История распространения и развития марксистских идей в России пока никем не написана, хотя за последние годы вышли обширные исследования о русском восприятии идей Канта, Гегеля, Шеллинга, Ницше и ряда других крупнейших европейских мыслителей XIX века. При всем влиянии этих мыслителей на русскую общественно-философскую мысль они не идут ни в какое сравнение с Марксом, ставшим для России почти на целое столетие первым авторитетом (второй — Ленин) в делах не только идеологических, но и практических. В течение долгого времени все общественные дисциплины обретали у нас право на существование в качестве лишь марксистско-ленинских, а сам марксизм-ленинизм, возведенный в ранг официальной государственной идеологии, считался единственно верной научной теорией в сфере философского, исторического, социального и гуманитарного знания. Каким был этот марксизм и насколько он был аутентичен взглядам самого Маркса — вопрос, который до сих пор дискутируется российскими учеными и публицистами, но никто из них не оспаривает того, что под знаком марксизма в России прошла по существу целая историческая эпоха.

Хорошо известно, что «марксизм XX века» — явление неоднородное, включающее в себя разные течения политической, общественной и философской мысли, порой резко конфликтующие между собой. Существует, например, западный и русский марксизм, каждый из которых и внутри себя весьма многолик. К западным марксистам относят и тех, кто напрямую развивал идеи Маркса (например, А. Грамши, К. Корш, Г. Лукач), и тех, кто, не во всем следуя ему, был един с ним в негативной оценке капитализма — австро-марксистов, склонявшихся к неокантианству, теоретиков Института социальных исследований во Франкфурте, «новых левых», некоторых представителей таких, казалось бы, немарксистских философских течений, как позитивизм, феноменология, экзистенциализм, структурализм, постмодернизм, современных левых постмарксистов. Русский марксизм также не исчерпывается Лениным, включает в себя представителей легального, социал-демократического (Плеханов, например), советского марксизма. К марксистам причисляли себя некоторые прокоммунистически настроенные политические лидеры азиатских стран (Мао Цзэдун, Хо Ши Мин и др.), что позволяет говорить о восточном, или азиатском, марксизме. Так что «марксизмов» много, хотя Маркс — один. И не все, что в XX веке называлось марксизмом, можно целиком отнести на счет Маркса.

Советский марксизм не является в этом отношении исключением, хотя более других разновидностей марксизма претендовал на аутентичное воспроизведение взглядов Маркса. Именно в СССР родилось выражение «верные марксисты» с добавлением, естественно, слова «ленинцы». Борьба за «чистоту марксизма», направленная против всех попыток его модернизации или хотя бы частичного переосмысления, велась практически на протяжении всего существования советской власти. На словах поощрялся «творческий марксизм», на деле любая попытка такого творчества, если она исходила не от самой власти, преследовалась и осуждалась как оппортунизм, ревизионизм и отступление от марксизма. Справедливости ради надо отметить, что претензия на аутентичность действительно подкреплялась огромной работой по собиранию, хранению и изучению текстов Маркса и Энгельса, многократному переизданию собрания их сочинений и отдельных произведений. Марксоведение в СССР располагало богатейшими архивами, материальными средствами, научными учреждениями и квалифицированными кадрами специалистов. Иное дело, что интерпретация текстов классиков марксизма, как правило, не выходила за рамки идеологически дозволенных клише и стереотипов, которые до сих пор довлеют над сознанием многих людей, считающих себя марксистами.

Своеобразие русского марксизма, из которого вырос и советский марксизм, — общепризнанный факт. Еще в конце Х1Х века Маркс был воспринят многими в России чуть ли не как новоявленный пророк, наделенный даром провидения и знанием всех тайн истории. О религиозных корнях марксизма писали и на Западе, но только в России стало обычным сравнивать марксизм с религией, а Маркса с новым мессией. Так, H. A. Бердяев видел в марксизме религию, идущую на смену христианству, а ныне живущий исследователь марксизма K. M. Кантор указывает на прямую параллель между учениями Иисуса Христа и Карла Маркса. Расходясь по форме (одно — религия, другое — наука), они едины по смыслу, являя собой два «парадигмальных проекта» человеческой истории, сменяющих друг друга в ходе общечеловеческой эволюции. Сам Кантор объясняет эту смену тем, что «проект Маркса» был более универсальным, чем «проект Христа», хотя и он в настоящее время исчерпал себя. В сознании русских присутствовал, конечно, и другой Маркс, в учении которого, по словам Ленина, «нет ни грана морали». Этот Маркс — воинствующий безбожник, лишенный каких бы то ни было иллюзий материалист, беспощадный к своим классовым врагам революционер. Тоже по-своему пророк, только сравнимый не с Христом, а с Антихристом.

В русском общественном сознании образ Маркса двоится, поляризуется до полной противоположности, представая то абсолютным воплощением добра, то столь же абсолютным воплощением зла. И таким он воспринимается, по существу, до сих пор. Кто обожествляет или, наоборот, демонизирует Маркса, смотрит на него преимущественно через призму религиозно-нравственного сознания, что вообще характерно для России с ее традицией судить обо всем на свете прежде всего с этической позиции.

Важно, однако, понять, почему Маркс, а не кто-то другой, оказался здесь почти на целое столетие предметом чуть ли не религиозного поклонения и культа. Почему именно в России, отнюдь не занимавшей в сознании Маркса центрального места, его учение стало путеводной нитью для нескольких поколений? И почему в Москве, а не в какой-то другой столице мира, поставлен памятник Марксу — политическому деятелю и мыслителю совсем другой страны и другой культуры?

Марксизм в России (во всяком случае, до крушения социализма) — не просто научная теория, подлежащая, как и все в науке, обсуждению и критике, а единственно верная, непогрешимая во всех своих составных частях идеология, знающая ответы на все вопросы жизни. Вопреки желанию Маркса и Энгельса покончить со всякой идеологией, заменив ее наукой, именно в России их учение было превращено в идеологию по преимуществу, причем сначала партийную, а затем государственную. Уже одним этим отношение к марксизму в России отличалось от европейского — значительно более трезвого и критического. Свою законченную форму это отношение получит после появления на русской политической сцене партии большевиков. Большевики не только объявили марксизм своей партийной идеологией, предметом своего монопольного владения, но придали ему вид, который и сегодня для многих русских является единственно подлинной версией марксизма. При всех частных достижениях марксистской мысли в СССР ей, как мы считаем, так и не удалось выйти за рамки этой версии. А чтобы понять, в чем именно она состояла, необходимо предварительно разобраться в природе большевистского движения.

Своим происхождением большевизм обязан не марксизму — искать в учении Маркса его корни, как это делают многие критики марксизма, вряд ли правильно, — а специфическим условиям русской истории и русской революции. Большевизм возник в стране, стоявшей перед необходимостью ускоренной модернизации (индустриализации в первую очередь) в условиях исторической и культурной неготовности к ней большинства населения. В такой стране даже после победы в ней буржуазно-демократической революции модернизация не может осуществляться по демократическому сценарию, а сама эта революция быстро перерастает в свою противоположность. Большевики — не причина, а следствие недемократичности страны. Демократия отвергалась ими не в силу идеологической предвзятости, а по причине, имеющей сугубо объективное происхождение. Ни одна из известных к тому времени форм демократии не содержала в себе ответа на два коренных вопроса русской истории, которые во многих странах Европы были решены задолго до установления там демократических порядков.

Первый вопрос — крестьянский. Большая часть российского крестьянства — основное население страны — жила в условиях общинно-патриархальной деревни, что служило главным тормозом на пути модернизации страны, ее перехода к частнособственнической (капиталистической) системе отношений. Не государство, а именно сельская община привязывала Россию прочными канатами к традиционному укладу жизни. Можно ли демократическими средствами сломить сопротивление общины, направить развитие страны по капиталистическому руслу?

В крестьянской стране революционная борьба с самодержавием и политическим бесправием если и инициируется какой-то частью образованного городского общества, может быть поддержана крестьянской массой лишь при условии решения главного для нее вопроса о собственности на землю и продукты своего труда. Вопрос о власти значим для нее в той мере, в какой власть решает эту проблему. Критерием хорошей власти является здесь не то, насколько она считается с законом и правом, а насколько в сознании масс предстает как добрая, справедливая, беспощадная ко всем, кого «простой народ» считает своими врагами. Моральное требование к власти — править по совести — важнее здесь любых соображений юридически-правового порядка. Понятно, что отношение к власти, оказываемая ей поддержка основывается здесь более на вере в ее добрые намерения, чем на знании законов, которыми она должна руководствоваться в своей деятельности. Участие масс, обладающих таким сознанием, в революционном процессе никогда не будет иметь своим следствием демократические перемены.

Даже Маркс думал, что революция, если она произойдет в России, может быть только крестьянской и, следовательно, далекой от всякой демократии. «Настанет русский 1793 год, — предупреждал он, — господство террора этих полуазиатских крепостных будет невиданным в истории». В том же духе высказывался и Энгельс: «Она (русская революция — В.М.) начнется, вопреки предсказаниям Бакунина, сверху, во дворце. Но раз начавшись, она увлечет за собой крестьян, и тогда вы увидите такие сцены, перед которыми побледнеют сцены 93 года».

Уже в конце 90-х гг. в одном из писем к русскому корреспонденту Энгельс писал, что переворот в отсталой стране с многочисленным крестьянским населением может быть осуществлен «ценой страшных страданий и потрясений». Переход к капитализму сопровождается отрывом значительной части крестьянства от земли, что, естественно, не может произойти безболезненно и бескровно. Поэтому в своем знаменитом письме к Вере Засулич Маркс советовал русским социалистам дождаться социалистической революции на Западе (о возможности ее победы в России он даже и не помышлял), чтобы затем, встав в хвост Европе, перейти к социализму на базе собственного общинного земледелия, т. е. минуя капитализм. Согласно такому пожеланию Россия и после победы социалистической революции в мировом масштабе должна будет остаться аграрной страной, мировой деревней, передоверив функцию мирового города промышленно развитому Западу. Вряд ли такое пожелание могло устроить русских марксистов. Впоследствии Сталин решит этот вопрос чисто по-русски, предпочтя длительной и неопределенной в своих результатах новой экономической политике Ленина (тоже не слишком демократической, учитывая сохраняющуюся руководящую роль партии) раскулачивание и насильственную коллективизацию. А как бы решили этот вопрос другие партии, приди они к власти? Допустим, коллективизацию они заменили бы на хуторизацию и фермеризацию (как при Столыпине), но ведь тоже насильственную, поскольку добровольный выход из общины, как показывает мировая практика, затянулся бы на века.

Второй вопрос — национальный. Не в том дело, что Россия — многонациональная страна (таких стран много), а в том, что каждый народ живет здесь на своей исторической территории, сохраняет связь со своими богами, языком, традициями и культурой, так и не успевшими переплавиться в одном общем котле. Что может заставить эти народы жить вместе, в одном государстве? Опыт существования многонациональных государств подобного типа (за исключением, возможно, маленькой Швейцарии) свидетельствует не в пользу демократии. Любая попытка демократизации тут же приводит к их распаду по национальным границам, последним примером чему может служить Югославия, а до нее — все европейские империи, включая царскую Россию. И не всегда этот распад означает переход к демократии; у власти обычно оказываются радикальные в своем национализме партии и движения. Образованный по инициативе большевиков СССР явился наиболее грандиозной в XX веке попыткой сохранить целостность государства при наличии множества образующих его народов и наций, но и эта попытка, как выяснилось, была не слишком демократической. После распада СССР та же проблема стоит перед современной Россией, считающей себя многонациональной федерацией. Можно ли решить ее демократическим путем? Пример Чечни говорит, пожалуй, об обратном.

Наличие этих двух нерешенных в русской истории проблем стал причиной перехода части русской социал-демократии на позиции большевизма. К учению Маркса это не имеет прямого отношения. Примерно в том же направлении эволюционировали и некоторые социалистические партии в странах Европы, потерпевших поражение в Первой мировой войне: в Италии это привело к фашизму, в Германии — к национал-социализму. С большевизмом их объединял отказ от демократии как формы политического правления и инструмента модернизации. Но если большевики — даже в самый жесточайший период развязанного ими государственного террора — не порывали связи с марксизмом, сохраняли видимость верности ему, что в немалой степени способствовало его дискредитации, то итальянские фашисты и немецкие нацисты, порой даже сочувствуя и подражая методам большевистского правления, не хотели иметь с учением Маркса ничего общего.

Причину возникновения большевистского и подобных ему движений часто ищут в дурном характере и злых намерениях их вождей. О сходстве Муссолини и Гитлера с Лениным и Сталиным написано множество страниц. Но как объяснить их почти одновременный приход к власти в столь все же разных странах, как Италия, Германия и Россия? Ведь не просто случай способствовал их стремительному возвышению. Своей политической карьерой они обязаны, видимо, не только проявленной ими воли к власти, но существовавшему в этих странах реальному общественному запросу на лидеров подобного толка.

Диктаторы не приходят к власти по собственному желанию. Хотя претендентов на эту роль хватало во все времена, их появление в XX веке — причем не где-нибудь, а в странах европейского континента — свидетельство сложившейся в этих странах общественной ситуации, в которой диктаторским режимам не было альтернативы. При других режимах существование этих стран как суверенных государств, способных достигнуть военного и промышленного паритета со странами-победительницами, был бы, видимо, сильно затруднен. Не удивительно поэтому, что новоявленные диктаторы вышли из рядов не консерваторов и традиционалистов, мечтающих о реставрации старых порядков, а из среды социалистов и анархистов, более всех говоривших о прогрессе и наступлении новых времен. Все они оправдывали свою власть исключительно заботой о будущем процветании и величии собственной нации, государства или трудящихся классов. А чем еще можно соблазнить народ, проигравший войну и оказавшийся в состоянии разорения и нищеты? Обещание покончить с национальным унижением и бедностью, от кого бы оно ни исходило, оказывается здесь важнее любых призывов к свободе и демократии. Что же говорить о русском крестьянстве, веками мечтавшем не о Конституции и правовом государстве, а о собственной земле и жизни досыта? Откуда ему было знать, что одно без другого просто не существует?

В передовых странах Запада промышленная модернизация осуществлялась, как правило, в режиме демократии и рыночной (капиталистической) экономики. Но можно ли посредством демократии модернизировать страну, в которой не сложилось гражданское общество, а средний класс находится в зачаточном состоянии? И как с помощью демократии сохранить территориальную целостность государства, которая перестала быть монархией и империей? Ни у кого из противников большевизма не было ответа на эти вопросы — ни у русских либералов, ни у народников, ни у русских социал-демократов (меньшевиков), воспитанных на идеях европейского марксизма. Короткое пребывание у власти Временного правительства подтвердило неготовность России к демократии в полной мере. По сравнению со своими политическими противниками, так и оставшимися в XIX веке, именно большевики оказались в этот период людьми XX века.

Главным символом политической веры XIX века была либеральная идея свободы. Именно она владела умами противников большевизма. По их мнению, достаточно было покончить с самодержавием, установить республиканский строй, объявить все население страны свободными гражданами России — и все остальное решится само собой: наступит эпоха демократии и экономического процветания. Царя убрали, но результат оказался прямо противоположным — развал армии, распад государства, хаос и анархия. Возникла реальная угроза не только военного поражения, но и гибели государства.

Но ведь и большевики победили в борьбе за власть не по причине своей преданности марксизму, а в силу наличия у них централизованной и сплоченной вокруг своих вождей партии, исполненной решимости взять на себя руководство страной, любыми средствами восстановить порядок и дисциплину. Вера в мощь монолитной партии, построенной по принципу монашеского ордена или религиозной секты, и стала политической верой XX века, вполне созвучной отставшим в своем развитии странам, вынужденным искать пути и средства своей ускоренной модернизации. Большевики первыми сформулировали и претворили в жизнь принципы этой веры, став победителями в политической борьбе. Нельзя назвать их победу ни случайной, ни даже напрасной. Никто больше их не сделал для модернизации страны, пусть и недемократическими средствами, в режиме традиционной для России мобилизационной экономики. Можно сколь угодно негативно оценивать предложенную ими модель развития, но для России начала XX века она была, очевидно, единственно возможной. Даже сегодня, когда с марксизмом и социализмом вроде бы покончено, мы являемся свидетелями возрождения веры в спасительную силу централизованной власти, в так называемую властную вертикаль, что еще раз доказывает не марксистское, а русское происхождение этой веры, питавшей когда-то и большевиков. Не означает ли это, что буржуазно-демократическая революция в России так и не завершилась, не стала до конца ни буржуазной, ни демократической и потому не может служить надежной гарантией от новых рецидивов большевизма? Только в контексте разразившейся в России, но так и не победившей буржуазной революции можно понять явление большевизма.

Русская революция началась, как известно, не в Октябре и осуществлялась силами не одних только большевиков. За 12 лет, начиная с 1905 года, в России произошло три революции, первая из которых окончилась поражением. Можно считать их разными революциями, но можно видеть в них последовательные фазы одной и той же революции, сходной в чем-то с Великой французской революцией. Февраль дал победу умеренно-революционным силам, Октябрь — радикальным. Он лишь довел до конца революционный процесс, начатый Февралем. Большевики — те же якобинцы (так, во всяком случае, они думали о себе), только их нахождение у власти затянулось на более длительный срок. Революция в своем движении как бы описывает полную дугу от короткой «демократической увертюры» (термин Питирима Сорокина) до грозного финала однопартийной диктатуры. Таков закон любой революции. Раз она случилась, все остальное неизбежно. Не большевики, а начавшаяся в России революция предрешила такой финал. Бердяев был прав, когда писал, что большевики были не творцами, а орудием революции, которая всегда идет до конца.

С этой точки зрения, Октябрь стал лишь эпизодом, пусть и значительным, в той по существу буржуазной революции, которая разыгралась в России в начале века, Большевики лишь направили ее по традиционному для России руслу государственного патернализма. Пишу об этом не с целью оправдания большевистского террора, всех тех эксцессов и крайних проявлений насилия, которые сопровождают любую революцию. Вообще о любой революции нельзя судить с моральной точки зрения, обвинять ее в жестокости и негуманности. С таким же успехом можно осуждать рабство, войны, эксплуатацию — этим не решишь проблему их существования в истории. Революция по природе своей — действие не правовое и моральное, а силовое. Насилие, террор, гражданская война — все, что ставится ей в вину, и есть ее метод, вполне легитимный с революционной точки зрения. Добрых, не кровавых революций не бывает. Нельзя доводить дело до революции, но раз она началась, бесполезно предъявлять ей моральный счет. Она ответственна за свои жертвы не более, чем землетрясение отвечает за нанесенный им ущерб. Осуждая Октябрь, необходимо осудить тогда и все революционное движение в России, охватившее собой все поколения русской интеллигенции. А заодно надо осудить и всю русскую историю, ставшую для этого движения питательной почвой. Если почва рождает революцию, последняя рано или поздно напоит ее кровью.

Важно, однако, то, что крайности и жестокости Октября, объяснимые неготовностью России к буржуазно-демократическим преобразованиям (она и сейчас во многом не готова к ним), менее всего можно поставить в вину марксизму. Судьба марксизма в России, превратившая его в ненавидимую многими официальную идеологию, объясняется не просчетами и изъянами в учении Маркса, которые в нем, конечно, были, а тем, как это учение было использовано большевиками. Пытаясь обосновать с его помощью пролетарский и социалистический характер осуществленной ими революции, для чего не было никаких оснований ни в теории, ни в действительности, они превратили его в карикатуру на самого себя, исказили содержащееся в нем видение будущего.

Возможно, большевики и думали, что открывают новую страницу в истории человечества — его переход от капитализма к социализму, в действительности революция, в которую они были втянуты самим ее ходом, была вызвана поражением России в мировой войне, ставшим следствием ее традиционной научно-технической и социальной отсталости от передовых стран Европы. В этих странах задача модернизации решалась на этапе капитализма, в России же, где капитализм был в зачаточном состоянии, она могла быть решена какими-то иными путями и средствами. Обоснование им Ленин и попытался найти в марксизме, приспособив его тем самым к решению совсем не той задачи, ради которой он создавался. Именно ему принадлежит «заслуга» соединения большевизма с марксизмом. Но почему с марксизмом, а не с каким-то другим учением? Что могла дать крестьянской стране вера Маркса в способность пролетариата победить буржуазию и построить новое общество? При всей своей, по его словам, «влюбленности в марксизм» Ленин все же не был слепым фанатиком, плохо разбиравшимся в реальной ситуации и не способным перешагнуть через любую догму, если она мешала делу. Что заставило его именно в марксизме увидеть решение задачи, стоявшей перед Россией?

Будучи основателем большевистской партии, Ленин никогда не претендовал на роль теоретика марксизма, еще одного его классика, считая себя лишь учеником Маркса. Так, собственно, его и оценивали при жизни. В лучшем случае ему отводилась роль выдающегося политического практика, призванного воплотить учение Маркса в жизнь — если не в мировом масштабе, то хотя бы в масштабе собственной страны. Если Маркс — гений мысли, то Ленин, по оценке его ближайшего окружения, — гений революционного действия. Примерно так характеризовал его, например, Троцкий. В статье «К истории русской революции» он писал: «Маркс весь в "Коммунистическом манифесте", в предисловии к своей "Критике", в "Капитале". Если бы он даже не был основателем I Интернационала, он навсегда остался бы тем, чем является сейчас. Наоборот, Ленин весь в революционном действии. Его научные работы — только подготовка к действию. Если бы он не опубликовал в прошлом ни одной книги, он навсегда вошел бы в историю таким, каким входит теперь: вождем пролетарской революции, основателем III Интернационала». Похоже, Ленин соглашался с такой оценкой своей исторической роли. Он и сам говорил, что марксизм для него — не догма, а руководство к действию. Классиком марксизма, основоположником его особой теоретической версии (или «догмы») под названием «ленинизм» его сделали после его смерти и не без прямого на то пожелания Сталина.

По мнению K. M. Кантора, для Сталина «Ленин и как теоретик был не менее значимой фигурой, чем Маркс. Фактически Сталин осуществил под именем "марксизма-ленинизма" подмену марксизма ленинизмом, который был, вопреки утверждениям Л. Троцкого, А. Грамши и многих других, не только практикой, но и теорией». Правда, ленинизм, как считает K. M. Кантор, «был практикой совсем иной, ленинской, а не марксовой теории, хотя в ленинской теории можно обнаружить следы учения Маркса». Марксизм в интерпретации Ленина стал теоретическим обоснованием большевизма, его политических целей и задач, хотя среди большевиков были и другие, претендовавшие на ту же роль — Богданов, Троцкий, Бухарин, не говоря уже о самом Сталине. Но все они апеллировали к Ленину как высшему авторитету, а в его лице — к Марксу. Что же самого Ленина привлекало в Марксе?

В оценке Ленина Маркс — не просто гениальный мыслитель, но в первую очередь революционер — теоретик пролетарской революции и диктатуры пролетариата. Слова «революция» и «диктатура» здесь ключевые. Именно они стали для Ленина решением стоящей перед Россией задачи. Слово же «пролетарская» в сочетании с революцией и диктатурой означало для Ленина лишь то, что Россия в своем окончательном виде не может быть ни крестьянской, ни буржуазной. Крестьянская Россия — синоним ее отсталости, уходящего прошлого, а буржуазная Россия еще не появилась, и бессмысленно ждать, когда она наконец появится.

Но откуда взяться в России революционному пролетариату — продукту зрелого капитализма? О какой диктатуре пролетариата может идти речь при отсутствии сформированного в национальном масштабе рабочего класса? В этом пункте Ленин, считавший себя ортодоксальным марксистом, пытается выдать за марксизм то, что им вовсе не является. В отсутствии пролетариата как революционного класса его вполне может заменить революционная партия пролетариата. Если авторы «Манифеста Коммунистической партии» видели в партии политическую организацию реально происходящего рабочего движения, то Ленин превратил партию в самостоятельную и профессионально организованную политическую силу, инициирующую, направляющую и возглавляющую это движение. Для Маркса и Энгельса без пролетариата, осознавшего свою революционную силу, нет партии, для Ленина без партии нет и не будет революционного пролетариата. В связке «класс» и «партия» Ленин ставит партию на первое место, видя в ней главное условие превращения пролетариата из «класса в себе» в «класс для себя».

На первых порах задачей партии, как считал Ленин, является «внесение революционного сознания» в рабочие массы, до которого они сами никогда не поднимутся. Уже такая постановка вопроса расходилась с взглядами Маркса, несравненно более высоко оценивавшего возможности европейского пролетариата. До определенного момента ленинская версия была терпима в среде русской социал-демократии, хотя уже тогда вызвала в ней внутренний раскол на большевиков и меньшевиков. С нарастанием в стране революционной ситуации становится, однако, ясным более глубокий замысел Ленина — превратить партию из агитатора и пропагандиста в главный штаб революции. Пожалуй, первым среди марксистов Ленин увидел в революции не только искусство, но особый вид профессиональной деятельности, а в людях, делающих ее, — профессиональных революционеров. Совершить ее могут те, кто заранее подготовлен к взятию власти насильственным путем. От самих пролетариев здесь мало что зависит. От их имени можно создавать партии и провозглашать лозунги, к ним можно апеллировать, присягать им на верность, агитировать их, но сами по себе никакой революции они совершить не могут. Ставка не на класс, а на по-военному организованную и вооруженную партию, формирующуюся в условиях подполья и нелегальщины, достаточно ясно говорит о том, что означает такая революция. По существу она отождествляется с политическим заговором и военным переворотом. Октябрьская революция, назвавшая себя пролетарской, осуществлялась большевиками именно по такому сценарию.

А что дальше? Нельзя забывать, что большевики решились на переворот в надежде на то, что он станет прологом мировой пролетарской революции. Они хотели только начать, искренне думая, что тут же будут поддержаны европейским рабочим классом. О том, что нужно делать после революции, никто из них всерьез не задумывался. К доказательству необходимости и возможности революционного «прорыва» цепи мирового капитализма в ее «слабом звене» собственно и сводится весь ленинизм — во всяком случае, в своей дореволюционной части. Орудием такого «прорыва» и должна была стать созданная Лениным партия большевиков. Она училась не тому, как строить социализм, а как брать власть, причем, разумеется, не демократическим, а силовым путем. Ленинизм — это закамуфлированная под марксизм российская версия заговорщической организации, ставящей перед собой задачу въехать во власть на плечах неминуемой буржуазно-демократической революции. В России идейными предтечами этой версии были не Маркс и Энгельс, а Чернышевский, Ткачев, Нечаев, некоторые другие представители русского революционного народничества. Именно в этой версии марксизм был сведен к апологии насильственного захвата власти, что сделало его в глазах мировой общественности антидемократическим пугалом, идеологией политического экстремизма и волюнтаризма.

Но разве не сам Маркс был автором теории классовой борьбы, пролетарской революции и диктатуры пролетариата? Все так, но свою теорию он сформулировал применительно к европейской истории, и потому у него и сразу же после него она проделала в Европе иную эволюцию, чем в России. Маркс жил все-таки в эпоху, когда демократия во многих странах Европы давно уже стала реальностью. В зрелый период своего творчества он вместе с Энгельсом пришел к выводу, что при наличии демократических порядков рабочие могут завоевать политическую власть не революционным, а мирным путем — посредством участия в демократических выборах. Демократия тем самым уже в границах буржуазного общества может быть использована для постепенного осуществления социалистических реформ. Эта идея дала начало так называемому демократическому социализму, ставшему программной установкой многих современных социал-демократических партий на Западе. Впоследствии западный марксизм вообще откажется от идеи насильственного захвата власти, коль скоро она существует в демократической форме. Насилие оправдано в борьбе с тиранией, но не там, где демократия уже победила.

В начале своей деятельности Маркс и Энгельс действительно были убеждены в том, что только пролетарская революция сможет обеспечить полное торжество демократии. К концу жизни они склоняются к тому, что и в своей буржуазной форме она может стать методом решения социальных проблем, включая переход к социализму. Правда, пройти до конца дистанцию, отделяющую демократию от революции, они так и не смогли, что послужило причиной определенной противоречивости, непоследовательности в их поздних высказываниях. Тем не менее в пору своей творческой зрелости они значительно больше привержены демократическому пути развития, чем в молодости. Поэтому логичным выглядит и тот вывод, который был сделан уже их ближайшими друзьями и соратниками по германской социал-демократии: последней революцией, имеющей хоть какой-то исторический смысл, является буржуазно-демократическая революция, после чего наступает время мирного, эволюционного развития. Политическая революция оправдана как способ перехода от абсолютизма или самодержавия к демократии, но с установлением последней перестает быть локомотивом истории, уходит в область исторических воспоминаний. Любая попытка революционного захвата власти после того, как демократия уже победила, чревата для демократии самыми тяжелыми последствиями.

Октябрь стал наглядным подтверждением этого вывода. Ленин даже не скрывал антидемократического характера совершенного им политического переворота, мотивируя его якобы классовой склонностью пролетариата к диктаторской форме правления. Реформистскому — западному — варианту марксизма он противопоставил свой крайне радикалистский, революционный вариант, делающий ставку на «ничем не ограниченное насилие», не сдерживаемое ни правом, ни моралью. Нигилистическое отношение к демократии, традиционно свойственное российскому менталитету — официальному и народному, и отличает ленинизм от марксизма. В трактовке Лениным диктатуры пролетариата, которую он считал главным в марксизме, это проявилось в полной мере.

Понятие «диктатура пролетариата» Маркс, как известно, заимствовал у бабувистов и бланкистов. Однако в отличие от них он понимал ее не как насильственное подавление одного класса другим, что по существу является зеркальным отражением буржуазной диктатуры (примером чему служил у него бонапартизм), а как завоевание рабочим классом самой широкой политической демократии, причем не только для себя, но и для всех. Диктатура пролетариата тем и отличается от буржуазной диктатуры, что, будучи властью большинства, не нуждается в диктаторском режиме с его репрессивно-бюрократическим и военным аппаратом подавления, строится на основе выборности и общедоступности всех общественных и государственных должностей, равенства всех перед законом, политических и гражданских свобод. Марксу и в голову не приходило выбрасывать за борт завоевания буржуазной демократии. Он лишь хотел сделать ее достоянием всех слоев общества, наполнить предельно широким социальным содержанием. Впоследствии социалистические партии на Западе вообще откажутся от понятия «диктатура пролетариата», предпочтя ему идею демократического — правового и социального — государства.

Не то у Ленина. В его интерпретации диктатуры пролетариата упор делается даже не на пролетариат, а на диктатуру. А поскольку пролетариат реально существовал для Ленина лишь в лице его авангарда — партии большевиков, диктатура пролетариата свелась у него фактически к власти не класса даже, а партии, никем, естественно, не избираемой и потому осуществляющей свою власть диктаторскими методами. Внутрипартийная дисциплина с ее принципами «демократического централизма» и идеологического монизма становится нормой жизни для всего общества, а сама партия обретает значение надгосударственного органа власти, диктующего всему обществу свои законы и приоритеты. Это и было политическим открытием ленинизма — чем-то принципиально новым, небывалым во всей предшествующей истории политической мысли (даже по сравнению с теориями абсолютной монархии и самодержавной власти). С марксизмом оно не имеет ничего общего. Если Маркс и Энгельс, рассуждавшие о взятии власти пролетариатом в условиях уже сложившейся буржуазной демократии, ничего лучшего, чем эта демократия, так и не придумали, то Ленин, живший в крестьянской стране, не знавшей никакой демократии, мог положиться в процессе взятия власти только на силу и мощь собственной партии. В такой стране демократы к власти не приходят, а если приходят, то быстро ее теряют. Ленинизм в этом смысле — чисто российская теория, выдававшая за марксизм традиционную для России апологию, пусть несколько и модернизированную, государственного деспотизма. Ленин, несомненно, хотел цивилизовать страну, но методами куда более варварскими, чем даже те, которые использовали его предшественники по власти.

Расхождение большевизма с марксизмом станет особенно очевидным после того, как большевики, придя к власти, распростятся с мечтой о мировой революции и заговорят о «построении социализма в одной стране». Но как строить то, о чем ничего не знаешь? И у Маркса на эту тему практически ничего не сказано. Если первое поколение большевиков еще как-то пыталось сочетать «диктатуру пролетариата» с «пролетарской демократией» в лице Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, то сразу же после Октябрьской революции с ее лозунгом «Вся власть Советам!» партийные комитеты в центре и на местах полностью возьмут под свой контроль деятельность Советов всех уровней. Власть в коммунистической России вопреки названию никогда не была советской, оставаясь до конца властью партийно-бюрократического аппарата и его руководящих органов. Опасность бюрократического перерождения партии осознал в последние годы своей жизни и Ленин (об этом же, находясь в эмиграции, писал Троцкий), но ему так и не удалось переломить логику развития им же созданной политической системы. Во времена Сталина и после него «ведущая, направляющая и руководящая роль партии» стала непреложным и определяющим фактом советской жизни, окончательно закрепленным в знаменитой шестой статье брежневской Конституции.

Сосредоточение всей полноты власти в руках партийных бюрократов, якобы лучше других понимающих учение «марксизма-ленинизма» и стоящих на страже социалистического пути развития, не имело ничего общего ни с марксизмом, ни с социализмом в его марксистском истолковании (об этом более подробно будет сказано далее). Для людей, избравших путь партийной карьеры, критерием их выдвижения наверх служила, конечно, не их марксистская образованность (Брежнев признавался, что не читал ни строчки из текстов Маркса), а личная преданность высшему партийному руководству. В лучшем случае они могли быть прагматически мыслящими политиками (как, например, Косыгин), способными предложить какие-то разумные реформы в области хозяйственной деятельности, но никто из них не поднимался выше той идеологической догматики, которая сложилась в период сталинского правления. Ни один из них не стал сколько-нибудь значительным марксистским теоретиком, да и сам марксизм был им ни к чему. Осеняя себя марксистским знамением, ставя Марксу памятники и развешивая повсюду его портреты, они не были марксистами ни по образу мышления, ни по стилю своего поведения. Чиновничья спесь в сочетании с дремучим невежеством как раз в том, в чем они мнили себя главными знатоками, выдавала их прямое родство не с марксистами и социалистами, а с хорошо знакомой по русской литературе отечественной бюрократией. Своей главной идеологической работой они считали пресечение любой критики в адрес режима, который возвел их на вершину власти, особенно если эта критика исходила от людей с марксистскими убеждениями. Борьба с «вражеской пропагандой», ставящей под сомнение правомочность существующего строя, собственно, и исчерпывала для них значение и ценность марксистской теории.

Этим, видимо, объясняется то, почему наиболее талантливые советские марксисты (такие, например, как Э. В. Ильенков) предпочитали писать о Марксе преимущественно как о логике или гносео-логе, чем как о социально-политическом мыслителе. Лучшее, что написано о Марксе в России, касается понимания им сознания, но не бытия. Последнее было цензурировано властью до такой степени, что отбивало у мыслящих людей вообще какое-либо желание заниматься этим. Никто из них всерьез не относился к той «части» марксистского учения, которая обозначалась у нас как научный коммунизм. И исторический материализм не был в большом почете у философской молодежи. Но тем самым перекрывался путь к пониманию действительного смысла всего учения.

Маркс, несомненно, искал ответы на интересующие его вопросы не в сознании человека, а в его общественном бытии, которое он и хотел сделать предметом научного познания. Бытие для него — не метафизическая, а социально-историческая категория, постигаемая средствами не философского умозрения, а строго теоретического анализа. Одновременно его теория бытия — не просто эмпирическая констатация и систематизация наблюдаемых в опыте социальных явлений (в духе социологического позитивизма), а их критика в качестве исторически преходящих, претерпевающих постоянные изменения феноменов. Особенностью теоретического мышления Маркса является его критический, или исторический, характер, не позволяющий абсолютизировать, увековечивать ни одну из наличных форм социальной действительности. Критическая направленность его мышления диктует свои законы логической систематизации и понимается как постижение объекта в его исторической конкретности и временности.

Сосредоточив свое внимание на логической проблематике «Капитала», наши философы порой упускали из виду ее прямую связь с задачей научной критики капитализма (и соответствующей ему экономической теории) как особой и преходящей формы исторического развития. Вне этой критики логика «Капитала» теряет всякий смысл и значение. Так, например, метод восхождения от абстрактного к конкретному трактовался ими как логический метод построения экономической теории, но не как исторический метод критики этой теории, позволяющий установить исторические границы существования как самой теории, так и исследуемого ею объекта. Логика, даже диалектическая, никогда не вытесняла из сознания Маркса реальной истории во всей конкретности и множественности ее проявлений. Учение о методе в его представлении неотделимо от учения о бытии, а гносеология (теория познания) от онтологии (теории бытия). Что вообще можно сказать о познании, если не определен его предмет?

С этой точки зрения никаких двух материализмов — диалектического и исторического — не существует, как не существует двух «материй» — природной и исторической. Мир материален, субстанциально един не как абстрактное тождество природы и истории, постигаемое метафизическим путем, а как действительность, полагаемая человеческой деятельностью, т. е. исторически. В своем единстве он существует только в истории и открывается посредством исторического познания, частью которого является познание природы. Маркс, несомненно, следовал гегелевскому предписанию «понимать субстанцию как субъект», но только природу субъективности усматривал не в мышлении, а в общественном труде. Диалектика для него — человеческий способ жить в истории, творить ее, а потому и мыслить действительность как исторический мир, как единство субъекта и объекта, деятельности и действительности, мышления и бытия, теории и практики.

В таком истолковании она — не просто логика и теория познания, как о том Ленин вычитал у Гегеля, но способ существования человека как практически действующего субъекта истории. Попытка многих советских философов разрабатывать диалектику на материале естественных наук в силу их, как уже говорилось, нежелания заниматься общественным бытием приводила, как правило, к подмене диалектики позитивистской методологией науки. Но даже и тогда, когда они пытались сохранять верность диалектико-материалистическому мышлению, оно представало у них в виде некоторой абстрактной философской теории познания с ее общими законами диалектики, никак не связанной с реальной практикой общественного развития. Отсюда и разделение диалектического и исторического материализма — прямой результат разрыва между сознанием и бытием.

В какой-то мере этот разрыв был спровоцирован Лениным, разделившим учение Маркса на философию (диамат и истмат), политическую экономию и научный социализм (очевидно, под влиянием критики Энгельсом трудов Дюринга под теми же названиями), причем вопреки очевидному желанию самого Маркса противопоставить всем им единую картину человеческого развития как «естественноисторического процесса». В еще большей мере этот разрыв был спровоцирован самим «реальным социализмом», демонстрировавшим полное несоответствие вообще какой-либо логике развития. Диалектику предпочитали искать в природе или в познании, но не в реально существующем обществе. Замыкание в границы исключительно логико-методологической проблематики науки стало для советских марксистов своеобразным способом ухода от существующей действительности и ее проблем.

Но отсюда следовало явное несовпадение с Марксом многого из того, что у нас выдавали за марксистскую философию. В первую очередь сюда следует отнести так называемую ленинскую теорию отражения — учение о зеркальном отражении объекта в сознании субъекта. Для Маркса сознание — не просто отражение человеком внешнего мира, но осознанная форма творения им этого мира, его практического изменения, превращающего природный объект в исторический и культурный феномен. Оно впервые пробуждается в процессе преобразования человеком «вещества природы» в общественно полезный предмет. Хотя о «деятельной природе сознания» писалось достаточно много, сама деятельность понималась преимущественно как теоретическая, а не практическая деятельность, ограничивалась рамками создания научной теории, а не реального мира. Сознание, по Марксу, не просто деятельно, но практически, предметно деятельно, непосредственно участвуя в процессе реального производства человеком своей жизни, преобразования природы в культуру. Совершаемый в головах индивидов обратный процесс превращения культуры в квазиприродный объект, а исторической науки в абстрактную экономическую или социологическую теорию Маркс называл превращенной формой сознания, в приверженности к которой обвинял всю предшествующую ему экономическую и социальную науку.

Каков же общий итог? Анализ советского (большевистского) марксизма интересен в плане не какого-то особого, недоступного другим прочтения Маркса, а понимания самой России, пытавшейся в определенный период своего исторического существования выразить на языке марксизма собственные проблемы. Маркс — европейский мыслитель, достоинства и недостатки которого видны лишь в контексте европейской истории. С позиции этой истории его и надо судить. То, что происходило в России под его именем, менее всего можно поставить ему в вину. Марксизм на русской почве — одна из аберраций русского сознания, так пока и не нашедшего для себя адекватную форму самовыражения. Модное ныне отношение к Марксу как главному источнику зла (особенно со стороны тех, кто еще недавно делал карьеру партийного идеолога) скрывает то, что причину происшедшего в России нужно искать в самой России. И без марксизма она вполне может повторить опыт большевизма — пусть под другими лозунгами и знаменами. Большевизм без марксизма — вполне реальная перспектива. Россия все еще в поиске решения собственных проблем, и пока рано судить о том, чем в конечном счете обернется этот поиск.