По первоначальному замыслу этот кусок камня предназначался для перемычки над западной дверью в синагогу, и наверху можно было разглядеть украшающую его резьбу: по сторонам красовались изображения виноградных гроздьев с листьями, рядом с которыми высились финиковые пальмы – все это символизировало богатство и щедрость земли Галилеи; в центре был вырезан небольшой четырехколесный фургон, содержащий в себе священный Ковчег Завета, хранилище представляло собой ящик из дерева акации, в котором и лежали каменные скрижали с десятью заповедями. Евреи несли с собой Ковчег Завета во время их сорокалетнего странствия от горы Синай до Земли обетованной. Когда филистимляне в ходе войны захватили его, он навлек на них лишь беды и несчастья, пока они добровольно не возвратили его. Царь Давид доставил его в Иерусалим, а царь Соломон наконец разместил его в храме, откуда он и исчез во время вавилонского нашествия. Изображение было вырезано в Макоре в 335 г. и снова использовано в 352 г. как часть юго-западного фасада византийской базилики. В том же году неизвестный мастер вырезал на боковой грани камня три христианских креста. Остался в Макоре 26 марта 1291 г., когда была разрушена базилика Святой Марии Магдалины.

Насколько нам известно, Иисус Христос родился летом 6 года до нашей эры незадолго до смерти царя Ирода Великого. Ранние годы своей жизни он провел в Назарете, всего в шестнадцати милях к югу от Макора. На берегах моря Галилейского, что лежало не далее чем в восемнадцати милях восточнее, он и вершил свою главную духовную миссию, которая длилась год и девять месяцев. Он никогда не бывал в Макоре и примерно 7 апреля 30 года был распят по приказу Понтия Пилата, римского прокуратора Иудеи.

В том, что город понятия не имел о Его распятии на холме под Иерусалимом, не было ничего странного, потому что такая казнь была рядовым событием. Один из царей иудейских как-то за один день распял восемьсот таких личностей, когда пил со своими наложницами на платформе, воздвигнутой в самом центре Иерусалима, – и его гости получили приглашение посмотреть это зрелище. В последние годы своего царствования Ирод распял множество евреев, да и римские чиновники рангом пониже с пугающей частотой пользовались этим видом наказания. Кроме того, такой пограничный город, как Макор, основные контакты поддерживал не с Иерусалимом или Назаретом и не с поселениями на берегах моря Галилейского; он был близок к Птолемаиде, этому соседнему порту, который практически постоянно находился в руках чужеземцев, исповедовавших какую-нибудь экзотическую религию. Так, когда Макор был египетским городом, Акка принадлежала Морскому Народу. Когда Макор стал частью царства Давида, Акко был финикийским городом. Когда Макором управлял Ирод, в Птолемаиде властвовала Клеопатра. А во времена Христа, когда на Макор распространялась власть прокуратора Иудеи, Птолемаида принадлежала каким-то римским марионеткам, управлявшим Сирией. Макор должны были беспокоить события в Птолемаиде, а не в Иерусалиме.

И все же именно из Птолемаиды, этого древнего, древнего морского порта, куда приходили триремы из Афин и Тира, до Макора наконец дошли известия об Иисусе Христе. Весной 59 года, когда распятый пророк был начисто забыт даже в тех местах, где его хорошо знали, из Путеоли и Пирея пришло римское судно с грузом кукурузы и бросило якорь в рыбной гавани Тира, где капитан согласился отвести место на палубе худому лысому человеку лет шестидесяти, который добирался до Кесарии; на следующий день, когда судно, держась вдоль берега, вошло в уютную гавань Птолемаиды, этот путешественник воспользовался неожиданной остановкой и обратился со страстной речью к евреям, которым случилось быть на набережной. И среди его случайных слушателей в порту в этот день оказался Игал из Макора, который несколько лет назад выразил готовность отдать жизнь за город, чтобы остановить продвижение генерала Петрония и римских статуй, и так уж получилось, что Игал стал первым жителем Макора, услышавшим послание об Иисусе Христе.

На иврите с сильным акцентом оратор с гордостью сообщил, что сам он – Павел из Тарса, «города, что лежит к северу и где живет более полумиллиона человек». Он объяснил евреям Птолемаиды, что, хотя сам он свободный римский гражданин, он, кроме того, и еврей – фарисей, получивший хорошее образование, но величайший еврей, учеником которого он был в Галилее, доказал, что старые моления должны уступить место новым, что закон должно исполнять и вне стен синагоги и что человек может спасти душу, если будет следовать заветам Иисуса.

Речь Павла была четкой и ясной, и, чтобы убедить слушателей, он взывал к их разуму. Он стоял на открытом воздухе, невысокий и кривоногий, с большим крючковатым носом, росшим из того места, где на переносице сходились густые черные брови; он был на пределе утомления, словно пытался удержать время, утекающее меж пальцев. На этот день в Птолемаиде он возлагал большие надежды, и равнодушное безразличие таких евреев, как Игал, которые, заложив руки за спину, пытались понять, что он им говорит, похоже, выводило из себя лысого чужеземца, но он продолжал говорить со страстной убежденностью. Он убеждал евреев, что сегодня, в этот солнечный день в Птолемаиде, им представляется возможность впустить в свои сердца человека, который был распят ради спасения мира.

. – Не был ли этот Иисус раввином? – спросил какой-то еврей из Финикии.

– Ученики называли его ребе, – ответил Павел.

– У нас и без того есть хороший рав, – сказал один из равнодушных слушателей, но Павел не стал тратить время на спор с ним. Вместо этого он повернулся спиной к евреям и обратил взгляд на море. Словно адресуясь ко всему миру, он стал страстно объяснять на греческом догматы новой религии:

– Почему в мире существует зло? Потому что мы рождаемся во грехе. Как нам спастись? Поэтому Иисус Христос своим распятием взял на себя все грехи мира! – Несколько минут он темпераментно обращался к Игалу, у которого пробежали мурашки по спине, когда этот еврейский последователь Иисуса говорил о новом мире Христа, где будут господствовать законы Моисея. Но Игал справился со своими эмоциями. Его не в силах привлечь ни одна религия, которая, отвергая иудаизм, показывает новый путь, ведущий в неизвестность. Поэтому он, оставив встречу в Птолемаиде, вернулся в Макор. Еще несколько дней слова Павла из Тарса продолжали беспокоить его, и он решил обсудить их с равом Нааманом, но так и не сделал этого; и, как мы знаем, восемь лет спустя, в 67 году, он потерпел поражение в войне с могучим Римом и сам был распят недалеко от Назарета – примерно в то же время, когда Павла по той же причине обезглавили в Риме.

Но если даже Макор не торопился признавать реальность Иисуса Христа, пришло время, когда его присутствие заявило о себе в этом маленьком городке с властной и убедительной силой. В 313 году римский император Константин в преддверии решающей битвы под Римом увидел огненный крест, обещавший ему «In hoc signo vinces» – «Сим победишь». И когда это пророчество исполнилось, он своим декретом сделал христианство религией всей Римской империи – один из самых значительных поступков в истории, совершенных человеком. В 325 году он побудил свою мать, совершенно необыкновенную женщину, совершить паломничество в Святую землю и попытаться найти места, где триста лет назад жил Иисус.

У императрицы Елены была непростая жизнь: легкомысленная и раскованная девушка, служившая горничной в болгарской гостинице, она вышла замрк за случайного солдата, а когда позже ему представилась возможность стать кесарем, то было поставлено условие, что он оставит эту жену и найдет другую, более подходящую, на что он и согласился. Оказавшись брошенной и одинокой, Елена нашла утешение в христианстве и убедила своих друзей, пребывавших в язычестве, сделать то же самое. Когда ее сын облачился в императорский пурпур, она из безвестности вознеслась к славе, так что ее паломничество в Святую землю было весьма важным событием. В Иерусалиме ей было видение во сне, сходное с тем, что видел ее сын: не только точное месторасположение креста, на котором умер Христос, но и гробницу, где два дня лежало тело Иисуса. Видения продолжали посещать ее, и они помогли ей найти большинство других священных мест, и над одним из них ее сын возвел базилику, которая останется центром паломничества во все времена, пока люди будут любить Христа.

В 326 году Елена сошла с борта судна на берег в Птолемаиде, чтобы через всю страну начать путешествие к морю Галилейскому. Она надеялась увидеть те места, где проповедовал Иисус, и снова видения подсказывали ей ответы.

– Должно быть, именно здесь Господь наш накормил толпу двумя рыбами и пятью хлебами, – сообщила она, и тут была воздвигнута базилика.

– Я уверена, что именно здесь Христос должен был произнести свою Нагорную проповедь, – сказала она, и появилась вторая церковь.

Она спасала эти места от забвения, и к ним шли поклоняться со всех концов христианского мира. Возвращаясь после своих открытий, она остановилась в Макоре, городе без стен, притулившемся на холме, и здесь, пока она спала рядом со скромной маленькой византийской церковью, к ней пришло последнее видение: она увидела, что Мария Магдалина после воскрешения Христа нашла убежище в Макоре. И, в большом возбуждении поднявшись на следующее утро, она сообщила:

– Мы построим тут прекрасную церковь, чтобы пилигримы по пути в Тиберию и Капернаум могли тут передохнуть.

Руководствуясь своим озарением, она показала горожанам точное место, где жила Магдалина, и, словно ее вел перст судьбы, она выбрала самое святое место на десять миль в округе, то святилище, где люди, еще обитавшие в пещерах, воздвигли свой монумент Элу, где хананеи поклонялись Баалу и где древние евреи молились Эль-Шаддаи. Здесь священники царя Давила приносили жертвы Яхве, а евреи, спасаясь от Вавилона, возносили моления YHWH. Зевсу, Антиоху Эпифану, Августу-Юпитеру – всем им поклонялись на этом небольшом холмике, где теперь предстояло воздвигнуться и служить своей цели величественной базилике новой религии. Императрица Елена преклонила колени на этом святом месте и, поднявшись, показала, где ей хотелось бы увидеть вознесшееся строение. Сама того не подозревая, она разместила алтарь прямо над древним монолитом.

Лишь несколько лет спустя правители в Константинополе взялись строить в Макоре церковь Святой Марии Магдалины. Но к тому времени праведная старая императрица умерла, так никогда и не узнав, завершена ли ее церковь для пилигримов или нет. Не узнал этого и Константин, который умер в 337 году, всего через девять лет после своей матери. Но семейные традиции продолжали жить, и, хотя наследники Константина вели между собой войны и, как это принято в Риме, брат убивал брата, всегда считалось, что необходимо почтить желание их бабушки возвести в Макоре церковь для паломников. Так что в 351 году испанский священник Эйсебиус убедил правителей, что время для этого пришло. Из Константинополя вышли два корабля, на борту которых были архитекторы, строители, рабы, каменщики и сам Эйсебиус. Они пристали в Птолемаиде и, как тысячи пилигримов до них и сотни тысяч после, через всю страну двинулись в сторону моря Галилейского, но, не в пример остальным, добравшись до Макора, разбили там постоянный лагерь, оказавшись в духовных владениях ребе Ашера ха-Гарци.

За эти столетия, когда Бог через посредство таких учителей и наставников, как Августин из Гиппо, Ориген из Кесарии, Хрисостом из Антиохии и Атанасиус из Александрии, выковал и закалил христианскую церковь так, что она могла отвечать чаяниям изголодавшегося мира, Он в то же время усовершенствовал Свою первую религию, иудаизм. И как бы далеко в будущем новая религия ни отходила от основных догм иудаизма, Бог не сомневался, что это ошибка; так что в Галилее, Его древнем горниле веры, Он проводил столько же времени со старыми евреями, сколько уделял и новым христианам.

Чтобы иудаизм соответствовал своим устоявшимся формам, Бог имел в Своем распоряжении четыре великих установления, которые Его народ вынес из опыта жизни в пустыне и сражений с хананеями: евреи наконец признали Его как единого Бога, занявшего место всех других; они почитали Его Тору; они вдохновлялись лирическими сочинениями религиозных поэтов, таких, как царь Давид и его главный музыкант Гершом; и они постоянно перестраивали свое общество в соответствии с пламенными призывами таких пророков, как Иеремия и женщина Гомера. Но чтобы сохранить Своих евреев в ходе испытаний, которые маячили впереди, Бог ввел два дополнительных установления – одно было общее для многих религий, а другое совершенно уникальное, и теперь Он создал необходимую поддержку.

И тем солнечным утром года 326-го, когда императрица Елена преклонила колени на земле Макора, где должен был подняться величественный символ христианства, руководство еврейской общиной было возложено на удивительного маленького человечка по имени ребе Ашер ха-Гарци, которого во всех этих местах знали как Божьего человека. Еще в трехлетнем возрасте он решил посвятить себе службе YHWH, a в девять лет изучил Тору; в пятнадцать лет он уже знал наизусть все мудрые писания своего народа. В шестнадцать, подчинившись желанию родителей, он женился на сельской девушке, которую они ему выбрали, и, хотя, в соответствии с еврейской традицией, по которой жили праведники, с пятницы вечером он не позволял себе вступать в сексуальные отношения с женой, он быстро стал отцом пяти дочерей, и ему приходилось усердно работать, чтобы прокормить их. Как можно было понять из его имени, он зарабатывал на жизнь тем, что покупал зерно и делал из него печенья, которые пользовались большим спросом у горожан в Птолемаиде. Делать крупу было тяжелой работой, связанной с финансовым риском, потому что цены на зерно могли неожиданно взлетать и падать, а вот стоимость конечного продукта шла в противоположном направлении. Лучше, чем многие из окружающих, ребе Ашер Мельник знал тяжесть бытия; знакомо ему было и разочарование в жизни, потому что он постоянно хотел обрести сына, который унаследует его имя и будет помогать ему в делах, но ничего не получалось. Его две старшие дочери вышли замуж за мужчин, которые знали толк лишь в одном деле – отдыхать; и не похоже, чтобы у остальных дочерей на выданье дела сложились лучше.

Так что маленькому ребе приходилось обливаться потом у крупорушки, беспокоиться о своей голодной семье и ублажать византийских сборщиков налогов. Но главным его занятием было бескорыстно служить Макору в качестве его раввина. В те годы жившие в округе евреи не обладали богатствами, и поведение ребе Ашера не случайно дало ему право называться Божьим человеком: когда члены его общины приходили к нему с просьбами разобраться в их проблемах, он сначала с улыбкой смотрел на них своими грустными голубыми глазами, которые, казалось, говорили: «Можешь не объяснять мне свои беды», затем запускал пальцы в черную бороду и наконец изрекал: «Прежде чем мы обсудим твое дело, давай выясним, в чем заключается Божья воля. Если мы поймем, чего Он хочет, то будем знать, чего хотим мы». В своей собственной жизни он безоговорочно принимал закон, изложенный в третьей и четвертой Книгах Моисеевых – Левит и Числа. Само Пятикнижие он воспринимал с некоторым подозрением, как слишком современное и революционное, и хотел, чтобы вся община придерживалась его взглядов.

– Было бы куда лучше, если бы все следовали указаниям Торы, – говорил он своим почитателям, – но мужчины и женщины слабы, так что хоть некоторые из нас должны служить примером остальным.

Его мягкость и убежденность заставляли многих внимательно изучать закон, и в Макоре никто не сомневался, что в любом споре, который вызывал волнения в городе, интересы Бога должен представлять ребе Ашер Мельник, потому что даже в среде христиан его знали как Божьего человека.

Пока императрица Елена готовилась покинуть Макор, ребе Ашер, оставив крупорушку, вытер руки и с сочувствием посмотрел на огромного смуглого мужчину с нависшими бровями и тяжелыми сутулыми плечами, который пришел посоветоваться с ним по очень непростому вопросу. Сначала маленького ребе раздосадовала эта помеха, оторвавшая от работы, но он отбросил эти сожаления и сказал:

– Нам лучше поговорить у меня дома, Иоханан.

Он провел его к скромному домику, где шумно играли младшие девочки. С появлением отца они разбежались, оставив в его распоряжении маленькую комнату с пергаментными свитками, скрученными на древний манер; тут же были и стопки листов, разрезанные и сложенные в новом стиле. Выгнав из-под кровати петушка, он устроился за маленьким столиком, пока его гость, воинственно выдвинув квадратную челюсть, терпеливо ждал.

– Иоханан, – мягко сказал мельник, – первым делом мы должны выяснить, в чем тут Божья воля.

– Я хочу жениться, – пробормотал великан.

– Могу тебе ответить лишь то, что говорил на прошлой неделе. Тирза – замужняя женщина. И никто из мужчин не имеет права просить ее выйти за него замуж, пока у нас нет доказательств… доказательств.

– Три года назад, – проворчал могучий каменотес, – ее муж ушел с греками. Он мертв. Какие еще доказательства тебе нужны?

Словно понимая символическое значение этого действия, маленький ребе извлек руки из-под бороды и возложил их на свиток законов.

– В тех случаях, когда мы не можем ни доказать, ни опровергнуть смерть мужа, женщина может объявить себя вдовой лишь через пятнадцать лет.

– Он постоянно бил ее. И неужели она должна из-за него ждать пятнадцать лет…

– Пока они не пройдут, Тирза будет оставаться замужней женщиной. Закон гласит…

– Закон! Закон! Женщине, которая не сделала ничего плохого, ждать пятнадцать лет?

– Если она не совершила никаких прегрешений. По если она живет в грехе… вне закона…

– Нас это не волнует! – рявкнул мужчина и, встав, навис над маленьким ребе. – Я сегодня же беру Тирзу в жены…

– Сядь, Иоханан. – Не притронувшись к каменотесу, ребе Ашер заставил его опуститься на стул и тихо сказал: – Вспомни Аннаниела и Лею. Он ушел в море, и судно пошло ко дну. Шесть свидетелей заверили, что он должен был утонуть. Так что, невзирая на мое мнение, Лея получила разрешение снова выйти замуж, а через пять лет Аннаниел вернулся. Он продолжал оставаться ее мужем, и, поскольку мы нарушили Божий закон, разрушились две семьи. – Маленький мудрец снова запустил руки в бороду, понизил голос и зловеще добавил: – А чудные дети Леи были объявлены бастардами. Незаконнорожденными. Ты знаешь, что это значит.

В комнатке воцарилось молчание. Упрямый каменотес смотрел на человека, который вовлек Бога в эту дискуссию, и ребе Ашер, думая, что убедил гостя, решил утешить его:

– Бог думает не о себе, Иоханан. Он запрещает тебе быть с Тирзой, но Его соизволением в Макоре живет много прекрасных еврейских женщин, которые были бы только счастливы выйти замуж за такого мужчину, как ты. Шошана, Ребекка…

– Нет! – взмолился измученный гигант.

– С любой из них ты можешь создать достойную семью…

– Нет! – повторил Иоханан, решительно вставая со стула. – Сегодня я женюсь на Тирзе.

И прежде, чем маленький ребе продолжил излагать свои доводы, каменотес оставил дом, где живет закон, выскочил на городской простор и побежал по улицам, пока не добрался до дома, где жила одинокая женщина Тирза. Он подкинул ее в воздух и закричал:

– Мы женимся! – Стоя в дверях дома, Иоханан обратился к улице: – Трое мужчин Израиля, придите и слушайте меня! – И когда собралась толпа, он поднял над головой золотое кольцо, купленное у греческого купца, и гордо объявил: – Да будет всем известно – по закону Моисея и Израиля этим кольцом вдова Тирза посвящается мне в жены.

Так они стали мужем и женой; но ребе Ашер Мельник, стоя с края толпы, знал, что они не женаты.

Когда после этой неожиданной уличной свадьбы ребе вернулся домой, он был полон скорби, вызванной упрямством могучего каменотеса. Он уже собрался войти в свой кабинет, как его охватило непонятное желание оставить страсти этого города и окунуться в тишину и спокойствие природы. В растерянности и раздумьях он спустился по пологому склону холма к Дамасской дороге, что тянулась мимо Макора. Когда он вышел к ней, по дороге двигался величественный кортеж императрицы Елены, матери императора. Она направлялась в Птолемаиду, и маленький скромный еврей стоял на обочине, пропуская мимо себя лошадей, мулов, паланкины, священников и солдат – все они двигались на запад в морской порт, где в ожидании стоял их корабль. Когда процессия прошла, ребе Ашер направился было домой – полный восхищения от зрелища этого шествия, он забыл свое намерение прогуляться среди деревьев, – но, едва сделав несколько шагов, он спохватился, словно его кто-то схватил за плечо, и продолжил прогулку.

Оставив за спиной обветшавший город, он пошел бродить меж узловатых оливковых деревьев; его внимание привлекло одно столь древнее, что вся сердцевина его сгнила, осталась лишь пустая кора со сквозными дырками. Но эти, едва живые куски древесины каким-то образом сохранили связь с корнями, и старое дерево продолжало выбрасывать ветви, которые приносили хорошие плоды. И пока он рассматривал этого патриарха, Ашеру в голову пришла мысль, что тот олицетворяет еврейский народ: большая часть его древней общины обветшала изнутри, но части ее все еще хранят живую связь с корнями, с Богом, и вот через эти корни закона евреи могут понять волю Бога, следование которой приносит хорошие плоды. Он был расстроен, что каменщик решил пренебречь этим законом и не сомневался, что должно случиться какое-то несчастье.

От этих размышлений его отвлекло зрелище яркого пчелоеда, порхавшего меж ветками оливы, а в проемах кроны серовато-зеленых листьев он видел аиста, который лениво покачивался в восходящих потоках воздуха – они как бы возносили его в самую глубь небес для разговора с Богом. Ребе стоял, размышляя над тайнами мироздания, и вдруг услышал какой-то звук у себя под ногами. Опустив глаза, он увидел удода, который носился в поисках червей. Ребе стал свидетелем, как старательный землекоп наткнулся на колонию муравьев. Нагнувшись, чтобы присмотреться к этим крохотным созданиям, мельник сказал про себя: «Что бы человек ни видел перед собой, парящего аиста или крохотного муравья, во всем присутствует Бор›. И встал на колени рядом с оливковым прессом – пока пустым, потому что оливки еще не созрели, – на него нахлынуло чувство такой близости к Богу, что перед ним поплыли образы: он увидел, как над поляной, отведенной под пресс, в воздухе плывет свиток Торы, а вокруг него – золотая изгородь, блестящая на солнце, которая тоже висит в воздухе; по другую ее сторону толпились тысячи евреев, молодых и старых, мужчин и женщин, которые протягивали руки, чтобы дотянуться до Торы или, может быть, причинить ей вред, но пылающая жаром изгородь не давала им это сделать. Пока он смотрел, какая-то женщина, которая могла быть лишь императрицей Еленой Константинопольской – ее он и видел несколько минут назад, – встав на колени, мановением руки возвела из земли новую церковь, а от головы ее шло сияние, заливавшее сад; исчезла и она, и ее церковь, но Тора под защитой своей золотой изгороди осталась. В слепящем свете эти два предмета, явившиеся как во сне, висели в воздухе, чтобы запечатлеться в памяти Ашера ха-Гарци; затем Тора медленно растворилась, и он остался один.

Чтобы истолковать это видение, ему не надо было призывать на помощь всю свою мудрость. Он сидел на каменной кладке пресса и смотрел на приземистые узловатые деревья, полный такого озарения, которое приходит к человеку один или два раза в жизни, – оно позволяет ему смотреть далеко вперед сквозь толщу лет. Первым, что произвело на него впечатление, было сияние, окружавшее императрицу Елену, и мощь Византии, которая позволила ей поднять из почвы Святой земли новую церковь, – и он пророчески предвидел, что Галилея уже никогда не обретет прежний вид. Новая сила, которую представляли Елена и ее сын, заполонит мир, и ребе Ашер понимал, что ее не остановить. Несколько столетий евреи так и не смогут определить свое отношение к этой новой религии. Может, эта неопределенность будет длиться вечно, но будет глупостью не обращать внимания на новую мощную силу. И если императрица Елена, преклонив колени на площади Макора, сказала, что здесь, в этом месте, воздвигнется базилика, ребе Ашер охотно верил, что так оно и будет, потому что в его видениях корона на голове этой женщины была ни медной, ни латунной – она отливала чистым золотом, и он понимал, что это золото давало ей право командовать.

Но куда отчетливее он видел Тору под защитой золотой изгороди и осознал, что это видение обращено прямо к нему. Пытаясь понять, к чему оно его обязывает, он вспомнил события, которые два с половиной столетия назад произошли недалеко от этого места. Генерал Веспасиан наконец сокрушил Макор, снес его стены, перебил или угнал в рабство всех живших в нем евреев. В те страшные дни величайший еврей из всех, что бывали в Макоре, в одну из ночей спасся бегством через туннель, ведущий к источнику. Предатель Иосиф стал гонителем евреев, придя на помощь римлянам, разрушившим Иерусалим. Рав Нааман из Макора, как звали этого белобородого старца, дожил до ста трех лет. В свои последние годы, когда он весил меньше девяноста фунтов и его с трудом можно было расслышать, он нашел ученика, очень напоминавшего его самого – крестьянина, до сорока лет не умевшего ни читать, ни писать, но который стал одним из самых выдающихся ученых в еврейской истории – законником Акибой, и эти два человека, которые обрели знания лишь своими стараниями, спасли иудаизм, ибо они создали закон – где бы ныне ни жили евреи, они должны знать, что главного символа их веры, Иерусалимского храма, больше не существует. Когда-то все евреи обитали в Галилее или на юге, но теперь там осталось лишь ничтожное их количество, потому что римляне почти всех изгнали в Испанию, Египет, Вавилон, в Аравию и в страны, которые еще не получили названия. И где бы они ни жили в рассеянии, как бы ни были бессильны, труд рава Наамана и Акибы всегда связывал их с Израилем.

В тишине оливковой рощи, где первый патриарх Цадок когда-то напрямую говорил с Богом, ребе Ашер слушал голоса Наамана и Акибы, которые оставили по себе память в Галилее.

Рав Нааман из Макора говорит: «Воздвигни ограду вокруг Торы, которая обережет ее от бездумных посягательств».

Ребе Акиба говорит: «Тот простой человек, который дарует радость своим соплеменникам, радует и Бога».

Рав Нааман из Макора говорит: «Жить вне закона Моисея – то же самое, что жить без защиты Божьей руки».

Ребе Акиба говорит: «Они пришли ко мне с плачем – с тех пор, как римляне опустошили эту землю, Израиль лежит в бедности, но я сказал, что эта бедность стала для Израиля красной упряжью на шее белого коня».

Рав Нааман из Макора говорит: «Я пожаловался, что есть два человека, но лишь один подает бедным. Бог сказал: «Ты не прав. Есть только один человек, потому что тот, кто не подает бедным, не человек, а животное».

Ребе Акиба говорит: «Евреи рождены для надежды, и в горе и отчаянии она должна лишь укрепляться. Ибо написано было, что храм будет разрушен, а потом восстановлен. Как мы могли бы восстановить его, если бы римляне сначала его не разрушили?»

Рав Нааман из Макора говорит: «Как корявое пятисотлетнее оливковое дерево дает прекрасные плоды – таков и человек. Как он может обрести мудрость, пока рука Бога не сокрушит его?»

Ребе Акиба говорит: «Израиль не должен быть подобен язычникам, которые благодарят за добро своих деревянных богов и проклинают их, когда случается беда. Когда все хорошо, евреи благодарят Бога, но и когда вершится зло, они тоже благодарят Его».

Рав Нааман из Макора говорит: «Есть закон – и закон прежде всего».

Но ребе Акиба говорит: «Он, кто гордится всего лишь своим знанием закона, подобен скелету мертвого животного на обочине дороги. Точнее, гниющая плоть привлекает внимание, но любой, кто проходит мимо, зажимает нос, потому что она смердит».

Ребе Ашер еще какое-то время вспоминал поучения покойных мудрецов, а при свете дня к нему пришло озарение, и он вернулся в город счастливый, как юный жених, поскольку пришел к выводу, что понял Божью волю: возникшая перед ним императрица Елена оповестила о строительстве христианской церкви, и конечно же Бог одобрил ее, ибо ее окружало лучистое сияние. Для ребе Ашера это означало, что и он должен воздвигнуть священное здание, и он отправился к югу от того места, которое императрица Елена выбрала для своего христианского храма, и здесь он наметил, где должна подняться небольшая синагога. Затем он собрал своих соплеменников и сказал:

– Годами мы молились в моем доме, но впредь нам не стоит этого делать. Мы построим синагогу, такую же, как в Кефар-Нахуме и Бири.

Все одобрили его предложение, но один из слушателей заинтересовался:

– А как мы будем за нее платить?

И тут ребе Ашер растерялся, потому что евреи Макора в большинстве своем были бедны. Из тысячи людей, которые здесь жили, – никогда еще за много столетий тут не обитало так мало народу – евреями было более восьмисот, но им не принадлежали никакие основные источники дохода.

– Как мы будем за нее платить? – повторил любопытный, и наступило молчание.

Откуда-то из задних рядов поднялся крупный и мощный мужчина, каменотес Иоханан, и сказал сквозь щербатые зубы:

– Ребе прав. У нас должна быть синагога. Вы будете кормить меня и мою жену, а я построю синагогу лучше, чем в Кефар-Нахуме.

Евреи знали, что всего несколько часов назад этот могучий мужчина с густыми мохнатыми бровями и волосатыми руками открыто не подчинился ребе, и ждали, что Божий человек отвергнет его предложение, но, к их удивлению, ребе Ашер объявил:

– От Птолемаиды до Тверии Иоханан считается лучшим каменотесом, и я буду снабжать его семью своей крупой. – Он тут же услышал и другие обещания, которые позволили положить начало синагоге. Так образовалось это странное, но плодотворное сотрудничество между мельником и каменотесом, которое должно было вернуть Макору его былую красоту.

До этого синагоги в Галилее обычно имели неприглядный внешний вид, как того требовали еврейские традиции, – серые снаружи, они дарили теплом внутреннего убранства, – но теперь этот могучий и даже страшноватый с виду каменотес принялся обтесывать куски белого известняка, которые его мулы таскали из каменоломни, и прошло не так много времени, как на стенах синагоги стали играть птицы, черепахи и рыбы, и, когда пошел второй год его трудов, евреи Макора увидели, что Иоханан, чувствуя поэзию камня, возводит настоящий шедевр. И казалось, чем тяжелее становилась его жизнь, тем бережнее он пускал в ход свое зубило. Если он так и не нашел способ сосуществовать с иудаизмом, Иоханан, по крайней мере, знал, как выстроить дом во славу иудаизма.

Но с внешней стороны его жизнь складывалась не лучшим образом. После начала строительства синагоги Тирза родила сына, и теперь в ней жила постоянная тревога, поскольку она отчетливо осознавала: ее сын был бастардом и никогда не сможет стать настоящим евреем. Ей постоянно казалось, что женщины Макора презирают ее, когда она проходит мимо. Как-то она в слезах прибежала к мужу: «Куда бы я ни шла, ребе Ашер следит за мной и возмущенно смотрит на меня!» Тирзу не покидала навязчивая мысль, что он проклял ее за то, что она нарушила закон, и женщина, заливаясь слезами, требовала от своего гражданского мужа: «Иоханан, увези меня в Египет или Антиохию!» Когда он спросил, что хорошего это даст, она не смогла дать связного объяснения, но высказала идиотское предположение, что там она сможет найти своего первого мужа. Каменотес попытался урезонить ее, но ничто из его слов не смогло утешить ее, так что он в растерянности пришел к ребе и глупо сказал:

– Объясни мне, что делать.

Тревога, звучавшая в просьбе Иоханана, заставила Божьего человека задуматься, и наконец он сказал:

– Уверен, что Бог считает Тирзу твоей женой, пусть даже и незаконной. На мне тоже лежит ответственность за нее, и если ей кажется, что я лично обидел ее, то хочу уверить ее в обратном.

Маленький ребе оставил свои кабинет и отправился извиняться перед Тирзой, но, когда он добрался до ее дома, Тирза покинула его. Ребе Ашер проследил ее до Птолемаиды, где она уже села на корабль, идущий в Александрию, а когда он обратился к раввинам этого города, те ответили, что женщина отправилась в Испанию.

Вот теперь ребе Ашер доказал, что он настоящий Божий человек, потому что он встретился с Иохананом и сказал:

– Пусть даже твой сын никогда не станет настоящим евреем, по крайней мере, сделаем для него все, что только можем.

Он организовал мальчику обрезание, в течение которого неуклюжий каменотес держал младенца на руках с таким изумлением, словно тот был пришельцем из другого мира.

– Да будет его имя Менахем Утешитель, – сказал ребе Ашер, словно заключая завет между этим ребенком и Богом, и, когда стало ясно, что Иоханан так никогда и не усвоит науку ухода за ребенком, ребе Ашер договорился с другой женщиной, что та будет присматривать за малышом, так что Менахем, красивый мальчик с выразительным лицом и большими черными глазами, рос, как и другие дети, если не считать, что он был очень умен.

После работы его отец, опустив голову на грудь и напоминая растерянного зверя, проходил через город, краем рта роняя короткие реплики и привлекая внимание легкомысленной молодежи Макора.

– Ничего нет в этом городе, – бурчал он. – Если хотите увидеть мир, уезжайте подальше от Антиохии. Эдесса! Какое у них там вино – до сих пор чувствую его вкус. Персия! Каким я был дураком, что покинул Персию. Там живут девушки шестнадцати народов, и они любят даже тех мужчин, у которых мало денег. – Он оказывал плохое влияние, но его оставляли в покое, потому что зубило в его руке было настоящим инструментом художника.

Как-то вечером, когда ребе Ашер пришел посмотреть на результаты дня, его охватило чувство, что синагога растет из земли, как каменный цветок, и он уверился, что, создавая это прекрасное здание, он удовлетворяет пожелание Бога, которое предстало ему в видении. Затем он посмотрел, как Иоханан в одиночестве обрабатывает камень, осторожно откалывая куски известняка, и, наблюдая, с каким мастерством каменотес извлекает выразительные образы из бесформенной глыбы, он сказал:

– Теперь-то ты понимаешь, Иоханан, как молот и зубило закона формируют хаос жизни?

Великан поднял взгляд, и на долю мгновения показалось, что он уловил смысл слов ребе, но эта искорка понимания тут же погасла. Точно так же вот уже десять тысяч лет девяносто девять из ста таких искорок, рожденных ударом кремня о кремень или усилием мысли, вспыхивали и моментально гасли; но тут ребе увидел, над чем трудился каменотес, – ряд простых крестов, концы которых загибались под прямым углом в виде неуклюжего грубоватого колеса, и, когда ребе уставился на этот узор, он сразу же понял, как выразительно будет смотреться этот фриз на внутренних стенах синагоги, ибо это неустанное вращение колеса заставляло глаз перемещаться от одной точки до другой.

– Может, их стоит вытянуть в линию? По всей стене? – рискнул предложить Ашер.

– Над этим я и думаю, – пробурчал каменотес.

– Над чем именно?

– Я видел его в Персии. Вращающееся колесо.

– Как оно называется?

– Свастика.

Вот так этот выразительный образ, знакомый всей Азии, стал символом синагог в Галилее, потому что каждый ребе, кто бывал здесь и видел, как бросается в глаза этот фриз, хотел, чтобы свастики украшали и его здание.

Так что синагога росла, и ребе Ашер был полон довольства. Он даже посетил каменоломню, чтобы лично выбрать самые лучшие камни, но как-то днем, возвращаясь по Дамасской дороге, ребе почувствовал, как на мир внезапно легла тишина, словно улетели все птицы, оставив его наедине с миром. У него перехватило горло и колени подогнулись к земле, словно придавленные чьей-то гигантской рукой, и, рухнув в пыль, он увидел то же пылающее сияние, что окружало первое видение, – и снова оно озарило и Тору, и золотую изгородь вокруг нее. Но на этот раз была не одна церковь, а много, с башнями и укреплениями, – а синагога лежала в руинах. Все труды Иоханана, все старания ребе Ашера в конечном итоге превратились в прах. Расплылись, исчезли и церкви и развалины – остались только Тора и ее ограждение. Они были полны такого высокого неподдельного благородства, что ребе Ашер ничком распростерся на обочине – хрупкий худой еврей с длинной черной бородой, с которым разговаривал Бог, и теперь ему пришлось признать, что в прошлый раз он не понял смысла видения.

– Боже всемогущий, что же я сделал не так? – взмолился он, колотясь головой о землю. Единственным ответом стало мерцающее видение Торы и изгороди; но и лежа распростертым, теперь-то мельник увидел то, что просмотрел в первый раз: ограда, оберегающая Тору, была не завершена. Святой закон Бога был защищен не полностью, и теперь представший перед ним образ ясно дал понять: ребе Ашер призван посвятить жизнь не строительству земной синагоги, а совершенствованию божественного закона. – О Господи! – униженно прошептал он. – Достоин ли я идти в Тверию? – И как только он произнес это слово, золотая изгородь замкнула свой круг, и он склонил голову, принимая на себя обязанности, возложенные свыше. – Я направлю свои стопы по дороге, ведущей в Тверию, – сказал он.

В середине IV столетия существовал римский город Тиберия, который евреи называли Тверией, где обитала крепкая община с тринадцатью синагогами, большой библиотекой и ассамблеей пожилых раввинов, которые собирались на бесконечные дискуссии о Торе и комментариях к ней. В своих словопрениях они пытались вскрыть законы, по которым и в дальнейшем будет жить иудаизм. Часами и даже месяцами они обсуждали каждую фразу, пока ее смысл не обретал полную ясность, и вот в это собрание мыслителей весной 329 года ребе Ашер и направил свои стопы. Он мог не спешить, потому что вот уже сто лет эти встречи длились и продолжались и будут длиться еще полтора века – если не в Тверии, то в Вавилоне, что лежал на другом краю пустыни.

На своем белом муле ребе Ашер двинулся на восток через прекрасные холмы Галилеи. Перед ним лежали просторные долины, где сходились в кровавых сражениях египтяне и ассирийцы. Он миновал город Цфат, угнездившийся на вершине скалы, который генерал Иосиф защищал от римских легионов Веспасиана, и отсюда, с самой высокой точки, перед ним впервые предстала Тверия, и ее здания белого мрамора отражались в синей воде озера.

– Если человек может найти истину, – сказал он своему мулу, – то уж там-то, внизу, он обязан ее найти.

Издалека Тверия казалась волшебным городом. Величественные строения времен Ирода Антипы делали ее соперницей Кесарии. Мраморные ступени уходили в озеро, гостей ждали роскошные бани, но, когда Ашер оказался в стенах города, он почувствовал атмосферу умирания, словно у города не было будущего. За последние столетия в городе появилось лишь несколько новых зданий, а за мраморными фасадами тех, что доживали свой век, царили хаос и запустение. Дальние провинции Рима умирали. Тверия не сулила никаких чудес, но тут трудились честные и благородные люди, к которым он и направлялся, чтобы принять участие в их трудах.

Останавливая незнакомцев, он стал спрашивать, где собираются ученые, но первые же четыре горожанина даже не знали, что в их городе вот уже более ста лет встречается такая группа, зато каждый из собеседников вызвался показать дорогу к горячим баням. Наконец он встретил пожилого еврея, который и отвел его к скромному зданию, где вершился великий труд. Привязав своего мула к дереву, Ашер подошел к низкому глинобитному строению. Тихонько постучав в дверь, он остался молча стоять на пороге. Он постучал еще раз и был встречен ворчливой старухой, которая вышла из кухни. Через весь дом она провела его на обширный двор, где стояли два гранатовых дерева и беседка, обвитая виноградными лозами. Под их сенью сидел круг стариков, которые даже не обратили внимания на его появление. Буквально у них под ногами группками сидели ученики, которые преданно ловили каждое их слово, а за столиком под одним из гранатовых деревьев расположились два писца, записывавшие ход дискуссии. Когда ее участники приходили к согласию, писцы проводили несколько жирных линий под дебатами этого месяца – закон создан. В этот день писать им пришлось мало, потому что четверо раввинов сошлись в жарком споре по малозначительному поводу.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. Мы должны обсудить только один вопрос. В защиту Шаббата. Я считаю, что мужчина не должен это носить.

ВТОРОЙ РАВВИН. Изложите. Из каких источников вы делаете такой вывод?

ТРЕТИЙ РАВВИН. Тогда слушайте. Ребе Меир, ссылаясь на ребе Акибу, считает, что если женщина в Шаббат выходит из дому с флаконом духов и благоухает, то она виновна в тщеславии и нарушает Шаббат. То же и в данном случае.

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. Ближе к делу. Предписания мудрецов гласят, что в Шаббат мужчина не должен иметь у себя в кармане гвоздь от виселицы. Почему? Он носит его для удачи, а это запрещено.

ВТОРОЙ РАВВИН. Какая глупость. Человек, о котором мы говорим, не ищет удачи.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. Послушайте мудрецов. Женщина не должна выходить из дому с тесьмой в волосах. Почему? Таким образом ее прическа привлекает внимание, а это запрещено. Вот о чем мы говорим.

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. Также не должна она выходить на улицу с сеткой для волос. Конечно, по той же причине.

ВТОРОЙ РАВВИН. Но вот что стоит помнить. Женщина может гулять в Шаббат и сосать стебель сахарного тростника, чтобы у нее было приятное дыхание.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. Только если она взяла его в рот до начала Шаббата.

ТРЕТИЙ РАВВИН. И, кроме того, мудрецы всегда утверждали, что если она выронит его изо рта во время Шаббата, то не может взять его обратно в рот до окончания Шаббата.

ВТОРОЙ РАВВИН. Со всем этим я согласен. Но наш человек не собирается ничего ронять изо рта. И, кроме того, он взял это в рот до полуночи пятницы.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. С таким порядком действий мы согласны. Это должно оказаться у него во рту до начала Шаббата.

ТРЕТИЙ РАВВИН. Вопрос вот в чем. Имеет ли он вообще право иметь это при себе в Шаббат? Нет, потому что это тщеславие. Как и у женщины с золотым украшением. Что, вне всякого сомнения, запрещено.

ВТОРОЙ РАВВИН. Согласен. Если это просто украшение, мужчина не должен держать его во рту в Шаббат.

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. А я настаиваю, что это всего лишь украшение!

ВТОРОЙ РАВВИН. Да подождите! С искусственным зубом ему легче есть.

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. Но он может есть и вообще без него. Искусственный зуб для мужчины – то же, что золотое ожерелье для женщины.

ВТОРОЙ РАВВИН. Это не одно и то же. Ожерелье – это украшение. А зуб – необходимость.

ТРЕТИЙ РАВВИН. Заблуждение. Золотой зуб придает мужчине привлекательность, так же как золото…

ВТОРОЙ РАВВИН. Кто говорит о золотом зубе? Я говорил просто о зубе. Искусственный зуб находится во рту с целью облегчения жевания.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. Именно! А золотой зуб служит всего лишь украшательству.

ВТОРОЙ РАВВИН. Неверно! Человек покупает золотой зуб потому, что он подходит лучше каменного и служит дольше, чем деревянный. Он руководствуется благоразумием, а не тщеславием.

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. Ошибка! Ошибка!

ТРЕТИЙ РАВВИН. Разве золотой зуб помещают во рту не с той же целью, с которой женщина выпускает кудряшки на лоб? И разве мудрецы не говорят, что женщина не должна носить такие кудряшки, разве что они постоянно приклеены ко лбу?

ЧЕТВЕРТЫЙ РАВВИН. Что значит постоянно?

ТРЕТИЙ РАВВИН. Это значит, что в Шаббат она не должна ничего добавлять к тому, что уже есть.

ПЕРВЫЙ РАВВИН. Она не имеет права заниматься и шитьем, потому что таковое включает в себя три действия. С иголкой, ниткой и само шитье. И она знает, что каждое из них запрещено. Но пришпиливание локонов на голове не является привычным действием, и она не может забыть, что это запрещено.

ТРЕТИЙ РАВВИН. И фальшивый зуб не должен находиться во рту постоянно. Его можно каждый день вставлять в рот, и таким образом он равнозначен искусственным локонам у женщины, которые она не может носить.

Первые четыре дня, которые ребе Ашер провел среди ученых мужей в Тверии, он продолжал стоять у стенки, скромная и смущенная фигура, слушая, как эти старики подробно разбирали проблему искусственного зуба. Они изучали ее с философской и материальной точек зрения. Ашер узнал, что они занимаются ею вот уже два месяца, надеясь извлечь из нее всеобщий принцип отношения во время Шаббата к разным предметам, которые и полезны, и служат лишь украшательству. Несколько раз во время спора он чувствовал, что может предложить кое-какие идеи, но толкователи не замечали его, и он скромно воздержался от попытки привлечь их внимание. Вечером четвертого дня он, полный растерянности, покинул высокое собрание. Неужели раввины так никогда и не обратят на него внимания? Или он, полный тщеславия, неправильно понял указание Господа присоединиться к ним?

Он решил разобраться в этом деле, отправившись в единственное место в Тверии, которое по логике лучше всего подходило для этой цели. Это был небольшой холм к северо-западу от города. К закату он поднялся на него и добрался до пещеры, которая уже считалась святым местом, а за последующие столетия этот ее статус только упрочился. Тут была могила Акибы, величайшего из раввинов и хранителя закона. Ашер скромно устроился в углу, сложив руки. Он надеялся получить от давно скончавшегося ребе указания относительно его нынешнего положения, но так ничего и не услышал. В самом ли деле в этой пещере хранились останки еврейского святого, оставалось неясным. Но так же, как императрица Елена, путешествуя по Святой земле, безоговорочно решала, где быть святым реликвиям христианства, так и набожные евреи столь же категорически определяли святые места своей религии. По рассказам, в Цфате, вне всяких сомнений, нашли себе последний приют несколько великих людей, а вот Тверии достались ребе Меир и ребе Акиба, и, пока будет жив иудаизм, к местам их предполагаемых могил будут тянуться паломники.

Но если даже ребе Ашеру так и не удалось пообщаться с великим раввином, он все же обрел нечто столь же важное: сидя на камне перед пещерой, он смотрел, как солнце опускается за озеро и за город; игра закатных цветов на холмах к востоку, переливы серого, пурпурного и золотого на травянистых склонах утесов были настолько причудливы, что он почувствовал присутствие Бога еще отчетливее, чем в оливковой роще, и понял, что готов подчиниться любым требованиям Бога, имеющим отношение к его пребыванию в Тверии. И пока вечерний свет тускнел и мраморный город растворялся в сумерках, он продолжал оставаться в этом же восторженном состоянии. Из глубокой долины донесся пришедший с севера порыв холодного ветра. Поверхность воды покрылась рябью, над которой поднялись какие-то фигуры. Ашер зачарованно смотрел, как они гигантскими шагами двигались прямо к Тверии, где поднялись на просторную мраморную пристань вдоль набережной, и, какая бы сила ни подняла волнение на поверхности озера, она нашла себе пристанище в городе. Успокоенный и полный восторга, ребе Ашер покинул надгробие и спустился в Тверию, решив оставаться тут, пока раввины не обратят внимание на его присутствие.

Пятый день прошел без изменений. Он снова занял свое молчаливое положение у стены, слушая, как великие мыслители продолжают вести дискуссию о золотом зубе, и целых две недели, что он продолжал ждать, этот зуб оставался их главной заботой; но наблюдение за тем, как трудятся ребе, дало один полезный результат: он понял, что толкование законов – это серьезное дело, требующее и изощренности мышления, и богатства знаний. Он убедился, что, изучая во всех подробностях проблему зуба, удается автоматически решать более мелкие конфликты между тщеславием и потребностями. Стоя в тени, он вспомнил старое описание настоящего раввина – «корзина, полная книг» – и взмолился, чтобы, если придет время, когда знатоки из Тверии наконец обратятся к нему за советом, он смог мудро и тонко ответить им.

На девятнадцатый день, когда хранители закона наконец пришли к согласию, что если человек в Шаббат имеет во рту золотой зуб, то он преступает закон, и, когда они уже были готовы сформулировать закон, разрешающий пользование каменным или деревянным зубом, ребе, пытавшийся внести пункт, что тщеславие является неотъемлемым качеством человека, резко повернулся к ребе Ашеру и буркнул:

– Вот вы, который из Макора. Что на этот счет говорит рав Нааман?

Тихим голосом, оставаясь в тени, мельник объяснил:

– Рав Нааман, да будет благословенна его память, говорит: «Почему Бог создал человека только на шестой день? Чтобы предупредить его. Если когда-нибудь он раздуется от гордости, ему укажут, что среди всех Божьих созданий за ним следует лишь блоха». – Он сделал паузу. – Кроме того, рав Нааман говорит: «Верблюд был так тщеславен, он так мечтал обзавестись рогами, что его лишили даже ушей».

Раввины слушали его, не пытаясь комментировать, и Ашер завершил свое выступление:

– Рав Нааман говорит: «Человек рождается со стиснутыми руками, но умирает с широко раскинутыми и пустыми. Тщеславные замыслы, которые всю жизнь были при нем, в конце бытия покидают его, так что он и при жизни не должен уделять им внимания».

Раввины уважительно слушали его, и один из старцев молча показал Ашеру на место рядом с ним. Таким образом Божий человек стал одним из великих толкователей, которые трудились, создавая набор основных правил и установлений иудаизма.

К четырем великим установлениям, которые Бог дал для обережения евреев, – единобожие, Тора, внутренняя тонкость, дар пророчества – ныне Он прибавил еще два: Талмуд и раввины для истолкования его, и таким образом он создал совершенную структуру, с которой Его евреи могли существовать и дальше. Представление Бога, каким должен быть раввин, понять было нетрудно, потому что он мало чем отличался и от древних жрецов Эль-Шаддаи, и от самых последних, признанных христианской церковью Византии. Ребе должен быть более учен, чем первый, и больше погружен в повседневные заботы, чем последний, поскольку ему полагалось иметь жену, и община была просто счастлива, если у него было пять или шесть детей, поскольку так он мог оценить груз, лежащий на плечах простого человека. Кроме того, ребе должен был трудиться, чтобы зарабатывать на жизнь, – среди мудрецов в Тверии, принявших ребе Ашера в свою среду, один был рыбаком на море Галилейском, а другой дровосеком, один мясником, знавшим ритуалы подготовки мяса, а еще один – писцом, делавшим копии Торы. Среди еврейских раввинов не было никакой иерархии: община, приглашавшая какого-нибудь раввина, чтобы он руководил ею, заключала договор лично с ним. Часто, как в случае с величайшим раввином Акибой, он мог быть блистательным ученым с такой памятью, которую трудно было бы использовать в любой другой профессии. Он служил живой совестью, наставником и судьей в вопросах жизни и смерти. Ребе Акиба предупреждал: «Когда ты сидишь в суде, который приговаривает человека к смерти, то не ешь весь день, потому что ты убиваешь часть самого себя». Ребе был частью всех аспектов жизни своей общины, и, когда она страдала от каких-либо бед, он страдал больше всех. И ребе Ашер ха-Гарци служил примером таких отношений. В долгих дискуссиях под сенью виноградных лоз в беседке он быстро утвердился именно как Божий человек, ибо в его словах звучало одно неизменное утверждение – он старается понять волю Господа – и он всегда говорил скромно и сдержанно, словно он был маленьким человеком, которому не дано напрямую понимать пожелания Бога, но который может, опустив голову и прислушиваясь к тихому шепоту, как-то уловить их. Будучи к Богу ближе, чем большинство окружающих, он глубоко страдал, когда обыкновенный человек нарушал Божьи законы, и всегда был готов пренебречь собой в стремлении сблизить Бога и человека.

Но пусть даже такой богобоязненный человек, как ребе Ашер ха-Гарци, по сути своей был таким же, как христианский или буддийский священник, последнее установление Бога, Талмуд, не имело ничего подобного ему ни в одной из религий мира. Это было великое сочинение, сердце иудаизма. Оно состояло из двух частей: Мишны и Гемары. Первая была составлена ребе Акибой и его последователями примерно за восемьдесят лет до рождения Ашера; толкователи же из Тверии и Вавилона сейчас трудились над второй частью. И когда обе они объединились в году примерно 500-м, Талмуд начал свое существование.

Что представляла собой Мишна? Искусное и тонкое разрешение сложных религиозных проблем. Мудрецы иудаизма развили принципы, данные с Синая. Бог вручил Моисею два набора законов – один писанный на каменных скрижалях, который затем слово в слово вошел в Тору, а второй, столь же важный, был нашептан только одному Моисею: устный закон, данный в развитие Торы. Например, в Книге Исхода Бог ясно и четко говорит: «Помни день субботний, чтобы святить его», но не изложил на письме, как должно соблюдать эту заповедь. Вот это и стало задачей ребе – основываясь на устном законе, данном Богом Моисею, прояснить и растолковать эту заповедь.

Кто знал, каков был этот устный закон? Только ребе. Потому что он переходил от человека к человеку, из уст в уста, и эта торжественная цепь никогда не прерывалась: «Моисей получил Тору от Самого Господа на Синае и передал ее Иешуа, а тот Старейшинам, а они Пророкам, а те – Великому Собранию, откуда он перешел к Антигонусу из Соко… откуда его получили Хиллель и Шаммаи… Иоханан бен-Заккаи… рав Нааман из Макора… великий Акиба… ребе Меир», и пришли дни, когда это перечисление могло быть дополнено: «От него перенял ребе Ашер ха-Гарци», а дальше перейдет к Раши, удивительному французу, а дальше – к величайшему уму из всех, Маймониду, и к Вилнскому Гаону из Литвы, а от него к самому простому ребе, работающему в Акроне, штат Огайо. Эти люди были хранителями устного закона.

Первые полторы тысячи лет закон этот хранился лишь в памяти ученых, но после двух римских нашествий на Иудею – сначала Веспасиана, а потом Адриана, который стер даже имя Иерусалима, и Иудея стала Палестиной – группа ученых встретилась в небольшой галилейской деревушке недалеко от Макора, чтобы записать и привести в систему этот унаследованный закон. Так они составили труд, который стал известен как Мишна, и таким людям, как ребе Ашер, полагалось знать его наизусть. Например, если Тора коротко требует не работать в субботу, в Шаббат, то Мишна называет сорок основных видов запрещенных работ: «Сеять, жать… печь… прясть… завязывать или развязывать узлы… делать два стежка… охотиться за антилопой… написать две буквы… разжигать огонь… переносить что-то из одного дома в другой…»

Когда близится время субботней молитвы, не должно сидеть перед брадобреем. Вечером в преддверии Шаббата портной не должен браться за иглу; он может забыть о ней. И пусть писец не притрагивается к своему перу. Не должно начинать чистить платье, нельзя читать при светильнике, потому что он может опрокинуться. Пусть учитель наблюдает, как читают его ученики, но сам он читать не должен. Соответственно, мужчина в возбужденном состоянии не должен делить трапезу с женщиной в таком же состоянии, потому что это может привести их к греху…

Не должно в вечер Шаббата до наступления темноты ни ставить хлеб в печь, ни выпекать лепешки на угольях, разве что до прихода Шаббата есть время, дабы они успели покрыться коркой. Ребе Элиезер говорит: время, чтобы корка образовалась снизу…

Что может использоваться для разжигания света в Шаббат, а что не должно использоваться? Не должно – ни сердцевина кедра, ни пакля, ни шелк, ни фитиль из лыка, ни водоросли, ни касторовое масло, ни воск, ни перетопленное масло, ни курдючный жир, ни сало. Нахум из Меде говорит: можно использовать перетопленное сало. Но мудрецы говорят: перетопленное или нет, но заправлять им светильники нельзя.

Мудрецы, тем не менее, разрешают все другие масла: кунжутное, ореховое, редисовое, смолу и нефть. Но ребе Тарфон говорит: разрешается использовать только оливковое масло».

Таким путем Мишна рассматривала каждый аспект жизни и устанавливала законы, связывавшие евреев с их религией.

Что представляла собой Гемара? Когда Мишна была завершена и евреи начали ею пользоваться, они довольно быстро стали замечать, что она несколько неточна: так, она запрещала тридцать девять видов работ, но по мере того, как возникали новые профессии, надо было вводить новые правила. Так что раввины принялись пересматривать все положения, стараясь гибкостью слов охватить максимально возможное количество дел и занятий, и иногда их истолкования были шедеврами интеллектуального жонглирования. Так, например, в первый же месяц пребывания ребе Ашера среди толкователей возник вопрос: что конкретно может включать в себя запрещение сеять. Старый раввин, имеющий опыт сельских работ, выступил с утверждением, что, по его мнению, сев включает в себя и такие дополнительные работы, как пропалывание, высаживание саженцев и прививка деревьев.

Ребе Ашер сказал:

– Прививка привоя – то же самое, что и сев. Следовательно, она запрещена, а вот прополка противоположна высеиванию, поскольку она устраняет, а не высаживает.

– Послушайте, – сказал ребе постарше. – Почему вообще человек пропалывает? Чтобы подготовить землю к новому севу. Весной все пойдет в рост, Так что прополка – это тот же сев.

– Вы внесли ясность, – сказал ребе Ашер. – Прополка тоже запрещается.

Они провели целый год, обсуждая сельское хозяйство и виды работ, которыми нельзя заниматься в Шаббат. Пустив в ход теорию старого фермера, что прополка – то же самое, что высеивание, они пришли к удивительному выводу, что рытье канавы равносильно вспашке земли, а выкапывание ямы рядом с домом – то же самое, что строительство, потому что позже эта дыра может лечь в основание фундамента, на котором поднимается дом.

Ребе Ашер возглавлял группу, обсуждавшую, что может быть включено в перечень запретов во время жатвы.

– Мы выяснили, что вязание снопов, плетение жгутов и обколка камней для строительства зданий равносильны жатве. Рав Нааман говорил, что это запрещено.

Ребе, который занимался торговлей домами, вступил в спор:

– Я слышал это от ребе Ионаха, который почерпнул знание от Меира, а тот, в свою очередь, от Акибы: обтесывать камни – то же самое, что сеять. Это уже было запрещено.

Выдвигая один аргумент за другим, раввины подтягивали болтающиеся понятия бытия и аккуратно увязывали их в тугие узлы. На третий год они пригласили моряка из Птолемаиды, чтобы обсудить загадочную строчку из Мишны: «Запрещается в Шаббат завязывать и развязывать узлы». Что подразумевается под завязыванием узлов, спросили они, и на какие другие виды человеческой деятельности распространяется это запрещение? Моряк показал, что включает в себя завязывание узлов, и после двух месяцев дискуссий ребе Ашер предложил следующее всеобщее правило: «Любое соединение воедино двух предметов, которые носят одно и то же название, равносильно завязыванию узла. Так что в Шаббат человек не имеет права класть дополнительные гроздья винограда под пресс, если там уже есть виноград, поскольку таковое действие есть завязывание узла».

Ребе, прибывший из Вавилона, где между евреями этих мест шли такие же дискуссии, осведомился:

– Почему бы не сказать просто – узлы, которые завязывают погонщики верблюдов и мулов, а также моряки?

Старый ребе сказал:

– Я слышал от ребе Зумзума, который почерпнул это знание от ребе Меира, что человека нельзя осуждать, если он завязал узел, который можно распустить одной рукой.

Эта дискуссия длилась несколько дней, в течение которых великие толкователи делились своим особым пониманием предмета. Их истолкования станут известны как Гемара, и, когда после двух с половиной столетий дебатов в Тверии и Вавилоне их труд будет завершен, Мишна (Повторение) и Гемара (Завершение) сольются в форме Талмуда (Учение), этого огромного хранилища предписаний, который, в свою очередь, будет истолкован врачом из Египта Маймонидом, а после него и другими, пусть и не столь одаренными, так что в конце он представит собой сложный, запутанный и порой бессвязный, но вдохновенный портрет иудаизма в действии. Это был тот самый Талмуд, который воздвигся оградой вокруг Торы, защищая Божий закон от ненамеренных посягательств на него; Бог сказал просто и ясно: «Помни день субботний», а уж раввины воздвигли частокол своей изгороди далеко за пределами настоящего Шаббата, оберегая святой день обилием законов. И в этой святой работе по возведению ограды Талмуда ребе Ашер провел остаток жизни.

Это не значило, что он постоянно жил в Тверии, погруженный лишь в дискуссии. Так же как и его соратники, раввины из Кефар-Нахума и Бири, он продолжал наблюдать за духовной жизнью общины у себя дома, и, поскольку у него были еще и жена и три незамужние дочери, он нес дополнительную обязанность по извлечению дохода из своей крупорушки. Так что, едва начиналась уборка урожая, он седлал своего белого мула и трусил сквозь леса Галилеи в свой маленький город, чтобы закупать зерно, и один из самых приятных моментов в жизни наступал, когда он подгонял мула вверх по склону, ведущему к Макору, чтобы встретиться с семьей и обозреть состояние мельницы.

Когда путешествие подходило к концу, ребе Ашер испытывал неподдельную радость, снова оказавшись в стенах своего дома. Он был измотан, грязен и покрыт пылью, но мог приветствовать жену и обнять детей. Собрав вокруг себя семью, он возглавлял их хор, распевавший или псалмы, или народные песни, он подбрасывал в воздух и ловил младшую дочку, визжавшую от радости, что отец вернулся домой. За трапезой он занимал место во главе стола и, оглядывая свою семью, возносил счастливую молитву:

– Господи, путешествие закончено, и я снова с теми, кого люблю.

Но, оставшись один, ребе Ашер скромно забивался в угол своей комнаты и начинал серьезный разговор с Богом – он от всей души благодарил, что Его стараниями семья жила в тепле и покое; во время молитвы его охватывало возбуждение, и он начинал качаться вперед и назад верхней половиной тела: вперед – чтобы встретить Бога, и назад – из уважения к нему. Произнося некоторые фразы молитвы, он простирался на земляном полу так, что вздымалась пыль, а затем поднимался и продолжал сгибаться в поклонах. К концу своей затянувшейся молитвы он успевал таким образом обойти по периметру всю комнату и проделать еще полпути назад – скромный маленький человек, который, полный экстаза, простирается перед своим Богом. И его отношение к молитве говорит и о его морали: «Когда я в синагоге молюсь за других, то укорачиваю молитвы, чтобы мои братья не уставали, но, когда я наедине с Богом, сколько бы ни длились мои молитвы, мне недостаточно».

Когда по Макору разнеслась весть, что ребе снова дома, множество гостей потянулось к нему и за советами, и за благотворительностью. Встречаясь с первыми, Ашер соблюдал закон, который он часто защищал в дискуссиях в Тверии: «Будь снисходителен к другим и строг к себе». Он делал все, что мог, чтобы смягчить тяжелую долю жизни в городе, где сборщики налогов были неумолимы, а византийские солдаты жестоки. С теми, кто просил помощи, он соблюдал недвусмысленное указание рава Наамана из Макора: «Человек, который не подаст бедняку, – животное», и вот уже несколько лет большая часть доходов от его крупорушки расходилась по рукам. Что же до принципа распределения благотворительности, он был сформулирован в законе, включенном в Талмуд: «Позаботься о теле другого человека и о своей душе». Даже когда к нему приходил самый горький пьяница, ребе Ашер сначала кормил его, потом молился за него – и отсылал прочь.

– Объяснение ему, что такое зло, я отложил на другой день, – объяснял он. – Нельзя смешивать благотворительность и увещевание. Где бы он ни показывался в общине, ребе Ашер старался приносить с собой радость. Матерям он говорил, что их сыновья станут учеными, молодых девушек заверял, что они найдут себе мужей, и подбадривал земледельцев надеждами на хороший урожай. Он никогда не забывал поучение Мишны, которое гласило: «И придет время, когда каждого человека попросят объяснить, почему он избегал нормальных радостей жизни, которые для него предназначались». Песни, танцы, умеренное употребление вина, праздники в окружении друзей, игры с детьми и молодежью, ухаживание за возлюбленными по весне и забота о детях – все эти занятия, говорил ребе Ашер, наполняют жизнь радостью, и у всех, кто находился рядом с ним, в любое время был повод для смеха.

Главный повод для печали приходил к нему, когда он возобновлял работу на крупорушке. Он таскал тяжелые мешки, с горечью понимая, что пока так и не нашел никого, кто бы в его отсутствие справлялся с этой работой. Он было попробовал привлечь к работе несколько человек, но им не хватало той исполнительности, которой он требовал, так что во время его отсутствия мельница с трудом влачила существование – занималась ею и без того вечно занятая жена, и мельница давала лишь половину того дохода, который должна была бы приносить. Он было надеялся, что его два зятя возьмут на себя эти заботы, но они не проявили никакой склонности к этим занятиям, и сейчас, когда ему подходило время возвращаться в Тверию, он с печалью осознавал, что так и не нашел человека, который мог бы подменять его на мельнице.

Его отсутствие было тем более достойно сожаления, что предки Ашера придумали особый способ выпечки овсяных печений: они брали созревшее зерно, проваривали его в кипятке, как и другие, – но они-то добавляли в воду соль и травы, а когда приходило время подсушивать зерно, они не сливали воду, как другие, но оставляли чаны с водой на солнце, пока зерно не впитывало влагу, вместе с которой в него возвращались все питательные вещества, которые в противном случае выплескивались бы с водой. Ашер к тому же позволял своему зерну сушиться на солнце по крайней мере на неделю дольше, чем его конкуренты, так что, когда наконец он принимался размалывать свое зерно под каменными жерновами на кусочки меньше рисинок, оно обретало аппетитный ореховый вкус, который всем нравился. Как-то, когда он готовился к возвращению в Тверию, некий греческий купец упрекнул его:

– Ребе, кого вы обманываете своей седой бородой? Законы может писать любой, но лишь Божий избранник может делать такую хорошую выпечку.

Жаль, подумал Ашер, что он так и не нашел никого.

Поэтому зимой 330 года, когда жена сообщила, что снова беременна, хотя давно уже вышла из возраста вынашивания детей, он испытал приступ радости, поскольку убедил себя, что, свершив такое чудо, Бог решил дать ему сына, который и унаследует мельницу. Прогуливаясь по городу, этот невысокий сорокавосьмилетний человек, в бороде которого уже начинала пробиваться седина, говорил своим друзьям:

– Вот увидите – иначе и быть не может. Пять дочерей подряд. Этот должен быть мальчишкой. – Он решил называть ребенка Матфеем, что значило Божий Дар, и порой, когда он на улице рассказывал о будущем сыне, в глазах плясали веселые искорки и он с трудом удерживался, чтобы не пуститься в пляс. – Он послан мне Богом, – сообщал маленький ребе, но осенью жена дала жизнь шестой дочери, которую назвали Яэль.

Смирившись с неизбежностью, ребе Ашер взгромоздился на белого мула и по караванной дороге двинулся в Тверию, где в беседке, обвитой виноградом, ему предстояло начать обсуждение непростой системы понятий, которая должна была стать основой жизни всех евреев: в течение девяти лет, с 330-го по 338 год, толкователи обсуждали лишь одну многозначительную строчку из Торы. Бог впервые высказал это требование в Книге Исхода, а затем, явно считая его важным для Его планов по отношению к евреям, еще дважды повторил это предупреждение: «Ты не должен варить агнца в молоке его матери». Это было все, что сказал Бог: может, он не хотел обижать мать-козу, давая знать, что ее отпрыск не будет сварен в ее же молоке. Или же это ограничение вводилось потому, что так поступали жившие к северу хананеи, а все, что делали хананеи, отвергалось. Как бы там ни было, Бог несколько раз повторил это простое указание, и на раввинов пала обязанность истолковать его.

Когда они внимательно изучили загадочное предложение, стало ясно, что оно базируется на трех словах. «Варить», скорее всего, включало в себя все виды приготовления пищи. «Агнец» могло означать все виды мяса. А «молоко» должно было обозначать все возможные разновидности молочных продуктов. На этих трех начальных объяснениях толкователи начали создавать те сложные законы питания, которые стали отличительной особенностью евреев. Развернуть их в такую систему могли только особо одаренные люди, которые из этой краткой заповеди Бога создали и порядок, который должен царить на кухне, и законы приготовления пищи, обязательные для выполнения всеми евреями. Ритуал питания обладал определенной красотой и соответствовал санитарным требованиям своего времени. Молоко и мясо надо было хранить отдельно, потому что мельчайший след того или иного осквернял другой продукт, а капля молока, случайно попавшая в горшок для варки мяса, приводила к тому, что горшок разбивали на куски, лишь бы община не узнала об этой оплошности. На первых порах соблюдение правил, введенных раввинами, было не очень тягостно: еврейские кухни были символом Божьего ковчега и хранить тарелки отдельно было обычным делом. Еврейские женщины с удовольствием готовили в соответствии с божественным законом, который Бог нашептал Моисею, а святые люди из поколения в поколение передавали его из уст в уста. Но теперь ребе Ашер выдвинул идею, что даже пар из горшка с говядиной может осквернить всю кухню, где пользовались молоком, и ни одна из местных домохозяек не осмелилась возразить ему – точно так же, как никто не посмел возражать в Вавилоне, где раввины стали вводить еще более изощренные правила, сложные для соблюдения. Ибо раввины полусознательно, а частично и бессознательно создавали свод законов, который объединит евреев в единое целое, когда им придется уходить в изгнание диаспоры. Лишенные родины, евреи смогут выжить, лишь соблюдая свои законы, которые сделают их более мощными и сильными, чем те, кто угнетал их. Потеряв свои города, они, тем не менее, представляли собой сплоченную группу, которая помогала обрести свое предназначение тем городам, осесть в которых им предназначала судьба. Куда бы судьба их ни забрасывала – в Испанию, или Египет, или Аргентину, – они несли с собой решения раввинов из Тверии и жили по этим законам, которые не имели срока давности. Они были самой цельной и единой группой из всех, кто окружал их за две тысячи лет жизни в Израиле. Неевреи, видя их бездомность, создали миф о Бродячем Жиде, но в реальности эта фраза была совершенно бессмысленной, потому что, где бы ни скитался еврей, если он брал с собой Талмуд, у него был и дом.

Опасаясь будущих сложностей, которые могли повлечь за собой дискуссии о приготовлении пищи, толкователи принялись со всем старанием рассматривать указания Талмуда, как и где должно его почитать в соответствии с правилами. Все евреи сошлись во мнении, что тут не может быть случайных указаний, но дать определение подлинному настоящему ритуалу было трудно, потому что письменная Тора хранила молчание по этому поводу, поскольку в ней речь шла о временах, когда поклонение свершалось в Иерусалимском храме, да и устная Тора тоже ничем не могла помочь – носители тайных знаний не могли предвидеть, что наступит время, когда Иерусалим прекратит свое существование. И даже когда римляне наконец разрешили снова отстроить город, новому храму там не нашлось места. Так что раввинам пришлось искать законы и правила для религии, у которой так решительно изменились внешние обстоятельства.

Ребе из Кефар-Нахума, известного христианам под именем Капернаум, где стояла самая большая синагога в Галилее, вспомнил, что в восемьдесят втором псалме ясно говорится, что «Бог присутствует в собрании верующих в него…», из чего был сделан вывод, что стоит собраться верующим, и Бог может почтить их своим присутствием. Но сколько нужно человек, чтобы организовать такое собрание? Сказать этого никто не мог. Трое? Или семь? Или двенадцать? Любое из этих чисел обладало мистическим смыслом, и, скорее всего, Бог предпочитал одно из них. Но никто не знал, какое именно.

Ребе из Бири, города, где стояла самая красивая синагога – с массой колонн белого известняка она была подобна драгоценному камню, – вспомнил, что в Книге Чисел Господь прямо спрашивает у Моисея: «Доколе злому обществу сему роптать на Меня?», и, хотя речь шла о недовольных им, Бог признал, что существует такое собрание. Ребе проследили упоминание о нем в предыдущем тексте и выяснили, что оно относится к тем двенадцати разведчикам, которых Моисей послал шпионить в землю Ханаанскую: «И сказал Господь Моисею, говоря: «Пошли от себя людей, чтобы они высмотрели землю Ханаанскую, которую Я даю сынам Израилевым; по одному человеку от колена отцов их пошлите…»

И, сопоставив два текста, они пришли к выводу, что, когда Бог говорит о собрании, Он имеет в виду, самое малое, двенадцать человек. Но ребе из Кефар-Нахума уточнил, что из числа двенадцати человек, роптавших против Господа, одного надо исключить, потому что Халев из колена Иудина поддержал Господа: «Но Халев успокаивал народ пред Моисеем, говоря: пойдем и завладеем ею…» Так что собрание могли составить одиннадцать человек. Но тут ребе Ашер выяснил, что из этих одиннадцати еще один, Иошуа из колена Эфраима, выступал в защиту Господа: «…мы ходили в землю, в которую ты посылал нас; в ней подлинно течет молоко и мед, и вот плоды ее. И если Господь подлинно дарует ее нам, значит, он приведет нас в эту землю и даст ее нам; землю, которая течет молоком и медом». То есть в собрании, пусть даже оно и роптало, с Халевом и Иошуа было двенадцать человек, так что требуемое число равно десяти, что и подтверждается известным изречением: «Господь хотел бы встретиться с десятью подметальщиками улиц, но не с девятью раввинами». Затем возник вопрос, кого считать мужчиной, и после нескольких лет дискуссий было решено, что мужчина – любой ребенок мужского пола, достигший возраста тринадцати лет, из чего следовало, что любое публичное вознесение молитв возможно лишь в присутствии десяти еврейских мужчин старше двенадцати лет.

Так терпеливо и старательно, пусть даже и вступая в частые споры, великие ребе плели ту изощренную сеть, которой Господь удерживал свой избранный народ. Анализировалось каждое слово в Торе – и даже знаки препинания. Разбор самого простого предложения в Мишне мог занять раввинов на целый год, но их Гемару, когда она была завершена, анатомировали и исследовали еще пятнадцать столетий. В результате Талмуд стал бездонным источником мудрости, из которого человек может черпать все дни своей жизни, если в качестве награды ему, как Моисею, достанутся сто двадцать лет.

В один из дней 335 года ребе Ашер, приехав домой, обнаружил, что Иоханан предпринял по своей инициативе шаг, который изменил облик синагоги в Макоре. Маленький ребе, явно неготовый увидеть то, что сделал неразговорчивый каменотес, как обычно, появился в дверях посмотреть, как продвигается работа, и увидел, что вдоль всего помещения синагоги тянутся два ряда мраморных колонн, чья античная красота придает строгому помещению привкус язычества.

– Откуда ты их взял? – с подозрением спросил ребе.

Опасаясь упреков, Иоханан проворчал:

– Мой сын Менахем… он слышал от стариков… в земле скрыты какие-то тайны. – Он помедлил, сомневаясь, стоит ли говорить дальше. – Колонны из золота, говорили они.

– Твой сын? Он их нашел?

– Дети не хотят играть с Менахемом, – смущенно проворчал могучий каменотес. – Он предпочитает копаться в земле… вон там. И нашел верхушку одной из колонн. Она была не из золота. – И он замолчал в тревожном ожидании.

Ребе Ашер не сомневался, что колонны были языческими и их мерцающие цвета служили лишь украшательству. Он испытал искушение приказать их выкинуть, но, присмотревшись к ним, убедился, что на них нет резных изображений.

– Кто их сделал? – спросил он, чтобы потянуть время, но Иоханан понятия не имел. Он был не в состоянии представить себе, что в свое время гражданин Макора Тимон Мирмекс несколько лет отбирал эти колонны из тысяч, что сгружались в Кесарии Ирода, дабы украсить собой римский форум. Для Иоханана они были воплощением красоты, и он истово надеялся, что ребе Ашер позволит им остаться. – Они могут стоять и дальше, – буркнул мельник. – Но больше этого не делай.

Дав свое одобрение, ребе Ашер почувствовал, что Иоханан хочет поговорить с ним об одной проблеме, чего ребе уже давно ждал, и, понимая, о чем пойдет речь, Божий человек сказал:

– Здесь мы обсуждать это не можем. Кончай работу, и пойдем ко мне домой.

Двое мужчин оставили синагогу и направились в прохладный каменный дом, откуда жена ребе пыталась управляться с мельницей в его отсутствие. Ашер направился в альков, где держал все свои книги, и, окруженный зримыми свидетельствами существования закона, уселся в большое кресло, положил перед собой руки на стол и сказал:

– А теперь что ты хочешь сказать мне о своем сыне?

– Откуда ты знаешь?

– Нам не раз придется говорить о нем.

– Ему девять лет. И он растет.

– Знаю. – Ребе Ашеру доводилось видеть маленького Менахема, который без присмотра играл на улице. Он обещал вырасти в красивого юношу. Ребе с сожалением вздохнул, понимая, что ему сейчас придется сказать, и, не торопясь с суждением, спросил: – Ты думаешь, что делать с Менахемом?

– Да.

– Я тоже думаю, – сказал ребе.

– В каком смысле?

Ребе Ашер помедлил, словно законник, который ищет поддержки в документах, но, сжав кулаки так, что у него побелели костяшки, сказал:

– Ныне грядут тяжелые годы, когда те, кто нарушал закон, начнут пожинать свое воздаяние.

– Что ты имеешь в виду? – потребовал ответа Иоханан.

Ребе Ашер, произнеся эти многозначительные слова, разжал нервно сведенные руки и мягко сказал:

– Я все думаю, что же нам делать с Менахемом, и не нахожу ответа. Ибо он бастард. Незаконнорожденный.

– Я смогу защитить его! – уверенно бросил каменотес.

– Он все равно останется бастардом, – мягко сказал ребе Ашер, – и никогда не сможет жениться.

– Я куплю ему жену.

– Только не еврейскую.

– Он станет частью этого города! – рявкнул Иоханан, так двинув кулаком по столу, что вздрогнули и разлетелись лежащие на нем пергаменты, но маленький ребе даже не моргнул, потому что представлял, как Иоханан воспримет эту проблему. Но силой ее было не решить.

В Пятикнижии закон Бога изложен в ясных и жестоких выражениях: «Бастард никогда не войдет в собрание Господа; до десятого поколения не войдет он в него…» Десять поколений было образным определением вечности, и в Палестине этот закон жестко соблюдался: на бастардах отныне и навеки лежало клеймо отщепенцев. Конечно, в простых случаях, когда незамужняя девушка рожала ребенка от неженатого мужчины, о незаконнорожденности речь не шла, потому что девушка могла выйти замуж, и ее ребенка усыновляли. Не считалось, что женщина рождала бастарда, в тех нередких случаях, если еврейская женщина становилась жертвой насилия солдатни, потому что такой ребенок наследовал еврейство от матери и легко входил в еврейскую жизнь; но когда такой мужчина, как Иоханан, добровольно вступал в интимные отношения с замужней женщиной, их отпрыск получал клеймо бастарда и община никогда не принимала его.

Со слезами сочувствия на глазах ребе Ашер растолковал каменотес этот непререкаемый закон:

– Почему Менахем играет один? Потому что он бастард. Почему куда бы он ни пришел, о нем знают? Потому что он бастард. Почему когда он вырастет, не сможет найти себе жену? Из-за того греха, что ты совершил, преступив закон.

Во время его четвертого посещения ребе Ашер спросил:

– Почему ты должен сопротивляться закону, Иоханан?

– Потому что я хочу видеть своего сына евреем… здесь, в Макоре.

– Здесь он никогда им не будет.

– Так как ему жить?

– Как изгнаннику, находя утешение в том, что те, кто в этой жизни страдают ради Торы, в загробной жизни обретут вечное блаженство. – Уже второй раз за последние несколько месяцев ребе Ашер употреблял это понятие – загробная жизнь, – и было странно слышать, что еврейский мыслитель ведет такие речи, поскольку Тора не поддерживала такие верования: бессмертие, воскрешение, небо как место воздаяния и глубины ада, где ждет кара, – все это, в основном, были понятия из Нового Запета. Но евреи диаспоры, долго живя среди таких язычников, как греки и персы, не смогли не воспринять эти представления, так что ребе Ашер не изменял догмам иудаизма, считая, что Менахем должен вести тяжелую жизнь на земле в обмен на благостное существование в загробном мире.

– Но почему он должен страдать в этой жизни, – вопросил Иоханан. – Безгрешный ребенок?

– Потому, что ты нарушил закон, – сказал ребе Ашер, и прежде, чем каменотес успел возразить, маленький мельник продолжил: – В Господней Торе 613 законов – 365 запретительных, по одному на каждый день года, и 248 разрешительных, по одному на каждую из костей тела. Ты подчинен этим древним законам. Я подчинен им. Даже сам Господь связан их рамками, потому что только так достигается порядок. Твоему сыну не суждено счастье на этой земле, и он никогда не будет евреем, но если он сможет склониться перед законом, то после смерти его ждет возрождение.

– Но почему Менахем? Почему кара не пала на меня?

– Не в нашей власти понимать, – сказал ребе Ашер, – почему благоденствуют порочные и бедствуют праведные. Учи сына смиряться перед судьбой, чтобы он был примером для всех прочих.

– Это все, что ты можешь предложить?

– Таков закон, – ответил ребе Ашер.

Это было в 335 году, когда каменотес стал высекать изображения на перемычке над западной дверью главного фасада, и, когда он работал, Менахем держался рядом с ним, слушая объяснения отца, как важно то, что он делает.

– Я представляю, что винные лозы растут прямо из земли, прорастают сквозь пол синагоги и тянутся по стене, где и приносят нам гроздья. Четыре грозди. По восемь виноградин в каждой из них. Их хватит на два стакана вина – один тебе, а другой мне.

– И пальмы тоже растут сквозь каменный пол, да?

– Конечно. И они приносят нам сладкие финики, чтобы есть их вместе с вином.

– А эта маленькая повозка? Она проедет через двери?

– Ее галопом везут белые лошади.

– Что в ней, в этой повозке?

– Закон, – сказал Иоханан. Он настолько прикипел всей душой к синагоге, которую строил, к этой тюрьме белого известняка, которая держала его в своих стенах, что обрабатывал большой камень с предельным тщанием, изображая на его поверхности предметы, которые он любил. И когда он наконец водрузил его на место, когда деревянный потолок простерся над колоннами царя Ирода и был завершен фриз с веселыми свастиками и нельзя было отвести глаз от цапель, змей и дубовых деревьев, Иоханан решил, что его работа в Макоре завершена, и подумал, что теперь он может покинуть его. – Я возьму с собой сына и переберусь в другой город. Может, там… с другим ребе.

Но когда пришло время увидеться с ребе Ашером, тот сам пришел к нему и протянул Менахему, красивому одаренному мальчику, которому уже исполнилось десять лет, сладости, купленные в греческой лавке.

– Иоханан, – сказал ребе, – ты не должен покидать Макор. Он стал для тебя домом, и мы ценим тебя. Люди тебя любят.

– Я подумывал… ну, на корабле из Антиохии… может, на Кипр.

– Ты не можешь сбежать, Иоханан. Тут твой дом… и твой закон.

– Закон, которого я не принимаю.

– Разве в Антиохии ты сможешь скрыться от него?

– Я перестану быть евреем, – пригрозил каменотес.

Ребе Ашер пропустил мимо ушей эти безответственные слова и сказал:

– И ты и я – мы оба всегда будем жить в Галилее. И закон, и эта земля не позволяют нам расстаться с ней.

Неожиданно Иоханана осенила идея, имеющая отношение к синагоге, и он решил обсудить ее.

– Когда я работал в Антиохии, мы выкладывали картину из разноцветных камней.

– Картину? – с подозрением спросил ребе Ашер.

– Мы не вырезали ее из камня. Это были горы и птицы, как на стене.

– Из кусочков камня?

– Картину мы выкладывали на полу, – объяснил каменотес, но ребе Ашер не мог представить, о чем он ведет речь, так что Иоханан взял палочку и нарисовал на полу дерево. – Мы выложим его из кусочков камня, – объяснил он.

Как всегда, ребе Ашер преисполнился опасений, что это станет излишним украшением, но он только что так убедительно говорил о законе, так страстно хотел, чтобы каменотес остался в Макоре, что, презрев все свои опасения, одобрил замысел мозаичного пола.

– Но чтобы никаких образов, – предупредил он.

Вот таким образом Иоханан в поисках красоты, которую он сам не понимал, снова заточил себя в Макоре. Когда Менахему исполнилось одиннадцать лет, он стал ростом с отца. Мальчик начал страдать из-за своего положения отщепенца, и Иоханан постоянно брал его с собой в путешествия по Галилее, где он искал красные, синие и пурпурные камни. Бродя по сельской местности, они представляли собой странную пару – могучий неуклюжий гигант и его стройный красивый сын. Они добирались до далеких горных склонов и разбивали стоянки рядом со скалами, сквозь которые поток проложил себе русло, и, где бы они ни были, отец и сын не только находили цветные камни, но и проникались чудесами Галилеи, земли, где красота жила испокон веков. Пересекая болота, они видели цапель, стоящих на одной ноге, и чаек, которые залетали сюда с моря; Менахем нашел заросли камыша и с радостью играл с их пушистыми, как кошачьи хвосты, соцветиями, пока его отец молча наблюдал за шакалами и лисами.

К двенадцати годам Менахем стал тонким и гибким мальчиком; отец же продолжал оставаться таким же неуклюжим. Иоханан привел рабочих в найденные им места, где те стали вырубать плоские пластины цветного камня и доставлять их в Макор. В каменоломне отцу и сыну довелось увидеть глубинное сердце их земли, когда из нее появлялись осколки камня и приходилось перерубать и отбрасывать корни огромных деревьев, добираясь до ценных слоев цветного камня. Теперь они знали, как выглядит изнутри земля Галилеи, которая открывала им свои потаенные глубины. За пыльной завесой они видели красоту долин, искрящиеся потоки, текущие с холмов или горных перевалов, которых им еще не доводилось видеть, и из этих разнообразных пейзажей Иоханан упорно создавал свою мозаичную картину. Он решил изобразить ни больше ни меньше как душу Галилеи, и все время перед ним представали ее неясные образы, которые наконец должны были обрести цельность. Пока он четко видел лишь часть рисунка: в него обязательно будут включены оливковые деревья и птицы, потому что для него они и были олицетворением Галилеи.

Именно в этом, 338 году Менахем, двенадцатилетний сын каменотеса, впервые обратил внимание на Яэль, дочь мельника, которой исполнилось восемь лет. Это случилось, когда жена ребе, взявшись смолоть четыре мешка зерна и доставить их в Птолемаиду греческому торговцу, не смогла найти человека себе в помощь. Она подумала, не позвать ли Менахема, который сможет перелопатить подсыхающее зерно, а потом смелет его меж каменных жерновов. Ему понравилась эта работа, и, когда отец в очередной раз исчез на горной дороге, отправившись на поиски ускользающего пурпурного известняка, он остался на мельнице, и как-то утром, проворачивая жернова, он поднял взгляд и увидел дочку раввина, которая улыбалась ему. Она была красивой девочкой, со светлыми волосами, затянутыми на затылке в конский хвостик, с веселыми, голубыми, как у ее отца, глазами, и она еще не обрела ту враждебность, с которой к Менахему относились ребята постарше.

– Это в тебя они бросают камни? – невинно спросила Яэль, наблюдая, как он работает.

– Да.

– Как тебя зовут?

– Менахем. Мой отец строит синагогу.

– Тот большой и сильный? – осведомилась она, изобразив косолапую походку Иоханана.

– Он рассердится, если увидит, как ты смеешься над ним, – сказал Менахем. Отношение жителей Макора заставило его обрести особую чувствительность.

Яэль осталась с ним, засыпая его кучей вопросов, и все то время, что ушло на четыре мешка, она смотрела, как работает Менахем.

– Отец по-другому крутит камни, – подсказала она ему. – Отец придерживает мешок коленями. – Наконец, когда с четырьмя мешками для греческого торговца было покончено, она вскарабкалась на них и показала Менахему, где он может помыться.

Он настолько хорошо справился с этой спешной работой, что обрадованная жена ребе решила и дальше иметь с ним дело, и он заменил одного из работников, который был и ленив и непонятлив. Менахем энергично и серьезно взялся за дело, и при нем мельница стала работать почти так же успешно, как и под руководством ребе Ашера. Пару раз перед ним мелькали картины будущего: он станет надсмотрщиком на мельнице, и тогда презрение, с которым к нему относились уличные мальчишки, исчезнет. Эти надежды подкреплялись присутствием Яэль, которая торчала рядом с ним каждый день. Когда он отправлялся на прогулку меж оливковых деревьев, она бежала за ним, но у этой обаятельной голубоглазой девочки внезапно вырвалось:

– Сестра говорит, я не должна играть с тобой, потому что ты бастард.

Менахем не покраснел, потому что мальчишки Макора давно вбили в него понимание этого слова.

– Скажи своей матери, что ты со мной не играешь. Ты помогаешь мне молоть зерно.

– На мельнице мы работаем, – сказала Яэль. – А под оливковыми деревьями играем.

Часто она брала его за руку, когда они прогуливались под густыми кронами. Некоторые из деревьев были настолько дряхлы и изъедены временем, что могли рухнуть от любого порыва ветра, а другие – юными и гибкими, как сама Яэль.

– Мне нравится играть с тобой, – как-то сказала она, – но что такое бастард?

В двенадцать лет Менахем и сам толком не знал смысла этого слова, кроме того, что с ним связана какая-то неприятность, имеющая к нему отношение. А вот в тринадцать – критический возраст для еврейского мальчика – он в полной мере осознал, какое на нем лежит пятно. Это был год посвящения во взрослые, когда ему предстояло во всем новом войти в синагогу, подняться на рострум, где в утро Шаббата читали Тору, остановиться перед священным свитком и в первый раз в жизни прочитать на людях слова Бога. В этот момент в присутствии мужчин Макора он перестанет быть ребенком и может уверенно сказать:

– Сегодня я стал мужчиной. С этого дня за свои поступки несу ответственность я сам, а не мой отец.

Но когда Менахему пришло время сделать этот важный переход от детства к возмужанию, войдя тем самым в сообщество взрослых людей Израиля, ребе Ашер, Божий человек, вернувшийся домой из Тверии, был вынужден известить мальчика:

– Ты не сможешь войти в собрание Господа, и так будет до десятого поколения.

Иоханан начал возмущаться. Он увезет сына в Рим. Он остановит работу над мозаичным полом. Он громовым голосом высказывал и другие угрозы, а его несчастный обреченный сын стоял рядом – высокий стройный юноша тринадцати лет. Мальчик был в том опасном возрасте, когда даже легкое прикосновение птичьего пера может резануть как ножом. Три дня он слушал, как шумно ссорятся его отец с ребе Ашером, и в первый раз перед ним с жестокой ясностью предстали все обстоятельства его появления на свет. Наконец он понял, что значит быть незаконнорожденным и какие жестокие последствия падают не на согрешившего, а на того, кто стал жертвой его греха.

Другие ребята его возраста, с которыми он дрался на улицах, надев новую одежду, представали перед общиной и, смущенные всеобщим вниманием, слушали, как ребе Ашер объясняет им пути Господни. Авраам, сын Хабабли-красилыцика, олух и круглый дурак, который так ничего и не смог усвоить из иудаизма и не понимал, что такое присутствие Бога, запинаясь, продрался сквозь строчки Торы и объявил, что теперь он мужчина. Община приняла этого недотепу, а Менахема – нет, и никогда он не будет членом общины.

Полный отчаяния, он убежал из Макора, и два дня его никто не видел. Ребе Ашер, понимая, какой тяжелый удар пал на мальчика, боялся, что он может покончить с собой, как порой в Палестине поступали бастарды, но Яэль, знакомая с привычками Менахема, отправилась в оливковую рощу и нашла его спящим меж корней дерева-патриарха, под которым они как-то играли. Взяв его за руку, она привела его к своему отцу, который сказал отщепенцу:

– Ты куда больше мужчина, чем все остальные, Менахем. Да, на тебя пала тяжесть закона, но то, как ты будешь нести эту ношу, определит и твою достойную жизнь на этой земле, и радость, которая ждет тебя в другой жизни. Моя жена говорит, что ты исключительно хорошо работаешь на мельнице. Эта работа навсегда останется за тобой, и пусть Бог дарует спокойствие твоему взволнованному сердцу.

– А синагога?… – спросил мальчик.

– Это запрещено, – сказал ребе, но неумолимость этого вердикта, вынесенного тринадцатилетнему мальчику, была столь тяжела, что бородатый мужчина разрыдался и, обняв Менахема, стал утешать его: – Ты будешь жить как дитя Бога… как Божий человек. Мудрецы говорили: «Жесток путь бастарда». – Он хотел сказать что-то еще, но его голос прервался из-за избытка чувств, и они расстались.

Так что тринадцатилетие принесло Менахему трудности, но и наделило его таким пониманием, которым обладал мало кто из взрослых. Он умно и толково управлялся с мельницей, прикидывая, как обеспечить продажу. Скоро он доказал, что лучшего специалиста на этом месте и быть не может. В том, что он, отверженный, работает на ребе, который и отверг его, не было ничего необычного; у красильных чанов отца Авраама работали рабы, которые вообще не были евреями, да и остальные евреи нанимали язычников, которые продолжали поклоняться Баалу и Юпитеру на горах, что стояли за городом. Менахем был рад иметь работу, а ребе Ашер был доволен, что наконец смог найти кого-то, кому мог доверять, и что высокое качество его продукции не пострадает.

В то же самое время отец мальчика, окончательно завершив строительство синагоги, должен был начать выкладывать мозаичный пол, и, хотя он с горечью воспринял отношение к своему сыну, эта работа давала ему вдохновение, и, когда Менахем не бывал занят на мельнице ребе, он помогал отцу в синагоге ребе. И работа, и отдых юноши, выставленного за пределы общины, были полны таких противоречий, в которых и прошел его тринадцатый год.

Едва только началась выкладка мозаики, как Иоханан счел необходимым посоветоваться с ребе Ашером, но бородатый комментатор вернулся в виноградную беседку в Тверии, так что каменотес, взяв с собой сына, пустился в дорогу, которая пролегала через лес. Для Менахема это было первое путешествие к морю Галилейскому. Добравшись до Цфата, они поднялись по крутому склону, и мальчик в первый раз увидел это сверкающее пространство моря и мрамор Тверии. Они замерли, очарованные могучим воздействием красоты: горы держали озеро в объятиях своих пурпурных склонов, коричневые тона полей отливали мягкостью птичьих перьев, от Иордана поднимался голубоватый туман, а луга мерцали звездами цветов. И пока каменотес, внешность которого меньше всего выдавала в нем художника, смотрел на искрящееся озеро, он наконец увидел законченный рисунок своей мозаики: горы, озеро, оливковые деревья и птицы – все заняли свои места, и он почувствовал такое неудержимое желание начать творить, что перед ним отступили все другие позывы. Теперь-то Иоханан видел, как он завершит пол в синагоге; теперь все, что ему оставалось, – это провести пять лет, выкладывая его.

Когда он шел по этому прекрасному, но ветшающему городу и вместе с Менахемом вышел к набережной, Иоханан испытывал и удовольствие и раздражение, замечая, как многочисленные девушки, болтающиеся у рыбачьих лодок, поворачиваются, глядя вслед красивому юноше, и пожалел, что подавил первоначальное желание дать мальчику новую жизнь на новой земле, – но строительство синагоги властно держало его в плену, и он никак не мог разобраться, какое и перед кем обязательство для него важнее. Наконец он нашел дом с глиняными стенами, где собирались толкователи, и отправил посыльного сказать ребе Ашеру, что явились гости. Примерно через час он появился перед ними. Глаза у него были полны грусти, потому что он так и не смог объяснить собеседникам некое желание Бога, но, когда он увидел Менахема, спокойно стоящего под лучами солнца, он напомнил себе, с каким достоинством этот юноша несет свою отверженность, и восхищение им заполнило душу ребе Ашера, очистив ее от печали, которая было там угнездилась.

– Я рад видеть тебя, Менахем, – тепло сказал он.

– Мы готовы приступить к полу, – вмешался Иоханан.

– Хорошо, – без воодушевления согласился ребе.

– Не хватает только одного.

– Говори.

– Я должен отправиться в Птолемаиду… с деньгами.

Ребе Ашер нахмурился. Как и остальные великие комментаторы, деньги он видел редко, но все же должен был выслушать Иоханана.

– В чем проблема?

– В рисунке, который я замыслил…

– Что он изображает?

– Галилею.

– Ну и что с ней?

– Мне нужен пурпурный цвет. Во многих местах мне нужны камни именно такого цвета. А я их не нашел.

– Кое-что я видел. Под Цфатом.

– Я их тоже видел. Они крошатся.

– Так при чем тут Птолемаида? У них есть такой камень?

– Нет, но у них есть пурпурное стекло. Я разрежу его на кусочки.

Ребе Ашер несколько минут обдумывал эту проблему. Он хотел, чтобы Иоханан выложил мозаичный пол, но не хотел тратить на него деньги.

– Для чего тебе вообще нужен пурпур? – попытался он уклониться.

– Для плавников золотых рыбок. И еще для птицы удода.

Ребе Ашер задумался.

– Возьми других птиц.

– Я думал об этом, – признался Иоханан. – Но пурпур мне нужен и для гор.

– Так я и предполагал. – Ребе повернулся к мальчику, обратившись к нему как к равному: – Менахем, приносит ли мельница деньги? – Мальчик кивнул, и ребе сказал: – Купи на них стекло в Птолемаиде.

– И еще мне нужно немного золотого стекла, – добавил Иоханан.

– Золотого? Это уже похоже на украшательство.

– Так и есть, – признал каменотес, – но пол будет блестеть… всего в нескольких местах.

Подумав, ребе Ашер уже был готов расстаться со своими работниками, но тут он вспомнил о Менахеме.

– Подождите немного, – сказал он и отправился посоветоваться со своими коллегами, которые обсуждали вопрос, разрешено ли домохозяйке в Шаббат выплескивать воду, оставшуюся после мытья посуды.

Спор длился уже несколько дней. Раввин из Цфата, человек широких взглядов, доказывал, что мытье посуды – это логическое продолжение приготовления субботнего стола, а раввин из Бири настаивал, что выплескивание воды равносильно севу, «потому что из увлажненной земли могут пойти всходы», а это недвусмысленно запрещалось. Но Ашер прервал спорщиков, выложив перед ними проблему не меньшей важности.

– Каменотес, о котором я говорил… и его незаконнорожденный сын. Они на улице, и я подумал, не пригласить ли их…

Ребе из Кефар-Нахума возразил, что они не должны обсуждать отдельные случаи, но старик, прибывший на эту встречу из Вавилона, сказал:

– Наш великий ребе Акиба мог прервать разговор даже с Богом, чтобы поговорить с ребенком. Приведите их.

Так что ребе Ашер вернулся на улицу и пригласил Иоханана и Менахема пройти в прохладный дворик, где ученые своими глазами увидели, какой многообещающий юноша предстал перед ними, а старик из Вавилона воскликнул:

– Появление этого юноши равносильно восходу солнца!

Менахему пришлось встретиться лицом к лицу с великими комментаторами. Его отец остался стоять у стены, слушая завязавшийся спор. И наконец ученые пришли к типичному в среде раввинов заключению:

– Десять поколений бастардов ни при каких обстоятельствах не могут войти в собрание Господа. Но есть выход.

Старый ребе из Вавилона объяснил:

– Ребе Тарфон, да будет благословенна его память, а также ребе Шаммуа говорят: «Пусть мальчик-бастард, когда ему минет двенадцать лет, украдет какой-нибудь предмет, стоимостью больше десяти драхм. Он будет арестован и продан в рабство какой-нибудь еврейской семье. Там он женится на другой рабыне-еврейке. Через пять лет владелец освободит их обоих, и они станут свободными людьми. И их дети свободнорожденными будут приняты в собрание Господа».

Иоханан выслушал эти слова в немом изумлении. Раввины с глубокой серьезностью обсуждали, где кража должна иметь место, чтобы ее приняли за настоящую, как необходимо арестовать мальчика и на глазах у каких свидетелей, но могучий каменотес не верил своим ушам. Да раввины несут сущий бред, и это им скажет любой человек, пусть даже у него нет бороды и он ничему не учился. Он с горечью посмотрел на своего высокого стройного сына, который с достоинством стоял перед судьями, обсуждавшими этот совершенно непонятный образ действий. Он испытал желание схватить мальчишку за руку и утащить его из этой странной компании, но тут услышал, что его подзывает старый раввин из Вавилона, и послушно подошел, став рядом со своим понурившимся сыном.

– Иоханан, каменотес из Макора, – сказал почтенный старый раввин, – ты видишь, как безответственные действия тупоголового человека навлекли неприятности и на него, и на его потомков. Ребе Ашер рассказал нам, что тебя предупреждали не вступать в незаконный союз с замужней женщиной, но ты поступил по-своему. Теперь у тебя нет жены, а у твоего сына серьезные неприятности…

До этой минуты Менахем спокойно стоял перед судьями. Для него это обсуждение было равносильно тем оскорблениям, к которым он привык с детства; именно так он воспринимал даже разговоры ребе Ашера в Макоре. Но сейчас, когда незнакомец из Вавилона звучно произносил слова, несущие в себе угрозу, – «никогда не сможет жениться… он навсегда отвергнут евреями… единственный выход – продать его в рабство… он никогда не очистится, но его дети могут быть спасены…» – мальчик отчетливо понял их подлинный смысл и, закрыв лицо руками, чтобы скрыть свой позор, захлебнулся рыданиями. Он искал утешения и сочувствия, но судьям было нечего ему предложить. Наконец Иоханан обнял его и тихо сказал:

– Идем. Мы должны возвращаться к работе.

Но Менахем не сдвинулся с места, и отцу пришлось его утащить.

Если бы Талмуд, который раввины обсуждали под сенью виноградных лоз в Тверии, содержал в себе лишь такие безжалостные законы, как в истории с Менахемом бен-Иохананом, ни Талмуд, ни иудаизм долго не просуществовали бы, но на самом деле Талмуд нес в себе свидетельства и радостей еврейского бытия. Требования к соблюдению законов были высказаны жестко и ясно, но они сопровождались такими дополнительными строчками, которые настолько смягчали документ, что в окончательном виде в нем мог присутствовать и смех, и пение, и надежда. Ведь Талмуд был и мирской литературой, там и сям наполненной песнями и поговорками, сказками и выдумками; и одна из причин, почему раввины из Кефар-Нахума, Бири и Цфата могли столь истово и старательно трудиться, крылась в том, что в их трудах было много юмора: в оживленных спорах то и дело сверкали искры веселых личных столкновений, и, кроме того, их не покидало чувство близости к Богу. Лишь дружная энергия этих встреч могла помочь совершить этот огромный объем работы, в результате которой Талмуд стал подлинным шедевром мысли. Его конечный объем было трудно осмыслить: сама Тора, на которой и строился Талмуд, была невелика; Мишна во много раз превосходила ее, а Гемара была куда длиннее Мишны; в свою очередь, комментарии Маймонида и все остальное оставляло далеко позади вместе взятые Гемару, Мишну и Тору. Если сама Тора состояла из пяти книг, то Талмуд из пятисот двадцати трех. Тора укладывалась в двести пятьдесят страниц, а полный Талмуд включал в себя двадцать два тома.

В основных комментариях к этому огромному труду имя ребе Ашера, Божьего человека, встречается одиннадцать раз – три в связи с юридическими решениями, а восемь – в веселых и фривольных отступлениях, которые говорили о повседневной жизни евреев Палестины: «Ребе Ашер ха-Гарци рассказал нам: Антигонус, хитрый продавец оливкового масла, пускал в ход три фокуса. Он позволял скапливаться осадку на дне своего мерного кувшина, так что туда входило масла меньше, чем полагалось. Наливая масло, он наклонял его. И, кроме того, он научился так заполнять кувшин, что в середине его получался пузырь воздуха. А когда он умер, Бог стал взвешивать судьбу Антигонуса по его же правилам. Осадок его грехов наполнил кувшин почти полностью. Его так наклонили, что почти вся вечность вылилась из него. И Бог запустил в него такой пузырь!»

Две цитаты из высказывания ребе имели отношение к природе Галилеи, которую он наблюдал во время своих путешествий: «Ребе Ашер рассказал нам: удод бегает по земле, а пчелоед порхает в небе. И щебечет: «Я ближе к Богу». Но пророк Илия, глядя с небес, предупредил: «Тот, кто трудится на земле, всегда под рукой у Бога». Из чего ребе Баг Хуна сделал вывод: «Это доказывает, что землепашец ближе к Богу, чем купец». На что ребе Ашер ответил: «Не так, Хуна. Все, кто трудятся, равны».

Именно ребе Баг Хуна предложил знаменитое определение ученого-талмудиста: «Он настолько погружен в Тору, что мимо его стола может пройти совершенно обнаженная семнадцатилетняя девочка, но он не обратит на нее внимания». На что ребе Ашер сказал: «Боюсь, мало кто выдержит это испытание».

Ребе Ашеру принадлежат три высказывания по поводу Торы. «Будь старым и седым, будь усталым и беззубым, но всегда будь с Торой». «Закон – как кувшин с медом. Если ты начнешь разбавлять его водой, мед вытечет, и у тебя останется дешевая смесь, в которой меда не будет и следа». «У входа в магазин у человека много друзей. Но у входа в Тору у него есть Бог».

Тем не менее, помнят его, главным образом, по тому веселью, которое воцарялось в Тверии, стоило ему появиться в ней. «Ребе Ашер, мельник, говорит: человек, который смеется, более желанен, чем тот, кто плачет. И Богу куда ближе тот ребенок, который танцует, сам не зная почему». Он доказывал, что Бог любит даже таких изгоев, как Менахем, сын каменотеса. Он бичевал неискренность, превозносил достоинство труда, говорил, что в счастливом браке муж и жена все делят поровну, и постоянно доказывал, что Бог добр и благороден. «Ребе Ашер ха-Гарци говорит: «Мало кому достались такие испытания, как раву Нааману из Макора. Когда римляне были готовы ворваться в его город, ему было предложено спастись бегством, и он оставил своих друзей. Когда он умер, то, обливаясь слезами, предстал перед Господом: «Шрам от этого постыдного поступка лежит у меня на сердце», но Бог поднял его с земли и сказал: «Когда в ту ночь ты ушел через туннель, то унес с собой новое понимание закона и вместе с ребе Акибой спас мою Тору. И даже малая часть закона, взывающая к состраданию, куда важнее, чем сто городов, и я заглажу шрам на твоем сердце».

А последнее суждение ребе Ашера о Торе было простым: «Тот, кто знает Тору и не учит ей других, подобен одинокому красному маку, цветущему в пустыне».

Его приверженность этому последнему принципу категорически не позволяла ему отвечать отказом, когда другие раввины просили его позаниматься с учениками иешивы в Тверии, где готовили молодых ученых. Занятия проходили в старом римском здании у озера, где обычно останавливался ребе Ашер, и маленький пожилой человек с седой бородой рассказывал о радостях, которые он обретает в иудаизме: «Моим путеводным светочем всегда был ребе Акиба. Он спас для нас Мишну, и я преклоняюсь перед памятью этого человека. С детства я хотел следовать по его стопам». Когда ученики спрашивали его, почему он считает Акибу величайшим из раввинов, он отвечал: «Он провозглашал, что у человека есть личные отношения с Богом. Он разрешал и проблему, как его соплеменники-евреи могут хранить верность Богу, царящему на небе, и в то же время подчиняться римлянам, которые царят на земле. И сегодня мы многому можем научиться у Акибы». Когда его студенты, в том числе и бесшабашные горячие головы, которые беззаботно росли под властью Византии, заводили разговор о сегодняшнем дне, спрашивая, как следует вести себя по отношению к византийским захватчикам, он без уверток отвечал: «Изучите последние часы жизни Акибы. Он во всем уступал Риму, но в конце жизни не мог не сказать, что, когда сталкиваются воля Бога и закон империи, последний должен отступить».

Тем не менее, поскольку каждый студент сам был обязан понять намерения Бога, ребе Ашер, чтобы помочь им, настойчиво внушал: «Если мы хотим уяснить, чего желает Бог, мы должны развить свое мышление, чтобы проникать сквозь тени, сквозь туман, который скрывает истину от живущих, но этого вы не достигнете, пока ваш ум не обретет остроту». Тут он развертывал свиток и читал из Книги Левит: «Вот что нечисто для вас из животных, пресмыкающихся по земле: крот, мышь, ящерица с ее породой, анака, хамелеон, летаа, хомет и тиншемет. Сии нечисты для вас…» Прочитав это, он говорил: «Бог запретил своему народу есть ящериц. Я хочу, чтобы вы привели мне сто причин, по которым должно есть ящериц». Когда его ученики возразили, что это богохульство, ребе Ашер объяснил: «Снова и снова великие раввины втолковывали нам, что, когда Бог вручил Моисею священный закон, он дал его в руки человека, дабы закон существовал не на небе, а на земле и чтобы люди умели истолковывать его. Тора – это то, что мы в своей бренности вкладываем в нее, и, если Бог по ошибке запретил нам есть ящериц, нам бы лучше самим разобраться в этом. – И, с силой хлопнув руками по столу, он воскликнул: – Тора существует только на земле, в людских сердцах, поэтому мы и понимаем ее!» Он всегда рассказывал своим студентам о том дне, когда пророк Илия вернулся на землю, чтобы принять участие в большом споре между раввинами, и те испуганно спрашивали его: «Разгневался ли Бог, когда мы перетолковывали его слова?» – «Нет! – отвечал им Илия. – Бог радостно всплеснул руками и вскричал: «Мои дети победили меня! Они живут на земле и знают ее проблемы. О мои возлюбленные дети, будьте всегда столь же мудры, как сегодня!» Порой ученики возражали ему: «Но вы говорите о Боге, словно Он человек, а вчера вы объясняли нам, что Он – всего лишь духовная сущность», а маленький ребе рявкал на них громовым голосом: «Конечно, Он дух! У Него нет ни тела, ни рук. Я рассказываю вам историю. Вот так и воспринимайте ее». И, проковыляв по комнате, он остановился у дверей и строго приказал: «К завтрашнему дню! Сто причин, почему евреи могут есть ящериц! – И затем мягко добавил: – Представьте себе, что, может быть, хоть один из вас в этой маленькой комнате в этом маленьком городе сможет исправить ошибку Бога, и завтра вечером Он снова всплеснет руками и воскликнет: «И снова Мои дети победили Меня! Да будет благословлен город Тверия!»

Он-то знал, что когда человек вынужден придумать сотню сложнейших доводов, опровергающих Книгу Левит, вот тогда-то он и постигает подлинную сущность Бога. Порой ученики иешивы приводили просто гениальные доводы: «В Книге Исхода сказано, что после того, как Бог создал животных и перед тем, как создать человека, он осмотрел Свои труды, о чем написано: «Бог увидел, что это хорошо». И поскольку он вынес свое суждение после создания ящерицы и до создания человека, ящерица всегда и навечно, даже безотносительно к человеку, должна оставаться положительным созданием. То есть ее можно есть».

Другой студент привел свой довод: «Сначала Бог создал Землю. И как отец больше всего любит своего первенца, так же и Бог больше всего возлюбил свою Землю. Из всех животных, что обитают на его возлюбленной земле, ящерица плотнее всех прижимается животом к земле и не может жить в отдалении от нее. То есть она куда ближе к земле, возлюбленной Богом, чем человек, и, являясь неотъемлемой частью земли, она полезна, и, таким образом, евреи могут есть ее».

А как-то один особенно умный студент предложил аргумент, который был достоин внесения в Талмуд: «Нам часто приходится выбирать между двумя предписаниями Господа нашего, которые вроде бы противоречат друг другу. А теперь слушайте. В заповедях Он говорит нам: «Не укради», а ведь Сам украл ребро у Адама, чтобы даровать человечеству его величайшее благословение, женщину. И також Он говорит нам не есть ящериц, но если мы это сделаем, то, возможно, выясним, что и на них лежит благословение».

День за днем ребе Ашер побуждал своих учеников изощряться в находчивости, и, когда был сформулирован последний довод, он удивил всех, сказав: «А теперь приведите мне сотню причин, по которым нельзя есть ящериц», и, когда это было исполнено, он убедился, что его ученики обрели ту гибкость мышления, которая необходима всем, взявшимся изучать еврейские законы. Он любил рассказывать им историю, в которой заключалось его отношение к интеллектуальным изысканиям: «Римлянин пришел к ребе Гимзо Водоносу и спросил: «Как вы, евреи, изучаете свой закон?» Гимзо ответил: «Объясню. На крыше два человека. Они лезут в каминную трубу. У одного из них лицо в саже. У другого нет. Кто пойдет мыться?» Римлянин ответил: «Это ясно. Конечно, тот, кто испачкался». – «Нет, – сказал Гимзо. – Чистый смотрит на своего товарища, видит, что он в саже, решает, что и он грязен, и идет мыться». – «Ага! – воскликнул римлянин. – Вот, значит, что такое изучение закона. Звучит разумно». Но Гимзо сказал: «Ты глуп и ничего не понял. Объясняю еще раз. Два человека на крыше. Лезут в трубу. У одного лицо в саже, у другого нет. Кто пойдет мыться?» Римлянин говорит: «Как ты только что объяснил, тот, у кого лицо чистое». – «Нет, ты все же глуп! – вскричал Гимзо. – На стене висит зеркало, и человек с грязным лицом видит, что оно все в саже. И идет мыться». – «Ага! – говорит римлянин. – Вот, значит, как. Вполне логично». Но ребе Гимзо говорит: «И снова ты в дураках. Значит, два человека лезут в трубу. Один грязен, а другой нет? Это невозможно. Думать так – это впустую терять время». И римлянин говорит: «Вот что такое закон – это здравый смысл». – «Ты все же глуп; – сказал Гимзо. – Конечно, может, и так. Но когда первый человек пролез по трубе, он стер и унес на себе всю сажу. Так что тот, кто последовал за ним, просто не мог ничем испачкаться». – «Блистательно, ребе Гимзо, – восхитился римлянин. – Закон основывается на неопровержимых фактах!» – «Нет, глупец, – в последний раз сказал Гимзо. – Разве кто-то может стереть всю сажу в каминной трубе? Разве кто-то может уяснить все факты?» – «Тогда что же такое закон?» – растерянно спросил римлянин. «Он заставляет нас напрячь все силы, чтобы понять намерения Господа. На крыше в самом деле были два человека, и они в самом деле спустились в трубу камина. Один из них был в саже, а второй почище, но никто из них не пошел мыться, потому что ты забыл спросить меня, была ли вода в ванне. А ее не было ни капли».

Пока ребе Ашер в Тверии учил этим изысканным истолкованиям Торы, Иоханан и его сын, придавленные тяжким грузом неумолимости закона, двинулись обратно в Макор, и, когда Менахем оказался дома, он попытался найти утешение в неустанной работе на мельнице, куда к нему приходила поговорить Яэль, и он сказал отцу: «Я не могу идти в Птолемаиду». Иоханану пришлось отправляться одному, и через несколько дней он вернулся в сопровождении двух вьючных мулов, нагруженных тюками с пурпурным стеклом и небольшим пакетом с золотистыми кубиками. Теперь он был готов приступить к своему шедевру.

Под открытым навесом недалеко от новой синагоги он усадил шесть человек. Их работой было откалывать пластины цветного известняка, выломанного из склонов галилейских холмов, и резать их на длинные полосы менее полудюйма в поперечнике. Затем, вооружившись зубилом, они крошили их на такие же полудюймовые отрезки, так что к концу дню у ног каждого из работников высилась небольшая кучка осколков цветных камней, и, когда накопилось достаточное количество красных, синих, зеленых и коричневых камешков, Иоханан начал выкладывать мозаику.

К своему четырнадцатому, а затем и пятнадцатому дню рождения Менахем продолжал помогать отцу укладывать цветные кусочки; покрыв пол тонким слоем цемента, Менахем выкладывал фон из черно-белых камешков, пока отец размечал контуры, где появится цвет, и так их общими усилиями возникало огромное изображение. Теперь осталось выложить лишь небольшое пространство, где должны были появиться птицы и деревья. Своими грубыми мозолистыми пальцами Иоханан, держа рядом с собой мешок с разноцветной мозаикой, выкладывал изящные очертания, которые казались живыми. Небольшим заостренным молотком он щепил коричневые камни, крошка которых шла на изображение выцветшей травы середины лета, когда, высыхая на холмах, она колышется под порывами ветра, а меж пучков травы он поместил пчелоеда, великолепно изображенного светло-голубыми и желтоватыми камешками с красными проблесками на оконечности крыльев; и постепенно под руками отца и сына в синагоге Макора возникал символ их родины: пологие холмы и серебряные ручьи, розовато-белое оперение хохлатых удодов с хвостиками, выложенными пурпурными стеклышками из Птолемаиды. Двум скромным труженикам не приходило в голову, что они создают шедевр, но время от время к ним приходило ощущение, что они творят молчаливую песнь божественной красоте Галилеи, какой она предстала перед ними.

Наконец пришел день, когда осталось выложить лишь последний кусок оливкового дерева, и Иоханан отошел в сторону, чтобы одобрительно глянуть, как Менахем трудится над главной для него частью мозаики: пустив в ход коричневые и зеленые камешки, добавив к ним несколько красных и синих, он создал на полу синагоги поистине живое дерево, и Иоханан понял, что его сын – настоящий художник. Но с каждым камешком, что он укладывал в рисунок, мальчик взрослел. Он достиг возраста шестнадцати лет, когда еврейская молодежь вступала в пору помолвок, и, когда по утрам работал на мельнице, он слушал, как Яэль – она выровнялась в очаровательную девочку со светлыми льняными волосами – болтала, что такая-то и такая-то пара женится. Если бы судьба сложилась по-другому, то такой парень, как Менахем, работящий и симпатичный, давно бы уже кому-нибудь достался; но никто из дядьев, имеющих племянниц в брачном возрасте, не приходил к Иоханану обговорить брачный контракт, и все последние годы работы над мозаикой в глубине души Менахема жила неизбывная горечь.

Когда Менахему исполнилось восемнадцать, а затем и девятнадцать, он продолжал чувствовать жесткие путы закона. Почти все его сверстники были женаты, а кое-кто уже обзавелся собственными детьми, но никто из городских девушек даже не смотрел на него, если не считать Яэль, которая становилась красивой юной женщиной. В пятнадцать лет ей нравилось поджидать его у мельницы, а иногда она перехватывала Менахема, когда он шел от мельницы к синагоге, где работа подходила к концу. Случалось, они вдвоем уходили из города и бродили меж оливок, и там, как-то вечером, стоя рядом со старым деревом, в дупле которого он мальчишкой уснул, Менахем в первый раз поцеловал дочь раввина. И перед ним словно открылся сияющий и добрый новый мир; к нему впервые пришло чувство, что ему кто-то принадлежит, о чем он тосковал с самого детства, – и любовь к Яэль стала единственным светочем надежды в его тяжелой жизни.

Любовь, которой был полон весь последующий год, приносила ему радость и страдания: он не мог открыто ухаживать за Яэль, но, скрываясь от чужих глаз, целовал ее. Тем не менее, он понимал, что Яэль достигла того возраста, когда вот-вот должны появиться сваты с заманчивыми предложениями. Ее брак откладывался лишь потому, что у Яэль была сестра постарше, которую ребе Ашер должен был выдать замуж раньше, чем Яэль. Когда он бывал в Макоре, эта задача занимала все его мысли. Наконец в 350 году мельник нашел пусть и не самую лучшую семью, сын в которой был косоглаз и ничего хорошего от него ждать не приходилось, но этот парень согласился взять в жены дочь раввина. Менахем понял, что теперь очередь за Яэль.

Как-то, работая на мельнице и заполняя мешки, горловины которых придерживал ребе, он буркнул:

– Ребе Ашер, могу я жениться на Яэль?

Маленький ребе, которому уже минуло шестьдесят девять лет, подался головой вперед так, что кончик бороды попал в мешок.

– Что ты спросил? – потребовал он ответа.

– Мы с Яэль хотим пожениться, – ответил юноша.

Ребе Ашер выпустил из рук мешок, не обращая внимания, что крупа, которую молол Менахем, посыпалась к его ногам. Не произнеся ни слова, он покинул мельницу и направился в синагогу, где накинулся на Иоханана.

– Чему ты учишь своего сына?

– Много работать. Беречь деньги. И уехать из этого места.

– Что ты говорил ему о моей дочери?

– Я никогда ни слова…

– Это неправда! – разбушевался ребе.

Ничего не добившись от Иоханана, он заторопился домой, где нашел Яэль за работой рядом с матерью. Испуганная возбужденным состоянием отца, девочка призналась, что любит Менахема.

– Он куда умнее, чем все прочие. И, кроме того, он хорошо работает.

Отец не мог не признать ее правоту, потому что слова Яэль отвечали и его мнению о Менахеме; в пяти далеко не самых лучших браках, которые ребе Ашер организовал для старших дочерей, ни один из зятьев ни в малейшей степени не обладал достоинствами Менахема бен-Иоханана. И, лишь впадая в полное отчаяние, он был вынужден выбирать женихов, которые были или ленивы, или глупы, или не соблюдали еврейских законов, – и вот теперь его младшая дочь выбрала себе в мужья человека, который мог бы стать украшением любого дома: юноша умело и старательно трудился на мельнице и, скорее всего, мог бы стать прекрасным отцом. Не став вдаваться в разговоры, маленький ребе оставил Яэль и направился в комнату, где он обычно молился.

Распростершись на полу, он застонал: «Господь мой, что я должен делать?» Встав, он стал качаться на месте вперед и назад – и снова распростерся на земляном полу. Теперь его молитва длилась около часа – он пытался попять, что по этому поводу думает Бог, учит Тора и гласит закон. Наконец, потратив все силы на уяснение божественного мнения, он, продолжая лежать ничком, принял решение. Четко поняв, что от него требуется, он встал и, вернувшись к ждавшей его Яэль, поцеловал ее с нежностью, необычной даже для него, который никогда не стеснялся демонстрировать свою любовь к детям. Молча покинув дом, он направился прямо к красильным чанам, где за несколько минут договорился о браке своей дочери Яэль с Авраамом, сыном красильщика Хабабли.

Свадьба была организована с молниеносной быстротой. В доме ребе был воздвигнут полог хупы, у грека, который держал лавку рядом со старой христианской церковью, были закуплены кувшины вина, но в утро свадьбы Яэль, забыв о благоразумии, примчалась на мельницу и, кинувшись к Менахему, зарыдала:

– Ох, Менахем!… Я хотела, чтобы это был ты!

Ее отец, предвидя такой необдуманный поступок Яэль, тут же явился на мельницу и увел дочь домой. Больше Менахем никогда не разговаривал с ней. Этим вечером, стоя с края толпы, он смотрел, как Авраам, которого он всегда знал как неуклюжего и тупого парня, напялив на голову золотую шапочку, ждал под балдахином купы, пока к нему подведут Яэль с пепельно-бледным лицом; он и представить себе не мог, что отец раздобудет ему такую очаровательную невесту. И когда эта грустная свадьба пошла своим чередом, когда были разбиты стаканы и растоптаны их осколки и сам ребе Ашер вознес все необходимые молитвы, Менахем, в отчаянии наблюдая за всем происходящим, поклялся, что никогда в жизни не позволит себе испытывать такую боль.

Он дождался, пока невесту увел окончательно отупевший жених, а гости, допив вино, разошлись в ночных сумерках. Менахем нашел себе убежище в оливковой роще, где его скрыла темнота. Когда пришло утро, он, полный спокойствия, направился к дому ребе Ашера и попросил разрешения поговорить с ним. Маленький страж закона принял его, сидя в своем алькове; длинная борода прикрывала сплетенные пальцы рук.

– Чего ты хочешь, Менахем? – спросил он.

– В самом ли деле я обречен на такую жизнь?

Ребе Ашер вынул свиток Торы, неторопливо раскатал его и, найдя нужные слова, ткнул в них длинным указательным пальцем: «Незаконнорожденный и десять его поколений не войдут в сообщество Господа». Он развел руками, и свиток свернулся, как живой.

– Я не могу с этим согласиться. Я уеду в Антиохию.

Эта угроза была знакома ребе Ашеру: примерно четверть века назад в этой же комнате Иоханан произнес эти же самые слова, но каменотес быстро обрел здравый смысл и не перебрался в Антиохию. И маленький раввин тихо объяснил:

– Если ты в самом деле уедешь в какой-нибудь другой город, то снова очутишься среди евреев, которые почитают закон.

– То есть от него никуда не скрыться?

– Никуда.

И вот тогда в памяти Менахема сам собой всплыл тот разговор, который он впервые услышал много лет назад под виноградными лозами Тверии и над которым потом часто размышлял.

– Но если я сегодня вечером украду вещь стоимостью в десять драхм… – осторожно начал он.

– Мы арестуем тебя, – серьезно ответил ребе Ашер, – продадим тебя, как раба, женим на другой рабыне, и по прошествии пяти лет ты будешь совершенно свободен.

– И смогу ли я очиститься?

– Ты – нет. Но твои дети будут чисты. – Старик помолчал. Он понимал, что шли последние годы жизни, и его очень беспокоила ответственность, лежащая на нем, как на Божьем человеке. В сердце его жило странное смешанное чувство любви и радости, с которыми он вспоминал раскованные дискуссии в Тверии. – Менахем, – признался он, – ты мне как сын, ты хранитель моей мельницы. Пожалуйста прошу тебя, укради десять драхм.

Оставив в покое свои пергаменты, он, семеня, подошел к стоящему Менахему, обнял юношу, поцеловал его и заплакал:

– Наконец ты сможешь быть евреем общины.

Таким образом Менахем все же подчинился закону. Расставшись с ребе, он вернулся в синагогу, дабы попросить отца организовать кражу и обеспечить свидетелей, перед которыми его арестуют, а затем и продадут вроде бы как раба. Но когда он шел сообщить Иоханану о своем решении, он встретил поднимающийся в город караван мулов, на которых восседали архитекторы, строители, каменщики и настоящие рабы. Во главе каравана ехал священник Эйсебиус, высокий и спокойный испанец, который вел службы в Константинополе, а сейчас, облаченный в черную рясу с серебряным распятием на груди, должен был возвести в Макоре базилику Святой Марии Магдалины. Он был худ, серьезен и собран. У него были седые виски и лицо в морщинах, и он появился в Макоре, неся с собой духовность, свойственную людям, познавшим Бога. Первым горожанином, которого он встретил, был Менахем. Тот заметно растерялся, и какое-то мгновение эти двое смотрели друг на друга. Затем, к удивлению Менахема, сухое строгое лицо испанца расплылось в широкой теплой улыбке, морщины на щеках углубились, а серьезные глаза блеснули обещанием дружбы. Он отвесил Менахему легкий поклон, и тот почувствовал, что его тянет к этому величественному церковнику, который прибыл, чтобы изменить город.

ХОЛМ

Когда Джон Кюллинан жил в Чикаго, он время от времени посещал католические мессы – и куда чаще похороны, – но, где бы он ни работал за границей, неизменно старался бывать в местных католических церквах в надежде познакомиться с их богатыми архитектурными изысками и вариантами ритуалов. Например, по прошествии двух месяцев работы в Макоре он уже успел побывать на службах монахов-кармелитов на Монт-Синае, у салезианцев в Назарете, у бенедиктинцев в галилейской церкви Хлебов и Рыб, у сирийских маронитов в Хайфе, а также у грекокатоликов в Акко.

Незнакомые службы восхищали его – и не только с духовной точки зрения, но и с исторической; он с трудом понимал тексты некоторых литургий, хотя некоторые разительно напоминали песнопения в ирландских церквах, известные ему с детства, но общей была способность католицизма приспосабливаться к самым разным культурам, сохраняя свою глубинную сущность, что и позволяло ему существовать. Чем больше старинных церквей Кюллинан видел в Святой земле, тем острее его поражала их жизненная сила, ибо, хотя Израиль был преимущественно еврейским государством, Кюллинан неизменно убеждался, что непоколебимая стойкость католицизма основывалась на преданности арабов-христиан, которые, даже сталкиваясь с тиранией Рима или Константинополя, блюли свои особые ритуалы, пришедшие из давних столетий.

Хотя Кюллинан посетил все разновидности католических церквей, раскиданных по Галилее, особые надежды он возлагал на встречи с теми таинственными сектами, которые откололись от Рима: греки-ортодоксы в Кефар-Нахуме и русские ортодоксы в Тиберии. Кроме того, его интересовали группы монофизитов, которых отвергали и Рим и Константинополь: абиссинцы, армянская григорианская церковь и копты из Египта. Он не мог себе позволить воскресные экскурсии, потому что к вечеру пятницы все раскопки в Макоре прекращались и чем-либо заниматься в субботу – она же еврейский Шаббат – запрещалось. Раскопки возобновлялись в воскресенье, и, поскольку это был первый рабочий день недели, он считал свое присутствие необходимым. Такой график не позволял ему углубляться в жизнь даже своей церкви, и, хотя порой его это, как археолога, раздражало, он особенно не переживал, ибо, будь он дома, где воскресенье, как полагалось в Америке, было выходным днем, он бы редко посещал местный кафедральный собор.

Так что он занимался тем же, что и всегда, когда бывал на раскопках: каждую пятницу днем садился в свой джип, обычно один, и ехал в какое-нибудь ближайшее еврейское поселение, чтобы принять участие в еврейской вечерней службе, которая встречала приход Шаббата. Здесь он смешивался с толпой, водружал на голову вышитую кипу и пытался постичь тайны древней религии, чем занимались и его рабочие на раскопках. Он делал это не потому, что принимал еврейское понимание бытия – хотя оно было близко ему по духу, – а скорее как человек, который, намеренный провести десять лет на раскопках Макора, просто обязан как можно больше знать о цивилизации, которую извлекал из глубин земли.

Именно так он вел себя и на раскопках в Египте, где по пятницам прилежно посещал мечети, и когда, работая в Аризоне, поднимался еще до рассвета, чтобы участвовать в евангелических службах, которые практиковались жителями Месы. Доведись ему в будущем заниматься раскопками в Индии, он мог бы стать поклонником индуизма, а в Японии – буддистом. В этой области инстинкт не подводил его: человек, которому со временем придется описывать все последовательные слои жизни Макора, должен знать как можно больше о всех ее аспектах, и он уже провел не меньше десяти лет, изучая языки, керамику, металлические изделия и нумизматику Святой земли – но нигде не содержалось столько указаний, как в религии.

Так что за это лето Кюллинан стал не столько католиком, сколько евреем, погружаясь в атмосферу еженедельных ритуалов – они-то и сплачивали евреев, спасая от растворения, которое постигло народы поменьше. В сущности, он уже с радостью встречал вечер пятницы, когда еврейские мужчины, помывшись и переодевшись, с царским величием шествовали в свои синагоги, дабы ритуалами отдать должное приходу царицы Шаббата. Шаббат был самым священным днем в еврейском календаре, когда поминалось создание мира и соглашение Бога с евреями – это происходило каждую неделю и считалось более священным обрядом, чем, может, христианская Пасха и мусульманский Рамадан. В стенах синагоги Кюллинан со странной радостью ждал того момента церемонии, когда евреи затянут величественный гимн, много веков назад сочиненный в Цфате. Кантор выпевал несколько обычных строк, слов которых Кюллинан не понимал, а потом, внезапно откинув голову, издавал радостный возглас:

– Приди, моя Возлюбленная, и да встретим мы Невесту!

– Да придет к нам Шаббат!

Далее следовали девять длинных строк, и после каждой повторялся тот же радостный возглас, который все подхватывали. Кюллинан старался запомнить содержание и возгласа и стихов, и, когда кантор провозглашал загадочные слова, говорившие о любви евреев к этому священному дню, он тихонько повторял их:

Идем, встретим Шаббат, Ибо он источник блаженства. И да будет он благословен Сначала в мыслях и лишь потом в делах. И да сгинут те, кто оскверняют тебя, И исчезнет все, что тебя угнетает. И Бог твой придет к тебе, Как жених входит к невесте.

Кюллинан не мог уловить лишь один аспект этого гимна в честь Шаббата. Вначале он редко дважды посещал одну и ту же синагогу, потому что хотел получить максимально полное представление о еврейских обычаях. Как и протестанты, он исходил из того, что существует единая католическая церковь, забывая о богатстве и разнообразии форм, характерных для востока, где и зародилась религия. Так что, будучи католиком, он предполагал, что существует и некий единый иудаизм, но, оказавшись в тех краях, где родилась и эта религия, он получил возможность убедиться в наличии ее разновидностей – в шести разных синагогах величественный гимн в честь Шаббата пели на шесть совершенно разных ладов. Он звучал и как немецкий марш, и как заунывный стон пустыни, и как польская похоронная служба; в нем слышалась и русская удаль, и синкопы современных мелодий, и древние восточные напевы. Часть удовольствия от субботних служб для Кюллинана заключалась в том, что каждый раз он пытался предугадать, какова на этот раз будет мелодия главной песни.

Он спросил об этом Элиава, и высокочтимый ученый, вынув изо рта трубку, сказал:

– Этот гимн можно распевать на самые разные лады. В мире больше нет такой песни. Я думаю, человек может год ходить на встречу Шаббата и каждый раз слышать новую мелодию. У каждого кантора есть свой вариант исполнения, и каждый прав, ибо любой человек по-своему выражает радость.

– То есть и я имею право на свое исполнение? – спросил Кюллинан. – На явную ирландскую мелодию?

– Не сомневаюсь, что евреи в Ирландии именно так его и исполняют, – сказал Элиав.

Кюллинан был разочарован, что не мог уговорить никого из своих сотрудников составить ему компанию на синагогальную службу: Элиав отказывался, Веред извинилась, а Табари сказал:

– Я думаю, что, если войду в местную синагогу в полном арабском облачении, отдам поклон в сторону Мекки и воскликну: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!», мне придется об этом глубоко пожалеть. Так что иди сам.

И конечно, никто из местных кибуцников не посещал службы: они даже не позаботились построить синагогу на своей земле. Так что Кюллинану пришлось отправляться в одиночестве.

Ближе к концу сезона раскопок, когда он уже успел посетить два десятка разных синагог, он отдал предпочтение трем из них, которые для него наиболее полно воплощали дух иудаизма. Их он и посещал. На уступе Монт-Кармеля стояло непримечательное здание, из стен которого торчала ржавая арматура. Местный кантор, небольшой изящный человек с красивой серебряной бородой, обладал голосом оперного певца, и присутствие здесь доставляло особое удовольствие, когда кантор приводил с собой хор из семи мальчиков, все с пейсами. Они распевали священные гимны пронзительным фальцетом, и их голоса оттеняли его баритон. Часто, когда они пели, из вади со стороны моря доносился порыв прохладного ветра, и Кюллинан без особых усилий представлял, что сейчас над ними витает Бог. Но, посещая эту синагогу, ирландец так и не мог сказать, что влечет его туда – то ли желание приобщиться к самому древнему иудаизму, который, казалось, обитал в этом здании, то ли музыка.

Кроме того, ему нравилось, посещая Цфат, заходить в ту крохотную синагогу, где он бывал с Полом Зодманом, это тесное и шумное помещение, где в углу сидел воджерский раввин, пока горсточка его сподвижников, евреев из России в меховых шапках, на разные голоса, как это было принято в прошлом, возносила молитвы. Этот хаос разительно напоминал, как однажды выразился Кюллинан, «семнадцать оркестров и ни одного дирижера», но, с другой стороны, он давал мощное и затягивающее ощущение реальности Бога. Когда в этой синагоге приходило время торжественного гимна, он начинал звучать из уст прихожан на семь или восемь различных мелодий, и как-то вечером, неожиданно поддавшись странному напряжению этого места, Кюллинан поймал себя на том, что на пределе голоса орет какую-то ирландскую мелодию, которую сочинил, копаясь в разрезе:

Приди, моя Возлюбленная, и да встретим мы Невесту! Да придет к нам Шаббат!

И воджерский раввин, такой дряхлый, что казался едва ли не бессмертным, одобрительно глядел на него из своего угла.

Но той синагогой, которую в конечном итоге Кюллинан стал постоянно посещать, была маленькая сефардская синагога в Акко, где он толкался в толпе, когда присоединился к шествию в пещеру Илии. Она не была просторной, как здание в Хайфе, в ней не было того эмоционального напряжения, как в синагоге воджерского раввина в Цфате, но тут царила теплая и искренняя атмосфера. Обряды у сефардов были более лиричными, чем у ашкенази, и Кюллинану они нравились, а их мелодия торжественного гимна стала его любимой, потому что в ней звучал тот высокий духовный подъем, который казался сутью иудаизма: эти сефарды в самом деле искренне приветствовали святой день, данный им Богом, и, когда пение достигало апогея, все поворачивались лицом ко входу, словно сам Шаббат был готов присоединиться к поющим, и Кюллинана охватывало такое мистическое радостное возбуждение, которого он никогда не испытывал в других религиях.

И как-то, в один из пятничных вечеров сидя в синагоге в Акко, он подумал: «На самом деле как место поклонения это сущая дыра. Завтра я поеду на вершину Табора, на мессу в базилике францисканцев. Должно быть, это одна из самых восхитительных церквей в мире. А теперь взять вот эту. Я удивляюсь, почему у синагог столь непривлекательный внешний облик? Иудаизм – единственная из главных религий, которая не подчеркивает красоту своих храмов. Может, в ней есть что-то более важное… чувство братства – как бы ни были мы разобщены, мы все же едины. И в эту пятницу, когда солнце обогнет Землю – от Фиджи, где начинается день, до Гавайев, где он кончается, – с приходом заката все евреи, где бы они ни находились, поют одну и ту же приветственную песню… пусть даже каждый на свой мотив».

На следующий день, когда он сидел с сефардами в этой маленькой синагоге, Кюллинан испытал такой прилив эмоций, который не смог забыть все оставшиеся годы, что он провел на раскопках. Еврейская община не занимается сбором пожертвований, как принято у христиан; в ней придерживаются очень старого обычая сбора средств на поддержание синагоги, продавая право на выполнение некоторых ритуальных обрядов. В середине XX века большинство синагог делало это в частном порядке, но сефарды из Акко – опять-таки следуя древней традиции – открыто проводили эту субботнюю распродажу во время службы, и Кюллинан огорчился, услышав громкий голос распорядителя аукциона, который кричал:

– Итак, кто готов заплатить пятнадцать лир за честь читать Тору? – Такими призывами к публике он продал семь или восемь святых обрядов, а община наблюдала, сколько тот или иной человек готов заплатить за такую привилегию. Наверно, поморщившись, Кюллинан выдал свое неодобрение такой профанации религиозных обрядов, потому что в конце службы толстуха Шуламит, которая притащила его в пещеру Илии, подошла и спросила по-английски:

– Отвратно, не так ли?

– Что? – переспросил Кюллинан, стараясь придать себе невинный вид.

– Эта распродажа… в Божьем доме.

– Ну…

– Почти так же плохо, как и игры в бинго, которые мне доводилось видеть в ваших церквах… в Чикаго. – Она обняла его за плечи могучей рукой, и они пошли в арабский ресторанчик у моря и надрались араки.

* * *

Первым человеком, с которым отец Эйсебиус официально встретился в Макоре, был командир византийского гарнизона, под чье попечительство он передал привезенных с собой рабочих; в Макоре отношения между армией и церковью должны были быть самыми доверительными, и Эйсебиус был полон решимости с самого начала правильно построить их. Затем он проследовал в действующую христианскую церковь, которая представляла собой жалкое зрелище, в восточной части города, где с вежливой снисходительностью поприветствовал необразованного сирийского священника – он не собирался поддерживать близкие отношения с этим раскольником. А потом, зная, что большую часть населения города составляют евреи, он не торопясь прошелся по узким улочкам до мельницы, где, оправив черную шелковую рясу, уставился на седобородого ребе Ашера, который, весь в поту, засучив рукава, таскал мешки с крупой.

Высокий испанец отвесил изящный поклон, сдержанно улыбнулся и сказал:

– Мне сказали, что вы ученый, которого почитают ваши соплеменники.

Ребе Ашер, вытерев лоб, попытался найти место для своего гостя, но на мельнице царил полный беспорядок, и он не нашел ничего подходящего.

Строгие черты лица испанца помягчели, и он сказал:

– На корабле я сидел много дней.

– Принеси стул из синагоги, – приказал Ашер своему помощнику, и во второй раз за этот день сухощавый гость заметил Менахема.

– Ваш сын? – спросил он, когда молодой человек удалился.

– Хотел бы я иметь такого сына, – сказал Ашер, проникаясь к испанцу инстинктивной симпатией.

– Как вы знаете, – начал отец Эйсебиус, – я прибыл, чтобы построить базилику. – Он сделал паузу. – Большую базилику.

Расположение, которое было почувствовал к нему ребе Ашер, исчезло. «Почему он подчеркивает, что церковь будет большая?» – пронеслось у него в голове. Но отец Эйсебиус, продолжив, заверил ребе, что надеется принести в Макор не смущение умов, а добиться его процветания.

– Строить мы будем быстро, – объяснил он, – и к тем солдатам, что уже есть в городе, новые не прибавятся. – Он помолчал. – Я хотел бы надеяться, что вы дадите указания своим евреям… – оставил он предложение незаконченным. Отвесив изящный поклон, он собрался уходить, когда появился Менахем со стулом. – Мы оставим его до другого дня, – добродушно сказал он, отправляясь изучать город, в котором ему предстояло пробыть несколько лет.

Макор, куда отец Эйсебиус прибыл строить свою базилику, не имел ничего общего с тем городом, который блистал красотой в дни царя Ирода. И как бы тщательно испанец ни рассматривал город, ничто не напоминало ему о том очаровании, что когда-то принесли сюда греки. Стены были снесены, и поселению не хватало некоего внутреннего единства; дома, беспорядочно разбросанные по крутым склонам, были подперты деревянными балками, словно выставили наружу все свои внутренности. От прекрасной площади ничего не осталось; исчез и храм, и стены от него. Дворец правителя давно был развален, и камни от него пошли на строительство. Тут и там в городе еще можно было увидеть остатки постаментов, на которых стояли статуи императора. Не стало и гимнасиума – куда делась статуя обнаженного Эпифана в позе дискобола и Гермеса-скорохода?

Исчезли даже две особенности, которые лучше всего характеризовали Макор: источник был забыт и давно уже никто не пользовался туннелем Давида. Его глубокая шахта была почти полностью завалена мусором, потому что последние триста лет служила городской свалкой. И теперь женщины спускались по крутому маршу деревянных ступеней, которые вели в вади, где струился заново выкопанный источник; Макор начисто забыл ту свежую воду источника, от которого город и получил свое название.

Отец Эйсебиус, привыкший к величавости Рима и Константинополя, тем не менее, счел, что остатки города обладают какой-то сельской привлекательностью и в нем сохранилось здание, которое вызывает уважение. Это была синагога, стоявшая почти в центре города. Когда он в этот первый день пребывания в городе подошел к ней, то, остановившись у южной стены ее, внимательно рассмотрел массивный фасад, напоминавший формой греческий храм, – но в нем отсутствовало то совершенство, которое отличало подлинную греческую архитектуру. Портик поддерживали шесть грубоватых каменных колонн, и Эйсебиус сделал замечание в адрес архитектора: «Тот, кто их делал, явно не был греком». Но он не мог не признать, что они производили сильное впечатление. Под портиком располагались три двери с резными каменными перемычками. На той, что была восточнее, красовалось выразительное изображение виноградных гроздьев, финиковых пальм и маленького фургона, который, без сомнения, был Ковчегом Завета. Все это произвело впечатление на испанца, и он уважительно переступил порог, чтобы заглянуть внутрь; здесь к нему впервые пришло ощущение, что и Палестина обладает своим величием, которое пусть и грубовато, но напоминает прекрасные здания Константинополя – потолок внутреннего помещения поддерживали восемь колонн идеальных пропорций. Они отличались по цвету и, скорее всего, были похищены из какого-то греческого или римского здания, потому что евреи не умели тесать такие колонны. Они придавали синагоге поэтическую красоту, но больше всего Эйсебиуса поразил мозаичный пол – перед ним простирался сложенный из цветных кусочков портрет Галилеи: в кронах оливковых деревьев сидели птицы, в кустах притаилась осторожная лиса, со склонов пурпурных гор стекали ручьи, и все это сливалось в художественное единство.

– Деметриус! – позвал он. – Ты только погляди на это.

На его помощника из Византии мозаика произвела такое же сильное впечатление – создать подобное совершенство их работникам было не под силу.

– Кто ее сделал? – спросил Деметриус.

– Должно быть, привезли кого-нибудь из Византии, – предположил его специалист по мозаике.

Эйсебиус вернулся под портик и по-гречески обратился к проходящему мимо еврею:

– Кто у вас выложил пол? – Тот не понял, но Менахем, который со стулом успел вернуться в синагогу, сказал:

– Это сделал мой отец.

Священник и еврей молча уставились друг на друга, и Менахем добавил:

– Он работает внутри.

Юноша провел высокого испанца в синагогу, где, сидя в углу, Иоханан лепил глиняную трубку.

– Это мой отец, – сказал Менахем.

– Это ты выкладывал пол?

– Да.

– Ты учился в Константинополе? – поинтересовался Деметриус.

– В Антиохии, – ответил Иоханан и в первый раз с начала работы над мозаикой испытал радость, что ее рассматривает специалист, который понимает, чего он добился, и считает его работу произведением искусства.

– Само совершенство, – со сдержанным восхищением сказал отец Эйсебиус, уже видя в воображении, как такой же пол украсит его базилику, и под влиянием момента резко повернулся к Иоханану со словами: – Похоже, здесь твоя работа завершена. А вот нашей базилике понадобится твое искусство.

– Такое стекло стоит денег, – предупредил Иоханан.

Из кошеля, который держал его помощник, отец Эйсебиус вынул и протянул ему горсть золотых монет. Иоханан в жизни не видел их столько.

– Купи себе стекло… и немедленно. Нам нужен пол, который будет втрое больше, чем этот. – Он повернулся посоветоваться к своему спутнику, и они стали так деловито обсуждать будущую церковь, что Иоханану показалось, будто она уже существует. – Можем ли мы перед алтарем выложить такое пространство иола? – спросил Эйсебиус, и архитектор ответил:

– Если убрать две из этих колонн…

– Колонны мы трогать не будем, – резко сказал испанец, – но вот между ними… Найдется ли тут пространство?

– И достаточное, – согласился архитектор, но Деметриус уточнил:

– В таком случае рисунок не сможет быть квадратным, как здесь. – Рукой он очертил размеры необходимой площади, и Эйсебиус кивнул.

Испанец повернулся к Иоханану и осторожно осведомился:

– А ты в состоянии сделать столь же прекрасную работу? Вот таких размеров. – И, как Деметриус, он показал руками в воздухе.

«Эти решительные люди явились сюда, чтобы строить, – подумал Иоханан, – и я хотел бы работать с ними».

– Но я еврей, – тихо сказал он.

Как испанец аристократического происхождения, отец Эйсебиус издал лишь суховатый смешок и сказал:

– Кое-кто в нашей церкви испытывает к евреям враждебность, но здесь, в Макоре, таковых нет. Можно не волноваться. Вот он, – отец Эйсебиус легким движением головы показал на архитектора, – из Молдавии и все еще поклоняется деревьям. Этот – перс и молится огню. Наши германские солдаты – последователи Ария, который считает, что он – воплощение Бога… – Поняв, что Иоханан не в курсе этих тонкостей, он остановился и, как человек уверенный в своей силе, серьезно добавил: – Так что милости просим и тебя – вместе с твоим еврейством и твоим мастерством. – И, взяв Иоханана за руку, настойчиво повлек его из синагоги.

Последующие дни были просто восхитительны. Отец Эйсебиус, расставшись со своим высокомерием, позволил местному сирийскому священнику показать то давнее место, где императрица Елена преклонила колени. Он решил, что тут и быть алтарю новой базилики. Иоханан смотрел, как христиане мерили шагами пространство к северу от синагоги. Они искали место, где лучше всего будет смотреться их здание, и, поскольку еще не пришло время, когда церковь настаивала, чтобы алтарь был обязательно сориентирован на восток, они рассматривали то один вариант, то другой, но наконец Эйсебиус подозвал Иоханана и спросил его, что он думает о решении разместить базилику под углом к синагоге, ближе к северо-восточной стороне ее.

– Почва тут надежная? – спросил архитектор.

– Конечно, но ведь вам придется снести… – И в памяти у Иоханана всплыли имена тех людей, дома которых стояли на этом месте: Шмуэль-пекарь, Эзра, Хабабли-красильщик, его сын Авраам… всего тридцать домов!

Эйсебиус кивнул.

– В последующие годы многие будут посещать эту церковь. Паломники из таких мест, о которых ты даже не слышал.

– Но тридцать домов!

– А что ты предлагаешь? – спросил испанец, делая вид, что хочет получить совет, но не собираясь отступать от своих намерений. – Чтобы мы снесли вашу синагогу?

Когда Иоханан осознал, о чем идет речь, он послал Менахема в Тверию, дабы тот посоветовал ребе Ашеру как можно скорее возвращаться в Макор, поскольку готовится решение, которое может полностью изменить будущее города. Когда молодой человек добрался до Тверии, он нашел ребе и выложил ему все, что происходит:

– Снесут тридцать домов. Большинство еврейских. Шмуэля, Эзры, вашего зятя… – Он торопливо перечислил семьи, которым предстояло потерять свои дома.

Сидя со скрещенными руками, прикрытыми седой бородой, ребе Ашер терпеливо выслушал его и затем сказал своему удивленному гостю:

– Здесь, в Тверии, обсуждение будет длиться еще три дня, и уехать до конца его мне просто невозможно. Езжай, возвращайся домой, Менахем, и скажи всем этим семьям, чтобы они перебирались, куда укажет священник. Не сомневаюсь, что христиане найдут им и новую землю, и новые дома.

– Но, ребе Ашер…

– Мы уже четверть столетия знаем, что тут по велению Господа будет возведена церковь, – сказал старый ребе, – и все мы должны быть готовы к этому дню. – И он спокойно, без всякой паники вернулся в беседку, увитую виноградом, где великие мыслители обсуждали вопрос о порядке повторного замужества вдовы – этой темой они занимались уже несколько лет.

Но когда мельник рассказал остальным раввинам о событиях в Макоре, они прервали свою дискуссию о толковании законов, чтобы на скорую руку рассмотреть проблему, которая вот уже несколько лет висела над ними. Ребе из Цфата выразил мнение большинства:

– Не вижу оснований для тревоги. Эта так называемая христианская церковь из Константинополя – тот же иудаизм, только в другом обличье. В прошлом мы видели много таких отклонений, и большинство из них даже следа по себе не оставили.

Но старый вавилонский ребе понимал, что происходит, потому что в своем междуречье, где лежали древние районы Персии, он уже сталкивался с давлением христианства и знал, какой мощной жизненной силой обладает новое учение.

– Это не так, как вы говорите, – предупредил он. – У евреев один Бог. У христиан их три, и их церковь – это не отклонение, а новая религия. И более того – в прошлом никто из великих императоров не принимал под свою руку какое-либо отклонение, но Константин это сделал. Вот тут-то и кроется главное отличие.

– Они обладают такой силой, эти христиане?

– Я видел их армии. В бою они воспламеняются силой духа.

Ребе из Кефар-Нахума сказал:

– Меня беспокоит лишь фанатизм паломников, которые являются в наш город. До появления императрицы Елены к нам забредало лишь несколько человек в год, но после нее все изменилось. Теперь они прибывают сотнями и спрашивают: «Не тот ли это Капернаум, где евреи осудили Иисуса?» И плюют на синагогу.

– А вот меня занимают отнюдь не паломники, – вступил в разговор ребе из Цфата. – А сборщики налогов. Они были вынуждены стать христианами. И теперь считают, что их обязанность – досаждать нам.

Молодой раввин из белой синагоги в Бири выразил уверенность, что между иудаизмом и новой религией установятся нормальные отношения:

– Как только что сказал ребе Ханания, на самом деле они евреи. Они почитают нашу святую Тору. Они почитают нашего Бога. И мы должны относиться к ним как к любой другой малой секте…

– Нет малой секты, – повторил старый ученый из Вавилона, – если ей покровительствует император.

– Мы пережили многих императоров, – сказал раввин из Бири.

Дискуссия перешла к ряду неприятных инцидентов, которые начали беспокоить Галилею, и, когда раввины кончили обмениваться информацией, выяснилось, что во всех городах, кроме Макора, происходили волнения, в ходе которых еврейская молодежь сопротивлялась византийским сборщикам налогов – правда, их требования превосходили все пределы. В Кефар-Нахуме сопротивление достигло такого размаха, что солдаты были вынуждены разогнать бунтовщиков, но до открытых столкновений еще не доходило. Когда картина событий обрела законченный вид, он предстал довольно зловещим.

И тогда раввин из Бири сформулировал самую главную проблему:

– Сборщики налогов говорят, что они должны собрать побольше денег для строительства церквей этой новой секты. Мои евреи отказываются соглашаться с этим налогом, а солдаты кричат: «Разве не вы распяли Иисуса?» – и тут уж разгораются страсти.

И вот тут ребе Ашер – ныне он стал одним из самых старых членов группы – предложил разработать правила, которыми должны будут руководствоваться раввины:

– Бог попросил нас поделиться этой землей с мощной сектой Его религии. Мы с уважением относимся к взрослеющим детям; давайте точно так же относиться и к новому движению. Мягче, мягче.

Из всех мыслителей, что присутствовали в этот день, только вавилонянин считал христианство новой религией; остальные же рассматривали ее как очередное движение еврейских отщепенцев, к которому относились и ессеи, и эбиониты. В лучшем случае они сравнивали христиан с самаритянами, то есть с евреями, которые признавали только Тору и отказывались верить в боговдохновленность остальных книг Ветхого Завета. Как уточнил раввин из Бири:

– Самаритяне разделили надвое нашу священную книгу, а христиане удвоили ее своей новой книгой. Но в глубине души все они верны иудаизму.

И, испытывая некую странную растерянность, ребе Ашер в последний раз попрощался с мудрецами из Тверии. Он не догадывался, что больше никогда не встретится со своими собеседниками, и, расставаясь, даже не приостановился, чтобы бросить последний взгляд на беседку, обвитую виноградом, под сенью которой возводилась ограда вокруг Торы, и на бородатые лица тех, кто столь страстно спорил с ним в последние двадцать два года. Когда его белый мул поднялся на вершину холма под Цфатом, он не оглянулся на осеннюю красоту Тверии с ее тихо ветшавшими римскими зданиями, но на следующее утро, рыся к Макору, он бросил прощальный взгляд на море Галилейское и на его восточном берегу в последний раз увидел Тверию, этот прекрасный город, дом Ирода, прибежище тех, кто любил тихие ночи, место, где испытали муки рождения две новые религии, где отходил ко сну Иисус и спорили раввины, где Петр ловил рыбу и великий Акиба лежал на смертном ложе, город, где волны с тихим шепотом наползали на берег, давший жизнь Талмуду. Тверия, Тверия…

На несколько минут ребе Ашер застыл в седле, глядя вниз на серовато-белый город, в котором он так долго трудился – до чего приятны были те разговоры, как они возвышали душу, – и к нему пришла грустная мысль, что, поскольку ему уже минуло шестьдесят девять лет, недалек тот день, когда он станет слишком стар для таких постоянных путешествий. Но он даже не догадывался, что конец им положат не возраст, не дряхлеющие способности, а те другие, крепнущие силы, приближение которых он лишь смутно предвидел, – и сейчас он направлял своего мула к тому котлу, в котором они кипели и заваривались. Мул, прянув ушами, побежал вперед, и Тверия навсегда исчезла из вида.

Ребе Ашер ха-Гарци, который в этот летний день ехал по тихим лесам Галилеи, был олицетворением требований, что Бог предъявил своим раввинам, дабы они вели Его народ сквозь темные века, которые маячили впереди. Он был худ, жилист и вынослив, у него была седая борода и голубые глаза; потомок многих поколений евреев, которые жили в Макоре или рядом с ним, он нес в своей крови воспоминания и о египетских воинах, которые проходили по этим местам, и о длинноносых хеттах, служивших наемниками, и о финикийцах, которые вдоль берега спускались из Тира и Сидона, и о греках и римлянах, бравших себе в жены местных девушек. Ребе Ашер предпочитал считать себя чистокровным евреем, и он был таковым – так же, как семнадцать веков спустя кибуцники, обитавшие в этих же местах, которые выглядели как русские, или немцы, или американцы, или арабы, были такими же чистокровными евреями – потому что эта наследственность крылась не в крови, а в мозгу. Ребе Ашер, который вел свой род от благородной семьи Ура, появился на свет как наполовину хананей, наполовину хабиру, хотя никто не знал толком, что означали эти названия, но он нес в себе стойкие черты этих народов, которые слились и перемешались за прошедшее тысячелетие. Короче, он был евреем.

Его белый мул спускался по дороге, затененной кронами деревьев; птицы перелетали из тени в тень, приветствуя щебетанием бородатого старика, который проезжал мимо. Ашер улыбнулся. Он думал о простых житейских словах ребе Акибы: «Когда любовь сильна, то влюбленные могут спать и на лезвии меча, а когда о ней забывают, то не хватит и ложа длиной в шестьдесят футов». Он помнил также суть всей той философии, которую ребе Акиба внушал своим ученикам: «Мой учитель Элиезер говорил, что есть только одно правило, которого должен придерживаться еврей, если он хочет хорошо прожить жизнь: достойно проведи последний день перед смертью. А поскольку человек не знает, когда ему предстоит умереть, он должен достойно вести себя каждый день». И ребе Ашер в самом деле старался жить так, словно завтра ему предстояло умереть.

Подъезжая к своему маленькому городу, он увидел то, что и ожидал: рядом с оливковой рощей византийские рабочие строили небольшие домики для тех тридцати семей, чьи дома сносились, дабы освободить место, на котором воздвигнется христианская церковь. Ашер надеялся, что переселение пройдет без инцидентов, и, пришпорив мула, погнал его на подъем, что вел в город.

Макор кипел. Когда весть о приезде ребе Ашера разнеслась по городу, у его маленького каменного дома рядом с синагогой собрались представители этих тридцати семей, чтобы выразить свой протест. Шмуэль сказал:

– Я сорок лет торгую в своей лавке. Люди не пойдут из города, чтобы купить хлеб.

– Ясно, что нам придется искать новые места в городе, – пообещал ребе Ашер.

У сапожника Эзры была другая проблема: по бокам своего старого жилища он пристроил дополнительные помещения для своих сыновей и их жен, но в том доме, который на новом месте предлагали ему византийцы, не хватало места для трех отдельных семей.

– За один наш дом в городе мы должны получить три за стенами города.

– Это разумно, – сказал старый ребе. – Уверен, что византийцы послушают.

– Только не меня, – сказал Эзра.

– Меня послушают, – заверил его ребе и, когда выслушал все жалобы, подумал: тут нет проблем, которых человек, обладающий доброй волей, не мог бы решить. Выйдя из своего дома у синагоги, он обошел его с тыла, где отец Эйсебиус руководил своими рабочими, размечавшими размеры базилики, и, когда ребе увидел, какой она будет огромной – почти в два раза больше соседней синагоги, – у него перехватило дыхание. Неужели христианство на самом деле таково? Неудивительно, что евреи протестуют.

Но когда он направился к отцу Эйсебиусу, чтобы обсудить с ним снос домов, высокий испанец предвосхитил все его жалобы – торопясь ему навстречу через груды щебня, он широко раскинул руки:

– Как я рад, что вы вернулись, ребе Ашер! Я хочу, чтобы вы убедились, как мы оберегаем вашу синагогу! – И прежде чем Божий человек успел ответить, испанец в черной рясе подвел его к стене синагоги и продемонстрировал, что до базилики лежит примерно десять ярдов открытого пространства, предназначенных для обережения еврейской святыни. – Мы будем мирно сосуществовать бок о бок, – сказал испанец.

И, не дав ему возможности оценить этот жест доброй воли, отец Эйсебиус повлек его за собой от груд развалин в свой кабинет, простую комнату со стенами в белой известке и земляным полом. На голой стене висело серебряное распятие из Италии и набор деревянных икон из Константинополя. В этой тихой аскетической комнате стоял лишь грубый деревянный стол и два стула, и пусть помещение не отражало патрицианское происхождение ее хозяина, оно внятно говорило о суровой и неумолимой мужественности. Едва только ребе Ашер сел – его бил озноб, и он чувствовал себя неуютно в присутствии этих идолов, – отец Эйсебиус улыбнулся и покаянно сказал:

– Я упустил из виду одну вещь, ребе Ашер. Я был не в курсе дела, что ваших евреев уже переселяют на новое место жительства за городом. И были допущены некоторые несправедливости, о которых я услышал только прошлым вечером. Я дал указание моему человеку Иоханану…

– Каменотесу?

– Да. Я приказал ему найти в городе место для пекаря. Людей нельзя заставлять ходить так далеко за хлебом, не так ли? – Вежливым жестом он умоляюще вскинул тонкую белую руку. – Так что, если пекарь придет к вам жаловаться, скажите ему, что он прав и о нем позаботятся.

Наконец маленький ребе обрел возможность подать голос, но первым делом он заговорил не об основных принципах взаимоотношений, не о больших переменах, которые уже начали сказываться в Галилее. Он завел разговор о проблеме одного человека – каменотеса:

– Вы сказали, что Иоханан работает на вас?

– Да. В церкви нам понадобится большая мозаика.

Эти слова лишь усилили подозрения. Почему большая? Чтобы базилика была более внушительной, чем синагога? Зачем в ней мозаика? Потому что среди евреев вырос прекрасный работник, которого можно заполучить без всяких хлопот? И что значит это зловещее выражение «нам понадобится»? В чем причина такой потребности? Что это за религия, которой потребно такое большое здание?

Словно предвидя вопросы ребе, отец Эйсебиус тихо сказал:

– Наше строение должно стать большой церковью, потому что Макор будет посещать много паломников. И вы знаете, что в последующие годы…

– То есть вы здесь обосновались навсегда?

– Да. И я – епископ. Я был послан сюда, чтобы… – Невозмутимый испанец помедлил. Он был готов сказать «обратить в христианство эти места», но завершил фразу тактичными словами «чтобы строить в этих местах». – Вы не должны плохо думать о Иоханане.

– Который бросил работу в синагоге?

– Нет. За то, что он забрал сына с вашей мельницы. Молодой человек тоже будет работать здесь.

Для ребе Ашера это известие стало тяжелым ударом. Он нуждался в Менахеме, чтобы вести дела, но не это было его первой мыслью. С самого детства он присматривал за этим отвергнутым ребенком, заходил к нему домой, заботился, чтобы он был ухожен. Он дал ему работу и едва ли не отцовскую любовь, а позже способствовал процессу, который мог вернуть Менахема в иудаизм, и теперь, узнав, что Менахем работает в базилике, он пережил настоящее потрясение. Но отец Эйсебиус не испытывал желания обсуждать эту сугубо личную тему.

– Ребе Ашер, – официальным голосом начал он, строгим жестом положив перед собой руки. Его правильное красивое лицо четко выделялось на фоне белой стены. – Я рад, что вы вернулись домой… очень рад. – Он сделал паузу, но его гость не обратил на нее внимания, потому что продолжал думать о Менахеме и о мельнице. – Я рад, что вы вернулись, потому что вы нужны здесь. – И снова высокий стройный священник замолчал, но раввин не произнес ни слова. – Вы нужны здесь потому, что кое-кто из ваших горячих молодых евреев начинает доставлять неприятности. Насколько я понимаю, из-за налогов. Пока наш правитель проявляет исключительную снисходительность. Может, потому, что я попросил его об этом. Но, ребе Ашер…

Еврей поднялся, явно собираясь покинуть помещение. Он хотел напрямую поговорить с Менахемом, выяснить, украл ли юноша те десять драхм, чтобы его можно было продать в рабство и вернуть в иудаизм. Он уважительно поклонился священнику, как раскланивался со своими коллегами в Тверии, расставаясь с ними, – и направился к дверям.

– Ребе Ашер, – сказал испанец. Он не повышал голоса, но говорил тоном, который заставлял обратить на него внимание. – Присядьте. Ваш зять Авраам – один из главарей этой взвинченной группы. И вы должны приказать ему, чтобы он прекратил эти провокации. Или же они повлекут печальные последствия.

– Авраам? – На мгновение ребе Ашер не мог сообразить, к кому относится это имя. Он не испытывал никакого уважения к своему зятю, пусть даже тот женился на Яэль, когда она была в тяжелом состоянии. Но наконец он уловил юридический аспект проблемы. – Ах да. Раввины в Тверии обсуждали эту тему. Чрезмерные налоги и горячие головы.

– Я дал указание нашим сборщикам налогов облегчить эту ношу, – сказал отец Эйсебиус. – И направил наших рабочих строить новые дома для ваших евреев. И теперь, ребе Ашер, вы должны сотрудничать с нами. Предупредите вашего зятя Авраама и его дружков, чтобы они прекратили это опасное разжигание страстей.

– Авраам? – переспросил маленький ребе, не в силах оправиться от изумления. Не может быть, чтобы Авраам бен-Хабабли представлял собой какую-то угрозу для Византии. – Я отругаю его, – пообещал он.

– Будьте любезны, – сказал испанец.

Ребе Ашер оставил это строгое помещение с идолами на стенах и заторопился на мельницу, где нашел только одного пожилого работника, вращавшего жернов. На полу лежали пустые мешки.

– Где Менахем? – спросил ребе.

– Он оставил нас, – ответил мужчина, продолжая неторопливо вращать верхний жернов; тонкая струйка крупы текла в большое глиняное блюдо.

Полный глубокого беспокойства, ребе Ашер побрел по улочке к тому месту, где должна была воздвигнуться базилика, и увидел там Иоханана и Менахема. Они наполняли мешки щебенкой от снесенных домов, а рабы из африканской пустыни таскали их на окраину города и сваливали содержимое в вади. Отец и сын вежливо встретили ребе, который спросил:

– Менахем, могу я поговорить с тобой?

Высокий юноша, окрепший и загоревший от работы на свежем воздухе, проследовал за ребе подальше от рабов, и Божий человек спросил его:

– Ты сделал то, о чем мы говорили? Стоимостью в десять драхм, при свидетелях?…

Словно эта странная задача была кошмаром из его изломанного прошлого, Менахем отпрянул и смущенно сказал:

– Я был очень занят на работе здесь…

– Ты ушел с мельницы?

– Да. Я буду помогать выкладывать тут большую мозаику.

И снова это слово – «большая», подумал ребе Ашер. Почему большие размеры так соблазняют творческих людей? Но Менахем заговорил торопливо, словно стесняясь своего бегства:

– Сначала я занялся поисками цветных камней. Мой отец все разметит. А потом, когда плоскость будет готова, мы с отцом будем работать над рисунком.

– Но, Менахем! Ты же хотел стать настоящим евреем!

Юноше захотелось сказать: «Если бы вы искренне желали сделать меня евреем, я бы уже был им!» – но из уважения к старому раввину лишь пробормотал: «У меня много работы, ребе» – и отошел.

И тут же со стороны восточной стены послышались крики и взметнулись языки пламени. Поспешив туда, Менахем и ребе Ашер увидели, как византийские солдаты избивают какого-то молодого еврея, а рабочие пытаются затушить пламя, охватившее склад. В нем сборщики налогов хранили продукты, взысканные с жителей Макора. Прежде чем ребе Ашер успел вмешаться и спасти мальчишку, он увидел высокую фигуру отца Эйсебиуса, который пробирался сквозь толпу, бесцеремонно разбрасывая горожан в стороны, словно те были пучками соломы. Он мрачным холодным взглядом уставился на огонь.

– Ты! И ты! – крикнул он, обращаясь к толпе. – Потушить пожар!

Но все было бесполезно. Огонь пожирал содержимое склада, где хранилось зерно и оливковое масло, и было ясно, что запасы обречены. С побелевшими от ярости губами священник смотрел на это последнее преступление евреев, а затем повернулся к солдатам, избивавшим предполагаемого поджигателя. Несколько бесконечно длинных секунд Эйсебиус смотрел, как его наказывали, и крикнул: «Хватит!» Но преступник уже был мертв.

Из груди из всех собравшихся евреев вырвался единый вздох, сопровождаемый треском пламени и беспомощными криками пожарных. Отец Эйсебиус, смирившись с потерей здания, покинул место преступления, но, проходя мимо ребе Ашера, холодно бросил:

– Вот об этом я вам и говорил, но вы не обратили внимания. А теперь сюда из Антиохии явятся германцы – и вам придется иметь с ними дело. – Он прорезал толпу, как меч, выхваченный из ножен, и направился в свою обитель с выбеленными стенами. Проведя там какое-то время в молитве, он отправил посланца в Птолемаиду с сообщением, что еврейское неповиновение выходит из-под контроля: «Боюсь, что вы должны перебросить сюда германцев, стоящих в Антохии».

В эту роковую ночь два лидера религиозных общин Макора, отец Эйсебиус и ребе Ашер, каждый по отдельности, провели встречи, которые сказались в городе странным образом.

Ребе Ашер разговаривал со своим зятем Авраамом, коренастым и туповатым молодым человеком, который, сидя рядом со своей женой Яэль, со странным для него упорством спорил с тестем.

– Византийцы зашли слишком далеко, – сказал он. – Нет, мы не отступим. Яэль объяснит вам почему. И если нам придется драться, то мы будем драться.

И затем Яэль, которой уже исполнился двадцать один год, объяснила отцу:

– Авраам прав. У нас не может быть мира с византийцами. Сборщики налогов…

– Отец Эйсебиус обещал мне, что налоги будут снижены.

Яэль засмеялась:

– Они только вырастут. Кто-то же должен платить за эту церковь.

– Но…

– Подожди, пока ты не убедишься, какой налог возьмут с твоей мельницы, – презрительно бросила она. – Солдаты ведут себя все грубее. Ты же видел, что они сделали этим утром.

– Но мальчишка поджег склад.

– Склад поджег я, – спокойно сказал Авраам. Жена взяла его за руку и держала ее в течение всего разговора.

– Ты? – переспросил ребе Ашер, и недоверие, прозвучавшее в его голосе, дало понять, какого он низкого мнения о своем зяте. Чтобы такой завзятый дурак бросил вызов Византии?…

– И с появлением отца Эйсебиуса, – продолжила Яэль, – кары не заставят себя ждать.

– Нет! – возразил отец. – Отец Эйсебиус хочет жить с нами в мире.

– Да! Да! Но на его условиях. Он был очень мил, когда Менахем оставил мельницу и перешел работать к нему. Если наши люди будут молча смотреть, как сносят их дома, он построит им новые за городом. Сам он не делает ничего плохого, но его присутствие ободряет тех, кто творит зло. Мы не прекратим нашу войну против Византии, – упрямо повторил Авраам, и ребе Ашер, глядя на набычившегося молодого человека, в первый раз осознал, что в Макоре дает о себе знать то молодое поколение, над которым он не властен.

В то время, когда в дом раввина пришло это мрачное открытие, в аскетичной комнате отца Эйсебиуса проходила другая встреча, имевшая мистическое значение. Сам отец Эйсебиус сидел за своим столом с грубой столешницей, а Менахем на стуле лицом к нему.

– Расскажи мне все снова, – попросил испанец. – Не торопясь и ничего не преувеличивая.

Работая с отцом Эйсебиусом, Менахем не мог не проникнуться уважением к спокойной, холодноватой уверенности испанца. Он видел, как тот взвешивает факты – например, какой дом сносить – и приходит к неоспоримому решению. Было ясно, что темноволосый священник не собирался отказываться от ответственности, которую взял на себя. Менахем видел в нем простого и смелого человека, преданного своему нелегкому труду; понять его было непросто, но, когда это случалось, было видно, что он крепок и надежен как скала. Теперь он в упор смотрел на Менахема. Морщины на его щеках углубились, и он подпирал подбородок левой рукой.

– Не торопись, – повторил он. – И не ври.

Менахем сглотнул комок в горле.

– Мой отец, – сказал он, – женился на женщине, у которой уже был муж.

– Он согрешил, – сказал отец Эйсебиус. – Как ни печально, но он впал во грех.

– Поэтому я и стал бастардом.

– Безусловно.

– Я не могу быть евреем, не могу присутствовать ни на каких службах. – Менахем помолчал и с детской запальчивостью вспомнил старую обиду. – И когда мне минуло тринадцать лет, мне не позволили читать Тору.

Отец Эйсебиус промолчал, и Менахем продолжил:

– Я никого не могу взять в жены. Не могу молиться. В Тверии раввины объяснили, что мне делать. – Он замолчал, не в силах продолжать.

– Рассказывай, – промолвил испанец, бесстрастное лицо которого не выражало ни сочувствия, ни озабоченности.

– Они сказали мне… что сам я никогда не смогу добиться спасения. Но если я украду вещь стоимостью в десять драхм… – Каждое слово доставляло ему страдания, поскольку напоминало о том душевном кризисе, который он пережил, когда Яэль выходила замуж. – Меня арестуют, продадут в рабство и женят на другой рабыне. Потом нас обоих освободят, и, хотя у нас все останется по-старому, наши дети смогут вернуться в общину.

Какое-то время отец Эйсебиус молчал, перебирая в памяти все подробности этой невероятной истории, в которую он просто отказался поверить, когда услышал ее впервые. Рука его упала на стол. Он стал медленно склонять голову, пока не скрыл лицо в ладонях, и Менахем понял, что священник молится. Затем он медленно поднял взгляд на юношу, который так хотел быть евреем, и на глазах его выступили слезы сострадания. Шепот его прозвучал словно из глубины огромной церкви:

– Спасение, которого ты жаждешь, Менахем, всегда рядом. – Повернувшись, он показал на распятие: – Когда Он взошел на крест, когда Он отдал Свою жизнь за тебя и за меня, то тем самым принял на Себя тяжесть того греха, что лежит на тебе. И стоит тебе принять Его, как ты свободен.

Священник встал, подошел к Менахему и опустился на колени на земляной пол. Взяв Менахема за руку, он заставил и того встать на колени, и, не меняя положения, испанец стал молиться:

– Иисусе Христос, Господь наш, даруй улыбкой этого молодого человека Менахема бен-Иоханана, который несет на плечах своих столь тяжкий грех. Не его это грех, Иисусе, а всего мира. Улыбнись ему и перейми на Свои плечи тот груз, который он столь мужественно несет.

И в этом тихом помещении свершилось чудо. Невыносимый груз, с тяжестью которого Менахем боролся всю жизнь, исчез. Растаяли и темные облака, жившие у него в душе. С плеч соскользнула нестерпимая тяжесть, словно он тащил три мешка с мукой и наконец сбросил их; Менахем заплакал от радости, словно ребенок, мечта которого наконец исполнилась.

– А теперь, Господь наш Иисусе, – продолжил испанец, – прими к Себе этого недавнего отщепенца. И скажи ему, что теперь он обрел свободу и может присоединиться к нам.

Продолжая стоять на коленях, священник повернулся лицом к Менахему, затем встал и, протянув руку, помог подняться молодому еврею.

– Ты больше не отверженный! – радостно вскричал священник и обнял Менахема, словно тот был его сыном. Усадив молодого человека на стул, он вернулся на свое место. В свете масляной лампы седина на его висках отливала серебром, а лицо лучилось любовью. – Ребе Ашер был нрав в своих действиях, – сказал священник. – Есть грехи мира, и твой отец по своей воле умножил их. Грех пал и на тебя. Он обрек тебя на долю отверженного. Но старого закона, который заставлял тебя вечно нести этот грех, больше не существует. – Отец Эйсебиус видел, что молодой человек не понял этих слов, но, полный воодушевления, торопливо продолжил: – Старого жестокого закона больше нет, и его место занял новый закон, несущий с собой любовь и возрождение. И если этой ночью ты скажешь мне, что хочешь присоединиться к Христу, твой грех исчезнет навсегда.

– И я смогу войти в вашу церковь? – наконец произнес Менахем.

– Ты построишь ее. И она станет твоей.

– Я помогал строить синагогу, но она так и не стала моей.

– Церковь Иисуса Христа доступна для всех.

– И я смогу петь вместе с вами? И молиться? – Он не видел, как отец Эйсебиус кивнул в знак согласия, потому что юноша не отрывал глаз от пола. – И вы мне разрешите жениться? – еле слышным шепотом спросил Менахем.

– Любая девушка в нашей церкви будет только счастлива выйти за тебя замуж, Менахем. – Священник подвел молодого еврея к распятию. Опустившись перед ним на колени, он потянул за собой Менахема, и оба погрузились в молитву. – Господь наш Иисус Христос, – сказал Эйсебиус, – сегодня вечером я привел к Тебе слугу Твоего Менахема бен-Иоханана, который вверяет Твоим заботам душу свою и жизнь. – Он подтолкнул Менахема.

– Господь Иисус Христос, – шепотом произнес отверженный. – Не могу больше я нести свою долю грехов. Прими меня. – Горло его сдавило спазмой, и, движимый мощным душевным подъемом, он ничком распростерся перед распятием. – Я больше не могу выносить… не могу… – раз за разом повторял он. – О Иисусе, помоги мне.

Менахем остался лежать, но отец Эйсебиус встал, подошел к нему и помог подняться на ноги. Когда перед ним предстал этот красивый молодой человек с мертвенно-бледным, как у привидения, лицом, испанец дважды поцеловал его и сказал:

– Сегодня вечером ты еще Менахем бен-Иоханан. Через три дня, когда пройдешь таинство крещения и мессу, ты станешь Марком и с этого момента начнешь новую жизнь. – Он благословил своего первого обращенного и отослал его в ночную тьму – человека, расставшегося с невыносимым грузом.

Отец Эйсебиус и раньше предполагал, что ему представится возможность первым обратить в христианство именно Менахема, но он и представить не мог, что ему принесет следующее утро. Еще до начала работы в базилике Менахем постучался в дверь священника, и, когда испанец оторвался от молитвы, он обнаружил, что его ждет не только Менахем, но и Иоханан. И пусть не на столь эмоциональном подъеме, как с Менахемом, священник повторил послание своей церкви, несущее надежду:

– Ты согрешил сознательно, Иоханан, и твой грех пал на твоих детей и на детей твоего потомства. Ты бессилен избавиться от него, но Он, – и священник показал на распятие, которое словно бы светилось на голой стене, – Он лично пришел, чтобы спасти тебя. Прими Его, возложи на Него свою ношу – и ты будешь свободен.

– И мой сын тоже?

– Он уже свободен. – Чтобы подчеркнуть истинность своих слов, высокий испанец положил руку на плечо Менахему, и этот жест был столь доверителен, что Иоханан не усомнился в его искренности. Он видел, какой радостью лучилось лицо его сына – Менахем стоял свободный от груза, возложенного на него законом, – и реальность спасения была столь убедительна, что Иоханан рухнул на колени и вскричал:

– Прими и меня тоже! – Чувство неизбывной вины из-за того, что своими действиями он обрек отпрыска на такие страдания, исчезло, и он погрузился в сладостную тайну обращения. Пусть враги новой церкви злобствуют, но этим утром, в комнате с выбеленными стенами, тяжкая ноша греха покинула сутулые плечи каменотеса – Иисус Христос возложил ее на себя. Вслед за отцом Эйсебиусом Иоханан пробормотал слова священной формулы и встал новым человеком. Иного пути не было: опускаясь на колени, он был человеком, отвергающим старый закон, а поднявшись, он уже подчинялся новому закону, освободившему его.

Публичное крещение Иоханана и Менахема было назначено на пятницу. Выбор был неудачен: хотя для христиан этот день не имел особого значения, у евреев вечером пятницы начинался Шаббат, и потеря в этот святой день двух человек стала дополнительным оскорблением. Как ни странно, большинство евреев, которые отказывали Менахему в праве посещать синагогу, сейчас особенно пылко возмущались его отступничеством.

– Он не должен был позволять себе такие вещи, – протестовали они и избрали комитет, который должен был отговорить молодого человека от этой ошибки, но Менахем даже представить себе не мог, кто из членов этого комитета первым обратится к нему.

Это оказалась Яэль, и ее слова были просты:

– Ты не можешь оставить нас сейчас, Менахем. Ты не можешь перейти на их сторону. Нас ждут большие трудности, и ты должен драться с византийцами вместе со своим народом.

Но Менахем только что обрел под ногами новую почву, полную надежды, и он улыбнулся тому, как Яэль ничего не понимает.

– Твой отец никогда не позволял мне быть евреем. И теперь тебе не стоит стараться.

– Но ты же один из нас. Это твой город.

– Это новый город, – уточнил он. – Предупреди своего мужа, чтобы он помирился с византийцами.

– Менахем!

– Теперь я Марк. Новый человек, возродившийся в Иисусе Христе. Яэль отпрянула от него. Так человек инстинктивно шарахается от вещей, которых не понимает, но, отойдя, она спросила:

– И ты пойдешь против своих братьев?

– Это они пошли против меня. Когда я только появился на свет, – ответил он. – Спроси Авраама… – Он был готов напомнить ей о тех невыносимых годах, когда ее муж с компанией приятелей гонялись за ним по улицам, крича: «Отродье, отродье!», но в своем новом существовании Марк предпочел отринуть эти воспоминания: они больше не имели власти над его жизнью. – В пятницу я стану новым человеком, – сказал он, – а затем буду византийцем. И выступлю против твоего мужа.

Покинув его жилище, Яэль с горечью в сердце пошла на мельницу, где рассказала отцу, что Менахем упорствует в своем решении; она объяснила подлинную причину, почему ей пришлось встретиться с ним. Она не хотела утруждать пожилого человека рассказом о зреющем восстании, но и того, что она поведала, оказалось достаточно, чтобы ребе Ашер вскинулся. Оставив ее, он, как был, грязный и растерзанный, заторопился к месту строительства, где встретил не Менахема, а Иоханана. Схватив каменотеса за плечо, маленький ребе развернул его и потребовал ответа:

– Ты ушел из синагоги?

– Теперь я работаю здесь.

– Я имею в виду иудейство.

– В пятницу я пройду крещение.

– Нет!

– Вместе с Менахемом.

– Ты не должен!

Каменотес стряхнул руку раввина и буркнул:

– Синагога не могла найти для него места. А эта церковь смогла.

– Ты родился в иудействе, Иоханан. И будешь жить в нем вечно.

– Нет, если оно отвергает моего сына.

– Но ведь мы же придумали, как спасти его!

– Пять лет в рабстве? – Иоханан презрительно посмотрел на раввина и отодвинул его в сторону.

– Но все мы можем спастись только законом.

– С таким законом я больше не хочу иметь дела, – сказал Иоханан и, отвернувшись, принялся за свои дела.

На этот раз ребе Ашер не рискнул хватать его за плечо; смешно суетясь, он обежал его, чтобы снова оказаться лицом к лицу с Иохананом, и с силой сказал:

– Ты не можешь избежать закона! Ты всегда будешь с синагогой! Повторение этих слов оказало странное воздействие на каменотеса.

Он застыл среди развалин, словно врос в землю, и приковался взглядом к стоящей рядом синагоге, которую сам же возводил с такой истовостью: видел родные камни, он своими руками вырубал их из холмов Галилеи, стены, что поднимал ряд за рядом, и, хотя их линии не были столь поэтичны, как у греческого храма, когда-то стоявшего на этом месте, они были прямыми и строгими, ибо их клал человек, почитавший Бога своим упрямым путем. Это было строение, наполнявшее гордостью сердце любого работника, и внезапно он ощутил, что не в силах больше выносить мук, терзавших его простую душу, – и закрыл лицо огромными ладонями. Ребе Ашер, понимая, что его мучит, приблизился к нему, но каменотес оттолкнул старика, рявкнув:

– Ты приказал мне строить ее… и этот пол… знаешь ли ты, сколько кусочков мы выкладывали по ночам? Это золотое стекло… Менахем платил за него из своего кармана. Нет, и этого тебе мало. Вот эти стены… – Он кинулся к синагоге и стал колотить кулаками по строгим прямоугольникам известняка; как красивы были они, вырезанные в самом сердце Галилеи; ослабев, он опустился рядом с ними на колени. – Неужто я строил синагогу, в которой не нашлось места моей плоти и крови? – пробормотал он, колотясь головой о камни, словно пытаясь покончить с собой, и, когда ребе Ашер подошел к нему, чтобы словами как-то смягчить неумолимую суровость закона, огромный каменотес закричал: – И ты хочешь, чтобы я вечно нес на себе этот грех? – Иоханан схватил камень и готов был обрушить его на голову ребе, если бы не отец Эйсебиус. Зная, что многих новообращенных терзают перед моментом крещения смертные муки, он успел вмешаться и увел Иоханана, которого продолжала колотить дрожь.

Тем же вечером ребе Ашер отрядил своего зятя Авраама и пекаря Шмуэля привести к нему Менахема – но не его отца, – и, когда молодой человек предстал перед своим судьей, мельник спросил:

– Это правда, что ты переходишь в христианство?

– Да. – Про себя же Менахем подумал: «Этим вечером он может кричать все, что хочет. Сегодня – последний раз, когда он будет приказывать мне».

Но ребе Ашер тихо спросил:

– Как ты обрел смелость отказаться от своей веры?

– Вы не оставили мне выбора.

– Неужели ты не видишь, что это Бог наказывает тебя?

– Вы все еще советуете мне украсть десять драхм и стать рабом?

– Таков закон. И таким путем мы обретем спасение.

– Теперь есть более простой путь.

– Отрицая Бога? Который назвал нас своим избранным народом?

Менахем засмеялся:

– Никто больше в это не верит. Ни я, ни мой отец, да и вообще никто.

– Значит, ты отвергаешь Бога?

– Нет. Но я считаю, что Он куда добрее, – вот такого я и принял, – сказал Менахем. Против своего желания он все же втянулся в спор со старым человеком, который всю жизнь присматривал за ним, а теперь был строг и неуступчив.

– Значит, ты думаешь, что Бог установил закон, чтобы ему было легко следовать? – Тихой ночью, под потрескивание коптящей масляной лампы ребе Ашер сформулировал этими словами вечный вызов, стоящий перед евреями: хочет ли Бог, чтобы жизнь была простой и легкой? Или требует подчинения Его законам?

И Менахем, который в двадцать пять лет был вынужден искать свою правду, ответил словами, которые навечно стали ответом для христиан:

– Господь готов даровать спасение всем без исключения. Даже мне. Он послал Иисуса Христа, чтобы тот принял смерть за меня… за бастарда… и сказал мне, что жестокого древнего закона больше не существует… что теперь царит милосердие.

Это утверждение, так просто высказанное, ошеломило ребе. Оно обрушилось на его понимание закона, и он был вынужден вернуться к облику обыкновенного Божьего человека:

– Менахем, когда ты родился, не было никого, кто мог бы позаботиться о тебе, и я спас тебе жизнь. Потому что я любил тебя… потому что Бог тебя любил. Как ты можешь отринуть свое еврейство?

– Я отринул его при рождении, – сказал он, – потому что ваш закон не позволял мне полюбить Бога.

– Ты не можешь нарушать Божьи законы, а потом любить Его, – Рассудительно сказал старик.

– А вот Христос предлагает нам путь, – сказал Менахем и повернулся спиной к старому ребе. Больше он с ним никогда не разговаривал.

Публичное крещение Иоханана и его сына дало отцу Эйсебиусу возможность устроить первый религиозный праздник, и в пятницу утром над тем местом, где когда-то поклонялись Элу, Эль-Шаддаи и Антиоху Эпифану, был воздвигнут балдахин, под которым стоял высокий испанец в рясе пурпурного шелка, благословляя коленопреклоненных евреев, а хор возносил к небу византийские ритуальные песнопения – и ребе Ашер стал свидетелем жестоких фактов бытия. Несколько преданных евреев подходили к нему с планами помешать крещению ренегатов. Он посоветовал им отказаться от этой идеи, но, когда горячие головы увидели, что эти два еврея в самом деле готовы примкнуть к новой церкви, они воспламенились гневом и начали выкрикивать слова протеста. Византийские солдаты возникли словно из ниоткуда – но их и разместили поблизости именно для этой цели – и с молчаливой решительностью заставили замолчать возмутителей спокойствия. Когда ребе Ашер было двинулся вперед, чтобы вмешаться, два солдата, специально приставленные следить за ним, схватили его, словно мешок с мукой, и зашвырнули в задние ряды.

– Веди себя как следует, старый козел, а не то… – Ребе ткнули в живот древком копья. Он попытался запротестовать, но жесткая мозолистая рука заткнула ему рот, и солдат рявкнул: «Заткнись, черт бы тебя побрал!» Начался торжественный обряд крещения.

Отец Эйсебиус, делая вид, что не замечает волнения толпы, с сосудом святой воды подошел к двум евреям, стоящим на коленях. Под звуки хора, поющего по-гречески, он окунул пальцы в воду и коснулся голов отца и сына. По-латыни и на ломаном иврите он изложил им определенные религиозные факты, которые позже обретут такую значимость:

– Помазанием этой водой вы приобщаетесь к святой христианской церкви востока и запада. Теперь вы навечно стали ее частью, и ничто не может смыть следы этого святого крещения. Его ни выжечь, ни вырезать. Ни страх кары, ни угроза смерти да не смогут отвратить вас от этого решения, ибо теперь вы полноправные члены братства во Христе. Ныне вы свободны от старых законов – вы в объятиях новых! – Он поднял с колен двух бывших евреев и, поцеловав каждого в щеку, представил их еврейской общине со словами: – Иоанн, каменотес, который помогает строить нашу церковь, ныне член ее. Его сын Марк, который был отверженным среди вас, больше не отщепенец. Примите их как своих братьев!

Христиане возликовали, а ребе Ашер и его евреи стояли погруженные в молчание.

Подошел канун Шаббата, и все протесты смолкли, ибо все, кто мог вызвать волнения, были в синагоге. Но когда в вечер субботы Шаббат завершился, молодые евреи во главе с Авраамом и Яэль, собравшись, решили оказать прямое сопротивление. Бесшумно прокравшись мимо византийских стражников, они облили маслом дом сборщиков налогов и подожгли его. И когда над морем взошли звезды, в небе вспыхнул маяк еврейского сопротивления. Его заметила ночная стража в Птолемаиде, и правитель послал судно в Антиохию, потребовав, чтобы германцы немедля двинулись на юг.

Во взбудораженной общине Макора все же воцарилось относительное спокойствие – главным образом, благодаря отцу Эйсебиусу, который в ответ на неприятности проявил христианскую терпимость. Подавив озлобление, он понял, что не стоит вызывать к себе ребе Ашера, и сам направился к нему на мельницу, где и сказал:

– Утром мне сообщили, что германские войска уже на пути в Птолемаиду, и, если я их там не остановлю, они нагрянут сюда, чтобы покарать бунтовщиков. Ни вы, ни я не хотим, чтобы эти жестоковыйные германцы оказались в Макоре. Так что я прикажу им держаться в стороне, если вы прикажете своим евреям не устраивать больше беспорядков.

Ребе Ашер, и без того расстроенный дерзким и вызывающим поведением соотечественников, зримо представил себе, как армия германцев, оставив Антиохию, идет к Птолемаиде, откуда, подобно своим римским предшественникам, разольется по всей Галилее – пусть даже история, как и народные песни, никогда не уставала напоминать о прошлом, – и он пообещал отцу Эйсебиусу:

– Я сделаю все, что в моих силах, дабы призвать евреев к порядку.

И он растолковал самым юным членам общины, как они должны реагировать на внезапное возвышение христианской церкви:

– Мы должны сосуществовать с ней в гармонии, а этого нельзя достигнуть, если есть непонимание и зависть. Сегодня в Макоре мы видим двух дочерей Господа – древнюю еврейскую религию и юную христианскую церковь, и какое-то время они будут соперничать между собой, но эти две религии напоминают мне старого ребе Элиезера и его молодого ученика Акибу. Стояла засуха, и старший восемь раз возносил моления о дожде – но все безуспешно. Ребе Акиба помолился лишь один раз, и при первых же его словах хлынул дождь. Евреи восславили его как подлинного пророка, чем глубоко уязвили Элиезера, но Акиба пришел к нему и сказал: «Был король, и у него были две дочери, одна постарше и помудрее, а другая молодая и упрямая. Когда перед ним с какой-то просьбой предстала добрая и мягкая, король не спешил удовлетворить ее, чтобы дочь подольше побыла рядом с ним, потому что звук ее голоса услаждал его слух. Но когда другой ребенок завопил громким и хриплым голосом, король тут же удовлетворил все ее требования – лишь бы она поскорее убралась из дворца. Так и сейчас – Бог не торопился расстаться с вами, но тут же удовлетворил просьбу вашей младшей сестры».

Когда ребе Ашер убедился, что успокоил даже самых твердолобых евреев, он решил вернуться в Тверию, где его ждало главное дело жизни. Он помнил, как его сбила с толку мысль, что строительство синагоги – эта та дань, которую требует от него Бог. Он не должен отвлекаться на мелкие политические проблемы. Его задача – возводить ограду вокруг Торы и объяснять юным ученикам иешивы значение и ее, и самой Торы. Но когда известие о его предполагаемом отъезде достигло испанца, тот удивился, что его коллега собирается в столь критический момент покинуть Макор. Он послал солдат на мельницу, и один из христиан сказал:

– Отец Эйсебиус хочет видеть тебя. И немедленно.

Приглашение прозвучало довольно зловеще, но ради духа добрых отношений ребе Ашер стряхнул пыль с одежды и последовал за солдатом. Наконец маленький человечек с длинной седой бородой предстал перед испанцем, который, улыбнувшись, мягко сказал:

– Этим утром я услышал, что вы собираетесь вернуться в Тиберию. – Он употребил ее римское название. – Мудрое ли решение вы приняли?

Вопрос удивил мельника, ибо никто не имел права следить за его действиями. Он терпеливо объяснил:

– В Тверии идут дискуссии, которые требуют моего присутствия.

– А Макор бунтует, что тоже требует вашего присутствия.

– Но моя главная ответственность…

– Лежит здесь! – тихо сказал отец Эйсебиус. И с силой добавил: – Ребе Ашер, в этом городе мы близки к трагедии. Два дня назад я получил известия из Капернаума. Там разгорелись мятежи, и, поверьте мне, их подавили с предельной жестокостью. Когда ваши евреи подожгли помещение сборщиков налогов, я мог удвоить эту жестокость, но предпочел проявить сдержанность.

– Я знаю.

– Но ваши евреи должны усвоить, что отныне они живут в христианской империи, где господствует наша религия. Вы понимаете, что стоит мне пожелать, и завтра же ваша синагога будет снесена? Я покинул Константинополь, облеченный такой властью. – Он сменил тон голоса, и теперь в нем звучала неподдельная любовь. – Но на Святой земле живет много евреев, и я буду добиваться, чтобы мы сосуществовали в гармонии с ними.

– Я позаботился, чтобы тут больше не было никаких неприятностей. А теперь я должен отправляться в Тверию.

– Ребе! – со спокойной жутковатой настойчивостью сказал испанец. – Похоже, вы не понимаете. Прошлой ночью в Тиберии произошло восстание. Шесть человек были убиты. И в данный момент германцы из Антиохии идут к ней. Нам угрожает исключительно серьезная опасность, и я должен приказать вам остаться.

Маленький мельник лишь кивнул. Он принял этот совет без возражений, уважительно попрощался с христианским священником и решил, что, если на Тверию в самом деле свалилась такая беда, он обязан как можно скорее оказаться там. Но когда он попытался оставить город, его остановили солдаты.

– Отец Эйсебиус запретил тебе уезжать, – сказали они, забирая у него мула. И таким образом ребе Ашер понял, что теперь власть в Палестине, и гражданская и религиозная, находится в руках сдержанного и уверенного испанца.

Этой же ночью группа молодых евреев, воодушевившись известиями о восстаниях в Кефар-Нахуме и Тверии и обманувшись мнимым бессилием Эйсебиуса, который ничего не предпринял, когда они в последний раз устроили пожар, подожгла сарай, где хранился корм для скота. В ходе ночной стычки был убит солдат; но отец Эйсебиус, все еще надеясь избежать войны, продолжал сдерживать свои войска.

Именно в эти напряженные дни каменотесы Иоанн и Марк, став христианами, привыкали к своему новому существованию. Поведение отца можно было предугадать: он воспринял спасительный покой новой религии, как старый уставший зверь, который чувствует приближение своего конца и хочет только тепла и покоя. Когда отец Эйсебиус пришел осмотреть место будущей базилики, Иоанн следовал за ним по пятам. Он работал больше, чем обычно, исправно посещал мессы в маленькой убогой сирийской церкви и наглядно видел, как украсит базилику, когда поднимутся ее стены. Он убедился, что его жизнь неузнаваемо изменилась, но эти перемены не имели почти ничего общего с религией. Когда он работал в синагоге, его стремление привнести в нее красоту постоянно сталкивалось с сутью еврейской религии и пожеланиями ребе Ашера, а вот в христианской церкви он встретил желание выразить святые идеи средствами искусства, которое было неотъемлемой частью этой религии. И когда Иоанн предложил отцу Эйсебиусу ввести некоторые дополнительные усовершенствования, которые поспособствуют красоте базилики, у испанца загорелись глаза и, не думая о стоимости, он поддержал новообращенного христианина в его замыслах.

– Деньги мы как-нибудь найдем, – пообещал он, и Иоанн испытал незнакомое ему ранее чувство восторга, вызванного встречей с человеком, который любит красоту, считая, что она улучшает жизнь.

Но если Иоанн нашел надежное убежище в церкви, Марку это не удалось. Он сделал ряд неприятных открытий, поняв, что его новая религия – не только легкость обращения, которое он прошел. Хотя христиане выступали сомкнутым фронтом против евреев и язычников, в их среде существовал болезненный раскол, ибо они никак не могли договориться о сущности своей религии, и разрыв все углублялся. Те, кто верили так, готовы были перебить тех, кто веровал иначе. Братского единства всех христиан, которое провозглашал отец Эйсебиус, в Макоре не существовало.

Рабочие из Египта объясняли, что Иисус Христос является одновременно и человеком и божеством, и «таким образом Дева Мария – это Матерь Божья». Но выходцы из Константинополя доказывали, что Иисус, рожденный человеком, прожил такую безупречную жизнь, что стал Богом, «так что вы видите, что Дева Мария была матерью великого человека, но конечно же она никогда не была Матерью Божьей». Марк, слушая эти споры о природе Иисуса, думал: «Раздоры моих новых единоверцев-христиан из-за того, была ли Мария матерью Христа или Божьей Матерью, напоминают споры моих прежних раввинов, что такое вода после мытья посуды – часть готовки или полив земли».

И как-то вечером, когда Марк сидел в компании солдат, обсуждая пожар склада, один рабочий из Египта небрежно бросил:

– Я слышал, что в Птолемаиду пришел корабль, доставивший для нас статую Марии, Матери Божьей.

Солдат из Константинополя поправил его:

– Марии, матери Христа.

Египтянин, предки которого издавна поклонялись богине Изиде и который перенес любовь к ней на Марию, спокойно, не повышая голоса, повторил:

– Я говорю, что Марии, Матери Божьей.

Разъярившись, житель Константинополя швырнул копье в спорщика, и драки удалось избежать лишь потому, что наконечник просвистел мимо головы египтянина и раскололся при ударе о каменную стену. Марк, ошеломленный, так и остался сидеть, когда противники приняли боевые стойки, но отступили, потому что на месте действия появился отец Эйсебиус, услышавший лязг металла. Он тут же обратил внимание на сломанное копье, на раскрасневшиеся лица и с мастерством настоящего патриция разрешил ситуацию, даже не уточняя, что стало источником такой враждебности.

Не понял этого и Марк. Он видел лишь, что разрыв между египтянами и византийцами непреодолим, и со временем убедился, какую жгучую ненависть они испытывают друг к другу. Как-то вечером к нему подошел житель Константинополя и прошептал:

– Ты должен верить, что Иисус Христос был обыкновенным человеком… такой же еврей, как ты.

– Я христианин, – сказал Марк.

– Но ты остаешься евреем. И Иисус Христос, который был точно таким же человеком, умер на кресте ради твоего спасения. А поскольку Он был обыкновенным человеком, весь смысл его распятия евреями отсутствует.

– Разве евреи убили Христа? – спросил Марк.

– Конечно. Человека Христа. Но поскольку Он принес Себя как высшую жертву, случились две вещи. Мы были спасены, а Он взошел в Царство Божье. – Это Марк мог понять, потому что Христос представал позднейшей копией пророка Илии, который тоже в своем телесном облике взошел на небо и часто выступал в защиту праведников. Вот эта готовность Христа принести Себя во искупление и привлекала Марка, потому что только Христос спас его. Полностью усвоив эту доктрину, он обсудил ее с отцом Эйсебиусом, обратившись к нему с вопросом:

– Прав ли я, считая, что Христос был сначала человеком, а потом стал Богом?

Испанец расплылся в мягкой улыбке, углубившей морщины на щеках, и сочувственно сказал:

– Сын мой, это сложные темы, которые не должны занимать простого человека.

– Но как вы сами считаете?

Отец Эйсебиус уже был готов оставить эту непростую тему, как увидел, что она действительно занимает Марка, и, приняв решение, которое сказалось на всей жизни юного неофита, начал с ним разговор о догмах христианства:

– И египтяне и византийцы – и те и другие не правы.

– Тогда во что я должен верить?

– Всегда соглашайся лишь с тем, что решила святая церковь, – сказал отец Эйсебиус. – Ее решения порой трудновато понять, но они всегда верны. – И, усевшись, он долго растолковывал ему тайну Троицы и объяснял двойственность природы Христа, который появился на земле как человек во плоти и в то же время всегда существовал в божественной ипостаси, равной Богу.

Но несколько вечеров спустя египтянин отвел Марка в сторону и прошептал:

– Ты новичок в нашей религии и не начинай с ошибок. Ты простой честный человек, и разум говорит тебе, что Христос не мог одновременно обладать двумя сущностями. Она у него была только одна, и человеческая и божественная. Он никогда не разделял их, да и не мог это сделать. Но поскольку Ему при рождении была свойственна божественность, Марию надо признать Матерью Божьей.

– Не могу уловить твою мысль, – сказал Марк.

– Христос обладал одной единой натурой. Он был и человеком, как ты, и Богом, – объяснил египтянин, но, когда они расстались, Марк впал в еще большую растерянность.

На следующий день он убедился в серьезности этих разногласий. Византиец, который метнул копье в египтянина, явно не удовлетворился тем, что едва не стал убийцей. Когда их компания работала, занимаясь сносом еврейских домов, этот громогласный богослов вопросил, не обращаясь ни к кому в отдельности:

– Мне бы хотелось, дабы египтяне, которые утверждают, что Христос при рождении уже имел божественную сущность, объяснили всего одну вещь: нравится ли им образ Бога, сосущего человеческую грудь?

Не успел он закончить эту богохульную фразу, как египтянин ударил его камнем. Тот рухнул, и прежде, чем отец Эйсебиус успел вмешаться, остальные защитники Марии тоже пустили в ход камни, так что, когда испанец добрался до упавшего, византиец уже был мертв, а торжествующие египтяне хором скандировали: «Мария, Матерь Божья! Мария, Матерь Божья!»

Отец Эйсебиус остановил работу на два дня, в течение которых старался положить конец богословской войне, и, пока длилось перемирие, Марк получил возможность убедиться, как одна сторона категорически отказывалась принимать аргументы другой. Он почувствовал горький привкус тех событий, которые со временем расколют новую церковь. Даже когда мир с трудом был восстановлен и обе стороны пообещали отцу Эйсебиусу больше не устраивать свар, сторонники каждой из них продолжали посещать Марка, нашептывая ему:

– Будь одним из нас. Ты же понимаешь, что Христос должен был быть таким, как мы говорим.

Его выбор определил еврейский монотеизм, и в итоге он бросил свой жребий на чашу весов выходцев из Константинополя, ибо, несмотря на всю логику отца Эйсебиуса, для него было невозможно поверить, что Христос был обыкновенным человеком и в то же время равным Богу.

Когда Марк впервые погрузился в эти теологические рассуждения, в которых он и провел большую часть жизни, его отец посвящал вечера проблеме, больше, чем что-либо другое, вытекающей из его обращения в христианство. Как-то после работы он старательно помылся, подрезал ногти, надел лучшее платье и причесал седеющую гриву волос. Оставив свое жилище, он отправился с миссией, которая так испугала его четверть века назад, когда он был совсем иным человеком и позволил себе поссориться с самим ребе Ашером. Он был все тем же могучим и неуклюжим человеком с покатыми мускулистыми плечами – мало кто мог сравниться с ним в силе, – но от той агрессивности, что тогда отмечала его, не осталось и следа. Испытанные в жизни поражения смирили его, и он больше не считал, что силой может добиться нужного решения. Более того, спокойная творческая работа, которой он занимался в синагоге, оставила на нем свой след, и, когда этим прохладным вечером он вышел на свежий воздух, грубые черты его лица как-то обрели красоту камня, строгое достоинство тех шрамов, которые несла на себе земля, когда сквозь нее пробивались к каменоломне, обнажая скалы. Потея, как взволнованный школьник, он вошел в дом к торговцу вином, чья лавка стояла напротив старой церкви. Он неловко устроился на стуле, пока грек приветствовал его стаканчиком вина, и, одним махом проглотив его, он сказал:

– Грегорио, я пришел просить руки твоей дочери. Для моего сына Марка. – И прежде чем грек успел прервать его, он добавил: – У него хорошая работа. У меня есть мешок драхм. Я построю ему дом. Он хороший мальчик, Грегорио.

Ответ был прост и ясен:

– Я никогда не позволю Марии выйти замуж за еврея.

– Но теперь он христианин.

– Да. Еврейский христианин. – И на этом разговор закончился.

Эти слова уязвили Иоанна сильнее, чем он мог предполагать, но он не стал возмущаться. Не стал и угрожать, что разберется по-своему, а как раненое животное молча добрел до дому, снял хорошую одежду и сел, глядя в стену. В течение трех следующих вечеров он мылся, чистил ногти, приводил в порядок волосы – и по очереди посещал три христианских дома, где были дочери на выданье. В каждом его встречали с уважением, наливали вина, говорили вежливые слова, принятые в таком маленьком городке, как Макор, но затем он, как еврей, получал отказ.

Пережив унижение в четвертый раз, он вернулся домой, сложил и убрал хорошую одежду. И, помолчав, сказал себе странным сдавленным голосом:

– Думаю, надо отвезти мальчика в Антиохию. Там все время что-то строят. Там ему будет легче найти и работу и жену… – Замолчав, он спрятал лицо в ладонях. Он чувствовал себя как животное, получившее рану неизвестно откуда, и знал, что никогда не обретет свободу покинуть Макор, потому что теперь он был так же прочно привязан к базилике, как раньше к синагоге, – человек, который возводит место поклонения, замуровывает себя в его стенах.

До Марка дошли слухи о походах отца, но он пропустил их мимо ушей, потому что в бараках, которые он посещал после очередных споров в среде христиан, он услышал другие доводы – может, они были не столь критичны, но исключительно важны для него. В те ранние годы, когда христианство противостояло окружающему миру, чтобы защитить право на свое существование, группа особо преданных верующих стала последователями святого Павла, который проповедовал бедность и убеждал, что подлинно верующий человек должен жить без женщин. Его убежденные сторонники, а их было сначала сотни, а потом тысячи, давали обеты бедности и целомудрия, а иные, подобно великому Оригену Кесарийскому, которому христианский мир обязан утонченным богословием, заходили настолько далеко, что, всецело посвящая свои жизни тому, что они сами считали поучением Иисуса, совершали над собой обряд оскопления: «Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сами делали сами себя скопцами для Царствия Небесного. Кто может вместить, да вместит». Произнеся эти слова Христа, великий христианин оскопил себя.

– Никто не может дать большего доказательства своей веры, чем это, – сказал старый сержант из Византии, а через несколько дней грузный, смахивающий на медведя ветеран исчез. Он отправился в сирийскую пустыню и нашел себе прибежище в маленьком монастыре, которые начали размножаться на востоке, и в Макоре ходили слухи, что перед исчезновением он последовал примеру Оригена. Рабочие говорили о его поступке со сдержанным уважением, и прошло не так много времени, как исчез и египтянин с птичьим лицом.

Марк был удивлен, когда отец Эйсебиус резко осудил уход в монастырь. Придерживаясь общего мнения, господствующего в Константинополе, этот тонкий, умный испанец, ценивший искусство и комфорт современной жизни, заявил:

– В монастыре люди повинуются законам, которые помогают им вести созерцательную жизнь, что, наверно, нравится Богу. Но другие, обладающие таким же благочестием, живут в мирском шуме, строят, растят детей, помогают обрабатывать землю – и уж это-то Бог точно любит.

Но проблема монастырского бытия продолжала интересовать Марка. И как-то вечером, когда напряжение в Макоре достигло предела и отец Эйсебиус мельком бросил, что германцы уже в Птолемаиде, молодой художник застал священника в его аскетической комнате с белыми стенами и спросил его, чем объяснить, что такие люди, как Ориген и пожилой сержант из Византии, оскопили себя в честь Иисуса Христа.

– Как человеческие создания они заблуждались, – откровенно сказал Эйсебиус, – но как верующие, полностью покорные закону Бога…

– Его закону?

– Да. Все религии создают законы, и умный человек должен жить в соответствии с ними. В этом и есть слава христианства, что Господь наш Иисус Христос создал простые и ясные законы и взял на Себя их главную тяжесть.

– И Божьи законы всегда остаются неизменными?

– Конечно, – сказал испанец. – Ориген и сержант неправильно понимали их, но были правы в своем стремлении жить по ним.

– И есть правило, что такие священники, как вы, не могут жениться?

– Да. Закон, установленный святым Павлом. Но для простых христиан, таких, как ты, брак желателен. Это венец жизни. – Высокий испанец подпер подбородок большими пальцами и улыбнулся. – У моего отца было одиннадцать детей, и он был куда ближе к Христу, чем я когда-нибудь буду. Мы жили в Аваро… – Он погрузился в воспоминания об этом уютном городе в Центральной Испании, вино и оливковое масло которого, по его мнению, были куда лучше, чем в Палестине. Его задумчивость была нарушена появлением посланника из Птолемаиды, и, когда Эйсебиус прочел донесение, что германцы вышли из Антиохии и через два дня марша на восток будут здесь, он понял, что время сентиментальных воспоминаний об Испании прошло. Отправив курьера перекусить, он отрывисто пожелал Марку спокойной ночи. – Женись на христианской девушке, и нарожайте одиннадцать детей. Это прямой путь в Царствие Небесное. – И он исчез, чтобы посоветоваться с командиром местного гарнизона.

Так уже в течение первых недель в роли христианина Марк столкнулся с множеством противоречий, которые веками терзали его церковь. Но хотя они приводили его в растерянность, он, тем не менее, видел подлинную суть этой церкви: полное жизни место, где бушевали бури столкновений различных культур и противоречивых верований, где египтянин мог внезапно размозжить голову византийцу за то, что тот подсмеивался над Матерью Божьей, где приходилось из века в век подавлять одну ересь за другой и излечивать раскольников, но в которой греки, римляне, персы и бывшие евреи могли свободно воевать из-за вопросов богословия. Марк видел, что борьба за понимание сути веры для христианства была столь же трудной, как и для иудаизма, но, когда наконец закон обрел законченную форму, церковь сотворила чудо – ее мудрость создала такую структуру, которую никто, даже ребе Иисус и апостол Павел, не могли предвидеть. И вот в чем заключалась разница между христианским законом и еврейским: чтобы обеспечить соблюдение своих законов, евреи, которые никогда не обладали безраздельной политической властью, используя такие наказания, как остракизм, были вынуждены считаться с общественным мнением, что было ясно таким великим умам, как Барух Спиноза; христианство же, устанавливая свои законы, было свободно в действиях, и оно прибегало К повешениям, кострам и уничтожению целых провинций, поскольку обладало верховной властью. Но основная проблема оставалась в неизменности, и, разгадай он эту загадку, Марк, сын неграмотного каменотеса, приблизился бы к бессмертию.

Но когда он впервые стал задаваться этими вопросами, другие молодые евреи, его сверстники в Кефар-Нахуме, Тверии и Макоре, решили, что пришло время сбросить иго византийцев, и как-то ночью во всех трех общинах вспыхнуло мощное восстание. К полуночи Марка разбудил Авраам, муж Яэль, который привел его на тайную встречу. Речь держала Яэль, и когда она увидела Марка, то запнулась, а потом крикнула ему поверх голов толпы:

– Менахем, мы готовы победить! Ты присоединишься к нам?

Звук его настоящего имени странным образом поразил его. Он испытал головокружение, словно ему была предложена возможность сохранить свою подлинную сущность.

– Я христианин.

Яэль подошла к нему. Ее волосы, затянутые в хвостик на затылке, поблескивали в мерцающем свете лампад. Он никогда еще не видел ее такой красивой – эту удивительную девушку, которая когда-то целовала его, которая хотела, чтобы он стал ее мужем. Полностью принимая его, Яэль протянула к нему руки и сказала:

– Мы не те евреи, которым нужна синагога. Мы мужчины и женщины, которым нужна свобода. – И она показала на нескольких заговорщиков, которые оставались язычниками и поклонялись Серапису.

Но Марк, сын Иоанна, уже избрал другой путь, и для него было невозможным присоединиться к Яэль и ее мужу. Когда он отказался принять ее предложение присоединиться к восстанию, она приказала двум евреям, с которыми он дрался еще мальчишкой, схватить его за руки.

– Мы не можем позволить тебе уйти и предупредить византийцев, – сказал она. И Марк оставался пленником все то время, пока восставшие носились по городу, поджигая дома. Он стоял между своими стражниками, когда стали появляться возбужденные посланцы с сообщениями о первых успехах.

– У церкви идет бой. Мы убили четырех солдат.

– Схватили Авраама, но мы отбили его.

К утру появился и сам Авраам с раной на лбу, а потом к нему присоединилась и Яэль.

– Мы прогнали их из города! – вскричала она и, увидев Марка, сказала стражникам: – Отпустите его. Пусть идет. Он уже не причинит нам вреда.

В первых проблесках рассвета Марк добрался до обиталища отца Эйсебиуса. Оно было пустым и нетронутым. Священник нашел укрытие в наскоро разбитом лагере византийцев у оливковой рощи, куда Марк и направился. Испанец с нескрываемым облегчением встретил его и обнял, как сына.

– Когда ты не пришел к нам на помощь, – сказал Эйсебиус, – я испугался, что ты вернулся к евреям.

– Среди них не только евреи, – сказал Марк, – и они воюют не с вами. А только со сборщиками налогов. Я был в вашей комнате. И в церкви. Ничего не тронуто.

Эти честные слова напомнили испанцу о потерянных возможностях, и он приложил пальцы ко лбу, делая вид, что молится.

– Теперь уже поздно, – сказал он. – По дороге из Птолемаиды сюда уже идут германцы.

– Вы можете остановить их?

– Мог бы. Но евреи сами напросились на войну, – сказал священник, – и ее не избежать. – Прикрыв пальцами глаза, он промолвил: – Никто не предполагал, что все кончится таким вот образом. Ни ребе Ашер, ни я – никто из нас этого не хотел. – Он сидел под деревом, а его солдаты ходили вокруг лагеря, охраняя его; но в этом не было необходимости, потому что мятежники были заняты в городе, где начались грабежи.

Германцы, которые в походном порядке шли на восток, заняли Макор К часу дня и прежде, чем отец Эйсебиус успел дать им указания, ворвались в город, сломив наскоро организованное сопротивление евреев, и принялись методично сносить еврейские дома, убивая всех их обитателей, кто не успел сдаться. С пугающим напором солдаты, закаленные на западных полях сражений, служившие наемниками при византийских императорах, вычищали один район города за другим, пока не прижали последних оставшихся в живых мятежников к крутым склонам на севере города и не загнали в глубокое высохшее русло вади, убивая тех, кто пытался сопротивляться. И именно в этой рукопашной схватке на дне вади Авраам, сын красильщика Хабабли, расстался со своей пустой и бессмысленной жизнью. Его жене Яэль, которая пыталась защитить его от четырех германцев, удалось скрыться в гуще кустарников.

Другие отряды германцев атаковали тот район города, где стояла мельница ребе Ашера. Седобородый старик попытался защитить свою собственность, но солдаты тут же подожгли мельницу и избили раввина. Иоанн и Марк, которых отец Эйсебиус послал к наступающим, стали свидетелями унижения, которому подвергли ребе, и увидели кровь на его лице, когда смеющиеся солдаты ударами посылали его от одного к другому.

– Прекратите! – рявкнул огромный каменотес, отбрасывая германцев, но, когда он спас ребе, старик был в столь бедственном состоянии, что Иоанн поднял его одним движением руки и собрался отнести домой. Но дом ребе Ашера исчез, как и другие, так что Марк направился к помещению отца Эйсебиуса, где избитого старика положили на пол под распятием. – Твое время кончилось, – грубовато сказал Иоанн, вытирая ему кровь. – Возвращайся в Тверию и создавай там свои законы.

– Закон будет жить и здесь, – прошептал измученный старик, но, когда он с трудом произнес свое главное убеждение, солдаты, покончившие со своими делами, начали орать:

– Почему евреям, которые распяли Господа нашего, позволено иметь синагогу? – Толпа ринулась к низкому невзрачному зданию и принялась разносить его.

Отец Эйсебиус, надеясь хоть что-то сберечь в городе, попытался остановить погром, но германцы не признавали его власти и продолжали крушить хрупкие известняковые стены и вышибать окна. Когда Иоанн и Марк появились рядом, строение было обречено, и два новых христианина с ужасом смотрели на происходящее; они отвергли синагогу, но их потрясло, что эти чужестранцы сделали со зданием.

– Нет! – вскричал Иоанн, пытаясь спасти свое творение, но когда он ворвался в синагогу, то увидел, что теперь и горожане громили ее. Группа сирийцев снесла притолоку и ее брусом стала крушить розовые колонны. Первые же удары по этим прекрасным колоннам принесли успех. Это чудесное творение, напоминающее живое существо, со вздохом качнулось, треснуло посередине и рассыпалось на куски. Угол крыши, потеряв поддержку, начал падать, и, когда он рухнул, гибель синагоги стала только вопросом времени. – Эй, вы, пошли вон! – попытался остановить мятежников Иоанн, чтобы прекратить это святотатство, но те, вооружившись палками и зубилами, принялись выковыривать' камни мозаики.

– Смерть евреям! – кричали они, на глазах уничтожая то, что потребовало от Иоанна нескольких лет работы. Отчаянным рывком он кинулся на варваров, крушивших мозаику, но один шестом нанес ему жестокий удар в живот. Каменотес рухнул на спину, и мародеры оставили его лежать на месте.

Разрушение не удалось остановить, потому что ярость имперских войск была направлена против абстрактных идей: не столько против самих евреев, сколько против мест, которые они почитали, против домов, в которых они жили. Через несколько часов в Макоре не осталось ни одного еврейского жилища, и не подлежало сомнению, что в городе вообще не будет места для евреев. Неизбежность этого решения германских наемников стала ясна после того, как наконец отец Эйсебиус утихомирил их. Они торжественно явились в старую сирийскую церковь, где помолились, а потом притащили местного священника на руины синагоги, где заставили оросить святой водой ее камни, освятив развалины как христианскую церковь. Затем они предстали перед отцом Эйсебиусом и сказали:

– Мы снесли синагогу и даруем тебе базилику, – после чего двинулись по дороге к Тверии, которая подверглась полному уничтожению.

С приходом ночи город, на который обрушилась кара, стал делать попытки вернуться к жизни. В тихом уединении своей комнаты отец Эйсебиус старался привести в чувство ребе Ашера и испытал неподдельное облегчение, когда бородатый старик пришел в себя. Германцы выбили ему два зуба, рассекли губы, но он смог подняться на ноги и к полуночи оставил Эйсебиуса. Ему предстояло собрать и утешить своих евреев. Но самому ему нечем было утешиться: из шести его зятьев четверо были убиты, мельницы больше не существовало, а когда он увидел синагогу, от которой остались лишь стены, зияющие проломами, он почувствовал, что его жизнь кончилась.

Ни осталось ни одного дома, который мог бы дать приют евреям. Они стояли небольшими кучками, ожидая указаний от своего ребе, но тот был настолько потрясен трагедией, что не мог вымолвить ни слова. Но тут из вади поднялась его дочь Яэль в сопровождении своих двух овдовевших сестер, и эти три молодые женщины, полные молчаливого желания продолжить жизнь на любых условиях, вели себя настолько героически, что он вместе с ними обрел смелость и громко взмолился:

– Бог Израиля, снова Ты караешь нас за наши грехи, но и среди руин мы говорим, что Тебя мы любим, Тебе мы служим. – Завершив горестный плач, он посоветовался с пожилыми членами общины, попросив их совета, куда теперь двигаться евреям.

Рассвет принес дуновение надежды. Может, вообще не придется никуда уходить, потому что, поднявшись к ним, отец Эйсебиус объявил:

– Как глава христианской церкви в Макоре, я приношу вам извинения за вчерашние события. Наши местные солдаты, это верно, помогали карать мятежников, но они не должны были разрушать вашу синагогу. Мои люди не должны были жечь ваши дома. Милости просим – как и раньше, живите среди нас, и мои рабочие построят вам новую синагогу.

Все, кто не хотел уходить в изгнание, воспрянули духом при этих его словах, и какой-то обрадованный еврей закричал:

– Мы отстроим синагогу на том месте, где она стояла!

– Нет, – тихим голосом возразил Эйсебиус. – Это место освящено как христианская земля. Мы перенесем сюда нашу базилику, а вы можете воспользоваться тем участком, который мы намечали для себя.

– Освящено? – переспросил еврей. Он потерял свой дом, но его беспокоила судьба синагоги.

Остальные запротестовали:

– Шайка пьяных солдат заставила священника побрызгать святой водой…

Солдат ударил этого еврея по лицу, а отец Эйсебиус объяснил:

– Если какое-то лицо или здание подвергается освящению…

– Это не здание! – закричал первый еврей. – Это развалины! – И снова, как богохульник, получил удар.

– Развалины или нет, – сказал Эйсебиус, – но они были освящены. И как я предупреждал вас, когда шло крещение Иоанна и Марка, как только пролита святая вода, ничто не может стереть ее следы. – Он был готов продолжать, но тут ребе Ашер в одном из своих пророческих видений, которые иногда приходили к Божьему человеку, осознал, что такова была воля Бога – синагоге предстояло быть разрушенной. Ее строительство было начато потому, что Ашер неправильно истолковал образ, представший ему в оливковой роще, а завершал его нечестивец, ставший потом отступником. Его работа, полная разных изображений, была полна самонадеянности и слишком красива для синагоги, и Бог стер ее с лица земли; вся структура еврейской веры никогда не допускала украшений и образов. Так гласил закон. И если десять евреев собирались в глинобитной хижине, то вместе с ними был и закон, и присутствие Бога; и ребе Ашер осознал, что если германцы разрушили и Тверию, то толкователям, которые, приезжая в нее, осмысляли закон, теперь придется собираться в Вавилоне, где и предстоит завершить Талмуд. И он обязан не скорбеть над потерянной синагогой, а идти вперед в совершенствовании закона. И в этом напряженном состоянии он вспомнил свое собственное присловье о Боге и раве Наамане: «Даже несколько слов закона, пронизанных состраданием, ценнее сотни городов».

Он повернулся спиной к отцу Эйсебиусу и, к удивлению всех евреев, объявил:

– Пришел день, когда мы двинемся в Вавилон.

Кое-кто отказался последовать его указанию. Они отправятся в изгнание через Птолемаиду, морем доберутся до Африки и Испании. Другие решили остаться в Макоре, но им это не разрешили: тут больше не было синагоги, а поскольку они не хотели переходить в христианство, им пришлось вдоль берега идти в Египет. Несколько человек все же решили сменить веру, но большинство связали в узлы ту одежду, что им дали соседи-христиане, и к полудню этого печального дня собрались на склоне, где когда-то стояли городские ворота. Кое-кто остановился всплакнуть над развалинами синагоги; другие прощались с христианами, с которыми дружили; но большинство решительно смотрело на восток – в сторону Вавилона, где евреи будут свободны следовать учению Торы.

Среди тех, кто собрался в длинный поход, была и Яэль, и, когда Марк понял, что навсегда теряет ее, он подошел к Яэль и на виду у всех обратился к ней:

– Яэль, не уходи. Останься со мной.

Она с презрением посмотрела на отступника и отпрянула, словно он нес на себе заразу. Марк повторил свою мольбу, а еврейские женщины, группами стоявшие поодаль, отошли от него, избегая контактов с ним.

– Яэль, в день своей свадьбы ты пришла ко мне. – Жестом он показал на развалины мельницы, словно напоминая ей, куда она к нему приходила.

Она сказала ему несколько презрительных слов и отвернулась, а овдовевшие сестры кольцом окружили ее, хотя она не нуждалась в защите. В третий раз он обратился к ней, и теперь она ему ответила:

– Я и ногой не хочу прикасаться к тебе. Когда мы нуждались в твоей помощи, ты стонал: «Я христианин». И ты позволил, чтобы настоящие мужчины встретили смерть лицом к лицу.

Горло ей перехватило хриплое рыдание, как у умирающего животного. Евреи начали плевать на него – и беззубые старухи, и дети, оставшиеся без отцов. Хрупкой рукой, которая когда-то ласкала его, касаясь пальцами сердца, она махнула ему на прощание, и он ответил ей тем же. В памяти у него остались крики его соотечественников.

Он зашел в пустую комнату отца Эйсебиуса, где несколько часов молился перед распятием – несчастный, измученный человек, который не имел права быть евреем и который так и не стал христианином; в конце своего бдения он понял, в чем смысл его существования: искать уединения среди тех, кто служит Богу в сирийской пустыне.

На краю города, который он так любил, ребе Ашер ха-Гарци оседлал своего белого мула и повел евреев в изгнание. В первую ночь они устроились спать на краю дороги, а вторую провели в Цфате, и утром старый ребе повел себя странно и удивительно: все то время, пока руины Тверии были видны с дороги, идущей из Цфата, он отказывался даже взглянуть на них. Хабабли-красильщик, который шел рядом с белым мулом, сказал:

– Я не вижу в Тверии ни одного дома, ребе.

Но старик не повернулся, продолжая смотреть вперед. Если этот прекрасный город теперь лежит в руинах, он не почтит развалины даже взглядом, а к полудню и озеро, и былое великолепие города исчезли из вида. Он даже не попрощался с ним. Но вечером, когда изгнанники спустились в пологую долину, откуда Тверия была больше не видна, старик отделился от остальных и повернулся лицом в ту сторону, где когда-то стоял город Ирода – это прекрасное создание рук человеческих с горячими банями на берегу озера, где мудрецы толковали под сенью виноградных лоз, обвивающих беседку, – и он в молитве преклонил колени; мысли его были направлены не к Богу, не к памяти о Тверии, а скорее к той пещере, что скрывалась в холмах над городом: «ребе Акиба, дай мне твое мужество на все те годы, что ждут нас впереди. И пусть в Вавилоне меня осенит любовь Бога, которой ты был наделен». И к утру маленький старик повел своих евреев из Палестины в долгое изгнание диаспоры, которое длилось почти шестнадцать столетий.

Так Макор в четвертый раз за свою историю был избавлен от евреев. Их уничтожал Сеннахериб. Их брал в плен Навуходоносор и угонял в рабство Веспасиан, но каждый раз странники возвращались отстраивать свое любимое селение. Но теперь натиск Византии угрожал такой их судьбе, потому что тут была замешана религия, и изгнание могло затянуться надолго.

Когда ушел последний еврей, Марк исчез в сирийской пустыне, откуда годы спустя вернулся знаменитым богословом. Иоанн-каменотес взялся ровнять место, где когда-то стояла синагога, расчищая площадку под церковь, и с каждым камнем, что он поднимал, в сердце его ворочалась боль. Маленькие животные, изображения которых он высекал с такой любовью, были раздроблены ударами бунтовщиков; резные притолоки выворочены; исчезли бегущие линии свастик, колонны снесены, а картина, выложенная на полу, выщерблена и раздроблена. Единственное, что оставалось, – это стереть всю память об этом месте, отложив в сторону те камни и осколки колонн, что еще могут пригодиться. Каменотес приказал своим рабочим извлечь уцелевшие колонны и наложить железные обручи в тех местах, где они треснули. Он привел женщин, чтобы те собирали в корзинки кусочки мозаики и очищали их для повторного использования, но, когда на месте синагоги поднялась новая церковь и пришло время выкладывать мозаичный пол, Иоанн понял, что, пусть даже в его распоряжении была вся та мозаика, что и раньше, он не в состоянии вернуть к жизни радостные воспоминания своей молодости.