Схематическая диаграмма холма Макор, снятая по направлению с юга 30 ноября 1964 года по окончании первого года раскопок. Сплошные линии указывают участки, которые предполагается исследовать во время следующих сезонов 1965 – 1973 годов. Обращает на себя внимание, что расстояние между уровнями заметно варьируется. (Например, как можно убедиться по графику на с. 925, расстояние между уровнями XV и XIV составляет двадцать футов, а между уровнями X и IX всего два фута.) Также опоит обратить внимание, что монолит Эла, может самый важный объект, погребенный под наносами на холме, остался не замеченным землекопами.

По мере приближения ноября, который нес с собой угрозу дождей, Кюллинан чувствовал, что раскопки вот-вот остановятся. Все его мысли были в Чикаго, где Веред Бар-Эль продолжала читать свои никому не нужные лекции о «подсвечнике смерти». Пол Зодман прислал авиапочтой кучу газетных вырезок с фотографиями, на которых Веред позировала с этой роковой менорой, а сопроводительный текст объяснял, что шесть из врагов царя погибли и такая же участь наконец постигла и самого царя, потому что, по мудрому мнению некого австралийского журналиста, «самым худшим врагом для него был он сам». Но, читая статьи, Кюллинан обнаружил, что у Веред хватило честности признать, что вся эта история выдумана.

Тем не менее, эти вырезки волновали Кюллинана, потому что напоминали, как он любит эту обаятельную женщину: когда Веред смотрела на него из-за меноры, она была совершенно очаровательна, и он томился в ожидании ее возвращения. «Я сделаю ей предложение в ту же минуту, как она выйдет из самолета», – дал он себе обет, но его поглощенность Веред была прервана газетной публикацией, которая могла радикально изменить ход раскопок не только в 1964 году, но и в последующие годы.

«ПОСЛЕ ОТСТАВКИ КАЛИНСКОГО ПОСТ В КАБИНЕТЕ МИНИСТРОВ ЗАЙМЕТ ИЛАН ЭЛИАВ»

«Наши источники утверждают, что назначение обязательно состоится, если религиозные партии дадут согласие».

Стоило Кюллинану узнать эти новости, ему сразу же пришло в голову: именно это и держало Веред и Элиава в отдалении друг от друга. Но он никак не мог понять их отношений, и, прежде чем попросил Табари о помощи, чтобы разобраться в них, из кибуца явился Шварц с просьбой к Кюллинану – не может ли он повидаться с женщиной, которая работала в обеденном зале. Речь шла о большой Ципоре, и Кюллинан предположил, что ей нужна его помощь, дабы где-нибудь устроиться на работу. Она была родом из Румынии и посему обладала определенными амбициями. Он усомнился, что сможет оказать ей действенную помощь, но тем не менее пригласил ее войти.

Она была симпатичной женщиной лет тридцати, крепкой и бойкой, и он припомнил, как лихо она управлялась на кухне, с каким грубоватым дружелюбием обслуживала столы. Когда она протянула ему широкую ладонь и улыбнулась, он понял, что пропал.

– В чем дело, Ципора? – спросил он.

Она села, показала на заголовок статьи об Элиаве и разразилась слезами, в которых не было ничего от женских уловок; она рыдала, полная растерянности и неизбывного горя.

– О, проклятье, – пробурчал он так громко, что она услышала его.

– Простите, доктор Кюллинан, – всхлипнула она. – Мне нужна помощь.

– Не сомневаюсь, – дал он банальный ответ, в котором прозвучала нотка сарказма. Но, едва произнеся эти слова, он устыдился и бросил быстрый взгляд на ее руки – нет ли на них татуировки из немецкого концлагеря. Ее не было. Слава богу, ему не придется иметь дело с одним из этих случаев! Он встал, обошел стол и предложил ей свой носовой платок. – Прошу прощения, Ципора. Итак, что я могу сделать?

Она высморкалась и посмотрела на дверь.

– Можно закрыть ее? – попросила она.

– Конечно. – Он, опередив ее, подошел к дверям и усадил ее обратно на место. – А теперь расскажи мне, что случилось.

Она без слов вытащила свой блокнот с неизбежной пачкой ветхих бумаг, которая была, кажется, у каждого еврея в Израиле. Он застонал. Нет, все же это один из тех случаев. Без сомнения, речь идет об обращении в американское посольство. Ципора аккуратно сложила свои бумаги и тихо спросила:

– Это правда, что доктор Элиав переходит в кабинет министров?

Он показал на заголовок англоязычной газеты:

– Толком я ничего не знаю. Но похоже, что это вполне реально.

– Вот что я хотела бы знать… – Женщина из Румынии не смогла закончить предложение, потому что у нее снова хлынули слезы, с которыми она не могла справиться; они стекали с кончика носа и падали на бумаги.

Кюллинан ждал, удивляясь, почему повышение Элиава могло вызвать такой поток скорби. Неужели эта грубоватая женщина влюблена в него? Или она ревнует к Веред Бар-Эль? Это было слишком сложно для него, и Кюллинан лишь пожал плечами.

Ципора снова высморкалась и попыталась взять себя в руки.

– Мне так стыдно, – извинилась она. – Обычно я не плачу, но в этом мире… мне нужна помощь.

– Давай сюда твои бумаги и выпей воды… Ты куришь?

– О да! – с облегчением призналась она. И, сделав первую затяжку, расслабилась и вежливо спросила: – Окажете ли вы мне честь выслушать меня, доктор Кюллинан?

– Конечно окажу, – заверил он ее.

– Перед вами Ципора Цедербаум, родившаяся в Румынии тридцать лет назад. Девять лет назад в Тель-Авиве вышла замуж за Исаака Цедербаума. Вдова. Я много работаю…

. – Я это видел. Хотел бы я найти в Америке такую домоправительницу.

При этих неудачных словах спокойствие, которое вроде бы обрела эта статная женщина, оставило ее, и она несколько минут не могла справиться со слезами.

– Прошу прощения, – извинилась она. – Мой муж… я знаю, вам приходилось выслушивать много таких историй… но он был плохим человеком. В самом деле. Не давал мне ни единого агорота на еду. Удрал с какой-то йеменской девчонкой. Бросил ее и отправился в Америку. Никогда не присылал мне денег, а когда он шел по дороге, – она заглянула в бумаги, – в Аризоне, его задавил грузовик. И теперь мой друг Иехиам Эфрати… может, вы знаете его? Он работает на молочной ферме.

– Я его не знаю. Он хочет жениться на тебе?

– Да, – с облегчением призналась она, словно разрешив загадку. – А это так трудно, доктор Кюллинан. Вдове в моем возрасте не так просто найти мужчину, который захочет жениться на ней. Но он хороший человек. – Она опустила голову и тихо повторила: – Иехиам очень хороший человек.

– Тебе повезло, Ципора, найти такого человека, как Иехиам, – убежденно сказал Кюллинан. – Так чем же я могу тебе помочь?

– Не можете ли поговорить обо мне с доктором Элиавом? Если он войдет в правительство…

– Мы еще в этом не уверены, но допустим, так и будет. Что мне в таком случае делать?

– Пусть он поговорит с раввинами, – прошептала она. – Они должны изменить свое решение.

– Какое решение? – спросил Кюллинан, и перед ним легли все те же неизбежные бумаги.

– Вот мое свидетельство о рождении. Порядочные еврейские родители. Свидетельство о браке. Подписано раввином. Вот фотокопия свидетельства о смерти моего мужа. Заверено американским нотариусом. Здесь же и подпись раввина. А вот свидетельство о рождении Иехиама Эфрати. Тоже почтенная еврейская семья.

– Похоже, что все в порядке, – спокойно сказал Кюллинан, перебирая многочисленные документы.

– А это, – мрачно сказала она, – то, что сказали раввины в Иерусалиме.

Кюллинан взял официальный документ и прочел его самую существенную часть:

«По делу Ципоры Цедербаум, вдовы, которая желает выйти замуж за Иехиама Эфрати, холостяка, судьи выяснили, что брат покойного мужа вышеупомянутой Ципоры Цедербаум продолжает жить в Румынии и что существующий брат, Леви Цедербаум, отказывается дать вдове своего брата разрешение на повторный брак. В таких случаях закон непререкаем, о чем и говорится в главе 25 Второзакония: «Если братья живут вместе и один из них умрет, не имея у себя сына, то жена умершего не должна выходить замуж на сторону за человека чужого, но деверь ее должен войти к ней и взять ее себе в жены и жить с нею… Если же он не захочет взять невестку свою, то невестка его пойдет к воротам, к старейшинам и скажет: «Деверь мой отказывается восставить имя брата своего в Израиле, не хочет жениться на мне». Тогда старейшины города его должны призвать его и уговаривать его, и если он встанет и скажет: «Не хочу взять ее», тогда невестка его пусть пойдет к нему в глазах старейшин и снимет сапог его с ноги его, и плюнет в лицо его и скажет: «Так поступают с человеком, который не созидает дома брату своему».

В давние времена раввины решили, что вдова не имеет права повторно выходить замуж, пока брат ее покойного мужа не даст своего согласия, и была достигнута договоренность, что разрешение это должно быть в письменном виде, заверенное соответствующими властями раввината. В данном случае Ципоре Цедербаум необходимо всего лишь получить письменное разрешение от своего деверя Леви Цедербаума из Румынии. И тогда она будет свободна снова выходить замуж. Но поскольку деверь ее отказывается давать такое разрешение, у нее нет законного права на повторный брак. Ее прошение на него отвергается».

Кюллинан оторвался от этого удивительного документа. Первой его мыслью было: она разыгрывает меня. Какая-то средневековая шутка. Но тут он увидел, что Ципоре это и в голову не приходило.

– Что это значит? – спросил он.

– Как там и сказано, – ответила она. Теперь она пылала гневом, и на глазах ее больше не было слез.

– В Израиле вдова должна получить письменное разрешение от брата покойного мужа…

– Да.

– Но почему?

– Таков наш закон. Семья мужа заинтересована в жене покойника.

– Означает ли это, что твой деверь в Румынии обеспечивает тебе поддержку?

– Поддержку? – презрительно откликнулась она. – Никто из Цедербаумов не помогает другому.

– Тогда почему же ему не подписать разрешение… чтобы ты могла выйти замуж?

Молодая женщина протянула Кюллинану перевод письма и, кипя яростью, стала ждать, пока он его прочитает:

«Брашов, Румыния
С отвращением Леви Цедербаум».

3 сентября 1964 года

Раввинам Иерусалима

Насколько я понимаю, этот удивительный документ, вчера полученный мной, гласит, что моя невестка Ципора Цедербаум, чей муж скончался, не может снова выйти замуж, пока я не подпишу документ, подтверждающий, что я не хочу жениться на ней и что она имеет право выходить замуж за другого.

Кроме того, я понимаю, что, находись я в Иерусалиме, моя невестка, услышав, что я не хочу жениться на ней, была бы обязана снять с меня обувь и плюнуть мне в лицо.

Сейчас двадцатое столетие, и, прими я хоть какое-то участие в этом средневековом обряде, власти в Румынии были бы совершенно правы, посчитав меня идиотом. Я отказываюсь подписывать эти глупости и советую вам тоже забыть о них.

Кюллинан сложил письмо и подумал: «Об этом я и писал».

– И что ты теперь можешь сделать? – спросил он Ципору.

– Ничего, – сказала она.

– Что ты имеешь в виду – ничего?

– Поэтому я и пришла к вам, – объяснила она. – После такого письма я ничего не могу сделать.

– Ты хочешь сказать, что всю жизнь так и будешь незамужней… хотя есть человек, который хочет жениться на тебе и поддерживать тебя?

– Да, – просто ответила она.

– Это бесчеловечно.

– Таков закон, – сказала она, запихивая бумаги обратно в сумку.

– Черт бы его побрал, этот закон! – взорвался Кюллинан. – Подожди здесь. – Торопливо добравшись до раскопа, он позвал: – Элиав? Можешь ли зайти ко мне на минуту? – Когда Элиав появился, Кюллинан спросил: – Что это за разговоры о кабинете министров?

– Время от времени они возникают.

– Но на этот раз… это серьезно?

– Может быть. Но никому не передавай мои слова.

– Твой первый избиратель сидит в моем кабинете. Женщина по имени Ципора Цедербаум.

При первом же упоминании этого имени Элиав остановился и застыл на месте, отказываясь сделать хоть шаг.

– Нет, Кюллинан, мне не имеет никакого смысла встречаться с ней. Во всяком случае, не по этому вопросу.

– Ты не хочешь даже поговорить с ней?

– Послушай! Я знаю о ее проблеме куда больше, чем она сама. Я сочувствую ей. Но с моей стороны будет совершенно непродуманно разговаривать с ней именно сейчас, потому что я только собираюсь заняться ее делом.

– Черт побери, Илан! Эта молодая женщина…

– Джон! – с силой гаркнул еврей. – Иди к ней и утешай ее. Но не лезь в дела, которые тебя не касаются!

Кюллинан посмотрел вслед своему другу и вернулся к ожидавшей его женщине.

– С доктором Элиавом я поговорю попозже, – буркнул он.

– Никак он отказался встретиться со мной, да? – спросила Ципора.

– Да, и я понимаю почему.

– Никто не хочет принять меня, – сказала она. – И я ничего не могу сделать.

– То есть в Израиле ты никак не можешь выйти замуж?

– Никак. Поженить нас может только раввин, и если они отказываются…

– Где-то я слышал, что в таком случае люди летят на Кипр.

– Кто может летать на Кипр? Это деньги! И если даже мы окажемся на Кипре… наши дети будут бастардами. Незаконнорожденными. И когда вырастут, они тоже не смогут завести семью.

– Не могу поверить. Ты искренне убеждена, что никак… Черт возьми, ты же ни в чем не виновата!

– Тут ничего не поделать, доктор Кюллинан.

– Тогда я скажу тебе, что бы я сделал на твоем месте. Собрал бы вещи и уехал с Иехиамом Эфрати… немедля. И если тебе нужно помочь укладываться, я к твоим услугам.

Эта мужественная молодая женщина, привлекательная и трудолюбивая, откровенно мечтала о муже. Но ей пришлось сказать:

– Какой смысл, если мы не можем пожениться, как полагается?

За ленчем Кюллинан, увидев Элиава, решил обрушиться на него, но, какие бы у него ни были намерения, Элиав тут же пресек их:

– Джон, прошу тебя, не излагай мне эту историю. Потому что одна из причин, по которой я могу попасть в правительство, в том, что мне поручат разбираться с этими сложностями.

– При чем тут сложности? Это полная чушь!

– Как тебе угодно. Но таков закон Израиля, а девяносто девять процентов наших законов гуманны.

– Но эта бедная женщина… в брачном возрасте…

– Знаю.

– Ты знаешь, какое письмо она получила от своего деверя. Неужели ты не сочувствуешь ей?

Илан Элиав сделал глубокий вдох и неторопливо сказал:

– Нет. Поскольку мне удалось установить, что Леви Цедербаум… – Кюллинан был удивлен, что Элиав знаком с подробностями этой истории, – написал такое письмо, чтобы румынские цензоры не передали его в руки русских властей.

– Допустим, ты доказал бы, что его посадили в тюрьму?

– Ципора могла бы выйти замуж.

– А если бы тебе это не удалось?

– Не могла бы.

– Но, Боже мой…

– Заткнись! – рявкнул Элиав и в расстройстве пошел к раскопкам, но, устыдившись своей грубости, вернулся и сказал: – Мне достались трудные дни. – Он подтолкнул к Кюллинану пачку бумаг. – Ты думаешь, что меня не волнует история Ципоры? Просмотри вот эти.

И Кюллинан углубился в документы, с которыми Элиаву придется иметь дело, если он займет пост в кабинете министров.

Случай первый. Трудл Гинцберг родом из немецкой аристократической семьи из города Гретца, что на Рейне. Воспитанная в лютеранстве, она влюбилась в Хаймена Гинцберга и, несмотря на предостережения своей семьи о грядущих неприятностях, вышла за него замуж. С приходом к власти нацистов она стала подвергаться жестоким преследованиям. Трудно поверить, но ей было свойственно такое высокое чувство гуманности, что она добровольно нашила на одежду Звезду Давида. Защищая своего ребенка от штурмовиков, она получила удар в правый глаз. Это привело к частичной слепоте. Героическими усилиями она спасла детей и четыре года прятала мужа в погребе, обеспечивая и его, и семью питанием, потому что пошла работать на заводскую кухню. После войны, когда она больше не могла верить в Бога, Трудл наскребла деньги, которые позволили ей доставить Хаймена Гинцберга и троих детей в Израиль, где раввины объявили: «Трудл Гинцберг – не еврейка. Хуже того, она атеистка, и мы не можем разрешить ее обращение в иудаизм. Таким образом, ни она, ни ее дети не могут быть евреями». Никакие усилия с ее стороны – ни ее предложение перейти в иудаизм, ни ее готовность жить по еврейским законам – ничто не смогло поколебать решение раввинов. Ни она, ни ее дети не могут быть евреями. Можете ли вы предложить решение, которое устроило бы раввинов?

Случай второй. Стоит только увидеть Эстер Банарджи и Иакова Иакова, как сразу же становится ясно, что они родом из Индии. Они прибыли из Кохина. У них темная кожа, темные влажные глаза и тонкое изящное телосложение. Но и они евреи. В XV столетии их предки бежали из Испании в Португалию, откуда перебрались в Сирию, в Турцию – и так оказались на берегах Индии, где вступали в брак с темнокожими туземцами. В 1957 году, когда Эстер и Иаков эмигрировали в Израиль, раввины проинформировали их, что в силу определенных технических сложностей они не могут считаться евреями. Их проблема в следующем: они хотят пожениться, но, поскольку не считаются евреями, не могут вступить в брак в Израиле. Будь они христианами, все было бы в порядке. Они могли бы стать мужем и женой в любой из наших христианских церквей. Но они не христиане и не хотят быть ими. Они хотят быть евреями. В Индии их предки оставались евреями более четырехсот лет, деля с нашим народом и беды, и радости, но в Израиле, поскольку Эстер и Иаков не могут представить письменных свидетельств о четырех поколениях своих предков, они не могут быть евреями. Что делать?

Случай третий. Леон Беркес родился в ортодоксальной еврейской семье в Бруклине. Он основательно разбогател, основав ряд кошерных отелей в Кэтскилле, а когда было создано Государство Израиль, испытал сильную внутреннюю потребность присоединиться к нам, но процветавший бизнес требовал его постоянного присутствия. Он продолжал оставаться в Америке, втайне стыдясь самого себя и бормоча друзьям: «Будь у меня мозги, я бы был там и помогал настоящим евреям». Едва только отметив свое шестидесятилетие, он решительно передал все свои отели двум зятьям, «отличным еврейским ребятам», как он называл их, и отправился в Израиль, полный желания вложить четыре миллиона долларов в еврейское государство. Естественно, он решил заняться гостиничным делом, открыв отель в Акке, и, как правоверный еврей, оповестил, что его гостиница будет кошерной. Около сорока лет он руководил такими заведениями и с уважением относился к древним законам питания Торы, но, явившись в израильский раввинат за лицензией, столкнулся с массой оригинальных проблем. В Талмуде говорится, что в Шаббат можно работать только в случае крайней необходимости, которая включает в себя приготовление пищи, – но официантам запрещено записывать заказы и выписывать счета, поскольку это не «крайняя необходимость». Беркес посетовал: «Это означает дополнительную работу, но если таков закон, о'кей». Затем раввины предупредили: «Надо строго соблюдать все религиозные праздники», и Беркес заверил их, что в Америке он так и делал. В дни праздников он запрещал своему джаз-оркестру исполнять музыку, но раввины сказали: «Мы считаем, будет более достойно, если ваш оркестр будет молчать девять дней перед 9 Аба». Беркес сказал: «Это обойдется мне жутко дорого, но если этого требует еврейство, о'кей». Затем раввины указали, что в Торе четко и ясно говорится: «Да не зажжешь ты огня в своем жилище в день Шаббата», на что Беркес сказал: «Огня у меня никогда не бывает», но они объяснили, что в последние годы было установлено – слова эти имеют отношение и к электрическим выключателям, в которых может случайно проскочить искра. Они потребовали, чтобы с вечера пятницы и всю субботу лифты в отеле стояли. Он сказал: «Люди будут ворчать, но если таков закон… о'кей». Но когда раввины настоятельно потребовали, чтобы автоматические двери, которые вели из обеденного зала на кухню, тоже оставались в бездействии, дабы в их механизме случайно не проскочила искра, Беркес сказал: «Это уже чересчур». Раввины предупредили: «Если хоть одна дверь шевельнется, мы лишим вас лицензии». На что Беркес ответил: «Вашими стараниями оказывается, что быть евреем слишком сложно». И уехал обратно в Америку. Вопрос: можем ли мы вернуть этого отличного человека в Израиль?

– Сколько проблем ты взваливаешь на свои плечи, – с уважением сказал Кюллинан.

– И самая сложная – это моя.

– Что ты имеешь в виду?

– Помнишь тот день, когда мы явились к воджерскому ребе… с Зодманом?

– Да.

– И служка спросил: «Коэн или Леви?» И все мы ответили – «Израиль».

– Я припоминаю, что Коэны сидели с накидками на головах.

– И я сказал, что объясню позже.

– Что ты и сделал. Коэны – священники. Все Леви – храмовые слуги. Израиль – это все остальные. Общее стадо.

– Если проследить непрерывную линию предков до дней Торы, то выяснится, что каждый еврей принадлежит к одной из этих трех групп. Все евреи, имеющие фамилии Коэн, Кац, Каилан, Кагановский… остальные можешь себе представить… все они происходят из рода священников, которые даже сегодня имеют определенные привилегии. Теперь ваши Леви, Левины, Левинсоны, Лоуи и прочие… все они относятся к роду Левитов и тоже имеют кое-какие привилегии.

– А ты, бедняга из рода Израиля… – начал Кюллинан.

– Я не принадлежу к нему, – сказал Элиав.

– Но у воджерского ребе ты сказал, что…

– Сказал. Потому что никогда не воспринимал всерьез эти штучки Микки Мауса… – Он запнулся. – То есть моя жена… Я ведь никогда не рассказывал тебе об Илане? Она погибла именно здесь.

– Она… что?

Элиав прижал к подбородку теплый чубук трубки и несколько раз попытался заговорить. Наконец, собравшись, он сказал:

– Я был женат на девушке, которая могла бы быть символом Израиля. Его знаменем. Она была израильтянкой. Совершенно удивительной личностью. Она была застрелена. Прямо вон там. Там…

– Будь я проклят, – пробормотал Кюллинан. Он вспомнил тот первый вечер, когда они с Табари увидели Элиава, стоящего на коленях у склона холма. Он не был склонен что-то рассказывать, но Кюллинан интуитивно понял, что сейчас лучше не молчать. – То есть мы раскапываем память об ушедших?

– Чем мы и занимаемся, – согласился Элиав. – И одно из привидений пришло в дом и дает о себе знать… довольно печальным образом.

– То есть как?

– Я же Коэн… это в самом деле так. Я происхожу по прямой линии от святых людей из города Гретца, что на Рейне. И вот что о Коэнах – им никогда не разрешалось жениться на разведенных женщинах.

– Что это значит?

– По израильским законам, Коэн не может брать в жены разведенную женщину. Этого просто не может быть.

– Но вы же с Веред обручены.

– Это так. И если мы с ней захотим пожениться, нам придется лететь на Кипр, искать какого-нибудь английского церковника, который поженит нас по своим правилам, затем возвращаться в Израиль и там жить во грехе.

Кюллинан не мог удержаться от смеха.

– Мы пытаемся раскопать древнюю историю, а оказывается, живем в ней.

– Ты не прав, – возразил Элиав. – Ты вкапываешься в иудаизм, но даже не попытался понять его. Джон, мы особый народ с особыми законами. Как ты думаешь, почему я просил тебя пять раз перечесть Второзаконие? Черт бы тебя побрал, тупого ирландца! Я не католик. Не баптист. Я еврей – и я вышел из самого древнего народа с самыми древними законами.

– Теперь-то я начинаю это понимать, – извинился Кюллинан. – Но все эти дела с Кознами…

– Ты видел и Левитов. Священник не должен брать в жены распутную женщину или неверующую; в той же мере они не имеют права уводить женщин от их мужей… Вот так обстоят дела. Поэтому мы и не можем пожениться в Израиле.

– Минутку! Ведь Веред – вдова.

– И даже более того – она разведена.

– Тогда я ничего не понимаю.

– Я хорошо знал ее мужа. Мы не раз дрались бок о бок с ним – отважный и красивый юный покоритель женских сердец. Веред была просто очарована им, и в тот день, когда мы сняли осаду с Иерусалима, она вышла за него замуж. Но похоже, когда настал мир, он не смог вписаться в него. Он никак не мог понять, что все изменилось, так что им пришлось развестись. Затем, во время Синайской кампании, ему представилась еще одна возможность. Ты не представляешь, чего он достиг, возглавив танковую колонну, и предполагаю, Бог оказал ему милость, даровав смерть в бою. – Он помолчал, вспоминая своего отважного раскованного друга. – Бар-Эль был одним из настоящих героев, которых мне довелось знать. Он действительно был героем.

– Но если Веред овдовела…

– Самое главное в том, что она была разведена. Одно дело, реши я надолго остаться на этих раскопках. Мы бы слетали на Кипр, поженились там, а если бы со временем, когда нашим детям пришла пора жениться, раввины сочли бы их незаконнорожденными, они бы тоже слетали на Кипр. Но я не мог бы войти в кабинет министров, не мог бы попытаться изменить еврейские законы.

– Ты готов отказаться от Веред ради этого поста? – изумленно спросил Кюллинан. Бурная эмоциональность вопроса убедила Элиава, что романтический ирландец готов справиться с любыми проблемами, лишь бы жениться на Веред. И его дядя, который был католическим священником, его отец, который продолжал изрекать глупости, его сестра, его друзья – все могли идти к черту, если он изъявит желание жениться на миссис Веред Бар-Эль. А оно у него присутствовало.

Потрясенная реакция Кюллинана заставила Элиава осторожно подбирать слова для ответа:

– Как ирландец, за спиной которого столь непростая ирландская история, ты именно так и должен был сформулировать вопрос. Но я еврей, и у меня совершенно иная история. У нас две тысячи лет не было своей страны, Джон. Я и еще несколько… нас в самом деле была лишь горсточка… моя жена… муж Веред… и чудесный сефард Багдади, о котором я часто думаю… – Он остановился и после долгого молчания продолжил: – Мы построили страну, в которой евреи со всего мира могут жить еще тысячу лет. Сегодня государству приходится принимать важнейшее решение, имеющее отношение к основам его структуры, и Тедди Райх убедил меня, что я нужен…

– Где?

– В самых важных местах. Вопрос, который ты мне сейчас задал, имеет смысл, когда ты задаешь его как ирландец. Для меня же, как для еврея, он должен звучать так: «Готов ли ты в соответствии с еврейским законом отказаться от Веред Бар-Эль, чтобы помочь сохранить концепцию Израиля?»

– И ты готов?

Элиав уклонился от ответа.

– В ту ночь, когда на этом холме погибла моя жена, наш отряд направлялся в Акку. Веред и ее муж взяли на себя заботу обо мне, потому что я был на грани потери рассудка. Мы штурмом взяли Акку, который защищал Табари со своими арабами. Тридцать наших еврейских бойцов столкнулись с… бог знает, сколько там было арабов. Я как-то обогнал цепь наступающих, вырвался далеко вперед, и меня конечно же убили бы, если бы не эта семнадцатилетняя малышка, которая пробилась ко мне с ручным пулеметом наперевес. Открыв огонь, она расчистила улицу и привела меня обратно, словно я был ее дебильным ребенком. Я до сих пор чувствую, как она держит меня за руку.

– Почему ты не женился на ней?

– Она была куда простодушнее, чем ты думаешь. Ее восхищала отвага Бар-Эля. А когда они расстались, вступили в силу требования к Коэнам. Решиться лететь на Кипр? Я никогда не считал себя этаким лихим авантюристом.

Два археолога замерли в молчании. Они смотрели на минареты Акки, где Веред Бар-Эль огнем прокладывала себе путь, чтобы спасти Элиава, и наконец ирландец сказал:

– Сегодня ты дал мне урок смирения. Я снимаю свой вопрос.

– Спасибо.

– Но беру на вооружение твой. Ты хочешь жениться на Веред – или служить Израилю? – Ответа не последовало, и, помолчав, Кюллинан добавил: – Потому что должен предупредить тебя, Элиав. Ты женишься на ней… прежде, чем я отбуду в Америку… или я заберу ее с собой. И да поможет мне Бог, так и будет.

– Веред дралась за эту страну, – тихо сказал Элиав. – Она никогда не оставит Израиль. Она никогда не выйдет замуж за нееврея.

И двое мужчин спустились с холма двумя различными тропками.

На следующее утро явился первый из двух гостей, чье присутствие могло крепко помешать работе. Профессор Томас Брукс путешествовал по Святой земле, чтобы отснять свою очередную серию фотоснимков, и, поскольку он был влиятельным членом правления Библейского музея, Кюллинан был обязан заботиться о нем во время его пребывания в Галилее. Это была не столь уж неприятная задача, поскольку профессор Брукс так и лучился дружелюбием. Он преподавал историю церкви в маленьком протестантском колледже в Давенпорте, Айова, и имел дополнительный доход, разъезжая по Западному побережью с лекциями «Времена Ветхого Завета» и «Сцены из жизни Христа». Профессор сопровождал их цветными слайдами, которые в сочетании с его подробными объяснениями смотрелись лучше, чем кинофильм. Он был добросовестным ученым, старался быть в курсе последних археологических изысканий и давал своей аудитории живое ощущение присутствия на этом маленьком участке земли, откуда вышли великие религии. Он не позволял себе выступать с лекциями в католических церквах, но подозревал, что в протестантские церкви являлось немало католиков, и он, страдая, включал в набор слайдов и те, которые были интересны именно им.

Он был уже на пороге шестидесятилетия – крепкий кряжистый мужчина, к которому жизнь всегда была благосклонна. Путешествовал он вместе с женой, которая была на несколько лет младше его, – она заботилась о фотоаппаратуре и чековых книжках. Они были симпатичной парой, к которой в Святой земле относились с той же симпатией, как и дома у них, и Бруксы часто помогали богатой вдове составить завещание, по которому все ее состояние отходило Библейскому музею для финансирования раскопок. Они были честные люди, эти Бруксы, и веровали в такого же простого и честного Бога; но, заканчивая свой фототур 1964 года, они были неподдельно расстроены и поделились своими наблюдениями с Кюллинаном.

– Джон, я никак не могу оправдать то, что происходит здесь в Палестине, – сказал профессор Брукс. Как пожилой человек, как член совета, нанявшего Кюллинана, он всегда называл его просто Джоном, но, будучи фундаменталистом, он продолжал называть новое Государство Израиль Палестиной. – Мне все это не нравится.

– Что именно?

– Кому может понравиться огромная канава, которая разрезает пополам Святую землю?

– Они должны обеспечить себя водой, – сказал Кюллинан.

– Понятно. Но мы с Грейс много раз отмечали, что все эти заводы… эти дороги. Честное слово, они сводят на нет те чувства, которые мы привыкли испытывать на Святой земле.

– Так и есть, Джон, – поддержала мужа миссис Брукс. – Помню, когда мы впервые приехали сюда… тогда управляли англичане и все выглядело точно так же, как в библейские времена.

– В те счастливые дни мы и сделали несколько наших самых лучших фотографий, – вздохнул Брукс. – Если бы только в те годы у «Кодака» были более качественные цветные пленки. На наших лучших слайдах красный цвет тускнеет, и мы не можем больше ими пользоваться.

– Но сегодня, – продолжила миссис Брукс, – просто невозможно сделать фотографию, которая перенесла бы аудиторию в Святую землю. Всюду эти города, строятся здания…

– То есть вы решительно противостоите прогрессу? – предположил Кюллинан.

– О, конечно, в мире должен быть прогресс, – согласился Брукс, – но это просто позор – разрушать край, который так любят во всем мире. Я припоминаю, что, когда мы впервые очутились здесь, почти в каждой деревушке попадался источник, который выглядел точно так же, как во времена Христа. Несколько наших самых потрясающих снимков – изображения женщин, которые шествуют к источнику с глиняными кувшинами на головах. Честное слово, они выглядели как Мириам или Рашель. А теперь остались только артезианские скважины.

– Вы живете в Давенпорте, не так ли? – спросил Кюллинан, откидываясь на спинку стула.

– Когда удается найти время для себя, – сказала миссис Брукс. – Большей частью мы путешествуем.

– Разве Давенпорт не изменился самым решительным образом… ну, за последние тридцать лет?

– Давенпорт – это совсем другое дело. Его никто не считает святой землей. Но Палестина… мне неприятно говорить это, Джон, поскольку вы здесь работаете, но мы с миссис Брукс чувствуем себя прямо как дома только по другую сторону границы. В Иордании. Они сохраняют свою землю именно такой, какой она и привыкла быть. Мусульманская Иордания дает куда лучшее представление о Святой земле, чем еврейский сектор. – Кюллинан отметил, что Брукс придерживается старой английской терминологии: еврейский сектор.

– Мы имеем в виду, – объяснила миссис Брукс, – что в сегодняшней Иордании вы все еще можете встретить сотни сцен с людьми в библейских одеяниях… бродят мулы… детишки с ангельскими личиками играют у водоемов. Куда бы ни развернул камеру, в любом месте видишь библейские картины. И на сердце становится тепло.

– А в Израиле эти чувства вас не посещают? – спросил Кюллинан.

Его использование настоящего имени нового государства, похоже, оскорбило Бруксов, и профессор тут же восстановил правильную терминологию:

– Эта часть Палестины откровенно разочаровала нас. Можно сказать, вызвала раздражение. Вы отправляетесь в такое историческое место, как Тиберия, полные надежд найти там сюжеты, которые передадут жителям Айовы романтическое очарование этих мест, – и что вы там находите? Жилищное строительство… автобусная станция… туристская гостиница… и что, вы думаете, на берегу священного озера? Кибуц! Как вам это нравится?

– А если вы захотите сделать фотографию, которая могла бы передать сущность этих мест, то не сможете найти человека, одетого так, как на другой стороне. А эти удивительные наряды, которые заставляют вспоминать об Иисусе и его учениках. Нет, вам попадаются мужчины и женщины, одетые точно так же, как в Давенпорте. С пластиковыми пакетами из супермаркетов. Я не увидел в Тиберии ровно ничего, что напомнило бы мне о Библии.

– Там много евреев, – сказал Кюллинан.

– Не думаю, что это смешно, Джон, – возразил Брукс. Он пытался избежать употребления слова «еврей»; его проинструктировали, что людей в этих местах предпочтительнее называть «иудеями».

– Разве вы не утверждали, – спросил Кюллинан, – что мусульмане на той стороне куда больше напоминают библейских евреев, чем живые потомки этого библейского народа?

– Я этого вовсе не говорил, – запротестовал Брукс. – Но когда эта земля имеет такое особое значение для массы людей, желательно, чтобы она имела., ну… более сельский вид.

Кюллинан закусил губу, чтобы не улыбнуться.

– Большая часть паствы Христа предпочитала обитать в городах, – напомнил он. – В Иерусалиме, Иерихоне, Кесарии. Что же до святого Павла, то он, похоже, большую часть времени проповедовал христианство в таких больших городах, как Коринф, Антиохия, та же Кесария.

– Это правда, – 'признал Брукс, – но я считаю, что большинство американцев воспринимает библейские личности как буколические персонажи. Это делает их более… ну… более убедительными.

Кюллинан подумал, что в этом и могла быть одна из причин, почему христианство с таким трудом проникало в среду своих городских последователей: они были не в состоянии представить Христа в многолюдных городах, куда стекалось все больше и больше людей.

– Когда Иисус был в Иерусалиме, – сказал он, – или Павел в Афинах, эти города, должно быть, напоминали Нью-Йорк. Я знаю, что когда мы вели раскопки тут в Макоре, то все время должны были напоминать себе, что здесь было поселение городского типа, а вот Акка дальше по дороге всегда была весьма заметным городом. И я отнюдь не уверен, что Иисус или Павел, когда странствовали по этим местам, выглядели как сегодняшние арабы.

– Меня вполне устраивает то, что они делали, – сказал Брукс. И затем, чтобы разрядить напряжение, поскольку чувствовал, что Кюллинан упорно не принимает его основных аргументов, сказал: – Во всяком случае, поездка удалась. Мы с Грейс сделали несколько великолепных фотографий Иерихона. Просто восхитительное место. Вы прямо видите, как среди этих древних развалин ходят люди времен Ветхого Завета.

– Как я предполагаю, вы просили арабов позировать вам, – сказал Кюллинан.

– Двух симпатичных юношей. Когда они сняли обувь, то их нельзя было отличить от ветхозаветных пророков.

– Тем не менее я сомневаюсь, что Иеремия одевался как араб.

– Наша аудитория думает, что он был именно таков, – вмешалась миссис Брукс. – А теперь, Джон, должна сказать вам, что не сомневаюсь – вы проделали тут великолепную работу, но фотографировать ее мы не будем. Она не соответствует нашим целям. Потому что молодые люди, которых я тут видела, выглядят как обыкновенные американцы. И это убивает всю атмосферу.

– Я предполагаю, что в грядущие годы, – сказал Кюллинан, глядя в потолок, – вам придется все больше и больше снимков делать за пределами Израиля.

– Так и будет, – сказал профессор Брукс. – Просто местные иудеи выглядят не как им подобает. И каждый новый город или завод уничтожает еще один аспект пейзажа. Мы вынуждены работать на другой стороне.

– Но когда Иордания успешно превратится в современную страну, что тогда?

– Я уже думал об этом, – сказал Брукс. – Строго говоря, даже на окраине Иерихона возводятся несколько строений, которые просто уничтожают сельский пейзаж. Так что в будущем году мы вернемся с большим количеством пленки и заснимем все, что только можем, чтобы сохранить это.

– А затем?

– Может быть, найдем какой-нибудь нетронутый уголок в Аравии, – предположил Брукс. – Думаю, нам все же удастся сделать великолепные кадры каравана на водопое у источника.

В аэропорту, когда Бруксы уже были готовы подняться на борт реактивного лайнера, который меньше чем через четырнадцать часов доставит их домой в Давенпорт, Кюллинан испытал какой-то подсознательный порыв, который, как он уже успел понять, мог ввергнуть его в неприятности. И когда член правления, обвешанный камерами с цветными слайдами, которые дадут тысячам людей представление о Святой земле, направился к огромному лайнеру, Кюллинан спросил:

– А у вас есть хорошие снимки нашего аэропорта?

Профессор не уловил юмор этого вопроса и счел его за личное оскорбление. Он уже был готов что-то ответить, но внезапно представил себе цветной слайд этого огромного аэропорта, куда такси доставляли еврейских чиновников с атташе-кейсами, где виднелись солдаты в форме израильской армии, – и зрелище это ошеломило его. Он вспомнил, что, когда его судно пришвартовалось в старом порту Хайфы и он впервые увидел Святую землю, по пирсу легкой походкой прошла фигура, задрапированная в длинное одеяние, которое, должно быть, носил и Иисус две тысячи лет назад. И в это знаменательное мгновение профессор Брукс осознал, в чем цель его жизни: читать лекции по всей Америке, сопровождая их показом слайдов Святой земли, дабы люди осознали, как родилась великая религия. И теперь он не сомневался, что этого не добиться, если показывать слайды городов современной застройки. Библия говорит о древности. Люди, которые упоминаются в ней, которые участвовали в описанных в ней приключениях, были совершенно иными, и он сомневается, захочется ли ему когда-нибудь вернуться в еврейскую часть Палестины. К тому же этот нахальный молодой землекоп Кюллинан раздражал его, и он подумал: «Вернувшись домой, я поговорю о нем на правлении. Тот ли он человек, который должен представлять нас на Святой земле?»

Кюллинан же, глядя, как этот раздосадованный человек направляется к самолету, подумал: это разбило бы его сердце, знай он, что, когда ученики Иисуса собрались в Тиберии, святой Петр, наверно, сказал: «Слышь, Иаков. Мы за три вечера до Иерусалима не доберемся», а Иаков, скорее всего, ответил: «Доберемся, если копаться не будем». Он подумал о Макоре и вспомнил, как было трудно представить его в любой из прошедших веков: если этот город с тысячью жителей существовал шесть тысяч лет, то это значило, что в пределах его стен прошло существование четверти миллиона человеческих особей. Просто невозможно было осознавать, что в среде этих простых людей развивались и отделялись друг от друга иудаизм, христианство и ислам. В бытие своем они не расхаживали закутанными в простыни и, должно быть, принимали многие из своих главных решений, когда оказывались в таких могучих городах, как Антиохия или Кесария, – или же в таких великих, как Иерусалим и Рим.

– Господи! – вознес он к небу молитву всех археологов. – Как бы я хотел увидеть Макор в дни его подлинного существования!

Но из-под колес огромного самолета уже убрали тормозные колодки, и он был готов к взлету. Двигатели взревели, и провожающие заткнули себе уши. Лайнер помчался по взлетной дорожке, набирая скорость. Оторвавшись от Святой земли, он плавно развернулся в сторону моря и направился в Давенпорт, штат Айова.

Возвращаясь обратно к раскопкам, он размышлял, как профессор Брукс представляет себе религию – с его точки зрения, и эти места, и эти люди были обречены вести такой же образ жизни, как в древности. По пути он обратил внимание, что за ним неотступно следует какая-то машина, и, обернувшись, увидел красный джип, которого знали на всей Святой земле. За рулем, возвышаясь, как гигант, летящий в космосе, восседал очень высокий блондин. Он был без шляпы и в темно-коричневой мешковатой церковной рясе. Он держал рулевую баранку так, словно собирался выдрать ее с корнем, и его джип, который он безостановочно гнал вперед, подскакивал на ухабах. По всей видимости, он направлялся в Макор, и Кюллинан обрадовался, увидев его. Вырвавшись вперед, он остановил свой джип у дверей и, влетев в кабинет, сообщил:

– Едет отец Вилспронк! Скажите архитектору, чтобы он подготовил чертежи!

Через мгновение дверь с грохотом распахнулась, и могучий коричневорясый священник кинулся приветствовать Элиава и Табари. За те годы, что он работал с ними на тех или иных раскопках, между ними установились теплые товарищеские отношения. Рухнув в кресло, он навалился грудью на стол и взял Кюллинана за руки.

– Много ли непонятных вещей выкопали вы из моей земли? – потребовал он ответа, но в его словах не было ничего предосудительного, потому что постоянные интеллектуальные изыскания отца Вилспронка оставили такой след на Святой земле, что она каким-то странным и многозначительным образом стала его вотчиной. Девятнадцать лет назад, молодым священником из Голландии, куда он в один прекрасный день мог бы вернуться кардиналом, он прибыл в Палестину на борту того же судна, что доставило и профессора Брукса. И, ступив на берег, он спросил себя: возможно ли спокойно и вдумчиво разобраться, что происходило на Святой земле в первые четыреста лет христианства? Тогда он и начал собирать воедино обрывки знаний, имевших отношение к этой проблеме, и по мере того, как шли годы, он стал ведущим в мире знатоком этого вопроса. Какое-то время ему пришлось служить приходским священником в Германии, что отвлекло отца Вилспронка от его заветных занятий; несколько лет он провел в Риме рядом с влиятельными кардиналами, которые явно оказывали ему благоволение и продвигали на высокие посты. Они давали возможность изучать ватиканские документы первых веков христианства – но он не мог заниматься своими раскопками. И ему всегда удавалось найти какого-нибудь преуспевающего мирянина-католика, который и снабжал его средствами, необходимыми для возвращения в Палестину и продолжения изысканий. И теперь он улыбался Кюллинану, с которым познакомился несколько лет назад в пустыне Негев, где они оба работали на Нельсона Глюека.

– Итак, Джон, – сказал он с интонацией хитрого малыша, который поддразнивает отца, – ты же знаешь, что я хочу.

– Сейчас все будет, – ответил Кюллинан и попросил Табари поторопить архитектора, но, прежде чем араб собрался, в дверях появился специалист из Пенсильвании с рулонами чертежной бумаги, которые он раскатал на столе. На них были, как отец Вилспронк и надеялся, подробные изображения очертаний фундамента, вскрытого в VII разрезе, где над остатками еврейской синагоги поднялась византийская базилика. Бросив на нее лишь беглый взгляд, Вилспронк принялся тщательно изучать кладку синагогальных камней. Покончив с этим, он попросил показать ему рисунок резного камня, который был найден вмурованным в стену базилики, и несколько минут молча изучал эту выдающуюся находку, а затем спросил:

– Где именно она была в стене?

Появились фотографии, и гигант священник смог отчетливо представить себе картину, которая в тот день открылась перед участниками раскопок. Наконец он повернулся к архитектору и спросил:

– Вы прикидывали и другие проекции?

Тот откашлялся:

– Учтите, что длина стены, которую мы обнаружили, составляла всего…

– Я знаю, – прервал его священник. – Но считаю, что вы могли сделать кое-какие наброски.

Архитектор развернул большой лист, на котором обе стены были изображены в том виде, в котором их нашли, камень к камню, – а дальше он подробно пририсовал, как они должны были выглядеть в действительности. Если бы наблюдатель со стороны хотел стать свидетелем подлинных тайн археологии, понять, каким образом его современник старается постичь ход мышления давно исчезнувших людей, ему стоило бы посмотреть на этот рисунок архитектора из Пенсильвании. Основанием для его выводов были всего лишь двенадцать сохранившихся футов базилики, вытянутых с северо-запада на юго-восток; под ними он под прямым углом изобразил ранее воздвигнутую синагогу и, руководствуясь лишь этими хрупкими остатками, воссоздал законченные здания, и, как потом выяснится в ходе будущих раскопок на Макоре, они очень напоминали настоящие.

Отец Вилспронк рассмотрел синагогу и спросил:

– Почему вы придали ей такие размеры?

– Судя по тем синагогам, с которыми мы успели познакомиться, – ответил архитектор, – наш камень с резьбой не так уж велик для главного входа. То есть я должен сделать вывод, что он был над одной из трех дверей поменьше. Это требует от фасада такого вида, который я ему и придал на рисунке. Толщина стен точно такая же, с которой мы сталкивались повсюду. Взяв на вооружение эти данные, я провел много времени в старых синагогах Барама, Кфар-Нахума и Бейт-Альфы. Именно это мы и собираемся найти.

– Согласен, – сказал священник, поворачивая рисунок, чтобы рассмотреть синагогу под другим углом. Он не обратил внимания на более позднюю базилику, и у Кюллинана создалось четкое впечатление, что, как священник, высокий голландец был разочарован тем, что увидел в Макоре, но, как археолог, он был более чем обрадован. – Замечательно, – сказал он наконец. – Соответствует всем нашим предыдущим находкам. – Он пожал плечами и отрывисто спросил: – Радиоуглеродный анализ проводили?

– Нет необходимости, – ответил Кюллинан. – Мы датируем 351 годом нашей эры. Следы разрушения так отчетливы, что напоминают письменный приказ. Мы предполагаем, что оригинальное здание синагоги было возведено в 330 году… плюс пятнадцать или минус пятьдесят лет. Как пожелаете.

– Так я и думал, – сказал отец Вилспронк. Отложив рисунки в сторону, он спросил: – Я предполагаю, вы сделали примерную таблицу численности населения?

– Сделали, – осторожно ответил Кюллинан.

– Позволите мне взглянуть?

– Я бы предпочел не… во всяком случае, на этом этапе работы.

– Как насчет уровня синагоги? Кюллинан улыбнулся:

– Я бы предпочел не показывать, но вы же знаете, что мы вам все дадим. Но – с обычными ограничениями, хорошо?

Священник согласился, и Кюллинан извлек из ящика письменного стола документ, который в армии имел бы гриф «Совершенно секретно». Он раздал по экземпляру каждому из археологов и развеселился, увидев, как отец Вилспронк сразу же приковался взглядом к уровню VII, к графе, где учитывалась численность населения. Разобравшись с ней, могучий священник стал внимательно изучать и другие данные.

Примерные подсчеты численности населения (квадрат 17072584)

– Я замечаю, что в 1500 году холм был у тебя на шесть футов выше, чем сейчас?

– Скорее всего, – согласился Кюллинан. – В последующие годы бедуины явно срывали тут землю, чтобы добраться до камней, и уровень, должно быть, постепенно опускался.

Светловолосый священник задал еще пару несущественных вопросов и снова вернулся к VII уровню:

– Возьмешься ли ты утверждать, что эти данные по византийскому периоду совершенно точны?

– Всего лишь ученые догадки, – признался Кюллинан. – Но если синагога была так велика, то она должна была обслуживать примерно восемьсот пятьдесят евреев. Конечно, мы исходили из данных Кфар-Нахума и Барама.

Элиав раскурил трубку и спросил:

– Но ведь именно вы пришли к такому выводу несколько лет назад? Это ваше открытие.

Священник рассмеялся:

– Половина моего существа это признает. А другая половина – нет.

– Неужто так трудно? – удивился Элиав.

Отец Вилспронк вернулся к подсчетам Кюллинана, который собрал остальные экземпляры и запер их в письменном столе. Данные по любому уровню могут быть ошибочными на 50 процентов, но по мере того, как шли годы и методы подсчетов становились все точнее, крупным ученым по всему миру приходилось соглашаться с их теориями, объясняющими факты по Макору, – что сейчас собирался сделать и голландский священник.

– Когда я пришел в университет, профессора были стопроцентно уверены, что знаю о Святой земле абсолютно все. Евреи, народ по-своему выдающийся, жил тут группами примерно две тысячи лет. Со временем их религия окостенела, и тут появился Иисус Христос, сманивший за собой примерно половину евреев. Остальные продолжали отчаянно держаться и в 70 году нашей эры восстали против Рима. Веспасиан уничтожил и евреев, и их храм. Покорившись приказу Бога, что они должны стать вечными свидетелями его существования, они бездомными странниками рассеялись по миру, пока христианство набирало силу, и такова была наложенная на них кара: скитаться по миру, пока наконец не обратятся к Христу. Это была аккуратная безупречная теория, в которую мир охотно поверил. Первое потрясение я испытал, когда выяснил, что в 135 году нашей эры евреи, которых тут никак не должно было быть, подняли еще более крупное отчаянное восстание против Адриана, а недавно были найдены тексты, без сомнения написанные рукой бар Кохбы, который руководил восстанием. Все это оказало на нас потрясающее воздействие. Нам снова стали внушать: «Все евреи были изгнаны», но теперь мы принялись раскапывать синагоги IV столетия и выяснили, что в этих местах жило евреев еще больше, чем раньше. Синагоги были большими красивыми зданиями. Обслуживали очень большой состав населения. Это мы обнаружили в Кфар-Нахуме, Бараме, а вот теперь и в Макоре. Всюду одна и та же история. И даже спустя триста лет, когда сюда пришли мусульмане, мы все еще видим тут многолюдное еврейское население. И четыреста лет спустя, с появлением крестоносцев, тут продолжают жить евреи. – Он остановился, и на лице его отразилась растерянность. – Здесь происходило нечто такое, о чем книги по истории нам не рассказывают.

Отец Вилспронк начал свои работы на Святой земле с целью собрать доказательства, которые укрепят христианство, но по непререкаемой иронии судьбы всю жизнь его труды говорили миру главным образом об иудаизме; тем не менее, он настойчиво продолжал свои исследования, потому что инстинктивно понимал – когда установятся честные отношения, то христианство и иудаизм станут более понятны друг другу и приблизится окончательное обращение евреев. Кое-что он похоронил в глубинах души, предоставив другим заниматься этим вопросом: появление Иисуса Христа в Галилее отнюдь не было таинственным сигналом к исчезновению соперничающих религий; полные упрямого мужества, они выжили и, если доказательствам существования синагог можно доверять, на самом деле усилили свое влияние. И лишь с появлением греков, с воздействием пламенных посланий святого Павла Святая земля стала известна как место рождения христианства. Но пусть об этом рассказывают другие.

Рослый священник спросил, может ли он посетить раскопки, но Кюллинан быстро убедился, что активного интереса к ним он не испытывает. По сути, он уже ознакомился с большей частью работы. На самом деле ему страстно хотелось поговорить с единоверцем-католиком; они вдвоем расселись на вершине холма, откуда открывался вид на минареты Акки, и завели разговор об одной из первых интеллектуальных тайн мира.

– Сомневаюсь, что вы нашли какие-то следы, имеющие отношение к Иосифу Флавию, – начал голландец.

– Никаких. Мы знаем, что следы полного разрушения Макора датированы примерно 66 годом нашей эры. Есть веские основания предполагать, что город был сожжен Веспасианом.

– В комментариях по поводу Иосифа есть один знаменательный пассаж: «Еврейская традиция утверждает, что в ту ночь Иосиф Флавий скрылся из Макора». – Он кинул камешек в глубокий провал, через который и сбежал великий еврейский военачальник, оставив город на разрушение. – Я бы многое отдал, найди мы неопровержимое доказательство, что этот подонок был здесь, – о чем он потом отказывался даже упоминать. – Голландец сжал кулаки и уставился в пустую траншею, в которую уже заглядывал. – Разве не логично предположить, что, поскольку Макор был первым еврейским городом, к которому подошел Веспасиан, здесь его поджидал генерал Иосиф, готовый сразиться с ним? И я знаю почему. – Священник поднялся и стал расхаживать по холму, пытаясь представить себе город, каким тот был две тысячи лет назад. – Иосиф отказывается даже упоминать Макор, потому что здесь он проявил малодушие. Повел себя как трус. Он многословно проведал о Иотапате, что лежала всего в нескольких милях к югу, – там-то он был героем. Говорю вам, Кюллинан, этот человек всегда тщательно выбирал, где ему быть и что делать. Всегда!

При помощи этих соображений отец Вилспронк надеялся исчерпывающе объяснить тайну Иосифа. В течение многих лет этот умный и толковый еврей вдоль и поперек пересекал земли, по которым ходил Иисус, а это были годы, когда подлинность Христа не подвергалась сомнениям. В своих трудах Иосиф обсуждает все аспекты еврейской жизни, и плохие и хорошие, он догадывается даже о каких-то отношениях, которые стали известны лишь после открытия свитков Мертвого моря; и последующие открытия археологов лишь подтвердили исключительную точность его живых рассказов.

Тем не менее, он ни разу не упоминает об Иисусе Христе, величайшем еврее своего времени; нет у него ни слова и о Назарете, хотя он пространно описывал города, лежащие от него всего в девяти милях. И упрямые назойливые факты говорили, что самый проницательный и зоркий знаток и бытописатель Палестины сознательно избегал упоминания о главном событии его времени – о том воздействии, которое Иисус Христос оказал на весь мир. И такой честный исследователь, как отец Вилспронк, не мог не задаться вопросом: «Неужели это воздействие было куда меньше, чем то, в которое нас заставляют верить?»

Священник мог задать этот вопрос, но у него был и ответ:

– Я думаю, что Иосиф Флавий сознательно избегал всех упоминаний об Иисусе Христе и Назарете – точно так же, как он не упоминал некоторые факты своей жизни. Мы знаем, что он был лжецом. То и дело мы ловим его на фальсификациях, – продолжил он. – Если он говорит, что римлян было восемьдесят тысяч, мы выясняем, что их было всего сорок тысяч. Если он выставляет себя героем, позже мы узнаем, что вел он себя просто гнусно. В лице Иосифа мы имеем дело с верноподданным евреем, который убедил себя, что Иисус никогда не существовал. Возможно, он и сталкивался лицом к лицу с последователями нашего Господа – но старался вычеркнуть Его из истории.

Двое мужчин молча проводили глазами солнце, опускавшееся за минареты Акки. Они понимали безмерность проблем, которые только что обсуждали. Наконец Вилспронк сказал:

– Я привык с презрением относиться к Зигмунду Фрейду. Это враг моей церкви. А теперь я убеждаюсь, что молодые священники точно так же относятся ко мне. Они считают, что я не должен вникать в эти дела. Но когда ты начинаешь раскопки или в человеческой душе, или в наносах на холме, или в исторических концепциях, ты быстро выясняешь, что натыкаешься на такие больные темы, которых никак не ожидал тут встретить. Но они противостоят тебе, и приходится исследовать их – до самых истоков.

Он поднялся во весь рост, подошел к траншее ß и по чистой случайности остановился как раз над той заваленной шахтой к источнику, через которую в ту ночь и сбежал генерал Иосиф. Повернувшись к Кюллинану, он сказал:

– Сложность бытия Божьего так глубока, а тайна Иисуса столь необъятна, что по сравнению с ними еще одна историческая проблема вроде умалчивания Иосифа должна иметь куда меньшее значение. Если твоя вера способна вместить в себя Иисуса, то она, конечно, преодолеет и исторические противоречия.

Но сам он подвергся проверке куда более трудной, чем необходимость согласия с простыми историческими противоречиями, – столкновению с невообразимо сложной теологической проблемой. Произошло оно случайно. Подкинув Кюллинана от административного здания к обеленному залу, он поставил свой джип и сказал:

– Пойду помоюсь. Похоже, на холме я основательно запылился.

К сожалению, как потом выяснилось, его слова услышал Шварц, который предложил:

– Воспользуйтесь моей комнатой, – и завел Вилспронка в нее, погруженную в темноту.

Не прошло и нескольких секунд, как они, кипя гневом, вылетели из нее. Было ясно, что произошло нечто серьезное, потому что Вилспронк побагровел от ярости, а Шварц был полон воинственности. Неловкое (молчание было нарушено голландцем, который тихо сказал:

– Думаю, сегодня вечером я обойдусь без ужина.

Он решительно вышел из помещения, вскарабкался в джип, круто развернулся, подняв столб пыли, и рванул с места. Будущий кардинал, который был способен спокойно принимать любые новые исторические свидетельства, из наносов холма, касавшиеся бытия евреев в древней Палестине или жития Иисуса на Святой земле, оказался совершенно неподготовленным к столкновению с новой реальностью, которая так ярко проявила себя в современном кибуце. Едва только джип набрал скорость, Кюллинан заорал:

– Что случилось?

И могучий священник крикнул в ответ:

– Ты лучше посмотри на лозунги в своем окружении!

Удивленный этими словами, Кюллинан вернулся в зал и попросил пригласить Шварца. Когда секретарь кибуца явился, Кюллинан задал ему вопрос:

– Что у вас произошло с отцом Вилспронком?

– У него началось несварение желудка. И он сообщил, что не хочет есть.

– Что он имел в виду – лозунги в моем окружении?

Шварц замялся – не потому, что был смущен происшествием. Просто он предпочел бы не впутывать в это Кюллинана. Пожав плечами, Шварц сказал:

– Он кое-что увидел в моей комнате.

– Может быть, мне тоже стоит это увидеть.

– Почему бы и нет? – невозмутимо сказал Шварц и направился в спальный корпус, где занимал однокомнатную квартиру. Как холостому члену кибуца, больше ему ничего не полагалось, и, хотя он работал секретарем уже много лет, в его распоряжении была лишь одна комната. Она была совершенно обыкновенной – стол, стул, кровать, кувшин с водой и, конечно, три предмета его личной обстановки: большой книжный шкаф, забитый публикациями, проигрыватель со стопкой пластинок классической музыки и цветная репродукция картины Марка Шагала – если не считать, что вдоль одной стены тянулся тщательно выписанный лозунг: «Мы это сделали – распяли Его».

То был лозунг молодых евреев, которые пережили все, что принесли им и немцы, и арабы, и которых больше не волновало, что о них думает остальной мир. В начале 1964 года их лозунг стал пользоваться дурной славой, хотя и носил подпольный характер, потому что в то время визит папы Павла VI в Святую землю мог повлечь за собой эдикт католической церкви, снимающий с сегодняшних евреев проклятие за распятие Христа, и широко распространилась надежда, что этот благородный жест ликвидирует те язвы, которые мучили евреев почти две тысячи лет. Некоторые благодушные люди искренне думали, что это заявление лишит антисемитизм его моральной базы и лишит будущих человеконенавистников возможности устраивать погромы. По всему Израилю волна надежды повлекла за собой дискуссии на эту тему, и группа таких обнадеженных даже написала в газеты: «Это будет высокий и светлый день, когда христианская церковь наконец снимет с нас нашу вину».

Это письмо конечно же не было подписано ни Шварцем из кибуца Макор, ни его друзьями. Они восприняли предложение отпущения грехов как оскорбление еврейского народа, которое визит папы мог только усугубить. Они написали другое письмо, которое израильские газеты сочли подстрекательским и отказались его публиковать: «Любой папа совершит глупость, явившись сюда с прощением, которое он не имеет права даровать. Две тысячи лет мы, евреи, терпели оскорбления от христиан, и не их дело прощать нас. Это унижение и для них, и для нас, ибо это мы должны прощать их». Как доказательство своих намерений оставаться стойкими и упрямыми, как завещал им Бог, евреи Шварца и подняли свой вызывающий стяг: «Мы это сделали – распяли Его».

– Сними его, – приказал Кюллинан.

– Ты что, шутишь?

– Сними его! – заорал ирландец, которому окончательно отказала сдержанность.

Шварц расхохотался, и Кюллинан, придя в ярость, рванулся к нему, чтобы врезать по этой издевательской физиономии. Шварц легко уклонился, и они застыли лицом к лицу. Кюллинан подавил гневную вспышку и сказал:

– Именно сейчас в Риме собираются епископы, чтобы исправить древнюю несправедливость. Все, на что вы, евреи, надеетесь, зависит от таких людей доброй воли, как отец Вилспронк. А ты оскорбил его. – Не подлежало сомнению, что Кюллинан включал и себя в число этих людей доброй воли, которые надеялись улучшить и уберечь еврейско-христианские отношения, – и для него эти слова тоже были оскорбительны.

Шварц высмеял доброжелательность своего советчика и сказал:

– Никто больше не воспринимает всерьез всю эту ахинею о добрых чувствах.

Кюллинан вспыхнул и помрачнел.

– Тогда считай, что во мне говорят злые чувства. Убери эту надпись.

– В этой комнате никто не сможет заставить меня.

Одним прыжком Кюллинан оказался около стены, вцепился в полотно и разодрал его на две части. Шварц, тут же оказавшийся у него за спиной, схватил Кюллинана за руки и сцепился с ним. Наконец тот высвободился, но правая рука Шварца получила свободу действий, и размашистый удар пришелся Кюллинану прямо в челюсть.

Он так ошеломил их обоих, что, забыв о разодранном плакате, они опустили руки и уставились друг на друга. Шварц устыдился своего поступка, а Кюллинан был потрясен и ударом, и яростью схватки, но не мог справиться с возмущением и, пока Шварц продолжал смотреть на него, он вернулся к стене и разодрал лозунг на куски.

– Никто из нас не может позволить себе ненависти, – сказал он.

Шварц бесстрастно наблюдал, как Кюллинан уничтожает этот призыв, а затем холодно сказал:

– Я ни к кому не испытываю ненависти. И не собираюсь оскорблять таких достойных людей, как Вилспронк. Просто мне плевать, что любой из этих добряков думает о евреях. Любой из вас. Девятнадцать столетий такие евреи, как я, преисполненные самых благих намерений, пытались стать такими, кем все вы хотели нас видеть. И куда это нас привело? Мы покорно подчинялись королям и папам. И что это нам дало? А теперь мы отвоевали свою собственную землю и собираемся жить на ней. И меня совершенно не волнует, что вы, или Вилспронк, или папа, или генерал де Голль думают по этому поводу. Ни на йоту.

Реакция Кюллинана была мгновенной и автоматической. Стремительно выкинув правую руку, он попал Шварцу точно в подбородок – смуглый еврей пошатнулся и рухнул на пол.

В первый раз в жизни Кюллинан послал человека в нокаут и растерялся:

– Боже мой! Я же убил его!

Но к его облегчению, Шварц быстро пришел в себя, приподнялся на колено и потер челюсть.

– Наверно, я это заслужил, – сказал он. И когда они вернулись в обеденный зал, Кюллинан заботливо не отходил от него, словно Шварц был больным ребенком.

– Все же то, что мы думаем, имеет значение… – серьезно сказал он. – Вилспронк и такие, как я… потому что во время кризиса именно мы придем к вам на помощь.

Шварц молча посмотрел на посерьезневшего католика и сказал:

– Для евреев время кризиса существует всегда. И пока никто не спасал нас.

Но ужинали они в этот вечер за одним столом.

На следующее утро Веред, возвращаясь из Чикаго, прибыла в аэропорт Лод. Когда она сбежала по пандусу, напоминая собой яркую птичку крапивника, которая возвращается, чтобы снова обосноваться в листве дерева у кухни, Кюллинан подумал: «До чего она очаровательна!»

Он собирался возвращаться в Макор вместе с Веред, чтобы в дороге повторить ей свое предложение, но его намерениям безапелляционно помешал Элиав, который усадил ее в свою машину и сразу же снялся с места, возложив на Кюллинана и Табари заботы о багаже. Когда Кюллинан наконец справился с ним, ему осталось лишь посмотреть вслед удаляющейся машине, в которой он видел стройную фигурку Веред. Она что-то быстро говорила, и Элиав то и дело перебивал ее резкими возражениями, словно профессор колледжа размахивая черенком трубки.

– Ты думаешь, что… традиции Коэнов разрушат этот брак? – спросил у Табари Кюллинан.

– Он так и так не состоится. Не забывай, какую работу ему предложили. Он же не может в понедельник приступить к ней, а во вторник жениться на разведенной женщине.

– И что ты думаешь об этом бреде?

– Считаю, что это достаточно серьезно.

– Как ты можешь?

– Потому что знаю историю. На этой земле жило чуть ли не триста поколений моей семьи. На их глазах приходили и исчезали толпы людей. Но евреи тут были всегда. Потому что у них был набор неукоснительных законов Бога – они-то и сплачивали их. А сегодня наш мальчик Элиав, один из подлинных героев воссоздания государства, пойман в тиски того самого жесткого закона, который он помог сберечь.

– Если у него есть хоть капля мозгов, он сядет на первый же самолет на Кипр и пошлет это правительство к черту.

– Джон! – вскричал араб. – Ты говоришь как типичный либеральный католик. Если бы папа поставил тебя в аналогичное положение – Коэны, вдовство и все такое, – ты мог бы не обратить на него внимания и улететь на Кипр. Точно так же поступил бы и я, как мусульманин. Но неужели ты не видишь разницы? Никто со стороны не заставляет Элиава уважать древний закон. Он делает это сам… восстановив Израиль. Не сомневаюсь, он не хотел иметь дело с государством, где действуют такие законы… но так или иначе, он его создал. – Двое мужчин погрузились в молчание, которое Табари нарушил предсказанием: – Через две недели, Джон, тебе придется обзаводиться женой. Эта девушка не выйдет замуж за Элиава.

– Ты так думаешь? – с надеждой спросил Кюллинан.

– Вот тогда и начнется самое забавное. Ты же, полный сантиментов, скорее всего, захочешь жениться на Веред прямо на холме, взяв в свидетели кибуцников и старого Юсуфа…

– Это могло бы стать последним аккордом завершения раскопок. И ты в роли посаженого отца.

– Я бы с удовольствием сыграл ее, – засмеялся Табари. – Но разве ты не слышал? В Израиле такие свадьбы запрещены.

– Что ты несешь? У меня документы из американского посольства.

– Полностью исключено. Раввины установили, что в Израиле евреи не могут вступать в брак с христианами. Никогда и ни в коем случае.

Так что, делая предложение малышке Веред, держи в кармане два авиабилета на Кипр, потому что здесь вам никогда не удастся стать мужем и женой.

– С ума сойти! – возмутился Кюллинан. – Когда католическая церковь попыталась организовать нечто подобное в Испании, «Нью-Йорк таймс» посвятила этому передовую статью. Ты хочешь сказать, что я…

– Мы с тобой в одной лодке, – уточнил Табари. – Захоти я жениться на Веред, как мусульманин, я бы не мог этого сделать. Нам бы пришлось лететь на Кипр. Откровенно говоря, что я и сделал… когда женился на своей жене. Она из семьи арабов-христиан. А христианам и мусульманам тоже не разрешено вступать в брак между собой.

– Судя по твоим словам, половине людей в Израиле, которые хотят вступить в брак, приходится летать на Кипр. Не могу поверить, что раввины издали такие законы. Думаю, что это устроили авиакомпании.

В передней машине шел резкий разговор.

– Не надо так подчеркивать, что ты умнее меня, – сказала Веред. – В Америке мне многое понравилось.

– Тебе доводилось встречаться с американскими евреями? – спросил Элиав.

– Да. И некоторые произвели на меня большое впечатление.

– Какие именно?

– Евреи, которые руководят больницами. Которые основывают библиотеки, знаменитые музеи и университеты. Конечно, я видела и толстых, разодетых, этаких светских дам. Их более чем достаточно. Но кто-то создал у нас ложное представление об американском еврее. А ведь он может быть очень влиятельным человеком.

– Хотела бы там жить? – спросил Элиав.

– Нет. Я хочу жить здесь… где помогала строить эту страну. И жить я хочу с тобой. И хочу покончить со всеми этими делами к концу недели.

– Тедди Райх встречался с премьер-министром…

– Я не хочу вмешивать ни Тедди Райха, ни кого-либо еще. Илан, ты должен мне сказать – здесь и сейчас. Так мы поженимся? И когда?

– Как я могу это решить, пока не услышу, что мне собирается сообщить Тедди?

– Я помогу тебе, – решительно сказала Веред и протянула ему небольшой лист бумаги. – Во вторник на Кипр летит самолет «Эр Франс». В среду – «Кипрские авиалинии». В четверг – «Бритиш эйруэйс». А в пятницу утром на Кипр вылетает самолет «Эл Ал».

– А в субботу, предполагаю, кто-то еще.

– Субботы не будет… и воскресенья тоже… ничего не будет. – Она сложила на груди руки и уставилась прямо перед собой. Когда Элиав махнул в ее сторону черенком трубки, она не заметила его.

– Это ультиматум?

– Если мы решим, то последний самолет вылетает в пятницу утром. Если нас на нем не будет…

– То ты выйдешь замуж за Кюллинана? За нееврея? И покинешь Израиль? Не могу в это поверить.

– Проверить это легче легкого. В пятницу утром.

В молчании Элиав добрался до Акко.

– Если я откажусь от поста в кабинете министров, – в упор спросил он, – и займусь преподаванием… в Англии… в Америке… ты выйдешь за меня замуж?

– Илан, – мягко сказала она и, разведя сложенные на груди руки, схватила его за предплечье, – в ту ночь, когда погибла Илана, я все для себя решила. Когда в Акко я кинулась спасать тебя, то сделала это не потому, что ты был ценным солдатом. Ты был мужчиной, блистательным мужчиной, которого я любила уже тогда. – Не в силах удержаться от слез, она прошептала: – Мы должны были пожениться шестнадцать лет назад, но тогда я этого не понимала. Понимаю теперь. Решай, Илан. Я делаю тебе предложение. Женись на мне – и не медли.

Элиав, не снимая рук с руля, продолжал сжимать в зубах трубку. Не отводя взгляда от минаретов Акко, он повернул машину на восток к Дамасской дороге, и тот момент, когда он должен был принять решение, канул, а в разных аэропортах мира четыре самолета, которым на этой неделе предстояло вылетать на Кипр, проверяли двигатели, а женщины в комбинезонах пылесосили их салоны. Стоял понедельник.

Когда археологи добрались до раскопок, на душе у них была осенняя хмарь. Трудились только Юсуф и его семья из двенадцати человек. Они укрывали археологические находки, и было видно, насколько одиноким этот старик чувствовал себя в Израиле. Его дети уже освоили иврит и вписались в жизнь кибуца. Его три жены освоились в Израиле, а беременная даже посетила врача в Купат-Холиме и выяснила, как сегодня полагается рожать ребенка. Матери усваивали от детей иврит, и старый патриарх был обречен на одиночество – человек, потерявший свое место в мире. Его одиннадцать приспешников, которые были так покорны ему в Марокко, легко перехватили контроль над семьей; он потерял весь свой авторитет, и по мере того, как шло время, полуслепой старик преисполнялся горечи, поскольку новая земля лишила его и достоинства, и языка, и самого смысла существования. А во вторник и самолет «Эр Франс» улетал на Кипр и в Марокко…

Илан Элиав не собирался иронизировать над глубоким одиночеством старого Юсуфа, потому что он и сам ощущал себя в той же тюрьме. Встреча с Веред обернулась непредсказуемыми трудностями; она требовала от него немедленного ответа. «Последний самолет отлетает в пятницу», – предупредила она. Минула среда, и в четверг улетел самолет британской авиакомпании. В пятницу утром Кюллинан, видя, как два дорогих ему человека мучаются не находя выхода из создавшегося положения, наступил на горло собственной песне; дождавшись, когда они вдвоем оказались в хранилище керамики, он как бы случайно зашел в него и бросил им:

– Это были не пустые слова, когда я сказал: то, что вы делаете с собой, разрывает мне сердце. Элиав, если ты решишь отказаться от места в правительственном кабинете и полетишь на Кипр, я лично гарантирую тебе десять лет работы тут в Макоре и на всю жизнь – преподавание в Чикаго. И уверен, что сможем найти место Веред – она будет вести курс археологической керамики. Я делаю это предложение для того, чтобы экономические обстоятельства не влияли на ваше решение.

– Мне предлагали преподавать в Оксфорде, – сухо сказал Элиав. – Зная мое прошлое, ты можешь себе представить, насколько это соблазнительно.

– Мои слова – это знак уважения к вам. Я не хочу жениться на Веред лишь потому, что ты не можешь…

Веред в это время не отрывала взгляда от своих часов, словно отмечая одну уходящую минуту за другой, и наконец она поднялась и тихо сказала:

– Улетел последний самолет. – Глядя на Элиава, она взяла его за руки и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала. – Я так хотела быть с тобой, – с трудом произнесла она.

И тут она не выдержала и разрыдалась. Элиав был не в состоянии успокоить ее, и Кюллинан тихонько обнял Веред за плечи и отвел в сторону.

– Летом мы вернемся в Макор. Когда Элиав сможет, он покинет Иерусалим и будет работать с нами.

Оттолкнув его, Веред посмотрела на Кюллинана, словно на незнакомца.

– О чем ты говоришь, Джон? Я же предупреждала тебя, что выйду замуж только за еврея. – И, увидев потрясенное выражение его лица, она пробормотала: – О, проклятье, проклятье! – и выскочила из хранилища.

Смысл ее поведения оставался непонятным до трех часов дня, когда в Израиль неожиданно прибыл Пол Дж. Зодман. Он тут же прыгнул в арендованную машину и, взревев двигателем, помчался в Макор. Штаб подводил итоги недели, и, ворвавшись, Зодман хрипло объявил:

– Я неделю воздерживался от визита. Чтобы дать доктору Элиаву время собраться с мыслями. Он не женится на Веред. Как и Кюллинан. Так что на ней женюсь я. В воскресенье утром.

Первым глупость сказал Кюллинан. Он уставился на Веред, которая, восстановив спокойствие, снова напоминала миниатюрную Астарту со скромно опущенными глазами, а затем перевел взгляд на Зодмана в дорогом костюме блестящей синей ткани, свежевыбритого, собранного и энергичного.

– Но ведь у вас уже есть жена?

– Была, – поправил Зодман.

– О господи! – вскинулся Кюллинан. – Вот, значит, почему вы прислали мне телеграмму «Приезжай в Чикаго»? Вы знали, что я не мог уехать, и разыграли Веред, чтобы… – Он увидел улыбки на лицах Зодмана и Веред и, к своему удивлению, заорал: – Зодман, ты законченный сукин сын!

Тот пропустил его слова мимо ушей и добродушно сказал:

– Послушай, Джон! Я приехал сюда два месяца тому назад неженатым человеком. И увидел двух других холостяков, тебя и Элиава, увлеченных некоей обаятельной вдовой… Я притащил ее в Чикаго, дабы посмотреть, не выйдет ли она за меня замуж. – Наступила пауза, после которой Зодман тихо сказал: – Она ответила, что нет. Даже не позволила мне ухаживать за ней. Сказала, что обручена с Элиавом, а если он не сможет жениться на ней из-за всех этих проблем с Кознами, она, скорее всего, выйдет замуж за тебя, Джон, – и черт с ним, с ее еврейством.

У всех присутствующих, даже у Веред, перехватило дыхание. Она умоляюще посмотрела на Зодмана и напомнила ему:

– Тебе не стоило бы об этом говорить.

Но Зодман продолжил:

– Пока суть да дело, все вы как-то ухитрились наделать глупостей, и посему в воскресенье мы с Веред собираемся пожениться и улететь обратно в Чикаго.

Кюллинан посмотрел на присутствующих и жалобно сказал:

– Раскопки завершатся точно так же, как у Макалистера в Гезере. Мой ближайший помощник уходит в правительство. Мой специалист по керамике улетает в Чикаго. Нам с Табари придется самим вести раскопки.

– Мы найдем вам кого-нибудь, – пошутил Зодман.

Но, как говорил Элиав, быть евреем вообще нелегко, и чикагскому миллионеру пришлось убедиться в этом довольно болезненным образом. Он решил этим же вечером отвезти Веред в Иерусалим и без промедления получить разрешение на их брак, но Элиав напомнил, что ехать ему не стоит, поскольку уже наступил Шаббат.

– Кого, черт возьми, волнует этот Шаббат? – фыркнул Зодман и погнал арендованную машину на юг по просторам Галилеи.

В Иерусалиме с ним отказывались говорить в Шаббат, а в воскресенье он услышал в раввинате:

– Простите, мистер Зодман, но вы не можете вступить в брак в Израиле.

Спокойно, не повышая голоса, он спросил:

– И почему же?

– Мы пришли к выводу, что не можем доверять свидетельству о разводе, выданному обыкновенным американским раввином.

– Ребе Хирша Бромберга вряд ли можно считать таковым. – Зодман был в составе комитета, который выбрал Бромберга.

– Его нет в списке доверенных, – сообщил секретарь раввината.

Продолжая хранить спокойствие, Зодман сказал тем же тихим голосом:

– Кроме того, у меня есть безупречное свидетельство о гражданском разводе, выданное штатом Иллинойс.

– Израиль не признает гражданских разводов, – ответил раввин.

– Вы хотите сказать, что из этой маленькой комнатки вы пытаетесь руководить евреями во всем мире?

– В Израиле именно на нас лежит ответственность определять, кто может вступить в брак, а кто нет, – стоял на своем раввин.

– И я не могу, – еле слышно спросил Зодман.

– Нет.

– Я жертвую большие суммы Республиканской партии, – угрожающе сказал Зодман. – Я знаю сенатора Дирксена и Пола Дугласа. – Теперь он поднял голос и почти орал: – И я не потерплю такого оскорбления!

Он помчался в Тель-Авив, чтобы встретиться с американским послом: израильское государство считало своей столицей Иерусалим и из него же управляло страной, но иностранные государства, исходя из соглашения Объединенных Наций интернационализировать Иерусалим, настаивали на пребывании своих посольств в Тель-Авиве и считали столицей именно его. Юридический советник посла заверил Зодмана, что ситуация в Израиле именно такова, как ее описали раввины: для них гражданского брака не существует; местные раввины отказываются признавать большинство свидетельств о разводе, выданных американскими раввинами; и нет никакого приемлемого варианта, по которому Зодман мог бы взять Веред в жены.

– Конечно, – не стал скрывать молодой человек, – многие решают эту проблему, улетая на Кипр. Но такой вариант наделяет детей, рожденных в этом браке, весьма неопределенным статусом, во всяком случае, если вы собираетесь жить в Израиле, но если вы этого не планируете…

– Мне? Жить в Израиле? Вы что, шутите? – И Зодман доставил Веред обратно в Макор; почти всю дорогу он без остановки ругался.

В Макоре и было обговорено, что Веред и Зодман, как и многие израильские пары, должны лететь на Кипр. И за те дни, что были отведены Веред, дабы подвести итоги ее работы первого года раскопок, руководители экспедиции воспользовались этой возможностью, чтобы подвергнуть Веред длительному перекрестному допросу, в ходе которого Веред четко изложила свою позицию: она покидает Израиль не потому, что ей нравятся большие машины и кондиционеры, в чем ее попытались обвинить друзья, сказав, что она купилась на сытную жизнь; не потому, что боится будущего, ибо она уже представила убедительные доказательства своего мужества; не потому, что ее преданность еврейскому государству поистерлась: она не сомневается, что Израиль – единственное приемлемое решение в современном мире, где другие государства не смогли ни защитить евреев, ни стать для них настоящей родиной. Она уезжает потому, что, как человеческое создание тридцати трех лет от роду, она не может больше выносить давящий груз религии, терзающей страну с ее военными, социальными, экономическими и особенно со сложными религиозными проблемами.

– Я отдала свой долг иудаизму, – спокойно, без бравады сказала она. – Я рисковала жизнью более чем в дюжине боев, потеряла мужа, потеряла почти всех друзей, и искренне верю, что заслужила право сказать: «Рашель, отныне ты будешь просто еврейкой. Малышка Веред чертовски устала».

Ее слова настолько потрясли Элиава, что Кюллинану показалось – новый член кабинета министров готов ударить ее, но Элиав лишь с силой переплел пальцы и холодно спросил:

– Как ты можешь повернуться спиной ко всему, за что мы боролись. Разве ты не помнишь Цфат?

И Веред, говорившая спокойно и мягко, как человек, выяснивший для себя истину, какой бы она ни была горькой, сказала:

– Помню ли я? Элиав, сдается мне, что мы, евреи, всю жизнь только и делаем, что вспоминаем. И внезапно я поняла, что у меня уже больше нет сил, я устала жить в этой земле воспоминаний. Мой год в Иерусалиме начался с Рош-а-Шаны, когда я вспоминала Авраама, жившего четыре тысячи лет назад. Затем пришел Йом-кипур, и в этот Судный день мы сплошь предавались воспоминаниям. Суккот, праздник Шалашей, – и мы вспоминаем годы в пустыне. Словно гулкие удары огромных бронзовых колоколов с церквей Иерусалима перебирают наши дни, и я вспоминаю наши печали. Конечно, было и несколько счастливых дней. Симхат Тора, Ханука, когда мы вспоминали победу Маккавеев. Весенний праздник древонасаждения. В Пурим мы вспоминаем Персию трехтысячелетней давности, а в Пасху – -еще более давний Египет. Лаг Ба Омер, Шавуот. А 9 Аба мы скорбим о потере Иерусалима. Когда мы его потеряли? Две тысячи лет назад. У нас есть особые дни памяти Герцля, студентов, социалистов, Объединенных Наций, отважных бойцов, которые пали в 1948 году, защищая Иерусалим, и еще День независимости. Из года в год я послушно вспоминала и думала, что это совершенно естественно – провести жизнь, оплакивая мертвое прошлое, стеная по поводу событий, которые случились в жуткой дали времени. Это был тяжкий груз, но это был наш особый, неизбежный еврейский груз, и я принимала его.

И тут я попала в Чикаго. Я таскала с собой по Иллинойсу этот идиотский «подсвечник смерти», выступая с речами в еврейских женских клубах, над которыми так любят подшучивать израильтяне, – и знаете, что я в них поняла? Что самые лучшие люди на этом свете – еврейские женщины Иллинойса. Они довольны жизнью и прекрасно существуют без воспоминаний о Персии и Египте, о Маккавеях, Синайской пустыне и Иерусалиме. Они работают в местных художественных музеях, возводят новые пристройки к больницам, помогают советам по образованию, возмещают дефицит средств у симфонических оркестров и вообще делают все, что в их силах, дабы в этом мире было легче единственное, о чем этим женщинам надо помнить, – когда подходит срок очередной платы за телевизор, и может, вас это удивит, но я не могу дождаться, когда стану одной из них.

Элиав прижал руки к желудку.

– И для этого пустого существования, – с болью спросил он, – ты пожертвовала иудаизмом? За горшок чечевичной похлебки… в нержавеющем варианте?

– Прекрати! – вскричала Веред, с силой хлопнув ладонью по столу. – Прекрати кидать в меня старые штампы. Я выразилась четко и ясно, а ты бормочешь нравоучения, которые евреи бормотали со времен Моисея. Горшки чечевичной похлебки! Да я отказываюсь дальше слушать эту ахинею! – Вскинув руки, она прижала их к ушам. – Я отказываюсь провести остаток жизни в сплошных воспоминаниях. Я больше не буду вспоминать!

Элиав, который все же смог справиться с владевшей им горечью, тихо сказал:

– Твои нееврейские соседи в Иллинойсе заставят тебя вспомнить, кто ты такая.

И именно с этой темы и начались саркастические дебаты между Элиавом и Зодманом.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Неужели Веред считает, что, перебравшись в Америку, она перестанет быть еврейкой?

АМЕРИКАНЕЦ. Именно так она и считает.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Это продлится лишь до того момента ее медового месяца, когда клерк в гостинице скажет: «Евреи нежелательны».

АМЕРИКАНЕЦ. Мы знаем, как избегать таких гостиниц.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Или пока в медицинском колледже ее сыну не скажут: «Наша квота на евреев заполнена».

АМЕРИКАНЕЦ. Этого больше не происходит.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Или пока не появится новый сенатор Маккарти. Он потерпит провал со всеми своими экономическими обещаниями. И ему придется сделать вас, евреев, козлами отпущения.

АМЕРИКАНЕЦ. Теперь у нас есть защита против такого рода вещей.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Или пока не произойдет новая международная трагедия вроде нацистской Германии…

АМЕРИКАНЕЦ. Мир никогда больше не допустит повторения таких событий.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Это может случиться еще до рождения вашего первого сына. В Южной Америке? Южной Африке? В Квебеке?

АМЕРИКАНЕЦ. Не сомневаюсь, что-то в конце концов сработает.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Вы говорите точно, как мой дядя в Гретце в 1933 году. И он был прав. Что-то в самом деле сработало. Успешно повесили Адольфа Эйхмана.

АМЕРИКАНЕЦ. Вы не должны пугать евреев Америкой, Элиав.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. А я и не пугаю. За меня это делает история.

АМЕРИКАНЕЦ. В Америке у нас есть гарантии, защищающие от такого рода истории. Кроме того, вы упускаете из виду один важный факт. В Америке естественная ненависть, которая присуща всем людям, направлена не против еврея, а против негра.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Если он исчезнет, исчезнете и вы.

АМЕРИКАНЕЦ. Вы не можете применять европейский опыт к Америке. Это величайшая ошибка, которую мне доводилось слышать от израильтян, и вы ее делаете все время. Мы, американцы, – совершенно иные. Из моих нееврейских соседей более половины прибыли из других стран. Все мы представляем собой группы национальных меньшинств.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. И они привезли с собой все свои антиеврейские предубеждения. Вы говорите, что вы другой – но не потому, что вы американец. А потому, что вы еврей, и Америка никогда не позволит вам забыть это отличие. Ни вам, ни вашим детям.

АМЕРИКАНЕЦ. За все годы я ни разу не почувствовал и намека на антисемитизм.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Вы его испытываете каждый день, но закалились и привыкли к нему.

АМЕРИКАНЕЦ. Сдается мне, что вы злы на нас, американских евреев, в силу двух причин. Мы строим новую жизнь, и лучше ее для евреев в мире и быть не может. И отказываемся эмигрировать в Израиль.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Давайте разберем эти причины одну за другой. Что касается вашей новой жизни, то это старая ложная мечта о золотом гетто. О религии, которая не является иудаизмом. О синагоге, которая является всего лишь большим общественным центром, и о третьем поколении, которое считает, что большинство их примет, если они будут называть своих сыновей Брайанами. Процент межрасовых браков среди молодых евреев в Америке составляет больше десяти процентов и приближается к двадцати пяти. Новый образ жизни? Нет, старое заблуждение – мол, придет время, когда вообще не будет евреев.

АМЕРИКАНЕЦ. Это меня не пугает. Если четырехтысячелетний путь следования за Моисеем привел нас туда, где мы находимся, то есть к тотальному разделению людей, я думаю, как раз пришло время попробовать американский образец. Это будут хорошие евреи. И Веред станет такой же. Но если мой сын Брайан, как вы назвали его, захочет слиться с общим потоком, я скажу ему – вперед!

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Израиль тем более необходим, дабы сохранить иудаизм, но вы не торопитесь слать нам иммигрантов для спасения еврейского государства.

АМЕРИКАНЕЦ. Наша задача – оставаться в Америке и сделать из нее самый безопасный в мире дом для евреев. И делиться нашими богатствами с соплеменниками-евреями в Израиле. И да простится мне упоминание о себе самом, я всегда заботился об этом и советовал моим обеспеченным соседям в Чикаго делать то же самое.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Вы всегда были великодушны ко всему, кроме людей. Вы когда-нибудь видели, как прибывает судно с иммигрантами? В основном это необразованные люди из Африки. Их называют арабо-евреями. Умные, энергичные ашкенази опасаются, что, если еще сто лет в стране будут преобладать такие иммигранты, Израиль станет еще одним левантийским государством. Отсталой ближневосточной страной, в которой горстка европейских евреев будет стараться справиться с ситуацией, пока страна не стала составной частью этакого почетного альянса с Ливаном или Египтом. И представление о еврейской отчизне снова исчезнет. Нет, я не пессимист. Я посвятил свою жизнь идее, что мы сможем организовать в этих местах нечто вроде арабо-еврейской федерации – для блага обеих сторон. Но для этого мы должны иметь как можно больше образованных западных евреев. А такие люди, как вы, не чувствуют ответственности.

АМЕРИКАНЕЦ. Еще как чувствую! Я посылаю вам каждую монету, разрешенную законом.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Но ведь людей вы не шлете? Взять, например, вас.

АМЕРИКАНЕЦ. Меня? Чтобы я жил здесь?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Да. И вместо того, чтобы помогать нам людской силой, вы забираете одну из самых высокообразованных женщин из тех, что у нас есть. А на следующий год вы заберете полдюжины наших самых толковых молодых евреев. Строго говоря, ведь вы хотели бы забрать и меня. Разве не так?

АМЕРИКАНЕЦ. В прошлый раз я не скрывал, что был бы горд привлечь вас и Табари.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. И вы не видите в этом ничего аморального? Использовать Израиль как интеллектуальную каменоломню, откуда вы забираете мозги, которые ваша система не в состоянии производить?

АМЕРИКАНЕЦ. Я убежден, что талантливый человек должен жить там, где ему лучше. И, сделав это, он может щедро делиться своими талантами с другими. Можете не сомневаться, что, когда Веред станет американкой, мы каждый год будем пересылать в Израиль большие суммы денег.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Нам… не нужна… благотворительность!

АМЕРИКАНЕЦ. Черт побери, вы настойчиво просите ее! Каждый год представители «Объединенного призыва» толкутся у моего стола. «Мы должны как можно больше делать для Израиля. Это отважная страна, и она воюет ради всех нас!»

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Значит, вы хотите считать нас маленькой Черногорией? Этаким крохотным анклавом, который восхищает весь мир потому, что его бойцы отбиваются от окружающих арабов? Значит, американские евреи испытывают гордость за нас? Может ли она быть моральным оправданием для Израиля? Но если мы станем маяком чистого ясного света, лучи которого осветят этот край, если мы вступим в союз с арабским миром, принеся ему процветание… и этот мусульманский полумесяц обретет плодородие…

АМЕРИКАНЕЦ. Вы говорите, как люди из «Объединенного призыва».

ИЗРАИЛЬТЯНИН. А иначе и не выразиться. А тот Израиль, который я хочу увидеть, никогда не состоится, если американские евреи будут красть наши таланты и возвращать всего лишь деньги.

АМЕРИКАНЕЦ. Где бы вы, черт побери, были, Элиав, если бы мы не давали вам денег? И вы, израильтяне, должны как можно скорее отказаться от ваших нахальных обвинений, что американские евреи заинтересованы лишь в материальных приобретениях. Я приехал в Иерусалим, чтобы повидаться с раввинами, да простит их Бог. Я миновал лес, посаженный американцами, больницу, за которую платят американцы, университетские строения, которые носят американские имена, дома отдыха, оплаченные евреями Монтаны, кибуцы, куда идут деньги евреев Массачусетса, и, не могу не добавить, археологические раскопки, на которых работают американцы. Если это материализм, то лучше бы ваши граждане преисполнились им, потому что, если вы отвергнете дары наших эгоистичных и приземленных американцев, эту землю постигнет разруха.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Если бы эти дары не давали налоговые льготы, вы бы и пенни нам не прислали.

АМЕРИКАНЕЦ. Но на них даются налоговые скидки потому, что Америка – благородная страна.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Мы благодарны за ваши деньги. Ваши люди – вот что нам нужно.

АМЕРИКАНЕЦ. Таких, как я, вы не получите. Жизнь в Америке слишком хороша. Да и кроме того, кто согласится жить в стране, где раввины обладают такой властью, как здесь?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Вы лучше разберитесь сами с собой. Во время первого визита вы сокрушались, что в нашем кибуце нет синагоги. А теперь жалуетесь, что в брачных отношениях мы следуем еврейскому закону. Чего вы, американские евреи, хотите от нас?

АМЕРИКАНЕЦ. Я хочу, чтобы Израиль сохранял старые обычаи. Мне нравится, когда в ваших гостиницах соблюдаются правила кошера. И когда по субботам не разрешено ходить автобусам. Все это заставляет меня чувствовать себя евреем.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. И чтобы это чувство оставалось живым – не только в Америке, но и где-то еще в мире, – вы готовы слать нам девяносто тысяч долларов в год?

АМЕРИКАНЕЦ. Откуда вы знаете, сколько я посылаю?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Это моя обязанность – знать. За деньги я приношу свою благодарность. А поскольку вы не посылаете нам людей, я отношусь к вам с презрением.

АМЕРИКАНЕЦ. Послушайте, Элиав!

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Я говорю – с презрением. Если у вас с Веред будет сын, пошлете ли вы его в Израиль?

АМЕРИКАНЕЦ. Конечно. Я хочу, чтобы он как-нибудь летом поработал в кибуце. Недельки две.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Ну и дурак же ты…

АМЕРИКАНЕЦ. Похоже, вы не понимаете фундаментальную природу американо-израильских отношений.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. А вы?

АМЕРИКАНЕЦ. Куда лучше, черт возьми, чем вам кажется. Израиль должен существовать. Как средоточие нашей религии. Так же, как у католиков существует Ватикан. Но даже самые верующие католики не эмигрируют в Ватикан. Они остаются в Бостоне, Массачусетсе, в Чикаго, штат Иллинойс, в калифорнийском Лос-Анджелесе, не говоря уж о Сиднее в Австралии. Они чертовски много работают, ведут жизнь добрых католиков и посылают деньги в Рим. Вы забываете, что в одном лишь Нью-Йорке евреев больше, чем во всем Израиле. А если взять все Соединенные Штаты, то их втрое больше, чем у вас. Мы – важнейшая часть еврейского мира. И наше дело заключается не в пребывании здесь. Наше дело – быть самыми лучшими евреями в мире, пусть и в Чикаго, и всеми силами, что есть в нашем распоряжении, поддерживать вас… деньгами, туристами, американским голосованием в Объединенных Нациях, а в случае необходимости и оружием. Эта страна – наш Ватикан, и, если бы я не увидел в этих горах воджерского ребе, я бы не дал Израилю ни цента – но этот ребе воплощает то, чего я жду от этой страны. Благочестие. Кошерные рестораны. Люди, которые оберегают живой дух иудаизма. Я ясно выражаюсь?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Это был бы самый лучший день для Израиля, если бы вы полностью забыли нас и никогда не возвращались сюда. Оставьте нас на том уровне, который нас устраивает. Не будем тревожить историю. Считайте нас маленькой колонией с превосходным университетом, откуда наши лучшие умы каждый год эмигрируют в Буэнос-Айрес, Дамаск, Чикаго и другие отсталые районы мира. Пусть раввины и дальше сидят над Талмудом и Торой, но Израиль погибнет, как живое нормальное государство, не в силах нести этот невыносимый груз. Веред не может больше существовать в своем нынешнем состоянии, и вы отказываетесь помочь. Вы хотите, чтобы все мы вернулись в старые времена. Когда дедушка моей жены добрался до Табарии, то увидел, что из более чем тысячи человек еврейского населения работают только двое-трое. Остальные ждут подачек из Европы и, когда получают их, усиленно молятся, призывая благословение на головы тех евреев, что не живут в Израиле. Вы предлагаете восстановить эту систему?

АМЕРИКАНЕЦ. Я предлагаю, чтобы Израиль оставался таким, какой он есть. Пусть он будет духовным центром иудаизма. А я уж приму на себя ответственность, чтобы он продолжал жить.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Для человека, который делает миллионы долларов, Зодман, вы просто исключительно глупы. Неужели вы не понимаете, что процветание Израиля куда важнее для вас с Веред, живущих в Чикаго, чем для нас с Табари, живущих здесь? Что Израиль защищает вас от следующей волны нацизма? Что Израиль наделяет евреев тем достоинством, которого они никогда раньше не знали? Как много еврейских таксистов в Нью-Йорке говорили мне, когда я приезжал в Соединенные Штаты: «Ваше поведение там заставляет меня гордиться, что я еврей». Вы хвастаетесь своими взносами. Знаете, что я думаю? Что Государство Израиль должно взимать по сорок центов налога с каждого вашего доллара. За те услуги, что мы вам оказываем.

АМЕРИКАНЕЦ. Как после этих слов вы можете рассчитывать на доброе отношение таких людей, как я?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. А мне не нужно ваше доброе отношение. И ваша снисходительность.

АМЕРИКАНЕЦ. Так чего же вы хотите?

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Иммиграции. Вашей помощи, чтобы мы выжили.

АМЕРИКАНЕЦ. Я американец и не обязан хранить верность Израилю. Если вы и дальше будете говорить точно так же, я перестану быть евреем.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Вот это уж не вам решать. Кюллинан может перестать быть ирландцем, и никого это не обеспокоит. Утром он может объявить: «Я больше не католик», и это будет только его решением. Но если даже вы десять лет будете орать: «Я не еврей!» – это ровно ничего не изменит, потому что решать эту проблему не вам, а вашим соседям. Не вам. Ни одному еврею не удалось покончить со своим еврейством.

АМЕРИКАНЕЦ. В Америке мы пишем новые правила.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Но ваши новые правила будут оцениваться по старым стандартам. В Испании сотни тысяч евреев твердили: «Мы больше не евреи. Мы испанские католики», но не прошло и двухсот лет, как Испания сказала: «Пардон, все же вы евреи». В Германии последователи Мендельсона говорили: «Мы интегрировались в немецкую среду. Мы перестали быть евреями». Но немцы сказали: «Простите, но ваша бабушка была еврейкой, и поэтому отныне и навечно вы остаетесь евреем». А если вы ищете классическое подтверждение своей теории, то отправляйтесь на остров Мальорку. В 1391 году по острову прошелся жуткий еврейский погром, после которого оставшиеся евреи обратились в католицизм. Поинтересуйтесь, что случилось с ними. Их убивали, сжигали живьем, подвергали гонениям, загоняли в гетто – и как бы они ни хранили верность католицизму, они не могли избавиться от своего еврейства. Эта история страшна, но не забывайте ее. Каждый Шаббат те, кто когда-то были евреями, публично, на улицах, ели свинину, доказывая, что они больше не евреи, но и спустя пятьсот лет ни один из настоящих католиков Мальорки не вступал в брак с ними, потому что они продолжали оставаться евреями. И мы несем груз этого наследства.

АМЕРИКАНЕЦ. Вы пытаетесь утверждать, что история остается неизменной. А вот Америка доказала, что история таки меняется. То, что случилось на Мальорке, никак не сможет повлиять на грядущие события в Америке. Мы свободны, и наша свобода гарантирована. Конституция нашего общества утверждает эту свободу, и я верю в нее.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Я тоже, Зодман. Пока Китай не станет главной силой на земле и каким-то образом унизит вас. Пока акции AT amp;T не упадут до сорока и вы не влетите в очередной экономический кризис. Пока не появится наследник сенатора Маккарти. Вот эти дни и станут для вас испытанием. Найдите время и поговорите с секретарем кибуца. В прошлом году он поехал в Россию навестить родных и друзей. Сорок лет Россия утверждала, что стала новым раем для евреев, и многие евреи были согласны с этим. И знаете, когда он оказался в России, никто из его родственников не захотел даже говорить с ним. Увидев его, они захлопывали двери. Скинувшись, они заплатили надежному другу, чтобы тот навестил его в гостинице. Друг пошел на большой риск. «Уезжай домой, – сказал он ему. – И никому не рассказывай, что ты имеешь к нам отношение. И когда вернешься в Израиль, ничего не пиши в газетах против России – или мы исчезнем, и ты никогда больше о нас не услышишь». Вы понимаете, что если Россия разрешит евреям эмигрировать, то миллионы их прилетят в Израиль.

АМЕРИКАНЕЦ. Я должен верить в благородство своей страны. Я хочу, чтобы Израиль продолжал существовать – для других. Я хочу, чтобы у воджерского ребе была своя синагога – для других. И я буду платить, чтобы его синагога существовала и дальше. Но мой дом, все мое будущее – в Америке.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Но ваш духовный дом будет здесь.

АМЕРИКАНЕЦ. Я не уверен. Решения ваших раввинов по такими делам, как мой развод, скорее всего, будут все больше и больше отдалять нас друг от друга. И у нас будут два еврейства: одно, духовное, будет здесь, а другое, мощное и эффективное, в Америке. И контактов между ними почти не будет.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Для любого из нас нет более важного дела, чем сохранять эти контакты.

АМЕРИКАНЕЦ. А теперь мы с Веред должны улетать… в лучший в мире дом для евреев.

ИЗРАИЛЬТЯНИН. Когда над вами разразится гроза, Израиль будет ждать вас.

В вечер этого последнего обмена мнениями к столу подсел Шварц, и, когда самые болевые точки спора нашли достойное разрешение, словно дебаты вели вежливые джентльмены в черных галстуках, он поразил собеседников грубой правдой о предмете, который они обсуждали:

– Вы говорите так, словно будущее будет развиваться по прошлым канонам. Все изменилось, Зодман. Вы живете в совершенно ином мире. Как и ты, Элиав.

– Что вы имеете в виду? – спросил Зодман.

– А вот что. Пару лет назад во Флориде были взорваны несколько синагог. Помните?

– – Какое отношение ко мне имеет Флорида?

– Похоже, что начинает вздыматься высокая волна антисемитизма, Моя группа тут в Израиле очень внимательно изучила ее. И пусть это потрясет вас, но вам стоит знать, что, если эти взрывы будут продолжаться, мы готовы скрытным образом доставить во Флориду вооруженных добровольцев. Чтобы подготовить местных евреев. И кое-кого пристрелить… раз и навсегда.

Зодман сглотнул комок в горле. Кюллинан, наклонившись вперед, спросил:

– Ты собираешься организовать вторжение во Флориду?

– Почему бы и нет? Немцы убили шесть миллионов евреев, а мир только и делал, что спрашивал: «Почему никто из них не сопротивлялся?» – Он потер предплечья, и Кюллинан в первый раз обратил внимание, что на том и на другом были следы жестоких переломов. – Так вот – я сопротивлялся. Как и многие другие. Почти все они погибли. Но если добрые обитатели Майами, Квебека или Бордо однажды решат ликвидировать своих евреев, я лично прибуду в этот город – и снова буду сопротивляться.

Зодман и Кюллинан потрясенным шепотом попытались оценить этот новый вызов, брошенный Америке, но им не удалось этого сделать, потому что Шварц продолжил:

– Вы не будете сопротивляться, Зодман, потому что людям вашего типа этого никогда не приходилось делать. Ни в Берлине, ни в Париже, ни в Амстердаме. И ты тоже, Кюллинан. Вы будете молиться, вы будете выпускать взволнованные заявления, выражать глубокое сожаление, но вы и пальцем не шевельнете. А Элиав от имени правительства привычно заявит: «Ведущие нации мира обязаны что-то сделать», но и он понятия не будет иметь, что именно, и не сможет ничего подсказать. – Шварц с презрением посмотрел на троих мужчин и сказал: – Но никому не придет в голову заявить: «А почему бы самим евреям не взяться за дело?» Вот поэтому моя группа будет готова действовать. – Он повернулся к Зодману и сказал: – Так что, когда в Чикаго начнутся беспорядки, а вы будете уверять, что с ними удастся справиться, если евреи найдут общий язык с правителем и начальником полиции, никто не будет ждать от вас каких-то действий, Зодман. И я прошу только об одном. Если в это нелегкое время вы увидите меня на улице и поймете, что я прибыл из Израиля, чтобы возглавить еврейское сопротивление, не выдавайте меня. Посмотрите в другую сторону и молча пройдите мимо. Потому что я прибуду, дабы спасти вас.

Он коротко кивнул трем слушателям и прекратил дискуссию – жесткий и собранный человек, который не питал никаких иллюзий по поводу современного мира. Человек той породы, которую Кюллинан уважал и даже любил, – мужественный и несгибаемый, готовый противостоять и всей христианской церкви, и объединенным арабам, и перепуганным еврейским соглашателям Флориды, и растерянным неевреям. Словом, всем, кто захотел бы принять участие в этом действе. Было приятно знать, что такие люди населяют новый Израиль, и Кюллинан благословил неуемную самоуверенность Шварца:

– Если вы направите свое мужество в другое русло, Шварц, вы построите великую страну.

– Если я когда-нибудь увижу его на улицах Чикаго, – сказал Зодман, – то первым делом позову копа.

Но Веред тихо сказала:

– Ты изменишь свое мнение, Пол, после того, как мы с тобой поговорим.

На следующее утро Зодман, американский еврей, доставил Веред, сабру, на Кипр, где их поженил пастор англиканской церкви, который давно занимался этим доходным делом – объединял пары, которые искренне любили друг друга, но по еврейским законам не имели права стать мужем и женой. Он был морщинистым человечком с плохими зубами и, благословив Зодманов, сказал:

– Передайте всем нормальным евреям, чтобы они не беспокоились из-за этих глупостей. В свое время моя церковь тоже руководствовалась такими же глупыми законами, которые заставляли людей бежать из Англии и вступать в брак в Гретне-Грин, но мы избавились от них. Держу пари, что вы понятия не имеете о Гретне-Грин, что в Шотландии.

Он сделал обряд бракосочетания глубоко трогательным событием, настоящим религиозным ритуалом, и в конце его смущенно спросил:

– Поскольку тут некому сопровождать невесту, разрешено ли мне будет поцеловать прекрасную леди? – Он был почти такого же роста, как Веред.

Не самое лучшее настроение, в котором Зодман и Веред покинули Макор, оставило по себе горький осадок, и именно Кюллинан обратил на это внимание:

– В 70 году нашей эры, после того как Веспасиан взял Макор, его сын Титус захватил символы иудаизма и увез их в Рим. Сегодня Зодман купил их для немедленной доставки в Америку.

– Может, он и прав, – мрачно добавил Элиав. – Может, главенство в иудаизме перейдет в руки американцев.

Состояние потери, в котором находились двое мужчин, было таким подавляющим, что Кюллинан испытал облегчение, когда нашел повод съездить в Иерусалим. Никому ничего не объяснив, он выскочил из кабинета, крикнув из-за плеча: «Ребята, вам лучше начать упаковывать бумаги!», но Табари, которого беспокоила мрачность Элиава, подумал: было бы куда лучше, останься Кюллинан здесь, чтобы Илан мог уехать хоть на несколько дней.

Погрузившись в задумчивость, араб все же нашел какие-то срочные дела, чтобы отвлечь Элиава от мыслей о Веред. А как-то утром, когда он стоял на каменном основании траншеи В, под которым уже ничего не могло быть, ему довелось заметить, что от северо-западного конца расчищенного скального основания к западу под откос идет еле заметное углубление, и, взяв небольшую лопатку, он начал осторожно раскапывать перпендикулярную западную стенку траншеи, убедившись, что, как он и предполагал, уклон скалы тянется в сторону вади. Окончательно уверившись в правоте основного предположения, он еще около двух часов просидел на дне траншеи, ничего не делая и лишь глядя на массивную скалу. Перед его мысленным взором проплывали самые разные поселения, обитавшие на этом холме, но для Табари все они несли в себе тайну. Где же располагался первый источник? В своих размышлениях он стал переходить к самому раннему поселению, к уровню XIV, которое существовало здесь примерно одиннадцать тысяч лет назад, когда люди только начинали обрабатывать землю, – и он снова и снова приходил к выводу, что самые первые семьи должны были жить где-то у самого конца этого пологого склона, поближе к неуловимому источнику, где бы он ни был. Его мыслительный процесс носил полубессознательный характер: как член семьи Ура, он испытывал глубокую нежность к этой земле и каким-то образом чувствовал, что самые первые землепашцы должны были найти пахотную землю у подножия склона, чтобы дожди обильно орошали урожай и каждый год приносили вниз размытые осадочные породы, удобрявшие почву, которая в противном случае быстро истощилась бы. Где могла быть такая земля поблизости от скалы Макора?

Он прекратил бесплодные умствования, расслабился и попытался вызвать в воображении скальное основание холма таким, каким оно было не одиннадцать тысяч лет назад, а двести, триста тысячелетий… Он начал обильно покрываться испариной по мере того, как его тело сливалось с этой древней землей. Ладони стали влажными и липкими; он тяжело дышал. Поскольку Табари прикинул, где кончался пологий склон, он мог сделать вывод, где располагался этот пропавший источник, и если он найдет его, то сможет продолжить историю холма на шестьдесят, а то и на сто тысяч лет назад. Может быть, Макор превратится в одно из великих археологических открытий, станет классикой раскопок, на которую будут ссылаться ученые, как они сегодня упоминают Кармель, Иерихон и Гезер.

– Элиав! – позвал он, когда подошел к концу третий час. Еврей работал в траншее А, но посыльный нашел его, и вскоре он уже стоял на краю разреза, глядя вниз.

– Нашел что-то интересное? – задал он традиционный для археологов вопрос.

– Спустись-ка сюда, – сказал Табари, скрывая возбуждение. Когда Элиав увидел следы раскопок у основания западной стенки траншеи, он осведомился, в чем дело, и Табари ответил: – Присмотрись. Что-то видишь? – Еврей опустился на колени, внимательно рассмотрел цельный камень и сказал: – Следов инструментов не имеется. Нет и надписей. – Поднявшись, он несколько минут рассматривал окружающую обстановку, затем снова опустился на колени и стал вглядываться в раскопанный уровень. На этот раз он возбужденно вскочил со словами: – Весь склон явно идет в ту сторону! – Помолчав, он восхищенно взглянул на Табари и запинаясь, произнес: – И если склон продолжить, то без труда можно найти где-то там, под холмом… – Он остановился.

– Илан, – осторожно сказал араб. – Я думаю, что этот склон может привести нас к источнику.

– Не исключено, – с еще большей осторожностью согласился Элиав. – В таком случае, источник должен быть внизу, в самом вади. – И он показал точно в том направлении, которое вычислил Табари.

Сдерживая рвение, двое мужчин спустились по крутому склону вади, чтобы разыскать хоть какой-то намек на источник, но за это время в провале накопилось столько осадочного материала, что любой источник, который мог тут быть, давно должен был бы заглохнуть и его струя ушла под землю. Тем не менее, они исходили все дно вади, далеко в обе стороны, в поисках каких-то незамеченных следов пробивающейся воды, но обнаружить их так и не удалось. Наконец Табари сказал:

– Я думаю, мы должны следовать вдоль скального склона. Посмотрим, куда он выведет.

Элиав согласился, но порядок действий требовал получить разрешение Джона Кюллинана – ведь, кроме всего прочего, он был тут старшим. Элиав обошел это требование, неторопливо сказав:

– Я думаю, уровень нашей ответственности позволяет нам самим произвести небольшие раскопки.

И, обзаведясь подпорками, которые крепили потолок в проходке, они вдвоем стали прогрызать узкий туннель, который вел их вниз, к самому основанию скалы. На самом деле в подпорках не было необходимости, потому что за без малого двадцать тысяч лет вода, просачивающаяся сквозь известняковые породы, превратила некогда мягкую землю в брекчию. Эта плотная субстанция, полукамень, позволяла легко прорубаться сквозь нее и в то же время сохраняла свою форму. На пятый день работ Табари, наткнувшись на небольшой карман в брекчии, понял, что раскопки обрели решительно другой характер.

– Немедленно вызывай Кюллинана! – крикнул он, едва только высунув грязную, пыльную голову из узкого прохода.

– Что-то нашел? – небрежно спросил Элиав.

– Не источник… – Табари протянул руки, в которых держал желвак брекчии. В нее были вмурованы человеческие кости, несколько кусков кремня с острыми кромками и какие-то обугленные фрагменты. – Думаю, что пробился сквозь стенку пещеры, которая и открывается к источнику.

Справившись с волнением, Элиав изучил находку и сказал:

– Запустим туда девушку – пусть она все зарисует.

– Я притронулся только к тому, что вывернула моя кирка, – объяснил Табари. – Основная часть заключена в плотной брекчии, но я увидел нечто важное. Тело было захоронено вместе с осколками кремня. И они явно не случайно оказались в погребении.

Элиав вскинул брови.

– Ему, должно быть, не менее тридцати тысяч лет.

– Вот и я так предполагаю, – осторожно согласился Табари. – Но это не все. Сразу за пещерой… Понимаешь, она вся заполнена. Но мне показалось, что когда я пробивался к ней, то слышал какое-то эхо. Словно с другой стороны была пустота.

– Сомнительно, – ответил Элиав.

– Я тоже так думаю. Но залезай сам туда и произведи какой-нибудь звук. А я позову фотографа.

Илан Элиав, извиваясь на животе, проделал весь путь по низкому туннелю, пока не добрался до конца его; и здесь справа, с северной стороны, увидел скрытую в брекчии незаметную нишу, на которую наткнулся Табари. Его первой мыслью было, что потребуется два года, дабы как следует вскрыть и изучить ее. Его царапнуло сожаление, что его тут не будет и он не сможет принять в этом участие; но затем включилось живое воображение и он стал облекать плотью кости, торчавшие из брекчии, пытаясь представить, что же это было за создание – скорее всего, человек. Какие муки голода он знал, почему он старался обезопасить себя, зная, что, когда придет смерть, рядом с ним должны лежать каменные орудия? Как он наконец оказался на этом земляном ложе и мечтал ли он о бессмертии? Здесь, в непроглядной тьме туннеля, прошли тысячи и тысячи лет, прошли другие люди, скорее всего напоминавшие его, люди во плоти и крови, и, все эти годы видя его скрюченные останки, с лицом прижатым к коленям, знали лишь, что в них заключена тайна.

Элиав прополз еще несколько шагов мимо вмурованного в породу скелета и уткнулся в стенку тупика, о которой говорил Табари. Взяв осколок брекчии с заключенной в нее костью, он постучал по стене перед собой. Как ни странно, она откликнулась эхом. В свою очередь он принялся простукивать боковые стенки, потолок и пол, на котором стоял на коленях, но они издавали совершенно иной звук. Он снова постучал по стенке тупика, и на этот раз сомнений не осталось: может, он слышал и не настоящее эхо, но звук был совершенно другим.

Он поискал за спиной кирку Табари, оставленную рядом с важной находкой, и осторожно ковырнул плотный каменистый грунт перед собой. Острие кирки легко врезалось в него и, когда он потянул ее обратно, выломало небольшой кусок размягченного камня. Он уложил его в корзинку за спиной – ее потом вытащат – и неловким ударом выкрошил еще несколько кусков. На третьем ударе он с удивлением услышал отчетливое эхо и стал с удвоенной силой рубить стену, кидая обломки через плечо. Свет фонаря падал на груду осколков, и он понимал, что должен остановиться и расчистить место, но был охвачен горячечным возбуждением. Работая киркой с силой, которой не место в археологии, он вонзал ее острый клюв в тонкий слой податливой брекчии – и вдруг тот провалился в пустоту.

Элиав был весь залит потом, хотя в туннеле было прохладно, но он справился с возбуждением и снова стал профессиональным археологом. Он оставил кирку там, где она была, и неторопливо двинулся обратно, переползая через груду нарубленной им породы. Добравшись до места захоронения, он остановился и стал разравнивать каменные обломки, кусок за куском, пока свет фонаря снова не упал на глухую стенку, в которой под странным углом осталась торчать кирка. Приведя туннель в порядок, Элиав вернулся к ней и легко покачал из стороны в сторону. Загнанный в камень клюв кирки двигался свободно, и Элиав испытал искушение выдернуть его и нанести еще один удар по стене, проломив настоящую дыру в таинственную пустоту, но решил, что это будет нечестно по отношению к Табари. Так что он оставил кирку в том же положении, поставил фонарь так, чтобы он освещал не кирку, а выступающие из стены кости, и пополз обратно к траншее Б.

Когда он выбрался в нее, там вместе с Табари уже ждали девушка-художница и фотограф, но Элиав сначала деловито подозвал грузчика и приказал ему первым делом вытащить нарубленную породу.

– Только кирку не трогай, – предупредил он.

Когда тот исчез в проеме, Элиав проинструктировал художницу и фотографа – дать как можно более полное представление о вмурованных в брекчию костях, а также детально уточнить положение кирки, торчащей в глухой стене.

Когда инструктаж окончился, он отвел Табари в сторону и сказал:

– Я еще немного поработал над стенкой, и последним ударом твоя кирка проломила тонкий слой осадочных пород. А за ней – пустота.

– Уверен? – спросил Табари.

– Ворочал кирку во всех направлениях. Пусто. Оставил ее для тебя.

– Что там? Пещера? Источник?

– Представления не имею, – признался Элиав.

Во время ленча девушка, которая ползком пробралась в туннель, чтобы сделать наброски, взяла одну из карточек Кюллинана и набросала примерное расположение костей, вмурованных в податливую массу брекчии. Когда карточка пошла по кругу, ее сопровождал возбужденный шепот, и Табари спросил:

– Почему вы поставили дату 70 000 год до нашей эры?

– Исходя из опыта, – объяснила художница. – Осколки кремня в брекчии коррелируют с теми, возраст которых определили Гаррод и Штекелис.

Когда эту тему обсудили со всех сторон, Элиав рискнул высказать мнение, что радиоуглеродная проверка позволит датировать скелет примерно 30 000 годом до нашей эры, и Табари поддержал его.

– Наши кости будут не так стары, как те, что в пещерах Монт-Кармеля нашла Дороти Гаррод, – предсказал он.

– Ты считаешь, что брекчия говорит о существовании пещеры? – спросил фотограф.

– Выясним после ленча, – заверил группу Элиав.

– Что это за тайна связана с киркой? – заинтересовался фотограф. Табари отодвинул тарелку и навалился на стол. Разговор прекратился, и их обступили кибуцники, потому что они считали холм своим.

– Когда я нашел кости, – сказал Табари, – то еще немного поработал у стенки, и мне показалось, что, судя по эху, за ней пустота. Когда доктор Элиав спустился осмотреть кости, он тоже пустил в ход кирку. И последним ударом… – Табари сделал вид, что замахнулся воображаемым орудием, – он обнаружил на другой стороне… пустоту.

– Другую пещеру?

– Давайте на минутку прикинем, – сказал араб. – Если там с самого начала была пещера… скажем, пятьдесят тысяч лет назад, и вход в нее оказался завален, почему бы ей и сейчас не быть полностью заваленной?

– Скорее всего, он прав, – подтвердил Элиав, и кибуцники, какое-то время пообсуждав эту теорию, в конечном итоге пришли к выводу, что пещеры там быть не может.

– Во всяком случае, природной, – согласился один из кибуцников, – но почему она не может быть выкопанной, как те, что Кэтлин Кэньон нашла за стенами Иерихона?

– Давайте и этот вариант обсудим, – сказал Табари. – Каков, по вашему мнению, может быть предельный возраст такой выкопанной пещеры… которая не заполнена брекчией?

– Захоронения Кэньон датируются 2000 годом до нашей эры, – откликнулся один из кибуцников. – И в них нет осадочных пород. Так что нашей может быть… сколько? Может, она датируется 3000 годом. Максимум.

Элиав с удовольствием слушал эту дискуссию. В Израиле все археологи, и кибуцник правильно назвал даты, но Табари указал:

– Вспомни, что в Иерихоне очень сухо, а у нас большая влажность. В таких местах пещеры заполняются куда быстрее.

– Тогда что же там за пустота? – вопросил кибуцник.

Подумав, Табари осторожно сказал:

– Поскольку кое-кто из вас захочет работать здесь еще лет восемь – десять, давайте займемся чистой логикой. Я категорически исключаю наличие пещеры. Что там еще может быть? – Наступило молчание. – Чего главного нам тут в Макоре не хватает?

– Запасов воды, – предположил кибуцник.

– Верно. – Он все еще произносил это слово как «веено». – И о чем это говорит?

– Источник должен быть или у основания холма, что для Макора сомнительно из-за его каменного основания, или где-то снаружи – как в Мегиддо и Гезере.

– Верно. И к чему это нас ведет?

– Судя по тому, что тут происходило, где-то около 1100 года до нашей эры они пробили сквозь холм вертикальную шахту, а потом проложили горизонтальный туннель к источнику.

– Верно. Так на что же мы наткнулись?

– Если бы это была вертикальная шахта, – вступила в разговор девушка, – то за три тысячи лет ее бы полностью забило. То есть там тянется горизонталь.

– Верно. Но что, если я скажу вам, что и горизонтальный проход за это время мог быть забит породой?

Это предположение сбило с толку кибуцников, и они замолчали. Английский фотограф спросил:

– Вы в самом деле так считаете? Что там все забито?

– Именно так.

– Но ведь мы знаем, что тут на холме был замок крестоносцев, – еле слышным голосом сказала дочка генерала Тедди Райха. – Они должны были иметь запасы воды, чтобы выдерживать осады. Разве они не могли заново откопать туннель? Примерно тысячу лет назад?

– Как бы я хотел сказать «Верно!», потому что это и моя теория, – засмеялся Табари. – Молюсь, чтобы оба мы оказались правы.

Трапеза завершилась, и, легко поднявшись из-за стола, он побрел к траншее В, изображая беззаботность, которой на самом деле отнюдь не испытывал. Все, у кого не было важных дел, столь же небрежно тащились за ним по пятам, и кибуцники на полях, предчувствуя, что на их холме должно произойти что-то важное, побросали свои дела ради археологии. На месте араб вручил Элиаву фонарь со словами:

– Ты нашел провал. Иди первым.

Но еврей отказался от его предложения:

– Это твое открытие. – Он окинул взглядом толпу, которую привлекли точные предположения Табари, куда ведет покатая скала. – И это ты вычислил туннель. Кроме того, – добавил он, – будет до черта работы и с другой стороны. – Он подвел Табари к лазу в узкий туннель и отступил в сторону.

Вот так последний отпрыск семьи Ура углубился в проход в той земле, откуда вышел весь его великий род. Он миновал скальное основание, на котором возводили свои строения еще хананеи; миновал XVI и XVII уровни, на которых его предки ставили допервобытные поселения, которые сами же разрушили в году примерно 13 000-м до нашей эры; спустился вдоль XVIII уровня, когда люди обретали первые представления о религии, к XIX и XX уровням, где женщины открыли, что мертвых надо хоронить с почтением к ним, – и наконец выбрался к скальной стенке, из которой торчала рукоятка кирки. Он тяжело дышал. Чувство древности этой земли заставляло его напрягаться. Мягко взявшись за ручку кирки, он повращал ею в разных направлениях. Элиав был прав. Скрытый от глаз клюв кирки не встречал сопротивления.

Хрипло выдохнув, он потянул на себя рукоятку. Большая глыба породы качнулась, готовая свалиться к его ногам, но, застыв на месте, рухнула в другую сторону и исчезла. Табари несколько напугало, что он не услышал звука падения. Развернув кирку и действуя ее обухом как тараном, а не как ломом, он нанес четыре мощных удара, разворотив стену, – и теперь за дырой с зазубренными краями лежала пустота.

У него пересохли губы, и он с трудом дышал, когда, взяв фонарь, вытянул его перед собой и наполовину влез в проем. Сначала он ничего не увидел, потому что обвалившиеся камни подняли пелену древней пыли, которая закрыла все и вся, но постепенно она осела, и Табари убедился, что его предположение оказалось совершенно верным. Перед ним открывался длинный туннель, пробитый в слоях известняка. Уходивший направо и налево туннель был частично заполнен породой, но потолок, изгибавшийся красивой аркой, продолжал демонстрировать, какую безукоризненную работу проделал в 963 году до нашей эры его предок Табари Джабаал Удод, а потом в 1105 году уже нашей эры ее возобновил другой его предок, Шалик ибн Тевфик по прозвищу Люк. Выломанные камни рушились без звука потому, что падали в толстый слой мягкой пыли, копившейся здесь с того апрельского дня 1291 года, когда мамелюки убили графа Фолькмара и начали разрушать замок крестоносцев.

Так направо или налево? В какой стороне лежит источник? Табари наполовину уже был по ту сторону проема и начал терпеливо собираться с мыслями, чтобы сориентироваться. У него было такое острое чувство земли, пусть даже он был затерян в ее глубине, что смог прикинуть – источник должен лежать справа, то есть к северу от сделанного им случайного пересечения с туннелем. Табари пролез в отверстие, медленно и осторожно поднимая ноги, чтобы не побеспокоить слой пыли. Он двигался куда-то в полную темноту, которая исчезала, как ход времени, когда луч его фонаря падал в пространство, семь веков не видевшее света.

Все эти годы плотная пыль бесшумно сеялась вниз и теперь вздымалась, оживая под шагами живого человека – но только чтобы опасть в непривычном луче фонарика, освещавшего ступни до лодыжек, – и наконец он выбрался в такое место, где все кончалось – и слой пыли, и звук шагов; посмотрев в темную глубину, он не мог даже прикинуть, как далеко внизу струится вода. Отломав кусок свода, он бросил его вниз. Раздался всплеск. Родник семьи Ура был найден – тот чистый источник, от которого все и пошло.

За эти дни Элиав и Табари несколько раз пытались связаться с Кюллинаном в Иерусалиме и рассказать ему об удивительных открытиях, но операторы на линии не могли найти его. Им пришлось самим проявить инициативу. Они подтянули освещение к источнику, и после раскопок на его берегу, где были найдены только осколки керамики времен крестоносцев – кувшины для воды, которые роняли беспечные христианские женщины, – Табари случайно увидел на стене чуть выше уровня глаз какое-то изменение цвета породы, на которое те, кто раньше пользовались источником, не обращали внимания, потому что среди них были или хананеи, или еврейские женщины, как Гомера, или крестоносцы – но не археологи. Но, повинуясь какому-то наитию, Табари принялся раскапывать более темную землю, вышел на первоначальный уровень источника и нашел несколько обожженных камней. На них вокруг первого в мировой истории сознательно разведенного костра сидели люди, и именно между камней Элиав нашел брошенный предмет, который и придал холму Макор его значение памятника доисторического периода: кусок кремня размером с крупную ладонь, слегка выпуклого по краям и заостренного к концу. Это было ручное зубило, произведенное двести тысяч лет назад, в то невообразимо далекое туманное время, когда эти создания ходили на полусогнутых ногах и с простыми камнями охотились на животных, а потом разрывали мясо этими драгоценными ручными зубилами, подобными тому, которое англичанин сфотографировал прямо на месте находки.

– Господи! – вскричал он. – А это что такое? – Его вспышка высветила в темноте какой-то странный блеснувший предмет размером с тарелку, с многочисленными зубцами. Он обнаружил окаменевший коренной зуб слона – все, что осталось от огромного животного, настигнутого охотниками у водопоя, когда в Израиле стоял другой климат, а вади было руслом глубокой реки.

Называть их людьми – тех созданий, которые убили слона, – было еще невозможно, потому что они пока не возделывали землю, не ловили рыбу, не растили фруктовые деревья, не приручали собак, не строили жилища и не прикрывали себя одеждой и с их обезьяньих губ еще не слетали членораздельные слова; но их нельзя было называть и животными в силу того, что они уже обладали кое-какими навыками: они делали орудия и могли держать их в руках, порыкиванием и толчками они могли сбить соплеменников в команду, которая совместными действиями загоняла и убивала такого огромного животного, как слон… и именно поэтому они уже были людьми.

Когда Кюллинан наконец вернулся в Макор, на левом глазу у него была черная повязка, и он объяснил ее появление, односложно буркнув: «Больница». Затем добавил:

– Медсестра сказала, что вы пытались дозвониться до меня, и понял, что вы нашли нечто выдающееся, но я ничего не мог сделать.

Он спустился к первому карману с костями, потом к источнику и обгоревшим камням. Он даже не надеялся на такую находку. Она была больше того, что мог ожидать любой археолог. Когда Кюллинан выполз обратно на солнечный свет, он собрал свою группу и сказал:

– Мы еще годами будем работать здесь, а когда Илан Элиав станет премьер-министром Израиля, скажем году в 1980-м, мы пригласим его и вручим поздравление в связи с окончанием работ. – Кибуцники встретили его предложение радостными возгласами, после чего, подняв над головой кремневое орудие, Кюллинан сказал: – Пусть даже вы считаете, что Израиль развивается слишком медленно, помните, что наши предки пользовались такими орудиями двести тысяч лет, прежде чем сделали следующее крупное изобретение. Небольшие кусочки кремня, заостренные на конце, которые могли служить грозным оружием.

Первый год раскопок увенчался заслуженным успехом.

Оставшись наедине с ближайшими сотрудниками, Кюллинан сказал:

– Завтра мы должны послать образцы из уровня XIX для радиоуглеродного анализа в Швецию и Америку. И хочу, чтобы все молились, дабы они оказались датированы не позже чем за тридцать тысяч лет до нашей эры.

Наступило молчание, которое решился нарушить фотограф:

– В каждом шоу должна быть эффектная концовка. Где вы раздобыли такой фингал, босс?

Кюллинан не засмеялся.

– В субботу утром. Я ехал в такси на дружескую встречу с министром финансов. Договориться о переводе оставшихся у нас долларов в Чикаго. И вдруг откуда-то появилась банда подростков и молодых людей в меховых шляпах, длинных сюртуках и с пейсами. Они орали нам «Шаббат!» и кидали камни – не осколки, а настоящие камни. Таксист заорал «Пригнись!», но я не понял иврита, а когда он повторил, я уже получил камнем в глаз. Врачи считали, что я мог потерять его.

– Я не читал об этом в газетах, – как бы оправдываясь, сказал Элиав.

– Правительство не хотело публичности. Таксист сказал, что это обычное дело. Ортодоксальные евреи настаивают, чтобы в Шаббат на улицах Израиля не было ни одной машины.

– Значит, они снова взялись за камни, – простонал Элиав.

– Я чуть не потерял глаз. Полиция никого не арестовала. Они сказали, что в таких случаях им приходится воевать с раввинами, которые говорят, что Талмуд требует забрасывать камнями тех евреев, которые нарушают Шаббат.

– Это твои проблемы, – сказал Табари Элиаву. – Ты же теперь член правительства.

– Пока еще не совсем, – возразил еврей. – Но когда войду в него, то сделаю все, что могу, дабы покончить с этими штучками Микки Мауса.

– С чем? – переспросил Кюллинан.

– Дурацкая фраза, которую где-то услышал, – буркнул Элиав. – Надо от нее отделаться.

– В этот Шаббат молодые хулиганы разбили много окон в такси, – сказал Кюллинан. – Таксисты начинают бояться работать по субботам.

– Чего и добиваются религиозные группы, – объяснил Элиав. – Они считают, что Израиль может существовать, только если вернется к законам Торы… во всех мелочах.

– Какая чушь! – сказал Кюллинан.

– Как католик, ты считаешь это чушью, – засмеялся Табари, – и я, как мусульманин, тоже. Но евреи так не считают, и даже член кабинета министров Элиав в этом не уверен. Потому что очень скоро ему придется лицом к лицу столкнуться с этой проблемой.

– Пока я был в больнице, – сказал Кюллинан, – меня не покидало мрачное чувство, что в один из дней всем нам придется столкнуться с какими-то моральными проблемами. Чего нам явно не хочется. У меня был долгий разговор с чиновником из итальянского правительства. Он приехал договариваться с иорданцами о допуске католических паломников в Вифлеем. Он рассказал, что итальянские избиратели были вот-вот готовы избрать коммунистическое правительство. Объяснил, что для этого было бы достаточно минимального перевеса голосов. Он спросил: «А что, если бы это случилось? Что тогда было бы делать Ватикану? Неужто перебираться в Россию? Или в Соединенные Штаты? Или уединиться в своих стенах и беспомощным оставаться в Италии?» И ведь придет день, когда всем нам придется решать такую проблему.

– Религии всегда связаны с неприятностями, – сказал Табари. – Но когда на них сваливаются беды, они становятся честнее. И это хорошо для них.

– И кроме того, у меня было чувство, – продолжил Кюллинан, – что, может, в то же время миру придется иметь дело с проблемой иудаизма. В какой мере мы готовы защищать иудаизм, как религию наших прародителей?

Элиав, в отличие от Табари, осознал всю важность этого вопроса.

Араб заговорил первым:

– Как-то я пошутил, что всех евреев мира надо запустить на орбиту, но, если серьезно, я считаю, что время, когда можно было уничтожить шесть миллионов евреев, осталось в прошлом.

Но Элиав сказал:

– Для тебя Израиль – это иудаизм. И ты еще пытаешься понять, что сделает мир, если арабы попытаются вообще стереть Израиль с лица земли?

– Да, – признался Кюллинан. – В первый раз после того, как я оказался в Израиле… лежа в больнице с этим жутким шрамом на лице, я задумался о тех искаженных идеях, которые заставляли религиозных хулиганов кидать камни… И я хочу сказать, что, если новый Израиль будут представлять такие религиозные фанатики, вам не стоит ждать, что люди, подобные мне, придут к вам на помощь, если нападут арабы. И гибель Израиля вызовет ту моральную проблему, о которой я говорил.

– Ты ошибаешься, и в то же время ты прав, – сказал Элиав. – Ты ошибаешься, считая, что Государство Израиль и еврейская религия – одно и то же. Что бы ни случилось с Израилем, иудаизм продолжит свое существование. Так же, как всегда жил католицизм, даже когда территория Ватикана принадлежала другим. Но ты прав в том, что все мы, католики, арабы, евреи, должны разработать какой-то приемлемый образец бытия для всего мира – или тут произойдет нечто такое, чего никто из нас не может предвидеть.

– Как-то днем, – сказал Кюллинан, – врачи сделали мне инъекцию, и передо мной предстало видение… Иерусалима как изолированной зоны привидений, признанной всем миром, в которой у папы будет его маленький Ватикан, потому что его больше не ждут в Италии, и у главного раввина будет место вокруг Стены Плача, поскольку он станет неприемлем для Израиля, и своя территория будет у нового пророка ислама, потому что ни одна из мусульманских стран не захочет его видеть у себя, и свой уголок будет у протестантов, у индусов, у буддистов, потому что они уже никому не будут нужны, а весь остальной трудящийся мир будет, как ты сказал, равняться по радикальным новым образцам. И над каждым проходом в Иерусалим будет стоять арка, на которой крупными буквами на шестнадцати языках будет написано «МУЗЕЙ».

– Это не просто видение, – сказал Элиав, – и наша забота – сделать так, чтобы это не стало реальностью.

В субботу пришла телеграмма из Стокгольма. Трое взволнованных археологов собрались в здании с аркадами, чтобы узнать новости, которые подведут итог – имеют ли решающее значение кости, захороненные на XIX уровне, или нет. Шведские ученые сообщили:

«ВАШ ОБРАЗЕЦ ДЕВЯТНАДЦАТЬ ТОЧКА ПОВТОРНЫЙ АНАЛИЗ ДАЛ РЕЗУЛЬТАТ ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ ТЫСЯЧ ЛЕТ ДО НАШЕЙ ЭРЫ ПЛЮС МИНУС ТРИ ТЫСЯЧИ ТОЧКА ПОТРЯСАЮЩЕ».

– Я обзавелся тут работой на следующие пятнадцать лет, – развеселился Табари. – Плюс-минус пять.

– Как нам повезло! – признал Кюллинан. – Из всех возможных холмов мы выбрали самый лучший!

Элиав, как всегда практичный, напомнил друзьям:

– Но раскопать этот солидный слой брекчии стоит денег. – Они оторвались от телеграммы, и Элиав ясно дал понять, что израильское правительство средств выделить не может, какой бы многообещающей ни была находка. После того как археологи обсудили различные варианты действий, Табари мрачно сказал:

– Ну что ж, осталось лишь произнести это мерзкое слово.

– Зодман?

– Правильно.

– Я никогда не буду просить денег у Зодмана и Веред, – запротестовал Кюллинан.

– Мой дядя Махмуд, – неторопливо сказал Табари, – как-то выманил деньги на раскопки у главного раввина Иерусалима, у католического епископа в Дамаске, у мусульманского имама в Каире и у баптистского президента колледжа Роберта в Истанбуле. Он руководствовался правилом: «Если тебе нужны деньги, считай, что стыд еще не появился на свет». Я пошлю Зодману телеграмму, которая разорвет ему сердце. – И он начал играть на воображаемой скрипке.

– Давайте подождем, – посоветовал Кюллинан, – пока из Чикаго не придет подтверждение датировки.

И трое руководителей сообщили рабочим, что раскопок пока не будет. Но каждый день кто-то из них заползал в туннель, чтобы посидеть у источника Макора, где двести тысяч лет назад жались к костру живые создания. Для каждого из археологов пребывание в пещере было каким-то мистическим ритуалом: для Табари – возвращением к древним истокам своего народа; для Элиава – местом, где человек начал долгую борьбу с концепцией Бога; а для Кюллинана это место знаменовало начало тех философских размышлений, которые пришли к нему на переломе жизни. Но для всех них главным тут был источник, та первая точка, откуда взяла начало цивилизация. В конце недели из Чикаго пришло сообщение:

«ВАШ УРОВЕНЬ ДЕВЯТНАДЦАТЬ ТОЧКА МЫ ПОЛУЧИЛИ ТВЕРДОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЬ ТЫСЯЧ ПЛЮС МИНУС ЧЕТЫРЕ ТОЧКА ПОЗДРАВЛЯЕМ».

Как только он ознакомился с подтверждением, Табари составил телеграмму к Полу Зодману с просьбой о деньгах, украшенную сердечками и цветами. Когда Кюллинан прочел ее, он буркнул:

– Отвратительно. Я запрещаю посылать ее.

Но Табари подготовил и альтернативный вариант, в котором говорилось, что, поскольку Элиав и Кюллинан находятся в Иерусалиме, он высылает лабораторные отчеты и не сомневается, что столь благородный и дальновидный человек, как Пол Зодман…

– Все равно противно, – поморщился Элиав.

– Вот так мы крутили головы англичанам, – пошутил Табари.

– Ты в самом деле ничего не стыдишься? – восхищенно спросил Кюллинан.

– Ты слышал о моем отце, сэре Тевфике, когда он был судьей в Акко? Как-то вечером он тайком увиделся с одной из сторон достаточно сложного дела и сказал: «Фазл, я понимаю, что не должен быть здесь, но у тебя есть на выбор три адвоката: араб, грек и англичанин. Сделай правильный выбор». – «Эфенди, – ответил Фазл, – я собирался взять англичанина, но, если вы так считаете, я возьму араба». Мой отец ответил: «Ты не понял. Обязательно возьми англичанина, потому что взятку он мне даст в фунтах стерлингов». Держу пари, что мое послание принесет нам еще полмиллиона долларов.

Через два дня они получили ответ:

«Я ПОНИМАЮ ЧТО У КЮЛЛИНАНА И ЭЛИАВА НЕ ХВАТИЛО МУЖЕСТВА ПОСЛАТЬ ТЕЛЕГРАММУ ЧТО И НЕУДИВИТЕЛЬНО ПОСЛЕ ИХ ОСКОРБИТЕЛЬНОГО ПОВЕДЕНИЯ ТОЧКА НО У ТЕБЯ ХВАТИЛО НАХАЛЬСТВА ПОПРОСИТЬ ЕЩЕ ПОЛМИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ ДЛЯ ЗАВЕРШЕНИЯ РАСКОПОК ВПЛОТЬ ДО ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО УРОВНЯ ТОЧКА ТЫ ПРЕПОДНЕС ВЕРЕД И МНЕ ПОТРЯСАЮЩИЙ СВАДЕБНЫЙ ПОДАРОК ТОЧКА МИЛЛИОН БЛАГОДАРНОСТЕЙ».

– До чего легко ненавидеть такого человека, – засмеялся Табари. – Я должен был попросить миллион.

– А у него есть свой стиль, – одобрительно сказал Элиав. – Надо же – свадебный подарок!

Кюллинан откупорил бутылку шампанского.

– Я проползу туда вниз, – сообщил он, – и у источника устрою этому старому сукиному сыну лучший в его жизни прием. – Он прихватил с собой бутылку в туннель и плеснул шампанским на кости, торчащие из породы на XIX уровне. – Господи, как мы рады, что нашли тебя, – прошептал он.

Затем Кюллинан добрался до самого источника, который тоже покропил шампанским, словно священник святой водой.

– Это всем вам. Мы вернулись. – Эхо этих легкомысленных слов поразило его, и он тяжело опустился на одну из мраморных скамеек, поставленных здесь Тимоном Мирмексом во времена Ирода. Поставив бутылку в стороне, он закрыл лицо руками. – Веред! – прошептал он, и, поскольку тут никто не мог его услышать, кроме привидений, он признался, как он одинок и несчастен, как отчаянно он хотел жениться на этой маленькой еврейской умнице. В этот момент одиночества его не покидало смутное ощущение, что не сможет найти себе жену-католичку в Чикаго – так же как Илану Элиаву не удастся найти еврейскую невесту в Иерусалиме. И так же, как могучему отцу Вилспронку, им придется годами скитаться по Святой земле, но они будут все так же одиноки – голландец женат на церкви, немецкий еврей – на идее государства, а он, ирландец, одержим философским анализом истории. – Веред, Веред! – бормотал он. – Ты могла бы спасти меня.

– Старые повесы надрались, – весело сообщил он, поднявшись на поверхность. – Они считают, что, если цивилизация смогла произвести такую прекрасную вещь, как шампанское, им стоило бы как можно скорее приступить к деланию детей, все ускоряя этот процесс.

– Как они могли усвоить эти прекрасные идеи, – спросил Табари, – если в их времена живой речи еще не существовало?

– Молча, – объяснил Кюллинан. И в тот же день он улетел в Чикаго.

Последним, кто спустился в туннель перед тем, как его закрыли до следующего года, был Илан Элиав. Он испытывал глубокое сожаление, что ему приходится покидать раскопки в преддверии таких волнующих лет. Добравшись до источника, он, полный мрачности, сел у прохладной воды, которая так многим дала жизнь. Все это, конечно, началось не просто двести тысяч лет назад, пришла ему в голову мысль. Еще ниже должны лежать остатки долины, куда животные всегда приходили на водопой, а там, прячась за деревом, их подстерегало какое-то создание, которое миллион лет назад пришло сюда из Африки, и в руках оно держало тот первый камень Израиля, который стал оружием. Так было положено начало, когда этот первобытный человек, сгинувший в дали времен, раздвигая тростники волосатыми руками, подобно дикому зверю, приходил сюда напиться воды; тем не менее, Элиав чувствовал свою общность с этим охотником. «В Цфате мы, евреи, держали в руках камни – и больше у нас ничего не было. Так же как в Акко и Иерусалиме. – Он погладил влажную прохладную землю. – А теперь мы снова начинаем подниматься». И он двинулся в долгий обратный путь к ждавшему его Табари.

Едва только увидев араба, он сказал то, о чем все время думал:

– Приведи все свои записи в порядок, Джемал. Кюллинану придется самому заканчивать тут раскопки.

– Почему?

– Я перехожу на кабинетную работу. Завтра премьер-министр сообщит об этом. И ты будешь моим первым назначением. Генеральным директором.

Табари отпрянул.

– Ты хоть понимаешь, что делаешь? – с подозрением спросил он.

– Более чем, – ответил Элиав. Он положил руку на плечо Табари и подвел его к краю раскопа, где они присели на камни, которые когда-то были частью синагоги-базилики-мечети-церкви, а теперь служили еврею и потомку семьи Ура – так же как века назад их предкам. Оба были прекрасными людьми в расцвете лет: высокий и серьезный аскетичный еврей с впалыми щеками и сдержанной манерой поведения – и полноватый, загоревший до черноты выходец из рода Ура, отец пяти детей, обладающий живым умом и искренней улыбкой. На раскопках они составили отличную деловую команду, которая не боялась брать на себя ответственность за решения и умела создавать творческую атмосферу. Они были живым воплощением бурного и плодотворного сотрудничества иудеев и хананеев четыре тысячи лет назад. Его же придерживались евреи и арабы тысячу триста лет после появления ислама.

– Пришло время, когда мы, евреи и арабы, должны по-настоящему помириться друг с другом, – начал Элиав. – Похоже, что нам придется долго сосуществовать бок о бок в этой части мира.

– Что-то мне не хочется быть частью этого эксперимента.

– А поскольку в тех делах, которыми мне придется заниматься, ты разбираешься лучше всего…

– Если ты приглашаешь меня, тебя ждет сущая чертовщина.

– Так и будет. Но мы должны верить, что придет день, когда Насер назначит еврея на такую же важную должность. И он это сделает.

– Я не хочу, чтобы у тебя были неприятности, Илан.

– С неприятностями я справлюсь. Если меня выставят, я вернусь сюда и буду жить за счет Пола Зодмана.

– Но тебе придется по уши влезть в арабо-еврейские отношения, и я помешаю тебе.

– Нет. Ты поможешь. Ты докажешь, что даже в этих непростых местах арабы и евреи могут дружно работать рука об руку.

– Да во всем Израиле не найдется и шести человек, готовых в это поверить.

– Ты один из этих шести, и наша задача – увеличить их количество.

– Меня всегда восхищало, что ваш еврейский Бог прекратил человеческие жертвоприношения. А ты восстанавливаешь их.

– Я пытаюсь восстановить нечто куда более древнее. Братство, которое должно существовать на этой земле. Ты берешься помочь мне?

Подумав над приглашением, Табари сказал:

– Нет. Я араб, и тот факт, что я способствую восстановлению страны, не делает меня меньше арабом. В тот день, когда твое правительство даст знак, что оно понимает арабов, хочет, чтобы они оставались здесь, и готово считать их полноправными партнерами, я сразу же пойду к тебе в помощники, Элиав…

– Разве в это лето я не доказал тебе, что так оно и есть? Разве мы с тобой не были настоящими партнерами, уважающими друг друга?

– Мы с тобой? Да, были. Твое правительство и мы, арабы? Нет.

– Чего ты хочешь?

– Бери карандаш. Мы хотим лучших школ, больниц, дорог к нашим деревням, медсестер, мест в университетах для нашей способной молодежи и сотрудничества, при котором будут уважать наши способности. Мы хотим, чтобы вы поняли – плодотворное сотрудничество на этой земле может быть только на равных. Ваши интеллектуалы должны перестать покровительственно относиться к нам, словно мы дебильные дети. Ваши бизнесмены должны относиться к нам как к людям, которые умеют считать и не менее честны, чем они сами. Элиав, мы хотим чувствовать, что у нас, арабов, есть дом в твоем социуме.

– Разве всем, что я делал этим летом, я не доказывал тебе, что готов дать такие обещания?

– И есть еще одна причина, по которой я не могу принять твое предложение.

– Я о ней знаю?

– Думаю, догадываешься. Я заметил, что в долгих дискуссиях с Кюллинаном о моральной природе этого государства он постоянно касался одной темы, а ты столь же неуклонно уходил от нее. Американцы приучены очень чувствительно воспринимать проблемы других народов. А это как раз та проблема, которая подвергает испытанию моральные основы иудаизма.

– Ты имеешь в виду арабских беженцев?

– Именно. Каждый раз, когда во время ваших разговоров Кюллинан замолкает, он вспоминает беженцев по ту сторону границы. И я тоже.

– Каких действий вы от нас ждете? – с откровенным недоумением спросил Элиав. – В 1948 году, не слушая никаких просьб и заклинаний с еврейской стороны, около шестисот тысяч арабов оставили страну. Они сделали это по требованию их политических лидеров. Поверив их обещаниям, что через две недели они вернутся победителями, заберут все еврейское имущество и будут делать с еврейскими женщинами все, что им заблагорассудится. Теперь прошло шестнадцать лет. Нам известно, что число беженцев увеличилось до миллиона. Арабские правительства не позволяют им обретать новые дома в своих странах, и уже прошло время, когда они еще могли вернуться в свои старые жилища здесь. Каких действий вы от нас ждете?

– Я присоединюсь к тебе, Элиав, в тот день, когда Израиль полностью вернет…

– Мы согласны! В своей первой же речи я объявлю, что Израиль, безотносительно к правам человека и мировому мнению, согласен обсудить вопрос компенсации каждому беженцу, который сможет доказать, что он покинул прежнюю Палестину, – если такое соглашение станет частью всеобъемлющего мирного договора. И я объеду весь мир, в каждой стране прося евреев помочь нам выполнить эти обязательства, которые мы добровольно возьмем на себя. Я предложу повысить налоги. Табари! Своей работой со мной ты поможешь достигнуть этого почетного решения.

– А как насчет репатриации?

Элиав замолчал. Не находя слов, он прошелся по холму и издали сказал:

– После того как мы взяли Цфат, я лично поехал… в захваченном английском «лендровере»… я молил убегающих арабских беженцев вернуться в свои дома в Цфате. Дважды в меня стреляли, но я продолжал просить, потому что знал – нам нужны эти арабы и мы нужны им. Но они меня не слушали. «Мы вернемся с армией! – хвастливо кричали они. – И все заберем обратно. Наши дома. Ваши дома. И всю землю!» Перевалив холмы, они направились в Сирию. Через пару ночей здесь, где я стою, другие арабы убили мою жену, но на следующее утро, после тяжелого боя в Акко… где я впервые встретил тебя… – Все так же стоя на холме в отдалении от Табари, он тихо спросил: – Так что я сделал в то утро, Табари?

Араб продолжал хранить молчание, и, внезапно кинувшись к нему, Элиав схватил его за плечи и затряс.

– Так что я делал? – заорал он. – Рассказывай… и немедленно!

Тихим голосом, который был еле слышен в порывах ноябрьского ветра, летящего из вади, как первые приметы зимы, Табари сказал:

– Ты вышел на берег. Там стояли суда, полные арабских беженцев. И ты просил всех, кого встречал: «Не уходите. Оставайтесь и помогайте нам строить эту страну».

– И хоть кто-то остался?

– Я остался.

Элиав посмотрел на своего друга с молчаливым сочувствием, понимая, как тяжело далась эта история умному и проницательному человеку. Он сел, чувствуя на плечах невообразимую сложность этой проблемы беженцев, и в памяти всплыли те роковые дни, когда арабы бежали из страны.

– В тот день Акко покидали более двадцати тысяч арабов, – сказал он, – и я ходил от одного к другому, но из всех я смог уговорить только тебя. – Он поклонился Табари и с нескрываемой горечью резко сказал: – А теперь они хотят возвращаться. Когда земля стала плодородной и в магазинах изобилие, когда вокруг хорошие школы и открыты все мечети, они хотят вернуться. Слишком поздно. На Кипре мы видели, что происходит, когда силой разделяют два разных народа и заставляют их жить рядом, наделив один статусом меньшинства, а другой – большинства. Ты что, хочешь, чтобы мы тут стали вторым Кипром?

– Я хочу, чтобы государство не только говорило о морали, но и воплощало ее в жизнь, – сказал Табари. – И доказало бы это хотя бы возвращением беженцев…

– Мы так и сделаем! – закричал Элиав. – В своей речи я еще раз внесу это предложение. Мы не просто вернем их. Мы примем их как братья. Но миллион? Который только и думает, как бы уничтожить нас? Когда ушло всего шестьсот тысяч? Нет, дорогой друг, ты не можешь требовать, чтобы мы совершили самоубийство.

– Я не приму твое предложение о работе в Иерусалиме, – наконец сказал Табари. – Но вот что я тебе скажу. Помню, когда мы раскапывали уровень времен крестоносцев, я сказал, что, как мы, мусульмане, после двухсот лет вытеснили европейцев, так же мы сбросим и вас в море. Но теперь я начинаю верить, что вы останетесь тут надолго.

– Очень грустно, что ты не хочешь помочь нам, – с глубоким сожалением сказал Элиав.

– Я всегда буду арабом, – ответил Табари.

– Тот день 48-го года в Акко… Почему ты не ушел со всеми?

– Я принадлежу этой земле, – сказал потомок Ура. – Этому источнику, этим оливковым деревьям. Мы жили здесь еще до того, как вы стали народом. Когда стоило быть хананеями, мы были ими. В силу той же важной причины мы были финикийцами, а когда этой землей правили евреи, мы были евреями, или греками, или римлянами, или христианами, или арабами, или мамелюками, или турками. Если бы вы позволили нам владеть этой землей, мы бы, черт возьми, не обращали внимания, кто в какую церковь ходит или какому флагу отдает честь. Когда мой дедушка был правителем Тиберии, большую часть времени он занимался собственными делами, и когда мой отец, сэр Тевфик, служил британцам, он был так же беспристрастен, потому что нас интересовала только земля.

– Почему только эта земля, Джемал? Что в ней такого особенного?

– Здесь с тобой говорит весь мир. Кроме того, если она была так хороша, что ее выбрал и сам Бог, и Моисей, и Иисус, и Магомет, то она достаточно хороша и для меня.

– Ведь ты же не веришь в Бога, Джемал! Разве не так?

– Еще как верю. Должен быть бог земли, который живет в таких источниках, как наш, или в оливковых рощах, и он вечно дает о себе знать. Он может жить даже в тех религиях, которые взросли на нашей земле. Но мы не можем существовать чужаками на той земле, что родила его.

– Мы, евреи, тоже верим в близость Бога, в необычность этой земли и в избранность народа. Мы очень давние братья, Джемал, и в будущем нас ждут частые встречи, потому что мы понимаем друг друга.

Огорченный, что ему не удалось подрядить Табари на тяжелую работу, которая ждет впереди, Элиав попрощался с раскопками и двинулся на восток по Дамасской дороге. Он успел вовремя добраться до Цфата, где рассчитывал провести несколько часов с воджерским ребе, обсуждая ряд таких юридических казусов, как случай Ципоры Цедербаум. Он убедил себя, что ему удастся одержать верх над стариком и заставить его принять более либеральное истолкование иудаизма, но, встретившись, он увидел перед собой дряхлую развалину с длинной и совершенно седой бородой – и все же ребе был полон яростной решимости сопротивляться любому покушению на закон. Так что Элиаву пришлось отступить, и он вернулся к воспоминаниям о героических днях, когда еще были живы Илана, Бар-Эль и Багдади.

– Ведь они все, кажется, погибли? – спросил маленький глава общины.

– Да, но их идеи победили.

– И ты взял себе другое имя.

– Да. Теперь я часть Эрец Израиля.

– И все случилось так, как я и предсказывал, верно?

– Не совсем.

– И ты будешь нашим министром, и будешь заниматься теми идеями, о которых мы спорили?

– Да, и я надеюсь, что вы поможете мне найти кое-какие компромиссы.

Ребе помрачнел и обеими руками вцепился в бороду.

– Никаких компромиссов быть не может, – сказал он. – Никогда. У Израиля нет права существовать иначе, чем религиозное государство. – А когда Элиав стал уговаривать его найти какой-то выход, который позволит Ципоре Цедербаум выйти замуж, ребе отказался его слушать. – Есть закон, – упрямо сказал он. Но, взяв Элиава за руку, он пригласил его: – Идем в синагогу. Будешь стоять рядом со мной. И ты поймешь, что такое Израиль. – Элиав запротестовал, что он должен ехать в Тиберию, но ребе не отпустил его. – Это самое главное в твоей жизни, – сказал он, увлекая Элиава в синагогу, где уже, как обычно, звучали молитвы – но только сейчас тут было более шестидесяти человек, а не скромные семнадцать. Все на разные голоса громко распевали «Леха Доди».

После вечерней службы старый раввин вернулся домой, но и сам не стал есть, и Элиаву не позволил перекусить, а в четверть двенадцатого двое мужчин попрощались с женой раввина и по живописным кривым улочкам Цфата добрались до пустого зала, где уже ждали более сотни евреев в церемониальных одеждах: длинные, худые мужчины в меховых шляпах, невысокие, полные деловые люди в длинных лапсердаках и многочисленные молодые люди в белых талесах. Все они были хасидами Цфата, полными исступленной любви к Богу, и теперь они молча выстроились вдоль U-образного стола, пока их драгоценный ребе устраивался во главе его. Сидел только он один, как король. И только перед ним стояла тарелка. На этом празднестве есть будет только он один.

В полночь старший помощник, который действовал как шамес, служка, поставил перед ним миску с супом, и, поскольку при этом ритуале не полагалось ни ложек, ни вилок, ребе поднес миску к губам в густой бороде, сделал глоток и церемонно отставил миску в сторону. Едва он это сделал, молчаливые хасиды торопливо расселись по местам, и сотня напряженных рук нырнула в миску. Пальцы с добычей, выловленной в священной похлебке, отправлялись в рот, пока миска не опустела.

Затем появилась рыба, от которой ребе съел только кусочек, а сотня ждущих рук принялась раздирать ее, пока на тарелке не осталось лишь несколько косточек, потому что в Цфате высоко ценилась возможность сказать: «Я ел рыбу у ребе». Шамес принес миску с разными овощами – именно их и именно так, голыми руками, в древности ел царь Давид, когда путешествовал из Иерусалима в Галилею, и снова ребе лишь ритуально попробовал овощи, и снова все отчаянно накинулись на миску, откуда выскребли все, до последней горошины; для Элиава эта борьба за право сунуть в миску хоть палец была просто отвратительна, хотя он знал, что у хасидов такие трапезы проходят еженедельно.

Наконец появилась настоящая еда – большой кусок запеченной баранины, приготовленной точно так, как три тысячи лет назад евреи в этих местах жарили мясо, но на этот раз процедура насыщения претерпела изменения. Попробовав ягненка, ребе не стал отодвигать блюдо. Вместо этого он встал, отвесил три сдержанных поклона и шепотом сказал:

– Моему возлюбленному сыну Илану Элиаву, который был избран, чтобы помогать руководить Эрец Израилем, посвящаю я эту трапезу.

Он оторвал от кости маленький кусочек мяса и дрожащими пальцами засунул его Элиаву в рот. Сделав это, он отодвинул блюдо, и его последователи завязали борьбу над клочками мяса, пока не осталась лишь дочиста обглоданная кость.

Полуночный ужин ребе завершился, и воцарившуюся благоговейную тишину нарушил старый еврей, который стал хлопать в ладоши. Заданный им ритм подхватили и другие, и помещение наполнилось требовательными звуками. Чей-то голос запел на идише, и теперь весь зал пел в необузданной религиозной радости, истоки которой шли из России и Польши. Голосящая община была полна экстаза, говорящего о присутствии Бога, и песни эти не смолкали более часа – не торжественные гимны католиков или протестантов, а отчаянные вопли, обращенные к Богу, дабы он оберегал свою паству и на следующей неделе.

В два утра случилось нечто удивительное: самый пожилой евреи, на дряхлость которого Элиав уже раньше обратил внимание, пустился в пляс. И тут же помещение заполнилось крутящимися телами с развевающимися полами лапсердаков, в съехавших набок меховых шляпах на головах. Как хасидские песни не были гимнами, в той же мере не было танцем и их религиозное действо. Забыв обо всем и вся, они так отчаянно прыгали и скакали, что казалось, будто танцоры пьяны. «Это слишком большая нагрузка, – подумал Элиав, – для того старика, который завел их», – но в три часа сам ребе поднялся и вступил в танец, а все остановились и несколько минут смотрели на него. «Невероятно, – сказал себе Элиав. – Ему, должно быть, лет восемьдесят». Ребе был охвачен религиозным жаром, которому его научил дедушка в Водже, и он скакал, как ребенок, высоко вскидывая ноги и так отчаянно крутясь, что его меховая шапка коричневым пятном металась перед глазами Элиава.

Сначала он испугался, что старик окончательно загонит себя, но, когда остальные танцоры окружили ребе, он понял, что все они в каком-то исступленном трансе, и, если бы сейчас их поразила смерть, они бы умерли на взлете счастья, как истые дети Бога, постигшие радость общения с Ним.

Ребе продолжал свой неистовый танец еще минут пятнадцать, после чего мужчины Цфата, взявшись за руки, образовали большой круг, который охватил все четыре стены. Он начал медленное движение против часовой стрелки, а в центре его стоял Элиав. Пожилой еврей запел, и скоро весь зал подрагивал от звуков голосов, а ноги застыли на месте, лишь когда ребе кончил танцевать.

– Сегодня ночью мой сын Элиав будет танцевать со мной, – сказал старик, – чтобы он обрел понимание этой земли, которой ему придется управлять. – Старый ребе вышел из круга, взял Элиава за руку и повлек за собой. Чувствуя вцепившиеся в него пальцы старика, Элиав танцевал до утра.

Когда над холмами Галилеи занялся рассвет, хасиды в меховых шапках начали разбредаться из зала по домам. Уходили они группами по пять или шесть человек, и, прежде чем им исчезнуть на святых улочках Цфата, ребе давал им свое благословение. Когда они с Элиавом остались в одиночестве, он тихо сказал:

– Элиав, мы полагаемся на тебя, что ты сможешь сохранить народ Израиля в его преданности Богу.

Он попросил молодого министра пройти домой вместе с ним, но Элиав сказал: «Не могу, у меня еще есть дела», и наверно, старик догадался, в чем они заключаются, потому что сказал:

– Свое главное дело в Цфате ты уже сделал. Ты убедился, что и мы, религиозные люди, готовы драться за свой народ. Но ты не можешь изменить ни одной строчки в законе. – Затем, словно поняв, что жить ему осталось не так уж много, он привстал на цыпочки и расцеловал Элиава в обе щеки. – Мертвые мертвы, – шепнул он, – но они полагаются на нас, что мы исполним их надежды. – И он последовал за остальными по узким горбатым улочкам Цфата.

Элиав остался один в том городе, за который когда-то дрался, и, переходя с одной улочки на другую, он извилистым путем стал спускаться к подножию Английской лестницы, чтобы совершить паломничество, которое в недавние годы так сказалось на его жизни. Впереди лежал двадцать один пролет, которые ему предстояло преодолеть, и он задумчиво начал восхождение.

Первый, второй, третий: слева стоял уцелевший еврейский дом, усеянный дырами от пуль, который после войны так и не отремонтировали; здесь Веред Евницкая помогала отбить три атаки арабов – в противном случае, захвати они дом, пришлось бы оставить весь квартал; она была такой юной и такой отважной.

Четыре, пять, шесть, семь, восемь: справа он увидел арабскую мечеть, которая была точно такой, которой предстала перед ним в то утро победы, а слева от лестницы все так же противостояло ей крепкое здание синагоги ребе Йом Това Гаддиеля.

Девять, десять: он с болью остановился, потому что именно здесь Илана отбросила первую попытку арабов перебраться через лестницу. Теперь тут играли дети, и он подумал, хватит ли у них, когда они вырастут, смелости сделать то, что сделала Илана, эта чудесная девушка. Она была так несгибаема в своей преданности, что другой такой больше не найти.

Одиннадцать, двенадцать, тринадцать: он остановился посмотреть на арабские дома, все еще выкрашенные в синий цвет, чтобы уберечься от опасности, и эта синева защищала их тысячу триста лет – но в конце и она оказалась бессильной. До чего красивы были эти синие арабские дома, с их неожиданными арками и садиками; до чего пустыми смотрятся они сейчас, и бесстрастное солнце светит в проемы снесенных крыш. «Я никогда не испытывал ненависти к арабам», – подумал Элиав. Как он хотел, чтобы они остались. Чтобы их поющие арки и садики, как и раньше, были частью этой земли.

Четырнадцать, пятнадцать: он оказался на маленькой площади, со всех сторон обсаженной деревьями и цветами, которые придавали ей такое очарование. По стене с еврейской стороны тянулись виноградные лозы, а с арабской стороны высились шесть вечнозеленых кипарисов, которые придавали площади строгое достоинство и красоту; здесь Илана и Веред три часа держались под вражеским огнем, и в стройных стволах деревьев еще можно найти застрявшие пули. Осталось позади залитое утренним солнцем синее очарование; и если бы с пролетов лестницы Цфата открывался только этот вид, их стоило бы сохранить.

Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать: теперь, поднимаясь, он видел нависавшие серые стены полицейского участка, все еще усеянные оспинами пуль, когда Тедди Райх и Ниссим Багдади тщетно пытались взять эту крепость; он все еще испытывал изумление, как же им удалось одолеть это неприступное укрепление.

Девятнадцать, двадцать, двадцать один: у него не было слов, а только жгучая боль о погибших друзьях; здесь упал Багдади; здесь стояли Илана и Бар-Эль, и они тоже мертвы. Какую страшную ношу должен нести человек, поднимаясь по этим ступеням лет, если он остается в живых и теперь ему предстоит руководить так, как хотели бы его погибшие друзья.

Рассвет уже разгорелся, когда он добрался до последнего марша лестницы. В мыслях он уже был наверху, у развалин замка крестоносцев, откуда впервые увидел Галилею в снегу. И, поднявшись, он увидел на востоке ту неприступную крепость, против штурма которой восставало все его существо, и он вспомнил тот речитатив, с которым Давид восходил к Иерусалиму: «Если бы не Господь, который был на нашей стороне, когда враги восстали против нас: обрушив ярость свою, они бы быстро поглотили нас». За крепостью, падение которой было таким же чудом, что и описанные в Торе, он снова увидел желанную зовущую землю, над ней величественно вздымались пологие холмы, а башни облаков отчаянно сражались друг с другом над озером, к которому влекло столь многих…

Перед ним лежало само озеро, и в дальнем конце его тянулся тот клочок земли, который Шмуэль Хакохен наконец выкупил у эмира в Дамаске, та земля, на которой евреи доказали, что умеют не только читать Талмуд, но и взращивать свое наследство. «Наверно, мне понравился бы Шмуэль, – подумал Элиав. – Ты бережешь свою землю. Ты объезжаешь ее на муле, защищая ее. И если кто-то стреляет в тебя, ты открываешь ответный огонь. А если тебя все же убивают, ты умираешь в уверенности, что внучка Илана продолжит то, что ты оставил ей». Он опустил голову и прошептал:

– Как человек может осмелиться управлять такой землей?

Подняв голову, он получил неожиданный ответ на свой вопрос, потому что внизу лежала Тиберия, этот маленький и запустевший, этот драгоценный город, который дал миру и Талмуд и Библию. Под старыми стенами, возведенными еще крестоносцами, он смог различить надгробие Моисея Маймонида, о котором говорилось: «От Моисея до Моисея не было такого Моисея». «Надеюсь, я обрету хоть десятую часть его мудрости», – подумал Элиав и дал себе слово, что днем, когда будет проезжать Тиберию, он сделает остановку и поставит свечу у могилы. Он сомневался, что в этой земле нашли себе приют останки тела великого философа. Надгробие было, скорее всего, кенотафом. Легенда гласила, что, когда Маймонид лежал умирающим в Египте, он попросил, чтобы его похоронили в Израиле. Поэтому его тело привязали к мулу, и животное направилось на север. Здесь и стояло надгробие, напоминая обыкновенным людям, что и они могут обрести мудрость, если посвятят себя этой цели.

– Я зажгу три свечи, – пообещал Элиав.

Взгляд его поднялся к холму за Тиберией, к тем роковым Рогам Хаттина, и он представил себе другую пещеру, в которой еще одна легенда поместила могилу ребе Акибы, и, отдавая дань уважения этому великому человеку, он подумал: «Как бы я хотел, чтобы сейчас он был с нами».

Потому что именно с него и в Израиле и в мире началось возмущение против деспотии современного иудаизма: Ципора Цедербаум не могла выйти замуж из-за устаревшего закона, рожденного четыре тысячи лет назад; Элиаву запрещалось взять в жены Веред из-за лежащих на нем традиций Коэнов; развод Зодмана так и не обрел законную силу, потому что современным американским раввинам нельзя было доверять; дети немки, преданной иудаизму настолько, что она потеряла из-за него глаз и рассталась с жизнью, так и не были признаны евреями. Евреи из Индии, лишенные прав, и Леон Беркес, которой так и не смог тут работать… Элиава особенно беспокоила эта жесткая непреклонность в следовании застывшим формам, ибо он достаточно хорошо знал историю, чтобы понимать: если это будет продолжаться, то возмущение кибуцников и таких людей, как Илана и Веред, может обрести разрушительную силу. В любой другой стране такой типичный чиновник, как Элиав, не мог не выступить против священнослужителей, которые упорно держались за свои закостеневшие законы, и ему показалось, что он слышит предостерегающий голос Иланы Хакохен – «эти штучки Микки Мауса».

Но Илан Элиав существовал не в «любой другой стране», и он не был «типичным чиновником». Он был евреем, за спиной которого лежала уникальная история его соплеменников. Тех, кто пережил преследования, о которых знал воджерский ребе, лишь потому, что их несгибаемые раввины заставляли хранить верность закону, и если сейчас этот закон вызывает определенные трудности, то в этом нет ничего нового – так было всегда. Закон не нуждался в отмене; было нужно лишь появление нового лидера, чтобы в XX столетии снова вступить в те битвы, которые великий Акиба вел во II веке. Закон должен будет обрести более гуманный характер и соответствовать своему времени. Элиав не сомневался, что, живи Акиба сегодня, он бы уже давно упростил закон, и тот отвечал бы современным требованиям, как в свое время приспособился к владычеству римлян.

Но закон обязан продолжить свое существование, ибо только на нем зиждется жизнь Израиля. Куда делись халдеи и моавитяне, финикийцы и ассирийцы, арии и хетты? Каждый народ был куда могущественнее, чем евреи, но, тем не менее, они исчезли, а евреи остались. Где Мардук, великий бог вавилонян, и Даган филистимлян, и Молох финикийцев? То были могучие боги, вселявшие ужас в сердца людей, но они исчезли с появлением умиротворяющего, пусть и несколько странного Бога евреев, который не только продолжал существовать, но и дал жизнь двум другим происшедшим от него религиям. И Бог проявлял свою силу через этот закон.

Быть евреем и подчиняться закону Бога было не так трудно: если Его закон что-то и требовал, он в то же время и облагораживал. Он требовал уважения к себе, а не слепого подчинения. «И нет более высокой цели, – подумал Элиав, – чем сделать так, чтобы и евреи Израиля, и их многочисленные братья и сестры в Америке осознали вечно живую силу этого закона и приняли на себя ответственность за то, чтобы этот закон оставался живым». Он припомнил циничную шутку: «Задача американского еврея в том, чтобы послать деньги немецкому еврею в Иерусалиме, который пересылает их польскому еврею в Негеве, а тот обеспечивает испанскому еврею в Марокко возможность перебраться в Израиль». На самом деле тут крылось куда большее.

В день отъезда Джон Кюллинан спросил в своей небрежной ирландской манере: «Илан, почему вы, евреи, так усложняете для себя жизнь?» Тогда Элиав не смог найтись с ответом, но сейчас, когда он потерял Веред по чисто еврейской причине и когда на его плечи со всей силой легла эта еврейская ответственность, он понял, что ему следовало бы сказать. Жизнь вообще не должна быть легкой. Это просто жизнь. И ни одна другая религия не защищает так настойчиво простое достоинство всех ныне живущих. В иудаизме нет ни воздаяния после смерти, ни посмертных кар, ни небесного блаженства; все хорошее и ценное находится здесь и сейчас, в Цфате. «Мы так истово ищем Бога, – подумал Элиав, – но на самом деле находим не Его, а самих себя».

Оттуда, где он сейчас стоял, Илан Элиав видел и то место в Тиберии, где он подорвал английский грузовик, и улочки Цфата, которые он поливал огнем своего пулемета. Он пообещал себе, что навсегда расстался с насилием и попытается стать таким же евреем, каким был Акиба – крестьянин, который лишь после сорока научился читать и, занимаясь самообразованием, стал лучшим законником своего времени, человеком, который смог в семьдесят лет начать совершенно новую жизнь и который; когда римляне обрекли его на мучительную смерть, раскаленными клещами срывая с него плоть, – а ему уже было девяносто пять лет и, вполне возможно, по закону он не был евреем, поскольку считалось, что произошел от Сисеры, того похотливого военачальника, которого Иаиль убила колом от шатра, – смог доказать свою преданность Богу тем, что, когда римский солдат рванул клещами тело у сердца, он заставил себя оставаться в живых, пока не выкрикнул свой последний отчаянный призыв: «Слушай, о Израиль, Господь наш Бог, Господь един», – и, долгим протяжным стоном произнеся слово «един», он умер.