Глиняная фигурка хананейской богини плодородия Астарты, или Астхарт. Известна евреям как Ашторет (мн. число Ашторот), вавилонянам как Иштар, а грекам – под именем Афродиты. Эта богиня раз за разом появляется в Ветхом Завете, постоянно искушая евреев. Была обожжена в изложнице из двух частей при температуре 750 градусов. Обжиг состоялся в морском порту Акко примерно в 2204 г. до н. э. Преднамеренно была закопана у стены Макора после наступления сумерек осенним вечером 2202 г. до н. э.

Высоко в небе над пустыней кружил стервятник. Его поблескивающие глаза отслеживали любой предмет, который почти незамеченным скрывался в зарослях щетинистого кустарника – тот шел в рост всюду, где нанесенные ветром пески ложились на плодородную почву. Восходящие потоки воздуха держали широкие крылья птицы, и она, казалось бы, бессмысленно описывала огромные круги. Но ее острое зрение отслеживало любое мельчайшее движение внизу, и для замеченного живого существа наступал момент между смертью и жизнью. Стервятник, держась на той же высоте, не проявлял признаков нетерпения. Если жертва будет обречена на смерть, хищник стремительно спикирует вниз, – а пока он продолжал ровный неторопливый полет.

Но тут что-то изменилось. Похоже, смерть дала о себе знать, и птица, сложив крылья, круто пошла к земле. С теплого восходящего потока, который держал ее в воздухе, стервятник соскользнул в прохладные нижние слои и, сделав крутой вираж, приковался взглядом к существу, которое, похоже, только что скончалось. Хищник быстро и решительно спускался к нему, ибо не пройдет много времени, и к безжизненному телу слетятся другие поедатели падали, но пока роль ангела смерти выпала на долю этого одинокого стервятника, которого несли вниз бесшумные крылья.

На земле лежал маленький мул, задняя нога которого попала в развилку жестких ветвей пустынного кустарника, и отчаянные попытки высвободиться окончательно обессилили его. Он отчаянно вопил, дергался и пытался освободить ногу, но сейчас у него уже ни на что не было сил. Смерть стояла рядом, потому что из пустыни дул горячий ветер, от которого маленький мул отчаянно мучился жаждой. Он прекратил сопротивляться, его неподвижность стервятник принял за смерть. И теперь малыш затуманенным взором видел, как огромная птица описывает последние витки над его телом. И тот и другой, каждый по-своему, были готовы к смерти.

И в это мгновение в зарослях кустарника, что рос на краю пустыни, появился кочевник в сандалиях, ремешки которых обматывали лодыжки; за правым плечом болтался желтый капюшон плаща, украшенный красным полумесяцем. Лицо его заросло бородой, а в руке он держал изогнутый посох, которым раздвигал упрямый кустарник. Время от времени он останавливался, прислушиваясь, не подаст ли голос мул, который отбился от его каравана. Он ничего не слышал, но, увидев, как спускается стервятник, припомнил уроки отца, который тоже кочевал по пустыне, прикинул, где может быть его мул. При виде крылатого хищника у него возникли опасения, что его маленький мул уже погиб, но, тем не менее, он прибавил шагу, и, когда посох отодвинул последние ветки, кочевник увидел под ними своего мула. Тот был на грани смерти, но сейчас она отступила.

Стервятник, которого в последний момент лишили добычи, издал хриплый гневный клекот и, поймав восходящий поток, широкими кругами начал подниматься в вышину, пока не стал для пастуха, стоявшего в кустах на краю пустыни, неразличимой точкой. Припомнив прошлые удачные охоты, он без усилий развернулся и полетел на запад. Под ним простиралась зеленая земля, на которой он часто пировал. Наконец под ним возник холм Макор, и в расположенном на нем поселении вот-вот должна была состояться другая встреча между жизнью и смертью. Она обещала куда более богатую добычу, чем заблудившийся мул, и в ней предстояло участвовать совсем иным силам, чем голодный стервятник и кочевник в желтом плаще со знаком полумесяца.

Стояло раннее лето 2202 года до нашей эры, и за более чем семь тысяч лет, что прошли с того дня, когда семья Ура воздвигла обелиск на скале, эти места претерпели разительные изменения. Одна цивилизация, не оставившая по себе следов, сменяла другую, пережив краткий период своего расцвета, – самой удачливой из них удалось просуществовать тысячу лет, а неудачникам – не более двухсот – трехсот, – но каждая оставляла по себе груды развалин после того, как ее здания превращались в кучи обломков, а их обитателей угоняли в рабство. Над руинами поднимались другие руины, пока, наконец, скала не скрылась под двадцатью футами отбросов. Исчезла даже память о ней, если не считать, что на самом высоком месте из скопления напластований все же торчали несколько футов верхушки монолита. В этих местах он считался самым святым местом, и предания гласили, что сами боги воздвигли его.

Все остальное исчезло. Свод пещеры рухнул, а вход в нее, через который за минувшие тысячелетия прошло неисчислимое множество обитателей пещеры, оказался завален, так что даже козы не могли спасаться от жары в ее прохладном укрытии, которое служило им много лет. Но, как и прежде, жизнь в этих местах концентрировалась вокруг источника. Наносы земли продолжали расти, и теперь до воды было не менее тридцати футов. Скалы же, нависавшие над родником, были прорезаны глубокими бороздками, по которым девушки из Макора спускали веревки с сосудами, чтобы набрать воды.

На холме теперь располагался городок из сотни глинобитных хижин, что тянулись вдоль извилистых улиц. В них жили примерно семьсот человек, которые занимались торговлей, разводили скот и возделывали земли к югу от городка. Тем не менее, самым заметным изменением в облике этих мест была высокая стена, окружавшая поселение, которая останавливала даже самых решительных захватчиков. Она была воздвигнута около 3500 года до нашей эры, когда племя, название которого ныне уже никто не помнил, преисполнившись отчаяния, решило, что оно должно или защитить себя, или погибнуть. И соответственно, возвели массивную стену девяти футов высотой и четырех толщиной. Они не пользовались известковым раствором, а наваливали друг на друга огромные валуны и угловатые куски скал. Издали казалось, что эту стену легко проломить в любом месте, но, когда захватчики приближались, они замечали, что за каменной оградой высится вторая стена из плотной земли, восьми футов толщиной, а над ней – еще два фута камней, так что любому, кто хотел преодолеть эту оборону, пришлось бы пробиваться сквозь четырнадцать футов камней, земли и снова камней. Сделать это было непросто.

За тринадцать веков существования стены ее штурмовали шестьдесят восемь раз – в среднем каждые девятнадцать лет – гиксосы и амориты с севера, шумеры и аккадцы из Двуречья, которое потом стало известно как Месопотамия, и египтяне из долины Нила. Даже предшественники морского народа, совершив предварительно налет на Акко, тоже попытались захватить Макор, но из бесчисленных осад только девять завершились успехом. За прошедшие столетия город был полностью уничтожен лишь дважды – то есть его дважды сожгли и сровняли с землей, – но можно считать, что ему повезло куда больше, чем его более крупным соседям, таким, как Хазор и Мегиддо.

На первых порах Макор был земледельческим поселением, и его плодородные поля давали избыток продовольствия, которое можно было выменивать на другие товары. В течение нескольких последних столетий мимо Макора стали прокладывать свой путь караваны, которые шли из Акко в далекий Дамаск, знакомя жителей с экзотическими товарами: обсидиановые ножи из Египта, сушеная рыба с Крита и Кипра, строевой лес из Тира, сукно, сошедшее с ткацких танков к востоку от Дамаска. Добром Макора распоряжался большей частью король, но это слово нуждается в уточнении. О размерах города и о его значении в делах мира лучше всего даст представление то, что случилось в 2280 году до нашей эры, когда соседний город Хазор оказался в беде и воззвал о помощи. Король Макора откликнулся на призыв и послал на помощь соседям армию из девяти человек.

Наверно, странно, что в Макоре был король, правивший городком, где жило всего семьсот человек, но в те времена количество жителей не имело значения, и если рождалась мысль, что король может защитить окружающие угодья и хижины, то, значит, эти места уже составляли собой какое-то экономическое единство. Такой подход не являлся постоянным свойством лишь какой-то одной национальной системы; от столетия к столетию он какое-то время господствовал то в Египте, то в империях, обитавших на землях Месопотамии. Большей частью такие образования имели тот же статус, что и крупные общины, как Хазор, Акка и Дамаск, города, которые плыли своим путем, а волны истории накатывали на них и отступали.

Во времена крутых и жестоких изменении, когда пытались утвердиться могучие империи, Макору было позволено существовать лишь потому, что он был маленьким поселением, лежавшим в стороне от главных торговых путей в Египет, который давно уже возвел свои пирамиды, и в Месопотамию, которая только строила свои зиккураты. Он никогда не представлял собой важной военной цели, но после решающих сражений, которые могли состояться в любом месте, победившие триумфаторы обычно посылали несколько отрядов дать знать Макору, в чьем подчинении он сейчас находится.

Если же Макор подвергался уничтожению, то его обитателей ждала печальная судьба: всех мужчин, которых удавалось поймать, убивали; их жен насиловали и кидали в гаремы, а детей уводили в рабство. Позже, когда наступал мир, сюда снова стекались группки людей и заново отстраивали город. Поэтому в Макоре можно было встретить кого угодно. Тут были высокие, стройные, опаленные солнцем хананеи, у которых были голубые глаза, маленькие носы и резкие черты лица; те же, кто пришли из Африки, были чернокожими. Гиксосы с севера были коренасты, приземисты и мускулисты, с крупными крючковатыми носами, а вот обитатели южных пустынь отличались худобой и хищными чертами лица. Они называли себя хоритами. Даже кое-кто из морского народа решил осесть на берегу – крепкие, широкогрудые люди. Они стали предшественниками финикийцев. Все жили бок о бок, смешивались друг с другом, и каждый в этих местах устраивался, как ему было удобнее.

Времена стояли смутные и неопределенные, и только одно не подлежало сомнению: споров из-за религии не возникало. Ныне было известно, что миром правят три великодушных божества – буря, вода, солнце – и всех их представляет высокий обелиск, воздвигнутый в центре города. Конечно, тут были и другие камни, всего четыре, которые в торжественном строю стояли перед храмом, но все преклонялись именно перед патриархом. Эрозия округлила его верхушку и заставила чуть ли не полностью уйти в землю, накопившуюся за эти столетия. Поскольку обелиск напоминал человеческий пенис, его считали отцом всех богов и называли Эл. Из земли он выдавался всего на несколько футов, хотя другие были внушительными монументами, – словно бог, которому принадлежал пенис, одряхлел и постарел. Но тем не менее, все считали, что в нем таилась скрытая сила, что он, бог Эл, – источник всепобеждающего могущества.

За этими главными богами следовали мириады других. Им не ставили памятники на высоких местах, но молящиеся ежедневно обращались к ним: к богам деревьев, рек, вади, созревающего зерна, но особенно – к богам окружающих мест, которые извечно пребывали здесь. Так, холм за Макором имел своего бога, гора, что высилась за ним, – своего. Называли их Баалами, были маленькие баалы и баалы побольше, и перед каждым преклонялись по-своему, но было одно особое божество, которое все граждане Макора любили всем сердцем, – Астарта, соблазнительная полногрудая богиня плодородия. Именно она заставляла наливаться зерна, а коров – телиться, женщин – рожать детей, а кур – нести яйца. В сельскохозяйственной общине улыбающаяся маленькая Астарта, конечно, была важнейшей из всех богов, ибо без нее круговращение жизни замерло бы.

В общем и целом баалы хорошо относились к Макору, и, хотя город дважды бывал уничтожен, он снова возрождался к жизни, и под оком Астарты поля приносили новые урожаи. Но в нем почти не осталось семей, которые могли бы сказать: «Мы живем в Макоре вот уже много поколений». Большинство горожан, обитавших в нем, были пришельцами со стороны, но вот в ветхом глинобитном домике к западу от главных ворот, приткнувшемся к стене, жил человек, предкам которого каким-то чудом удалось пережить и войну, и разрушение города. Когда храбрецов призывали к бою, мужчины этой отважной семьи, вооружившись копьями, взбирались на крепостные стены, но, когда поражение становилось неизбежным, они первыми покидали их и прятались в каких-то потаенных местечках, дожидаясь, пока кончится резня и потухнут пожары. И едва только в очередной раз воцарялся мир, они возвращались к своим раскидистым оливковым рощам и пшеничным полям.

Отпрыском этого находчивого клана был фермер Урбаал, тридцати шести лет, по прямой линии потомок великого Ура, семья которого начала возделывать земли у Макора. Он же воздвиг монолит над Макором, который и стал богом Элом. Урбаал был крепок, силен и коренаст, с большими зубами, которые блестели, когда он улыбался. Не в пример своим сверстникам, он сохранил волосы на голове и не испытывал склонности к полноте. Но войне он был хорошим солдатом, а в мирные дни стал преуспевающим фермером. Он был добр со своими женами, наделившими его кучей ребятишек, и хорошо относился к своим рабам. Захоти он стать королем или верховным жрецом, ему бы это удалось без труда, но он любил возиться с землей, заставляя ее плодоносить, и любил женщин.

Но сейчас его снедала тревога, и, торопливо следуя от своего дома на возвышенность, где перед храмом стояли обелиски, он морщил лоб и напряженно думал: «Хорошо ли сложится у меня год, зависит от того, правильно ли я сейчас поступаю».

Улица, на которой стоял дом Урбаала, не вела прямиком от главных ворот к замку. Это значило бы, что город строился по плану. В действительности она петляла и виляла самым непредсказуемым образом, потому что на тропах деревушки, случалось, развертывались кровавые схватки по принципу «убивай или умирай». Когда фермер спешил по выбоинам улицы, горожане вежливо кланялись ему, но он не обращал на них внимания. Он был занят серьезными размышлениями, и, взобравшись на холм, он обратился к самому дальнему из монолитов, вершина которого едва пробивалась из земли. Склонившись перед ним, Урбаал осыпал его поцелуями, не переставая бормотать: «Пусть этот год, великий Эл, будет моим». Затем, посетив остальные три монолита, он перед каждым произнес то же моление: «Баал Бури, пусть этот год будет моим. Баал Солнца, Баал Вод, я прошу вас о такой малости».

Он пересек площадь и зашел в тесную лавчонку Хетта. Тот торговал товарами из самых разных краев. Урбаал обратился к бородатому мужчине, который стоял у полки с тканями:

– В этом году я должен быть избран. Что мне для этого сделать?

– Почему бы не посоветоваться со жрецами? – уклонился от ответа Хетт.

– От них я уже узнал все, что мог, – сообщил Урбаал, делая вид, что рассматривает большой глиняный кувшин из Тира.

– Я тебе могу сказать лишь одно, – ответил Хетт. – Расти свои оливки. – Бросив взгляд на взволнованного мужчину, он неторопливо добавил: – И купи себе лучшую Астарту, которую только сможешь найти.

Именно этого совета Урбаал и ждал. Отойдя от полки с глиняной посудой, он вплотную приблизился к Хетту и спросил бородатого торговца:

– А это поможет?

– Помогло же Амалеку победить в прошлом году, – заверил его торговец.

– У меня уже есть три статуи, – возразил Урбаал.

– Всего три? И их хватает? Неужто? – Лукавый купец погладил бороду и посмотрел на богатого фермера.

– Я и сам сомневаюсь, – признался Урбаал.

Отвернувшись от Хетта, он стал бродить по тесной лавчонке, бормоча себе под нос. Затем, словно ребенок, который хочет что-то вымолить, он схватил Хетта за руку:

– Ты в самом деле думаешь, что поможет?

Хетт промолчал, но откуда-то из угла извлек маленькую глиняную фигурку богини. Она была высотой в шесть дюймов, обнаженной и женственной, с широкими бедрами; руками она поддерживала округлые груди. Ее полнота была соблазнительна, ее было приятно рассматривать и держать при себе. Купец нескрываемо гордился ею и собирался взять за нее хорошую цену.

Урбаал внимательно присмотрелся к статуэтке. Для него она не была ни куском умело обожженной глины, ни абстрактным теологическим символом. Это была настоящая богиня Астарта, которая оплодотворяла землю, женщин, оливковые деревья. Без ее помощи он был бессилен. Он может возносить моления Баалу Вод и Баалу Солнца, и они пошлют ему вдоволь тепла и влаги, но, если Астарта нахмурится, оливки не будут давать масла, а если она не одарит его улыбкой, ему не видать победы в этом году.

Он обожал Астарту. Другие боялись ее непостоянства – за голодным годом следовало изобилие, – но он приспособился к ее изменчивому поведению. Он искренне преклонялся перед ней, и в ответ она дарила его благосклонностью – так же как и его отца. Если поля и ульи Урбаала приносили изобилие, пусть даже у остальных его не было, то лишь потому, что они с Астартой понимали друг друга.

– Та статуя, что ты мне продал в прошлом году, сработала, – сообщил фермер, рассматривая новую богиню. – Беру! – решился он. – Сколько?

– Семь мер ячменя, семь – пшеницы, – ответил Хетт.

Урбаал понимал, что цена будет высока, но ему пришлось пуститься в подсчеты.

– Это больше четырнадцати мер серебра, – сказал он. – В прошлом году было всего восемь.

– Да, четырнадцать, – согласился Хетт. – Но это особая Астарта. Ее не делали руками, как других, что живут у тебя. Ее нашли у новой дороги в Акко, поэтому она столько и стоит.

– Я беру ее, – сказал Урбаал. Он поднес к губам маленькую богиню и через площадь пошел к монолитам.

Секрет успехов Урбаала заключался в том, что он сейчас собирался сделать. Он понимал, что если Астарта – богиня плодородия, то она должна обожать совокупление как источник ее силы, поэтому он никогда не обрекал своих богинь на одиночество, а искренне заботился, чтобы в изобилии обеспечивать их мужскими богами. Поднеся свою новую покровительницу к древнему обелиску Эла, он представил ее ушедшему в землю божеству и прошептал: «Сегодня ночью, великий Эл, ты можешь взойти в дом Урбаала, где тебя будет ждать богиня». Затем он поднес ее к другим баалам, показал богиню в самой соблазнительной позе, потер фигурку о камень баалов и прошептал: «Сегодня ночью, когда закатится луна, приходите в дом Урбаала, где вас будет ждать Астарта».

Нежно держа маленькую богиню в чаше ладоней, он поклонился четырем обелискам и собрался двинуться в сторону дома, но едва он повернулся, как на ступени храма вышла высокая девушка лет шестнадцати. На ней была небрежно накинутая туника и позолоченные сандалии. Она была высока ростом, и при каждом шаге сквозь прорези туники были видны ее длинные голые ноги; черные волосы, падавшие ниже плеч, блестели на солнце. Лицо ее отличалось изумительной красотой: темные, широко расставленные глаза, прямой нос, высокие скулы и нежная шелковая кожа. Она шла с подчеркнутой грациозностью и отлично знала, какое впечатление производит на мужчин.

Стоило только этой рабыне, захваченной во время похода на север, появиться в Макоре, Урбаал потерял покой. В своих снах он не раз видел, как она идет. Он встречал ее в оливковых рощах, когда осматривал их, и, когда девушки Макора топтали виноградные гроздья, она тоже была среди них, и ее длинные ноги были в пятнах красного виноградного сока. Даже когда Тимма, вторая жена фермера, носила ребенка, Урбаал мог думать только о высокой рабыне, и именно из-за нее он решил купить четвертую Астарту. Прижимая богиню к сердцу, он неотрывно смотрел на девушку, пока она не исчезла в другой части (храма, – но все же ему не давали покоя и другие мысли. Поднеся богиню к губам, он поцеловал ее и тихо сказал: «Астарта! Мои поля должны плодоносить. Помоги мне! Помоги мне!»

Какое-то время он еще подождал в тени, надеясь, что высокая рабыня вернется, но, так как она не появилась, он расстроено побрел к главным воротам. Над запутанными зигзагами пути высились башни, с которых лучники наблюдали за лабиринтом улочек. Давным-давно Макор понял, что если доступ к широко распахнутым воротам ведет прямо к сердцу города, то стоит врагу прорваться сквозь них, город обречен. Но проход в Макор такой возможности не предоставлял. Как только возможный захватчик оказывался за воротами, ему тут же приходилось резко сворачивать налево, но прежде, чем он кидался вперед, нужно было так же резко поворачивать направо, – и в узких улочках стояла такая теснота, что враг был беззащитен перед копьями и стрелами засевших наверху защитников. В этой путанице стен и крылся дом Урбаала.

В центре его с давних пор размещался двор странной формы. Он и был сердцем дома, крылья которого расходились в разные стороны. В той его стороне, что была ближе к воротам, жили две его жены и пятеро их детей: четверо от первой и новорожденный мальчик от второй. Противоположное крыло вмещало в себя амбары, бочки с вином, кухню и помещение для рабов, включая двух симпатичных девушек, уже успевших одарить его детьми, к которым он испытывал привязанность. Под крышей дома Урбаала жили примерно двадцать человек. Дом был полон жизнью и любовью, и в нем всегда стоял гул голосов. Крестьяне предпочитали работать на этого громогласного и живого фермера, чем гнуть спину на полях, принадлежащих храму. Хотя трудиться на Урбаала было труднее, чем на жрецов, он нравился им, потому что и сам был такой же, как они. Он так же жадно ел и глотал вино, любил бок о бок с ними работать в поле, и его широкая грудь блестела от пота.

Оказавшись в пределах своего большого дома, он пересек двор и сразу же прошествовал в богато убранную молельню, где на маленькой полке держал трех своих Астарт. Рядом с каждой стоял продолговатый камень, напоминавший об одном из обелисков наверху. Он бережно установил четвертую Астарту в ее новом окружении и вынул из укромного уголка кусок базальта, который берег именно для этой цели. У него была подчеркнуто фаллическая форма, символ мужской мощи, и он пристроил его поближе к богине, прошептав: «Ночью, когда зайдет луна, Баал Бури придет и возляжет с тобой». Он давно знал, что, если будет радовать своих богинь, они ответят ему взаимностью, но сейчас его снедала спешная нужда, и он хотел, чтобы новая покровительница поняла смысл сделки, которую он ей предлагал: «Да будет у тебя радость и в эту ночь, и во все другие. Я прошу тебя лишь об одном – чтобы мне было воздано по заслугам».

Ему помешало появление Тиммы, второй жены, которая обычно не заходила в молельню, но на этот раз она была чем-то расстроена. У нее был классический облик жены, который мужчина за прошедшие восемь тысяч лет запечатлел в статуях, – она была полна материнства, заботы и понимания. Ее темные глаза были вытаращены от страха, и, прежде чем она открыла рот, Урбаал догадался, что могло случиться. Несколько лет назад он видел то же испуганное выражение на лице своей первой жены, когда она так же не могла понять, что происходит. В этом сказывались женские слабости. И Урбаал приготовился к потоку слез. – В чем дело? – мягко спросил он.

Тимма была не совсем обычной девушкой. Родом из Акко, она появилась тут вместе с отцом, который навестил Урбаала по торговым делам. Она завоевала уважение Урбаала той вежливостью, с которой отнеслась к Матред, его первой жене, хозяйничавшей в доме. Вместо стычек и споров Тимма принесла в дом атмосферу любви. С ее стороны это было совершенно правильно, ибо первые три года жизни с Урбаалом она оставалась бездетной, что и вызывало презрение со стороны Матред. Но с недавним появлением ее первенца в доме установились более ровные отношения. Став матерью, она могла требовать от Матред уважительного отношения. Но сейчас, потеряв все присущее ей спокойствие, она сообщила мужу:

– Пришел жрец Молоха.

Урбаал ждал его появления. Жрец не мог не прийти. Урбаал хотел хоть чем-то успокоить свою подавленную жену, но знал, что тут уж ничего не сделать.

– У нас будут и другие дети, – пообещал он. Тимма начала всхлипывать, и ему пришла в голову умная ложь. – Тимма, – сладко прошептал он, – посмотри, что я тебе принес. Новую Астарту.

Она посмотрела на улыбающуюся богиню, лучащуюся плодовитостью, и закрыла лицо руками.

– А мы не можем убежать? – взмолилась она.

– Тимма! – Сама идея была богохульной, потому что Урбаал был неотъемлемой частью этой земли… этих полей… этих оливковых деревьев у источника.

– Я не отдам своего сына, – твердо сказала она.

– Все будет в порядке, – мягко успокоил он ее и притянул к себе на ложе, откуда она видела уверенную Астарту, обещающую, что год за годом ее чрево будет плодоносить. Обняв Тимму, Урбаал продолжал внушать ей уверенность, рассказывая, как Матред, столкнувшись с той же проблемой, обрела мужество. – Сначала она чуть не скончалась от горя, – признался он, и Тимма удивилась, каким образом эта суровая женщина могла горевать. – Но потом она родила еще четверых детей и как-то ночью призналась мне: «Мы поступили правильно». У тебя на коленях еще будут играть другие дети, и ты будешь чувствовать то же самое.

Она внимательно слушала его, но, когда он замолчал, всхлипнула:

– Я не могу.

Ему захотелось дать выход своему раздражению, но Тимма была такой трогательной, что он сдержался. Вместо этого он объяснил:

– Ведь именно Молох дает нам защиту. Великий Эл нужен, и мы преклоняемся перед ним, но во время войны только Молох защищает нас.

– Но почему он так жесток? – взмолилась Тимма.

– Он многое делает для нас, – объяснил Урбаал. – И все, что требует взамен… это наши первенцы.

Для Урбаала эта логика была неоспоримой. Он поднялся, собираясь навестить свои оливки, но Тимма с мольбой ухватила его за руки, пока он не осознал, что ей пора испытать потрясение перед грубой правдой.

– Сколько существует Макор, – хрипло сказал он, – мы отдавали Молоху наших перворожденных сыновей. Матред сделала это. И девушки-рабыни тоже. Сделаешь и ты.

Он покинул помещение, но, проходя через двор, увидел своего последнего сына, который ворковал, лежа в тени. Урбаал оцепенел от горя, которое он боялся разделить с Тиммой, но она последовала вслед за ним и теперь, стоя в дверях, увидела, как он невольно содрогнулся. «Три раза он отдавал своих первенцев, – подумала она. – И от Матред, и от девушек-рабынь. Его боль сильнее моей, но он ее не показывает».

Тимма была права. Ее простодушный муж разрывался в противоречиях, которые ставили в тупик людей той эпохи. Они не могли разрешить конфликт между жизнью и смертью – Молох требовал смерти, а Астарта дарила жизнью. Урбаал покинул свой дом, дышащий весельем, где девушки-рабыни щебетали с детьми, и в поисках успокоения направился в оливковую рощу. Пока он бродил мимо радующих глаз серо-зеленых деревьев, чья листва, поблескивая, как драгоценные камни, тянулась к солнцу, Урбаал пытался забыть о смерти, вызывая в памяти облик соблазнительной девушки-рабыни, которую он видел в храме. Он вспомнил тот день, когда в первый раз увидел ее. Воины Макора отправились в небольшой поход, который не повлек за собой никаких последствий – малые города вечно враждовали друг с другом. Он не стал утруждаться участием в нем, но, когда войска возвращались, он вышел из дома встречать их. Они, горланя песни, шествовали по извилистым улочкам и среди пленников вели с собой эту очаровательную девушку. Ей было всего пятнадцать лет, и она не относилась к жителям завоеванного городка – она была рабыней, которая попала в этот город из каких-то мест ближе к северу. Поскольку никто из воинов не претендовал на нее, девушку отдали жрецам, а те уж сочли ее символом, который будет служить во благо городу. Они заперли ее в храме, и показывалась она лишь изредка. Ходили слухи, что ее готовят к какой-то высокой цели. Их план сработал. Мужчины Макора восторгались ее присутствием и, как никогда раньше, старательно возделывали свои поля и отлаживали прессы для оливок. И теперь Урбаал, осматривая свои деревья, не мог отделаться от ее волнующего облика.

По традиции он первым делом направился в центр рощи, где из земли дюймов на шесть торчал округлый камень, он служил пристанищем баалу, которому подчинялись оливковые деревья. Отдав ему дань уважения, Урбаал подозвал надсмотрщика. Тот, весь в поту, подбежал.

– Урожай все так же хорош? – спросил фермер.

– Посмотри сам, – сказал надсмотрщик. Он подвел Урбаала к склону скалы, где древнее устройство исправно обеспечивало немалую часть благосостояния Макора. На самом верху в твердом камне была выдолблена глубокая квадратная яма со сторонами в десять футов. Потребовалось немало терпения и стараний, чтобы выдолбить такую основательную дыру, а вот как использовать ее, придумал уже настоящий гений. На середине ее стоял деревянный стол с высокими бортиками, на который грузили спелые плоды оливок. Над ним нависала тяжелая деревянная плита, которая опускалась на груду оливок, и специальный рычаг с силой прижимал ее. Поскольку мужчин в Макоре было не так уж много и они не могли часами давить на рычаг, к дальнему концу шеста на ремнях был привешен огромный камень, так что круглые сутки давление оставалось постоянным. Так выглядел один из первых в мире механизмов, и он работал.

Но другая часть изобретения заключалась в том, что под первой емкостью была вторая, а еще ниже – третья. Чтобы соединить их уровни, искусные мастера пробурили в твердом камне небольшие отверстия, так что тяжелое оливковое масло перетекало из-под пресса во вторую яму, а потом и в третью. По пути оно фильтровалось, избавляясь от осадков и обретая прозрачность. Весь процесс представлял собой довольно сложную систему и за последующие четыре тысячи лет оставался в том же виде.

Урбаал, макнув палец в содержимое последней ямы, облизал его и сказал надсмотрщику:

– Отлично.

– На этот раз ты обязательно победишь, – подмигнул тот.

Урбаал поделился опасениями, которые тревожили его:

– Как у Амалека дела с его коровами?

– Говорят, что очень хорошо, – сообщил надсмотрщик.

– Как всегда у него. – Урбаал не пытался скрыть свое беспокойство. Надсмотрщик придвинулся:

– Мы можем пустить псов разогнать его телят.

Урбаал покачал головой:

– Нам такие фокусы не нужны, но на тот случай, если и у него бродят такие мысли, надеюсь, у тебя есть тут охрана.

Надсмотрщик показал на сторожку, которую он недавно построил. Четыре вкопанных в землю столба поддерживали в двух футах над землей площадку с навесом из веток.

– До конца уборки я буду спать в ней, – сказал надсмотрщик.

Вознеся моление баалу давильного пресса, Урбаал, полный уверенности, покинул оливковую рощу, но, петляя по извилистой улице, он встретил единственного человека, который мог лишить его этого чувства, – пастуха Амалека, сильного жилистого мужчину, выше и моложе его, с мощными мышцами ног. На его загорелом добродушном лице играла самоуверенная улыбка. Он не испытывал неприязни к сопернику, потому что ему уже доводилось выигрывать у него, и он явно собирался повторить свой успех. Амалек приветствовал Урбаала дружелюбным кивком и длинными легкими шагами покинул пределы города.

Вернувшись домой, Урбаал узнал то ужасное известие, которого так страшилась Тимма. Жрецы Молоха вернулись с известием: «Звезды говорят, что на нас нападут с севера. И врагов будет куда больше, чем раньше. Поэтому важно опередить их, и завтра будут сожжены первенцы». Багровой краской, доставленной с морского побережья, они поставили знаки на ладошках сына Урбаала и указали фермеру, что его жена не должна плакать. Полные неколебимой уверенности, что никто не посмеет оспорить их решение, они покинули этот дом и пошли к семи остальным, где так же окрасили ладошки детей из семи самых известных семей Макора.

В эти минуты Урбаал не хотел слышать стенания Тиммы и ушел из дому. На улице он столкнулся с Амалеком, спешащим обратно в город, и, увидев встревоженное лицо пастуха, понял, что и сына Амалека тоже отобрали для жертвоприношения. Оба они не обменялись ни словом, потому что стоит выразить неудовольствие решением жрецов, и на дом и хозяйство может обрушиться несчастье.

Жрецы Макора были непреклонны, но не жестоки. Им было чуждо чрезмерное варварство, и они делали лишь то, что необходимо для защиты общины. Они единственные владели письменностью и отсылали в Месопотамию глиняные таблички, испещренные клинописью, а в Египет – иероглифические послания. Они знали числа, разбирались в астрономии и могли предсказывать, будет ли год урожайным. Без их знаний Макор бы не выжил, ибо жрецы были и врачами и судьями. Они смотрели за обширными угодьями королей, присматривали за их рабами и отвечали за хранилища, куда свозили запасы зерна на случай голода. Только жрецы знали тайну Эла, безмолвно вздымавшегося из земли, и жаркой яростной глотки Молоха, и, если они решили, что угрозу войны может предотвратить только очередное сожжение жертв, с их решением было необходимо согласиться. Ибо они обладали справедливостью и рассудительностью, и, когда Макор был в последний раз уничтожен, выживший жрец объяснил тем, кто вернулся на его развалины: «Несчастье пришло потому, что в прошлые годы вы жертвовали Молоху лишь детей бедняков или уродов». Вину за уничтожение города жрецы возложили на отсутствие преданности божеству, и они были правы: «Если уважаемые семьи Макора отказывались жертвовать Молоху своих первенцев, чего ради он будет защищать их?» Логика была неопровержимой. Теперь в заново отстроенном городе божеству посвящали детей лишь из богатых семей, и стоило появиться на свет первенцу Тиммы, Урбаал знал, что его ждет огонь.

Эту ночь Урбаал провел в одиночестве в помещении, где обитали четыре Астарты, и, размышляя о жизни и смерти, пришел в полное отчаяние, потому что в углу в колыбельке спал его сын и ладошки его были окрашены пурпуром. Он посапывал, не подозревая о торжественном обряде, который утром освятит город. Смерть уже стояла за спиной. Но над ребенком, улыбаясь, стояла новая Астарта, и с ее появлением давильня в оливковой роще стала захлебываться от обилия масла. С ее появлением дом наполнился новой жизнью, обещавшей прилив плодородия, и вполне возможно, что с ее помощью в доме появится высокая девушка-рабыня. Урбаалом владела какая-то странная смесь эротизма и размышлений о смерти, что вообще было свойственно мышлению той эпохи. Он лежал на кушетке, прислушиваясь к ровному дыханию своего сына, а потом стал мечтать о девушке-рабыне, которую он жаждал с такой страстью. И в мыслях его, и в этом помещении, и во всем Макоре причудливо смешивались смерть и жизнь.

Сразу же после рассвета по улицам, под грохот барабанов и завывание труб, двинулась группа жрецов в красных капюшонах, и Урбаал растерянно засуетился – несмотря на грызущую его печаль от неминуемой потери сына, он, тем не менее, заторопился к дверям посмотреть, не шествует ли вместе со жрецами высокая девушка-рабыня. Ее не было.

Когда процессия несколько раз обошла город, барабаны смолкли, и жрецы разделились, и матери застыли в смертном страхе. Наконец постучали и в дверь дома Урбаала, и явившийся жрец потребовал первенца Тиммы. Та зарыдала, но муж зажал ей рот ладонью, и жрец, уносивший ребенка из дома, одобрительно кивнул. Снова возобновился барабанный бой и лязг цимбал. Взвыли трубы. Над городом висел гул возбужденных разговоров.

– Мы должны идти, – сказал Урбаал, беря Тимму за руку, ибо если мать не присутствует на жертвоприношении, то окружающие могут понять, что она без большой охоты отдает божеству своего сына.

Но Тимма, которая была родом не из Макора, не могла заставить себя присутствовать на этом жутком ритуале.

– Спрячь меня где-нибудь, – взмолилась она.

Урбаал терпеливо отвел жену в помещение, отведенное для богов, и показал ей улыбающуюся Астарту.

– Прошлой ночью, – заверил он ее, – пришел Баал Бури и развлекался с богиней. Теперь она понесла. Понесешь и ты. Я обещаю.

Он потащил ее к дверям и не давал Тимме цепляться за колонны у входа. Но наконец он потерял терпение и отпустил ей звонкую оплеуху.

– Для чего вообще нужны сыновья? – вопросил он. – Перестань плакать!

Но когда они оказались на улице, он пожалел Тимму и вытер ей слезы. Матред, его первая жена, которая уже пережила такой день, лишь Молча смотрела им вслед.

– Пусть она тоже узнает горе, – пробормотала она про себя.

Перебарывая режущую боль в груди, Урбаал по узким улочкам провел своих двух жен до храмовой площади, но прежде, чем подойти к святилищу, он сделал глубокий вздох, повел плечами и постарался справиться с одолевавшей его паникой.

– Мы должны хорошо выглядеть, – прошептал он, – потому что за нами многие будут наблюдать.

Но им повезло – первый, на кого он наткнулся в святом месте, был пастух Амалек, который тоже пытался справиться с беспокойством, и двое мужчин, которым в этот день предстояло потерять своих сыновей, скрывая молчаливую боль, уставились друг на друга. Никто из них не выказывал признаков страха, и они прошествовали к обелискам, которые должны были придать ритуалу силу и достоинство.

На пространство между храмом и четырьмя менгирами, посвященными добрым богам, подкатили камни и на них воздвигли платформу, под которой уже ревел и бесновался мощный огонь. На платформе стояло каменное изображение бога необычной конструкции: его две вскинутых руки от кончиков каменных пальцев до тела образовывали широкую наклонную плоскость, а в том месте, где они соединялись с телом, зиял огромный разинутый рот – что бы ни клали на руки, скатывалось вниз и рушилось в пламя. Это был бог Молох, новый защитник Макора.

Рабы подкладывали под статую все новые вязанки дров. И когда изо рта божества стали вырываться языки пламени, два жреца схватили первого из восьми детей – шустрого девятимесячного малыша – и высоко подняли его. Бормоча заклинания, они подошли к воздетым рукам, положили на них ребенка и силой толкнули его вниз – кувыркнувшись по каменным рукам, он свалился в огонь. Когда бог принял жертву, выбросив столб дыма, раздался протестующий вскрик матери ребенка, а потом ее слабый плач. Быстро оглянувшись, Урбаал увидел, что плачет одна из жен Амалека, и с горькой радостью ухмыльнулся. Жрецы тоже заметили это нарушение торжественности ритуала, и Урбаал подумал: «Они запомнят, что Амалек не мог справиться со своей женой. В этом году они выберут меня».

Заботясь, чтобы и на его семью не пал такой же позор, который может лишить его благоволения жрецов, из-за чего он потеряет все преимущество, обретенное из-за оплошности Амалека, он схватил Тимму за руку и прошептал:

– Молчи!

Но в пламя уже были кинуты четверо других мальчиков, пока наконец в воздух не взлетел плачущий сынишка Тиммы – к жадно распростертым рукам. От резкого толчка малыш мячиком улетел в огонь. Из огненной глотки с шипением поднялся столб едкого дыма, и у Тиммы вырвался стон, но Урбаал свободной рукой схватил ее за горло и спас величие обряда. Он видел, что жрецы заметили его поступок и наградили его одобрительными улыбками. Он с особенной остротой почувствовал, что приметы говорят в его пользу и его объявят победителем года.

Последнему ребенку было около трех лет – родители молились и верили, что прошли годы, когда жрецы могли его забрать, – и он уже был в том возрасте, когда все понимал. С испуганными глазами он отпрянул от жрецов, и, когда они поднесли его к пасти божества, малыш завопил, пытаясь ухватиться за каменные пальцы и спастись, но жрец разжал его маленькие скрюченные пальчики и сильным толчком послал в огненное жерло.

Едва вопль ребенка смолк в густом дыму, настроение на площади у храма изменилось. Бог Молох был забыт; пламени было позволено затухать, и жрецы обратились к другим важным делам. Снова загрохотали барабаны – теперь в более живом ритме – и запели трубы. Люди Макора, довольные тем, что новое божество теперь защитит их, оставили его куриться дымом у монолитов, а сами потянулись к ступеням храма, полные радости, которая сменила недавнее чувство ужаса, витавшее над толпой. Даже матери восьмерых детей, онемевшие от страданий, переместились на новые места. И хотя они должны были мечтать поскорее покинуть эту площадь и предаться скорби, им были отведены почетные места, на которых они предстали в роли жриц, порадовавших бога своими первенцами. Они не имели права ни говорить, ни смотреть по сторонам, ибо таковы были традиции их общества – и такими они останутся навсегда.

Когда такая община, как Макор, поклоняется и богу смерти Молоху, и богине жизни Астарте, то верующие, сами того не подозревая, разрываются между двумя крутыми путями, которые ведут или вверх, или вниз, – или, точнее, к обрядам, которые не могут не становиться все причудливее и загадочнее. Например, в течение тех долгих веков, когда город поклонялся монолиту Эла, жрецов устраивало, что жители выражали свое преклонение возлияниями масла или едой, которую приносили на деревянных подносах, ибо сдержанную натуру Эла устраивали и такие скромные подношения. Даже когда тут появились еще три обелиска, для них не потребовалось никаких особых чествований. Что же касается безмолвных баалов оливковых рощ и давилен, их устраивали совершенно простые обряды: поцелуй, венок из цветов или коленопреклонение.

Но когда сюда из прибрежных северных городов явился бог Молох, возникла новая проблема. Горожане были готовы принять нового бога – частично потому, что суровость его требований как бы доказывала его силу, а частично и потому, что к своим богам они относились с легким презрением: ведь они от них ничего не требовали. Жестокие обряды Молоха не подавили город; тот сам принял их, поскольку они отвечали назревшей необходимости, и чем более требовательным становился бог, тем больше они уважали его. После разрушения города никакие правила, по которым еще недавно жил Макор, не были столь убедительными, как слова, жрецов: «Вы согласны отдавать своих сыновей Молоху, а взамен он дарует вам защиту». Также не вызвал возражений и рост аппетитов Молоха. Если раньше его устраивала голубиная кровь и сжигание трупов баранов, то с каждым новым требованием он становился все могущественнее, и это все больше радовало людей, которые были в его тиранической власти. Никто не мог предугадать, какие он потребует новые жертвы, и менее всего сами жрецы. Новые требования божества рождались не под давлением жрецов: народ сам требовал новых обрядов, без размышлений принимая любых богов, которых только мог себе представить.

И более того, культ человеческих жертвоприношений не нес в себе ничего отвратительного и не способствовал ожесточению общества: в любом случае с жизнью приходилось расстаться, а тут она шла на пользу общества, спасая его от множества насильственных смертей, так что обряды гибели жертв не развращали людей. На деле в облике отца, ради спасения сообщества приносившего в жертву своего первенца, было нечто высокое и торжественное, и спустя много лет, когда недалеко от Макора родилась одна из величайших мировых религий, в ее основу легла духовная идеализация такого жертвоприношения, как главного кульминационного акта веры. Макор боялся не смерти, а жизни.

А вот что касается Астарты, все было по-другому. Начать с того, что как божество она была куда старше свирепого Молоха и, может, даже самого Эла. Едва только первый фермер догадался бросить в землю зерно, он оказался рабски зависим от плодородия земли. Без помощи какого-то божества, властвующего над земными плодами, он был бессилен. Как бы он ни старался обеспечить свое процветание, выбор оставался за богом. И стоило лишь чуть-чуть поразмыслить, как не оставалось никаких сомнений, что божество плодородия носит женский облик. Даже в самом грубом и примитивном изображении женских форм читался символ плодородия: ступни ее росли из земли, между ног таилось вместилище семени, округлый живот напоминал о том, что растет и зреет в темноте под землей, ее груди были дождем, что питает поля, сияющая улыбка – солнцем, которое согревает мир, а вьющиеся волосы – прохладным ветерком, спасающим от засухи. Едва только человек серьезно взялся за обработку земли, поклонение такой богине стало неизбежным. По сути своей, оно формировалось как мягкая и добрая религия, в основе которой лежал приобретаемый опыт и мистерия секса. Концепция мужчины и богини, которые трудятся рука о руку, чтобы увеличить население земли и прокормить его, – одно из самых серьезных философских открытий. В нем есть и благородство и глубина. Мало какие религиозные воззрения заслуживают таких слов.

Но органической частью этой очаровательной концепции был тот же путь требований, которым шли и поклонники Молоха, бога смерти, только более пологий. Поклонение, которого требовала Астарта, было столь убедительным, столь понятным в своей простоте, что его все принимали. Так как богиня обеспечивала процветание города, стали неизбежными обязательные обряды: перед ней возлагали опыленные бутоны цветов, перед ней отпускали на волю белых голубей и ягнят, только что отлученных от матери. Красивые женщины, которые хотели детей, но никак не могли забеременеть, просили ее помощи, а девушки, собиравшиеся замуж, извивались перед богиней в призывных танцах. Ее обряды были привлекательны еще и тем, что в них участвовали самые известные жители города и самые сильные фермеры. Богине возносили самые красивые моления, ее взор ласкали самые большие гроздья винограда, самые золотые колосья пшеницы, и барабанный бой, воздававший ей хвалу, не призывал к войне. Спираль Астарты состояла из самых приятных вещей, известных людям, хотя любой толковый человек видел, чем это должно кончиться, ибо если Макор преклонялся перед принципом плодовитости, то из этого с неизбежностью вытекал единственный логический вывод, какими обрядами это завершится. И рано или поздно горожане стали настаивать, что это должно совершаться публично. Ни жрецы, ни девушки, ни мужчины, вовлеченные в этот обряд, не требовали публичности этого унизительного обряда. Об этом говорили все остальные, и неизбежность такого поворота событий должна была представить в новом свете личность фермера Урбаала, который только что позволил бросить в огонь своего первенца, и в данный момент он, как и его жена, должен был нести на себе груз тяжкой скорби.

Но в Макоре Урбаал с легкостью, едва ли не с радостью, перешел от смерти к жизни. Его ждало очередное торжество, которое для этой цели продуманно организовали жрецы. С растущим возбуждением он слушал призывный грохот барабанов, сопровождаемый завыванием труб, – музыка все крепла, предвещая радостные события. Ее остановил жрец, который, выйдя из храма, вскинул над головой руки и крикнул: «После смерти приходит жизнь! После скорби – радость!»

Группа певцов, в которую входили и пожилые мужчины, и молодые девушки, завела радостную песню о временах года. Ее слова говорили, как колосятся поля, как животные кормятся на зеленых пастбищах. Эта песня пришла из давних времен и воспевала то главное, из чего складывается плодородие: человек может жить, лишь пока земля одаривает его своими плодами, и все, что способствует ее процветанию, автоматически считается благим.

Теперь жрец обратился к родителям, чьи дети погибли ради спасения города.

– Не важно, в каком возрасте мужчина погибает ради спасения своей общины. Ребенка, которому минуло лишь несколько месяцев, – и тут он посмотрел на Урбаала и его жену, – надо чтить так же, как героя сорока лет. Мужчины рождаются, чтобы умирать со славой, и те, кого еще в детстве постигает такая судьба, обретают величие раньше, чем мы, которые живут до старости. И не надо скорбеть над ними. Они выполнили свое предназначение мужчины, и их матери должны гордиться ими. – Это была возвышенная теория, и она успокоила многих – Но только не упрямую Тимму, которая инстинктивно чувствовала, что свершилось зло: ее шестимесячного сына ждала большая жизнь, и она не могла понять, почему ради блага города ее надо было прерывать. – Но и в час смерти, даже геройской смерти, – продолжил жрец, – надо обязательно помнить о жизни. О тех, чьи дети умерли, чтобы спасти город. Астарта, богиня плодородия и жизни, даст новую жизнь, новых детей и новые поля, на которых будут пастись новые животные. И в час смерти жизнь возрождается заново!

Снова грохнули барабаны, и песнь вознеслась к небесам, когда два жреца вывели из глубины храма жрицу, закутанную в белое одеяние. Настал тот момент, которого так ждал Урбаал, – перед ними предстала девушка-рабыня, от которой исходило сияние красоты. Она стояла на ступенях храма со сложенными руками и потупленными глазами. Дав музыке сигнал замолчать, жрец благоговейно стал снимать с нее один предмет одежды за другим. Они спадали с нее, как цветочные лепестки, и наконец под одобрительный гул горожан она предстала перед ними обнаженной.

Девушка была законченным совершенством, воплощением богини Астарты. И каждый мужчина, который смотрел на ее соблазнительные формы, видел в них безукоризненный символ плодородия. Эта девушка была предназначена для того, чтобы ее любили и оплодотворяли, дабы она, производя на свет такое же совершенство, каким была сама, благословляла землю. Не веря своим глазам, Урбаал смотрел, как обнаженная девушка позволяла толпе рассматривать себя. Она была куда прекраснее, чем он себе представлял, куда более желанной, чем он догадывался, когда жадными глазами провожал ее редкие появления. Жрецы были правы, когда предсказывали, что стоит им представить новую рабыню, как толпа придет в неописуемое возбуждение.

– Ее зовут Либама, – объявил главный жрец. – Она служительница Астарты, и скоро, в месяц уборки урожая, она достанется тому мужчине, который в этом году будет работать лучше всех, будь то ячмень, или оливки, или скот, или другие плоды земли.

– Пусть это буду я, – хрипло прошептал Урбаал. Сжав кулаки, он молился всем своим Астартам. – Пусть это буду я. – И его вторая жена, Тимма, которую даже в эти минуты не покинула рассудительность, увидела удивительную вещь – мужчина, который только что потерял сына, мгновенно преисполнился похоти по отношению к девушке-рабыне. Она подумала, что Урбаал потерял рассудок. Тимма видела, как его губы шевелились, повторяя молитву: «Пусть это буду я», и испытала стыд за него, за мужчину, у которого было столь искаженное представление о жизни.

Жрец вскинул руки, даруя благословение обнаженной девушке, а затем медленно опустил их, давая понять, что сейчас может зазвучать песня. Музыканты приглушенно завели мелодию, под которую высокая девушка стала кружиться в медленном танце. Голову она держала опущенной, но колени и руки ее двигались в зазывном ритме. Ритм барабанного боя все возрастал, и она убыстряла темп своих движений. Разводя ноги, она так дразняще кружилась, что всем мужчинам не оставалось ничего другого, как в голодном порыве закусывать губы. Урбаал, с детским восторгом таращась на нее, заметил, что девушка так и не открыла глаз. Она танцевала как спящая богиня, не имеющая отношения к этой церемонии, но чувственность ее девичьего тела воплощала для Урбаала дух земли. Ему хотелось взбежать на ступени храма, схватить ее, заставить открыть глаза и унести в этот мир.

– В месяц урожая, – крикнул жрец толпе, – она будет принадлежать одному из вас!

Его помощники тут же прикрыли высокую фигуру девушки сброшенными одеяниями и увели ее. Толпа застонала – даже женщины, – потому что они надеялись увидеть более полную церемонию. Но ступени храма недолго оставались пустыми: на них появились четыре хорошо известные жрицы – многие мужчины уже познали эту четверку, – которые тоже обнажились. У них были далеко не столь соблазнительные тела, как у Либамы, но, тем не менее, и они могли быть символами плодородия. Жрецы без промедления назвали четырех горожан, получивших право совокупиться со жрицами. И те, радостные или огорченные – как посмотреть, – оставив жен, взбежали по ступеням. Каждый взял предназначенную ему женщину и отвел во внутренние помещения, отведенные для этих обрядов.

– Через них снова возродится жизнь! – запел хор, которому эхом откликнулись барабаны, и их дробь рокотала в воздухе, пока в дверях храма снова не появились мужчины.

Все дни, предшествующие формальному оповещению о ритуальной передаче Либамы тому мужчине, у которого будет наилучший урожай, Урбаал почти все время проводил у давильных прессов. Он часто приходил еще до того, как надсмотрщик вылезал из своей сторожки, в которой спал. Прежде чем поговорить с ним или ознакомиться с результатами предыдущего дня, Урбаал подходил к скале, в которой были выдолблены чаны, и возлагал на нее куски камня, отдавая дань уважения баалу масляного пресса, благодаря за вчерашние труды и прося его помощи на сегодня. Затем он возносил моления баалу чанов и баалу бочек, в которых хранилось масло, чтобы оно не испортилось. Только после этого он советовался с надсмотрщиком и шел к баалу рощи и к небольшой каменной колонне, представлявшей бога той дороги, по которой предстояло везти его бочки, и с каждым из этих баалов он беседовал, как с живым существом, ибо тот мир, в котором существовал Урбаал, был заполнен бесконечным множеством богов.

Занимаясь этими делами, Урбаал испытывал глубокую уверенность в существовании баалов, поскольку, если он надеялся выиграть соревнование за обладание соблазнительной Либамой, ему была нужна их помощь. Урбаала радовала мысль, что на его земле обитают столь могущественные существа – например, бог пресса для оливок, который может производить столь чудесную вещь, как оливковое масло: в него можно было макать хлеб, на нем можно жарить, класть горячие компрессы на ногу или руку или же прохладные на голову. Им можно было умасливать собачью шерсть или заливать в глиняные светильники, которые горели по ночам. Не подлежало сомнению, что только бог мог создать такую субстанцию, и того, кто это сделал, следовало почитать. Такие взаимоотношения влекли за собой психологическую уверенность, которой не знали люди последующих веков. Боги были тут же, под руками, и с ними можно было торговаться и договариваться; всю жизнь они были друзьями, и если по какой-то причине они выступали против человека, то лишь потому, что тот сделал нечто неподобающее и теперь должен был испросить прощения: «Возложи эту ношу на меня, великий Эл, и да обретут боги свободу. Да будет согбенной моя спина, а их выпрямлены».

Так распевал Урбаал, обливаясь потом над своими прессами, чтобы выжать все масло до последней капли.

Жрецы, наблюдая, как трудятся свободные земледельцы, были довольны той хитростью, которую тысячу лет назад придумали их предшественники: давая возможность свободным людям трудиться с полным тщанием, храм получал возможность устанавливать те нормы, которым должны были следовать рабы. Но в то же время жрецы были достаточно умны, и, хотя они заставляли своих рабов следовать примерам, которые показывали Урбаал и Амалек, они понимали, что такие труды для рабов недостижимы, и даже не пытались их добиться. С одной стороны, храмовые рабы не владели землей, а с другой – у них не было мощного стимула в лице живой богини, такой, как Либама, как бы они ее ни вожделели. Стоит обратить внимание, отмечали жрецы, наблюдая, как Урбаал обливается потом, чего может добиться человек, если ему пообещать соответствующую приманку, и было видно, как его пример действовал на всю общину, хотя мало кто мог сравниться с ним.

Когда лето пошло на вторую половину и был назначен день уборки урожая, Тимме пришлось пересмотреть принципы, по которым она жила. Ей минуло двадцать четыре года, но она продолжала оставаться чужой для Макора, ибо некоторые его обычаи она так и не смогла понять. Но она никогда не считала, что в ее родном городе Акко жизнь может быть куда лучше. Правда, в Акко огненная пасть Молоха не пожрала бы ее первенца, но другие боги требовали иных подношений. У нее не было никаких иллюзий. В общем, жизнь в Макоре была не хуже, чем она могла бы быть в любой из соседних общин. Правда, время от времени до нее доносились слухи, ходившие в торговых городах, о совершенно другой жизни в таких далеких местах, как Египет и Месопотамия. Как-то египетский военачальник, прославившийся своими опустошительными налетами, остановился в Макоре и три дня гостил у его властителя. Он был человеком, который видел необозримые дали, простиравшиеся за стенами города. Проходя мимо дома Урбаала, он, полный естественного любопытства, остановился и, решив осмотреть владения Урбаала, стал задавать умные вопросы. Именно с их помощью Тимма впервые осознала, что за Макором лежит другой мир, а за ним – еще один, и она задумалась, властвует ли и в них жестокий Молох, или там почитают наполовину погребенного в земле Эла. Наблюдая, как ее муж общается с баалами своих угодий, переходя от одного к другому – оливковой рощи, давильного пресса, чанов с маслом, бочек, дороги, ульев, делянок ячменя и пшеницы, – она пришла к выводу, что в самом деле существуют маленькие и безобидные боги, которые ничем не лучше людей, и, если кто-то из них исчезает, это ровно ничего не значит. И теперь, осознав, что она снова забеременела, Тимма испытывала радость от мысли, что кто-то появится вместо ее потерянного сына. Но когда она пришла вознести благодарность новой глиняной Астарте и увидела ее соблазнительное тело и лукавую улыбку, то серьезно растерялась: да, ее беременность совпала с появлением этой обаятельной маленькой богини и, может быть, Астарта имеет к ней прямое отношение. Но с другой стороны, почему надо считать, что Астарта пользуется большей властью в своих владениях, чем те маленькие скромные баалы, которых почитает ее муж, – в своих? Вопрос был сложный, но в тот день, когда она сообщила мужу, что снова беременна, Урбаал неподдельно обрадовался. Он привел Тимму в молельню, нежно уложил на свое ложе и вскричал: «Я знал, что Астарта принесет нам ребенка!», а она подавила свой скептицизм и согласилась: «Это сделала Астарта».

Но стоило ей сдаться, она посмотрела на своего глупого мужа и сказала себе: «Он рад, что я беременна, но рад не из-за меня. И не из-за моего будущего сына. А лишь потому, что моя беременность доказала силу новой Астарты. Он думает, что она даст ему право получить Либаму». Так в Тимме родилось презрение к своему супругу, которое потом она никогда не скрывала.

В месяц сбора урожая стало ясно, что Астарта благословила не только Урбаала и его жену, но и весь город. Пастухи сообщали, что их коровы приносят одного теленка за другим, ткачи нагрузили полки рулонами сотканного ими сукна, и урожай зерна обещал быть более чем обильным. Оливковая роща Урбаала приумножала его богатства, и он уже отправлял караваны мулов с оливковым маслом и медом в Акко, где их ждали корабли из Тира и Египта. Угрозы войны с севера стихли, как и предсказывал Молох, и воздух был полон предчувствием преуспеяния.

На землях вокруг Макора возникла традиция, которая потом появилась у многих народов: возносить благодарения за такой удачный год; и когда сбор урожая подходил к концу, стала звучать музыка, и люди начали готовиться к предстоящим торжествам. Мужчины, которые считали, что Либама может достаться и им, испытывали нервное напряжение, пока Жрецы готовились оценивать их успехи в этом году, а Урбаал не без сокрушения ловил слухи, что в стаде Амалека творились буквально чудеса. В пределах дома Урбаал не скрывал своего раздражения, и Тимма, занятая только своей беременностью, смотрела на него с мягкой снисходительностью. Ей казалось смешным, что мужчина, обладающий двумя женами и послушными рабынями, может довести себя до нервного расстройства Желанием провести какое-то время с девушкой. Ведь та, послужив несколько месяцев главной достопримечательностью храма, постепенно поблекнет и станет одной из обыкновенных проституток, которые по завершении празднеств обслуживают компании из трех или четырех человек. Закончит она тем, что превратится в никому не нужную постаревшую женщину, которую отдадут рабам в надежде, что ее изношенное чрево, может, и родит одного-другого ребенка. Она ни в коем случае не презирала Либаму; девушка в самом деле была хорошенькой, и Тимма могла понять, почему мужчины хотят ее, но Урбаал настолько серьезно воспринимал эту ситуацию, что вызывал отвращение. Более того, умная жена могла догадаться, что мучает ее мужа, пока подходило время выбора спутника Либамы: случалось, что избранник испытывал такое нервное и радостное возбуждение, что проявлял себя самым жалким образом, комкая весь ритуал и навлекая позор на Макор, – Астарта гневалась и отказывалась дарить город будущим богатым урожаем. Как-то вечером, когда Тимма, погруженная в раздумья, сидела во дворе, она слышала, как ее муж молился Астарте, чтобы он стал избранником, а потом он вознес моление, чтобы, если его выберут, он оказался достоин этой чести – ибо это смешно, если мужчина, неспособный оплодотворить женщину, будет праздновать обряд плодородия.

Жрецы все учитывали по мере приближения дня, когда будет выбран представитель года. И Урбаал и Амалек – оба были могучими мужчинами, и оба доказали свои способности, произведя на свет много детей. Беременность Тиммы говорила в пользу Урбаала, но небыкновенная плодовитость коров Амалека тоже производила сильное впечатление, и жрецы колебались между этими двумя кандидатами.

Вершина праздника благодарения началась тремя днями пиршества, когда жрецы храма накрыли народу богатые столы, пустив в ход запасы, собранные храмовыми рабами в предыдущем году. Забивали коров, и из храма все время подносили новые кувшины с вином. Народ танцевал, кружась и притопывая. Музыканты играли всю ночь, а идущие мимо города торговцы останавливали свои караваны и присоединялись к торжеству.

Наконец на четвертый день весь город и его соседи – всего более тысячи человек – собрались у храма. Жар толпы распалила одна из самых красивых давних проституток храма. Она обнаженной танцевала на его ступенях, после чего ее увел во внутренние помещения шестнадцатилетний юноша, который, готовясь к обряду, подкрепился вином. Один за другим к храму выходили симпатичные мужчины и женщины, сплетаясь в фигурах эротических танцев, и наконец перед толпой предстала юная жрица, Аибама. И снова жрец совершил церемониальный обряд ее раздевания. Сдавленный гул пронесся над толпой, и, когда эта очаровательная девушка начала свой последний танец года, мужчины, которые могли стать ее избранниками, стали проталкиваться вперед. Ее танец был полон куда большей страсти, чем предыдущий, и, когда он завершался, все мужчины уже были полны острого желания стать ее партнерами, но жрецы сгрудились вокруг нее, и старший из них крикнул: «Избран Урбаал!»

Тот взбежал по ступеням и, расставив ноги, остановился, глядя на Либаму. Она повернулась, готовая принять его, пока жрецы торопливо срывали с него одежду. Он стоял перед всеми, могучий, крепкий мужчина, и толпа восторженно заорала, когда он сделал шаг вперед, поднял жрицу на руки и унес в зал Астарты, где ему предстояло возлежать с ней семь дней.

Тимма, все еще полная печали по своему сыну, бесстрастно глядя на это представление, пробормотала: «Какой дурак! Плодородие таится в земле. И во мне». Пока остальные остались праздновать, она медленно побрела домой. Жизнь предстала перед ней с новой, болезненной ясностью: с каждым из разных богов ее муж Урбаал ведет себя по-разному. Она вошла в молельню, с отвращением посмотрела на четырех Астарт и аккуратно, одну за другой, расколотила первых трех вместе с их фаллическими спутниками. Взявшись за четвертую Астарту, она была готова расколотить и ее, но тут Тимму посетило странное подозрение, что, может, именно эта Астарта и обеспечила ей беременность, и, если она разобьет ее, та прекратится. Уверенности в этом у нее не было, так что она отнесла фигурку и остальные обломки к стене и глубоко закопала их. Утаптывая землю, она посмеивалась и над богиней, и над мужчиной, который так пошло посвятил ей свою жизнь.

ХОЛМ

Археологи устроили душевую на задах административного здания, и когда кто-то посещал ее, то потом по тропинке бежал к своей палатке, чтобы переодеться. Как-то вечером Кюллинан, выскочив из душевой, встретился с Элиавом, готовым сменить его, и ирландец сказал:

– Когда освободишься, не смог бы мне кое-что разъяснить?

Израильтянин кивнул. Кюллинан растерся полотенцем, влез в шорты, накинул рубашку и присел на край койки в ожидании Элиава.

– Как-то днем, – напомнил ему Кюллинан, – мы беседовали за ленчем, и я описал Израиль как часть «полумесяца плодородия». Ты стал делиться своими наблюдениями, но нас прервали. Что ты имел в виду?

Элиав прислонился к опорному шесту палатки.

– Для меня эта фраза звучит слишком старомодно.

– Я услышал ее в Чикаго. Речь шла о землях, лежащих между Месопотамией и Нилом.

– В свое время так было принято говорить, – согласился Элиав, – но этого штампа больше не существует.

– Но земли тут все же остаются плодородными, – возразил Кюллинан.

– Тем не менее если бы Израиль лишь бесстрастно взирал на них, то пахотные земли, по которым проложены дороги к другим пахотным полям, так и оставались бы невозделанными. Ты забываешь о динамизме нашей истории.

– Так что ты думаешь об этих землях?

Элиав взял три книги и аккуратно положил их на постель. Они соприкасались углами, и между ними в середине оставалась пустое пространство.

– Азия, Африка и Европа, – сказал он, – а эта пустота – Средиземноморье. Открытия Лики, которые он в прошлом году сделал в Кении, убедительно доказали, что человек появился в Африке примерно два миллиона лет назад, плюс или минус… В места, где сейчас находится Израиль, он пришел значительно позже. Может, из Азии, но скорее всего из Африки.

– Пока не вижу, какое это имеет отношение к концепции полумесяца плодородия.

– Поскольку через этот район пролегали естественные пути, он постоянно был местом противостояния самых разных сил. Даже в геологии. Мы находимся в точке слома, где сталкиваются и крошатся континенты. Где свирепствуют жестокие землетрясения и мощные ураганы. Ты помнишь, что Стекелис нашел у реки Иордан?

Кюллинан помнил открытие, которое несколько лет назад изумило мир археологии: район скальных пластов был буквально разодран и поставлен на дыбы. Такие разломы были обычным делом во всем мире, но Стекелис нашел здесь вмурованные в камень фрагменты скелетов и остатки орудий, сделанных конечно же людьми, которые жили тут до того, как верхние слои земли оказались внизу и весь этот район был поднят… ну, скажем, миллион лет назад.

– Могу себе представить, какое тут было землетрясение, – сказал он.

– Вот к этому я и веду, – настойчиво продолжил Элиав. – Даже первые люди в этих местах становились жертвами насилия. И с тех пор ничего не менялось. Внизу располагался могучий Египет. Наверху – мощная Месопотамия. Когда эти силы сталкивались друг с другом, местом, где они выясняли отношения, обычно становился Израиль. Поднявшись на холм, Джон, мы видим те плодородные поля, которые превращались в пыль, когда идущая с юга неисчислимая конница Египта вытаптывала их, а навстречу им с той же неудержимостью стремились войска Месопотамии. И в этом котле, на этой земле, по которой прошли миллионы ног, и состоялось рождение Израиля.

– Ты считаешь, что это происходило тут постоянно?

– Да. Потому что после сражений Египта с Месопотамией сюда с запада пришел морской народ, – и широким жестом он показал в сторону Средиземноморья, откуда появились финикийцы и филистимляне с их колесницами и железным оружием, – столкнувшись с сирийцами с востока. Уровень насилия не снижался, а тут и греки с запада сошлись в смертельной схватке с персами с востока. Затем римляне – они шли воевать с парфянами. И византийцы скрещивали оружие с арабами. Но я считаю, что самыми драматическими событиями стали Крестовые походы, когда христиане из Европы наткнулись на мусульман из Азии. Тут всегда лежало поле боя, на котором различные силы выясняли отношения. В сравнительно недавние времена Наполеон под стенами Аккры разгромил турок, а на нашем веку Роммель пытался захватить Иерусалим и Дамаск.

– То есть ты считаешь, что концепция места сосредоточения сил имеет больше смысла, чем старая идея полумесяца плодородия?

– Да, поскольку она напоминает нам о конфликтах и интеллектуальном противостоянии, чему мы были свидетелями.

В той позе, в которой Кюллинан сидел на койке, его правая рука представляла армии запада, а левая – силы востока. Он свел их воедино, хлопнув по тому месту, где условно располагался Израиль, подведя тем самым итог битвам, о которых напоминал Элиав: Египет против Вавилона, греки громят персов, Рим прорывается на восток, крестоносцы уничтожают неверных и, наконец, евреи воюют с арабами.

– Ладно, – согласился он, – тут насилие встречается с насилием. Какой я из этого должен сделать вывод?

– Толком я и сам не знаю, – признался Элиав. И, подумав, добавил: – Но убежден, что если ты будешь рассматривать Израиль только как место стоянки в плодородном полумесяце, где мирные фермеры отдыхали на пути в Египет, то ты ничего не поймешь. Это вовсе не так. Тут одна динамичная сила встречалась с другой. Нам некуда было деться. Если мы хотели остаться в живых. Нас кружило в жутком водовороте истории, но, поскольку мы были евреями, нам это нравилось. Разве ты не видел, как лучились лица ребят из кибуца? Мы всегда были там, где огонь пылал ярче всего. Мы были в фокусе столкновения сил.

Он замолк, удивленный вырвавшейся у него вспышкой страсти, и стал укладывать книги на полку – и в этот момент увидел Шварца, спускавшегося с холма, где он проверял результаты дневных раскопок.

– Эй, Шварц! – крикнул Элиав, и, когда смуглый секретарь кибуца откинул полог палатки, Элиав спросил: – Как далеко отсюда до вражеской границы к северу?

– Десять миль.

– А на восток, до сирийцев?

– Двадцать три.

– К западу, где Египет готовит нападение на нас?

– Восемь.

– То есть враг совсем под боком? И вы слышите по радио его угрозы? Разве вы не боитесь?

Израильтянин фыркнул.

– С тех пор как я живу в Израиле, не проходит недели, чтобы в газете не появилась хоть одна история, как Египет собирается смести нас ракетами, которые ему делают немецкие ученые. Или как Сирия собирается всех нас перерезать. Или как арабские армии скинут нас в Море. – Выпятив челюсть, он посмотрел на Кюллинана и бесстрастно сказал: – Если бы я боялся, то не был бы здесь. А сейчас я чувствую себя куда спокойнее, чем в Германии.

* * *

Обычная процедура, завершавшая те семь дней и ночей, которые мужчина провел с храмовой проституткой – пусть даже это была Либама, которую неоднократно называли жрицей, – заключалась в том, что он возвращался к своим привычным женам и забывал девушку. Она же часто оставалась беременной его ребенком, которого сразу же после рождения приносили в жертву огненному Молоху. Но в этом году завершение обряда носило другой характер, ибо Урбаал покинул храм, все еще продолжая пылать неутоленной страстью к жрице. Она была очаровательной девушкой, и он с неподдельным интересом слушал ее ломаную речь, когда она рассказывала о своей жизни на севере и об уловках, которыми ее хитрый отец обманывал окрестных жителей. Наделенная даром подражательства, она забавно изображала солдат, которые после множества сражений захватили ее и обратили в рабство, и она прозорливо видела все те уловки, которыми они пытались соблазнить ее, пока никто не видит. Урбаал веселился, слушая, как она с особой насмешливостью хриплым голосом изображала уроки жрецов, учивших ее застенчивости: «Опусти кончики пальцев к коленям и потупь глаза. Когда смотришь в сторону, старайся прижимать подбородок к плечу». Кроме того, она показывала, как училась эротическим танцам, и Урбаал считал ее неподражаемой и в оценках, и в искусстве любви. И неудивительно, что она заставила его пылать от страсти.

Что же до нее, то она воспринимала коренастого земледельца просто как обыкновенного мужчину. Правда, он был более нежен, чем большинство из тех, кто обладали ею, и конечно же более честен, чем ее отец. Как-то утром она между делом сказала ему: «Ты мне нравишься, потому что ты не тщеславен, не заставляешь считаться со своим мнением и у тебя нет злых мыслей». Слова эти восхитили его и заставили задуматься; он хохотал над ее историями и не обижался, когда она выдергивала его седые волоски или передразнивала, как он кинулся по ступеням, чтобы получить ее. В моменты их близости она становилась смущенной и застенчивой, как и сам Урбаал, и он лелеял идею, что она так ведет себя, поскольку он дарует ей наслаждение, что подкреплялось той неукротимой страстностью, с которой она занималась любовью. Если жрецы подглядывали за святилищем в те часы, когда его занимали Урбаал и Либама, то они должны были бы испытывать разочарование, поскольку в этих отношениях не было ни следа каких-то ритуалов, ни настойчивого мужского желания во что бы то ни стало оплодотворить служанку Астарты; они вели себя просто как два раскованных человека, которым нравится общество друг друга и которые часто заливались смехом. По мере того как приближался день расставания, было ясно, что Урбаал не хочет воспринимать его как завершение их отношений, ибо с благословения богини любви он влюбился, и когда на прощание поцеловал эту очаровательную девушку, то удивил ее драматическим обещанием, которое произнес дрожащим голосом: «Ты будешь моей».

Полная не столько ответных чувств, сколько насмешливости, она спросила: «Как?» – и он не понял, что она подсмеивается над ним.

– Пока не знаю, – серьезно ответил он. – Но я что-нибудь придумаю.

На выходе из любовного гнездышка его встретили жрецы, которые вернули ему одежду, и он облачился в свои льняные брюки, рубашку домотканой шерсти с поясом на талии и сандалии. Он с трудом осознавал свои действия, потому что перед глазами продолжала стоять обнаженная Либама, и он не мог ни забыть ее, ни отвечать на вопросы горожан, которые, встретив его на площади, с завистью спрашивали: «Ты сделал ей ребенка?»

Отказавшись сквернословить, хотя по выходе из храма это было обычным делом, он в каком-то забытьи брел по улицам, пока его не остановил громкий возглас горластого пастуха: «Через пять месяцев, когда придет новый год, и я устроюсь меж этих длинных смуглых ног!» Урбаал резко развернулся, готовый дать по физиономии этому глупому пошляку, но его рожа показалась ему слишком ничтожной. Урбаал издал лишь оскорбительный смешок, но, когда по пути домой он встретил своего друга Амалека, высокая фигура которого была покрыта бронзовым загаром от жизни на свежем воздухе рядом со своим стадом, вот тогда-то он и начал осознавать, какая непреодолимая ревность терзает его.

«А что, если и этот захочет возлечь с ней?» – подумал он. К сожалению, Амалек то ли в шутку, то ли серьезно сказал: «Мы не видели тебя семь дней». Урбаалу так и не пришли в голову никакие умные слова. Не мог он ни отшутиться, ни дать понять, как эта неделя потрясла его; не осмелился он и показать, как терзает его новорожденная ревность. Он лишь молча посмотрел на загорелого пастуха и прошел мимо.

Вернувшись домой, он остановился во дворе, чтобы встретить жен и поиграть с детьми. Девушка-рабыня принесла кувшин со свежевыжатым соком граната и глиняные кружки, сделанные в Акко, так что, несмотря на свое возбужденное состояние, он испытал тихое довольство – он снова дома, в окружении своего шумного семейства. Завтра он пройдет по полям и принесет баалу оливковой рощи, божествам медовых сот, пресса и пшеничных полей свою благодарность за то благо, которым они его одарили. В этот момент расслабления он снова обрел облик уважаемого гражданина Макора, который живет в мире со своими богами, которого уважают соседи и любят его жены, Дети и его рабы. Но когда он вошел в молельню, чтобы разлить вино перед Астартами в знак благодарности за их помощь, которая вознесла его на вершины сексуальных радостей, его охватил холодный ужас. Богини исчезли. Кинувшись обратно во двор, он заорал:

– Что случилось?

– А что такое? – тихо спросила Тимма, стараясь не подавать виду, Что ждала этого момента.

– Богини! Они исчезли!

– Нет! – вскрикнула Матред. С Тиммой по пятам она побежала в Молельню и тут же вернулась. На ее смуглом лице читалось неподдельное беспокойство.

Урбаал опустился на лавку из утоптанной земли, что тянулась вдоль двух стен двора. Тимма не ожидала, что он будет настолько перепуган.

– Что тут могло случиться? – спросил он. Урбаал был так расстроен, что отодвинул блюдо с едой, которое принесли рабы.

– И четыре камня исчезли, – прошептала Матред.

Урбаал окинул взглядом своих женщин:

– Был тут человек, который мог желать мне зла?

– Нет, – сказала Матред.

У него окаменело лицо. Он надеялся, что богини были просто украдены, то есть они покинули дом против своего желания; но если они сами решили расстаться с ним, то это означало только одно – Астарте что-то не понравилось, и его оливковые деревья высохнут, а пресс не выдавит ни капли масла. Он был этим настолько испуган, что Тимма осознала – она должна объяснить, что статуэтки разбила она и в их исчезновении нет никакой тайны. Но, стараясь успокоить мужа, она заколебалась.

– Когда в тот день мы вернулись, то нашли дверь приоткрытой. – Она знала, что это правда, – убегая захоронить Астарт, она ее в таком виде и оставила.

– Да! – вспомнила и Матред. – Ты, Урбаал, увел жрицу, а мы еще остались послушать музыку. Потом я нашла Тимму, и, когда мы вернулись, ворота стояли открытыми.

Урбаал дотошно расспросил рабов, и они тоже припомнили.

– Мы тогда еще об этом поговорили, – сказал один из них.

Но кто мог быть этим вором? Прижав колени к груди и обхватив их руками, Урбаал прислонился к стене и погрузился в раздумья. Полный подозрений, он вспоминал перечень своих врагов, пока ревность не подсказала ему, кто это мог быть.

– Амалек! – вскричал он. – Когда я сегодня встретил его, он как-то уклонялся от разговора. – На самом деле все было наоборот – от разговора уклонялся Урбаал, а не Амалек.

Затем Тимма, пожалев своего глупого перепуганного мужа, попыталась утешить его ложью, о которой потом часто жалела:

– Я тоже думаю, что это, должно быть, был Амалек. Он так ревновал, что та высокая девушка досталась тебе.

И Урбаал убежденно решил:

– Вот кто вор! – И поскольку наконец поверил, что богини покинули его не по своей воле, а их украл обыкновенный грабитель, с плеч его свалился груз страха. С чувством неподдельного облегчения он покинул дом и направился в лавочку бородатого Хетта, где, отказавшись отвечать на его вопросы о Либаме, купил трех новых Астарт, которых водрузил на ту же полку в молельне. Затем направился в поле, чтобы найти для своих богинь камни-фаллосы, которые их устроят.

Рассматривая попадающиеся под ноги камни, он прошел через оливковую рощу и остановился поклониться своим привычным добрым богам, а у давильного пресса прошептал: «Спасибо, что ты даровал мне Либаму». Одно лишь упоминание ее имени напомнило Урбаалу, насколько он сейчас раним и уязвим. Идя меж деревьев, он видел, как она мелькает перед ним, как меж стволов то и дело возникают ее греховные соблазнительные очертания. В шелесте листьев он слышал голос Либамы, звавший его обещаниями радости секса, жужжание пчел в осенней траве напоминало ему сдержанные смешки Либамы – и понимал, что его голод по Либаме неутолим.

Когда Урбаал пересек дорогу в поисках третьего камня такой формы, который предпочитали богини, он наткнулся на Амалека, который пас своих коров, и высокий пастух сделал ошибку – учитывая ее последствия, она могла стать для него роковой, – когда небрежно спросил:

– Что ты тут делаешь, Урбаал? Ищешь камни для своих новых богинь?

Откуда Амалек мог знать, что у Урбаала появились новые богини? Владелец оливковой рощи с подозрением посмотрел на своего недавнего соперника, заложил руки за спину и спросил:

– Откуда ты знаешь, что я делаю?

– Если бы я выиграл ту высокую, – добродушно ответил Амалек, – то обязательно купил бы новых Астарт.

Урбаал однозначно оценил его уклончивый ответ: Амалек намекает, что четыре украденные богини теперь будут работать на него.

– Предполагаю, ты-то знаешь, как сделать Астарту счастливой? – с неуклюжей прямолинейностью спросил Урбаал.

– Во всяком случае, хотел бы. Так что в новом году, может, мне и достанется та высокая.

Урбаала эти слова привели в такую ярость, что, придумывая, как бы порезче ответить наглецу, он потерял дар речи. Он повернулся, по-прежнему держа руки за спиной, и пошел в другую сторону.

– Вижу, что ты нашел свои камни, – сказал Амалек, подгоняя коров.

Для Урбаала этот день был окончательно испорчен, и по пути обратно к воротам он сделал ряд непозволительных ошибок, которые могут сказаться в последние месяцы года: так, он забыл отдать приветствие баалу оливковой рощи. Перед его глазами стоял лишь пастух Амалек, который украл его Астарт. Похитителя выдали его собственные слова, и Урбаала особенно разозлило, что Амалек еще позволял себе нагло шутить на эту тему, словно он догадывался, что Урбаал потерял свою силу. Полный мрачности, он занес камни в молельню, но три новые Астарты не подали и виду, что ценят его заботу. Рот у него пересох, давая понять, что дела идут из рук вон плохо, и у него не улучшилось настроение, когда он снова побрел в район храма, лелея слабую надежду снова увидеть Либаму. Она так и не появилась. В сумерках Хетт закрыл свою лавку и подошел поговорить с Урбаалом. Со свойственной ему проницательностью торговец без труда догадался, с какой целью тут слоняется Урбаал, и сказал: «Забудь ее. Пройдет несколько месяцев, и все мы сможем наслаждаться ею».

Фермер испытал приступ ярости. Он был потрясен до глубины души и был готов ударить Хетта, если бы не понимал, что тот говорит правду: стоило Либаме своим телом освятить грядущий урожай, как ее неповторимость была растрачена, и скоро ее будут использовать, чтобы освящать куда более мелкие празднества. Когда минет новый год и настанет время сева, она снова появится, а к следующей осени она будет доступна на каждом празднестве. Во время сбора урожая ее место займет какая-нибудь новая девушка.

– Через год ты сможешь ее иметь в любое время, как только захочешь, – сказал Хетт. – Просто постучи в ворота храма. – Оскорбительный смешок Хетта заставил Урбаала дернуться. Скрывшись в сгущавшихся сумерках, он покинул святое место, но отправился не домой. По узкой улочке он добрался до дома Амалека, где притаился в тени, пытаясь представить, где сейчас могут быть украденные у него богини. Он испытывал злобу и раздражение, представляя, как Амалек настраивает против него украденных Астарт, и прикидывал, как бы ему вломиться в дом врага и вернуть их себе. Но ни один из планов не устроил его, так что Урбаал в самом плохом настроении, тоскуя по Либаме, пошел домой.

Прошло больше недели, прежде чем он снова увидел ее, и на этот раз испытал сильнейшее потрясение. Она легко и изящно поднималась по ступеням храма и, увидев, как Урбаал, стоя у монолитов, влюбленно смотрит на нее, бросила ему быстрый взгляд, который поразил его, как медный наконечник стрелы, ибо он не усомнился, что она пыталась подать ему сигнал: «Когда же ты спасешь меня?» Он захотел крикнуть: «Я спасу тебя, Либама!» Но мог всего лишь смотреть ей вслед, пока она не скрылась в храме.

Дни шли за днями, но Урбаал так и не мог заставить себя заняться делами. Он начал терять чувство непрерывности бытия; он не обращал внимания, что оливковые деревья требуют его забот, и перестал посещать рощу. Он больше не искал сухих деревьев, в дуплах которых прятались медовые соты, а делянки пшеницы тщетно ждали его. Все время он то вспоминал подлость, совершенную Амалеком, то тосковал по девушке-рабыне, и эти две навязчивые темы конечно же стали сливаться между собой, так что он и сам уже не понимал, что у него сейчас на уме. Как-то безлунной ночью он нашел темное полотно, прикрыл им лицо и выскользнул из дома, полный решимости расправиться с Амалеком – правда, он не знал, как это сделать. Всю ночь он провел вне дома, ожидая, что его посетит толковая идея, но она так и не появилась, и к рассвету он засунул темную повязку под рубашку и направился к храму – прикинуть, как проникнуть за его ворота и спасти Либаму. И снова он не смог ничего придумать.

Состоялось скромное празднество в честь Баала Ветра, и Либама танцевала перед собравшимися. Глаза у нее были потуплены, как ее и учили, но дважды она бросила взгляд прямо на Урбаала, и снова он не усомнился, что она подает ему сигнал. Завершив свой эротический танец, от которого Урбаал воспламенился желанием, она исчезла, и Жрецы вывели четырех давних проституток, одна из которых была преподнесена Урбаалу. Эта идея показалась ему омерзительной, и он отказался выйти вперед, но Тимма, которая понимала все, что происходит, шепнула ему: «Если ты будешь так вести себя, тебя убьют», и он изобразил готовность подняться по ступеням. Но когда Урбаал оказался наедине с этой дежурной жрицей, он ничего не смог сделать. Он даже не увидел в ней женщину, хотя та обнаженная стояла перед ним, и о его поведении, разочаровавшем проститутку, было доложено жрецам, которые преисполнились подозрений; они вспомнили его реакцию на Либаму и догадались, что у Урбаала на уме.

Охваченный безнадежной страстью, Урбаал всесторонне продумал, как убить Амалека. Он встретит его на улице и всадит ему копье в грудь. Куда потом бежать? У него не было времени утруждаться такими подробностями. Кара, если его поймают? Перед его глазами неизменно стояло смеющееся лицо Амалека, веселое выражение которого внезапно сменится ужасом, когда Урбаал кинется на него. В молельне он много раз репетировал этот смертельный прыжок. Он услышал приглушенный голос Тиммы, которая в ночной рубашке стояла рядом с ним: «Муж мой, зло день за днем овладевает тобой. Могу ли я помочь тебе?»

Урбаал был в таком состоянии, что плохо понимал, кто она такая. Он посмотрел на ее стройную фигуру и смутно припомнил, как они радовались, когда она забеременела тем сыном, который потом сгорел в пасти Молоха. Он увидел это смертное пламя и вздрогнул. Затем он вспомнил те безмятежные дни, наполненные такой любовью к Тимме, которую он сейчас испытывает к Либаме, но более глубокой, более возмужавшей. Он увидел в Тимме улыбающуюся Астарту бытия и смутился. Тимма перекрывала ему путь в комнату, и он оттолкнул ее.

Не отступаясь от своей цели, она упрямо вернулась и сказала:

– Урбаал, если ты будешь упорствовать в своем сумасшествии, твои оливки погибнут. Забудь эту проститутку. Забудь Амалека.

С силой схватив ее за руку, он хриплым от ярости голосом спросил:

– Откуда ты знаешь мои страхи?

– Урбаал, – мягко призналась она, – я часами была рядом с тобой на улице, дожидаясь, когда придет пора помочь тебе.

Она шпионила за ним! Он оттолкнул ее.

– Кто тебе все это рассказал?

– Да ты сам, – терпеливо объяснила она. – Неужели ты не понимаешь, что и жрецы уже все знают? И если бы на празднестве я не вытолкнула тебя…

Он чувствовал удушающую ярость. С одной стороны, он хотел кинуться на поиски Амалека и убить его, где бы он ни был, а с другой – ему хотелось подчиниться мягкому спокойствию Тиммы. Он был полон Желания спасти Либаму – сколько бы жрецов ее ни охраняло – и в то же время вернуть ту простоту и ясность, которые знал с Тиммой. Темноту нарушало лишь подрагивающее пламя глиняного светильника, в котором горело его оливковое масло, и он, сдаваясь, с отчаянием посмотрел на спокойную, уверенную в себе женщину, которая пришла к нему из далекой и незнакомой Акки. Теперь он видел в ней любящую жену, спокойную и все понимающую, куда более мудрую, чем обыкновенная женщина, и его больше не удивляло, что ей были открыты все его тайны. Он позволил ей сесть на свое ложе, и безумие, сдавливавшее горло, стало отступать. В первый раз за много недель он вознес молитву Астарте, но, когда он бормотал ее, Тимма сказала:

– Забудь этих богинь, Урбаал. Над такими мужчинами, как ты, они не имеют власти.

Он не стал спорить. Мысль эта была странной и пугающей, но в эту измотавшую его ночь он не испытывал желания оспаривать ее, так что Тимма без помех продолжила говорить:

– И забудь свою ненависть к Амалеку. Он не крал твоих богинь. Я не сомневаюсь, что в доме побывал обыкновенный вор.

Урбаал наклонился вперед, полный желания поверить ее словам, ибо всегда считал Амалека достойным человеком и мужчиной.

– Ты считаешь, что он не виноват? – с надеждой спросил он.

– Я знаю, что нет. И ты должен забыть…

– Только не требуй от меня забыть жрицу, – взмолился он.

Тимма улыбнулась. Это было глупо, и она это понимала – жена утешает мужа, чтобы он не переживал из-за храмовой проститутки, но она справилась с охватившим ее отвращением и рассудительно сказала:

– Урбаал, если ты ее так любишь, может, тебя еще раз изберут и снова возляжешь с ней…

– Нет! Она взойдет в этот дом и будет моей женой. – Он взял Тимму за руку и настоятельно потребовал: – А ты научишь ее ткать и шить.

– Научу, – пообещала Тимма. – Но, откровенно говоря, муж мой, есть ли у тебя такая возможность?…

Он смутно припомнил, что, размышляя над планом заполучить девушку, он понимал, что это будет непросто, но сейчас он не хотел его вспоминать.

– Что я должен делать? – как ребенок, спросил он.

– Ты должен забыть об Астартах и думать только о своих деревьях. Обрабатывать поля, а когда родится наш новый сын, ты будешь учить его искать медовые соты.

Он не мог не признать рассудительности ее слов и сдался.

– Давай сейчас пойдем, – шепнула она, – к единственному стоящему богу… к Элу… и попросим его, чтобы пламя в твоем сердце погасло.

Поднявшись с ложа, Урбаал кликнул двух рабов, чтобы они освещали им дорогу, и когда подозрительная Матред всполошилась: «Кто открыл дверь?» – Тимма ответила: «Это я, Тимма, иду поговорить с богом Элом». С этими словами она вывела своего мужа в звездную ночь. Небо лежало на выбеленных известкой крышах Макора. Когда они миновали ворота, вышел сонный стражник посмотреть, чей свет мигает в ночи, и разрешил проходить. По извилистым улочкам, мимо приземистых домиков, в которых спали горожане, Тимма провела своего растерянного мужа к монолитам, которые торжественно стояли в ночи. Не обращая внимания на три высоких менгира, она преклонила колени перед самым древним, и Урбаал стоял рядом с ней, пока она молилась, чтобы страсти, терзавшие мужа, покинули его. Он смутно чувствовал, что жена старалась сделать для него благо, и перед ним мелькнул облик одиноко стоящего Эла – он не был озарен отблесками огненного провала, рядом с ним не было улыбающейся Астарты и обнаженных жриц. И благодетельный покой посетил его измученную душу.

К сожалению, именно в этот момент в храме появилась какая-то фигура со светильником, и он вскричал: «Это Либама! Она подает мне сигнал!» Урбаал забыл об Эле, охваченный неодолимым голодом по жрице любви. Его жена по-прежнему стояла на коленях у монолита, а он, рванувшись к храму, взбежал по ступеням, на которых когда-то танцевала Либама, и стал колотить в двери, пока из храма не показались полуодетые жрецы и не стали уговаривать Тимму: «Отведи своего сумасшедшего мужа домой». Она притащила его обратно к воротам их растерзанного дома и завела в молельню, где перед ликом трех улыбающихся Астарт Урбаал забился в угол и сидел там до рассвета.

Оказавшись в своей комнате, Тимма стала думать, что же делать. Она не сомневалась, что поступила совершенно правильно, уничтожив ложных Астарт, потому что, вне всяких сомнений, должен быть только один бог, Эл, который отвечает за человеческие деяния, а остальные – жалкие посредники, которые всего лишь стараются придать человеку чуть больше уверенности. Подлинной власти они не имеют, и она не испытывала никаких сожалений из-за того, что выбросила четырех из них. Но, протирая уставшее лицо душистым маслом, которое она держала в маленьком флаконе, она не могла не признать, что не ожидала ни такого потрясения, которое их исчезновение вызовет у Урбаала, ни вспыхнувшей неудержимой ненависти к Амалеку. Она признавала, что несет ответственность за нынешнее состояние Урбаала, и с грустью думала, что, признай она свою вину с самого начала, ничего из этого не произошло бы, да и Урбаал, скорее всего, простил бы ее. В то же время она осознавала, что сейчас любое ее признание принесет куда больше вреда, чем пользы.

Прежде чем погрузиться в сон, она решила, что делать. С одной стороны, она будет рядом с мужем в этот нелегкий для него период, отвлекая его от желания напасть на Амалека; с другой стороны, она начнет наводить порядок в разваливающемся хозяйстве. Немного передохнув, она поднялась и пошла в оливковую рощу прикинуть, в какой работе та нуждается. Здесь она обнаружила, что надсмотрщик покинул свою будочку у масляного пресса и теперь никто не присматривал ни за деревьями, ни за давильней. Вернувшись в город, она обошла работников Урбаала, предупреждая их, что теперь командует она и что она вдвое урежет им жалованье, если они бросят ее больного мужа. Но когда Тимма кончила давать указания последнему из них, она услышала крики на улице и, полная мрачных предчувствий, побежала к дому Амалека, где увидела, что Урбаал вломился в жилище пастуха, требуя возвращения своих Астарт.

Чтобы утихомирить буяна, были вызваны солдаты, и Урбаалу крепко досталось бы, если бы Амалек, изумленный его нападением, все же не защитил бы соседа, сказав солдатам: «Он не причинил никакого вреда». Солдаты замялись, и Тимма приняла за них решение: «Я пришла, чтобы отвести его домой». И когда солдаты удалились, Амалек встряхнул Урбаала со словами: «Возвращайся в этот мир, старый приятель». Под терпеливым присмотром любящих его людей отупевший фермер стал расставаться с охватившим его безумием и приходить в себя. Он не мог поверить, что пытался напасть на своего соседа Амалека, и испытал чувство глубокого стыда, когда ему рассказали, что лишь добрый характер Амалека спас его от неприятностей. Он уставился на Тимму, прекрасную в своей беременности, и вспомнил то терпение, с которым она старалась справиться с охватившим его безумием и вернуть ему здоровье. Когда наконец пришло время отправляться домой, Тимма избрала путь подальше от храма, но он понял ее замысел и сказал: «Теперь мы можем пройти и мимо храма. Я забыл ее». Он даже настоял, чтобы подойти к монолиту Эла, где вознес благодарность за свое освобождение, и, пока он молился, Тимма снова подумала, что, не будь в этом городе такого обилия божеств, чьи жуткие обряды могут свести человека с ума, Урбаал мог бы оставаться тем же веселым, простодушным человеком, каким он был в начале их удачной супружеской жизни. Ей не хотелось думать, что появление такого типа людей объясняется моральной обстановкой в городе, но так оно и было.

Последующие дни доказали благодетельную силу той веры, что была свойственна Тимме. Урбаал возобновил зимнюю обрезку деревьев и в конце дня, закончив труды, занимал привычное место на обширном дворе и болтал с детьми. У него всегда был при себе набор костей, которыми он играл в триктрак со своими девушками-рабынями, а порой Урбаал приказывал принести пару кувшинов хорошего вина из погреба, где оно хранилось в больших глиняных цистернах, чтобы всегда оставаться прохладным. Он больше не обращал внимания на большие обелиски перед храмом, но каждый день, приходя на свои делянки, отдавал дань уважения маленьким скромным баалам, которые оберегали его интересы.

Тем не менее, самое странное удовлетворение он получил от того, чего никак не мог предвидеть: когда известие о его несостоятельности с ритуальной проституткой впервые разнеслось по городу, он был основательно смущен, но теперь он получил возможность увидеть себя таковым, каким он и был, и смог посмеяться над тем унижением, которое он еще недавно испытывал. Ему уже минуло тридцать шесть лет, приближалась старость, и он осознавал, что то острое возбуждение, которое вызывала Либама, было всего лишь попыткой с его стороны оживить давние воспоминания. «Теперь я могу оставить ее Амалеку, – признался он Тимме. – Он на шесть лет младше меня». Урбаал смеялся над собой и таким образом возвращался к тем веселым радостям, которые он когда-то знавал в обществе своих девушек-рабынь. Тем не менее, самая его большая любовь принадлежала Тимме, и по мере того, как под сердцем у нее рос ребенок, она становилась все обаятельнее, и в глазах Урбаала она была желаннее даже той, какой она была в тот первый жаркий день, когда девушка по насыпи поднялась к воротам. Там она и встретила Урбаала, игравшего в кости со стражниками, там и началось ее счастье. И теперь, когда она видела, как ее выздоровевший муж, встречаясь с Амалеком, на пару с ним подшучивает над недавними недоразумениями, она не сомневалась, что правильно вела себя в посетившие их тяжелые времена.

И вот наступил конец года, завершилась зима, и теперь все время было пронизано ожиданием, что боги сулят Макору в будущем сезоне, когда все живое пойдет в рост. Сельскохозяйственная община соблюдала все ритуалы, и на каждой кухне торжественно сжигались запасы хлеба и зерна, оставшиеся с прошлого года. Ребятишки Урбаала носились по всему дому, разыскивая мешочки с зерном, которые Тимма припрятывала специально для них, и детишки, найдя захоронки, триумфально кидали их в огонь, который в соответствии с древней церемонией поддерживал Урбаал, вознося моления: «Мы верим богам, что в этом году у нас будет хороший урожай». Затем он извлек свежее зерно, собранное как раз перед наступлением зимы, его спешно превратили в муку, замесили тесто и, не дожидаясь даже, пока оно взойдет на дрожжах, испекли хлеб, так что дом ни одного дня не оставался без хлеба. Все женщины, способные ходить, с кувшинами прошествовали к большому источнику Макора, что протекал за пределами городских стен, но вместо того, чтобы набирать воду, они стали кидать в источник домашние подношения, молясь, чтобы и в будущем году у них всегда была свежая вода.

В последний день умирающего года в городе царило оживление, и перед рассветом все горожане собрались у западных ворот храма, которые сегодня, единственный день в году, были распахнуты настежь. В восточном конце храма были открыты такие же ворота, так что взглядам горожан был открыл пустой зал, вытянутый с запада на восток, и, когда в этот день зимнего противостояния на горизонте показался краешек солнца, все преисполнились благоговения и стали шептать молитвы, призывающие Баала Солнца оберегать город и в будущем году. Солнце всходило на небо, и астрономы из числа жрецов были так точны в своих расчетах, что лучи падали прямо в зал, не касаясь стен. Год, скорее всего, обещал быть хорошим.

Пока толпа возносила моления, ритуальные ворота закрылись вплоть до будущего года, и люди покинули пределы западного портала, направившись к монолитам, куда жрецы уже прикатили платформу с богом войны Молохом. Под его ненасытной пастью уже гудел огромный костер. Толпа радостно завопила, а барабаны продолжали выбивать яростную дробь, когда по каменным рукам скользнул и свалился в разъятую пасть хорошенький густоволосый трехлетний малыш, крохотное тельце которого напоминало птичку, которая охотилась за пчелами в оливковой роще.

Обряд жертвоприношения оказал странное воздействие на Урбаала, и явное улучшение его состояния, в котором он находился в последние месяцы, оказалось под угрозой. Его заколотило, и Тимма поняла, в чем дело. Когда после сбора урожая пылал жертвенный огонь, он был настолько поглощен ожиданием танца Либамы, что, по сути, даже не обратил внимания на гибель в огне своего сына. Этот факт остался где-то на периферии сознания, а потом семь дней ритуального секса вообще стерли все воспоминания, приведя Урбаала в такое состояние, что он вообще не заметил исчезновения мальчика из дома. Теперь эти жуткие события всплыли у него в памяти, и его стала сотрясать дрожь.

Тимма, предчувствуя беду, поняла, что должна как можно скорее отвести мужа домой, но едва она приступила к делу, как Матред приказала ей оставить Урбаала в покое.

– Жрецы сурово накажут тебя, – предупредила первая жена, так что, несмотря на свое твердое убеждение, Тимме пришлось отступиться от Урбаала, но, когда он стал всхлипывать, вспоминая сгоревшего сына, она заставила его положить руку на свой округлый живот и утешила его. Дрожь его стихла.

По приказу жрецов грянула музыка, и из распахнувшихся дверей показалась Либама. Теперь она была обыкновенной проституткой, но ее облекал все тот же хитон, который красивыми складками ниспадал с ее стройного тела.

Медленно, с ритуальным изяществом, жрецы совлекли с нее одежды, и теперь Либама снова предстала нагой и одинокой, полной того непреодолимого обаяния, которым она светилась в те семь дней и ночей, когда Урбаал познавал ее. Она была еще более желанна, чем та девушка, что он помнил, более чувственна, чем сама Астарта, – живая и радостная молодая женщина, которая может одарить мужчину таким счастьем, что он никогда его не забудет.

Даже Тимма не ожидала, что храмовая проститутка окажет такое воздействие на Урбаала. Глухая непонятная дрожь окончательно исчезла, и ее место заняло нерассуждающее юношеское возбуждение. Теперь Урбаал видел только Либаму, словно она танцевала лишь для него одного. Он отдернул руку от Тиммы и стал проталкиваться вперед, словно сегодня ему снова мог выпасть шанс – жрецы опять изберут его возлечь с Либамой и своей мужской силой обеспечить плодородие грядущему году. Пробившись в первые ряды, он втянул живот, стараясь выглядеть моложе. Он держал голову откинутой назад и широко улыбался, чтобы привлечь внимание, но продолжал неотрывно следить за девушкой на ступенях храма, снова и снова переживая тот экстаз, который они познали в их служении Астарте.

– Бедный глупый мужчина, – шептала Тимма, пробираясь поближе к нему, чтобы успеть утешить мужа, когда жрецы выберут для весеннего ритуала другого человека. Но когда она оказалась рядом с Урбаалом, на лице которого застыла улыбка, Либама начала ту часть танца, которая носила откровенно чувственный характер, и Урбаал придвинулся вплотную к ступеням, движимый надеждой, что сейчас назовут его имя. Он уже был не в состоянии владеть собой, и Тимма видела, что его губы шевелились в страстном молении: «Астарта, пусть это буду я!»

Барабаны смолкли. Либама, завершив танец, осталась стоять с широко раздвинутыми ногами, и ее взгляд ждал появления нового возлюбленного. Жрец торжественно провозгласил: «Это Амалек!» – и высокий пастух, взбежав по ступенькам, позволил сорвать с себя одежду.

– Нет! – запротестовал Урбаал, отчаянно пробиваясь к храму. По пути он вырвал у стражника копье, и, когда Амалек сделал шаг к жрице, Урбаал всадил ему копье в спину. Амалек отшатнулся вправо, пытаясь удержаться на ногах, и рухнул навзничь. Либама, видя, как Урбаал с глупым выражением лица и трясущимися руками идет к ней, вскрикнула, отпрянув, и этот жест отторжения потряс фермера. Прежде чем кто-либо успел остановить его, Урбаал сбежал по ступеням храма и с дикими глазами кинулся к воротам города.

Словно они ожидали этой трагедии, жрецы слаженно приступили к исполнению своих обязанностей.

– Молчание! – приказали они, когда верховный жрец лично убедился, что Амалек мертв.

Но Либама продолжала стоять в ожидании, и, поскольку она была земным воплощением Астарты, обряд, в центре которого находилась она, должен был быть продолжен, или, в противном случае, на Макор обрушатся голод и бедствия. Даже смерть не имела права прервать обряд, посвященный жизни, и жрец вскричал: «Этот человек – Хетт!» Серьезно и неторопливо бородач поднялся по ступенькам, скинул одежду и, учитывая все, что тут происходило, на удивление мужественно прошел мимо мертвеца и, взяв Либаму на руки, отнес ее в покой, где им предстояло заниматься любовью. Под рокот барабанов двери храма были закрыты, и символический ритуал преклонения перед Астартой был продолжен.

Урбаал, промчавшись через ворота, кинулся к своей оливковой роще. Там он остановился; на несколько минут, пытаясь осознать, что же все-таки произошло, но единственное, что он понимал, да и то смутно, было то, что он кого-то убил. Растерянный, он вышел из-под сени оливковых деревьев, вышел к дороге на Дамаск и, спотыкаясь, побрел по ней к востоку. Он преодолел лишь небольшой участок пути, когда увидел, как к нему приближается человек, которого он никогда раньше не видел. Пришелец был ниже его ростом, но нелегкие годы в пустыне сделали его жилистым и мускулистым; у него были голубые глаза и темная борода. От него исходило ощущение ума и смелости, но манера поведения говорила, что он не ищет лишних неприятностей. Его сопровождали многочисленные жены, дети и молодые мужчины, которые, чувствовалось, безоговорочно подчинялись ему, как вождю, следом за ними тянулась отара овец и стадо коз. На ногах у него были плотные сандалии, ремешки которых обвивали щиколотки; с одного плеча свисал шерстяной плащ, оставляя другое плечо свободным; плащ был желтым, украшенным красным полумесяцем. Мужчина вел за собой караван мулов.

Его звали Йоктан, кочевник пустыни, которого соплеменники избрали, чтобы он привел их в глубь страны, где они попытаются начать новую жизнь, и это был первый хабиру, глазам которого предстал Макор, – в те времена, когда уже рухнули великие империи Египта и Месопотамии. В последующие тысячелетия специалисты вели бесконечные споры, можно ли его считать предшественником народа, который стал известен как евреи, но его эти материи не интересовали. Он пришел к источнику Макора довольно поздно, спустя примерно две тысячи лет после того, как на этой скале появился первый настоящий город, но он пришел сюда воплощением силы и мощи – не тех, которые проявляют себя в набегах и войнах, а той духовной силы, существование которой отрицать было невозможно. Его внезапное появление – он вдруг появился с востока, ведя за собой вереницу мулов, – удивило Урбаала, который остановился посредине дороги. Несколько минут двое мужчин молча стояли друг против друга, и видно было, что никто из них не боится другого. Урбаал, который наконец взял себя в руки, хотя так и не знал, кого же он убил, был готов к схватке, если в ней возникнет необходимость, но чужак не выказывал таких намерений, и первым заговорил Урбаал:

– Откуда ты пришел?

– Из пустыни.

– И куда ты идешь?

– На поле у белого дуба. Раскинуть свои шатры.

Урбаал, как фермер, считал себя умудренным житейским опытом, и, хотя чувствовал, что после убийства у него могут отнять землю, вел он себя так, словно ничего не произошло.

– Это поле принадлежит мне.

Он уже был готов выставить чужеземца, но тут вспомнил всю двусмысленность своего положения. Ему было нужно место, где он может скрыться.

– Можешь остановиться рядом, с дубом, – сказал он.

Когда шатры были раскинуты, возникла странная ситуация: хабиру понял, что Урбаал не собирается покидать их лагерь. Отправив своих сыновей заняться мулами, Йоктан остался ждать. Наконец Урбаал нерешительно подошел к нему:

– У меня нет дома.

– Но если это твое поле…

– И это мой город. – Урбаал подвел Йоктана к краю поля, откуда хабиру впервые увидел стены Макора, растущие из вершины холма и защищенные горами с севера; его белые крыши заманчиво блестели на солнце, После бескрайних просторов пустыни город настолько тянул к себе, что Йоктан не мог промолвить ни слова. Он собрал вокруг себя детей, и они стояли рядом с ним, глядя на свою новую землю. Казалось, тени от зданий Макора дотягивались до поля, перекрывая его. Но Йоктан был умным человеком, и он спросил:

– Если это прекрасное место – твой город, но у тебя больше нет дома, и ты один бредешь по дороге… Ты кого-то убил?

– Да.

Йоктан промолчал. Он стоял, залитый светом солнца, размышляя – он пытался решить, что ему сейчас делать. Продолжая хранить молчание, он оставил сыновей и направился к большому дубу, под которым его люди уже воздвигли простой алтарь из камней, собранных на поле. Он в одиночестве остановился у алтаря, вознося моления. Урбаал не слышал его слов, но, завершив молитву, Йоктан вернулся и сказал:

– Оставаться с нами ты не можешь, но я дам тебе мула, чтобы ты ушел на восток.

Урбаал отверг это предложение:

– Это моя земля, и я решил, что никуда с нее не уйду.

Это-то Йоктан мог понять. Двое мужчин обсудили ситуацию, и в завершение хабиру сказал убийце, что тот может найти убежище у алтаря. Затем Йоктан собрал своих жен, сыновей и мужей своих дочек и предупредил их, что скоро из Макора в поисках убийцы могут явиться солдаты и им надо как-то справиться с первыми сложностями на их новой земле. Мужчины посовещались между собой, но не стали сообщать свое решение Урбаалу, который направился к алтарю под дубом, пытаясь понять причины трагедии, жертвой которой он стал.

В тот день никакие солдаты из Макора не пришли, но в оливковой роще появилась женщина, которая искала своего мужа. Не найдя его, она двинулась по караванному пути, который вел в Дамаск, и наконец добралась до того места, откуда ей открылись незнакомые шатры, раскинутые на поле ее мужа. Она побежала сквозь колючие стебли скошенной пшеницы, крича: «Урбаал! Урбаал!» Она нашла его приникшим к алтарю, кинулась к нему и упала рядом с ним на землю, целуя его ноги. Она рассказала, что до утра жрецы не будут посылать воинов на его поиски, считая, что к тому времени он уже уйдет далеко на восток, где о его преступлении никто не будет знать. Она хотела тут же пуститься в путь – беременная женщина с одной парой сандалий, – но он упрямо повторял: «Это мое поле», и ни она, ни Йоктан не могли заставить его сдвинуться с места.

Зашло солнце, и наступила какая-то странная ночь. Урбаал, внезапно ставший старым и растерянным, прикорнул у алтаря, пока Тимма разговаривала с чужаками, рассказывая им, что ее муж был честным фермером, и пытаясь объяснить те ни с чем не сообразные шаги, которые и уничтожили его.

– Ты возлагаешь на себя слишком большую долю вины, – сказал Йоктан.

– Мы все виноваты, – ответила она.

– И все же это он сделал главную ошибку, – рассудительно возразил Йоктан.

– Он был околдован, – сказала Тимма и в свете лагерного костра с жалостью посмотрела на своего мужа. – В другом городе, в другое время он мог бы умереть счастливым человеком, – пробормотала она и заплакала над несчастной судьбой, которая ждала Урбаала.

На рассвете И октан подошел к алтарю, чтобы помолиться в одиночестве, а когда он вернулся, Тимма спросила: «Каким богам ты молишься?» Он ответил: «Лишь одному богу», и Тимма внимательно посмотрела на него.

Когда солнце было в зените, появились воины из Макора – восемнадцать человек и их капитан. Они были полны надежды, что тот спятивший фермер пустился в бега и им не придется ничего делать, но при виде шатров чужестранцев им пришлось разбираться, кто они такие. Под дубом они нашли Урбаала, скорчившегося у алтаря.

– Мы пришли за убийцей, – объявил капитан.

Йоктан вышел вперед и, не повышая голоса, ответил:

– Он получил убежище у моего алтаря.

– Но он не в храме, – заявил капитан, – и должен пойти с нами.

Тем не менее Йоктан не сдвинулся с места, и к нему стали стягиваться сыновья. Капитан отошел посоветоваться со своими людьми, Те не сомневались, что справятся с чужаками, но, поскольку за победу придется дорого заплатить, воины Макора отступили.

Они послали за жрецами, и, когда те прибыли во всех регалиях, капитан объяснил:

– Урбаал здесь, но этот чужестранец отказывается выдать его.

– Он получил убежище у моего алтаря, – сказал хабиру.

Жрецы хотели было отдать приказ воинам силой увести убийцу, но явная готовность чужаков к бою остановила их.

Наконец жрецы сообщили:

– Мы уважаем святость убежища.

Затем верховный жрец подошел к Урбаалу и сказал:

– Амалек мертв, и твоя жизнь подошла к концу. Поэтому ты должен пойти с нами.

Растерянный фермер не мог толком понять, что они от него хотят, но, когда наконец до него дошло, что он убил Амалека, с которым не раз вел дружеские разговоры на самые разные темы, у него полились слезы. Жрецы подошли к Тимме и сказали:

– Пойди и оттяни его от алтаря, потому что мы должны забрать его с собой.

Но Йоктан твердо сказал:

– Если он решил остаться у алтаря, он останется.

Жрецы преисполнились уважения к этим благородным словам и отступились.

Решение приняла Тимма. Подойдя к дубу, она опустилась на колени рядом с мужем и тихо сказала:

– Конец твоих дней близок, Урбаал. Все мы наделали ошибок, и я умру вместе с тобой.

Он беспомощно посмотрел на нее и подал ей руки – мягкий, добрый человек, который любил свои поля и жужжание пчел среди цветов. Она помогла ему подняться на ноги и отвела к жрецам, которые приказали солдатам надеть ему удавку на шею.

– Я умру вместе с ним, – сказала Тимма, – потому что вина за ошибку лежит на мне.

– Ты можешь идти куда хочешь, – ответили жрецы, но у городских ворот она с такой силой приникла к Урбаалу, что ее с трудом оторвали от мужа и швырнули в пыль. Она смотрела на своего ничего не понимающего мужа, скромного властителя оливковой рощи, который в последний раз поднимался по насыпи, в последний раз проходил сквозь ворота.

– Нет, нет! – зарыдала она, когда Урбаал скрылся из вида. – Как ужасно я поступила с ним! – Он смог миновать бога смерти, но богиня жизни уничтожила его. И предала его не злобная Матред, которая никогда не любила Урбаала, а Тимма, которая старалась быть хорошей, послушной женой. Она услышала рокот барабанов – а затем наступила тишина.

Она продолжала лежать на земле, когда Йоктан сказал своим сыновьям: «Идите приведите эту женщину, потому что она была верной женой». Таким образом овдовевшая Тимма стала частью поселения хабиру. В последующие дни появление нового семейства на полях за стенами города вызывало взаимное любопытство. Женщины хабиру степенно ходили к источнику, пользуясь тропой, которая пролегала вне города. На головах они несли большие кувшины, полные свежей воды, и женщины Макора молча разглядывали их. Жрецы покидали город, чтобы осматривать шатры хабиру, и выяснили, что все пришельцы являются членами одной большой семьи – людьми Йоктана, которые были готовы скорее умереть, чем предать святилище своих богов. О подлинной сущности своего божества Йоктан, похоже, не хотел или не мог рассказывать, но жрецы объяснили, что если он собирается пользоваться водой из источника Макора, то должен признать бога Эла, всех главных баалов и еще Молоха и Астарту. И хотя Тимма пыталась убедить его не давать такого обещания, Йоктан сказал, что не возражает против этого требования, но в то же время ясно дал понять, что возведет под дубом свой собственный алтарь, на что жрецы согласились.

Поэтому не было ничего странного, что Макор легко принял этих чужаков, предшественников массы пришельцев, которые придут сюда несколько веков спустя. За прошедшее тысячелетие много отдельных семей обосновались на окружающих полях, а потом и в самом городе, став частью Макора, приняв его обычаи и его богов. Хабиру, даже при самом пристальном внимании, не отличались от всех прочих, и жрецы с полным правом предположили, что через сравнительно короткий период пришельцы сольются с местным населением, а их алтарь под дубом станет частью вереницы монолитов, стоящих перед храмом. В прошлом такое слияние было обычным делом, и не имелось никаких оснований предполагать, что оно не произойдет снова. Мощь Йоктана, сила его сыновей производили сильное впечатление, и жрецы были только рады увидеть их жителями своего города.

Поскольку община приняла его, Йоктан теперь мог бывать в пределах городских стен, изумляясь роскоши Макора. Он никогда не жил в доме, тем более никогда не видел так много домов, и, когда перед ним предстало более сотни сгрудившихся строений, они несказанно удивили его. Магазины были полны товаров, которые вызывали у него зависть. Особое впечатление на него произвела площадь перед храмом, где властно высились четыре монолита. Когда жрецы подвели его к древней статуе Эла, он тихо сказал: «Бог, которого я чту, – это тоже Эл», и жрецы удовлетворенно закивали.

Тимма, которая теперь обитала под покровом шатров хабиру, стала частью той простой жизни, которую они вели, – им нравилось петь и насыщаться; выпив, они ссорились и ворчали, но перед лицом чужаков вставали плечом к плечу. Мальчики подвергались обряду обрезания, а девочки рано выходили замуж – часто за своих же двоюродных братьев. Примитивный алтарь Эла не был для хабиру столь же важен, как храм для Макора, но они относились к нему с большим уважением, и часто, приходя к нему, Тимма находила у подножия алтаря подношения в виде цветов или птичьих перьев. Бог, обитавший в этом святом месте, не требовал себе первенцев и не испытывал удовольствия, еидя нагих девушек, возлежащих с землепашцами. Тимму особенно поражало, когда Йоктан, который ввел ее в круг своих жен и принял в лагерь ее еще не родившегося сына, в одиночестве подходил к алтарю и молча молился перед ним, не испытывая необходимости ни в барабанах, ни в трубах, ни в словах.

– Кто твой бог? – как-то спросила она его.

– Бог един, – ответил Йоктан.

– Тогда почему же ты принял баалов, как того требовали жрецы?

– В любой земле, куда мы приходили, я уважал местных богов.

– Я считаю, что среди множества богов есть лишь один, которому стоит поклоняться. Остальные же этого недостойны. Как зовут твоего бога?

– Эл.

– Тот, что живет в небольшом камне перед нашим храмом?

– У Эла нет жилища, он везде.

Для пытливого мозга Тиммы эта простая идея стала вспышкой солнца, озарившего мир после бури, радугой, расцветшей в небе после холодного дождя. Объяснение Йоктана стало для нее той мыслью, которую она отчаянно искала все время: единый бог, у которого нет застывшей формы, нет постоянного обиталища в монолите, нет какого-то особенного голоса. С разрешения Йоктана она стала каждый день приносить к алтарю этого вездесущего бога весенние цветы – желтые тюльпаны, белые анемоны или красные маки.

Именно Тимма показала хабиру дорогу в Акко, куда Йоктан и повел караван своих мулов в торговую экспедицию, ибо слово «хабиру» означало «погонщик мулов» или человека, на котором «лежит пыль дорог». А когда караван вернулся, нагруженный товарами из порта, Йоктан послал своих сыновей в оливковую рощу, а сам, миновав ворота, пошел посоветоваться со жрецами. «В Акко я увидел, что можно развернуть широкую торговлю. Я хотел бы перебраться за ваши стены, и я возьму с собой жену Урбаала, потому что теперь она моя жена». И жрецы согласились. Когда Тимма, скрывая волнение, прошла мимо дома, в котором некогда царило веселье, которое смолкло ее стараниями, она вспомнила день, когда впервые переступила его порог женой Урбаала. Разломав на каменной приступке спелый гранат, Амалек вскричал: «Пусть у вас будет столько сыновей, сколько тут зерен!» А теперь Йоктан привел ее к убогому сарайчику у восточной стены, который ему выделили жрецы, – но вскоре Тимма преобразовала его во вполне достойное место с алтарем единого бога, и она утешилась, когда родившийся сын получил имя Урбаал – то есть линия его отца будет продолжена. Но ее радость была отравлена, когда в их скромный дом пришли жрецы и сказали одной из девушек-рабынь Йоктана: «Твой ребенок – это первенец Йоктана, и запястья его мы отметим красным».

Охваченная гневом из-за обездоленной девушки-рабыни, она как-то легче восприняла свои собственные беды, которые, угнездившись в сердце, грызли его, как крысы точат зерно. Она куда больше жалела эту бедную девушку, чем саму себя, потому что той еще предстояло увидеть ту невообразимую жестокость, с которой ее ребенка принесут в жертву. Покинув жилище, в котором оставался ребенок с красными ручками, Тимма, полная печали, побрела по улицам. Она прошла мимо дома Амалека, рядом с которым когда-то ночью стояла на страже, мимо некогда своего дома веселья и радости, в котором теперь царила злоба Матред; она миновала монолиты, которые теперь никогда больше не будут иметь власти над ней, и двинулась вниз вдоль восточной стены, пока не добралась до потайного места, где лежали захороненные ею четыре Астарты вместе со своими смешными фаллическими камнями. Она стала топтать ногами то место, где находились их головы, крича: «Вы спите здесь, и в вас нет жизни. Вы все губите! Жизнь рождается из утробы девушки-рабыни!» Она плакала по Урбаалу, по рабыне и по отмеченному пурпурной краской ребенку, который лежал в колыбельке. Чувствуя, как глубоко унижен ее дух, она прислонилась к стене и стала первой жительницей Макора, которая молилась о себе, не видя перед собой ни алтаря, ни жреца. Она молилась тому бесформенному богу, который дл хабиру заполнял всю вселенную.

Утром, когда гул барабанов призывал всех к месту жертвоприношения, Йоктан был изумлен мощью этих новых богов. Его поразил огненный Молох, божество невообразимой власти, и, когда его ребенок взлетел в воздух и скатился по каменным рукам, он испытал нечто вроде религиозного благоговения, которое раньше не испытывал, и, когда кончилась торжественная часть ритуала, зазвучала музыка и песни, Йоктан предположил, что его ждет нечто потрясающее.

Оставив Тимму и девушку-рабыню скорбеть у алтаря огненного бога, он протолкался в первые ряды толпы и тут впервые увидел, как из дверей храма появилась высокая жрица Либама, живое божество, которая двигалась со сверхчеловеческой грациозностью. В своих развевающихся одеждах она была для него более желанна, чем любая женщина, которых он встречал в пустыне, и, когда жрец кончил раздевать ее и она предстала совершенно нагой, он задохнулся от наслаждения, силы которого не мог себе даже представить.

Тимма, покинув плачущую рабыню, пробилась сквозь толпу поближе к мужу как раз в ту минуту, когда он осознал, что сейчас будет назван человек, который и возляжет с очаровательной богиней. Она, не веря своим глазам, наблюдала, как Йоктан наклонился вперед, челюсть у него отвалилась, и он, как маленький мальчик, смотрел на гибкое тело проститутки, которая вершила свой танец. С широко расставленными ногами Либама застыла, дожидаясь, пока жрецы назовут ее мужчину на этот день, и в этот момент ожидания Тимма с ужасом увидела, как шевелятся губы Йоктана, вознося безмолвное моление: «Эл, пусть это буду я!» И когда по ступеням храма поднялся городской горшечник, готовый выполнить требования ритуала, Йоктан продолжал так неотрывно смотреть на все происходящее, что Тимма, которая уже раньше видела такой взгляд, смогла догадаться, какие образы сейчас витают в его разгоряченном мозгу. И среди них не было места одинокому алтарю под дубом.