Эллинское, резное из камня, изображение руки атлета со скребком, который употреблялся, чтобы счищать с тела пот и грязь после упражнений в гимнастическом зале. Вырезан в Антиохии в 184 г. до н. э. из белого мрамора Каррары, что лежит к северу от Рима. Качество этого осколка позволяет предполагать, что он представляет собой фрагмент классической статуи. Оригинальное бронзовое лезвие, ныне съеденное ржавчиной, было выковано из металла македонского производства. Оказался в Макоре во время антиохийского восстания, которое произошло осенью 167 г. до н. э.

Много раз в течение их длинной истории евреям угрожало истребление в результате спланированных религиозных преследований, но ни одна из катастроф не начиналась так мягко и спокойно, с такой убедительностью, как первая из их серий, которую в 171 году до нашей эры начал Антиох IV, тиран империи Селевкидов.

В 605 году до нашей эры евреи Макора были уведены в вавилонское пленение, но спустя пятьдесят лет, как и предсказывал голос Гомеры, Кир Персидский сокрушил Вавилон в войне, которая длилась меньше недели, и евреям Макора не только разрешили, но и побуждали вернуться домой – на том условии, что они подчинятся персидскому правлению. В 336 году до нашей эры в возрасте двадцати лет на трон взошел Александр Великий и начал свои завоевания. В течение следующих семисот лет все земли от Спарты для Индии испытали влияние греческой культуры. Большинство их жителей говорили на койне, греческом диалекте, общем для всех стран. Но расстояния в новой империи были столь протяженны, что мало кто из граждан мог поддерживать прямые контакты с Грецией. Это привело к развитию некоего заменителя подлинной греческой культуры, так называемого эллинизма, рожденного людьми, которые любили греческие идеалы красоты, но которые выражали их в египетских, персидских или сирийских образах. Эллинизм много веков господствовал в обитаемом мире, но сама империя не смогла остаться единой, и в катаклизмах, последовавших после смерти Александра, восточная часть ее была наконец разделена между двумя македонскими полководцами. Птолемей получил Египет, и Макор стал его дверным форпостом, а Селевку достались огромные владения вплоть до Индии, которые впоследствии обрели известность как империя Селевкидов. Ее блистательной столицей стала Антиохия, примерно в ста тридцати милях к северу от Макора.

В 198 году до нашей эры, после столетия пограничных войн между двумя эллинскими империями, Селевкиды под командой Антиоха III наконец разбили египтян, отняв у них в качестве военной добычи Израиль, и Макор из северного форпоста Египта стал южным форпостом Империи Селевкидов. Одним из своих первых указов новый правитель наделил большими правами евреев Макора: «Да будет известно, что наше императорское величество дает право нашим новым еврейским подданным почитать своих богов, как они хотят. Они могут строить синагоги. Их священники могут приносить жертвы – с единственным условием: они никоим образом не должны оскорблять Зевса, верховного божества всех Селевкидов». Эти права были не только великодушны – таковым было и их воплощение в жизнь. В центре Макора, на том древнем месте, где, погребенный в земле, лежал обелиск Эла, был построен красивый маленький храм с шестью невысокими дорическими колоннами, на фронтоне которого возлежала отдыхающая богиня. Храм содержал небольшую голову Зевса, вырезанную из паросского мрамора, и ни храм, ни бог никому не мешали. В другой части города, вплотную к восточной стене, стояла синагога – столь же скромная, но далеко не такая красивая. Точнее, она была просто уродлива, возведенная из глиняных кирпичей грязного цвета и грубых балок, – но в первые двадцать семь лет правления Селевкидов те евреи, которые сохранили верность своей синагоге, спокойно жили среди массы горожан, поклонявшихся Зевсу и его храму. И те и другие придерживались греческих обычаев, пользовались монетами с греческими буквами и говорили на койне. Хотя они никогда не видели Греции, но считали себя греками, так что Макор во всех смыслах был типичным эллинским городом.

В 171 году до нашей эры Антиох IV объявил, что религиозная жизнь в его владениях претерпит небольшие изменения, и, если бы у евреев Макора был настоящий лидер, они бы успели предвидеть, что на них надвигаются большие беды, но евреев никто не возглавлял, и этот факт прошел мимо их внимания. Новый закон был четок и ясен: «Отныне все граждане должны признавать, что бог Зевс сошел на землю в лице нашего божественного императора Антиоха Эпифана». Сначала эта идея удивила евреев, но городские чиновники заверили, что новое правило никоим образом их не коснется. Спустя какое-то время в храме воздвиглась гигантская голова императора, небольшое изображение Зевса было отодвинуто в сторону, и, когда наконец новое божество обрело свое место, всех горожан собрали на площади перед храмом, где один из чиновников огласил закон: «Те, кто входят в храм Зевса, должны отдавать дань почитания нашему великому императору Антиоху Эпифану и принимать его как Зевса Олимпийского, явившегося среди нас в облике смертного существа». Горожане, которые вытягивали шеи, чтобы рассмотреть массивную голову, соглашались, что Антиох с его локонами, как у бога, и величественным выражением лица в самом деле походит на Зевса. «К евреям, которые предпочитают совершать богослужения в своей синагоге, этот закон не относится, – продолжал глашатай, – потому что наш великий император не хочет ущемлять никого из своих граждан, пока они признают его божественность». На самом же деле, когда евреи услышали, что не обязаны почитать Антиоха как бога, многие из естественного любопытства стали заходить в храм, где в изумлении застывали перед величественной головой и, преклоняя колени перед императором Антиохом, улыбались про себя при мысли, что Антиох может быть богом. Имя его – Эпифан, что значило «слово, произнесенное Богом», – казалось им слишком напыщенным, и они удивлялись, как их греческие правители могут впадать в такой самообман, веря в очевидные глупости. Они видели перед собой обыкновенную каменную статую обыкновенного человека, которого они никак не могли воспринимать как бога. Они преклоняли головы, скрывая на губах презрительную усмешку, и радостно возвращались в свою синагогу, где могли свободно и без страха почитать истинного бога YHWH.

В 170 году до нашей эры был объявлен новый закон, требующий от всех горожан четыре раза в год отдавать формальную дань почитания Антиоху Эпифану как главному богу Селевкидов, что повлекло за собой определенные трудности для евреев – но там, где они меньше всего могли их ожидать. Днем, избранным для этого обряда покорности, стала суббота, Шаббат, когда евреи предпочитают вообще не покидать домов, проводя этот день в молитвах. Поэтому они направили глав общины опротестовать этот закон, но греческие чиновники объяснили: «Наш выбор субботы ни в коем случае не направлен на специальное оскорбление евреев. Этот день выбран по всей империи потому, что приемлем для большинства людей». Когда евреи указали, что, вне всяких сомнений, этот день для них неприемлем, греки ответили: «В нашей империи обитает не так уж много евреев, и с нашей стороны было бы неразумно приспосабливать законы к их пожеланиям. Тем не менее, Антиох лично поручил нам довести до вас его слова – пока он император, не будет предпринято ничего, что может как-то оскорбить вас». Евреи все же попытались возражать против субботних коленопреклонений, но греки предложили благородный выход: «Давайте во имя мира и спокойствия сойдемся вот на каком компромиссе. Мы, греки, будем поклоняться Антиоху в дневные часы, вы же будете делать это вечером Шаббата, закончив свои молитвы». И на основе этого почетного договора каждый квартал евреи отправлялись в храм, отдавая дань почтения императору Антиоху; но в глубине сердца они считали Антиоха самозваным богом.

В 169 году до нашей эры евреев созвали выслушать очередной эдикт: «Дабы положить конец усилению различий между жителями великой империи, Антиох Эпифан решил, что впредь евреи не будут производить обрезание своих младенцев мужского пола». Это немедленно вызвало взрыв возмущения у части евреев, но сил для подлинного противостояния у них не было, потому что остальные сочли требование Селевкидов достаточно разумным. Они доказывали, что «греки считают тело человека храмом, который не должен быть ни оскверни, ни изменен, так что наш император предъявил лишь скромное требование». Эту часть поддержали и другие, заявлявшие: «Антиох прав. Обрезание – старомодный варварский обычай, и единственное его предназначение – сделать так, чтобы мы отличались от греков». Но были и те, кто помнили, что завет, который Авраам заключил с YHWH, упоминал и обрезание, и договор этот вечен. Они продолжали делать обрезание своим сыновьям, но их протест не возымел действия из-за нерешительности еврейской общины; тем не менее, известия об их упрямстве достигли слуха Антиоха, и он их запомнил.

В 168 году до нашей эры и грекам Макора довелось выслушать эдикт, который мог вызвать волнения, и посему перед оглашением его в город были введены дополнительные силы людей в военной форме. Затем, когда горожане собрались перед храмом Зевса, портик которого занимала огромная голова Антиоха, все их внимание было привлечено к глашатаю, и он им сообщил:

– По всей империи приказано, что с этого дня почитание Антиоха Эпифана станет для всех единственной официальной религией. – Но поскольку эта тревожная новость была встречена гневными криками – и не только со стороны евреев, – глашатай торопливо добавил: – Но после того, как человек отдаст соответствующую дань почтения Антиоху, он свободен поклоняться своим давним богам как своей второй и личной религии. Финикийцы могут почитать Мелькарта, хананеи – Баала, а преданные императору евреи могут отправляться в свои синагоги почитать… – Глашатай сделал паузу, и евреи подались вперед, дабы услышать, посмеет ли он осквернить их божество, ибо после возвращения из Вавилона они утвердились в убеждении, что божество, которое спасло их, столь могущественно, что его имя никогда не должно ни произноситься, ни быть написанным, ни упоминаться в разговорах. Бог был известен просто под священным тетраграммоном YHWH, непроизносимым и загадочным. И, даруя исключение евреям, глашатай избежал оскорбления еврейской общины. Он не сказал, что у них есть свобода почитать YHWH, а просто добавил: – Наши преданные евреи имеют право свободно почитать своего особого бога. – Но затем он приступил к чтению той части законов, которая конечно же могла вызвать волнения, и с благодарностью увидел, как вооруженные люди заняли свои места, готовые подавить любой бунт. – Жертвоприношения новому богу Антиоху Эпифану должны приноситься четыре раза в год – и у алтаря Зевса здесь, в главном храме, а также в любом другом храме или святилище, существующих в пределах города.

При этих словах он торжественно кивнул в сторону финикийцев и евреев, затем проглотил комок в горле и распрямил плечи, словно готовясь нанести окончательный удар.

– И эта жертва, которую надлежит приносить четыре раза в год, должна представлять собой упитанное животное, живьем доставленное к алтарю, и животное это должно быть свиньей.

В 167 году до нашей эры неизбежные религиозные преследования достигли своего апогея. Указания, поступившие от разгневанного императора, были столь жестоки, что греческие чиновники в Макоре не рискнули сами зачитывать их и поручили оглашение очередного эдикта обыкновенному солдату. Евреям было приказано собраться на городской площади. Стоя на ней в мрачном молчании, они выслушали перечень кар, которые могут обрушиться на них. Хриплым гнусавым голосом солдат выкрикивал:

– Евреи Макора! Стройтесь в одну шеренгу и целуйте бога всей Азии!

И все непокорные двинулись в храм к огромной голове Антиоха, где им приходилось вставать на носки, чтобы приложиться поцелуем к массивной шее под выпирающим адамовым яблоком. Затем в мрачном молчании, воцарившемся в святилище, солдат прохрипел:

– Вы, евреи Макора, не подчиняетесь закону нашего императора и продолжаете делать обрезание своим сыновьям. Вы оскорбляете нашего бога, отказываясь приносить ему в жертву свиней в своей синагоге, и не взываете к нему о милосердии! Слушайте и повинуйтесь! Отныне любой еврей, который откажется признавать Антиоха Эпифана единым богом, что выше всех прочих, включая и вашего бога, известного как Яхве, – евреи содрогнулись, – любой еврей, который будет и дальше следовать законам вашего пророка, именуемого Моисеем, любой еврей, который сделает обрезание своему сыну, любой еврей, который откажется возложить руку на жертвенную свинью, будет арестован и доставлен к храму Зевса. Здесь его подвергнут бичеванию пятьюдесятью ударами, после чего бросят на землю и живьем сдерут с него кожу. Затем он будет заколот, его тело разрубят на куски и бросят псам. Услышьте эти наказания и повинуйтесь!

Изумленных евреев опять согнали на площадь, куда для жертвоприношения доставили огромного борова. Он визжал и крутился на свету, пока все проходили мимо него, и каждый касался запретного животного. Но тут был один старый еврей, которому не хватало мужества, чтобы стать настоящим вождем, но хватило воли отказаться почтить императорскую свинью. Греческие солдаты двинулись скрутить его, но начальник стражи мягко остановил их и сказал:

– Старик, ты не подчиняешься нашему богу Антиоху.

Старик, борода которого свидетельствовала, что он отдал годы изучению слов Моисея, с отвращением отпрянул, но начальник опять обратился к нему тихим убедительным голосом:

– Дорогой друг, ты жестоко поплатишься, если не подчинишься закону.

Но когда старик снова отказался, капитан приказал одному из своих людей приготовить бич, с рукоятки которого свисала дюжина кожаных плетей.

– На концах их свинец, – объяснил капитан, поигрывая этим ужасным орудием пытки. – И ты думаешь, что выдержишь это наказание?

Старик плюнул на жертвенную свинью, и солдаты тут же исполнили приказ, уже заранее отданный им; они уже знали, как действовать в таких случаях. Они сорвали со старика одежду, обнажив его, привязали к колонне и нанесли десять жестоких ударов плетью, Один из свинцовых наконечников пришелся ему по лицу и выбил глаз. Удары разорвали угол рта и содрали кожу с мышц шеи.

– Теперь ты признаешь свинью? – спросил капитан стражи, и, когда старик отказался, солдат с бичом стал наносить удары по нижней части тела; свинец раздробил ему яички и размозжил чресла. На сороковом ударе стало ясно, что капитан по-человечески пожалел старика: он понадеялся, что его убьет одно лишь бичевание и он избежит мучений, когда его будут свежевать живьем, но старый еврей проявил удивительную стойкость и выжил под градом свинцовых ударов. Наконец его содрогающееся тело швырнули на землю, и к нему подошел человек с острым ножом, чтобы содрать со старика изуродованную кожу. Но когда стало ясно, что он уже должен был скончаться, старик приподнял голову и прохрипел вечную молитву всех евреев:

– Слушай, о Израиль, Господь Бог мой, Бог един! – И с долгим протяжным стоном последнего слова он умер.

Среди тех, кто с гневом наблюдал это страшное зрелище, были два человека. Разного происхождения, они, тем не менее, несли какой-то груз ответственности за свершившуюся трагедию. Оба они родились в Макоре в семьях, имевших тут давних предков, и их дружба объясняла, почему евреи принимали одно за другим свалившиеся на них ограничения, толком не понимая, что происходит и чем все это должно кончиться. Самым известным из них был правитель Тарфон, тридцатипятилетний гимнасиарх, симпатичный, чисто выбритый рыжеволосый атлет, который предпочитал носить короткую тунику офицера греческой армии. Он был обаятельным человеком, прямым и благородным в своих действиях. Народ его вдвойне ценил как правителя потому, что у него была красивая жена, родом из Греции, которая своим достоинством украшала его появление на людях и блистала умом на его частных приемах. Тарфон вышел из средней хананейской семьи, но с приходом Селевкидов стремительно обрел известность, ибо греки увидели его способности еще в детском возрасте и послали учиться в Афины. По возвращении он стал помощником правителя Птолемаиды, как теперь назывался древний морской порт Акко, и именно он убедил правителя построить летний дворец у северо-западной стены Макора, которую обвевает прохладный ветерок из вади и откуда можно наблюдать изумительные закаты. Кроме того, Тарфон объяснил своему правителю, что стоит вкладывать средства в оливковые рощи, и, когда они плодоносили, правитель процветал. Мало кто из чиновников-Селевкидов видывал Афины, и, хотя все знали койне, почти никто не владел классическим диалектом Аттики; Тарфон же знал его в совершенстве и читал на нем выдающихся авторов. Его греческое образование, его греческая жена и его атлетическая стать не могли не привлечь к нему внимание, и, когда Антиох Эпифан решил посвятить Зевсу малый храм, он сказал о Тарфоне: «Потрясающе, что в этом маленьком городе удалось найти человека, который грек не только по речи и манерам, но и по духу». Ободренный этими слова' ми, Тарфон взялся за дело, которое принесло ему благодарность императора: организовав группу горожан, он с их помощью собрал деньги на строительство у южной стены города внушительного гимнасиума с горячими банями, статуями, с небольшой ареной для игр и каменными скамьями для зрителей. На освящении строения Тарфон завоевал доверие местных деловых людей, сказав:

– Необходимо признать, что такой маленький пограничный город, как Макор, только недавно отбитый у египтян, не мог позволить себе открытый стадион. Такого нет даже в Птолемаиде. Но у нас есть право обзавестись собственным гимнасиумом. Как может греческая община существовать без него? И благодарить за него надо вас.

И никто в Макоре не удивился, когда Антиох Эпифан назначил молодого Тарфона очередным правителем этих мест, и, хотя обязанности заставляли его большую часть времени проводить в Птолемаиде, он старался как можно чаще бывать в Макоре, уютном маленьком городке, который помогали строить и его предки. Каждый день, когда он останавливался в своей резиденции, он отправлялся для упражнений в гимнасиум, принимал горячую ванну и наслаждался прохладными напитками в компании друзей, которые с удовольствием наблюдали, как молодежь Макора готовится к играм, что пройдут в таких больших городах, как Дамаск и Антиохия. Тарфон оставался великолепным атлетом; в дни учебы в Афинах он представлял империю Селевкидов в беге и в борьбе, и в последнем виде он и сейчас еще мог нанести поражение почти каждому из юношей своего региона. Знали его здесь и как хорошего бегуна. Каждый год он надевал спортивные сандалии, препоясывал чресла небольшим куском материи и пробегал восемь миль от главных ворот Макора до здания ассамблеи в Птолемаиде. Он приглашал с собой в путь местных бегунов, и, пусть даже он уже не мог обогнать самых быстрых, Тарфон, как правило, приходил к финишу далеко не последним. И евреи Макора попали в уготованную им ловушку в какой-то мере благодаря искренним стараниям этого хорошего человека, который испытывал к ним глубокую привязанность. Много столетий его семья работала бок о бок с ними, и некоторые из его предков приняли религию евреев, так что, когда Макор услышал первые из этих жестоких требований, именно Тарфон успокаивал евреев и искал уловки для смягчения законов. Влияние его благородной личности уменьшило первоначальное потрясение от этих ограничений, и они не оказали того эффекта, на который были рассчитаны. И он, и его жена Мелисса всегда были готовы общаться с евреями, выслушивать их горести, помогать выправлять бумаги и свидетельства. Им нравилось разговаривать с молодыми еврейскими ребятами, и они поощряли их стремление к учению. На их деньги была возведена крыша над синагогой, и именно Тарфон придумал те уловки, которые помогали евреям соблюдать свой обычай Шаббата и не нарушать его. Таким образом, сам того не желая, он помог обезоружить иудаизм, оставив его беспомощным перед преследованиями, когда они начали обретать серьезный характер. Теперь Тарфон не мог больше защищать своих друзей, и их мучений нельзя было избежать. Не в силах поверить, во что превратился его мирный и спокойный мир, Тарфон, скрываясь за колонной храма, наблюдал эту жуткую картину первого бичевания.

Начало сказываться отсутствие у евреев подлинного вождя. Часть из них стала громогласно кричать и возмущаться, но никто ничего не делал. Прошли те времена, когда такие патриархи, как Цадок, были готовы вступить в схватку даже со своим богом, рискуя и своей жизнью, и существованием клана. Теперь люди избегали такого диалога. Не было ныне среди евреев и такого Гершома с семиструнной лирой, сердце которого обращалось прямо к сердцу бога; теперь люди предпочитали невнятную уклончивость. И конечно же не было в Макоре такой старой седой женщины, как Гомера, которая могла лично противостоять и египетским полководцам, и мощи Навуходоносора. Теперь был только Иехубабел, толстенький бородатый сорокапятилетний мужчина, которому давали средства на жизнь ряд красильных чанов и который беспокоился, главным образом, лишь о том, чтобы получить достаточно пурпурной краски из северных городов и красной – из Дамаска. Это было явной ошибкой, что Иехубабел стал главой еврейской общины, ибо он не обладал ни силой личности, ни особой религиозностью. Строго говоря, у него было только два качества для обязанностей, которые были ему доверены: он жил рядом с синагогой и обладал тем, что считалось мудростью, то есть он читал великих еврейских классиков и благополучно забывал их, но помнил несколько мудрых высказываний из того набора, что евреи копили веками, когда защищали свою неповторимость от поглощения египтянами или вавилонянами. Иехубабел был непревзойденным знатоком общих мест, и когда он от своих красильных чанов направлялся в синагогу, то часто останавливался поболтать с еврейскими соседями, которые составляли примерно треть населения Макора. Когда они приглашали его к себе домой, он ответствовал: «Не переступай порог дома соседа, а не то ты утомишь его и он станет тебя ненавидеть». Поскольку цитата всегда приходилась к месту и произносил он ее с многозначительной интонацией, причем его округлое лицо как бы светилось внутренним светом, все его друзья считали Иехубабела мудрым человеком. Когда кто-то из знакомых произносил что-то толковое, Иехубабел мог привести другую цитату: «Толковое слово – как золотое яблоко на серебряном блюде». А когда он получал известие, что его драгоценные красители прибыли в порт Птолемаида, то часто радостно восклицал: «Хорошая новость из далекой страны – как глоток холодной воды пересохшему горлу!» Так, неспешно прогуливаясь, Иехубабел занимался своими повседневными делами, и, не появись на сцене Антиох, его набор затасканных цитат так бы и служил ему всю жизнь, небогатую событиями. Но домашняя мудрость Иехубабела не могла противостоять грубой силе императора, а против изощренной греческое учености правителя Тарфона она была просто бессильна.

Его имя символизировало историю Иехубабела. Оно гласило «YHWH в Вавилоне», и со дней вавилонского пленения все мужчины семьи носили его. Когда евреям пришло время возвращаться в Израиль, вокруг харизматического пророка Риммона собралась группа, и он, которому ужe шел девятый десяток, привел их от каналов Вавилона к холмам Иерусалима – о котором молился пятьдесят лет, – но, когда его народ увидел этот город, Риммон, ко всеобщему удивлению, собрал свою семью, включая сына Иехубабела и старуху жену Геулу, и повел их к Макору, где им и предстояло продолжить жизнь своего поколения. Иехубабел был потомком этих отважных людей, и пусть даже толстый красильщик потерял многое из их яростной неукротимости, он сохранил их преданность YHWH. Для него целование каменной шеи Антиоха Эпифана было богохульством, но, когда правитель Тарфон заверил его, что это скромное требование не несет в себе ничего страшного, Иехубабел сказал своим евреям: «От реки поднимается туман, который затягивает солнце, но оно не обращает на него внимания и не иссушает реку». И ради сбережения мира он подчинился. Для него было отвратительно признание Антиоха богом, но, когда Тарфон убедил старого Друга, что, совершая этот ритуал, евреи в то же время могут у себя в синагоге поклоняться YHWH, Иехубабел не усмотрел в этой ситуации серьезного конфликта. Для него прикосновение к жертвенной свинье было осквернением, но, тем не менее, он подчинился, поскольку правитель убедил его, что таким образом он спасет многие жизни. Иехубабел хотел доверять Тарфону, потому что ему нравился рыжеволосый грек, который никогда не подводил в дружбе; похоже, он не замечал те явные различия между греками и евреями, между языческими верованиями и иудаизмом. Он видел, что Тарфон любит атлетические соревнования и театр. Евреи же предпочитали вести более простую жизнь. Он знал, что во дворце проходят оживленные дискуссии о книгах и о богохульных пьесах, а его соотечественники за стенами своих домов вели скромную и незамысловатую жизнь. Не подлежало сомнению, что центром жизни греков был храм Зевса, которого никто не воспринимал всерьез, и гимнасиум, где бывал почти каждый; евреи же хранили верность своей скромной старой синагоге. Но Иехубабел не считал эти различия непреодолимыми. Так что, когда пришел последний эдикт, против которого должны были восстать все евреи от мала до велика, Иехубабел предпочел поверить Тарфону, когда правитель начал успокаивать его: «Я лучше, чем многие другие, знаю Антиоха. Разве не ему я обязан своим продвижением? Он тщеславен, но неглуп, и, когда увидит, что евреи не принимают новые законы, он сменит свое высокомерное отношение. Верь мне, Иехубабел, сейчас самая правильная для вас тактика – это вооружиться юмором, даже по отношению к свинье а затем через меня выразить формальный протест. И можете быть уверены, что он отменит эти законы».

Так что когда Иехубабел непродуманно согласился с присутствием свиньи, то Антиох потом нанес удар в самое сердце иудаизма, обрушив кары на триста пятнадцать евреев Макора, и все они, кроме одного, подчинились новым правилам. Но этот один старик счел такое поведение Аля себя невозможным, и, когда упрямый мученик умирал под ударами бича, он смотрел на Иехубабела единственным оставшимся глазом, обвиняя его в предательстве своего народа. И еще долго после гибели старика Иехубабела преследовало зрелище этого залитого кровью гневного лица.

Правитель Тарфон, став свидетелем этой отвратительной казни – столь чуждой сердцу настоящего грека, – покинул ступени храма и медленно пошел по широкой улице, что вела к гимнасиуму. У его главных дверей стояли две выразительные статуи – Геракла в позе борца и бегуна Гермеса. Боги, высеченные из белого камня, были нагими и прекрасными, говоря, что каждый человек, который стремится к физическому совершенству, может стать равным богам. Тарфон, верный своему обычаю, проходя мимо статуй, повернулся налево к Гераклу и коснулся его дельтовидных мышц, словно ему предстояло бороться с богом, а потом направо к Гермесу и провел рукой по своим мышцам голени, которые оставались упругими и неутомимыми. Но сегодня, похоже, боги были готовы обвинить его, и, опустив глаза, Тарфон пробормотал: «Я должен был убедить Антиоха, что его законы отвергнут».

Испытывая чувство стыда из-за того, чему он стал свидетелем, Тарфон вошел в зал гимнасиума, где его встретил запах потных тел, горячей воды и ароматического масла. Он уже был готов раздеться и войти в зал Аля игр, но, отказавшись от этой идеи, Тарфон направился к небольшому помещению, которое приказал пристроить к основному зданию, и когда вошел в него, то оказался перед огромной белокаменной статуей Антиоха Эпифана в позе могучего дискобола. Император никогда не был искусен в этих играх, но, когда его изображали в виде умелого спортсмена, он неподдельно радовался. Антиох высился в виде гигантской обнаженной статуи не только как человек, заменивший собой Зевса, но и как непобедимый дискобол, с которым не может сравниться никто из смертных. Тарфон не мог не понимать неприемлемость новых законов, и он пробормотал: «На этот раз Антиоху придется отступить».

Он прошел в свое помещение, где занялся составлением на классическом греческом отчета императору с рассказом о том, как старым еврей сопротивлялся закону, не устрашившись и смерти. Тарфон намекнул, какое воздействие он может оказать на общину. Перед ним с необычной четкостью предстало будущее, и он добавил к своему отчету краткий абзац, в котором предсказывал, что, если новые антиеврейские законы будут вводиться силой, это может вызвать вооруженное восстание; но, закончив этот анализ, которого от него никто не ждал, Тарфон счел его чрезмерно дерзким и отложил в сторону. Закрыв глаза, он попытался зримо представить то, что пугало его, и едва ли не воочию увидел восстание, которое было готово вспыхнуть среди евреев, но отказался как следует разобраться в этой проблеме. Хотя он чувствовал, что в этот день в Макоре родились какие-то страшные силы, он не хотел верить своему же предчувствию. Тарфон так и не мог прийти к решению – отправлять свое сообщение или нет. Решив сравнить свои мысли с тем, что думают другие, он подозвал одного из рабов, служивших в гимнасиуме, и приказал ему найти главу еврейской общины Иехубабела, а когда раб ушел, скинул одежду и направился в один из малых залов для игр, где вот уже несколько недель учил группу ребят из Макора искусству борьбы. Он намеревался в конце года послать их на несколько соревнований, и в пылу схваток в борцовском зале Тарфон забыл о всех бедствиях этого дня.

Обнаженный, он прохаживался среди таких же нагих юношей, поправляя технику исполнения приемов. Наконец он оказался рядом с темноволосым Менелаем, у которого были необычайно могучие плечи. Тарфон отодвинул его напарника, сказав «Дай-ка мне попробовать», и примерился к Менелаю, но, едва только они сошлись, он почувствовал, как от мощи юного борца у него едва не подломились колени. Он буркнул: «Молодец, продолжай дальше» – и провел контрприем, а остальные борцы остановились, наблюдая за схваткой своего гимнасиарха с Менелаем.

Ожидай юный борец от Тарфона каких-то благ, он конечно же позволил бы гимнасиарху победить, но они сошлись в равной борьбе, и могучий юноша наступал на Тарфона, пытаясь поймать в захват его гибкое тело и сбить с толку, а опытный борец, который провел много таких схваток в Афинах, где в борьбе ему не было равных, старался поймать настойчивого юношу на тот или иной обманный прием. Наконец Тарфон почувствовал, что добился своего, и подсек правую ногу противника, но Менелай ловко вывернулся и не только избежал падения, но и едва не сбил гимнасиарха с ног. Все же сказался опыт Тарфона, который успел подготовиться к такому развитию событий, и, словно уступая натиску юного богатыря, он немного подался вперед. Менелай пустил в ход все свои силы, но Тарфон умело кинул его в толпу зрителей, где он споткнулся и упал на колени.

Атлеты, собравшиеся вокруг рыжеволосого правителя, зааплодировали ему, словно он был их ровесником, а часть подхалимов разразились возгласами: «Никто в империи не может побороть нашего гимнасиарха!» Не обращая на них внимания, Тарфон подозвал юного Менелая и медленно, чтобы все могли понять, объяснил чрезмерно напористому молодому борцу его ошибку. Объясняя прием, Тарфон поставил двух борцов в стойку и показал, какие мышцы работают и что должно случиться в том или ином случае. Объяснение было более чем убедительном, и очень наглядным.

– Деметриус! – позвал Тарфон. – Защищайся!

Он сошелся в схватке с высоким молодым человеком, который был не так умел, как Менелай. Они повторили прием, но на этот раз юноша никак не мог противостоять правителю, и при первой же его оплошности Тарфон отбросил Деметриуса к стене. Менелай, рывком приняв стойку, крикнул:

– Гимнасиарх, защищайтесь!

Он с такой неукротимостью пошел вперед, что заставил Тарфона отступить и, конечно, подавил бы его, но Тарфон засмеялся и хлопнул своего могучего противника по плечу.

– Ты победил! – признал он, но льстецы из числа зрителей громко запротестовали:

– Если бы наш гимнасиарх в самом деле хотел победить, он бы легко справился с парнем!

Тарфон прошептал на ухо своему юному противнику, чтобы их никто не услышал:

– Нам-то лучше известно. На играх в Птолемаиде ты конечно же легко всех одолеешь. Победишь ты и в Антиохии. – Он помолчал, словно собираясь сказать что-то важное, но передумал.

То был один из редких моментов подлинного братства, когда расслабились уставшие потные тела, когда мышцы дошли до крайней степени изнеможения, и среди борцов появились рабы со скребками, которыми те, перед тем как отправиться в баню, стали счищать с тел пот и грязь. Но когда правитель Тарфон провел затупленным лезвием скребка по бедру, наслаждаясь прикосновением бронзового инструмента к уставшему телу, в помещение вошел еще один раб со словами:

– Гимнасиарх, пришел еврей Иехубабел, – и Тарфон посоветовал Менелаю:

– Тебе бы лучше пойти в баню, пока не появился твой отец.

Помещение опустело. Правитель Тарфон, совершенно обнаженный, стоял в полном одиночестве, отложив даже скребок. Открылась дверь, и в поваливших из нее клубах пара появилась нелепая бородатая фигура Иехубабела, с головы до ног скрытая длинным неряшливым одеянием. Двое мужчин молча смотрели друг на друга. Они были воплощением той борьбы, в которую вступили сегодня: грек Тарфон, чьи предки возвели стены вокруг Макора, придав ему сегодняшний вид, нагой атлет, чье прекрасно тренированное тело было для него храмом, и Иехубабел, неизменно пребывавший евреем, для которого величие Греции было закрытой книгой, а обнаженное тело – оскорблением YHWH. Глядя на не прикрытое одеждой тело гимнасиарха, Иехубабел припомнил последнее присловье, ходившее среди его соплеменников: «Только дурак получает удовольствие от скорости лошадиных копыт и от силы человеческих ног». Мало кто из евреев Макора посещал гимнасиум с его языческими обрядами.

Тарфон, зная, что Иехубабел питает отвращение к наготе, из уважения к человеку старше себя взял тунику, оставленную одним из борцов. и накинул ее себе на плечи. Но, едва сделав это, он смутился, потому что туника оказалась слишком длинна и доставляла ему неудобство, чего он старался никогда не допускать, и, кроме того, она пропотела и Тарфон почувствовал себя грязным, а этого он тоже никогда себе не позволял. Но поскольку у него не было иного выхода, Тарфон завернулся в нее и пригласил гостя в свою комнату.

Тем не менее, едва только Иехубабел расстался с наготой, царившей в борцовском зале, он предстал перед нелепой статуей Антиоха Эпифана в позе дискобола, и его огромная фигура белого мрамора с богоподобной головой и огромными гениталиями ужаснула еврея. Он не мог забыть, что сегодняшняя казнь и ее жестокость имели причиной приказ этого идиота, который заставлял представлять себя именно в таком свете – он и бог, и голый метатель диска. На пухлом округлом лице еврея читалось отвращение, но он не стал высказываться по этому поводу, поскольку в недавнем прошлом поймал себя на мысли, что его друг Тарфон питает надежду – в один прекрасный день он будет представлен в Макоре такой же статуей. Повернувшись спиной к Антиоху и его блистающей наготе, он подумал: никто не может понять этих греков. Тарфон провел его в небольшую комнату, где на столе лежало сообщение, которое он недавно писал. На месте его удерживал предмет, который вызвал любопытство Иехубабела: мраморная рука в натуральную величину, отломанная у запястья; в пальцах она сжимала инструмент, которого Иехубабелу никогда раньше не доводилось видеть.

– Обломок статуи? – спросил он на койне.

Тарфон снисходительно усмехнулся. Такой вопрос мог задать только еврей. Хотя Тарфон считал евреев Макора достаточно развитыми и воспитанными людьми, он видел, что им катастрофически не хватало чувства красоты. Греки не обитали в Макоре дюжину лет, после которых стали возводить красивый храм Зевса, но евреи по-прежнему держались своей угловатой уродливой синагоги. Греки любили мягкость шелка, прохладу мрамора, запах благовоний и звуки лирической поэзии, которая звучала по ночам. Евреи же оставались простыми крестьянами, для которых красота и роскошь казались в равной мере оскорбительными. Он снисходительно объяснил, что это не обломок статуи.

– Просто скульптор так вырезал руку, – сказал он, тоже на койне.

– Зачем ему это было надо? – спросил Иехубабел.

– В малом большое, – ответил Тарфон. Когда Иехубабел не понял, он уточнил: – Глядя на этот фрагмент, ты можешь представить себе всю статую.

– Но если он хотел, чтобы ты видел всю статую, почему бы не высечь ее?

Тарфон испытал раздражение, но в то же время развеселился.

– Разве весной тебе бывает недостаточно попробовать лишь одну сливу из Дамаска, чтобы понять их вкус? Какой смысл, если ты переобуешь все сливы этого года?

– Я не ем слив, – сказал Иехубабел.

– Но как насчет этого изображения? Разве оно не вызывает у тебя перед глазами вида всего человеческого тела?

Круглолицый еврей с подозрением отошел от стола, обдумывая эту сомнительную теорию. Нет, эта отломанная кисть ничего такого ему не говорила. Правда, она смахивала на живую и держала какой-то предмет, которого он раньше никогда не видел. Вот и все.

– Что он держит? – спросил Иехубабел.

Тарфон изумился. Ему не приходило в голову, что взрослый человек может не знать, как выглядит скребок, и он послал раба принести тот, что остался в борцовском зале. Когда раб вернулся, он протянул скребок Иехубабелу.

– Неужто ты не представляешь, для чего он нужен?

Иехубабел несколько минут рассматривал металлический предмет, но так и не смог разгадать его тайну.

– У него тупая оконечность, так что им можно копать, – прикинул он. – Но у него и острая кромка, так что им можно и рубить. Не знаю.

– Им ты скребешь кожу, – объяснил Тарфон. Иехубабел посмотрел на него с таким изумлением, что правитель даже смутился. – После атлетических соревнований, – мягко добавил он. Он хотел продемонстрировать применение скребка на какой-то части тела собеседника, но убедился, что все оно, кроме тыльной стороны ладоней и части лица, скрыто от взглядов – то ли одеждой, то ли бородой. В ходе недолгого замешательства стало ясно, что Иехубабел не хочет приоткрывать ни одну из частей тела, и Тарфону пришлось показывать все на себе – он отбросил в сторону подол пропотевшей туники и провел скребком по бедру. – Очень освежает, – сказал он, но круглолицый еврей смотрел на него так, словно правитель сошел с ума.

Пока Иехубабел рассматривал скульптуру, Тарфон окончательно скинул потную тунику и крикнул рабу, чтобы тот принес кувшин с подогретым маслом, которое тот стал втирать в тело Тарфона. Плеснув порцию на спину правителю, раб принялся массировать мышцы, подушечками больших пальцев втирая масло во все поры тела. Душистый запах заполнил помещение, позволяя расслабиться после напряженного дня.

– Это масло – единственная роскошь, которую я себе позволяю, – объяснил Тарфон приятелю. – Его делают в Македонии, и я им пользовался, когда боролся в Афинах.

– И до завтра не исчезнут запах роз и винограда вкус, – процитировал Иехубабел, и Тарфон поморщился. Единственной неприятной особенностью сотрудничества с главой еврейской общины была его неистребимая тяга к цитатам, за которыми Иехубабел прятался, сталкиваясь с интеллектуальными проблемами. В Макоре он пользовался репутацией ученого человека, но Иехубабел никогда не заглядывал в великие труды по иудаизму; если он и мог ссылаться на Платона и Аристотеля, то никогда не цитировал еврейских мыслителей такого же масштаба. Но он всегда каким-то загадочным образом ухитрялся на пустом месте найти какую-нибудь пословицу или поговорку, выражавшую мнение евреев. Несколько лет назад, когда Тарфон пообещал защищать евреев от законов Антиоха, Иехубабел четко и ясно изложил свою позицию: «Друг – это друг на все времена, а брат познается в беде». В следующем году, оценивая ужесточение законов, он сказал: «Кого боги любят, того и подвергают гонениям». Строго говоря, для человека такого широкого круга интересов, как правитель Тарфон, даже краткое общение с Иехубабелом было довольно утомительно, и грек часто хотел, чтобы его коллега забыл свои крупицы мудрости и занялся бы, наконец, реальностью.

Но почему же он все-таки тратил время на Иехубабела? Да потому, что в увертливом и переменчивом мире греческих общин Макора и Птолемаиды еврей был единственным безукоризненно честным человеком, с которым Тарфон поддерживал связь. Ему ничего не было надо от гимнасиарха, он не прибегал к лести, держал слово и много работал для блага города. Он хорошо платил своим рабочим у красильных чанов, давал образование своим детям и нес ответственность за синагогу. Тарфон часто говорил Мелиссе, своей жене:

– Будь у нас хоть дюжина таких, как Иехубабел, управлять этими местами было бы сущим удовольствием, но, похоже, такие люди могут быть только в еврейской среде.

И поскольку Тарфон ценил твердое постоянство этого человека, он был готов смириться с его занудством.

И теперь, лежа на массажной скамье, Тарфон промолвил:

– Скажи мне честно, Иехубабел. Эта сегодняшняя казнь… Станет ли она концом трудного времени или же началом подлинных бед?

Иехубабел отвел взгляд от обнаженного тела правителя, распростертого на скамье. Это зрелище оскорбляло его. Кроме того, перед глазами продолжало стоять лицо гибнущего мученика, который, выкрикивая последнюю отчаянную молитву евреев, прямо обвинял его, и он невольно ответил куда резче, чем позволил бы себе в другом случае:

– Стоит реке выйти из берегов, она не вернется в них, пока не прекратятся дожди.

– Что ты этим хочешь сказать? – с легким раздражением переспросил Тарфон.

– Если такие законы будут действовать и дальше, это приведет к серьезным последствиям.

– Может, и так. Но случится ли это на самом деле?

Иехубабелу хотелось верить в правоту слов Тарфона, которые тот ему говорил раньше, – все пройдет; стоит Антиоху узнать, как евреи отнеслись к новым законам, он их отменит. И он ухватился за эту надежду;

– – Если Антиох хоть немного отступит, не сомневаюсь, что неприятностей удастся избежать.

Раб протер тело Тарфона влажной тканью и принес одежду, которую гимнасиарх и накинул, оставив большую часть тела обнаженной. Перебравшись в кресло у стола, он спросил:

– Коль скоро бед не избежать, что может стать их причиной?

– Свинью мы еще можем простить, – убежденно сказал Иехубабел. – И можем признать Антиоха правителем… даже богом для своего народа. Но есть одна вещь…

– Которой ты и боишься?

– Евреи будут продолжать делать обрезание своим сыновьям.

– Нет! Нет! – запротестовал Тарфон. – Тут я согласен с Антиохом. Человеческое тело – слишком большая драгоценность, чтобы его уродовать по прихоти какой бы то ни было религии. Почему, по-твоему, мы отменили клеймение рабов? Почему больше не увечим их? Не наносим татуировки? – Он поднял мраморную руку со скребком, словно она была указкой, и потребовал ответа: – Скажи мне вот что. Если ваш еврейский бог создал, как вы говорите, совершенного человека, почему вы пытаетесь улучшить его работу?

Иехубабел не смог сразу же подобрать подходящий афоризм.

– Когда создатель завершил свой великий труд, – сообщил он, – то отозвал Авраама в сторону и сказал: «Я сделал совершенного человека. А теперь мне нужен совершенный народ. И дабы доказать миру, что вы – избранный мною народ, вы будете делать обрезание своих сыновей». И, совершая его, мы не отрицаем божественную волю, а претворяем ее в жизнь.

Тарфон был удивлен ясностью этого заявления, но лишь пожал плечами:

– Закон есть закон, Иехубабел. Больше никаких обрезаний, – и добавил: – Прошу тебя.

Коренастый красильщик обдумал эту просьбу, последнюю в длинном ряду предыдущих, и наконец уступил:

– Не думаю, что евреи будут делать обрезание своим сыновьям, не посоветовавшись предварительно со мной.

Тарфон улыбнулся. Он знал, что в еврейской общине обрезания делает именно Иехубабел, так что вся ответственность за нарушение закона Антиоха падет на него, но не стал смущать друга, признаваясь, что он в курсе дела.

– И если евреи попросят у меня совета, я скажу им, что надо немного подождать…

Тарфон испытал облегчение. Это и было ему нужно – немного потянуть время, ибо не сомневался, что, имей он его, сможет смягчить неприятности. Вытащив из-под мраморной руки второй лист своего доклада, он порвал его и кинул в корзину.

– А я уж собрался послать Антиоху сообщение, которое ему лучше не знать, – сказал он с нервным смешком.

Он проводил Иехубабела до дверей, и два человека остановились в тени нависавшей над ними гигантской статуи Антиоха.

– Я рад, что ты все понял, Иехубабел, – сказал Тарфон. – Слабость евреев не сможет противостоять этой огромной силе. И поэтому мы постараемся смягчить законы.

Иехубабел предпочитал не смотреть на оскорбительную статую. Он нашел спасение в еврейской пословице, смысла которой и сам не донимал: «От дыхания царей жухнет ячмень, но в конце зимы идут дожди».

«Его нравоучения в самом деле жутко занудны, – подумал Тарфон, – но без него у нас были бы серьезные неприятности». И чтобы помочь Иехубабелу понять положение дел, гимнасиарх с жаром сказал:

– Пусть эта статуя не вводит тебя в заблуждение. И не удивляйся, если и я скажу, что считаю ее совершенно неуместной и нелепой. Но я знаю Антиоха и как человека. Знаю, как он правит в Антиохии. Он живет среди обыкновенных людей этого огромного города и ведет себя отнюдь не как тиран. По ночам он может внезапно появляться в питейном заведении, сидеть там и петь песни с моряками. Он играет на сцене или, никем не узнанный, бродит по улицам, чтобы видеть, как живут бедняки. Он полон лишь одного желания. Быть любимым. И когда в ходе пьесы люди прославляют его, он в самом деле чувствует себя богом и всем дарует справедливость. Поверь мне, Иехубабел, когда он услышит, что его законы принесли беды вам, евреям…

– Ураган пройдет, унеся с собой всех грешников, – сказал Иехубабел, – но мир держится на праведниках.

Тарфон покачал головой, поскольку вторая часть предложения не имела отношения к разговору, но по-дружески положил руку еврею на плечо и сказал:

– Когда Антиох прочтет мое письмо, закон будет изменен. – И он проводил своего приятеля до выхода.

Но едва только они вышли из комнаты гимнасиарха, в другом конце здания появилась группа из семерых красивых молодых ребят – атлетов, с которыми Тарфон занимался борьбой. Стройные, ясноглазые юноши были в форменных одеяниях, которые обеспечили им старейшины Макора, дабы в своих поездках они отличались от представителей других общин: широкополые шляпы с низкими тульями, красиво ниспадающие с плеч светло-голубые плащи с капюшонами и серебряными пряжками у шеи и мягкие белые сандалии с ремнями до колен. И теперь каждый из атлетов был похож на бога Гермеса, готового лететь с любым поручением Зевса. Когда они шумной компанией миновали статую Эпифана, Иехубабел увидел, что самым высоким в группе был темноволосый парень, его сын Беньямин, – но гордости при виде его он не испытал.

Когда ребята удалились, Тарфон вместе со своим другом пошел к выходу.

– – Иехубабел, – сказал он, – твой сын Менелай будет самым лучшим атлетом из всех, что рождались в Макоре.

– «Умный сын – радость отца, – процитировал Иехубабел Соломона, – а глупый сын – горе матери». Борьба – это глупость. Метание диска… – из-за плеча показал он на статую Эпифана, – тоже глупость.

– Нет! – возразил Тарфон. – Дни, когда эти слова были справедливы, ушли в прошлое. Да, сегодняшние ребята должны обладать хоть какими-то знаниями, но, кроме того, они должны знать и спортивные игры, уметь непринужденно вести себя в обществе. Ничего особенного. В воздухе, старина, чувствуются большие перемены, и необходимо меняться вместе с ними.

Но Иехубабел, который все еще не мог избавиться от вида мертвого мученика, сказал:

– Мудрость продолжает оставаться главным и единственным, если вместе с мудростью ты обретаешь и понимание.

– Я лично обретаю понимание в борьбе, – ответил Тарфон, но этот еврей не поверил ему и в одиночестве побрел по широкой улице к храму Зевса. Против желания его потянуло посмотреть на гигантскую голову человека, изображенного в виде бога. Она была подсвечена снизу масляными светильниками.

– Суета сует… – пробормотал он древние слова.

Затем он увидел место, где был забит до смерти старик; там еще оставались влажные пятна. Помолившись над ним несколько минут, Иехубабел повернул к востоку и пошел по большой оживленной улице, где бесчисленные магазины содержали товары, доставленные со всего света: броские украшения из корнуэльского олова, серебряные бусы из Испании, блестящие медные горшки с Кипра; здесь было золото из Нубии, мрамор из Пароса и черное дерево из Индии. Некоторые магазины предлагали продукты, о которых сто лет назад в этом городе и не слыхивали: кунжутные печенья из Египта, острые сыры из Афин, фиги в меду с Крита, корицу из Африки и сладкие каштаны из Византии.

– …и всяческая суета, – закончил цитату Иехубабел, подходя к синагоге под восточной стеной. Богатство лавок никогда не привлекало его. В них торговали только иноземцы, потому что гордые евреи, возделывавшие землю Израиля, оставались несведущими в торговле и во владении деньгами. Они склонялись к более серьезным и основательным занятиям, таким, как землепашество и красильное дело, если не считать, что во время вавилонского пленения кое-кто освоил навыки злато кузнецов, чем и продолжали заниматься их потомки. Его беспокоили не эти соблазнительные лавки, которые заставили Иехубабела вспомнить о суете сует, а сын Менелай. Настоящее его имя было Беньямин, но, как многие еврейские ребята в империи Селевка, он уже давно взял себе греческое имя, под которым его все и знали. Высокий, он пошел не в коренастого отца и, мощный и мускулистый, не в худенькую мать. Он быстро обратил на себя внимание греков, которые стали привлекать его к своим занятиям и к участию в соревнованиях. И там и там он сразу выделился. И теперь, отдалившись от своих еврейских родителей, он почти все дни проводил в гимнасиуме, а большинство вечеров – во дворце, где приобщался к высоким образцам греческой культуры. Как и гимнасиарх Тарфон, с которым он часто сходился в схватках, сын стал считать поучения отца скучными и утомительными, и, подобно Мелиссе, умной жене Тарфона, ему теперь было трудно серьезно воспринимать старомодный образ жизни евреев. При естественном ходе событий Менелай к тридцати годам перестал бы быть евреем, потому что империи Антиоха Эпифана были нужны способные молодые люди, и, вполне возможно, его пригласили бы служить в места, где о евреях и не слыхивали. Такие заманчивые приглашения получали не только молодые евреи, но и персы и парфяне – расстаться со своим старым наследством и стать полноправными греками. И по мере того как юный Менелай упражнялся под руководством Тарфона и из первых рук усваивал принципы политической жизни Греции, а Мелисса раскрывала перед ним все богатство ее интеллектуальной жизни, он все чаще испытывал искушение отказаться от своего еврейства и присоединиться к тем многим, которые оставили синагоги и стали настоящими эллинами.

«Этот дурачок отвергает поучения своего отца», – зайдя по пути домой в пустую синагогу, мрачно думал Иехубабел. Дом его стоял по соседству, но у дверей синагоги его дернул за рукав маленький человечек с сращенными глазами, который сказал:

– Иехубабел, я должен поговорить с тобой. – Это был Палтиел, фермер, владевший лишь несколькими овцами. От него трудно было ожидать какой-то особой смелости, но сейчас он решительно ухватил тощей рукой за рукав Иехубабела и произнес те страшные слова, после которых восстания евреев уже было не избежать: – Восемь дней назад у меня родился сын.

Иехубабела охватила дрожь. В гимнасиуме он обещал Тарфону, что никаких сложностей больше не будет, но теперь роковые слова были обращены прямо к нему.

Толстый красильщик покрылся потом.

– Палтиел, – спросил он, – ты присутствовал сегодня при казни старика?

– Я стоял в двух шагах от него, и, умирая, он смотрел на меня единственным оставшимся глазом. Он смотрел мне прямо в сердце, и я решился.

«На кого еще, – подумал Иехубабел, – сегодня смотрел старик?»

– Значит, ты готов? – спросил он у маленького фермера.

– А ты нет? Старик смотрел и на тебя.

– Ты это видел?

– Иехубабел, он смотрел на всех нас!

Дрожащий красильщик мечтал лишь об одном – сказать Палтиелу, чтобы он убирался, но отделаться от него было невозможно, и Иехубабелу пришлось сказать:

– Жди здесь. – В полной прострации он зашел в дом, где его ждала с ужином жена. Но он прошел мимо нее во внутреннюю комнату, где вынул из шкафа небольшой матерчатый сверток, в котором держал острый нож. Он положил его на пол, сел рядом и уставился на нож, думая, что же делать. Спустя какое-то время пришла жена звать его к ужину, но, когда она увидела нож, у нее пропал аппетит и она тоже села пол рядом с ним.

– Ты собираешься сделать нечто ужасное, – сказала она.

Несколько минут они хранили молчание и, глядя на нож, мучительно искали хоть какое-то решение проблемы, частью которой им невольно пришлось стать. Наконец Иехубабел осторожно сказал:

– Мысли праведников справедливы, а советы грешников обманчивы. – Спорить тут было не с чем, жена кивнула, и Иехубабел, приободрившись, добавил: – Добродетельная женщина – венец для мужа, а та, что заставляет стыдиться, порочна до мозга костей. – Она гордо кивнула, словно благодаря за оказанное доверие, но не решилась произнести хоть какие-то слова, чтобы помочь ему найти выход, и он добавил: – Чистота помыслов может указать путь, а упорствующие в грехах своих потеряют пути свои.

Найдя для себя эти успокаивающие слова, Иехубабел и его жена решились отвергнуть опасное искушение и убрать подальше нож, но вдруг Иехубабел увидел, как на него из темноты призывно смотрит глаз умирающего человека, и вскричал:

– Человек уже мертв! Он не должен указывать нам, что делать!

Жена переспросила, что он сказал, но тут в дверь раздался стук и послышался взволнованный голос Палтиела:

– Иехубабел, мы ждем!

Духовный лидер еврейской общины с отчаянием посмотрел на жену и, заливаясь слезами, распростерся во весь рост на полу, вопрошая: «Адонай, Адонай, что мне делать?» От YHWH не последовало никаких указаний, и он доверился жене:

– Я не знаю, что делать. Тарфон подозревает меня в соучастии. Я видел, как он мне улыбался. Если его солдаты схватят меня на месте, то я буду забит до смерти. – Он содрогнулся, отчетливо представив, как свинцовые наконечники бичей рвут его тело. Затем его охватил прилив надежды. Сев, он схватил жену за руку. – Тарфон заверил меня, что Антиох – порядочный человек. Он поет и танцует, как любой грек. Хочет, чтобы люди любили его. И когда ты видишь ту огромную каменную голову в храме, не стоит думать, что…

– Иехубабел, – как из могилы донесся голос Палтиела, возвращая его к неизбежной реальности.

И вот так, сидя во внутренней комнате, Иехубабелу, одному из первых людей мировой истории, которому это испытание выпало на долю, пришлось лицом к лицу предстать с этой тайной евреев: «Почему он ищет себе мученичества? Столь незначительный человечек, как Палтиел? Почему он борется с империей?» Иехубабел чувствовал, что это неправильно, когда принять роковое решение заставляют взгляд погибшего мученика и голос человека, который хочет стать таковым.

– Иехубабел! – донесся требовательный голос. – Неужели я должен сам совершить священный обряд над своим сыном? Так скажи мне, что ты боишься. – И для молчаливо прислушивающейся пары это голос за стеной был голосом самого Адоная.

Медленно, движимый силой, смысла которой он не понимал, но которая столетиями будет царить в иудаизме, Иехубабел взял нож, завернул его в ткань и сунул за пояс.

– Я должен идти, – сказал он жене. – Старик смотрит на меня.

Она проводила его до дверей, где благословила его, потому что, умирая в мучениях, старик смотрел и на нее.

Обливающийся потом толстячок и тощий маленький фермер юркнули мимо синагоги и пошли по темной улице, которая вела к главным воротам, но на полпути остановились и быстро нырнули в маленький дом, который занимал Палтиел. Здесь четверо евреев уже собрались вокруг восьмидневного младенца, подготовленного к обрезанию. И, словно ритуал носил привычный характер, Иехубабел спросил:

– Готовы ли мы войти в ковчег Авраама? – Но когда собравшиеся евреи дали привычные ответы, он, содрогаясь, посмотрел на них и с силой спросил: – Соседи, вы понимаете, чем все это может кончиться? – И, выслушивая ответы, убедился, что старик смотрел в лицо каждому в этой комнате, доверяя ему то, что было обречено на бессмертие. Каждый знал, на что он идет, и был готов к последствиям.

Иехубабел, трепеща от серьезности своих действий, отошел в сторону и произнес краткую молитву, после чего извлек острый нож и совершил обрезание младенца, который заплакал от непривычной боли, но Палтиел сунул ему в рот тряпку, смоченную в вине, и плач прекратился.

– Имя его Исаак, – сказал фермер, – ибо Исаак был сыном Авраама, обреченным в жертву… – И тут фермер столкнулся с трудностью. Он не имел права произносить имени YHWH, да, по сути дела, и не знал, как звучит это священное имя, потому что в последний раз оно звучало в Макоре несколько столетий назад. Но поскольку каждое божество должно было как-то именоваться, возник обычай именовать YHWH случайным еврейским словом «Адонай», которое позже в других языках превратилось в «Господь». Когда звучное слово «Адонай» присовокупилось к буквам YHWH, то столетия спустя это странное сочетание немецкие ученые по ошибке прочитали как «Иегова». Такого слова вообще никогда не существовало, и уж ни в коем случае оно не могло иметь отношения к суровому еврейскому божеству. Величайший из богов был назван YHWH, что никак не произносилось. Обыкновенные евреи знали его под чисто случайным именем Адонай, но мир он завоевал под именем Иегова, которое никогда не принадлежало ни ему, ни кому-либо иному. Может, сбивчивость и неопределенность этой терминологии говорит о чуде, скрытом в этой концепции, или объясняет, почему группа евреев Макора была готова погибнуть под ударами бича из преданности богу, который служил им опорой и поддержкой.

Палтиел, человек, владевший лишь несколькими овцами, брал на себя самый большой риск – стоит только грекам осмотреть его сына, как они тут же найдут доказательства вины. Он поднял сына на вытянутых руках и сказал:

– Он Исаак, который был принесен в жертву Адонаю. Но он остался жить. Сегодня вечером все мы жертвуем свои жизни Адонаю – но да пусть все мы останемся в живых.

Один за другим заговорщики, понимая, что, если малыш Исаак попадет на глаза греческим чиновникам, всем им придется поплатиться жизнью, незаметно выскальзывали из дома. Когда Иехубабел двинулся обратно к синагоге, он услышал громкие голоса, доносившиеся со стороны главной дороги, и подумал, что это отряд солдат, которые сейчас примутся допрашивать его. Он спрятался. Но голоса принадлежали семерым атлетам в голубых плащах, которые возвращались после вечера во дворце Тарфона. Они шли к синагоге, чтобы пожелать его сыну Беньямину спокойной ночи. Братство атлетов проводило его до дверей, и друзья взяли с Беньямина обещание, что завтра с самого утра он будет в гимнасиуме. Обыкновенный отец, видя, как тепло относятся к его сыну ребята, чьи отцы правят городом, преисполнился бы гордости за его успехи, но Иехубабел, глядя из тени, как его сын, ставший греком, прощается со своими греческими друзьями, испытывал лишь стыд оттого, что в мальчике нет ни капли духа, который заставил Палтиела сделать обрезание своему сыну.

Его опасения по поводу сына лишь возросли, когда Тарфон отправился в Птолемаиду, в порту которой шли работы по его расширению. Мелисса осталась во дворце у северной стены города, и в отсутствие Тарфона Беньямин стал там бывать. Иехубабелу стало ясно, что между его сыном и прекрасной гречанкой, женой гимнасиарха, развертываются порочные отношения. Несколько нелегких дней Иехубабел бродил по узким улочкам между храмом Зевса и дворцом и, прячась, следил, куда направляется его сын. И то, что он видел, убедило Иехубабела, что его сын в развевающемся голубом плаще предал своего благодетеля.

На третий вечер Иехубабел дождался, когда сын покинет обширный дворец и, перекинув через руку голубой плащ, направится в сторону гимнасиума. И когда юноша появился, Иехубабел внезапно вышел ему навстречу и сказал на арамейском языке:

– Ты не пойдешь в гимнасиум. Ты вместе со мной отправишься домой.

– Меня ждут, – на койне ответил сын.

– Тебя ждет мать, – буркнул Иехубабел и повлек сына за собой к храму Зевса. Там он свернул на главную улицу, чьи богатые лавки символизировали для него те искушения, жертвами которых пали евреи Макора.

Дома Иехубабел усадил удивленного сына на скамью и позвал его мать. В два голоса родители стали обвинять сына, что он предал правителя Тарфона, который так часто дарил семью своей дружбой.

– Есть собака, которая кусает руку хозяина, и есть молодой человек, который соблазняет жену своего опекуна, – нравоучительно сказал Иехубабел сыну, который никак не мог оправиться от изумления. – Разве может человек пылать огнем вожделения в чреслах своих – и в то же время уберечь от пламени свою одежду? – вопросил Иехубабел, но его слова не оказали никакого воздействия на сына. – Ее дом – это путь в ад, который приведет тебя к гибели, – доносились слова из гущи бороды, обрамлявшей круглое лицо отца, но Менелай, привыкший к утонченности греческой мысли, никак не мог уловить смысла потока слов своего отца. – Пей воду из своего кувшина и черпай ее из своего источника. Пусть они принадлежат только тебе, и не дели их с чужаками, – внушал ему неуклюжий нравоучитель, и Менелай стал ерзать на месте, что вызвало раздражение у его отца. – Воспитывай ребенка на путях, которыми ему предстоит идти, – с предельной серьезностью сказал Иехубабел, – и когда он вырастет, то не сойдет с них. Мы предупреждали тебя, что губы чужой женщины сочатся медовой сладостью, а рот ее нежнее масла.

– Отец, ты говоришь глупости, – сказал Менелай на койне.

Иехубабел испытал потрясение. Он внушает сыну высочайшую мудрость, а мальчишка потешается над ним. Он чувствовал, что должен обрушить на него какие-то сильные слова, которые прочистят голову молодому человеку и заставят его увидеть весь прискорбный грех прелюбодеяния, но вместо этого в голову ему пришло лишь древнее еврейское изречение: «Если сын осуждает отца, то его светильник померкнет во тьме». Для Иехубабела, воспитанного в традициях иудаизма, эта сентенция была полна зловещего смысла, но для Менелая она осталась всего лишь словами.

– Я не осуждаю тебя, отец. Я сказал, что ты говоришь глупости, и так оно и есть. Так что ты хочешь мне сказать?

Иехубабел отпрянул от своего дерзкого сына.

– Я предупреждаю тебя, что прелюбодеяние с женой правителя Тарфона…

Менелай легко и непринужденно расхохотался.

– Так вот что тебя пугает? – спросил он и, задыхаясь от смеха и помогая себе руками, выдавил несколько слов: – Что я хожу… в дом к Мелиссе… когда Тарфон в Птолемаиде? – Он снова засмеялся и сказал: – Отец, правитель Тарфон сам попросил меня об этом. К Мелиссе ходят многие из нас. Мы сидим и слушаем, как она нам читает.

Иехубабел тяжело опустился на стул.

– Что вы делаете? – прохрипел он.

– Или беседуем.

– О чем?

На мгновение Менелай растерялся. Сегодня Мелисса рассказывала о пьесе, которую играют в Афинах, о философе из Антиохии и о том, как за ней на Родосе гонялся ручной медведь.

Смущение сына отвечало представлению Иехубабела, считавшего дворец Тарфона чем-то вроде ямы, куда, влекомый своими греховными помыслами, свалился его сын.

– Украденная вода сладка, Беньямин, – с тяжеловесной назидательностью сказал он, – и хлеб, который ты втайне ешь, сытен, но смерть подстерегает тебя.

Для Иехубабела это было равносильно проклятию, но для Менелая слова эти ровно ничего не значили.

Он снова попытался объяснить:

– Мы, семеро, для Тарфона как сыновья, и Мелисса заботится о нас. И когда мы беседуем с нею, она советует нам, что делать.

– Вы входите в дом зла, и слуги его закрывают за вами двери, – сказал Иехубабел, и Менелай, изумленно замолчав, уставился на него. Юноша понял, что не в состоянии что-либо объяснить отцу. Не произнося больше ни слова, юный атлет взял какую-то одежду и двинулся уходить. Когда Иехубабел спросил, куда он идет, Менелай ответил:

– В дом к правителю. Он давно просил меня пожить с ними, что я теперь и сделаю.

И в доме у синагоги его больше не видели.

Когда Тарфон вернулся, ему пришлось заняться двумя вещами, которые не доставили ему никакой радости. По приказу, поступившему от Антиоха Эпифана, он объявил, что все еврейские дома должны быть подвергнуты осмотру в целях поиска младенцев мужского пола, и если любой из них, младше шести месяцев от роду, будет обрезан, то родители ребенка будут засечены до смерти. Отдав этот приказ, он позвал Иехубабела в гимнасиум и сказал:

– Я верю, что ты-то закона не нарушал.

Бородатый красильщик молча уставился на Тарфона, ибо в это время молился, чтобы Палтиел как-то спрятал своего сына, но Тарфон приписал нежелание еврея говорить его раздражению из-за того, что Менелай перебрался жить во дворец.

– Поверь мне, Иехубабел, когда твой сын станет чемпионом империи, ты еще поблагодаришь меня за то, что я занимался с ним.

Но Иехубабел продолжал возносить молитву, и Палтиелу удалось спрятать сынишку Исаака среди овец, так что в этот день евреи были спасены.

Когда солдаты явились в гимнасиум с докладом, что обрезания не имели места, Иехубабел снова обрел спокойствие. Тарфон тяжело опустился в кресло, и еврей понял, как важно было для правителя не найти виновных.

– Мы не хотим, чтобы в городе продолжались казни, – сказал Тарфон. Поднявшись, он хлопнул Иехубабела по плечу. – Спасибо, старина, ты уберег всех нас.

Когда коренастый еврей в длинном одеянии оставил гимнасиум – самая неспортивная фигура, которая здесь бывала, – Тарфон сбросил одежду и пошел в борцовский зал, где попросил Менелая составить ему пару. Пока они кружили, примеряясь к захватам, Тарфон осознавал, что сейчас ему придется иметь дело с еще одной неприятной ситуацией, но сначала, попытавшись провести серию жестких приемов, он завел юношу словами:

– В Птолемаиде я встретил группу борцов из Тира. Они говорят, что станут чемпионами.

Менелай заинтересованно спросил:

– Вы боролись с ними?

– Да.

Менелай тяжело дышал.

– И победили их?

– Легко.

Тарфон внимательно наблюдал за Менелаем, и его вид успокоил гимнасиарха. Губы юноши слегка дрогнули, и правитель понял, о чем тот думает: «Если Тарфон смог с ними справиться, а я могу одолеть Тарфона, то, значит, стану чемпионом».

Но Менелай был осторожен. Помявшись, чтобы не обидеть патрона, он спросил:

– Они в самом деле так сильны?

– Так они сами утверждают. Говорят, что в Антиохии одолели всех.

Тарфона удовлетворило то, что произошло за этими словами. Менелай улыбнулся. То была легкая улыбка молодого атлета, который чувствует, что его ждет победа. В ней не было ни высокомерия, ни тщеславия, а скорее ожидание схватки, которая конечно же увенчается его успехом. Человек, который никогда не выходил в борцовский круг, не поймет смысла такой улыбки, но любой, кто, как гимнасиарх, большую часть жизни участвовал в атлетических соревнованиях, встретит ее с уважением, потому что в ней крылось то достоинство, на котором и зиждется победа. В этот момент Менелай был греком до мозга костей, и он тихо сказал:

– Я готов бороться в Антиохии.

– Куда я и хочу тебя взять, – ответил Тарфон. – Но в Птолемаиде я слышал плохие новости вместе с хорошими.

С лица Менелая сползла улыбка.

– Какие именно? – спросил он, и снова Тарфона поразила его суровая решимость не отступать. Он настоящий грек, подумал Тарфон.

Он неторопливо стал объяснять суть неприятных фактов:

– Если еврей победит в Антиохии, он обретет огромную популярность. Я знаю, император был бы только рад, если бы главный приз достался одному из вас. Это могло бы… я хочу сказать, это доказало бы, что империя считает равными всех своих подданных… что все мы можем быть хорошими греками, если захотим. Все же не могу не признать, что есть небольшие сложности в отношениях между Антиохом и евреями… взять хотя бы твоего отца…

– Что вы хотите сказать?

Тарфон смахнул пот со лба и продолжил:

– Я говорю, все мы хотим, чтобы ты оказался в Антиохии… и победил.

– Я тоже, – коротко ответил Менелай, готовясь услышать плохие новости.

– Но Антиох издал указ: никто из борцов не может нагим предстать перед ним, если он обрезан. Это оскорбительно для духа игр.

В душном помещении наступило молчание, и оба атлета не могли не посмотреть на неопровержимое доказательство договора Менелая с YHWH. В первые дни в гимнасиуме Менелай стеснялся этой своей особенности, да и другие ребята поддразнивали его, потому что он был единственным евреем, кто ходил сюда. Но когда Менелай стал одерживать победы, то к нему вернулось самоуважение, а остальные атлеты теперь относились к нему с безличным интересом, как к человеку с отрезанным кончиком мизинца на ноге. Для них Менелай олицетворял три понятия: грек, чемпион, обрезанный еврей – и первые два решительно перевешивали последнее. Но Антиохии, столице империи Селевкидов, не доводилось видеть еврейских атлетов, и там наличие обрезания могло стать скандальным оскорблением храма человеческого тела. Менелай понимал это куда яснее, чем Тарфон, и именно он предложил решение:

– Разве в Птолемаиде нет врача, который мог бы скрыть эту примету?

– Есть. Но это ужасно больно.

– Разве я не смогу вынести эту боль?

– В таком случае все будет сделано.

Менелай внимательно взвесил все возможности, которые дают слова правителя, но так и не смог решить, что же выбрать. Тарфон, понимая растерянность юноши – ибо кто может отрицать влияние унаследованной им религии? – не давил на него, заставляя принять решение. Вместо этого он нашел для Менелая скребок, и два атлета, сидя на скамьях, размяли мышцы, после чего пошли в баню, где рабы окатили их прохладной водой, после чего размассировали их душистыми маслами и окунули в очень горячую воду, из которой они вышли расслабленными и отдохнувшими. Это были самые лучшие минуты дня, когда тяжелые упражнения претворились в чистоту тела и отрешенность от несущественных забот. Их можно было бы назвать «греческим моментом», ибо они ярко воплощали идеал греков; и в той удивительной ясности мышления, которая пришла к Менелаю перед тем, как он, лежа на скамье, погрузился в сон, он отчетливо представил себе предмет разговора с гимнасиархом.

– Скажите мне честно, учитель. Есть ли у меня шанс победить в Антиохии?

– Я проверил всех, кто приехал из Тира. Никто из них не сможет справиться с тобой.

– А если я одержу победу в Антиохии, то потом будут Афины?

– За днем следует ночь, – рассудительно сказал Тарфон. Ему нравилась та деловитость, с которой этот молодой еврей оценивал встающие перед ним проблемы. Операция, которую проведет врач в Птолемаиде чтобы скрыть следы обрезания, будет очень болезненна, и не стоит относиться к ней слишком легко. Один несчастный еврей из Яффы даже покончил с собой, не в силах выносить страданий, которые оказались куда сильнее, чем он предполагал. Но если впереди – возможность получить большую награду, то стоит вытерпеть боль. Поэтому Тарфон счел возможным подбодрить своего юного друга, дав ему ту последнюю соломинку, к которой часто прибегают, чтобы принять решение: – Менелай, когда юноша вступает в схватку, то не только ради лавров, которыми его тут же увенчают. В твои годы я сражался, как воин, но в то же время и учился, и, когда империи понадобился правитель, выбор пал на меня. Но я давно уже выиграл эту должность. Придет день, когда я получу повышение, и место правителя станет свободным. А я-то знаю, что Антиох хочет поставить на один из важных постов именно еврея. Чтобы твой народ смирился с его правлением. И таким евреем можешь стать ты.

Менелай засыпал. Упражнения, горячая баня, густой запах масла – все вместе навалилось на него, но прежде, чем окончательно погрузиться в сонное забытье, он сказал:

– Не следующей неделе вы собираетесь пробежать дистанцию до Птолемаиды. И я хочу быть среди ваших соперников.

– Будешь, – сказал Тарфон.

И утром дня соревнования, которое проходило каждый год, звуки труб созвали зрителей к главным воротам Макора, где в военной форме стоял правитель Тарфон – меч на поясе, на голове шлем. Перед ним собрались семеро атлетов, которые в своих облачениях походили на молодых богов, а за ними стояли еще четверо или пятеро совсем юных участников соревнований, которые еще не доказали свое право на особые костюмы – но они надеялись, что на этих восьми милях до Птолемаиды сделают первые шаги к такому признанию. И уж за их спинами толпились горожане, среди которых были хананеи и евреи, финикийцы и египтяне, все с женами и детьми.

Рассевшись на ступеньках, бегуны расшнуровали и скинули обычную обувь, заменив ее сандалиями. Попрыгав на месте, они проверили, как обувь сидит на ноге. Теперь, в развевающихся под порывами утреннего ветерка плащах, они еще больше стали напоминать юных богов. Когда с сандалиями было покончено, снова раздались звуки труб, бегуны сняли шапочки и вручили друзьям, польщенным такой честью. Каждый бегун перетянул лоб узкой белой полоской материи. Опять раздались трубные звуки, и бегуны, скинув всю одежду, обнаженными предстали на солнце. Они представляли собой прекрасное зрелище – мускулистые и бронзовые, без уродливых жировых складок. В это утро они олицетворяли те совершенные тела, которые и прославляла греческая империя, но никто не мог превзойти фигуру гимнасиарха, когда он обнаженным предстал перед народом – могучий и мужественный человек, который пусть уже и вышел из возраста соревнований, но все еще был в состоянии нанести поражение большинству из тех молодых людей, среди которых стоял. И, как бы давая публике возможность восхититься их совершенством, атлеты неторопливо прохаживались перед нею, и все могли убедиться, что евреем среди участников соревнования был только Менелай.

Правитель Тарфон, взяв набедренную повязку, аккуратно перепоясался ею. Остальные последовали его примеру, и скоро все были готовы к старту. Гимнасиарх дал сигнал трубачам, после чего обратился к бегунам громким голосом, чтобы его слышали и горожане:

– Те из вас, кто не смогут обогнать меня, не получат ни вина в Птолемаиде, ни масла для бани, когда мы вернемся в Макор. – Бегуны засмеялись, а он прошел меж ними, хлопая их по сильным плечам и проверяя твердость брюшных прессов легкими ударами кулака.

Пробившись вперед, Мелисса поцеловала своего мужа и Менелая, а потом расцеловала и всех юношей, которые жили в ее доме. Остальным она сказала:

– Если вы сегодня не одолеете Тарфона, он возгордится и будет считать себя непобедимым. Прошу вас, ради меня, не дайте ему выиграть.

Все рассмеялись, а она дала сигнал к началу бега.

Спустившись по наклонной рампе, атлеты выбрались на Дамасскую дорогу, что вела на запад к Птолемаиде, и, когда они пустились бегом, по длинным ритмичным шагам гимнасиарха стало понятно, что сегодня одолеть его будет непросто.

Среди зрителей, которые смотрели самое начало бега, был и Иехубабел. Сгорая от стыда, он стоял среди своих молчаливых соотечественников, перед которыми развертывалось оскорбительное зрелище обнаженного еврейского юноши, представшего голым перед широко раскрытыми глазами молодых женщин города. Они восхищенно рассматривали ту особенность, что отличала его от всех прочих бегунов. И чем более обнаженным казался Менелай, тем плотнее другие евреи запахивали на себе свои длинные одеяния. И все испытывали сочувствие к Иехубабелу.

В этот день, когда бегуны скрылись из вида, солдаты приступили к выполнению приказа, который им заранее оставил Тарфон. Они провели повторный обыск в домах евреев, дабы проверить, не нарушил ли кто-либо законы Антиоха Эпифана. Никого не предупреждая, они входили в любые дома. В том числе они явились к фермеру Палтиелу – и тут выяснили, что его младенец сын обрезан. Схватив и ребенка и родителей, они кинули их в тюрьму и послали скорохода, официального курьера, который побежал в Птолемаиду, имея при себе жезл черного дерева, символ своей власти. Он и принес новости правителю Тарфону: «Еврей Палтиел был пойман на месте преступления. Он злостно не подчинился закону. В соответствии с одобренным вами планом, и он и его жена через два дня должны быть казнены. Отложить ли казнь до вашего возвращения, если вы хотите присутствовать?» Тем же днем курьер вернулся в Макор и принес с собой ожидавшийся ответ: «Покинуть Птолемаиду для меня невозможно. Действуйте, как предписано». Солдаты правильно предположили, что их правитель, который и заставил провести обыск, предпочел бы отсутствовать во время казни. Именно по этой причине обыск и был проведен, когда он покинул город.

Стоял один из тех невыразимо прекрасных дней, которые приходят в Галилею в конце осени, когда летняя жара уже спала, а зимние дожди еще не начались. Обильные росы увлажняли землю, и ветви оливок клонились под тяжестью плодов. Виноград уже был собран, а волы отдыхали. Небо было безоблачным, даже над морем не стояла дымка, но порой пролетал прохладный ветерок, напоминая о холодах, которые ждут впереди. Природа Галилеи восхитительна во все времена года, радуя сердце тем, что человек может любить эту землю, так же как и все населяющие ее живые существа – как олень любит прохладу высокогорий, а пчелоед – те поля, над которыми он порхает. Но осенью, когда природа готовилась к переменам, мир обретал особую прелесть, и если на этом маленьком клочке земли порой и рождались великие идеи, то не в последнюю очередь и из-за величественной красоты этих мест, которая крылась не столько в гремящих водопадах и высоких горных пиках, сколько в самых привычных вещах – они неизменно влияли на людей, которые тут жили. Никогда еще Галилея не была столь прекрасна, как в этот роковой год, когда империя Селевкидов столь уверенно утверждалась не только в Галилее, но и во всем Израиле, даже в Иерусалиме. Казалось, что сама природа затаила дыхание, ожидая, чем кончится конфликт между мощью империи Антиоха Эпифана и решимостью нескольких безоружных евреев.

Той осенью даже Макор окончательно убедился, что Антиох должен победить. Когда евреев города согнали на площадь перед храмом Зевса, они представляли собой испуганную кучку. Стражники вкопали в землю два столба и приготовили бичи со свинцовыми наконечниками. Стояло прекрасное душистое утро, когда на площадь выволокли семью Палтиела: маленького фермера с вытаращенными глазами, его невзрачную жену и их малыша. С него сорвали пеленки, и младенца за ножки подняли высоко в воздух, дабы все могли убедиться – в нарушение закона он обрезан.

С ужасающей легкостью блеснул меч, и ребенок был разрублен надвое.

Не успели родители излить свое горе, как с них сорвали одежду и привязали к столбам. Каждый из них получил пятьдесят ударов бичом. Воздействие, которое свинцовые оконечности плетей оказывали на человеческое тело, было страшным. Оно вселяло смертельный ужас в сердца всех зрителей казни, особенно при виде того, во что превратилось тело женщины. Все стояли опустив головы.

Изуродованные тела были брошены на землю. Острыми ножами с них сняли остатки кожи, после чего их разрубили на куски и бросили в кучи мусора под стенами города, куда приходили кормиться бродячие псы и шакалы. Когда этот прекрасный день подходил к концу, на площади появился солдат, нарушивший какое-то мелкое правило устава. С собой у него были ведро с водой и метла, и он смыл все кровавые пятна, которые могли остаться перед храмом Зевса, потому что греки были аккуратными людьми, для которых чистота и совершенство имели первостепенное значение.

Этим же вечером несколько человек из потрясенной еврейской общины Макора собрались в синагоге. Встретились они в молчании – лишь для того, чтобы вознести молитву. Иехубабел, который в этот момент должен был проявить себя как духовный лидер общины, не мог произнести ни слова. Он терзался, жестоко осуждая себя. Это он позволил Палтиелу сделать обрезание сыну. Да, это у него в руках был нож, который и заключил договор с Богом, и именно он должен был стоять у столба, а не Палтиел. Это он разрешил своему сыну уйти к грекам и позволил ему стоять голым на солнце, как юному язычнику, который не имеет представления о YHWH. Он, Иехубабел, дал совет, который убедил евреев не противиться жертвоприношению свиньи в их синагоге, что навеки осквернило ее, и слова, которые он говорил правителю Тарфону, своему другу, вернулись, дабы сокрушить его. Но даже сейчас, в этот миг предельного унижения, он не мог найти тех сильных и мужественных слов, которые подняли бы его евреев на восстание против угнетателей. Когда же наконец самый молодой из присутствующих спросил, что же теперь делать, Иехубабел рассудительно ответил:

– Мы должны проявить благоразумие, ибо тот, кто не спешит дать волю своему гневу, обретает силу, а тот, кто сдерживает свои страсти, сильнее того, кто правит городом.

Но за этими общими словами последовал открытый вызов, когда в час полуночи вперед вышли очередные будущие мученики. Пекарь Затту и его жена Анат, представшие с младенцем на руках, повторили страшные слова:

– Нашему сыну исполнилось восемь дней.

– Вас казнят, – пробормотал Иехубабел.

– Мы готовы, – сказали они.

– Вы хотите взять на себя этот риск?

– Если мы не сохраним верность Адонаю, то мы ничто, – повторили супруги фразу, которая осталась у всех в памяти.

Иехубабел обвел взглядом синагогу.

– Есть ли тут среди нас шпион? – мрачно вопросил он, и каждый понял, что он держит в своих руках жизнь общины. Пекарь Затту подошел к каждому из них и спросил:

– Даешь ли ты мне разрешение сделать обрезание своему сыну?

И каждый должен был признать свою причастность к судьбе, которая теперь ждала всех евреев.

И в противоречие со всеми своими доводами здравого смысла Иехубабел принес из дому маленький острый нож; и опять его жена спросила, что их ждет впереди, и он взял ее с собой в синагогу, чтобы и она приняла участие в этой торжественной церемонии договора с божеством. И наконец, когда все общие слова уже слетели с его уст, Иехубабел просто и ясно объявил:

– То, что мы свершаем сегодня ночью, ввергает нас в войну с царевом неевреев. И пути назад не будет. Нам придется бежать из Мажора и, как диким зверям, жить среди болот. Хотите ли вы, чтобы я свершил это действо?

Прозвучал шепот одобрения, но после столь решительного начала Иехубабел потерял смелость. Повернувшись к Затту и Анат, он жалобно спросил:

– Вы хоть понимаете, что делаете?

И они повторили громко:

– Если мы не сохраним верность Адонаю, то мы ничто.

И тогда на Иехубабела снизошло преображение, над которым он уже был не властен. То, первое обрезание его заставил сделать мученик Палтиел, и решай он сам, то постарался бы избежать такого противостояния. Но настал момент, когда он сам должен предстать перед YHWH, и теперь ему не спрятаться ни за афоризмы, ни за увертки. Лидер евреев теперь должен возглавить их, и, представ перед общиной и не зная, что сказать, он вспомнил те торжественные слова, с которыми YHWH обратился к Аврааму, и он начал повторять тот обет, который и обрек евреев на их особую судьбу:

– И поставлю завет Мой между Мною и тобой и между потомками твоими и после тебя в роды их, завет вечный в том, что Я буду Богом твоим…

Сей есть завет Мой, который вы должны соблюдать… Да будет у вас обрезан весь мужской пол…

Восьми дней от рождения да будет обрезан у вас в роды ваши всякий младенец мужского пола…

Необрезанный же мужского пола, который не обрежет крайней плоти своей, истребится душа та из народа своего, ибо он нарушил завет Мой…

Авраам был девяноста девяти лет, когда была обрезана крайняя плоть его… И с ним был обрезан весь мужеский пол дома его, рожденные в доме и купленные за серебро у иноплеменников .

И, бросив мученический вызов, движимый силой, которой он сам не мог понять, Иехубабел отринул страх и совершил обрезание. Евреи сделали шаг, после которого обратного пути уже не было.

ХОЛМ

Стоял прохладный, но солнечный октябрьский день. Джон Кюллинан наблюдал, как удоды старательно изображали из себя археологов, а Элиав и Табари, стоя на холмике у него за спиной, рассматривали море у берегов Акко, на глади которого одно за другим появлялись белые пятнышки.

– Ты когда-нибудь видел это, Джон? – спросил араб.

Приникнув к биноклю, Кюллинан сфокусировал его на прекрасных минаретах Акко, а затем опустил к просторам Средиземноморья, в синеве которого виднелось несколько белых пятнышек; они качались на волнах, подобно каким-то странным птицам.

– Это паруса? – спросил он.

– Ежегодная регата Акко, – сказал Табари, переводя бинокль с одного участника гонок на другого.

– Должно быть, хананеи и евреи были потрясены, когда греки стали устраивать тут в Акко большие игры, – предположил Кюллинан.

– Мы, евреи, рассматривали их стремление обнажаться с отвращением, – сказал Элиав. – Ветхий Завет очень неприязненно относился к играм.

– Но не Новый, – возразил Табари. Он смотрел, как белая точка скользила по глади моря, оставляя за кормой менее опытных соперников. – Я помню, как в школе в Англии наш классный руководитель со слезами в голосе цитировал слова апостола Павла по поводу игр. – И, передразнивая щербатого пастора англиканской церкви, он повторил цитату, вынесенную из школы: – «Я мужественно боролся, я преодолел дистанцию, я храню веру. И посему я буду увенчан короной праведника, когда Господь мой, верховный судья, наградит меня в День…»

– И греки и англичане, – напомнил Элиав, – были единственными, кто серьезно относился к играм. Они дали нам идеал спортивного отношения к жизни. И не только в играх. Вы можете драться с англичанином на полях сражений или в политике, но если война велась честно, то по ее окончании вы обмениваетесь рукопожатиями. Мне бы хотелось, чтобы и мы, евреи, и арабы усвоили этот урок.

– В своей школе я всегда был как-то не к месту, – предался воспоминаниям Табари. – Там был один боров из Лидса, который восемь раз укладывал меня на ринге, а потом, как настоящий паршивый спортсмен, он мне сказал: «Ты хорошо дрался, Табари». И, переводя дыхание, я выдал ему старое арабское проклятие: «Надеюсь, гнусное отродье, что тебе выбьют все зубы, кроме одного». Между двумя этими подходами просматривается большая разница.

– Почему греческий идеал не прижился в этих местах? – спросил Кюллинан.

– По тем же причинам, по которым его не приняли и в Риме, – объяснил Табари. – Следовать за бегуном интересно, но куда приятнее сидеть на удобном стадионе и смотреть, как за ним гоняются львы. Греки и англичане увлекались спортом. Римляне и американцы унизили его до зрелища. А арабы и евреи послали к черту все эти глупости.

– Но ведь именно из спорта пришло понятие честной игры и перемирия. И это нужно всем нам, – сказал Элиав. – Как иначе мы здесь сможем усвоить эти уроки?

– «Он исподтишка ударил меня в спину, – процитировал Табари девиз своей семьи, – а я дважды дал ему по физиономии, когда он стоял лицом ко мне».

– Как ты объяснишь столь большую разницу Ветхого Завета и Нового по отношению к этой теме? – поинтересовался Кюллинан. – Я помню не менее десятка цитат апостола Павла о спорте и атлетах.

– Это, скорее всего, объясняется греческим влиянием, – сказал Элиав. – Павел бывал на больших играх в Антиохии. Он часто упоминал борьбу, бег, награды. Именно от него христиане восприняли понятие высокоморальной жизни как борьбы с соперниками, а мы, евреи, отвергли идею борьбы в этой области. Но если подняться над этими спорами, думаю, христиане были правы.

Кюллинан попытался процитировать пассаж апостола Павла об атлетах, но запнулся и пошел к себе в кабинет за Библией, где в Первом послании к коринфянам и нашел слова, которые он усвоил еще ребенком: «Не знаете ли вы, что бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду? Так бегите, чтобы получить… И потому я бегу не так, как на неверное, бьюсь не так, чтобы только бить воздух. Но усмиряю и порабощаю тело мое, дабы, проповедуя другим, самому не остаться недостойным» .

– Я буду только рад, – сказал Элиав, – когда увижу еврейских мужчин и женщин, участвующих в Олимпийских играх. Мы с большим опозданием выяснили, что тут греки были правы.

– И если арабы сделают то же самое, – добавил Табари, – и если мы бок о бок пройдем остаток пути и примем английское отношение к понятию честной игры, то по окончании игр выйдем к той точке, где греки оставили нас более двух тысяч лет назад. – Вскинув бинокль, он присмотрелся к дистанции гонки и сообщил: – Треугольный парус далеко впереди, доказывая, что святой Павел был прав. На каждой дистанции может быть только один победитель. Вопрос лишь в том, какие хитрости вы можете применять по отношению к другим – чтобы вас не поймали, а вы уверились в своей победе?

* * *

Птолемаида, куда той прекрасной осенью 167 года до нашей эры гимнасиарх Тарфон привел вереницу своих бегунов, не имела ничего общего ни с древним египетским городом Акка, ни с Акко финикийцев. Эти поселения были погребены под холмами наносов, что высились у Реки Белус, а Птолемаида, один из многих городов Малой Азии, возведенных дальновидным Антиохом Эпифаном, стояла прямо на полуострове, вдающемся в море; кварталам же старого города была отдана Материковая часть земли. Птолемаида представляла собой довольно хитрое политическое образование – свободный греческий город-государство со своим собранием, имеющий право чеканить свою монету. У него было свое правительство, и назначенные в него чиновники подчинялись Антиоху, и только Антиох решал вопросы иностранной политики и непростых религиозных конфликтов. Набережная дала приют величественному зданию театра из мрамора, где ставили трагедии Эсхила и Еврипида и веселили народ комедиями Аристофана. По всему городу были рассеяны различные храмы. Один из них был посвящен Антиоху Эпифану, но было много храмов таких местных богов, как Баал, а также бани, посвященные Афродите. В мастерских делали стеклянную посуду, совершенство которой очаровывало все последующие поколения, ценившие красоту; серебро из Азии и золото из Африки обрабатывались местными ювелирами, чьи изделия пользовались известностью даже в Испании.

Чтобы сразу же дать представление о преимуществах города-государства по сравнению с таким городом, как Макор, которым правила Антиохия, Тарфон привел своих бегунов на площадь, обрамленную скамьями, на подиуме которой величественно стоял высокий седобородый негр из Нубии, осаживавший всех, кто только смел усомниться в его интеллекте.

– Он софист, – шепнул гимнасиарх своим атлетам. – Слушайте.

Тарфон вышел вперед из толпы и сказал:

– Уважаемый, я стою на том, что земля плоская.

– Она должна быть круглой, – ответил темнокожий софист. Серией блистательных логических умозаключений этот бывший раб, обучавшийся в Афинах, доказал, что любой толковый человек даже не имеет права усомниться в округлости земли. Он цитировал Аристотеля, арабских путешественников, призывал к здравому смыслу тех, кто видит океан и следит за полетом птиц. Когда он сделал паузу перевести дыхание, Тарфон шепнул Менелаю:

– Скажи ему, что она круглая.

И когда Менелай сделал это, софист перевел на юношу блестящие глаза и сказал:

– Стоп, стоп! В силу каких причин земля может быть круглой? – и один за другим разбил все свои прежние аргументы, снова призывая на помощь Аристотеля и здравый смысл, высмеивая саму идею, что на круглой земле, с которой люди должны падать, может существовать жизнь.

– Значит, она должна стоять торчком, – предположил какой-то слушатель из Египта, но и это допущение было разбито рядом убедительных доказательств, и все признали, что им довелось слушать блистательного человека, чья седая борода и темная кожа служат вящей славе и достоинству города.

В те дни Птолемаида включала в свои пределы примерно шестьдесят тысяч жителей, в числе которых были и деловые люди из Рима, которые слали тайные донесения в свой сенат, и по мере того, как юные атлеты Макора наблюдали за богатой разнообразной публикой города, занятой своими делами, они приходили к пониманию, какие ценности несет с собой греческое гражданство и какое сокровище они обретут, получив его. Из шестидесяти тысяч горожан гражданами были только пять тысяч. Около тридцати тысяч составляли рабы, а оставшиеся двадцать, пять тысяч были постоянными жителями города, не имевшими права голосовать или претендовать на участие в управлении городом. Евреи большей частью относились к последней категории. Но Тарфон объяснил Менелаю:

– Есть важная причина, по которой тебе стоит посетить врача. Если ты победишь в Антиохии, то станешь полноправным гражданином Птолемаиды. А только граждане могут принимать участие в Олимпийских играх в Греции.

– А вы гражданин? – спросил Менелай.

– Я выиграл гражданство на борцовской арене, – с нескрываемой гордостью сказал Тарфон.

– Я буду гражданином этого города, – покаялся юноша и попросил гимнасиарха отвести его к врачу.

На боковой улочке недалеко от театра египетский врач принял двух чужестранцев, выслушал объяснение Тарфона и сказал:

– Гимнасиарх, теперь вы можете идти. Это дело должно касаться лишь нас с юношей.

Тарфон кивнул, хлопнул своего воспитанника по плечу, шепнул:

– Это путь к гражданству! – и вышел.

Едва только за ним закрылась дверь, египтянин удивил Менелая, отдернув занавес и явив мраморную статую могучего обнаженного атлета. Сжав в руке нож, доктор взял в левую руку пенис атлета и, изобразив, будто наносит ему четыре глубоких разреза, воскликнул:

– Вот это мы и сделаем! – Смотрел он не на статую, а наблюдал за пациентом и с удовлетворением убедился, что, хотя Менелай дернулся и от лица его отхлынула кровь, он не отвел глаза и продолжал рассматривать мраморный пенис, словно прикидывая, сможет ли вынести эту боль. Решив, что сможет, он закусил губу и застыл в ожидании. – Но от этой боли, – объяснил ему врач, – один еврей из Яффы, постарше тебя, покончил с собой.

– Он не стремился к той награде, которую я жду, – возразил Менелай.

Египтянин, держа нож наготове, решительно двинулся к нему, но молодой еврей не сморгнул.

– Думаю, что ты готов, – сказал врач. – Можешь кричать сколько хочешь, это уменьшает боль. – Он подготовил стол, на который предстояло лечь молодому человеку, и позвал трех рабов держать его.

Когда Тарфон получил бодрые сообщения из Макора – непокорная еврейская семья казнена, все волнения, которые вроде бы возникли из-за этого, подавлены – и когда египетский доктор заверил его, что Менелай проявил необыкновенное мужество и скоро пойдет на поправку, он собрал остальную свою команду и направился с ними домой. Встретили их с триумфом, но скоро стало заметно, что между ними нет еврея Менелая, а поскольку у всех в памяти еще была свежа сцена казни, его отсутствие вызвало многочисленные комментарии. Гимнасиарх пресек их, объявив, что Макор ждет большая честь:

– Наш юный чемпион Менелай приглашен на имперские игры в Антиохии. – И когда в толпе смолкли радостные возгласы, Тарфон добавил: – Он готовится в Птолемаиде, но скоро будет дома.

Троих из своих молодых людей он пригласил во дворец, где Мелисса устроила для них торжественное пиршество, и за ним Тарфон объявил, что юноша Никанор, который обогнал его в беге до Птолемаиды, получает право носить форму, – и торжественно вручил ее молодому финикийцу. Мелисса поцеловала юношу, а Тарфон, сказав, что идет в гимнасиум, приказал рабу привести туда Иехубабела.

Встреча прошла не лучшим образом. Тарфон начал с объяснений главе еврейской общины, что в случае с семьей Палтиела он был связан по рукам и ногам. Во время его отсутствия, когда он был в Птолемаиде, приказы поступали от Антиоха Эпифана, а поскольку он не смог вовремя вернуться в Макор… Иехубабел смотрел на него с отвращением, что выводило Тарфона из себя, и он напомнил собеседнику:

– Будь я здесь, мне пришлось бы арестовать и тебя. Ведь и ты, скорее всего, замешан в эту историю.

Но Иехубабел переборол свою начальную робость и больше не испытывал страха, а Тарфон, заметив, как он изменился, попытался вернуть его расположение другими средствами. Правитель понимал, что если между ними вспыхнет открытая вражда, то управлять Макором станет трудновато.

– Давай забудем Палтиела, – предложил он. – Есть куда более важные новости о твоем сыне. Выступил он блистательно. Боролся с самыми лучшими и одолел всех. – Он показал пальцем на коренастого еврея и пророческим тоном провозгласил: – Придет день, когда этот мальчик станет победителем в Олимпии.

Иехубабел посмотрел на Тарфона так, словно тот был идиотом, и собрался было сказать, что это сущая глупость – испытывать гордость оттого, что стоишь голым перед всем народом, словно атлетическая стать облагораживает тебя. Но вместо этого он напустился на жену Тарфона:

– Как ты можешь управлять, если не в силах уследить за своей женой?

Тарфон изумился:

– Что ты имеешь в виду?

– Моего сына. Твою жену. – Круглолицый еврей явно уклонялся от прямого объяснения, но Тарфон предположил, что он собирается дать какое-то гнусное истолкование вещам, о которых не имел никакого представления.

– Так что произошло между твоим сыном и Мелиссой? – спросил он.

– Он бывал в твоем доме. У ворот она на твоих глазах поцеловала его. Неужели тебе не было стыдно?

Правитель Тарфон сидел сложа руки и внимательно рассматривал их. Ну как объяснить этому еврею, что такое цивилизованные отношения? Все годы своего пребывания в Афинах Тарфон переходил из дома одного принципала к другому покровителю, где прекрасные женщины заботились о многообещающем молодом человеке и не пытались этого скрывать. Благоразумные греческие матроны знали, как вести себя, и Тарфон считал, что одним из самых больших преимуществ его брака стал большой зал, в котором его обаятельная жена занималась всесторонним просвещением молодых людей, стараясь дать им настоящую образованность; именно это увлечение философией, искусством, политикой и помогало существовать. Тарфон испытывал искреннее сочувствие к этому ограниченному еврею, который все истолковывал наоборот.

– Ты должен следить за своей женой, – предупредил Иехубабел. – Хорошая женщина, которая не думает о благоразумии, подобна золотому украшению на свином рыле.

– Что ты пытаешься мне сказать? – Тарфон начал выходить из себя.

– Знает ли мир и покой человек, жена которого ведет себя как блудница?

– Убирайся отсюда! – рявкнул Тарфон, вскакивая с кресла, чтобы вытолкать из помещения этого кряжистого полного еврея. Видит бог, он приложил все силы, чтобы успокоить Иехубабела, но теперь совершенно ясно, что плодотворного разговора между ними не получилось. Выталкивая Иехубабела в дверь, он его предупредил: – Закон будет соблюдаться. И если мы найдем еще хоть одного обрезанного ребенка, ты тоже умрешь. Ибо часть вины Палтиела лежит и на тебе.

Он тычком отправил своего гостя за дверь, но таким образом Иехубабел оказался прямо под статуей Антиоха и, обретя новую для себя смелость, презрительно обозвал его дураком, после чего плюнул на дискобола, сказал, что такое тщеславие подлежит уничтожению, и покинул гимнасиум.

Тем же вечером Тарфон пересказал этот разговор Мелиссе, и она расстроилась, что Иехубабел так глупо вел себя. Она была готова простить его непонимание смысла ее действий, потому что греческий образ жизни в самом деле должен был казаться странным строгим, аскетичным евреям. И поэтому, пользуясь свободой греческой женщины, она позвала Двух из своих рабов, которые с небольшими светильниками проводили ее до дома Иехубабела, где она неподдельно удивила его настойчивостью своего желания войти в дом, где, подобно знакомой соседке, Мелисса села на стул в кухне.

– Иехубабел, – начала она на койне, – я расстроена той враждебностью, которая растет между тобой и Менелаем.

«Она опутала моего сына, – подумал еврей, – а теперь хочет заманить в ловушку и меня. Но с какой целью?»

– Но еще больше меня расстроило, что ты поссорился с моим мужем. На самом деле Тарфон – лучший друг для вас, евреев. Он старается смягчить каждый закон.

«Ага! – подумал еврей. – Значит, есть какой-то новый эдикт, о котором Тарфон побоялся рассказать мне лицом к лицу. И послал жену обманывать меня».

– Мой муж и Менелай – оба рассказали, что ты обо мне думаешь. Поверь, Иехубабел, ты ошибаешься. Я всего лишь помогаю Тарфону, чтобы в Макоре было хорошее правление, и пытаюсь показать твоему сыну все величие нашей империи. Но дело не во мне. А в Менелае. Неужели ты не понимаешь, какой у тебя потрясающий сын? Что придет день, когда он станет правителем этих мест?

Иехубабел отпрянул от женщины, которая так искушала его. Теперь-то он понимал, почему Беньямин пал жертвой ее очарования: она была не только изящной и соблазнительной женщиной, но, слушая ее, становилось ясно, что только такие женщины должны говорить об империи и заниматься образованием молодых людей.

– Если ты не будешь сотрудничать с нами, – сказала она, – нас в Макоре ждут тяжелые времена. На следующей неделе пройдет очередной обыск. В поисках обрезанных.

Она должна была сказать еще что-то, но Иехубабел больше не слушал ее. Он думал только о пекаре Затту и его жене Анат. Вместе с ними он вступил в заговор для нарушения закона, и если их задержат, то конечно же в этот раз казнят и его. И если Мелисса говорила в общем-то об обычных переменах в обществе – если евреи будут хорошо вести себя, то настанет день, когда такой мальчик, как Беньямин, может стать правителем, – то Иехубабелу предстояло принять последнее решение о судьбе народа, избранного YHWH. В надменности своей морали он не мог понять, что Мелисса говорит не о политике и не об обществе, а совершенно о другом: о жадном стремлении, испытываемом многими греками, чтобы их исключительное ощущение артистизма и красоты философии было дополнено строгими моральными правилами.

– Неужели ты не понимаешь, что мы сами стыдимся этого бичевания? – спросила она.

Но Иехубабел был глух к ее призыву установить гармонию в отношениях евреев и греков. В последних он видел лишь злобных и жестоких угнетателей, а она умоляла его смириться с Антиохом IV и его планом эллинизации всего восточного мира, но для евреев он был всего лишь Эпифаном, самозваным богом, который убивает младенцев. Она старалась обрисовать ему, каким станет мир, если удастся справиться с сегодняшней религиозной неразберихой, но он не слышал ее. Она говорила, что Греция может стать светочем всего мира, а он думал об иудаизме, который отступает, теряя свои позиции, но вот теперь в испытаниях, что ждут его впереди, он сможет обрести прежнюю чистоту. Время диалога между эллинизмом и иудаизмом прошло; порой еще встречались случаи, когда между интеллектуальным греком и морализирующим евреем могли возникнуть какие-то плодотворные отношения. Они подпитывались лирическими воспоминаниями о давнем единении, но греки вели себя столь глупо, а евреи были настолько упрямы, что эту брешь было уже невозможно заделать. Через двести лет после этого вечера и недалеко от этих мест в Галилее возникли родившиеся из эллинизма поиски более гибкой и приемлемой религии, и этот союз грека-философа и еврея-христианина высек искру, которая зажгла весь мир. Не догадываясь о том, что должно было случиться, Мелисса грустно пошла домой. Все попытки ее поколения чего-то добиться ничего не дали.

Когда она ушла, Иехубабел не стал медлить. Он послал жену пригласить самых уважаемых людей еврейской общины, включая и пекаря Затту, и, когда они собрались у него на кухне, он сказал:

– На следующей неделе тут будут осматривать всех младенцев мужского пола.

Затту побледнел. Пекарь понимал, что рано или поздно этот момент придет, и был готов к нему, но теперь он смотрел на людей постарше в поисках указаний – и услышал их от Иехубабела.

– Мы должны уйти из Макора, – сказал он.

– Куда? – спросил Затту.

– В болота. В горы.

– Сможем ли мы там выжить? – усомнился пекарь.

– А сможем ли мы выжить здесь? – возразил Иехубабел.

Развернулось серьезное обсуждение, как евреи смогут существовать вне пределов города. Все выражали опасения, пока Иехубабел не напомнил:

– Столетиями наш народ жил таким образом. Сможем и мы.

– Но ведь нас так мало, – усомнился Затту, хотя именно ему угрожал смертный приговор.

И тогда в первый раз в жизни Иехубабел взял на себя роль пророка:

– Я уверен, что и другие евреи в других городах должны будут осознать, что под греками у них нет никакой надежды. Я уверен, что и другие евреи ведут такие же разговоры… как мы… сегодня вечером.

Он замолчал, оставшись стоять, и перед мысленным взором его смущенных и растерянных слушателей предстали те жестокие преследования, которые ждут их соотечественников-евреев. И к полуночи все пришли к соглашению: при первых же признаках всеобщего обыска все, кто собрался в этом помещении, вместе с семьями покидают Макор, чтобы как-то выжить в горах и болотах. Провожая каждого до дверей, Иехубабел смотрел на него и спрашивал: «Даешь обет?» И никто не уклонился.

В конце недели, когда напряжение достигло предела и никто не знал, откуда обрушится очередной удар, пришло долгожданное облегчение – с командой борцов, приплывших с Кипра, из Птолемаиды вернулся Meнелай. Тарфон радостно объявил, что устраивает публичное зрелище – встречу между киприотами и борцами из Макора, в ходе которой он сам выйдет против второго номера команды Кипра.

– А их чемпион встретится с нашим, с Менелаем!

Полный гордости, он положил руку на плечо своего вернувшегося воспитанника, и молодые атлеты заторопились в гимнасиум.

К полудню его двери были распахнуты настежь, и горожане быстро заполнили все каменные ступени зала для состязаний. Евреи были вынуждены стать зрителями. В противном случае можно было бы предположить, что они подчеркнуто отказываются принимать участие в празднестве потому, что считают его языческим ритуалом. Поэтому в первом ряду, напротив ложи Мелиссы, расположился Иехубабел. Он сидел с мрачным упрямым видом, сложив руки на округлом животике, и не поднимал взгляда от песчаного покрытия арены. Необходимость смотреть, как его сын предстанет во всей наготе, была для него унизительна, и вообще его присутствие здесь в этот непростой день, когда над еврейской общиной нависла опасность, было для него очень тяжело, и Иехубабел не пытался скрывать, как он оскорблен.

Зазвучали трубы, и из дверей, ведущих в раздевалку, появились шестеро юных киприотов – обнаженные и загоревшие от жизни на борту судна, они были полны уверенности. Они прибыли с самого большого острова империи Птолемеев, дабы показать жителям маленького провинциального городка на окраине империи Селевкидов, что представляют собой обитатели большого космополитического центра, и, обходя арену, не скрывали своей вызывающей надменности. Мелисса, рассматривая их совершенные фигуры, думала, как они хороши и как изумятся двое лучших из них, когда сойдутся в схватках с молодым Менелаем и ее мужем.

Еще один призыв труб – и распахнулись другие двери, из которых вышли шестеро местных атлетов, возглавляемые рыжеволосым гимнасиархом, сильным и мужественным, каким он был и в дни своих побед в Афинах. Он продолжал оставаться образцом совершенного человеческого создания, и скамьи зааплодировали ему, но, когда спортсмены выстроились в центре арены, в передних рядах начался шепоток, который поднялся вверх по амфитеатру и наконец разразился громом оваций, когда все увидели, как преобразился Менелай. Все приметы его обрезания теперь исчезли, и, поскольку многие знали, насколько болезненна эта операция, юного чемпиона встретили одобрительные крики:

– Менелай! Ты один из нас!

Старик, который когда-то был чемпионом в Тире, вскричал:

– Он грек! Он настоящий грек!

И молодые женщины, которые с интересом рассматривали преобразившегося Менелая, стали аплодировать и выкрикивать его имя:

– Менелай!

Сначала Иехубабел отказывался смотреть на выход атлетов, но, когда он услышал одобрительные выкрики в честь своего сына, ему пришлось поднять глаза. Сын стоял неподалеку от него, спокойный и сказочно красивый юноша; его тело, слегка растертое маслом, блестело. Сначала Иехубабел не понял, почему жители Макора аплодируют ему, но тут лекарь Затту, которого могли в любой момент засечь до смерти за то, что он посвятил своего сына YHWH, толкнул Иехубабела в бок и показал на результат операции. Тот изумленно воззрился на неопровержимое свидетельство позора своего отпрыска. Его настолько потряс поступок Менелая, что он закрыл руками лицо, и, пока толпа повторяла имя его сына, Иехубабел слышал слова YHWH, которые он сам издавна повторял: «Необрезанный же мужеского пола, который не обрежет крайней плоти своей, истребится душа та из народа своего, ибо он нарушил завет Мой». Слова эти прозвучали для него приказом. Сорвавшись с места, он схватил палку сидевшего рядом с ним калеки и ее тяжелым набалдашником с такой силой нанес удар сыну, что тот рухнул на землю. И нанес еще четыре сокрушительных удара, которые размозжили ему череп. Затем с громким криком «Обет! Обет!» он выбежал из гимнасиума и, не останавливаясь, кинулся к главным воротам, продолжая кричать «Обет! Обет!».

Как и предполагалось, он скрылся в болотных зарослях, а ночью к нему присоединились еще несколько евреев. Нескольким старейшинам еврейской общины удалось выбраться из гимнасиума. Остальные, не столь значительные, услышав яростные крики, на веревках спустились с городских стен. Без сомнения, были и другие, покинувшие город, которые еще не присоединились к беглецам. Жену Иехубабела не успели вовремя предупредить, и ее засекли бичами до смерти. Но Затту, его жена Анат и их сын спаслись.

Они представляли собой жалкое зрелище – горстка безоружных евреев, которые скрывались в болотах, не имея при себе ни крошки еды, ни капли воды, возглавляемые человеком, который только что убил своего сына. Они слышали, как шумно шлепали по грязи греческие солдаты, которые разыскивали их, они слышали каждое из слов на койне, которыми обменивались солдаты, проходя мимо, но в сумерках звуки стихли, и их оставили в покое. Когда они убедились, что преследователи ушли, Иехубабел собрал всех на молитву, а затем, не прибегая к своим занудным поговоркам и общим словам, сказал:

– Адонай, сегодня мы вручаем свои жизни в твои руки. Мы ничто и никто. Мы жалкая растерянная группа евреев, у которых нет ни пищи, ни оружия. Но мы не сомневаемся, что одержим верх над тем сумасшедшим, который осмелился назвать себя Словом Божьим. Адонай, дай знать, что мы должны делать.

Молитва эта дала кучке евреев такое полное ощущение положения, в котором они очутились, что никто не произнес ни слова. Все прижались друг к другу и в тишине болота снова услышали плеск и чей-то тихий шепот.

– Солдаты возвращаются, – сказал Иехубабел и снова вознес молитву: – Адонай, если греки сегодня схватят нас, дай нам умереть от твоей руки.

Преследователи приблизились и могли бы пройти мимо, но тут начал плакать ребенок Затту, выдав их, и удаляющиеся звуки двинулись в их сторону. Над болотом повис ужас, и тут чей-то голос прошептал на иврите:

– Иехубабел! Мы знаем, что вы здесь. Объявись, потому что мы в болотах уже шестой день. По всему Израилю евреи восстали против своих угнетателей. В Иерусалиме. В Модиине. В Бет-Хороне.

Никто не произнес ни слова. Это могла быть ловушка, устроенная хитрыми греками, но, полный такого отчаяния, которого он не знал никогда раньше, Иехубабел хотел поверить, что это в самом деле так. Он хотел поверить, что жалкие остатки его земляков – не единственные, кто скрывается в этом болоте. И тут снова раздался голос:

– Иехубабел, мы знаем, что вы здесь. Если вы ревнители закона, если вы соблюдаете обет, выходите к нам, потому что мы не жалкий сброд. Мы воинство Иуды Маккавея.