Стихотворения. Поэмы

Мицкевич Адам

Пан Тадеуш

Перевод С. Мар (Аксеновой)

 

 

Или последний наезд на Литве

Шляхетская история 1811–1812 годов

В двенадцати книгах стихами

 

Книга первая

Хозяйство

Возвращение панича . — Первая, встреча в комнатке, другая за столом . — Тонкие рассуждения Судьи об учтивости . — Политичные замечания Подкомория о модах . — Начало спора о Куцем и Соколе . — Сетования Войского . — Последний Возный трибунала . — Взгляд на тогдашнее политическое положение Литвы и Европы.

Отчизна милая, Литва! Ты как здоровье, Тот дорожит тобой, как собственною кровью, Кто потерял тебя. Истерзанный чужбиной, Пою и плачу я лишь о тебе единой. О матерь божия, ты светишь в Острой Браме, Твой чудотворный лик и в Ченстохове с нами, И в Новогрудке ты хранишь народ от бедствий, Да ты ведь и меня спасла от смерти в детстве {233} ! (Благодаря твоей божественной опеке Я поднял мертвые, сомкнувшиеся веки И сам сумел дойти до твоего порога, За исцсленье сам благодарил я бога.) Ты нас на родину вернешь, явив нам чудо, Позволь душе моей перелететь отсюда К лесам задумчивым, к зеленым луговинам, Бегущим к Неману по склонам и долинам. К полям расцвеченным, как будто бы расшитым Пшеницей золотой и серебристым житом, Где желтый курослеп в гречихе снежно-белой, Где клевер покраснел, как юноша несмелый, Все обвела межа своим простым узором, И груши тихие кой-где стоят дозором. Среди таких полей, на берегу холмистом, Где пробегал ручей с журчаньем серебристым, Шляхетский старый двор стоял в былые годы, Скрывали тополя его от непогоды, И стены за листвой зеленой, вырезною Издалека еще светились белизною. Уютный старый дом, и рига там большая, И скирды перед ней — приметы урожая; Не могут под стрехой все скирды поместиться, Недаром славится литовская пшеница! И видно по снопам, несметным и душистым, Которые блестят, как звезды в небе чистом, И по числу плугов, что пар ломают рано Под озимь на нолях рачительного пана, Взрыхленных хорошо, как в огороде грядки, Что дом зажиточен, содержится в порядке, А по распахнутым воротам Соплицова Видать, что не найти гостеприимней крова. Вот бричка въехала в раскрытые ворота, И шляхтич, осадив коней у поворота, На землю соскочил, а кони без надзора Лениво доплелись до самого забора. Все тихо во дворе и на пустом крылечке, А на дверях засов и колышек в колечке. Приезжий ждать не стал, пока придет прислуга, Но снял засов и дом приветствовал, как друга. Он не жил здесь давно: всё изучал науки В далеком городе, где изнывал от скуки. Теперь он радостно поглядывал на стены И в комнатах искал глазами перемены. Все та же мебель здесь расставлена в порядке, Средь этих кресел он играл, бывало, в прятки. Но меньше стали все знакомые предметы, Как будто выцвели старинные портреты, И на одном из них Костюшко вдохновенный, Стоит в чемарке {234} он, сжимая меч священный {235} , Вот этим же мечом, перед святым подножьем, Трех деспотов изгнать клялся он {236} в храме божьем Иль честно умереть. Вот Рейтан {237} на портрете, Без вольности былой не мыслит жить на свете: Сверкает нож в руке, решенье непреклонно, Раскрыты перед ним «Федон» и «Жизнь Катона», А вот задумчивый красавец наш Ясинский {238} И Корсак, друг его, с отвагой исполинской, В окопах яростно дерутся с москалями, А Прага вся в дыму, угрюмо светит пламя. Куранты старые стоят в тиши алькова; Приезжий видит их и радуется снова, Как в детстве, за шнурок он ухватился смело, И вновь Домбровского мазурка загремела. Стремглав помчался он по светлой галерее, Желая детскую увидеть поскорее. Вошел и отступил, — да что ж это такое? Здесь, что ни говори, жилище не мужское! Но дядя — холостяк, а тетушка в столице… Не экономка — нет! — живет в такой светлице. Откуда в комнату попало фортепьяно? Уж не гостит ли здесь молоденькая панна? Все пораскидано, уют небрежный сладок — Знать, руки юные творили беспорядок! Кто платье положил на кресло у постели, Расправив бережно оборки и бретели? Расставлены горшки с геранью по окошкам, С петуньей, астрами, гвоздикой и горошком. Приезжий поглядел в окно — и вот так диво! У края сада, где была одна крапива, Дорожки пролегли, и в зелени несмятой Английская трава перемешалась с мятой, Пятерки римские в плетне, а у калитки, Как пестрая кайма, мерцают маргаритки. Должно быть, политы недавно были грядки, Вон лейка полная стоит у чистой кадки. Но нет садовницы. Когда ж уйти успела? Калитка все еще легонечко скрипела, Задетая рукой. След узкой женской ножки, Босой и маленькой, лег на песок дорожки. На мелком и сухом песке белее снега След легкий; угадать не трудно, что с разбега Оставлен ножкою, которая, казалось, Уж так легка была! Едва земли касалась. Приезжий не сводил с пустой аллеи взгляда, Вдыхая аромат, несущийся из сада; Потом прильнул к цветам, стоящим на окошке, А взором побежал по беленькой дорожке, Разглядывал следы и все искал беглянку, Которая в саду трудилась спозаранку. Внезапно девушку увидел на заборе, Простоволосую, в бесхитростном уборе, Едва прикрыта грудь косынкой кружевною, А плечи юные сверкают белизною. Так одеваются в Литве удобства ради, Но принимать гостей нельзя в таком наряде, И, хоть не угрожал никто ее покою, Стыдливо девушка прикрыла грудь рукою. Гость видел завитки густых волос коротких, Накрученных с утра на белых папильотках, Струящих тихий блеск сиянья золотого, Как золотистый нимб на образе святого. Лица не разглядел: склонясь вполоборота, Глазами девушка вдали искала что-то; Нашла, захлопала в ладоши восхищенно, Как птица сорвалась и понеслась с разгона По зелени густой, по клумбам, через грядки, И по доске в окно взбежала без оглядки, Впорхнула в комнату с улыбкою лучистой, Быстра, легка, светла, как месяц серебристый. Схватила платьице и к зеркалу пустилась, Увидя юношу, внезапно так смутилась, Что, платье выронив, как вкопанная стала. Лицо приезжего мгновенно запылало, Как будто облако столкнулось с зорькой алой. Глаза потупил он в молчании смущенном, Хотел заговорить, но отступил с поклоном. И вскрикнула в ответ молоденькая панна, Как малое дитя кричит со сна нежданно. Он поднял голову. Да где же незнакомка? Ее и след простыл, лишь сердце билось громко, А он и сам себе не отдавал отчета — То ль радостно ему, то ль стыдно отчего-то. Меж тем известие дошло до всех дворовых. Что бричка привезла гостей каких-то новых, И распрягли коней дворовые мгновенно, Засыпали овса, не позабыли сена. Коней не посылал к еврею пан Соплица, Не мог он с новшеством подобным примириться! И юношу в дверях не повстречали слуги, Не потому, что, мол, зевали на досуге, — Все ждали Войского, пока он наряжался, Пока он ужином еще распоряжался. В отсутствии Судьи, согласно просьбе пана, Приветствовать гостей привык он постоянно (Он другом был Судье и дальнею роднею). Старик прошел к себе тропинкой потайною — Боялся встретиться с гостями в пудермане {239} И праздничный костюм хотел надеть заране. Костюм готов с утра, разглажен, отутюжен, Ведь нынче пан Судья созвал гостей на ужин! Завидя юношу еще на галерее, Пан Войский кинулся обнять его скорее. Беседа началась, вопросы полетели, — Друзья все десять лет пересказать хотели! Посыпались слова, короткие ответы, Объятья пылкие, восторги и приветы. И вот, наслушавшись приезжего досыта, Пан Войский юноше поведал деловито: «Тадеуш, — юношу назвали в честь Костюшки, Недаром родился, когда гремели пушки {240} И уповали все на славного героя, — Тадеуш, вовремя приехал ты, не скрою, Гостит теперь у нас немало панн в усадьбе, А дядя о твоей подумывает свадьбе! Невесты славные, и выбор преотличный! Да, знаешь, суд у нас назначили граничный {241} Для разрешения с упрямым Графом спора. Паи Граф в имение приехать должен скоро, Пан Подкоморий здесь, и дочери с ним тоже. В лес пострелять пошел кой-кто из молодежи, А старшие меж тем, условившись о встрече, Ждут на покосе их от бора недалече. Пойдем туда скорей, за косогором этим И дядю и гостей мы непременно встретим!» И вот приятели идут навстречу дяде, Беседуют они, по сторонам не глядя, А солнце летнее меж тем с небес сходило И, хоть нежаркое, сильней, чем днем, светило, Как смуглое лицо крестьянина пылало, Когда с покоса он идет домой устало. Но вот багровый диск зашел за лес зеленый, И тихий мрак повил дубы, березы, клены. Наполнил ветви он, вершину сплел с вершиной И темный лес связал, как будто воедино. Лес, как высокий дом, виднелся над полями, А солнце разожгло на темной крыше пламя И провалилось вглубь. Казалось, ветви тлели, Блеснуло, как свеча сквозь ставенные щели, — Погасло, и серпы работать перестали, И грабли замерли, как будто бы устали. Все по хозяйскому исполнилось приказу: Как день окончится — бросай работу сразу! Судья говаривал: «Всевышний знает сроки; Когда слуга его покинет свод высокий, Тогда и нам пора кончать работу в поле». В именье все велось согласно панской воле, Которую считал пан эконом законом: Как только солнышко прощалось с небосклоном, Свозили на гумно возы пустые даже, И тешило волов отсутствие поклажи. В порядке стройном шло все общество из бора: Подростки впереди — под оком гувернера, За ними вел Судья супругу Подкоморья, Пан Подкоморий вслед с семьею шел со взгорья. За ними барышни, и, отставая малость, Шагали юноши, как в Польше полагалось. Никто не думал здесь о соблюдепье правил, Никто мужчин и дам в порядке не расставил, Но трудно было бы не соблюдать приличий: Судья хранил в дому былых времен обычай, И требовал от всех он дани уваженья Уму и старости, чинам и положенью. Соплица говорил: «И семьи и народы Порядком держатся, таков закон природы! С падением его приходит все в упадок». И кто б ни приезжал, перенимал порядок, Которым все кругом в имении дышало, Хотя бы погостил он в Соплицове мало. Соплица повстречал племянника приветом И руку дал ему поцеловать при этом, Поцеловался с ним, поздравивши с прибытьем, И хоть не удалось вдвоем поговорить им, Но чувство прорвалось слезою умиленья, Которую Судья смахнул рукой в смущенье. За господами вслед, как повелось в поместье, Крестьяне и стада домой уходят вместе. Там овцы скучились, а дальше, за оврагом, Все с колокольцами, неторопливым шагом Коровы шествуют поодаль друг от друга, Несутся лошади со скошенного луга На водопой. Земля копытами изрыта; Скрипит журавль, вода наполнила корыто. Судья с гостями был, устал, гуляя долго, Но пренебречь не мог он исполненьем долга: Пошел на скотный двор сам поглядеть на стадо, — Приглядывать за ним хозяйским оком надо. Такое правило в неписаном законе: От глаз хозяина вдвойне добреют кони. Пан Войский взял свечу и вышел с Возным в сени, Там он затребовал серьезных объяснений, Выспрашивал его: какие-де причины Заставили столы перетащить в руины (Руины издали в густой листве белели), Зачем столы туда поставил в самом деле? Пан Войский не видал в таком поступке толка, Спросил Судью, но тот пожал плечами только. Однако некогда исправить упущенье, Пора просить гостей отведать угощенье. Дорогой Возный сам все объяснил пространно: Мол, изменить пришлось распоряженье пана, Мол, в доме комнат нет для пиршества пригодных, Мол, в них не разместить гостей столь благородных! А замок цел еще, не обвалились своды, Хоть треснул потолок кой-где за эти годы; Нет окон, но без них еще удобней летом. На близость погребов ссылался он при этом, А сам мигал Судье, — видать по важной мине, Что он умалчивал об истинной причине. За тысячу шагов от дома, за листвою, Виднелся замок тот — наследье родовое Горешков. Но погиб в восстанье {242} пан последний, И стало некому владеть землей наследной. Тут начались суды, секвестры… Скажем смело, Что от имения немного уцелело. По женской линии родне кой-что досталось, Да перепало там и кредиторам малость. На замок только лишь не зарилось шляхетство, Ведь разорить могло подобное наследство! Однако юный Граф, богач и родич пана, На замок предъявил свои права нежданно; Любитель готики, он разбирался в стиле, И стены древние ему но вкусу были. Хоть утверждал Судья — ведь был он патриотом, — Что замок выстроен поляком, а не готом! И замка ни за что не уступал Соплица, Он с Графом захотел из-за него судиться; Но тяжба их в судах осталась без ответа И поступила в суд губернский из повета, Потом в сенат, потом дорогою привычной Вернулась вновь она в исходный суд — граничный. И правду говорил Протазий о руинах, Хватило места всем в больших сенях старинных. Колонны круглые там подпирали своды, Мощенный камнем пол, широкие проходы, И стены чистые, без всяких украшений, Лишь по углам рога ветвистые оленей И надписи, когда и где убиты были, А чтоб о подвигах стрелецких не забыли, Записан ряд имен, гербов прибито много; Горешков Козерог {243} виднелся у порога. В сенях все общество столпилось в полном сборе, И к месту главному идет пан Подкоморий — Он, самый старший здесь и возрастом и чином, — Проходит, кланяясь и дамам и мужчинам, Ксендз {244} и Судья за ним, как водится «доныне: Вначале ксендз прочел молитву по-латыии, Мужчины выпили, потом на скамьи сели, Литовский холодец {245} в молчанье дружном ели. Тадеуш молод был, но на почетном месте По праву гостя сел с Подкоморянкой вместе. Меж ним и дядюшкой местечко пустовало, Как будто бы оно кого-то поджидало. Судья поглядывал на дверь, по всем приметам, 11 сам кого-то ждал, не говоря об этом; К так же нервничал Тадеуш почему-то, На дверь посматривал он каждую минуту. И странно! Столько панн сидело тут же, рядом, Тадеуш ни одной не удостоил взглядом. И для царевича нашлась бы здесь невеста, А юноша глядел лишь на пустое место. Не знал он, чье оно, — пленяет юность тайна, И тешила его загадка чрезвычайно! Соседку между тем он не вовлек в беседу, Не угощал ее, как следует соседу, Был невнимателен и по своим манерам Не выказал себя столичным кавалером. Пустое место лишь влекло и волновало, — В мечтах Тадеуша оно не пустовало! Все мысли прыгали, гоняясь друг за дружкой, Как скачет под дождем лягушка за лягушкой. Но образ девушки в них силой чудотворной Царил, как лилия над синевой озерной. Пан Подкоморий сам за третьей переменой За дочерями стал ухаживать степенно: Одной подвинул хлеб, другой в мадере почки, Сказав: «Услуживать приходится вам, дочки, Хоть и не молод я!» Тут юноши в смущенье Скорей придвинули соседкам угощенье. Меж тем насупился Соплица недовольный, Хлебнул венгерского и разговор застольный Затеял: «Новые порядки — грош цена им! Напрасно молодежь в столицу посылаем. Не стану спорить я, что сыновья и внуки Постигли лучше нас все книжные науки; Да жаль, не учат там, как жить с людьми и светом, Не наставляют их, как должно бы, советом! Бывало, шляхтичи у панов жили годы, И сам я десять лет провел у воеводы {246} — У Подкоморьего отца. — Тут он соседу Чуть-чуть колено сжал и продолжал беседу: — Сказать по совести, пан — памяти блаженной — Манерам нас учил, учтивости отменной. И благодарен я, добра мне сделал много, И за него молю до сей поры я бога! Хоть не отмечен был вниманием особым, Остался, шляхтичи, я скромным хлеборобом, В то время как среди воспитанников пана Достигли многие и почестей и сана; Но обо мне никто не скажет здесь с упреком, Чтоб я кого-нибудь обидел ненароком! По правде говоря, искусство обхожденья Дается нелегко и требует терпенья! Любезно руку жать и отдавать поклоны Умеют в обществе любые фанфароны; Развязность светская, купеческая живость — Не старопольская шляхетская учтивость! Училась молодежь учтивости недаром, Учтивым должно быть и с малым и со старым, Учтив с женою муж, пан со своей прислугой, Но с каждым иначе. Немалая заслуга Доподлинно узнать искусство обхожденья: Кому воздать почет, кому лишь уваженье. Учили старики! Беседа их порою Была для шляхтича историей живою! А панство разговор вело с ним о повете, Давали шляхтичу понять беседы эти, Что знает все о нем доподлинно шляхетство; И шляхтич дорожил своею честью с детства. Теперь каков ты? Кто? Не спрашивают паны, Ведь ценятся одни набитые карманы! Еще Веспасиан обмолвился когда-то: «Не пахнет золото», — для нас оно и свято! И всякий всюду вхож, когда он не Иуда, Нет дела до того, свой род ведет откуда. Приятелей мы чтим за спесь и капиталы, Точь-в-точь как деньги чтут презренные менялы!» Собранье оглядел внимательный Соплица, Все слушали его, боясь пошевелиться, Хоть опасался он наскучить молодежи, Но поучить ее считал полезным тоже; С сомненьем глянул он на пана Подкоморья, Глазами поискал у старшего подспорья, Но тот заслушался, кивая головою, — Как видно, и его забрало за живое! Тогда Судья подлил в бокал ему токая И дальше продолжал: «Учтивость не такая! Панове, нам она и впрямь нужна без меры, Когда сумеем чтить и возраст, и манеры, И добродетели других, то непременно Поймем, что в нас самих и дорого и ценно. Кто хочет взвеситься хотя б из интереса, Другого должен он поставить мерой веса. Всегда способствует учтивость доброй славе, И дамы ждать ее от молодежи вправе; Особенно ж когда богатство, древность рода Венчают красоту, что создала природа, Любви завязка здесь; поэтому нередки Союзы славные, так рассуждали предки, А нынче…» Тут Судья на юношу с упреком Взглянул и замолчал, как будто ненароком, Меж тем как речь его была прямым уроком. По табакерке вдруг пощелкал Подкоморий: «Нет! Было в старину у нас похуже горе! Не знаю, мода ли другая виновата, Но юноши умней, и нет того разврата. Да что и говорить! Я помню, как в те годы Сводил нас всех с ума кумир французской моды Наехали толпой юнцы из-за границы — С ногайскою ордой могли б они сравниться!; Гоненья начались на старые порядки, Права, обычаи, кунтуши, тарататки {247} ! И кто бы прок нашел в шальных молокососах, Гнусящих в нос порой, а иногда безносых, Читающих с утра брошюры и газеты, Хвалящих новые законы, туалеты! Шляхетство поддалось ужасному влиянью, — Кого захочет бог подвергнуть наказанью, Того безумием настигнет он вначале… Перед безумцами и умные молчали! Народ страшился их, как мора или сглаза, Не зная, что и в нем сидит уже зараза. Ругали модников, но, поддаваясь блажи, Бросали кунтуши, святую веру даже… Разгул на масленой, и вот, не оттого ли, За карнавалом вслед — великий пост неволи! В дни юности моей приехал к нам в Ошмялы Подчаший — образец французской обезьяны, Он первый разъезжал у нас в коляске узкой И первый на Литве носил сюртук французский. Все, как за ястребом, за ним гнались, бывало, А молодежь его едва не ревновала К тем, у чьего крыльца появится двуколка; Звал по-французски он свой экипаж «карьолка {248} », И на запятках там сидели две болонки, На козлах — немчура, как жердь сухой и тонкий, В обтянутых штанах, с повадкой скоморошьей, На туфлях серебро, — видать, что гусь хороший! В дурацком парике с косицей для парада — Недаром старики смеялись до упада! Крестясь, твердил народ, что, мол, погнал по свету Венецианский черт {249} немецкую карету! Каков Подчаший был, об этом речь другая, — Похож на шимпанзе, похож на попугая… И золотым руном звал свой парик Подчаший, Который колтуном прослыл в округе нашей. Остался все-таки у нас кой-кто из панства, Кто презирал еще пустое обезьянство, Но тот помалкивал, не то иные сдуру Заголосили бы, что губит он культуру! Так крепко этот вздор проник уже в натуру, О конституции рассказывал Подчаший, Реформы завести хотел в округе нашей На основании французского открытья О равенстве людей. Не стану говорить я О нем, — известно нам из божьего закона, Об этом равенстве и ксендз твердит с амвона, Да только не было завету примененья. Однако модники в безумном ослепленье Не верили вещам известнейшим на свете, Не напечатанным в сегодняшней газете! Борясь за равенство, Подчаший стал маркизом, — Он моде уступал и всем ее капризам, А каждый модник был в те времена маркизом! Когда же Франция переменила моду, То демократом стал Подчаший ей в угоду! Теперь Наполеон у них владеет троном, И прежний демократ зовет себя бароном. Но все меняется со временем крылатым, И, не умри барон, он стал бы демократом! Хоть мода и глупа, но говорят, однако: Что выдумал француз, то мило для поляка! Да, молодежь теперь успела измениться. Не модами ее прельщает заграница, Не ищет истины она в брошюрах разных, Не совершенствует акцент в беседах праздных. Наполеон — мудрец, он не дает народу Заняться модами, тщеславию в угоду. К тому ж орудий гром нас призывает к славе, О Польше говорят, надеяться мы вправе, Что нам теперь уже недолго ждать расцвета; Где лавры, там цветет свобода, знаем это! Жаль! Время тянется в бездействии печальном, И все нам кажется несбыточным и дальним. Так долго ждем вестей, а их нет и в помине!» Тут он вполголоса спросил ксендза: «Ты ныне Известье получил, отец, из-за границы, Скажи нам, что же в нем о Польше говорится?» «Да ровно ничего! — ксендз молвил беззаботно; Видать, что слушал он беседу неохотно. — Что мне политика? Я не ищу в ней славы, А если получил известье из Варшавы, — Дела церковные, и вам, как светским людям, Неинтересные, касаться их не будем!» При этом указал на край стола глазами. Там русский капитан беседовал с гостями; В селе у шляхтича стоял он на квартире И позван был Судьей принять участье в пире. Он смачно ел и пил, с гостями не чинился; «Варшава» услыхав, тотчас насторожился: «Пан Подкоморий, э, вы любопытны, право, Все на уме у вас французы да Варшава! Хотя я не шпион, но я по-польски знаю; Для каждого из нас отчизна — мать родная! Вы — ляхи, русский я, теперь мы не воюем, В знак перемирия гуляем и пируем; Мы и с французом пьем, была бы только кружка, Потом: «В штыки! Ура!» — и кончена пирушка. В России говорят: «Люби дружка, как душу! Но спуска не давай, тряси его, как грушу!» Но долго ждать войны! Вчера был у майора Наш адъютант штабной, он говорил, что скоро Пойдем на турка мы. А выпадет нам карта, Придется пощипать пройдоху Бонапарта! Он без Суворова, пожалуй, нас и вздует! Солдаты говорят, что Бонапарт колдует, Но соглашаются без всяких перекоров, Что все ж он не такой колдун, как наш Суворов! Да вот вам: Бонапарт прикинулся лисою, Но обернулся вмиг Суворов наш борзою, А Бонапарт — котом, царапаться пытался… Суворов стал конем, и кот впросак попался! Кто больше пострадал, понятно вам, панове?» Лакеи с блюдами стояли наготове, Он за еду взялся и смолк на полуслове. На радость юноше, вновь распахнулись двери; Тадеуш увидал, глазам своим не веря, В дверях красавицу. Все поднялись с поклоном, Она ответила им взглядом благосклонным. Фигура женщины притягивала взоры, На платье розовом сплелись цветов узоры, И вырез низок был согласно новой моде, И веер золотой, хотя не по погоде; Казалось, веер был игрушкою, забавой, Он сыпал искрами налево и направо. К лицу красавице была ее прическа И ленты розовой атласная полоска; Светился бриллиант, меж локонами вдетый, Как светится звезда, блестя в хвосте кометы. Наряд изысканный! Кругом шептались панны, Что слишком вычурный и для деревни странный. А ножки! Панство их совсем не разглядело, Как будто не прошла она, а пролетела. Марионетки так стремительны и прытки, Когда их дергают украдкою за нитки. Приветствуя гостей, высматривала пани То место, что Судья оставил ей заране. Но как пройти к нему? Сидит в четыре ряда На четырех скамьях шляхетство. Вот досада! Перешагнуть скамьи нужна была сноровка. Она протиснулась меж ними очень ловко, У самого стола мгновенно очутилась, Как биллиардный шар по ряду прокатилась, Тадеуша едва задела кружевами, Но вдруг запуталась оборка меж скамьями! Тут гостья, оступясь, плеча его коснулась, Прощенья попросив, невольно улыбнулась, На место пробралась, тихонько в кресло села, Но не пила вина и ничего не ела; Тадеуша она оглядывала зорко, Играла веером и кружевной оборкой, Касаясь невзначай то веера, то банта, А свет свечей играл на гранях бриллианта. Все пировавшие немного помолчали. В другом конце стола, чуть слышная вначале, Беседа занялась и обернулась спором, О качествах борзых шел разговор в котором. Юрист доказывал Асессору со вкусом, Что все достоинства соединились в Куцем: Расхваливал его и говорил открыто, Что пойманный русак — заслуга фаворита. Асессор Соколу приписывал победу И восхищался им назло Законоведу. Просили спорщики сужденьями помочь им, Который лучше пес, неясно было прочим. Одни за Куцего, за Сокола другие… Соседке говорил Судья слова такие: «Уж ты не обессудь, любезная сестрица, Что подавать велел, пришлось распорядиться! Проголодались мы, да и не знали сами, Захочешь ли прийти отужинать с друзьями». Тут к Подкоморию Соплица обратился И в обсуждение политики пустился. Пока охотники кичились кобелями, Тадеуш пожирал красавицу глазами, И радовался он, что с самого начала Предугадал, кого местечко поджидало! Он разрумянился, забилось сердце сладко, Не подвела его счастливая догадка! Дождался наконец, и с ним сидела панна, С которой наверху он встретился нежданно! Казалось, что была повыше панна эта, Не изменилась ли она от туалета? И золото кудрей запомнил он как будто, А эти потемней и завитые круто. Наверное, они и не были иными — От солнечных лучей казались золотыми! Лицо красавицы он разглядел неясно, Но догадался все ж, что девушка прекрасна, Что губы красные, как вишенки-двоешки, Что зубки белые — таким]г грызть орешки! Что темные глаза, — все это было схоже; Вот разве что она казалась помоложе, Паненкой юного, на утреннем свиданье, А нынче зрелою красой пленяла пани. Но дела нет ему до возраста прекрасной, Не станет головы ломать себе напрасно… Для молодого все красотки — однолетки, Как для невинного — невинны все кокетки! Тадеуш в двадцать лет еще не видел света, Он с детства в Вильне жил, но, несмотря на это, Воспитывал его ксендз-воспитатель строго, В суровых правилах и в почитанье бога. Домой вернулся он еще неискушенный, Неизбалованный, — но, радостей лишенный, Мечтал свободою упиться без помехи И, наконец, вкусить запретные утехи. Ну, словом, всласть пожить под дядюшкиным кровом! Знал, что хорош собой, к тому ж он был здоровым, Как все в его роду, был истинный Соплица. Здоровьем родичи могли бы похвалиться: Все были крепыши, отлично фехтовали, В науках, может быть, немного отставали. Гордиться юношей могли бы смело предки; Отличный пешеход, да и наездник редкий, К наукам, правда, он не чувствовал влеченья (Хоть денег не жалел Судья на обученье), Зато он фехтовал не хуже офицера, — Прельщала юношу военная карьера, Что завещал отец. Послушный отчей воле, О барабане он мечтал, скучая в школе. Но вызвал дядюшка Тадеуша в поместье, Писал, что, мол, пора подумать о невесте, К хозяйству приступить, а там и справить свадьбу, Деревню обещал, а позже — всю усадьбу. Все добродетели Тадеуша особо Соседка взвесила, она глядела в оба, Тотчас заметила, что незнакомец строен, Высок, широкоплеч, внимания достоин, Что, встретив взгляд ее и вспыхнув, точно пламя, Сам ей в лицо впился горящими глазами, — Две пары жарких глаз при вожделенной встрече Горели яростно, как в божьем храме свечи. Вот по-французски с ним заговорила мигом, — Из школы прибыл он, не чужд, наверно, книгам! О модном авторе спросила, каждым словом Пыталась побудить его к ответам новым. О живописи с ним заговорила смело, О танцах, музыке, все знала, все умела! Когда же в ход пошли гравюры и пейзажи, От мудрости такой остолбенел он даже! Не издевается ль красавица немного? Дрожал он, как школяр под взглядом педагога. Но этот педагог красивый и нестрогий… Соседка, угадав предмет его тревоги, Тотчас же завела беседу с ним попроще: Об их житье-бытье, о поле, доме, роще, О том, как надо жить, чтоб не скучать в именье, Какое бы найти получше развлеченье. Едва оправившись от первого испуга, Он отвечал смелей, и поняли друг друга. Теперь она над ним подшучивала мило, Три хлебных шарика на выбор предложила. Он ближний шарик взял, лежавший на салфетке, Что не понравилось второй его соседке; Смеялась женщина, не объяснив секрета, Кого касается счастливая примета. В другом конце стола, где гомон был неистов, Поклеп на Сокола затронул соколистов. Бранили Куцего, на спорщиков насели, И за столом уже последних блюд не ели. Все пили, повскакав и ссорясь меж собою. Юрист, как на току глухарь, без перебоя Доказывал свое, упрямцев атакуя, Жестикулировал, безудержно токуя (Встарь адвокатом был нотариус Болеста И обойтись не мог без красочного жеста!). Вот руки выгнул он, к бокам прижавши локти, И пальцы вытянул, — их удлиняли ногти, — Изображал борзых и вдруг, теряя разум, Как закричит: «Ату! Собак пустили разом! Вмиг сорвались они и вместе промелькнули, Как из двустволки две стремительные пули! Ату! А заяц — шмыг! И в поле — мах скачками! А псы за ним! — Юрист все пояснял руками, А пальцы своре псов искусно подражали. — Борзые — хоп! за ним! От леса отбежали. Тут Сокол вырвался, а он кобель горячий… Я знал, что Соколу не справиться с задачей! Ушастый не простак, он разгадал уловки И в поле утекал. Видать, зайчина ловкий! Едва почувствовав погоню за собою — Направо кувырком, а псы за ним гурьбою! Вдруг он налево — скок! И в чащу изловчился, Налево! Псы за ним. Мой Куцый отличился И цап!» — Рассказчик тут передохнул впервые, А пальцы по столу бежали, как борзые. «Цап!» — закричал Юрист над ухом нежной пары, Как будто обухом хватил их спорщик старый. От изумления, а может, от испуга Отпрянули они тотчас же друг от друга, Как две верхушки лип, грозой разъединенных. Разъединились вдруг и руки у влюбленных С такой поспешностью, как будто обожгло их; Румянец запылал на лицах у обоих. Тут, замешательство желая скрыть словами, Промолвил юноша: «И я согласен с вами, Ваш Куцый — славный пес, а хороша ли хватка?» — «Еще б не хороша! Охотничья повадка!» Тадеуш очень рад, что Куцый без порока! Превозносить его он стал весьма высоко И сетовал на то, что с первого, мол, взгляда Не мог он оценить достоинств всех как надо. Асессор, выронив бокал, нагнулся низко, Взглянул на юношу глазами василиска. Асессор ростом мал и хоть невзрачен с виду, Однако же умел ответить на обиду. На сеймиках, балах все перед ним дрожало, — Еще бы! Не язык был у него, а жало! Шутил ехидно он, но так умно и кстати, Что взял бы Календарь те шутки для печати! Привык командовать, богатым был он с детства, Но промотать успел именье и наследство В те давние года, когда вращался в свете. Теперь служил, хотел он роль играть в повете. Охоту обожал, не знал другой забавы, Напоминал ему заветный рог облавы Былые времена, когда он был богатым И псарни лучшие держал под стать магнатам. Осталось две борзых, и вот, на смех округи, Пытаются отнять у Сокола заслуги! Тут усмехнулся он, поглаживая баки, Вступился вежливо за честь своей собаки: «Борзая без хвоста как шляхтич без усадьбы, Бесхвостие порок, и мне хотелось знать бы, За что же вы его достоинством зовете? Вы лучше тетушку спросите об охоте; Хотя она гостит недавно в Соплицове, В столице век жила и ей охота внове, Но лучше молодых в ней знает толк, — с годами Приходит опытность, вы убедитесь сами!» Тадеуш задрожал, как громом пораженный, Хотел протестовать, но, языка лишенный, Глядел со злобою, уже вскочил в задоре, Но вовремя чихнул два раза Подкоморий. Все крикнули: «Виват!» Ответил он поклоном И, табакерку взяв, раскрыл ее со звоном. На ней алмазами осыпана оправа С изображением монарха Станислава; Подарок короля — отцовское наследство, Для Подкоморья был святыней с малолетства. Тем звоном подал знак, что просит он вниманья, Все смолкли, и никто не нарушал молчанья. «Панове, — он сказал, — не место здесь раздорам, Луга, поля, леса — единственный наш форум! Я дома не берусь решать дела такие, На завтра отложу, пусть отдохнут борзые, И выступать истцам сегодня не позволю. Перенеси процесс на завтра, Возный, в поле! К тому же завтра Граф прибудет с егерями, И мой сосед Судья поедет вместе с нами, И пани с паннами, и пани Толимона; Там качества борзых проверим несомненно. Поможет Войский нам и делом и советом». — Попотчевал его он табаком при этом. В другом конце стола, не говоря ни слова, Паи Войский жмурился и хмурился сурово; Он ни одной борзой не отдал предпочтенья, Хоть спрашивал уже кой-кто его сужденья, Не пил, хотя ему палили в чарку водку; И медлил поднести к ноздрям своим щепотку. Понюхал и чихнул. Чох повторило эхо. Качая головой, заговорил Гречеха: «О чем вы спорите? Понять могу едва ли… И что б великие охотники сказали Про этот жаркий спор из-за хвоста собаки? Стыдитесь, шляхтичи, чуть не дошли до драки. Воскресни Рейтан, он от этакого вздора В могилу бы сошел, не выдержав позора! Ну что подумал бы пан Неселовский, други, Владелец лучших свор и первый пан в округе? Сто сорок егерей в его именье панском И сто возов сетей при замке Ворончанском; Но сиднем он сидит, не ездит на охоту, Сказал бы, сколько лет, да сбился я со счету! Бялопетровичу и то он шлет отказы, Охота для него не детские проказы! А русаков травить, не оберешься срама! Пан Неселовский так в лицо вам скажет прямо! В былые времена, на языке стрелецком Кабан, медведь и волк звались зверьем шляхетским, Зверье другое же стрелять зазорно панству, Пан уступал его дворовым и крестьянству. А дробь насыпать в ствол — неслыханное дело! Двустволка бы сама того не потерпела! Держали мы борзых; случалось после лова Охотникам в пути наткнуться на косого, Тогда спускали их, и, припустив лошадок, Скакали малыши, таков уж был порядок! Смешила стариков мальчишеская смелость… Когда ж я слушал вас, мне плакать захотелось! Не тратьте даром слов, на травлю приглашая, Останусь дома я — потеря не большая! Пан извинит меня за то, что не лукавлю, За то, что не пойду, как мальчуган, на травлю: Зовусь Гречехою; от царствованья Леха {250} На зайца ни один не хаживал Гречеха!» Смех заглушил слова. Все зашумели вскоре, И встал из-за стола достойный Подкоморий. Он самый старший здесь и возрастом и чином, Проходит, кланяясь и дамам и мужчинам; Ведет жену его учтивый пан Соплица, Л перед ними ксендз, успевший помолиться; С красавицей своей спешит Тадеуш следом, А дочка Войского идет с Законоведом. Тадеуш хмурился, сгорая от досады, Он все припоминал застольные тирады И сам понять не мог, что так его задело В речах Асессора? Пустяк, пустое дело, Но слово «тетушка» жужжало прямо в ухо, Как неотвязная, назойливая муха! Хотел он Войского порасспросить об этом, — Старик, наверно, знал, — искал его, но где там! Он, встав из-за стола, тотчас ушел с гостями, Заняться должен был домашними делами: Ночлег готовили в дому для именитых, Старик раздумывал, как лучше разместит их; А молодежь повел на сеновал Тадеуш, Но от забот своих не мог уйти он, где уж! Настала тишина. Господствует такая В обители, когда к молитве звон смолкает. Лишь окрик сторожа ночную темь тревожит, Да все еще Судья забыться сном не может: Хозяин-хлебосол командует парадом, Повеселить гостей в дому и в поле рад он. Распоряжения дает он эконому, Конюшим, егерям, псарям, тому, другому. Вот просмотрел счета усердный пан Соплица И Возному сказал, что хочет спать ложиться. Брехальский снял с него парчовый слуцкий пояс, Витая бахрома на нем висела, сдвоясь, Золототканый шелк, тяжелый и лучистый, С изнанки вышитый решеткой серебристой. На обе стороны тот пояс надевали: На праздник — золотой и черный — в дни печали. Один Брехальский мог сложить его в порядке.. И вот он говорил, разглаживая складки: «Да разве в замке мы поужинали хуже, Чем дома? Пан Судья и выиграл к тому же! С сегодняшнего дня владеть мы замком вправе, Понеже есть статья, известная в уставе, Которая теперь нас вводит во владенье, Противной стороне отрезав отступленье. Кто в замке принимал, тот доказал тем самым, Что он хозяин в нем. Ответчикам упрямым Придется отступить: свидетельство их будет Во вред самим себе, нам замок суд присудит». Когда Судья уснул, старик покинул пана, Подсел к свече, достал тетрадку из кармана, Которую носил, как требник, неизменно И дома и в пути читал обыкновенно: Реестр судебных дел, фамилии и даты, Весь длинный список лиц, судившихся когда-то, Иных Брехальский сам провозглашал публично, А об иных слыхал и помнил их отлично… Обычный перечень — картинной галереей Казался Возному, он упивался ею. Все тяжбы старые {251} : Огинского с Визгирдом, Монахов с Рымшою, а Рымши с Высогирдом, Потом Мицкевича с Малевским и Петковским, Юраги и еще Гедройца с Рудултовским. Да всех не перечесть… фамилий вереница, А в довершение Горешки и Соплицы. Дела минувших дней вновь видел он воочью, Истцы, свидетели пред ним вставали ночью, И видел он себя в кунтуше ярко-алом, Стоящим на виду, пред целым трибуналом, Сжимающим рукой стальную рукоятку И призывающим ответчиков к порядку. Мелькают перед ним уставы трибунала… Последний Возный спит, закрыв глаза устало. Так проводили жизнь в то памятное лето В повете на Литве, когда почти полсвета Слезами изошло, а он, военный гений, Несметные полки швырял в огонь сражений, Орлов серебряных {252} запрягши в колесницу, А с ними золотых, взяв Марса за возницу! Маренго, Аустерлиц, Египет, пирамиды Он с гвардией прошел, она видала виды! Разя, как молния, неслась она к победам, И слава бранная за ней летела следом, Но, словно от скалы, у берегов литовских Отпрянула она от грозных войск московских, Они стеною путь в Литву закрыли сразу От вести, что могла перенести заразу!.. Но вести падали в Литву, как будто с неба; Нередко инвалид, просивший корку хлеба Христовым именем, безрукий и безногий, Оглядывался вдруг внимательно, с тревогой, И если не видал вблизи мундиров красных {253} , Ермолки торгаша, других примет опасных, То признавался вдруг, что он пришел из Польши, Отчизны защищать уже не в силах больше, Вернулся умереть! Как все тогда рыдали, Как все наперебой страдальца обнимали! Садился он за стол, вниманьем окруженный, И рассказать спешил толпе завороженной, Как из Италии спешит домой Домбровский, О Польше не забыл и о земле Литовской! Мол, земляков собрал он на Ломбардском поле, Князевич {254} между тем взошел на Капитолий И кинул с гордостью к ногам Наполеона Войсками польскими отбитые знамена! Мол, Яблоновский {255} наш на острове далеком, Где сахарный тростник исходит сладким соком, На негров ринулся с Дунайским легионом, А сам о родине грустит в раю зеленом! И всякий был ему за вести благодарен, А ночью исчезал из дома новый парень, Блуждал чащобами, болотами, бывало, И от солдатских пуль его река скрывала, За Неман уплывал, а чуть на берег вышел; «Приветствуем тебя!» — слова жолнеров слышал. И, прежде чем уйти, кричал он в назиданье Суровым москалям: «До скорого свиданья!» Все так перебрались: Горецкий {256} , Обухович, И Межеевские, Рожицкий, и Янович, Пац, Бернатовичи, Брохоцкий с Гедимином, Петровские и Купсть, все шли путем единым, Бросали родину и семьи оставляли; В отместку москали добро конфисковали. Нередко бернардин, явившийся из Польши, Когда он узнавал окрестных панов больше, То им показывал газету потаенно, А в ней число солдат, названье легиона, Фамилии вождей, бои на поле чести И весть о подвигах, порой со смертью вместе. Так через много лет судьбу родного сына Могли родители узнать от бернардина, И, в траур облачась, несчастные молчали, Но шляхтичи могли понять по их печали: И радость тихая, и горе без просвета — Красноречивая, шляхетская газета. Такой же бернардин, наверно, был и Робак, Вдвоем с Соплицей он беседовал бок о бок, А вести между тем кружили и в застянке! Никто бы не сказал по квестарской осанке, Что он молился век в монастыре по четкам, Что соблюдал посты, смиренным был и кротким. Над правым ухом шрам изобличал монаха В том, что ударен был он саблею с размаха, Второй рубец на лбу — вторичная улика, Что не за мессою его хватила ника! Не только грозный вид и боевые знаки, — Указывало все, что он ходил в атаки. Когда из алтаря с воздетыми руками Монах, поворотясь, провозглашал: «Бог с вами!» То делал поворот так четко и так браво, Как ревностный солдат «равнение направо!», Читал молитвы он таким суровым топом, Каким командуют в походе эскадроном, — Так примечали все за мессою в костеле; Да и в политике он разбирался боле, Чем в «Житиях святых». Пускаясь в путь за сбором, Прислушивался он в дороге к разговорам; Депеши получал и прятал, не читая, — Как видно, весточка была в них непростая! — То посылал гонцов, — куда? Их путь неведом! — То ночью уходил сам за гонцами следом; Усадьбы посещал, со шляхтою шептался, По селам, деревням в полночной тьме шатался; Порой беседовал в корчме с простым пародом, О Польше говорил все точно мимоходом. Видать, что и теперь с ним вести прилетели, — Пошел будить Судью, храпевшего в постели.

«Дзяды» часть IV

 

Книга вторая

Замок

Охота с борзыми на косого . — Гость в замке . — Последний из дворовых Горешки рассказывает историю последнего Горешки . — В саду . — Девушка на огуречной грядке. — Завтрак . — Случай с пани Телименой в Петербурге . — Новая вспышка спора о Куцем и Соколе . — Вмешательство Робака . — Речь Войского . — Пари . — По грибы .

Кто не запомнит лет, когда в полях весною Бродил он юношей с двустволкой за спиною? Препятствий никаких в дороге не встречалось, Чужая от своей межа не отличалась! Охотник на Литве — корабль в открытом море, Куда глаза глядят, несется на просторе. Порою в небеса глядит пытливым оком, Читает в облаках, под стать иным пророкам. Порою и земле он задает вопросы И слушает ее ответ многоголосый. Чу! Дернул коростель, искать его напрасно, Как щука в Немане, он в зелени атласной! Там колокольчиком весенним льются песни, А жаворонка нет, он скрылся в поднебесье. Воробышков вспугнул орлиный клекот грозный, Пугает так царей комета в выси звездной. Вон ястреб в синеве повис настороженный, Дрожа, как мотылек, булавкою пронзенный; Едва завидит он добычу острым взором, Как тотчас на нее метнется метеором. Когда ж, о господи, из горького изгнанья Домой вернемся мы, забыв края скитанья, Ударим конницей на зайца и лисицу И дружно выступим с пехотою на птицу! Домашние счета заменят нам газеты, А косы и серпы — клинки и пистолеты. Рассветные лучи, упав на стрехи, снова Сквозь щели пробрались и в ригу Соплицова; На духовитое рассыпанное сено, Где летом молодежь спала обыкновенно; Полоски золота, в глухую темь проема, Как ленты из косы, струились невесомо. И солнышко лучом по лицам проводило, Как девушка цветком любимого будила. Чирикать воробьи пустились на рассвете; Загоготал гусак, за ним другой и третий, Тут утки крякнули, наскучивши молчаньем, Скотина тотчас же отозвалась мычаньем. Все в доме поднялись, но крепко спал Тадеуш, Он после ужина взволнован был, и где уж Забыться сном ему! И петухи пропели, А он все вертится на скомканной постели. Вдруг в сене, как в волнах глубоких, утонул он, Спал до тех пор, пока в лицо ему не дунул Холодный ветерок. Взглянул, обеспокоясь, А это ксендз вошел, в руке сжимая пояс. «Surge, puer!» [105] — сказал и, точно для острастки, Взмахнул он поясом с угрозой, полной ласки. А во дворе уже охотники толпятся, Выводят лошадей, галдят и суетятся, Повозки катятся, все делается споро, Отозвалась труба, и выпущена свора. Завидев лошадей, псарей и доезжачих, Борзые прыгают на радостях собачьих, Визжат и мечутся, — что делается с псами! Бегут и головы суют в ошейник сами! Должна удачной быть веселая охота, Дал Подкоморий знак — пора и за ворота. Один вслед за другим помчались вереницей, И длинный ряд в пути длиннее стал сторицей. Асессор и Юрист в средине едут оба, В сердцах завистливых еще бушует злоба, Но с видом рыцарей они, как люди чести, Всю злобу затая, неспешно едут вместе. Асессор Сокола ведет, как фаворита, А Куцего Юрист спокойно, деловито. Коляски позади, а сбоку кавалькада — Гарцует молодежь, покрасоваться рада. Ксендз Робак мерял двор широкими шагами, Молился набожно, а сам искал глазами Тадеуша; найдя, невольно усмехнулся И поманил его — Тадеуш встрепенулся, Ксендз пальцем погрозил Тадеушу сурово, Но на вопрос — за что? — не отвечал ни слова. Напрасно юноша расспрашивал с волненьем, Не удостоил ксендз пытливца объясненьем. Молитвы прочитав, накрылся капюшоном, И юноша ни с чем отъехал к приглашенным. В тот миг охотники борзых попридержали, На месте замерли, покрепче сворки сжали, И каждый призывал к молчанию другого, Уставясь на Судью; тот увидал косого, На камень поднялся и прочим с возвышенья Движением руки давал распоряженья. Немая тишина царила в поле чистом, И дожидались все Асессора с Юристом. Тадеуш обогнал соперников и разом К Соплице подскакал, ища косого глазом; Но серого никак не сыщешь в сером поле, Среди камней русак укроется тем боле. На зайца указал Тадеушу Соплица, Косой приник к земле, боясь пошевелиться; Как зачарованный, предчувствием терзаем, Глазами красными глядел русак в глаза им; Застыл в отчаянье с остекленелым взглядом, Казался мертвым он, как мертвый камень рядом. Пыль по полю летит, клубится тучей рыжей, То Куцый с Соколом, они все ближе, ближе… Но тут Нотариус с Асессором вступили И с криками: «Ату!» — исчезли в клубах пыли. Пока погоня шла, невдалеке от лога Вдруг показался Граф, он опоздал немного. Неаккуратностью прославился в округе, Хоть были у него «всегда виновны слуги». Проспал он и теперь. К охотникам, веселый, Галопом поскакал, пустив по ветру полы. На Графе был сюртук, необычайно длинный, И слуги ехали за ним рысцою чинной, В похожих на грибы шапчонках, и в ботфортах, В обтянутых штанах, и в куртках не потертых. Граф наряжал их так согласно новой моде 11 звал жокеями в домашнем обиходе. Влетели всадники стремглав на луг зеленый, Увидел замок Граф и замер, изумленный. Не верил сам себе, что тот же замок это, Так изменился он от солнечного света. Граф не сводил с него восторженного взгляда: Рассыпались лучи по контурам фасада, Во мглистом воздухе казалась башня выше, Блестела золотом простая жесть на крыше. От солнечных лучей, струящихся потоком, Играла радуга в разбитых стеклах окон. Руины белые под пеленой тумана Казались новыми, без трещин, без изъяна. Далекой травли гул встревожил гул зеленый И в замке отдался, стократно повторенный. Казалось, замок был отстроен, обитаем, Шумели люди в нем и вторили рога им. Все Графу нравилось, что было необычным, Необычайное считал он романтичным. Граф величал себя романтиком; пожалуй, И в самом деле был чудак он или шалый: На травле отставал и ввысь глядел тоскливо, Как смотрит кот на птиц, кружащихся над ивой. Без пса и без ружья, как беглый рекрут, в чаще Слонялся и сидел над речкою журчащей, Он на воду глядел, не шевелясь, часами, Как цапля, что пожрать готова рыб глазами. Шляхетство местное по всем углам шепталось: «У Графа в голове, мол, не хватает малость». Но чтили все его за щедрость, древность рода, За то, что никогда не обижал народа, Со всеми был учтив. В порыве вдохновенья Помчался к замку Граф, не медля ни мгновенья. Достал он карандаш с бумагой из кармана И принялся чертить на ней наброски рьяно; Вот, голову подняв, окинул поле взглядом, Другого знатока увидел тут же, рядом. Глядел на замок он, в карманы сунув руки, Как будто камни счесть задумал жрец науки. Граф, опознав его, окликнул, но Гервазий Не сразу услыхал, в таком он был экстазе! Последний из дворян Горешки, он когда-то Нес службу верную у гордого магната, Старик уже седой, но все еще здоровый, Лицо угрюмое, в морщинах лоб суровый. Он был весельчаком, однако после боя, В котором пан погиб, не тешился гульбою. Не слышал от него с тех пор никто ни шуток, Ни смеха громкого, ни складных прибауток, Старик не посещал ни свадеб, ни гулянок, И стойкости его дивился весь застянок {257} . В ливрею папскую рядился он доселе, Но галуны на ней поблекли, пожелтели, А некогда они казались золотыми! Расшитые гербы пестрели рядом с ними, Шелками вышиты Горешков Козероги (Зван Козерогом был и шляхтич длинноногий). «Монанку» звал он всех и прозван был «Монанку», А за рубцы — Рубцом прослыл он по застянку (Они всю лысину его избороздили). Звался Рубакой он, а герб его забыли. И Ключником себя Рубака звал недаром, Служил он ключником у пана в замке старом, Ключи за поясом носил он и поныне На шелковом шнуре с узлом посередине. Хоть замок без замков и все открыто настежь, Он где-то дверь нашел — и привалило счастье ж! Ее исправил сам, приладил без помехи И, открывая дверь, не знал другой утехи. Здесь, в комнате пустой, ютился он под кровом, Хотя у Графа жить мог и на всем готовом, Но замок был ему от всех скорбей лекарство, Гервазий за него не отдал бы и царства. Вот шапку с головы сорвал Гервазий в спешке, Склонился низко он пред родичем Горешки, И лысина его, иссеченная сталью, Светилась далеко. Старик вздохнул с печалью, Погладил лысину и вновь склонился низко, Растроганно твердя: «Мопанку! Мой паниско! Прости, вельможный пан, мне смелость обращенья, Привычка такова, в том нет не уваженья, «Мопанку» говорить привыкли все Горешки, И в этом не было ни капельки насмешки! Мопанку, правда ли, что вздумал ты скупиться, Не тратиться на суд и уступить Соплице? Не верю я, хотя молва прошла плохая». На замок он глядел и говорил, вздыхая. «Дивиться нечему! Ведь замок-то наследный Не стоит ничего, а шляхтич надоедный Уперся, знает он, что смертной муки хуже Сутяжничество мне, я и сложил оружье. Приму условия, какие суд предложит». — «Как? Мир с Соплицами? Да быть того не может! Мир и Соплицы… Мир? — Гервазий так скривился, Как будто этими словами подавился. — Соплице уступить? Нет! Это не годится, В Горешково гнездо не залетит Соплица! Пан Граф, не знаете вы сами, что творите, Но в замке родовом не так заговорите! Слезайте же с коня — и убедитесь сами!» И стремя придержал он с этими словами. Едва взошли они под сумрачные своды, Гервазий речь повел: «Здесь в памятные годы Вельможный пан сидел за дружеской беседой И после сытного, веселого обеда Мирил своих крестьян, шутил, и слушал были, И сам рассказывал, как в старину любили. Так потешался пан, а молодежь, бывало, Скакала по двору верхом и фехтовала». Старик продолжил речь в сенях уже, с порога: «Пол камнем вымощен, камней здесь очень много, Но больше было тут распито бочек винных На сеймах, сеймиках, на панских именинах. Бочонки шляхтичи таскали из подвала На поясах своих. И шляхта пировала. На хорах музыка играла неустанно, Гром трубный заглушал мелодию органа, Гремели здравицы, и громкие виваты Сопровождали их под медные раскаты. «За здравье короля!» — «За здравье королевы!» — «За здравье примаса {258} !» — летело справа, слева. «За здравье шляхты всей, простой и именитой!» Потом: «За здравие всей Речи Посполитой!» — «За братскую любовь!» — Под возгласы такие, Бывало, до зари пьют шляхтичи лихие. А сколько ждет карет и бричек пароконных, Чтоб отвезти домой соседей приглашенных!» В парадных комнатах, в молчанье погруженный, Гервазий взглядывал на своды и колонны, Он видел прошлых лет удачи и невзгоды И, словно говоря: «Прошли, промчались годы!», То головой качал, а то махал рукою И в мыслях горестных не находил покоя. Все дальше шли они, уже в зеркальном зале, Где рамы без зеркал у голых стен стояли, А окна голые зияли пустотою, Балкон напротив был над лесенкой витою, Гервазий сгорбился под гнетом дум тяжелых, Ладонями лицо закрыл, когда ж отвел их, То скорбный взгляд являл отчаянье такое, Что Граф растрогался и дружеской рукою Сжал руку старика, хотя причин печали Совсем не понимал. Тут оба помолчали. Вдруг шляхтич произнес с подъятою десницей: «Нет примирения Горешке и Соплице! В тебе Горешков кровь, ты кровный родич пана По матери своей, по внучке каштеляна! А дед твой, каштелян, был человек известный И дядя Стольника. Род именитый, честный. Узнай историю сородичей почтенных, Что разыгралась здесь, вот в этих самых стенах! Покойный Стольник был в повете первым паном, Гордился он своим сокровищем желанным: Дочь у него была, прекрасная собою, И не было у ней от женихов отбоя. А среди шляхтичей ничтожнейшего рода Соплица Яцек был, по кличке Воевода. Владел заслуженно своею кличкой лестной, — Глава трехсот Соплиц был человек известный, Распоряжался он в повете голосами, А сам гордиться мог лишь саблей да усами И родовой земли еще клочком ничтожным. У пана он бывал, дружил с ясновельможным. Пан угощал его пред сеймиками знатно, — Сторонникам его хотел польстить, понятно. Вот тут-то, как на грех, и обнаглел Соплица, Задумал этот хват с Горешкой породниться, Горешке зятем стать! К нам зачастил без зова И обжился у нас; казалось, все готово, Посватается он; похлебкой чечевичной Однажды встречен был и не пришел вторично. А панна, говорят, и впрямь любила хвата, Но втайне от других страдала дочь магната. То были времена Костюшки. Третье мая Горешко защищал, шляхетство подымая, Конфедератам он хотел помочь {259} , однако Напали москали в тиши ночного мрака. Едва лишь удалось нам запереть ворота, Из пушки выпалить… Солдаты шли без счета, А мы, пан Стольник, я, да удалые парни, Четыре гайдука, да пьяные в поварне, Да пани с пробощом {260} — он был мужчиной дюжим, — Все к окнам бросились немедленно с оружьем. На приступ москали посыпали, как тати, Из ружей десяти мы встретили их — нате! Из окон гайдуки, с балкона мы палили. Лежала тьма кругом, как в сумрачной могиле. Все как по маслу шло, хоть было нас и мало, Но ружей двадцать пять здесь на полу лежало; Пальнем из одного, враз подают другое: Ксендз-пробощ заряжал, не ведая покоя, И пани с панною и девушки старались… Да что там говорить, мы доблестно сражались! Солдаты градом нуль нас осыпали дружно, Стреляли редко мы, но целились как нужно. Три раза у дверей сшибались мы с врагами; По тройке всякий раз летело вверх ногами! Враги в амбар ушли, а во дворе светлело, Развеселился пан — пойдет скорее дело! Кто только голову из-за стены покажет, Он тотчас выстрелит, конечно, не промажет! В траву покатится солдатская фуражка. Куда тут нападать — и так им было тяжко! Увидя в лагере противников смятенье, Горешко сам теперь замыслил нападенье, Распорядился он, довольно улыбнулся И, закричав: «За мной!» — внезапно пошатнулся. Я выстрел услыхал, в груди дыханье сперло… Пан говорить хотел — кровь хлынула из горла… Попала пуля в грудь. Взглянувши на ворота, Он пальцем указать успел мне на кого-то… Соплица! Замер я, от злобы холодея; По росту, но усам я угадал злодея! Он Стольника убил, ружье еще дымилось, Хотел я отомстить немедля, ваша милость! И я прицелился, стоял он недвижимо… Два раза выстрелил и оба раза — мимо! На мушку взять его отчаянье мешало. На пана глянул я, его уже не стало». Гервазий зарыдал, лишь вспомнил о потере, И дальше продолжал: «Враги ломились в двери, А я был сам не свой… Погиб мой пан, опора… Не мог я дать врагам достойного отпора. На счастье, подоспел на помощь Парфянович, Мицкевичей лихих привел из Горбатович {261} , Бойцы как на подбор и, как один, все вместе — Противники Соплиц, мечтавшие о мести. Так славный пан погиб, благочестивый, бравый, В роду которого и кресла и булавы! {262} Он был отцом крестьян и шляхте кровным братом, Но сына не было, чтоб счеты свесть с проклятым! Я был его слугой, и обмакнул я в рану Свой беспощадный меч; известен Ножик пану: Прошла молва о нем, он оказал услуги На сеймах, сеймиках, как ведомо округе. И вот я поклялся Соплицам мстить сторицей, Пока о спины их клинок не зазубрится! Двоих убил в бою, двоих прикончил в драке, А пятого спалил в сарае, знает всякий, Он спекся, как пескарь, при удалом наезде. Соплицам всем воздал достойное возмездье, Всем уши отрубил! Один лишь в целом свете Соплица уцелел. Живет у нас в повете — Брат Яцека родной, брат подлого нахала Доселе здравствует. Ему и горя мало! Вкруг замка Стольника шумит его пшеница, И в должности судьи панует пан Соплица! Уступишь замок ты, чтобы злодея ноги Кровь пана моего топтали на пороге? Пока Гервазий жив и палец хоть единый Он может положить на Ножик перочинный, Висящий на стене, над стариковским ложем, До той поры Судье мы уступить не можем!» Граф отвечал ему с восторгом вдохновенным: «Недаром так меня тянуло к этим стенам! Хотя не говорил никто мне из соседей, Что этот замок был игралищем трагедий! Мы отберем его, я не потатчик кражам, Дворецким будешь ты, фамильной чести стражем! Ты взволновал меня! Чего б я только не дал, Чтоб этот же рассказ ты ночью мне поведал. Накинув темный плащ, я сел бы на руинах, А ты бы речь повел об ужасах старинных. Увы! Нет у тебя рассказчика призванья! Слыхал я много раз подобные преданья О злодеяниях, убийствах, об изменах… Легенды страшные хранятся в древних стенах! Шотландские дворцы, германские поместья И замки Англии — все вопиют о мести! Из рода в род идут убийства роковые, Но в Польше слышу я подобное впервые. Недаром и во мне Горешков кровь струится, От мщенья моего не скроется Соплица! Немедля с ним порву! Кипит в душе отвага! Не суд рассудит нас, а пуля или шпага! Так честь велит, а я не стану спорить с роком!» Гервазий слушал все в раздумий глубоком. Из замка вышел Граф, взглянул он на ворота И на коня вскочил, вздыхая отчего-то. Над монологом он хотел поставить точку: «Жаль! Одинок Судья… Влюбился бы я в дочку И, в сердце затая жестокие мученья, Боролся б и страдал, не победив влеченья! Рассказ бы выиграл от затаенной страсти: Тут — ненависть и месть, а там — любовь и счастье!» Так размечтавшись, Граф коня ударил шпорой И ловчих увидал невдалеке от бора, А Граф был истинным любителем охоты… Едва завидел их, отбросил все заботы, Ворота миновал и парники с рассадой, Но задержал коня пред низенькой оградой Садовой. Яблони за ней росли рядами И осеняли луг. Над пестрыми грядами Склоняя лысины, кочны толпились густо, О судьбах овощей задумалась капуста. Кудрявую морковь горох оплел стручками, Уставясь на нее зелеными зрачками. Султаном золотым кичилась кукуруза; Арбуз на солнце грел раздувшееся пузо, За дыней плеть ползла, и развалились дыни На грядке бураков, как гостьи, — посредине. Где провела межа границы ровным грядкам, Шеренги конопли следили за порядком. Похожа конопля на кипарис зеленый, И запах и листва ей служат обороной; Ужу не выбраться из гущи конопляной, И одуреть червям в ее листве духмяной. Поодаль мотыльки на стебли мака сели, Расправив крылышки, которые блестели, Как будто вкраплены в них самоцветы были, Как жар горевшие от изумрудной пыли, — А это мак пестрел, кивая с грядок полных, И, как луна средь звезд, в кругу цветов подсолнух, Стоявший целый день на солнечном припеке, За солнцем лик вращал, большой и круглощекий. В сторонке от кустов, у самого забора, Темнели огурцы, разросшиеся споро, Стелились по земле и закрывали грядки Узорною листвой, растущей в беспорядке. По грядкам девушка легонечко ступала, В густой траве она, казалось, утопала, Спускаясь с темных гряд, не шла она, а точно Плыла в волнах травы, ныряя в ней нарочно. Была в соломенной нарядной шляпке панна, Две ленты розовых взвивались неустанно, И выбивалась прядь волос нежнее шелка, Покачивалась в такт плетеная кошелка. Склонялась девушка и выпрямлялась гибко; Как будто девочка, что гонится за рыбкой, Играет с ней ногой и ловит ручкой белой, Так к огурцам она склонялась то и дело, Ногою шарила и белою рукою, — Залюбовался Граф картиною такою! Он вздрогнул, услыхав жокеев приближенье, Рукою им махнул: замрите на мгновенье! И, шею вытянув, застыл, как будто длинный Журавль сторожевой пред стаей журавлиной, Что на одной ноге стоит, закрывши око, И камень сжал в другой, боясь уснуть глубоко. Но бернардин вспугнул витающие грезы, Окликнул графа он, и, точно в знак угрозы, Веревку всю в узлах он показал сердито: «Пан хочет огурцов? А вот и огурцы-то! {263} Подальше от греха! Воспользуйтесь советом, Нет овощей про вас на огороде этом!» Ксендз, пальцем погрозив, пошел своей дорогой, Граф призадумался над этой речью строгой. Когда ж он глянул в сад, то никого не встретил, Лишь платье белое в окошечке заметил. Виднелись и следы; где девушка бежала, Трава примятая чуть-чуть еще дрожала, Но успокоилась, точь-в-точь вода речная, Которой ласточка коснулась, пролетая. На зелени густой травы, нежнее шелка, Торчала кверху дном плетеная кошелка, Запуталась она и на волне зеленой Уже без огурцов покачивалась сонно. С уходом девушки все стало тише, глуше, И на дом Граф глядел, настороживши уши. Он все раздумывал, а слуги все молчали. Уединенный дом, что тихим был вначале, Вдруг ожил, зашумел, раздался крик веселый, — Так улей весь гудит, когда вернутся пчелы. А это ловчие домой вернулись с луга, И с завтраком уже забегала прислуга. Вот принесли вино и подают приборы, Под стук ножей уже ведутся разговоры; Мужчины запросто, в охотничьем наряде, С тарелками в руках стоят удобства ради, Пристроились к окну, им и столов не нужно, О ружьях, о борзых заговорили дружно. Уселись за столом Судья и Подкоморий, А панны в уголок забились, смех и горе! Все беспорядочно за раннею закуской, Согласно с модою затейливой, французской. Недавно завелось здесь новшество такое, И уступил Судья, хотя скорбел душою, Тут для мужчин — одни, другие блюда — паннам, Подносы с кофием несут благоуханным Огромные, они расписаны на диво, На них кофейники сияют горделиво, Л возле чашечки саксонского фарфора, И полный сливочник у каждого прибора. Вкуснее кофия, чем в Польше, не найдете! В зажиточных домах напиток сей в почете. За варкою следит особая кухарка, По праву женщина зовется кофеварка! У каждой свой секрет и зерен есть избыток, Попробуй кто другой сварить такой напиток! Густой, как старый мед, и, словно уголь, черный, Что варится у нас искусницей проворной. Без сливок кофий плох, и в этом нет секрета! Прислужница идет в молочную с рассвета, Расставит загодя молочную посуду И сливки свежие снимает отовсюду, Чтоб вздулась пеночка, не вышло бы оплошки, Для каждой чашечки берет она две ложки. Но дамы, кофий пить привыкшие в постели, За завтраком его уже не захотели. Сметаной забелив дымящееся пиво, Напиток с творогом приготовляют живо. Закуска для мужчин была совсем иною — Язык, копченый гусь и сало с ветчиною, Домашним способом коптят их самым лучшим — На можжевеловом густом дыму пахучем. В конце же зразами гостей обносят слуги, — Судья прославился как хлебосол в округе. Две группы в комнатах образовались вскоре, Забылись старики в серьезном разговоре: Речь о хозяйстве шла и об указах тоже, Указы что ни день то становились строже. Пан Подкоморий вел и о войне беседу И о политике рассказывал соседу. А дочка Войского его супруге старой Гадала в уголке, надевши окуляры. В соседней комнате о травле разговоры — Сегодня обошлись без криков и без ссоры. Ведь лучшие стрелки, ораторы повета, Сидят, насупившись, честь каждого задета! Юрист с Асессором травили зайца вместе, Трудились хорошо, но не добились чести: Они доверили своим борзым косого, А заяц скрылся вдруг средь поля ярового. Борзые русаком спешили поживиться, Но доезжачих тут остановил Соплица — Он не дал вытоптать крестьянского посева, Пришлось послушаться (хотя и не без гнева), А вот теперь сиди, да и гадай, терзаясь: Которой из борзых попался в лапы заяц! Обеим, может быть? То так, то этак судят, И спорам двух сторон, кажись, конца не будет. На Войского нашел угрюмый стих молчанья, Лишь стенам уделял он все свое вниманье, Как будто бы ему охота надоела И в голову взбрело совсем иное дело. Старик задумался и мухобойкой глухо Как хлопнет по стене — убита сразу муха! А на пороге, здесь, Тадеуш вместе с пани Вдали от общества устроили свиданье, Хоть разговор их был неинтересен свету, О чем-то горячо шептались по секрету, Тут юноша узнал, что тетушка богата И что в Судье она привыкла видеть брата,  Но, если говорить по правде, откровенно, Сродни ль племянник ей — не знает Телимена. Сестрой Судьи ее родители прозвали, Но кровное родство меж ними есть едва ли! Намного старше он. Жила она в столице И услужить могла десятки раз Соплице, Приобрела за то его расположенье, Судья зовет ее сестрой в знак уваженья! По дружбе с ним она на это согласилась, От этих слов гора с плеч юноши свалилась: Серьезный разговор, хотя и очень краткий, Сомненья прояснил и разрешил загадки. Дразня Асессора, Нотариус лукавил: «Я говорил вчера, охота против правил! Не будет толка в ней: для травли рановато, Ведь рожь крестьянская еще не всюду сжата, Не убрана еще и панская пшеница. Поэтому и Граф не пожелал явиться. Граф истинный знаток охотничьего дела И в знании его поспорит с нами смело! Он рос в чужих краях, видал людей без счету И варварством зовет литовскую охоту. Охотятся у нас, как и во время оно, Не соблюдают здесь ни правил, ни закона; Границ и полос мы совсем не уважаем И по чужой земле свободно разъезжаем. Запретов никаких охотники не знают, Бесстыдно бьют лисиц, когда они линяют! И не дают стрелки уйти зайчихам котным, — Натравливают псов расправиться с животным! Дичь переводится! У москалей найдете Цивилизацию — законы об охоте! Там для охотников указы есть царевы, И нарушителей ждет приговор суровый». Батистовым платком обмахивая плечи, Сказала тетушка вдобавок к этой речи: «Клянусь я маменькой! Все правда, что ни слово! Россию знаю я, и это мне не ново! Я повторяю вам, хоть верить вы не склонны, Достойны похвалы там строгие законы! О Петербурге я до сей поры жалею, Воспоминания, что может быть милее? А город! Кто-нибудь из вас бывал в столице? План в столике моем до сей поры хранится! Там летом высший свет всегда живет на даче, Конечно, во дворцах, а где ж еще иначе? Жила я во дворце, он был на возвышенье, Насыпанном людьми, красиво — восхищенье! Красавица Нева поблизости струится… Ландшафт прелестен был! План в столике хранится! Но на мою беду, соседний домик вскоре Чиновник мелкий снял, охотник, просто горе! Держал он и борзых. Я натерпелась бедствий! Жить рядом с псарнею, с чиновником в соседстве! Бывало, с книжкою брожу в аллеях сада, Сияньем месяца полюбоваться рада, — Борзая тут как тут! Бежит, хвостом виляя, Ушами шевелит, видать, собака злая! Пугалась я не раз, и сердце билось, точно Предчувствуя беду, все вышло как нарочно! Однажды вывожу гулять свою болонку, Борзая бросилась за песиком вдогонку, Разорвала его у ног моих на части! Дар князя Сукина! Болонка белой масти! Собачка резвая, живая, словно птица… Есть у меня портрет, он в столике хранится. Погибла, бедная! Я от большой печали Упала в обморок, тиски мне сердце сжали… И хуже было бы, но, в лекарстве искусен, Явился к нам Кирилл Гаврилыч Козодусин {264} . Тот егермейстер был с отзывчивой душою И захотел смягчить отчаянье большое. Велел он притащить за шиворот чинушу; Со страха негодяй едва не отдал душу! «Как ты осмелился под самым царским носом Лань котную травить?» Ну, оглушил вопросом! Чиновник побледнел, в ответ лепечет что-то; Мол, им пока еще не начата охота, Мол, смеет доложить, едва на то дерзая: Болонку, а не лань разорвала борзая! «Как… Возражаешь мне? Мне, царскому вельможе! Еще и лжешь в лицо! На что это похоже? Да знаешь ли, кто я? Придворный егермейстер! Пускай рассудит нас тотчас же полицмейстер!» Когда явился тот, защитник мой умело Сам рассказал ему о том, как было дело: «Вот эту лань зовет собакой дурачина, Скажи по совести, что это за дичина?» А тот, как водится, все понял с полуслова, За дерзость чудака он осудил сурово, Советовал ему по-дружески, однако, Признать свою вину рачительный служака. Вельможе по сердцу пришлось его решенье, Он обещал царя просить о снисхожденье. Борзых повесили, чиновник в каталажке Неделю отсидел, — царь не дает поблажки! Мы посмеялись всласть над выдумкою славной И рассмешили свет историей забавной; Над егермейстерским сужденьем о болонке Смеялся государь, а он ценитель тонкий!» Судья и бернардин, готовясь к жаркой схватке, Открыли козыри и набирали взятки. Соплица козырь взял — ну, ксендз, пиши пропало! Однако же рассказ увлек Судью сначала, Он не откозырял, а только поднял руку И Робака обрек на медленную муку; Дослушав до конца, не возвращался к картам. «Пусть не нахвалятся, — воскликнул он с азартом, Порядком москалей и просвещеньем немцев; Пускай поучатся теперь у иноземцев Охоте на зверей немудрые поляки И стражников зовут, заслышав лай собаки, Пускай хватают пса с нехитрою добычей, — Мы ж на Литве блюдем былых времен обычай! Зверья достаточно для нас и для соседства, Не станем следствия чинить в кругу шляхетства. Богаты хлебом мы, не объедят борзые, Хотя и забегут в чужие яровые. Не тронь крестьянских нив! — они лишь под запретом!» Вмещался эконом: «Могу сказать об этом: И для крестьянина невелика потеря, Пан платит дорого за этакого зверя! За десять колосков мой щедрый паи, бывало, Копною плачивал, и то казалось мало! Он талер прибавлял. От щедрости подобной Крестьяне портятся, я расскажу подробней…» Но дальше продолжать не дали эконому. Шумело общество, и каждый по-иному Доказывал свое; посыпались остроты, Но вскоре спор прервал смешки и анекдоты. Тадеуша вдвоем с прекрасной Телименой, На радость парочке, забыли несомненно. В восторге юноша был от любезной пани, Одной ей уделял он все свое вниманье. Беседа их велась все тише, замирая… Тадеуш, точно слов ее не разбирая, Склонился близко к ней и вдруг, лишась покоя, Тепло щеки ее почувствовал щекою. Глазами он вбирал очей очарованье, Дыханье затая, впивал ее дыханье. Вдруг муха меж их уст, а вслед за мухой бойкой Пан Войский тотчас же ударил мухобойкой. Обилье мух в Литве, особые меж ними Слывут шляхетскими, по праву носят имя. Шляхтянка черная, черны все мухи в мире, Но эта покрупней, и грудь чуть-чуть пошире, А на лету гудит, жужжит протяжно, глухо И паутину рвет — видать, всем мухам муха! Уже запутавшись, три дня с жужжаньем бьется И может с пауком успешно побороться. Все это Войский знал и уверял застянок, Что мухи род ведут от этих вот шляхтянок, Что муха крупная сродни пчелиной матке, Что с гибелью ее погибнут их остатки. Однако ни плебан, ни экономка пана Ему не верили. По мнению плебана, Не от шляхетских мух шли мухи-невелички! Пан Войский все-таки не оставлял привычки: Бил мухобойкой он по всем шляхетским мухам, — И вдруг такая вот гудит над самым ухом! Ударил Войский — хлоп! Нет, не попал — оплошка! Захлопал вновь и вновь, чуть не разбил окошка… Шляхтянка, одурев, из комнаты метнулась, Но подле выхода на парочку наткнулась И меж их лицами с жужжаньем пролетела, Гречеха хлопнул вслед, — не забывал он дела, — И отшатнулись вдруг две головы пугливо, Как будто надвое расколотая ива. Врасплох застигнуты, как робкие воришки, О притолоку тут они набили шишки. Никто их не видал, затем что в разговоры, Еще негромкие, хотя кипели споры, Вдруг крики ворвались: бывает так в дубраве, Когда безмолвно ждут лисицу на облаве; Вдали трещат кусты, чуть слышен лай собачий, Но поднял кабана ретивый доезжачий — И зашумело все, залаяли собаки, И содрогнулся лес в прохладном полумраке. Так и с беседою: неторопливо льется, Покуда с «кабаном» теченье не столкнется. «Кабан» — давнишний спор борзятников отменных О качествах борзых, столь необыкновенных. Он краток был, но вмиг нарушил весь порядок, Так много колкостей, обидных слов, нападок Обрушил, что смешал в одно три фазы спора: Гнев, вызов, колкости, дойдет до драки скоро! В другую комнату все бросились толпою, И на порог они нахлынули волною, Тут смыло парочку бушующею кликой. Была та парочка как Янус, бог двуликий. Едва оправились Тадеуш с Телименой, Как смолкли окрики и спор утих мгновенно. Вновь говор слышится, и смех звенит повсюду, Л это ксендз пришел и дал явиться чуду. Был он немолодым, но крепким и плечистым, Услышав жаркий спор Асессора с Юристом, Решил не допустить друзей до рукопашной, Схватив за шиворот борзятников бесстрашно, Так лбами стукнул их, как на святой неделе Яйцом бьют о яйцо, аж искры полетели! Ксендз руки распростер, швырнув обоих сразу, Мгновенье постоял, напрягшись до отказу (Сравниться мог бы он с недвижным обелиском), «Мир вам!» — провозгласил и «Pax, pax, рах vobiscum!» Расхохотались все уже без всякой злобы, — Ведь уважаются духовные особы! Браниться не могли, а после этой пробы Не смели в спор вступать: все рвение пропало, Меж тем достойный ксендз, не возгордись нимало, Триумфа не искал, на спорщиков не цыкнул, Не погрозился им и даже не окликнул, Поправив капюшон, стянул веревку туже И двери затворил. Едва он вышел, тут же Уселись меж сторон Судья и Подкоморий. От размышления очнулся Войский вскоре, И, выступив вперед, он стал перед гостями, Оглядывая всех блестящими глазами, Махнул хлопушкою, как машет ксендз кропилом, На тех, чей разговор шел с наибольшим пылом, И, с важностью подняв ее над головою, Собранью подал знак, как гетман булавою, Призвав к молчанию. Заговорил он строго: «Уймитесь, шляхтичи! Подумайте немного, Не вы ли первые стрелки во всем повете? Да знаете ль, к чему приводят ссоры эти? Вот наша молодежь — надежда и опора, Чья слава прогреметь должна под сенью бора; Но юноши — увы! — не тянутся к охоте, А вы какой пример им нынче подаете? Стыдитесь! На глазах зеленой молодежи Едва не подрались, вот до чего я дожил! Подумали бы вы хоть о моих сединах; Я знал получше вас охотников старинных И, как судья, меж них известен был в округе. Кто равен Рейтану в стрельбе? Скажите, други! Схватиться с кабаном, напасть на след медвежий Всех лучше мог у нас Бялопетрович Ежий! Бил зайца на бегу не раз из пистолета Жегота молодой, кому по силам это? А Тераевич пан? Охотник был великий! Ходил на кабана, бывало, только с пикой! Будревич, не страшась, вступал с медведем в схватку… А спор затеется, тогда мы для порядку, Вернувшись из лесу, как подобает людям, Заклады ставили и доверяли судьям! Огинскому барсук немалых стоил денег, А Неселовскому волчица — деревенек. Вот так же поступить и вам, панове, надо — Решите этот спор при помощи заклада! Слова срываются, а ветер их уносит, Да что там говорить? Язык покоя просит! Пусть полюбовный суд обоих вас рассудит, Никто решения оспаривать не будет. Я упрошу Судью помочь вам в незадаче: Пусть забирается в пшеницу доезжачий, Судья уступит мне, не оттолкнет молений!» С покорной просьбою он сжал Судье колени. «Коня! — вскричал Юрист. — В заклад коня и сбрую! Фамильный перстенек впиши в статью вторую, Его в salarium арбитру дать готов я, Как доказательство, что выполню условья!» Асессор отвечал: «А я поставлю разом Ошейник золотой и мой смычок {265} с алмазом, Работа красотой поспорит с камнем этим! Признаться, я хотел его оставить детям, Ведь я женюсь еще… От князя Радзивилла Достался мне смычок, на травле это было: Сангушко, Мейен, он и я; с их кобелями Я суку выпустил, и, посудите сами, На травле памятной — неслыханное дело! — Шесть русаков загнать она одна сумела! Охотились тогда мы на Куписком поле {266} , Князь соскочил с коня, не мог сдержаться доле, К собаке подскочил и, горячо целуя, Восторженно хвалил чудесную борзую: Три раза по спине хватив ее рукою, Торжественно нарек «Купискою княжною»! Так сам Наполеон в князья вождей возводит По месту подвига, где битва происходит. Но Телимена тут, наскучив шумом свары, Решила погулять, искала только пары. Корзинку захватив, сказала: «Может статься, Панове, в комнатах хотите вы остаться, А я так по грибы! Чего сидеть напрасно?» И, голову покрыв косынкой ярко-красной, Дочь Подкомория взяла с собой, плутовка, И юбку подняла над щиколоткой ловко. Тадеуш поспешил за нею вслед украдкой. Судья доволен был счастливою догадкой, При помощи ее хотел избегнуть спора И крикнул: «По грибы! А кто придет из бора И лучший гриб найдет, тот будет за обедом Прекраснейшей из дам счастливейшим соседом. Когда ж за панною останется победа, Пусть по сердцу себе найдет она соседа».

 

Книга третья

Любовные шалости

Посещение Графом сада . — Таинственная нимфа пасет гусей. — Сходство собирания грибов с прогулкой елисейских теней . — Сорта грибов . — Телимена во «Храме грез ». — Совещание, касающееся судьбы Тадеуша . — Граф-пейзажист . — Художественные замечания Тадеуша о деревьях и облаках . — Мысли Графа об искусстве. — Звон . — Записка . — Медведь, моспане!

Граф ехал медленно, не отрывая взгляда От зеленевшего за изгородью сада. Почудилось ему, — таинственное платье Блеснуло из окна, как солнце на закате, И что-то белое слетело легким пухом, По саду пронеслось легко, единым духом, В зеленых огурцах сверкнуло на мгновенье, Как вырвавшийся вдруг из тучи луч весенний, Когда он упадет на пласт земли кремнистой И в зеркальце воды — осколок серебристый. Граф соскочил с коня, жокеев отпустил он, К забору кинулся он с юношеским пылом, Лазейку отыскал и вдруг, подобно волку, Который крадется в ягнятник втихомолку, Юркнул он в огород, задевши куст рукою. Смутилась девушка: откуда, что такое? Вот глянула туда, где ветка задрожала, — Нет никого, и все ж паненка побежала В другую сторону, а Граф, меж лопухами Пополз, и за щавель хватался он руками, Как жаба прыгая, запрятался в малине И подивился вдруг невиданной картине. Росло под вишнями немало всяких злаков, Различные сорта, и вид неодинаков: За кукурузой шел овес, ячмень усатый, Пшеница и бобы перемешались с мятой, — Ну, словом, этот сад с прекрасной незнакомкой Разбит для птицы был ученой экономкой. Мадам Кокошкина из рода Гусь-Гусыни-Чевых — хозяюшка, каких не сыщешь ныне! Открытие ее известно всей округе, А раньше слышали о нем две-три подруги, Не выдали они заветного секрета, И все ж в Календаре прочли про средство это: «Как нам домашних птиц беречь от хищных надо». Граф сроду не видал еще такого сада! В какое время бы туда ни заглянули, Там зоркий страж — петух стоит на карауле, Задравши голову, поста не покидая, Не шелохнется он, за небом наблюдая. Завидев ястреба, висящего высоко, Закукарекает, и во мгновенье ока Попрячутся в хлеба павлины, куры, утки И даже голуби, — со страхом плохи шутки! Однако в небе враг сегодня не мелькает, Лишь солнце летнее все жарче припекает, И птицы разбрелись, ища в тени прохлады, Купаются в песке, в траве укрыться рады. Среди домашних птиц, над яркими цветами — Ребячьи головы с льняными волосами; Девичья голова виднеется меж ними, Чуть-чуть повыше их, с кудрями золотыми, А позади павлин раскинул хвост красивый, Семи цветов на нем играют переливы. На фоне голубом, как будто на настели, Льняные головы издалека блестели, Как в обрамленье звезд, в венке глазков павлиньих, В ромашках, васильках и голубых и синих; Меж золотистою, тяжелой кукурузой, Уже сгибавшейся от собственного груза, И шелковой травой с серебряной полоской, Румяной мальвою, зеленою березкой, Цветов не перечесть, в глазах рябит от зноя. Едва колышется все марево цветное. Над гущею стеблей, колосьев, маков с тмином, Поденки легкие повисли балдахином; Прозрачны, как стекло, легки, как паутинки, Сквозные крылышки, едва приметны спинки; Сказал бы: над землей туман редеет тонкий — Жужжат, но кажутся недвижными поденки. Держала девушка из перьев опахало, Все серебром оно на солнце отливало, Отмахивала им от детских головенок Звенящий, частый дождь кружащихся поденок. Не рог ли золотой в другой руке? Но странно: Во рты раскрытые его совала панна. Кормила малышей, как подобает фее, — Наверно, рог ее был рогом Амальфеи {267} . Поглядывала все ж она в кусты нередко, Туда, где хрустнула предательская ветка. Но не оттуда ей грозило нападенье! Граф миновать успел докучные растенья, Внезапно поднялся на огородной грядке И поклонился ей, уж не играя в прятки. При виде юноши, склонявшегося бойко, Хотела улететь, как вспугнутая сойка, Вспорхнула, понеслась, умчалась бы нежданно, Но дети, в ужасе от появленья пана И бегства девушки, вдруг в голос заревели. Как быть? Не бросить же малюток, в самом деле? Раздумывая так, боялась оглянуться. И хоть помедлила, должна была вернуться (Как призрак, вызванный таинственным заклятьем), Склонилась к малышам, ну слезы утирать им, Вот на руки взяла меньшого мальчугана, Утешила других заботливая панна. Под крылышко ее уткнулись, как цыплята, Белоголовые затихшие ребята. «Ну, что кричали вы? — сказала. — Хорошо ли? Пан испугается, уйдет он поневоле. Пан не старик с мешком, пришел он не за вами, Красивый, ласковый, вы поглядите сами!» Взглянула и она, а Граф завороженный Глаз не сводил с нее, польщенный, восхищенный. Тут от смущения красавица зарделась, Пеняя на себя за собственную смелость. А Граф и вправду был весьма хорош собою; Румянолиц, глаза как небо голубое, Трава запуталась в его кудрях волнистых И несколько листков и стебельков пушистых — Гирлянда зелени душистая, живая. На панну он глядел, восторга не скрывая. «Как величать тебя, волшебное виденье? Ты нимфа или дух {268} , небесное творенье? Сошла на землю к нам по собственной ли воле? Прикована ли ты судьбой к земной юдоли? Догадываюсь я: отвергнутый влюбленный, А может, опекун суровый, непреклонный Здесь стережет тебя — страдаешь ты невинно… Достойная, во мне отыщешь паладина! Не героиня ли ты повести печальной? Открой мне горести своей судьбины тайной! Увидя образ твой, лишился я покоя, Как сердцем властвуешь, так властвуй и рукою!» Он руку протянул. И заиграл румянец На девичьих щеках; нисколько не жеманясь, С восторгом слушала паненка речи эти, На золото монет так радуются дети, Не зная им цены. Вот и она внимала Возвышенным словам, хоть их не понимала. Спросила наконец, запутавшись в догадках: «Откуда взялся пан? Что ищет он на грядках?» Тут Графа обдало холодною водою, Невольно сбавил тон, смущенный простотою: «Прошу прощения, я помешал забаве, Паненка на меня теперь сердиться вправе. Спешил я к завтраку, кружить не захотелось, И мимо вас пройти я на себя взял смелость. Тропинка через сад короче и прямее…» «Пан, вот она, тропа, ступайте же скорее, — Сказала девушка, — но грядок не топчите!» «В какую сторону идти мне, покажите!» Казалось, девушка не поняла, в чем дело, И с любопытством вдруг на Графа поглядела: Как на ладони дом, видна к нему дорога, Чего ж расспрашивать? А Граф искал предлога Продолжить разговор, допытывался снова: «Паненка здесь живет, в именье Соплицово? Как вышло, что еще мы не встречались с нею, А может быть, она приехала позднее? Паненкино окно не там ли, за листвою?» Но девушка в ответ качала головою. Он думал: «Хоть она не моего романа, Но как же хороша молоденькая панна! Высокая мечта, порыв души великой Невидимо цветут, как роза, в чаще дикой, Но если вынести ее на свет оттуда, То явится глазам невиданное чудо!» Меж тем садовница тихонько встала снова, Ребенка подняла, взяв за руку другого, И прочих погнала перед собой, как стадо Гогочущих гусят, из молодого сада. А Графу, уходя, сказала: «Пан, быть может, Птиц разбежавшихся загнать в хлеба поможет?» «Мне, птицу загонять?» — Граф крикнул в изумленье, Но девушка уже исчезла в отдаленье; Лишь увидал в листве, поникнувшей от зноя, Глаза, блеснувшие живой голубизною. Но Граф не уходил и вдаль глядел уныло, Остыл он, как земля, когда зайдет светило И все погаснет вдруг, утратив очертанья… В мечтах забылся Граф, — не помогли мечтанья; От грядок, от кустов свои глаза отвел он: «Нет! Мало я нашел, а был надежды полон, Когда по грядкам полз, плененный незнакомкой, Горела голова, стучало сердце громко, Манила девушка несбыточной мечтою, Я столько ждал чудес, увлекшись красотою, Все вышло иначе — убого, неприглядно: Прекрасное лицо, зато сама нескладна. Округлость туежных щек, румянец ярко-алый Здоровье выдают и простоту, пожалуй. Но мысли спят еще в душе неискушенной. Не светский разговор, учтивости лишенный… Воскликнул наконец, в сердцах кляня простушку: «За нимфу принял я гусятницу, пастушку!» А с нимфою ушло и все очарованье, Прозрачность воздуха и красок сочетанье. Увы! За золото он принимал солому! Теперь, однако, Граф все видит по-другому, Глядит на пук травы, обвязанный метлицей, Что перьями считал, и сам себе дивится! Рог позолоченный, сиявший красотою, В действительности был морковкою простою! Мальчишка грыз ее с завидным аппетитом, Разочарованным казался Граф, сердитым… Так одуванчиком прельщается ребенок, Не выпустит цветка из пухленьких ручонок, Захочет приласкать, дохнет — от дуновенья Пух разлетается в единое мгновенье. На голый стебелек, совсем неаппетитный, С отчаяньем глядит ботаник любопытный. Тут, шляпу на глаза надвинув, без оглядки, Граф поспешил назад, и наступал на грядки, И огурцы топтал с цветами без пощады, Пока не миновал затейливой ограды. «Зачем я спрашивал, как ближе выйти к дому, А что, как передаст слова мои другому? Пойдут искать меня и не найдут… о боже! Подумают — бежал! На что это похоже? Не воротиться ли?» Граф колесил по саду, На бедных огурцах срывал свою досаду, Пока не увидал кратчайшую дорогу, Которая вела к знакомому порогу. По ней он и пошел и, как воришка ловкий, Что, заметая след, уходит из кладовки, Назад не поглядел и не убавил хода (Хоть не следил за ним никто из огорода). Закинув голову, хитрец глядел направо, А там раскинулась зеленая дубрава. Там, словно по ковру с узорными цветами, Под бархатистыми, нависшими ветвями Фигуры странные сновали в отдаленье, Как будто под луной кружились привиденья: Мелькали призраки в одеждах узких, странных, В накидках и плащах, широких полотняных, Простоволосые и в тюлевой повязке, Подобно облаку причудливой окраски, Под ветром полосы цветного шарфа вьются И, как хвосты комет, за духами несутся. Иные призраки, уставясь вдаль куда-то, Бредут, как будто бы лунатики, со ската, Другие замерли, впились в траву глазами, Сказал бы: приросли к поляне этой сами, Те смотрят в сторону, ленивы, полусонны, Те наклоняются, как будто бьют поклоны. Вот сходятся они, не обменявшись словом, Опять расходятся в молчании суровом. Граф объяснить себе не мог немых движений, Не елисейские ль расхаживают тени? Те, что не ведают ни боли, ни страданья, Ни радостей любви — бесплотные созданья… Кто мог бы угадать в тех духах невесомых Гостивших у Судьи приятелей, знакомых? А между тем они подзакусили плотно И по грибы пошли в тенистый лес охотно. Как люди умные, толк понимая в деле, Они заранее все рассчитать сумели И следом за Судьей не сразу поспешили, Но подготовиться как следует решили, И занялись они серьезно туалетом, Косынки и плащи накинули при этом, И шляпы круглые напялили пастушьи — Покрыв холстиною сукманы и кунтуши, Белели шляхтичи, как призрачные души. Преобразились так все, кроме Телимены И нескольких юнцов. Но живописной сцены Граф разгадать не мог, обычаев не зная, И бросился к теням, пути не разбирая. Не счесть грибов! Юнцам дороже всех лисички, Прослыли на Литве лисички-невелички Эмблемой чистоты, их червь точить не станет, И насекомое к их шляпкам не пристанет! Паненки боровик разыскивают с жаром, Грибным полковником зовется он недаром! Все жаждут рыжиков, на вид они скромнее, Не так прославлены, но все ж их нет вкуснее! В рассоле хороши зимою либо в осень. Гречеха мухомор нашел под тенью сосен. А сколько есть грибов невкусных, ядовитых, Никто не зарится на аппетитный вид их, Однако ж их едят и волки и зайчата, Лесную глушь они украсили богато! На скатерти полян, как винная посуда, — Грибов серебряных, червонных, желтых груда. Не сыроежки ли, как чарочки лесные С искрящимся вином, цветные, расписные? Бычки, похожие на брошенные кружки, Как рюмочки, блестят в сырой траве горькушки, И, словно молоком наполненные чашки, Белянки круглые скрываются в овражке; Поодаль дождевик разбух от черной пыли, Не перечница ль он? В траве поганки были, Хоть безыменные, а все же ходят толки, Что дали имена им русаки и волки. К тем заячьим грибам никто не прикоснется, А если, ошибись, в лесу на них наткнется, То, растоптав ногой досадную поганку, Посадит он пятно на светлую полянку. Что было до грибов полезных или волчьих Сестре хозяина? Она вдали от прочих Шла, голову задрав. Юрист сказал в насмешку, Что, верно, на ветвях искала сыроежку. Асессор же сравнил ее поядовитей — С голубкой, ищущей, где гнездышко бы свить ей. К уединению стремилась Телимена И, отдаляясь так от прочих постепенно, На холмик поднялась, пологий и зеленый, — Уютный уголок, ветвями затененный. Там камень высился, ручей оттуда прядал И, сыпля брызгами, с журчаньем легким падал И душистую траву; ища приют от зноя, Запенясь, пролагал он русло вырезное, На ложе из листвы, травою перевитой, Проказник тотчас же смирял свой нрав сердитый: Невидимый для глаз, струился еле-еле, Мурлыча, как малыш в уютной колыбели, Когда задернет мать над ней кисейный полог, Чтоб сон младенческий и сладок был и долог. Тенистый уголок, укромный, сокровенный, Недаром «Храмом грез» был назван Телименой. Здесь, у ручья, она с лилейных плеч спустила Коралловую шаль, небрежно расстелила И, как купальщица, боясь воды холодной, Нее не решается коснуться глади водной, Помедлила еще, но вот склонилась боком И, точно схвачена коралловым потоком, Упала, оперлась на локти и лениво На шали улеглась под серебристой ивой, Потом загрезила с поникшей головою, Обложка желтая мелькнула над травою, Над белизной страниц, шуршащих еле-еле, Чернели локоны и ленты розовели. В смарагде буйных трав алели складки шали, Кругом красавицу кораллы украшали, И кудри черные ей придавали прелесть, И туфли черные заманчиво виднелись. Цветная, яркая, в нарядном одеянье На гусеницу тут была похожа пани, Заползшую на лист. Увы! Душа страдала — Такая красота напрасно пропадала! Никто красавицу не пожирал глазами, Все были заняты презренными грибами! Тадеуш на нее поглядывал украдкой, Но пробирался к ней опасливо, с оглядкой, С охотником на дроф, пожалуй, мог сравниться, Который на возу с ветвями едет к птице, Не то на стрепетов идет неторопливо, Конь впереди бежит, ружье укрыто гривой. Прикинется стрелок, что смотрит на дорогу, И приближается к добыче понемногу, — Так крался юноша. Но помешал затее Судья, который шел племянника быстрее. Вихрь нагонял его и, развевая полы, С платком на поясе заигрывал, веселый, И шляпа летняя от бурного порыва Качалась, как лопух, и то на шею криво, То на глаза ему назойливо съезжала, Однако же идти Соплице не мешала. Вот, руки сполоснув в ручье, белевшем пеной, На камень рядом сел он с пани Телименой, На палку оперся потом рукою влажной И приготовился к беседе очень важной. «Сестрица, с той поры как к нам приехал Тадя, Задумываюсь я, на будущее глядя, Бездетен я и стар, сказать по правде надо: Племянник для меня — единая отрада! К тому ж — наследник мой, а я, по воле неба, Оставлю юноше кусок шляхетский хлеба! Должна его судьба в имении решиться, Я за нее несу ответственность, сестрица! Отец Тадеуша, признаться надо, странный, И непонятны мне дела его и планы. Сказался умершим, сам притаился где-то, Не хочет между тем, чтоб сын узнал про это. Меня тревожит брат: то в легион {269} вначале Он Тадю направлял, я был в большой печали… Потом согласье дал, чтоб пожил он в поместье, Женился поскорей… А я уж о невесте Подумал для него отнюдь не мимоходом: Здесь с Подкоморием никто не равен родом, Как раз на выданье его дочурка Анна, Богата и знатна, собой прекрасна панна, Хочу сосватать их». Тут пани побледнела И книжку бросила, вскочила, снова села: «Помилуй, братец мой, да веришь ли ты в бога? Зачем его женить? Подумай хоть немного! Как в голову взбрела подобная затея? Не стыдно ль превратить красавца в гречкосея! {270} Тебя он проклянет впоследствии за это! Зарыть такой талант в глухой тиши повета! Поверь словам моим: есть разум у дитяти, Пусть наберется он и лоска и понятий, Для воспитания нужна ему Варшава… Ах, милый братец мой! Придумала я, право… Пошли Тадеуша в столицу за судьбою. Там зиму проведу, и порешим с тобою, Как лучше поступить. Принять смогу я меры, Ну, словом, сделаю все для его карьеры! С моею помощью он всюду будет принят И вес приобретет, ведь связям там цены нет! Чины получит он, а дальше почему ж бы Не бросить Петербург и не уйти со службы, С большими связями и с орденом в придачу? Ну, что ответишь мне?» — «Вот задала задачу! — Ответил ей Судья. — Тадеушу по свету Не плохо побродить, об этом спора нету! Я в юности моей пространствовал немало И в Дубно побывал {271} с делами трибунала, И в Петрокове был {272} , свет повидал на славу! Однажды посетил я даже и Варшаву! Теперь Тадеуша отправил бы я смело В далекие края поездить так, без дела, Попутешествовать и свет увидеть, пани, Поездкой завершить свое образованье. Не ради орденов, — готов просить прощенья, Российские чины, какое в них значенье? — Никто из шляхтичей простых и именитых Не ищет орденов российских и не чтит их. Приобретается почтение народа За имя доброе, еще за древность рода, За должность, данную доверием шляхетским, А не протекцией и не знакомством светским». «Когда согласен ты, — вскричала Телимена, — Пошли Тадеуша в столицу непременно!» Затылок почесав, сказал Судья, вздыхая: «Послать бы я послал, затея неплохая! Но брата своего ослушаться не смею, Монаха мне теперь он навязал на шею, — Ты знаешь, бернардин приехал из-за Вислы; Мой брат открыл ему намеренья и мысли: Тадеуша женить на Зосе дал приказ он, И хорошо бы нам уладить дело разом! Не скрою от тебя: при браке столь желанном, Мой брат наделит их значительным приданым. Достался капитал изрядный мне от брата, По милости его живу теперь богато, И вправе он решать, — подумай-ка об этом И помоги, сестра, мне делом и советом! Мы познакомим их. Сознаюсь я, не споря, Что Зося молода, но в том не вижу горя. Давным-давно пора ей показаться в свете, Хотя и в небольшом, хотя б у нас в повете!» С волненьем слушала Соплицу Телимена, Вскочила на ноги и села вновь мгновенно. Как будто своему не доверяя слуху, Гнала слова его, как прогоняют муху, Отталкивала их в уста ему обратно И разразилась вдруг: «Мне это непонятно! Как быть с племянником, вы разбирайтесь сами! Об этом, добрый брат, не буду спорить с вами! Вы с Яцеком вдвоем решайте, как хотите, — Хоть и в корчму его за стойку посадите, Пусть носит из лесу вам кабанов и лосей… Но права нет у вас распоряжаться Зосей! Что вам до Зосеньки? Ее ращу я с детства, Пускай твой старший брат давал на это средства И пенсию платил сиротке ежегодно. Он не купил ее, и девушка свободна: Пускай приданое назначил — деньги эти, Как ведомо тебе и всем другим в повете, Не без причины ей дает, чего дивиться? Перед Горешками в большом долгу Соплица!» Судья внимал речам со скорбным выраженьем, И с неохотою и с тайным сожаленьем, Обидные слова задели за живое, Он вспыхнул и поник печально головою. А пани кончила: «Я Зоею воспитала, Я родственница ей, и мне решать пристало, И не позволю я, чтоб вмешивался всякий…» «А если Зосенька отыщет счастье в браке? — Прервал ее Судья. — И влюбится в Тадюшу?» Но пани крикнула: «Ищи на вербе грушу! Полюбит или нет — подумаешь, событье! Питомица моя, всем стану говорить я, Хоть не богатая, да не простого рода: Отцом сиротки был вельможа-воевода! Жених отыщется, за ним не станет дело, А Зосенька, что мной воспитана умело, Здесь одичала бы!» Казалось, что отказом Судья не огорчен, он не повел и глазом, А молвил весело: «Не гневайся на свата. Бог видит, я хотел исполнить волю брата, Хотел и твоего согласия добиться, Но вправе ты решать, любезная сестрица, И если Зосеньку отдать не хочешь Таде, То будь по-твоему, не злись же, бога ради! Я брату отпишу, что панну Зоею сыну Не хочешь отдавать, и объясню причину, А сам договорюсь я с паном Подкоморьем, С ним сладим сватовство, наверно, не поспорим!» Но Телимена вмиг ответила: «Помилуй! Не отказала я тебе, мой братец милый! Паненка молода, ты сам заметил это, Посудим, поглядим, не дам еще ответа. Мы познакомим их, как водится у шляхты, Нельзя судьбу других решать с бухты-барахты! И ты не заставляй племянника жениться, Когда не по сердцу окажется девица! Ведь сердце не слуга, не знает господина, Не заковать его в оковы все едино!» Судья, задумавшись, пошел своей дорогой, Тадеуш тотчас же приблизился немного, Хотя и делал вид, что увлечен грибами, Сюда же крался Граф неслышными шагами. Он видел спор Судьи с прекрасной Телименой И живописною залюбовался сценой. Вмиг вынул карандаш с бумагой из кармана, Которые носил с собою постоянно, И, положив на пень, сказал себе: «Вот случай! Никто бы выдумать не мог картины лучшей! Тут он, а там — она! Контрастные фигуры, И позы смелые, — сейчас пиши с натуры!» Граф протирал лорнет средь сумрака лесного, Глаза зажмуривал, и вглядывался снова, И приговаривал: «Чудесней полотна нет, Но стоит подойти — и что ж глазам предстанет? Не бархат-изумруд — травы зеленой кромка, И не дриада, нет! А только экономка!» Граф с Телименою в дому Судьи встречался, Но красотой ее тогда не восхищался, Вниманьем не дарил своей знакомки давней И удивился вдруг, модель мечты узнав в ней. Он не сводил с нее восторженного взгляда. Так красили ее и красота наряда, И не затихшее еще волненье спора, И освежающий, душистый ветер бора, И юношей приход, приятный и нежданный, — Все делало ее красивой и желанной. Тут Граф заговорил: «Прошу у вас прощенья, Дань благодарности принес и восхищенья! Сознаться должен вам, что, стоя за березой, Я подглядеть успел, как тешились вы грезой; И как же я теперь виновен перед вами, Пером не описать, не рассказать словами! За вдохновение обязан вам навеки, Суди художника, забыв о человеке! Рисунок удостой вниманьем благосклонным». И подал ей пейзаж с почтительным поклоном. Набросок юноши судила Телимена, Как судят знатоки, с умом, проникновенно, Скупа на похвалы, щедра на поощренье: «У пана есть талант, достойный восхищенья! Работать вы должны, но в поисках натуры Не льститься на леса и небосвод наш хмурый… Италия! О, рай! О, чудеса природы! Тибура дивного классические воды! {273} Ты, Позилипский грот {274} , покрытый древней славой… Земля художников! У нас, о боже правый! Питомец муз у нас зачах бы в детстве раннем… Пускай останется эскиз воспоминаньем! Я сохраню его среди страниц альбома, Что в столике моем всегда хранится дома». Речь повели они о дуновеньях нежных, О скалах голубых, о шуме волн прибрежных И, отдавая дань своих восторгов югу, Хулили родину и вторили друг другу. А между тем кругом, налево и направо, Литовские леса темнели величаво. Кудрявый хмель обвил черемуху багрянцем, Рябина расцвела пастушеским румянцем, А рядом с жезлами орешины — менады Орехов жемчуга вплели в свои наряды, И тут же детвора — шиповник и калина, Устами спелыми к ним тянется малина, Дубы с кустарником переплелись ветвями, И каждый кавалер уже склонился к даме, А сбоку парочка, ну, впрямь молодожены! Всех выше, всех стройней, всех зеленее кроны, От всех отличные осанкой и нарядом — Береза белая и граб влюбленный рядом. Вдали безмолвные ряды высоких буков, Они, как старики, любуются на внуков, Седые тополи, за ними бородатый Пятисотлетний дуб, от старости горбатый, На предков оперся сухих, окаменелых, Как на кресты могил, давным-давно замшелых. Тадеуш нервничал, вертясь как на иголках, Принять участия не мог он в праздных толках, Когда же принялись они друг перед другом Деревья восхвалять, взлелеянные югом: Алоэ, кактусы, оливы и лимоны, Агавы, апельсин, миндаль и цииамоны, Орехи грецкие, смоковницы густые, Хвалили их плоды, все солнцем налитые, — Тадеуш хмурился, молчал он поневоле И вдруг заговорил, не сдерживаясь доле. Он горячо любил литовскую природу И чувству своему дал полную свободу: «В оранжерее я видал деревья ваши, Да только наши мне в сто раз милей и краше! Какое же из них сравнится с нашим кленом, С березой, елкою и ясенем зеленым? Быть может, кактусы? А может быть, алоэ? Растенье хоть куда — колючее и злое! Видать, что вы хвалить добро чужое склонны, По вкусу вам пришлись дурацкие лимоны, Шары из золота в листве одутловатой, Да их не отличить от карлицы богатой! Не знаю, чем хорош ваш кипарис хваленый, Лакей немецкий он, в ливрею облаченный, Он, мол, незаменим, как траур на кладбище, Но веет от него не скорбью, а скучищей! Стоит навытяжку, блюститель этикета, И не шелохнется, куда как скучно это! Ей-богу, краше их кудрявые березы, Они, как матери тоскуя, точат слезы, Как вдовы горькие, заламывают руки И косы до земли склоняют в смертной муке. Как выразительны их скорбные фигуры! Так отчего ты, Граф, не пишешь их с натуры? Не пишешь тех берез, среди которых дышишь? Не сетуй, коли так, насмешки ты услышишь: «Живет, мол, на Литве, живет, мол, на равнине, А пишет только лишь ущелья да пустыни», «Приятель, — Граф сказал, — природы совершенство — Канва искусства, фон; удел души — блаженство, Она всегда парит на крыльях вдохновенья, Все совершенствуясь, дарит нам упоенье, Природы мало нам и вдохновенья мало, Манит художника обитель идеала! Не все прекрасное пригодно для искусства, Из книг узнает пан, что развивает чувство. Для вдохновения искали пейзажисты Ансамбль и колорит лучистый, золотистый, Цвета Италии, вот почему, конечно, Землей художников ей называться вечно! Двух-трех художников сочтем и мы: Брейгеля, Конечно старшего, отнюдь не Ван дер Хелля. Поговорить могли б еще о Рюисдале, На севере других артистов не видали! Что ж, небеса не те!» — «Художник пан Орловский {275} , Артист, а вкус имел сугубо соплицовский, — Так пани прервала (Соплицам всем на свете Милее прочих мест леса-дубравы эти). — Орловский славился, гордилась им столица, — Эскиз есть у меня, он в столике хранится! Клянусь я маменькой, что в этой райской жизни Орловский тосковал о брошенной отчизне, С годами, кажется, любил ее все больше И вечно рисовал природу милой Польши!» «Конечно, прав он был! — сказал Тадеуш с жаром, — Небес Италии не надо мне и даром! Замерзшая вода — вся прелесть их лазури, Но лучше во сто крат родных просторов бури! Поднимешь голову — и над тобою прямо Раскроется вверху цветная панорама: Все тучи разные — осенняя ленива, Дождем набухшая, ползет неторопливо И по земле метет распущенной косою — Струящихся дождей сплошною полосою. А градовая вдаль летит, как шар, по сини, Она кругла, темна, желта посередине. А сколько в облаках сегодня непрерывной, Таинственной игры, изменчивой и дивной: То облака летят станицей лебединой, Их, точно сокол, вихрь сгоняет воедино; То разрастаются быстрее и быстрее И, гривы распустив, вытягивают шеи, Взмахнут копытами, — и вот уже над нами Проносятся они лихими табунами, Белы, как серебро, стремительны, красивы… И что же? В паруса вдруг превратились гривы! Исчезли табуны, и, словно на картине, Несутся корабли по голубой равнине». Граф с Телименою разглядывали тучи, Старался описать Тадеуш их получше, А между тем рукой жал ручку Телимены, — Так несколько минут промчалось тихой сцены. Граф вынул карандаш с бумагой из кармана, Он рисовать хотел, но резкий звон нежданно Раздался вдалеке, и тотчас же из бора Донесся громкий смех и отголоски спора. Граф, головой качнув, промолвил важным тоном: «Так все на свете рок кончает медным звоном — Полет фантазии, утехи бранной славы, И дружбу тихую, и детские забавы. Чувствительных сердец живые излиянья, Вдруг погребальный звон — и меркнут упованья! Что ж остается нам? Ответьте откровенно!» «Воспоминание!» — сказала Телимена. Желая обратить слова печали в шутку, С улыбкой подала красавцу незабудку. Поцеловав цветок, Граф вдел его в петлицу. Тадеуш между тем, срывая медуницу, Увидел, что скользит к нему, в тени белея, Рука прелестная, как нежная лилея. Схватил и удержал он ручку без усилий, Тонули губы в ней, как пчелы в чашах лилий. Вдруг холод на губах: то ключик и записка. В карман засунул их Тадеуш к сердцу близко; И хоть не понимал, что означает ключик, Но рад был получить его из милых ручек. За громким звоном вслед летели, словно эхо, Людские голоса, и крик, и взрывы смеха. Был этот медный звон настойчив, беспокоен — Веселых грибников звал из лесу домой он. Но не печален был звенящий голос меди, Напротив, говорил о лакомом обеде. Шел из-под крыши звон, и в полдень постоянно Сзывал он на обед гостей в усадьбе пана, — Обычай заведен со времени былого, И соблюдался он доныне в Соплицово. Вернулись грибники веселою гурьбою, Кошелки, кузовки несли они с собою, Как веер, сложенный в руках у каждой панны, — Дородный боровик, особенно желанный, Лисички желтые и мелкие волнушки — В тени, под елками собрали их подружки. Нес Войский мухомор, лишь юноши и пани Вернулись без грибов, не поддержав компаньи. Столпилось общество в столовой в полном сборе; Вот к месту главному проходит Подкоморий, Он, самый старший здесь и возрастом и чином, Шагает, кланяясь и дамам и мужчинам, Ксендз и Судья за ним. Как водится доныне, Вначале ксендз прочел молитву по-латыни, Мужчины выпили, на скамьи гости сели, Литовский холодец в молчанье дружном ели. Царила тишина за праздничным обедом, И за столом сосед не говорил с соседом, Сторонники борзых задумались в молчанье, — Тревожили умы заклад и состязанье, Ведут к молчанию заботы неизменно. Смеясь, с Тадеушем болтала Телимена, И с Графом легкую беседу затевала, И об Асессоре отнюдь не забывала: Переняла она повадку птицелова, Что заманил щегла и метит на другого. Меж тем соперники счастливые сидели Неразговорчивы, не пили и не ели. Граф трогал с нежностью подарок — незабудку, Тадеуш нервничал, боялся не на шутку, Что ключик пропадет, он нагибался низко И проверял: цела ль заветная записка? Судья венгерское цедил неторопливо И Подкоморию колено жал учтиво, Но разговаривать он не имел охоты: Смущали ум его хозяйские заботы. Не клеилась у них и за жарким беседа, Прервал сонливое течение обеда Гость неожиданный, а это был лесничий, Нарушил смело он обеденный обычай. К Соплице подскочил, не мог стоять на месте, — Наверное, принес отличное известье! Все замерли на миг, он перевел дыханье И громко закричал: «Медведь! Медведь, моспане!» Расспрашивать его охотники не стали, Что зверь занеманский, и сами угадали. Одна и та же мысль — не потерять бы время — Сверкнула в головах и завладела всеми. По кратким возгласам, по жестам торопливым Видать, что все одним охвачены порывом. Все разом поднялись, приказы полетели, Хоть много было их — вели к единой цели. Соплица закричал: «В село лететь галопом, Чтоб на облаву шли, пусть сотский скажет хлопам! Пусть не забудет он всем объявить заране: Неделю барщины скощу я за старанье!» Пан Подкоморий вслед: «Скачите-ка на сивой! Пиявок из дому сюда доставьте живо! Известны всем они, погладь — откусят руку. Пса Справником зовут. Стряпчиною звать суку! Надев намордники, в мешки их завяжите! Гоните сивую! Собак скорей тащите!» Асессор закричал по-русски: «Эй ты, Ванька! Тесак — дар княжеский — из сундука достань-ка! (Асессор хвастался перед слугою даже.) Проверить не забудь и пули в патронташе!» Нотариус взывал: «Свинца! Свинца! Панове! А форма для литья {276} в подсумке наготове!» Судья командовал: «Оповестить плебана, Чтоб мессу отслужил он завтра утром рано. Святого Губерта нужна нам будет месса, А соберемся мы в часовенке у леса». Замолкли возгласы, затихли приказанья, Все призадумались средь общего молчанья. И каждый, поводя внимательно глазами, Искал начальника облавы меж гостями. Взглянув на Войского, уж не искали боле, Он дружно избран был для этой важной роли. Ничуть не оробев пред почестью такою, Он стукнул по столу могучею рукою, Достал свои часы, похожие на грушу. И, поглядев на них, вновь пристегнул к кунтушу. «Панове, на заре сойдемся мы в каплице, Перед облавою не грех бы помолиться». Гречеха тотчас же ушел с лесничим вместе — Им надо обсудить облаву честь по чести, Как доблестным вождям перед великим боем, Наметить общий план приходится обоим. Солдаты спят давно, им грезится атака, Но бодрствуют вожди у сонного бивака. Обед не шел на ум! Все к делу приступили, Те ружья чистили, те лошадей кормили. Да и за ужином все были не речисты, Не заводили ссор куцисты, соколисты. Асессор об руку, как с другом и соседом, Отправился искать свинец с Законоведом, Другие, утомясь, скорей легли в постели, Перед облавою все выспаться хотели.

«Дзяды» часть III

 

Книга четвертая

Дипломатия и охота

Видение в папильотках будит Тадеуша . — Ошибка, замеченная слишком поздно . — Корчма . — Эмиссар . — Умелое пользование табакеркой дает надлежащее направление спору . — Крепь . — Медведь . — Тадеуш и Граф в опасности . — Три выстрела . — Спор Сагаласовки с Сангушовкой, решенный в пользу горешковской одностволки . — Бигос . — Рассказ Войского о поединке Довейки с Домейкой, прерванный травлей зайца . — Окончание рассказа о Довейке и Домейке.

Деревья, сверстники, друзья князей литовских, Краса понарских пущ и гордость кушелевских! Любили отдыхать в глуши чащобы дикой Витенес {277} , и Миндовг, и Гедимин великий! Однажды Гедимин охотился в Понарах, На шкуру он прилег в тени деревьев старых И песней тешился искусного Лиздейки {278} , Пока не задремал под говорок Вилейки; Железный волк ему явился в сновиденье, И понял Гедимин ночное откровенье: Он Вильно основал, и, словно волк огромный В кругу других зверей, встал город в чаще темной. И Вильно вырастил, как римская волчица, Ольгерда с Кейстутом, чья слава не затмится, Князей-охотников, могучих, величавых, Удачливых в боях, на травлях и облавах. Так было вещим сном грядущее открыто: Железо и леса — литовская защита. Леса литовские! В глуши дубов и кленов Охотился не раз наследник Ягеллонов! Последний Ягеллон {279} , он предков был достоин, Последний на Литве король — охотник, воин. Деревья милые! Увижу ли вас снова — Друзей-приятелей далекого былого? А как Баублис-дуб? В стволе его зияло Огромное дупло; сходилось в нем, бывало, Двенадцать рыцарей на пиршестве веселом. Шумит ли рощица Миндовга за костелом? И липа старая размеров исполинских Стоит ли над рекой у дома Головинских? {280} Плясало вкруг нее, в тени ветвей зеленых, Сто молодых людей, сто девушек влюбленных. Деревья старые, вас меньше год от году, И вырубают вас стяжательству в угоду! Не петь лесным певцам в густой листве весенней, Поэтам не мечтать под шелколистой сенью. Ян отклик находил у липы в Чернолесье {281} , Дуб, старый говорун, разросся в поднебесье, Нашептывал певцу {282} сказания не раз он! А скольким, скольким я, деревья, вам обязан! Бывало, упустив добычу, уязвленный Насмешками друзей, я уходил под клены… И сколько образов дарила глушь лесная! Садился я на холм, охоту забывая. Седобородый мох на том холме высоком Черника залила иссиня-черным соком; Цветущим вереском отсвечивали дали, И ягоды в листве, как бусины, сверкали; А ветви наверху темнели, словно тучи, И застилали высь завесою дремучей. Порою вихрь шумел над неподвижным сводом, Стонал и грохотал, подобно бурным водам, Он опьянял меня. Казалось мне, бывало, Что небо надо мной, как море, бушевало! Внизу развалины, — там, словно стены сруба, Торчал корнями вверх огромный остов дуба, Валились на него колонна за колонной Тяжелые стволы с листвой еще зеленой. Трава сплела вкруг них подобие забора. В чащобу не ходи! Там властелины бора — Медведи, кабаны; кой-где белеют кости Зверьков, забредших к ним неосторожно в гости. Взметнутся в зелени и канут в отдаленье Две светлые струи, — нет! то рога оленьи! И зверь, блеснув в кустах полоской золотою, Исчезнет, словно луч, за порослью густою. И снова тишина. Лишь дятел еле-еле Постукивал в лесу, перебирая ели, Тук-тук, — и улетит, умчится без оглядки, Как будто мальчуган, что заигрался в прятки. Да белочка грызет орешки торопливо, Над головою хвост раскинув горделиво, Как пышное перо на шишаке улана; Насторожится вдруг, заслышав шум нежданно, И, гостя увидав, лесная танцовщица, Быстра, как молния, по гибким веткам мчится И прячется в дупле, не видимом для взгляда, Как быстроногая, пугливая дриада. И снова тишина. Вдруг из глухой ложбины Послышались шаги, качнулись две рябины; Затмив чету рябин, как зорька-заряница, Выходит с туеском красавица девица, Протянет туесок с малиною румяной, Такой же, как ее уста, благоуханной. А рядом парень гнет орешины густые, И рвет красавица орехи молодые. Чу! Грянули рога, залаяли собаки, — Охота близится в прохладном полумраке, И, ветви выпустив, в смятенье и тревоге, Исчезнет парочка, — как исчезают боги. Хоть в Соплицове шум, ни суета, ни ржанье, Ни громогласный лай, ни бричек дребезжанье, Ни трубы звонкие — глашатаи охоты, — Ничто не вывело сонливца из дремоты; Тадеуш, как сурок, одетый спал в постели, Разыскивать его по дому не хотели. Все на своих местах уже с зарею были И о Тадеуше не вспомнили, забыли. Он спал, а солнышко сквозь ставенные щели, Сквозь прорезь прорвалось, и пробралось к постели, И огненным столбом в лицо ему глядело. Не просыпаясь, он вертелся то и дело, Как вдруг раздался стук, и он в одно мгновенье Проснулся: радостно такое пробужденье! Тадеуш счастлив был, беспечен, словно птица, Все улыбался он, и как не веселиться? Ночные радости припоминал сначала, Краснел он и вздыхал, а сердце трепетало… На ставни глянул он, на прорезь: что за чудо? Пытливые глаза в упор глядят оттуда! Раскрыты широко: всегда бывает это, Когда во мрак ночной хотят взглянуть со света, И нежная ладонь — от солнышка защита — Над белоснежным лбом щитком была раскрыта, Л пальцы тонкие, пронизанные светом, Рубины яркие напоминали цветом… Увидел юноша коралловые губы, Меж них, как жемчуга, поблескивали зубы. От солнца спрятаться красотка не сумела, И тонкое лицо, как роза, розовело. Тадеуш предался невольно упоенью, Дивясь и радуясь волшебному виденью; Откуда бы ему внезапно появиться? Подумал с трепетом: быть может, снова снится Одно из милых лиц, что снились в детстве раннем И с той поры в дуйте живут воспоминаньем? Склонилось личико — и он узнал в смятенье И в горькой радости волшебное виденье! Узнал он завитки густых волос коротких, Накрученных с утра на белых папильотках, Струивших тихий блеск сиянья золотого, Как золотистый нимб на образе святого. Едва он поднялся, красавица умчалась; Как видно, шум вспугнул, она не возвращалась! Но юноша слыхал, как постучался кто-то, И уловил слова: «Вставать пора! Охота!» Тадеуш тотчас же опять вскочил с постели, Так распахнул окно, что ставни отлетели И дважды хлопнули, о стены громыхая; Он выскочил в окно и постоял, вздыхая, — Паненки след простыл, но не ушла от взгляда Примятая трава за изгородью сада. Зеленокудрый хмель и пестрые левкои Качались, может быть задетые рукою, А может, ветерком? Манила вдаль аллея, Но к месту он прирос и, в сад идти не смея, Лишь палец приложил к своим губам сурово, Чтоб с них не сорвалось нечаянное слово, Вдруг по лбу постучал в суровости молчанья, Как будто пробудить хотел воспоминанья, И, палец прикусив, с мгновенною досадой Воскликнул наконец: «Увы! Мне так и надо!» Уже на том дворе, где было столько шума, Как на погосте, все безмолвно и угрюмо. Стрелков в помине нет. Ладонь приставив к уху, Как слуховой рожок, он весь отдался слуху, А ветер доносил охоты гул из пущи, И отголоски труб, и окрики бегущих. Давно оседланный, конь дожидался в стойле; Тадеуш взял ружье, галопом через поле Помчался к двум корчмам, к часовенке — направо, Где мессу слушали стрелки перед облавой. Враждуют две корчмы вблизи дороги сонной И окнами грозят друг другу озлобленно. За замком числится одна из них; позднее Соплица новую поставил рядом с нею. В одной, как в вотчине своей, царит Гервазий, В другой командовал слуга Соплиц — Протазий. Постройка новая была обычным зданьем, Но стиль другой корчмы не обойдешь вниманьем. Тот стиль придуман был, наверно, тирским зодчим {283} , Евреи развезли его по странам прочим, И перешла в Литву к нам их архитектура, Родному зодчеству чужда его натура. Фасад корчмы — корабль, а тыл подобен храму, Воистину ковчег! Не оберешься гаму! Корабль похож на хлев, а сколько в нем скотины — Коров, овец и коз — не счесть и половины! И насекомых тьма, ну, словом, всякой твари И даже ужаков отыщется по паре. Напоминает храм святыню Соломона, Которая была еще во время оно В Сионе образцом прекраснейшего храма, А возвели ее искусники Хирама. Так строят хедеры евреи и поныне, Стиль одинаковый везде: в корчме, в овине, На крыше задранной — и доски и рогожа, С еврейским колпаком такая крыша схожа! Стропила над крыльцом и, может быть, штук сорок Колонн из дерева — искуснейших подпорок, Полупрогнившие и срубленные криво, Красуются они, как зодческое диво. Такого зодчества не ведала Эллада, С Пизанской башнею искать в них сходства надо! А над колоннами — изогнутые своды: Наследье готики, что пощадили годы. Порадуешься ты искусному узору, Что вырубил топор, резцу такие впору! Точь-в-точь еврейские подсвечники кривые, И шарики на них нацеплены такие, Как цицесы {284} на лбу еврея в синагоге, Когда в часы молитв он думает о боге; Как набожный еврей, корчма полукривая, Который молится, качаясь и кивая. На грязный лапсердак походят стены дома, На бороду — стрехи повисшая солома; Как цицес, над крыльцом торчит узор старинный, Разделена корчма перегородкой длинной. Направо комнат тьма, на конуры похожих, Они для путников проезжих и прохожих; Налево — зал большой, там гомон постоянный. Под каждою стеной — стол узкий деревянный, У каждого стола теснятся, словно детки, Похожие на стол, простые табуретки. Крестьяне, шляхтичи садятся здесь все вместе, И только эконом был на особом месте. Обедню отстояв, ведь день-то был воскресным, Все к Янкелю пришли, расселись в зале тесном, Пред каждым из гостей уже стояла чарка, С бутылью бегала вокруг столов шинкарка, А Янкель с важностью поглядывал в окошки, На нем кафтан до пят, из серебра застежки. Он бороду свою поглаживал рукою И пояс шелковый перебирал другою, Приветствуя гостей, а сам хозяйским глазом Присматривал за всем, все замечая разом. Мирил он спорящих, знал тонкость обращенья, Но не прислуживал — давал распоряженья. Почтеннейший еврей известен был в округе Своей готовностью оказывать услуги. И жалоб на него не поступало к пану. Что жаловаться тут? Не прибегал к обману, Напитки добрые всегда держал за стойкой И пить не запрещал, гнушаясь лишь попойкой. Крестины, свадьбы — все справлялось у еврея, Звал музыкантов он, расходов не жалея, И по воскресным дням играла здесь скрипица, Сзывая публику зайти, повеселиться. К тому же обладал еврей большим талантом, Он цимбалистом был, отменным музыкантом, И по дворам ходил минувшею порою, Прельщая шляхтичей искусною игрою, И песни польские пел Янкель вдохновенно И чисто говорил. В повет обыкновенно Из Гданьска, Галича и даже из Варшавы Он песни привозил, минуя все заставы. Не знаю: правда ли, а может — небылицы, Что первым он привез в Литву из-за границы И первым заиграл в своем родном повете Ту песню, славную теперь в широком свете, Которую тогда, впервые у авзонов {285} Играли трубачи народных легионов. Своими песнями он заслужил по праву Богатство и еще к нему в придачу славу! Еврей, приобретя почет и капиталы, Повесил на стену звенящие цимбалы, А сам осел в корчме и стал главой общины, Торговлей занялся и зажил без кручины, Желанным гостем он бывал под всякой кровлей, А так как был знаком и с хлебною торговлей, Советы подавал, и за услуги эти Поляком добрым он прослыл в родном повете. В аренду взяв корчмы и страсти успокоив, Он в них не допускал ни криков, ни побоев. Горешки партия и партия Соплицы Под скипетром его не смели не смириться. Еврея уважал и богатырь Гервазий, И спорщик, кляузник — слуга Соплиц Протазий. Смолкал пред Янкелем длинноязыкий Возный И воли не давал рукам Гервазий грозный. Рубаки не было. Отправился в дубраву, Боялся отпустить он Графа на облаву Без верного слуги; надеялся при этом, Что выручит его и делом и советом. В почетном уголке, где, словно воевода, Гервазий восседал подальше от прохода, Сегодня квестарь был. Еврей любил монаха И ублажал его ничуть не ради страха. Он убыль замечал в его глубокой чарке И тотчас же кивком приказывал шинкарке Душистый мед подать, уважив бернардина. Свела их с квестарем, как говорят, чужбина, Здесь к Янкелю в корчму он хаживал ночами, Обменивался с ним заветными речами. Не контрабанда ли сближала их так тесно? Но нет! Пустой поклеп! Об этом всем известно. Ксендз Робак рассуждал вполголоса о деле, Развесив уши все в молчании сидели. И к табаку ксендза тянулись взять понюшки, Чихали шляхтичи, как будто били пушки. «Reverendissime! — сказал, чихнув, Сколуба. — Вот это табачок! Такой проймет до чуба! Мой нос, — погладил он свой нос рукой привычно, — Такого не встречал, — тут он чихнул вторично, — Монашеский табак! Небось из Ковна родом, Который славится и табаком и медом! Давно я не был там…» Ксендз молвил: «На здоровье Всем вашим милостям, почтенные панове! А что до табака, скажу вам, безусловно, Подальше вырос он и родом не из Ковна, Я вам привез его, друзья, из Ченстохова, Из Ясногорского монастыря святого, Где чудотворная икона чистой девы, Владычицы небес и польской королевы… Зовут ее княжной литовской благосклонной, И властвует она над польскою короной, Но схизма {286} завелась в Литве у нас, панове!» Тут Вильбик заявил: «И я был в Ченстохове, За индульгенцией ходил еще тогда я, А правда ль, там француз? Прошла молва худая, Что храмы грабит он, без уваженья к вере? Об этом прочитать мне довелось в «Курьере» {287} . Ответил бернардин: «Неправда, это враки! Католик кесарь наш такой же, как поляки, Помазан папою, он чтит святые узы, Заботится о том, чтоб верили французы, И наставляет их. Пожертвовано много В народную казну — но это воля бога! — Для Полыни-родины! Всегда перед войною Бывали алтари народною казною. В Варшавском княжестве есть польских войск немало: Сто тысяч человек довольно для начала! Должны их содержать литвины, верьте слову! Даете деньги вы небось в казну цареву!» «Да, черта с два даем! У нас берут их силой! — Так Вильбик завопил. — Ох, господи помилуй!» Затылок почесав, сказал мужик, не споря: «Ну, что до шляхтичей, так вам еще полгоря, Но лыко с нас дерут!» — «Хам! — закричал Сколуба, — Пусть лыко с вас дерут, как с молодого дуба, Привычны вы к тому. Вам, хлопам, так и надо!) Но к воле золотой привыкли мы измлада! И шляхтич у себя, скажу при всем народе…» «Да! — подхватили все, — он равен воеводе!» «Меж тем приходится изыскивать нам средства И документами доказывать шляхетство! {288} » «Да вам-то что? — спросил Юрага ядовитый, — Подумаешь, какой вы шляхтич родовитый! Но от князей ведут свой древний род Юраги, И мне-то каково разыскивать бумаги! Пускай москаль пойдет и спросит у дубравы, Кто ей давал патент перерасти все травы?» «Князь! — Жагель протянул. — Хоть ври, да знай же меру! Немало митр у нас найдется здесь! К примеру: У пана крест в гербе — и я скажу открыто, Что выкрест был в роду! Крест — признак неофита!» «Врешь! Крест над кораблем, я из татарской знати!» — Так Бирбаш заорал, Мицкевич крикнул кстати: «Мой Порай с митрою средь поля золотого, Герб княжеский, о нем в геральдике есть слово!» Желая спор унять, вернуться к прежней теме, Ксендз табакерку вновь поставил перед всеми И начал потчевать; все по щепотке взяли, Чихнули шляхтичи, и споры смолкли в зале. Ксендз продолжал: «Табак и вправду духовитый, Похваливал его Домбровский знаменитый. Он три понюшки взял из табакерки этой. «Гляди повеселей! — сказал мне, — и не сетуй!» «Домбровский! Правда ли?» — «Да, он! При генерале Я в ставке был тогда, когда мы Гданьск с ним брали {289} . Заснуть боялся вождь, не дописав приказа, И по плечу меня похлопал он два раза. «Ксендз, году не пройдет, — так мне сказал Домбровский, — Как встретимся с тобой мы на земле литовской! Литвинам накажи: табак из Ченстохова Пускай мне поднесут, я не терплю другого!» Застыли шляхтичи на миг в оцепененье, В такой восторг пришли, в такое восхищенье! Вполголоса они все повторяли снова: «С таким же табаком», «Он впрямь из Ченстохова!», «Домбровский явится!», «Он видел генерала!» Развеселились все, и кровь в них заиграла. Тут разом грянули, как будто по сигналу: «Марш, марш, Домбровский, к нам!» Рев переполнил залу. Все тотчас обнялись, хлоп с князем, с Митрой Порай, С татарским графом Гриф, всем было не до спора! Забыли Робака, забыли древность рода И загорланили: «Вина побольше! Меда!» Казалось, бернардин доволен был весельем, Он табакерку взял и насладился зельем, Чиханием спугнул мелодию живую, Не дав опомниться, повел он речь иную: «Вы хвалите табак, а что там в табакерке? Вам надо поглядеть, хотя бы для проверки!» Ксендз вытер донышко, стряхнув с него пылинки, Войска, как мошкара, чернели на картинке, И всадник впереди, что был жука поболе, Пришпоривал коня пред ними в чистом поле И, натянув узду уверенной рукою, Щепотку подносил к своим ноздрям другою. «Ну, что же, шляхтичи, узнали, кто пред вами?» Но шляхтичи в ответ качали головами. «Великий государь и не москаль к тому же, Их царь не нюхает, — пускай, ему же хуже!» «Великий человек! Да что ж одет он просто? Не блещет золотом и небольшого роста!» Так Цыдзик закричал: «Москаль, скажу я панам, Весь залит золотом, как щука под шафраном!» «Ба! — Рымша перебил, — москаль другого рода, Видал Костюшку я, вождя всего народа! Великий человек ходил в простом сукмане, В чемарке краковской!» — «В какой чемарке, пане? — Заспорил Вильбик с ним. — Ходил он в тарататке!» «Нет! Со шнуровкой та, а полы этой гладки!» — Мицкевич возразил. Спор загорелся жаркий, Все обсуждали крой кафтана и чемарки. Ксендз Робак между тем, не говоря ни слова, Вкруг табакерки всех объединяет снова, Любезно потчуя. Все по щепотке взяли, Чихнули, а монах рассказывает дале: «Когда Наполеон за табачок берется, Тогда врагам капут! Сдаваться остается! Я помню, было так под солнцем Аустерлица, Хотели москали толпою навалиться, Французы тотчас же пальнули им навстречу — Упали москали, сраженные картечью. Полк падал за полком, подбитый нашей пушкой, А кесарь брал табак понюшку за понюшкой! Царь Александр бежал в сопровожденье братца, Ну, по плечу ль ему с богатырем тягаться? Его величество доволен был успехом И, отряхнув табак, глядел им вслед со смехом. Когда в его войска поступите, тогда вы Припомните, друзья, примету верной славы!» «Ах, квестарь дорогой! — заговорил Сколуба, — Когда ж то сбудется? Вот было бы нам любо! Французов нам сулят раз десять на неделе, А мы все ждем да ждем, глаза уж проглядели! Москаль как нас душил, так душит, что есть мочи, Пока заря взойдет, роса нам выест очи!» «Пусть ропщут женщины! — ответил ксендз на это. — Пускай евреи ждут до окончанья света, Чтоб дорогих гостей встречать в корчме с поклоном, Нетрудно москалей разбить с Наполеоном! Побил он англичан, спустил и швабам шкуру, Пруссаков растоптал, три раза лезших сдуру! Теперь и москалей прогонит прочь, но вы вот, Вы понимаете ль, какой отсюда вывод? А тот, что на коней пришла пора садиться И сабли вынимать, чтоб не пришлось стыдиться, Чтоб не сказали вам: «Ну, храбрые вояки!» Ведь кулаками-то не машут после драки! Панове, мало ждать, и суть не в приглашенье, А надо челядь звать, готовить угощенье. Сор надо вымести! Метите-ка почище, Когда хотите вы гостей принять в жилище». К монаху бросились все разом, в беспорядке: «Что значит сор мести? Не разгадать загадки! На все согласны мы, никто из нас не робок, Как надо поступить, скажите нам, ксендз Робак!» Но ксендз на шлях глядел, о чем-то беспокоясь, Вот высунулся он в окно почти по пояс. «Нет времени, — сказал, — зато, когда приеду, Продолжу с вами я занятную беседу. В уездном городе я буду гостем скорым И к вам, друзья мои, пожалую за сбором». «Пусть квестарь на ночлег заедет в Негримово! — Промолвил эконом, — к приему все готово! Напомню вам одну пословицу, Панове: «Так счастлив человек, как квестарь в Негримове!» Зубковский перебил: «В Зубково ехать надо, Корову стельную отдать хозяйка рада, С полштуки полотна, и слышать вам не внове: Счастливей никого нет квестаря в Зубкове». «К Сколубе просим вас!» — «К нам, — молвил Тераевич, — Голодным бернардин не покидал Пуцевич!» Так наделить его сулили все дарами, Глядели вслед ксендзу, но был он за дверями. Ксендз увидал в окно Тадеуша, который Скакал по большаку, коню давая шпоры, Растрепан, бледен был, глядел вперед сурово И все нахлестывал нагайкою гнедого. Смятенье юноши встревожило монаха, Он кинулся за ним, не выдавая страха, Туда, где горизонт, насколько видит око, Затмила глушь лесов, раскинутых широко. Кто мог бы исходить литовские чащобы? Чье зренье острое проникнуть вглубь могло бы? Рыбак у берега закидывает сети, Стрелок охотится, минуя дебри эти, Опушки знает он, прогалины, ложбины, Но не дерзнет дойти до самой сердцевины. Гласят предания в краю моем родимом, Что, если лесом кто пойдет непроходимым, Наткнется на барьер стволов, колод с ветвями, Размытых в глубине бегущими ручьями; Там муравейников лесных хитросплетенья, Гадюки, пауки, слепни — столпотворенье! Но если б удалось проникнуть в глубь завала, Опасность новая оттуда б угрожала: Овраги темные раскинули б тенета, И заманили бы зеленые болота; Наступишь — засосет! А в глубине, поверьте, Средь всякой нечисти отыщутся и черти! Пятнает ржавчина отравленную воду, Тлетворный дым столбом восходит к небосводу И губит чахлые кустарники лесные. Деревья — карлики, плешивые, больные… Мох сбился колтуном, скрывая жалкий остов, А на стволах у них не счесть грибных наростов! Над темною водой лесных уродов группа, Как ведьмы старые над варевом из трупа! Не перебраться нам сквозь гиблые озера, Во веки вечные за них не бросить взора, Скрывает облако глухую чащу бора. Оно всегда стоит над сумрачной трясиной. За мглою, говорят, за дивною лощиной, Что в заповеднике от глаз людских таится, — Деревьев и зверей заветная столица. Хранятся в ней ростки и семена растений, Всей зелени лесной, цветущей в день весенний. И, словно в ноевом ковчеге, для приплода По паре всех зверей там собрала природа. Медведь, и зубр, и тур — владыки темной чащи, И двор у каждого богатый и блестящий: Рысь с росомахою бессменные министры, Скрываются в ветвях, на все решенья быстры, Как благородные вассалы, в темной сени Пасутся кабаны и стройные олени, Орлы и соколы — нахлебники монархов — Привыкли охранять достойных патриархов. Вот пары главные — хозяева чащобы, Что возвеличены над прочими, — еще бы! Ни ружей, ни ножей не надо им страшиться, От всех злосчастий их убережет столица, И смерть приходит к ним, когда наступит время, Когда от старости и жизнь не в жизнь, а бремя! Есть кладбище в глуши, туда несут пред смертью И крылья с перьями и шкуры вместе с шерстью. Туда бредет медведь, страдающий одышкой, И в шубе вытертой иззябшийся зайчишка, Дряхлеющий олень, когда изменят ноги, И ворон-вековщик, от старости убогий, Орел, едва в крючок орлиный клюв согнется И погибать орлу от голода придется, И всякое зверье, когда изменят силы, Спешит на кладбище найти себе могилы; Поэтому в лесных оврагах и в лощинах Не отыскать костей и черепов звериных, Здесь свято чтит зверье исконные уставы, Хранит обычаи — залоги доброй славы. Цивилизации нет в заповедной шири И собственности нет, поссорившей всех в мире. Нет поединков здесь, нет воинской науки, Как жили прадеды, так поживают внуки. Медведи с лосями встречаются друзьями, И лисы с зайцами играют под ветвями. Когда бы человек забрел сюда случайно, Его бы встретило зверье необычайно: Глядело б на него, застыв от изумленья, Как в тот субботний день, последний день творенья, Их праотцы в раю глядели на Адама, До ссоры роковой, — доверчиво и прямо. Однако человек сюда не глянет даже, — Тревога, Труд и Смерть стоят на вечной страже! Со следа гончие порой в глуши собьются, В болото и в овраг нечаянно ворвутся И, пораженные величием картины, С безумным воем прочь несутся от трясины; И на своем дворе дрожмя дрожат бродяги, И у хозяйских ног еще визжат бедняги! Ту чащу дикую во всем великолепье Зовут охотники в своих беседах «Крепью». О дуралей медведь! Сидел бы ты на месте, И Войскии о тебе не получил бы вести; Прельстила ль пасека тебя душистым медом, Овес ли золотой увидел мимоходом? Но ты покинул глушь, а здесь деревья реже, И распознал лесник твои следы медвежьи! Тотчас же выслал он шпионов за тобою, Узнать, где кормишься, выходишь к водопою… Гречеха в лес привел охотничью ораву — Отрезан путь назад, и начали облаву. Тадеуш знал уже, что в лес пустили стаю, И думал об одном: «Я время наверстаю!» Напрасно напрягли охотники вниманье, Напрасно слушают тревожное молчанье, Стоят с двустволками и выжидают срока; Лесная музыка несется издалека, Ныряют в чаще псы, как в озере — гагары, На Войского глядят стрелки: что скажет старый? А он к земле припал и ловит ухом шумы. Как на лице врача родня читает думы, Чтоб угадать судьбу любимого больного, Так ждут охотники решительного слова, Глядят на Войского с надеждой и тревогой… «Есть! Есть!» — воскликнул он, прислушавшись немного. Он слышал, а они услышали позднее: Собака залилась, другая вслед за нею, И разом буйный лай понесся, нарастая, — То заливается, напав на след, вся стая; Собаки мчатся вглубь, и лай их не сравнится Со сдержанным, когда покажется лисица. Сейчас их злобный лай отрывистей и чаще, Как видно, гончие настигли зверя в чаще. Внезапно лай затих; медведь поднялся хмурый, На гончих бросился, рвет морды им и шкуры. А лай звучит теперь как будто бы иначе. И слышен хриплый вой, предсмертный визг собачий. Как луки, выгнулись мужчины в нетерпенье, Готовятся к стрельбе и напрягают зренье: Ждать дольше невтерпеж! Не выдержали нервы, Все бросили посты, и всяк стремится первый Медведя повстречать, хотя поклялся Войский С тем, кто покинет пост, разделаться по-свойски! Пусть шляхтич или хлоп, юнец иль бородатый, — Всех вытянет смычком, коль будут виноваты! Ничто не помогло. Стрелки бегут без толка, И раза три уже ударила двустволка, Пальба пошла вразброд, но, звуки заглушая, Топтыгин заревел — качнулась глубь лесная. Ужасный рев! Все в нем — отчаянье, тревога; За ним и визг, и лай, и гул победный рога. Одни взвели курки, ждут, затаив дыханье. Другие в лес бегут, повсюду ликованье! Но Войский закричал, что зверя упустили, Охотники в лесу за ним недоследили, Они наперерез ему спешили к пуще, А зверь, напуганный людьми, а псами пуще, Поворотил назад, на дальнюю поляну, Где удержать никак не удалось охрану, Из всех охотников осталось только двое: Тадеуш и пан Граф — мгновенье роковое! Из глубины лесной донесся рев могучий, И прянул вдруг медведь, как будто гром из тучи: На лапы задние встал в бешенстве великом И устрашил людей громоподобным рыком, И камни вырывал, погоней разъяренный, И во врагов швырял, и, точно вихрь зеленый, Летел на гонщиков, потом сломал осину И, занеся ее, как грозную дубину, Пошел на юношей, грозя убить с размаха, Но Граф с Тадеушем не выказали страха. Двустволки подняты, курки на оба взвода (Так против тучи два стоят громоотвода), Вот разом два курка они спустили дружно. (Неопытность! Двоим зараз стрелять не нужно!) И — промах! Прыгнул зверь, рогатина готова, Схватились за нее, не говоря ни слова, И друг у друга рвут. Тут оглянулись, к счастью, — Топтыгин рядом был с разинутою пастью, И лапу он занес! От ярости медвежьей Пустились наутек, туда, где чаща реже… Медведь за ними вслед, не опускает лапу И когти выпустил! Чуть не содрал, как шляпу, У Графа волосы льняные с головою… Однако не успел. В мгновенье роковое Асессор и Юрист на помощь подоспели, Рубака тоже был недалеко от цели, За ними ксендз бежал, хотя и безоружный, — В лесу раздался залп немедленный и дружный. Медведь подпрыгнул вдруг, как заяц пред борзыми, И рухнул. Но махал он лапами своими, Как машет мельница крылами, жирной тушей Он Графа придавил, а сам рычал все глуше: Хотел еще привстать, но прокусили шею Стряпчина первая, а Справник вслед за нею. Гречеха рог схватил тяжелый, буйволиный, Висевший на ремне, как змей блестящий, длинный, Прижал к губам его обеими руками, Потом глаза закрыл с кровавыми белками. Вобрал тугой живот, раздул, как тыквы, щеки И рогу передал весь выдох свой глубокий. Он заиграл, а рог, как будто вихрь летящий, Нес музыку лесам и отдавался в чаще. Тут замерли стрелки в немом оцепененье, Дивясь и чистоте, и мощной силе пенья. Старик искусство все, прославленное пущей, Внезапно развернул гармонией поющей, И лес наполнился, и ожила дубрава, Как будто вышли псы и началась облава. Вторично псовая охота зазвучала: Вначале резкий клич далекого сигнала, Потом задорный лай — несутся псы гурьбою, И, словно дальний гром, — то лес гудит пальбою. Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха, А это по лесу перекликалось эхо! И снова затрубил, волшебный рог менялся, То расширялся он, то снова удлинялся, Вытягивался вдруг лохматой шеей волка И выл пронзительно и долго, без умолка; То вырывался рев, как из медвежьей пасти, А то мычание вихрь разрывал на части. Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха, А это по лесу перекликалось эхо. Летели далеко ликующие звуки, Дубы им вторили, подхватывали буки. Вновь Войский затрубил; рогов казалось много, Смешались вместе лай, и ярость, и тревога Стрелков, зверей и псов. Движением могучим Рог поднял музыкант, и гимн вознесся к тучам, Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха, А это по лесу перекликалось эхо. Деревья все, как есть, рогами вдруг запели, И песню понесли дубы, березы, ели… Летела музыка все шире и все дале, Все совершеннее тона ее звучали, Пока не замерли у горнего порога. Тут руки крепкие старик отвел от рога, И снова рог повис на поясе крученом, А Войский поднялся, и взором просветленным Он долго ввысь глядел в каком-то вдохновенье, Стараясь уловить слабеющее пенье. Кругом на все лады виваты загремели, От тысячи хлопков раскачивались ели. Затихло… И в лесу как будто стало глуше, Тут обернулись все к медвежьей жирной туше; Громадой темною лежал медведь убитый, Прошитый пулями и точно в землю вбитый. Раскинул лапы зверь, как будто крест широкий, Струились из ноздрей кровавые потоки. Медведь еще дышал, еще водил глазами, Но неподвижен был. Повисли за ушами На левой стороне Стряпчина, а на правой, Вцепившись, Справник пил из горла ток кровавый. Гречеха приказал отнять от туши гончих, Просунув меж зубов прута железный кончик. Стрелки прикладами медведя повернули; Виваты грянули и в небе утонули. Асессор ликовал, поглаживая дула: «Двустволочка моя! Надула! Всех надула! Двустволочка моя! Мал золотник, да дорог, Пословица права, без всяких оговорок! Не любит зря стрелять, поможет взять на мушку! За драгоценный дар благодарю Сангушку!» Все восхищался он — искусная работа! И находил в ружье достоинства без счета. «Бегу за Мишкой вслед, — сказал Юрист, стирая Со лба горячий пот. — Кричит пан Войский с края: «Стой!» А чего стоять? Косматый жарит в поле, Как заяц, во всю прыть. Уйти позволить, что ли? Бегу, спирает дух, догнать надежды нету, Гляжу, а зверь бежит прямехонько к просвету! На мушку взял его. «Ну, Мишка, друг бедовый!» — Подумал я, и всё! Вот он, лежит готовый! Нельзя не похвалить моей Сагаласовки {290} , Сагалас лондонский, хоть из Балабановки! Тот оружейник был поляк, по всем приметам, Но ружья украшал по-английски при этом». Асессор закричал: «Ну, нет, уж это дудки! Медведя я убил, пан, верно, шутит шутки!» Но отвечал Юрист: «Не суд у нас — облава, Здесь все свидетели, принадлежит мне слава!» И зашумели все, заспорили речисто, Те за Асессора, а эти за Юриста. О Ключнике они совсем не вспоминали, Бежали сбоку все, что дальше там — не знали! Гречеха слово взял: «Теперь, по крайней мере, У нас достойный спор — вопрос о крупном звере, Не заяц, а медведь — не стыдно стать к барьеру, И я, друзья мои, стою за эту меру! Другого не найти решенья в спорном деле, Вам все равно теперь не избежать дуэли! Когда-то шляхтичи здесь жили по соседству, Принадлежавшие к древнейшему шляхетству. Меж их усадьбами вилась река — Вилейка, А звали шляхтичей Домейко и Довейко. В медведицу они пальнули как-то вместе, Не знали, кто убил, — и вот, во имя чести, Сквозь шкуру поклялись стреляться: дуло в дуло! Дуэль шляхетская! А сколько шума, гула Вокруг условий шло! О доблестной дуэли Еще до наших дней рассказы долетели. Я секундантом был, как все происходило, Подробно расскажу. Давненько это было…» Пока он говорил, уладил Ключник дело, Он тушу обошел и оглядел умело. Могучим тесаком по голове ударил, Затылок разрубил, в мозгу ножом пошарил И, пулю вытащив, отер ее ливреей И к дулу приложил — примерить поскорее. «Вот пуля, — произнес. Все на него взглянули. — Панове, — продолжал, — у вас другие пули! Ружье Горешково! — Тут он приподнял ловко Старинное ружье, скрепленное бечевкой. — Но выстрелил не я, хотя и был под боком, Боялся в юношей попасть я ненароком! Бежали юноши. Глазам своим не веря, Над графской головой увидел лапу зверя! Горешков родич он… Хотя бы и по прялке… Воззвал я к господу и был услышан, жалкий! Послали ангелы на помощь бернардина, Он всех нас устыдил, ну, молодец ксенжина! Покуда я дрожал, чего-то дожидался, Он выхватил ружье, и выстрел вмиг раздался! За сто шагов стрелял и между головами, В пасть зверю угодил! Признаюсь перед вами, Немало прожил я, но я стрелка такого Лишь одного знавал и не встречал другого. Он, славный некогда на стольких поединках, Он, пулей каблуки срезавший на ботинках, Он низкий человек, но храбрости отменной, Усач по прозвищу, фамилии презренной. Однако ни к чему теперь его отвага, По самые усы горит в аду бродяга! Хвала ксендзу! Двоих сегодня спас ксенжина, А может, и троих, ну, квестарь, молодчина! Горешково дитя, последнее на свете, Когда б медведь задрал, и я бы не жил, дети! Полез бы на рожон в пасть к бурому уроду, Пойдем-ка, добрый ксендз, за Графа выпьем меду!» Но не было уже ксендза в лесу зеленом, Медведя застрелив, он подбежал к спасенным, Хотел скорей унять душевную тревогу. Узнав, что целы все, вознесся мыслью к богу, Молитву прочитал и, широко шагая, Пустился из лесу, как будто убегая. Гречеха между тем распоряжался снова: Охапки вереска и хвороста сухого Велел бросать в костер; разросся дым сосною, Навесив балдахин над зеленью лесною, А над костром стрелки рогатины скрестили, Пузатые котлы на зубья нацепили. С возов несли уже капусту, и жаркое, И хлеб, а погребец всегда был под рукою. Хранились в погребце бутыли всех калибров — И вот, хрустальную бутыль из прочих выбрав (Гостинец Робака, по вкусу всем полякам, То водка Гданьская, кто до нее не лаком!), Судья провозгласил, разлив вино по чашам: «Здоровье Гданьска пью, он был и будет нашим!» И чаши винные наполнил он до края, Покуда золото не пролилось, сверкая. А бигос греется; сказать словами трудно О том, как вкусен он, о том, как пахнет чудно! Слова, порядок рифм, все передашь другому, Но сути не понять желудку городскому! Охотник-здоровяк и деревенский житель — Литовских кушаний единственный ценитель! Но и без тех приправ литовский бигос вкусен, В нем много овощей, и выбор их искусен; Капусты квашеной насыпанные горки Растают на устах, по польской поговорке. Капуста тушится в котлах не меньше часа, С ней тушатся куски отборнейшего мяса, Покуда не проймет живые соки жаром, Покуда через край они не прыснут паром И воздух сладостным наполнят ароматом. Готово кушанье, и с громовым виватом Все с вилками бегут, в капусту их вонзают, Звон меди, дым валит, и бигос исчезает, Подобно камфаре. На самом дне казанов Клокочет пар, как дым из кратеров вулканов. Стрелки довольные напились и наелись И, тушу привязав, на лошадей уселись. Друг с другом завели веселую беседу, Асессор, все еще назло Законоведу, Хвалился перед ним своею Сапгушовкой, А тот ему в ответ — лихой Сагаласовкой. Лишь Граф с Тадеушем печально путь держали, Стыдились промаха, стыдились, что бежали. Кто зверя упустил, нарушив ход облавы, Тот нелегко уже добьется доброй славы. «Я взял рогатину, — воскликнул Граф со злобой, — И не вмешайся пан, мы б не бежали оба!» Тадеуш отвечал, что, силы соразмеря, Он на рогатину бы лучше принял зверя. Бросая реплики сердито и угрюмо, Не слышали они ни болтовни, ни шума. Гречеха посреди охотничьего круга Был так же говорлив, как в добрый час досуга. Но все ж, о спорщиках немного беспокоясь, Задумал досказать не конченую повесть. «Асессор и Юрист, вас призывал к барьеру Ничуть не потому, что я свиреп не в меру, Нет! Боже сохрани! Хотел представить шутку И позабавиться в веселую минутку, Чтоб вас уговорить не тратить время в ссорах. Я выдумал ее тому назад лет сорок. Ту шутку славную не знаете вы, други, Хоть некогда она прославилась в округе! Довейко, верно бы, с Домейкой мирно жили, Но помешало им созвучие фамилий! На сеймиках себе сторонников, бывало, Довейко партия средь шляхты вербовала; Прошепчут шляхтичу: «Свой голос дай Довейке», А тот, не расслыхав, отдаст его Домейке. И на пиру когда провозгласил Рупейко: «Виват Довейко наш!» — кто подхватил: «Домейко», А кто переспросить пытался у соседа: Невразумительна за чаркою беседа. А в Вильно было так: какой-то шляхтич пьяный С Домейкой фехтовал и получил две раны. Из Вильно уходя и торопясь к парому, С Довейкой встретился он по дороге к дому. И только лишь вдвоем поплыли по Вилейке — «Кто он таков?» — спросил пьянчужка у Довейки; «Довейко» услыхав, полез в свою кирейку {291} , Клинком подрезал ус Довейке за Домейку. А на облаве-то похуже вышел случай, Ведь надо было же! Они в глуши дремучей Стояли рядышком и выстрелили вместе В одну медведицу; признаюсь вам по чести, Упала замертво, — а все ж ходили слухи, Что до десятка пуль она носила в брюхе. Однокалиберных немало ружей было: Которое ж из них медведицу убило? «Довольно! — крикнули друзья мои с досадой. — Бог или черт связал, но развязаться надо! Как в небе солнцам двум, двоим нам в мире тесно! За сабли! Чья возьмет, решим дуэлью честной!» Старались шляхтичи мирить их, — все напрасно! Рассвирепев, они в запальчивости страстной Клинки отбросили, взялись за пистолеты… Тут закричали мы, что слишком близки меты, Но поклялись они стреляться через шкуру, Опасность велика! Убьют друг друга сдуру! «Гречеха — секундант!» Что ж, не моргнул я глазом: «Пускай могильщик вам могилы роет разом, Не кончится добром ваш вызов молодецкий, Но вы не мясники, деритесь по-шляхетски! И не сближайтесь так, ведь удальство не в этом, Хотите пропороть вы брюхо пистолетом? Свою дистанцию назначили вы сами, Я вымерю ее шагами и глазами, Сам шкуру растяну, и сам ее расправлю, И вас по совести, друзья мои, расставлю: На морде — одного, а на хвосте — другого, Стреляйтесь досыта — позиция готова!» «Когда и где, скажи?» — «Да в Уше на рассвете!» Ушли они, а я Вергилия взял, дети». Вдруг раздалось «Ату!» вслед быстрому зайчонку, И Куцый с Соколом летят за ним вдогонку. Борзые были здесь: по окончанье лова Случалось лошадям в пути поднять косого; Без сворок псы брели и, повстречавшись с серым, Не ждали окрика, а понеслись карьером. Юрист с Асессором за ними было гнаться, Но Войский закричал: «Стой! С места не сниматься! Ни шага никому я сделать не позволю, Отсюда все видать, русак несется к полю!» Зачуя псов, русак туда понесся, верно! Наставил уши он, точь-в-точь как рожки серна, И, вытянувшись весь, скакал, его как будто Несли не лапки вдаль, несли четыре прута; Казалось, на бегу едва земли касаясь, Как ласточка летел неутомимый заяц, Вдогонку пыль и псы; все ближе, воедино Склубились, кажутся какой-то мешаниной, Ну впрямь змея ползет, и головой змеиной, Конечно, был косой, а шеей — облак пыли, Борзые позади хвостом змеиным были. Юрист с Асессором раскрыли рты в волненье, Вдруг побелел Юрист, как плат, как привиденье; Асессор побледнел, поникнув головою… Змея длинней, длинней, — да что ж это такое? Разорвалась змея, пропала шея пыли, У леса голова, хвосты далеко были… Исчезла голова, и, словно шутки ради, Мелькнул пушистый хвост, а псы остались сзади. Обманутые псы бегут у перелеска, Не то советуясь, не то ругаясь резко. Вернулись наконец с поджатыми хвостами И, уши опустив, видать, стыдятся сами, Не могут позабыть о неудачной гонке, Нейдут к хозяевам и держатся в сторонке. Тут голову на грудь Нотариус повесил, Асессор не сдавал, но тоже был невесел. Вдвоем нашли они немало отговорок: Мол, не привыкли псы охотиться без сворок! Мол, заяц выскочил нежданно, нынче в поле Хоть обувай собак — споткнутся поневоле О камни острые, о рытвины, о кочки… Так объясняли все борзятники до точки (Асессор в первый раз согласен был с Юристом). Стрелки не слушали и заливались свистом, Перебирали вновь минувшую облаву, А смех их оглашал зеленую дубраву. Гречеха только раз на зайца оглянулся. Увидя, что бежал, спокойно отвернулся И продолжал рассказ: «О чем бишь я толкую? Ах да, о том, как мне отвесть беду такую, — Смягчить условия неслыханной дуэли. Жалеют шляхтичи: «Погибнут в самом деле!» А я им говорю с улыбкою невинной, Что шкура иногда бывает очень длинной! Панове, знаете, как, по словам Марона, К ливийцам приплыла прекрасная Дидона И там клочок земли добыла при условье, Что он уместится под шкурою воловьей? И вот на том клочке встал Карфаген могучий… Я ночью изучал недаром этот случай! Едва взошла заря на берегах Вилейки, Довейко на коне, Домейко на линейке, А через реку мост косматый, крепко вбитый, Ремни из шкуры там нарезаны и сшиты. Домейко стал на хвост, на морду стал Довейко, Меж ними плещется шумливая Вилейка! «Панове, — я сказал, — стреляйтесь, тешьтесь вволю, До примирения уйти вам не позволю!» Смеются шляхтичи, а тех терзает злоба; Я пригласил ксендза, мы потрудились оба, Он им — о кротости, а я им об уставе, Так помирили их мы, к обоюдной славе! Довейко в жены взял себе сестру Домейки, До гробовой доски дружили их семейки. Примернее друзей не знали мы в округе, Домейко шурина сестру избрал в супруги. Поставили корчму на месте их свиданья, «Медведицей» ее прозвали в назиданье».

 

Книга пятая

Ссора

Охотничьи планы Телимены . — Огородница готовится к вступлению в свет и выслушивает советы наставницы . — Охотники возвращаются . — Изумление Тадеуша . — Вторая встреча в «Храме грез» и примирение, достигнутое при посредничестве муравьев . — За столом завязывается беседа об охоте. — Прерванный рассказ Войского о Рейтане и князе Денасове . — Переговоры между сторонами, также прерванные . — Явление с ключом . — Ссора . — Военный совет Графа с Гервазием.

Удачно кончилась в глухом лесу охота, А Телимена здесь раскинула тенета; Хотя совсем одна она сидит в алькове И руки сложены, оружье наготове: Преследует в мечтах двух зайцев Телимена И хочет затравить обоих непременно. Кого ж ей предпочесть? Граф — юноша красивый И рода знатного, любезный, не спесивый; Уже влюблен в нее… Сомнительно, однако, Удастся ль довести влюбленного до брака? Она немолода и с небольшим приданым, А назовет ли свет такой союз желанным? Привстав на цыпочки, стянула пояс туже, Сказал бы, что она повыше стала тут же, Открыла ниже грудь и повернулась боком, Впиваясь в зеркало нетерпеливым оком, Как будто у него совета попросила, Вздохнув, потупилась и села вновь уныло. Граф родовитый пан! Изменчивы магнаты… Блондин… Блондины все в любви холодноваты… Тадеуш простачок, к тому же славный малый И любит в первый раз, надежней он, пожалуй! Когда прибрать к рукам, то будет крепко связан, А Телимене он уже кой-чем обязан! Юнец грешит в мечтах, старик — иное дело, Он совесть потерял, а сердце зачерствело… В душе Тадеуша бушует сил избыток, Он первых радостей волшебный пьет напиток И наслажденью рад, как дружеской пирушке, Когда зажгут огни, вином наполнив кружки. Не то что пьяница, гуляка и кутила, Что напивается, хотя вино постыло. А пани толк в любви прекрасно понимала, Она умна была и опытна немало! Что станут говорить? Но можно в глушь зарыться, От близких и друзей на время затаиться, Столицу посетить, когда придет желанье, — А это по душе честолюбивой пани. Там познакомила бы юношу со светом И помогла б ему, наставила советом. Нашла бы в нем себе супруга, друга, брата, Покуда молодость не скрылась без возврата. Мечтая так, она прошлась беспечно, смело, Потом нахмурилась и на диван присела. Задумалась она и о другом вопросе, Нельзя ли Графа ей женить на панне Зосе? Невеста славная! Она хоть небогата, Но дочь сенатора — вельможного магната! Когда б их удалось сосватать Телимене, Нашлось бы место ей в супружеском именье, Как Зосина родня, к тому ж еще и сваха, Могла бы наконец вперед глядеть без страха! И вот, чтоб приступить к намеченному плану, Окликнула она молоденькую панну. А Зося во дворе, с головкой непокрытой, Стоит, держа в руках приподнятое сито; Ей в ноги катятся лохматыми клубками Рябые курочки с лихими петушками, Гребут, как веслами, крылами запевалы, На шишаках у них ярчайшие кораллы И шпоры на ногах. По грядкам, без дороги За ними шествует индюк, надутый, строгий, Не слушая речей дражайшей половины; Плывут невдалеке хвостатые павлины, Хвост помогает их движениям нескорым; А голубь падает комочком среброперым На бархатистый дерн приветливой лужайки. В звонкоголосый круг теснятся птичьи стайки; Как белой лентою, обвит он голубями, Весь пестрый, крапчатый, сверкает, точно пламя. Янтарь на клювиках, кораллы на уборе Из гущи перышек, как рыбки, светят в море. И стая пестрая у стройных ножек панны Едва колышется, как над водой тюльпаны. Глядит на девушку с волненьем круг стоокий, А Зося кажется меж птицами высокой. Вся в белом, тонкая, молоденькая панна Легка в движениях — точь-в-точь струя фонтана! Из сита зачерпнув, бросает им проворно Рукой жемчужною жемчужин крупных зерна. Перловая крупа — обычная заправа Литовских кушаний, но девушка лукаво Повадилась таскать перловку из буфета, Для милых птиц своих отважилась на это! Услышала — зовут! «О, тетя, без сомненья!» И, птицам высыпав остатки угощенья И сито покрутив, как бубен танцовщица, Выстукивая такт, сама взвилась, как птица. Помчалась радостно, домашних птиц пугая; Взметнулась тотчас же встревоженная стая. Ногами девушка едва земли касалась И птицей между птиц летящею казалась! За нею голуби летели пышной свитой, Как за прекрасною богиней Афродитой. Вскочила девушка в окошко к Телимене, Любимой тетушке уселась на колени, А тетушка своей рукою белоснежной Погладила ее по круглой щечке нежной И заглянула ей в глаза проникновенно (Любила девушку сердечно Телимена). Но вот, с дивана встав, она прошлась немного И, пальцем погрозив, заговорила строго: «Ты, Зося, не дитя, пора остепениться! Тебе четырнадцать, ты взрослая девица! И внучке Стольника, конечно, не пристало Возиться с птицами, якшаться с кем попало! С крестьянскими детьми ты нянчилась довольно, Поверь, что на тебя смотреть мне даже больно! Фи! загорела ты, как дикая цыганка, А неуклюжа как! Ни дать ни взять крестьянка! Забавы детские пора тебе оставить, Сегодня обществу хочу тебя представить. К нам гости съехались, и встретишься ты с ними. Не осрами ж меня манерами дурными!» Вскочила девушка, от счастья хорошея, И тотчас кинулась наставнице на шею, В ладоши хлопая, смеяться, плакать стала: «Ах, тетя, как давно гостей я не видала! Все с курами вожусь, все слышу птичьи крики, А в гости прилетал один лишь голубь дикий! Мне так наскучило одной сидеть в алькове! Со скукой, говорят, приходит нездоровье!» «Мне докучал Судья, — сказала Телимена. — В свет вывозить тебя хотел он непременно. Не знает, что плетет. Жил старикан в повете И не бывал нигде. Что знает он о свете? Известно хорошо мне, как особе светской, Что надо в общество явиться не из детской! Коль на глазах растешь, тогда, попомни слово, Эффекта все равно не выйдет никакого, Будь раскрасавицей! Зато, когда нежданно Войдет в гостиную не девочка, а панна, Все кинутся искать ее улыбки, взгляда, Хвалить и тонкий вкус, и красоту наряда, Ловить слова ее, все делать ей в угоду, А если девушка вошла однажды в моду, То пусть не нравится — все, несмотря на это, Ей поклоняются, — таков обычай света. Не беспокоюсь я: ты выросла в столице, Я воспитанием твоим могу гордиться. Ты помнишь Петербург, хотя живешь в повете. Заботься, Зосенька, теперь о туалете! Все приготовлено, чего же ждешь еще ты? Охотники вот-вот заявятся с охоты». Тут горничная вмиг с дворовой молодою Ей таз серебряный наполнили водою. Как воробей в песке, в воде плескалась панна, А горничная ей прислуживала рьяно. Достала тетушка столичные запасы: Помаду, и духи, и прочие прикрасы. Духами тонкими обрызгала девицу — Благоухание наполнило светлицу. Надела Зосенька чулочки-паутинки, Обулась в белые варшавские ботинки, И, затянув шнурки на шелковом корсаже, Служанка пеньюар надела ей тотчас же. Вот, папильотки сняв бумажные, крутые, В два локона свила ей кудри золотые, Пригладив волосы на лбу и над висками; Потом сплела венок из руты с васильками, А тетушка его оправила умело И ловко девушке на голову надела, Чтоб в золоте волос, как в спелой ржи, мелькая, Синели васильки, головками кивая. Снят белый пеньюар, и платьице надето, И, споря красотой с сияньем туалета, Как лилия бела, нежна, благоуханна, Платочек мнет в руке молоденькая панна. Одобрив туалет последнего фасона, Велит ей тетушка пройтись непринужденно. Особой светскою была недаром тетка, И не понравилась ей Зосина походка; Увидя реверанс, в испуге закричала: «Ах, я несчастная! Так вот что означала Возня с гусятами! Так ходят лишь подпаски, Как разведенная жена, ты строишь глазки! Меня позоришь ты подобным реверансом!» Паненка залилась малиновым румянцем: «Жила я взаперти, ни с кем не танцевала, Возилась с детворой и с птицами, бывало. Прошу у тетушки немного снисхожденья, С гостями поведусь и наберусь уменья!» «Возиться с птицами, конечно, лучше было, Чем с тою шушерой, что дядю облепила! — Сказала тетушка. — Плебан, игравший в шашки С молитвой на устах, другие замарашки — Чинуши с трубками! Лихие кавалеры! Переняла бы ты завидные манеры! Зато пришла пора тебе повеселиться В хорошем обществе: созвал гостей Соплица, Меж ними есть и Граф, жил за границей годы, Воспитан хорошо и родич воеводы. С ним полюбезней будь!» Тут долетело ржанье: Знать, гости съехались; и поспешила пани С питомицей вдвоем приезжих встретить в зале. Спустились об руку, гостей же не застали; Они прошли к себе, переодеться надо: Соплица не терпел небрежного наряда. Пан Граф с Тадеушем оделись всех быстрее И вместе в зал сошли с высокой галереи. Приветствовала их любезно Телимена, Свою племянницу представила степенно Сперва Тадеушу, он родственник ей близкий; Присела девушка; поклон отвесив низкий, Беседу завязать Тадеуш попытался, Но, глянув на нее, с открытым ртом остался. Зарделся, побледнел, дрожь проняла беднягу, Казалось, потерял он всю свою отвагу… По росту, голосу в единое мгновенье Узнал он в девушке волшебное виденье, Да, этот силуэт он видел на заборе, И этот голосок будил его на горе! Гречеха выручил Тадеуша, на счастье, Увидя дрожь его, он принял в нем участье И посоветовал пойти вздремнуть немного. Тадеуш в угол стал, подальше от порога; Уставясь на гостей полубезумным взглядом, Он видел тетушку с племянницею рядом. Хозяйка поняла, что юноша взволнован, Что замер сам не свой, как будто зачарован; Стараясь угадать, что с ним такое стало, Она по-прежнему с гостями щебетала, Но, улучив момент, Тадеуша спросила: Здоров ли, почему один стоит уныло? О Зосе походя ему сказала что-то, Но юноша молчал и слушал с неохотой, Не глядя на нее. Тут пани стало жутко, И поняла она, что это все не шутка! Участие на гнев сменила Телимена, Внезапно поднялась и глянула надменно, Презреньем обдала, а он в ответ на это Стремительно вскочил и, вспыхнув, как ракета, Прочь кресло отпихнул решительным движеньем, И кинулся бежать, и плюнул с раздраженьем. Дверь хлопнула за ним, но этой бурной сцены Не увидал никто, на счастье Телимены. Он в поле побежал, ей что-то буркнув глухо. Как щука с острогой, вонзившеюся в брюхо, Ныряет в глубину, скрываясь под водою, И тянет все-таки веревку за собою, Так бедный юноша унес с собой досаду; Он прыгнул через ров, перескочил ограду И прямо полетел, куда глаза глядели, Дороги не ища, не намечая цели. Попал он наконец — привел, быть может, случай — Туда, где счастлив был своей душой кипучей, Где получить успел записку от прелестной… Зовется «Храмом грез» то место, как известно. Она! Но в статуе, исполненной печали, Возлюбленной своей он не узнал вначале: На камень опершись, укрыта шалью белой, Казалась юноше она окаменелой, Сквозь пальцы белые просачивались слезы… Он, он виновник был такой метаморфозы! И сердце юноши напрасно защищалось, Уж он растрогался, его пронзила жалость, Таясь в глухой листве, вздыхал он ненароком И говорил себе с мучительным упреком: «Ошибся, но ее винить мне нет причины». Тут высунулся он по пояс из олышины. Вдруг паки прыгнула с полубезумным криком, Метаться начала в смятении великом. Бледна, растрепана, стремглав бежала пани И наземь бросилась, не выдержав страданий. Пытается привстать, однако все напрасно, И видно, что она терзается ужасно! Хватается за грудь, за шею, за колена. Быть может, спятила от горя Телимена? Припадок, может быть? Но нет! Совсем иное Случилось бедствие! Под старою сосною, Где муравейник был, народец муравьиный Хозяйственно сновал вдоль по дорожке длинной. То ль надобность была, то ль просто так, без цели, Козявки к «Храму грез» пристрастие имели, Но с самого утра, сквозь березняк зеленый, Тропинку проложив, ползли их батальоны. А пани у ручья сидела на песочке, Польстились муравьи на белые чулочки И поползли по ним, кусаются, щекочут… Тут пани поднялась, стряхнуть мурашек хочет, Но падает в траву, не удержав стенаний! Тадеуш должен был прийти на помощь к пани! Он платье отряхнул и, обмахнув чулочки, Нечаянно уста приблизил к нежной щечке. Так в позе дружеской была забыта ссора, Беседа обошлась без сцены, без укора — И затянулась бы, наверное, но снова Донесся медный звон, что шел из Соплицова И к ужину сзывал. Поторопиться надо! Чу! хрустнул бурелом, их ищут — вот досада! Вдвоем застанут здесь — пойдет дурная слава. И Телимена в сад отправилась направо, А юноша пошел налево по дороге, Не обошлось у них обоих без тревоги: Ей померещилась, наверное от страха, Сутана темная приезжего монаха; А юношу смутил вид чьей-то длинной тени, Чьей? Он не разглядел, но чувствовал в смятенье, Что это, верно, Граф шагал вечерним нолем В английском сюртуке, изящном, долгополом. А ужин в замке был. Не примирясь с запретом, Протазий на свой страх все ж настоял на этом: Он замок штурмом взял, едва ушел Соплица, «Ввел во владенье» слуг, как это говорится. В сенях все общество столпилось в полном сборе; И к месту главному идет пан Подкоморий, — Он, самый старший здесь и возрастом и чином, Проходит, кланяясь и дамам и мужчинам, Садится рядом с ним достойная супруга. Монах не ужинал, он не имел досуга. Вот разместились все, Судья стал посредине, «Благословение» прочел он по-латыни. Мужчины выпили, потом на скамьи сели, Литовский холодец в молчанье дружном ели. Вот поданы на стол цыплята с винегретом В компании живой венгерского с кларетом, Но шляхтичи молчат. Подобного скандала, С тех пор как замок был построен, не бывало, А шляхту принимать не привыкать палатам, Где стены вторили ликующим виватам, Где никогда еще так мрачен не был ужин, — Лишь пробки хлопают да стук тарелок дружен; Сказал бы, что злой дух сковал уста печатью, И смолкли шляхтичи, покорные заклятью. Молчанию стрелков причин немало было: Вернулись весело и не растратив пыла, Но приумолкли вдруг, припомнив ход облавы, И поняли они, что не стяжали славы. Ведь надо было же! Какая-то сутана, Бог весть откуда к ним попавшая нежданно, Вдруг превзошла в стрельбе охотников, столь рьяных. Что станут говорить и в Лидзе и в Ошмянах, Которые взялись тягаться с их поветом В стрельбе и в ловкости? Все думали об этом. Юрист с Асессором молчали, брови хмуря, В сердцах борзятников не утихала буря, И каждый видел вновь, досадою терзаясь, Как серым хвостиком помахивает заяц, Поддразнивая их. Сидели мрачно оба, К тарелкам наклонясь, в сердцах кипела злоба. Асессор мучился еще одной догадкой — На Телимену он поглядывал украдкой. С Тадеушем она ни слова не сказала, Хоть взгляды на него смущенные бросала. На Графа мрачного с улыбкою глядела, Душевный разговор с ним завести хотела; Придя с прогулки, Граф исполнен был досады (Тадеуш знал, что он вернулся из засады). Закинув голову, поднявши гордо плечи, С презреньем слушал Граф приветливые речи. И, наконец, подсел как можно ближе к Зосе, Вино ей подавал, закуски на подносе, Закатывал глаза, беседуя любезно, И глубоко вздыхал, все было бесполезно! Видать, несчастный Граф ухаживал для виду И тем отплачивал кокетке за обиду. Оглядывался он, как будто ненароком, И на неверную сверкал ревнивым оком! Но непонятна ей осталась эта сцена. «Чудак!» — подумала о Графе Телимена. Успехом девушки красавица гордилась И вот к Тадеушу с улыбкой обратилась. Тадеуш мрачен был, он слушал разговоры, Но ничего не ел, вперив в тарелку взоры. В изысканных речах назойливость он видел, Зевал в ответ на них и тем ее обидел. Не нравилось ему (какая перемена!), Что так щедра была на ласки Телимена! Еще досадовал на слишком низкий вырез, А глянул ей в лицо — и горечи не вынес: Теперь он зорче был и на лице прекрасном Прочел секрет ее, который был ужасным И больше не скрывал коварного обмана, — Она румянилась! Виновны ли румяна, Некстати стертые? Но волшебство нежданно Исчезло, и теперь все видел без прикрас он, Румяна в «Храме грез» мог и стереть он часом. Ведь разговор велся на близком расстоянье, Как с бабочки пыльцу, их свеяло дыханье, А пани, запоздав, — путь из лесу далекий, — Забыла второпях вновь подрумянить щеки. Глаза Тадеуша, как хитрые шпионы, Открыв один обман, искать другие склонны. Повсюду ловит он следы коварной фальши: Веснушек несколько у самых губ, а дальше Нет двух зубов во рту, на лбу лежат белила, И множество морщин лицо избороздило. Увы! Тадеуш знал — занятие пустое И недостойное следить за красотою. Шпионить за своей любовницей ужасно, Но сердце, разлюбив, в любви уже не властно. Когда не станет чувств, то в совести нет прока И холода души не согревает око; Не грея, светится полночное светило, Свет поверху скользит — душа уже застыла. Сидел, насупясь, он в молчании угрюмом И губы искусал, предавшись черным думам. Он Зоею ревновал к любезному соседу, Злой дух толкал его подслушать их беседу. А Зоею тронула учтивая манера, Потупилась она под взглядом кавалера, И наконец ему в ответ на красноречье Сама напомнила о мимолетной встрече, Каких-то огурцах, об огородных грядках… Терзался юноша в сомненьях и догадках; Глотал слова ее, — из домыслов несладких Был ужин юноши. Порою так гадюка Яд высосет из трав и — каверзная штука! — Клубком свернется вдруг на огородной грядке, Притихнет, но беда неосторожной пятке! Так и Тадеуш был хотя спокоен с виду, Но в сердце затаил ревнивую обиду. Когда в кругу друзей один сидит угрюмо, Он заражает всех своею мрачной думой; Сидели хмурые одни стрелки вначале, Взглянув на юношу, другие замолчали. Обижен был на всех за дочек Подкоморий И не хотел принять участья в разговоре. Он знал, что дочери красавицы, с приданым, Невесты первые, — чего же больше паннам? И разве нету глаз совсем у молодежи? Молчал, насупившись, Соплица от того же, Гречеха, увидав, что все сидели молча, «Ну, трапеза, сказал, не польская, а волчья!» Молчанья не терпел речистый пан Гречеха; Беседа для него и отдых и утеха. Не диво! Жизнь провел со шляхтой на охотах, На съездах, сеймиках, в хозяйственных заботах. Привык он, чтоб ему бубнили что-то в ухо И в тот момент, когда гонялся он за мухой, И в тот, когда молчал, когда смыкались очи; Беседы днем искал, не пропускал и ночи: Молитвы слушал он и сказки вперемежку, А трубки не терпел, говаривал в насмешку, Что немцы завели занятие пустое И онемечить нас желают немотою. Болтал он целый век, под говор спал, бывало, А просыпался он, едва лишь затихало. Так мельник сладко спит под шум многоголосый И просыпается, лишь замолчат колеса. Вот Подкомория спросил Гречеха взглядом, Потом кивнул Судье, сидевшему с ним рядом, Мол, хочет говорить, а те взамен ответа Склонили головы: мол, одобряем это. «Прошу я молодежь, — заговорил Гречеха, — Не избегать речей и не бояться смеха! В молчании жевать лишь капуцины рады {292} , Молчащий, как стрелок, что бережет заряды, И ржавеют они в ружье его без толка, Л в старину велась беседа без умолка! С охоты воротясь, бывало, мы в беседе Хвалили гонщиков, судили о медведе, А сколько споров шло охотничьих, горячих О метких выстрелах, обидных неудачах! Бывало, гомонит веселая орава, Мила беседа ей, как новая облава. Я знаю, почему молчите сокрушенно; Беда нахлынула на вас из капюшона! Вам стыдно промахов! Стыдиться их негоже: Отличнейший стрелок промазывает тоже! Бить метко, пуделять — такая наша участь, Охочусь с детства я, а промах дав, не мучусь! Тулощик пуделял, да и послу Рейтану Случалось промах дать, вельможнейшему пану! За то, что юноши нарушили порядки И, зверя упустив, бежали без оглядки, Забыв рогатину, за это молодежи Хотя не похвалю, не осужу я тоже! Кто бросится бежать, когда в руках двустволка, Не выйдет из того, сказать по правде, толка, А наобум палить, не подпуская зверя, Как делает иной, прицела не проверя, Еще позорнее! Совсем иное дело, На мушку зверя взяв, стрелять в добычу смело! Тут, если промах дашь, нет срама в отступленье, Идти с рогатиной велит не долг — влеченье! Рогатина стрелкам дана для обороны, — От века таковы охотничьи законы. Не стоит горевать о вашей неудаче, И за столом молчать не следует тем паче! Прошу вас об одном, ревнуя к вашей славе, Когда вы вспомните о нынешней облаве, Припомните наказ, завещанный Гречехой: Друг другу никогда не будьте вы помехой И не преследуйте вдвоем одной дичины». Гречеха только лишь успел сказать «дичины», Асессор тотчас же пробормотал: «Девчины». Кругом раздался смех и крики «браво, браво!», Как видно, рассуждал оратор очень здраво! Одни, развеселясь, воскликнули: «Дичины», Другие тотчас же отозвались: «Девчины».  — «Соседки», — прошептал Нотариус. «Кокетки», — Асессор подхватил, смяв уголок салфетки. Гречеха между тем далек был от упреков И оценить не мог улыбок и намеков, Услышав выкрики, а с ними взрывы смеха, Задумал насмешить все общество Гречеха. И так заговорил, налив бенедиктина: «Напрасно я ищу глазами бернардина, Чтоб рассказать ему за нашим пиром славным О метком выстреле, сегодняшнему равном. Гервазий говорил, что он стрелка такого Знавал лишь одного, и не было другого, Но я другого знал. Был на облаве случай, Двоих охотник спас от смерти неминучей! Отменнейших стрелков: Денасова, Рейтана, — Ушли они тогда от гибели нежданно! Не позавидовав спасителю, магнаты Кричали в честь его трикратные виваты — И за столом стрелка вдвоем благодарили, Кабаньей шкурою, деньгами одарили. Я очевидцем был и нынче, как нарочно, Пришлось мне увидать такой же выстрел точно, Как тот, который спас магнатов именитых, Отменнейших стрелков, доныне незабытых!» Судья отозвался, вином наполнив чаши: «Я пью и за ксендза и за здоровье ваше! Хоть одарить ксендза деньгами я не смею, Но порох оплатить с лихвой ему сумею! Для бернардина я не пожалею туши, Пусть кормит года два монашеские души! Но шкуры не отдам, а если мне в продаже Откажет добрый ксендз, прибегну к силе даже — Десяток соболей за шкуру дам и боле, Распорядиться ей хочу своею волей! Во-первых, честь ксендзу, охотникам на горе, А кто за ним идет, рассудит Подкоморий И шкурой наградит достойного, панове!» Пан Подкоморий тут в раздумье сдвинул брови. И зашумели все, хвалясь друг перед другом, И каждый требовал оценки по заслугам Уменья своего, проявленной отваги. Юрист с Асессором опять скрестили шпаги: Один превозносил за меткость Сангушовку, Другой нахваливал свою Сагаласовку. «Ты прав, соседушка! — промолвил Подкоморий. — Во-первых, — честь ксендзу, охотникам на горе, Кого ж назвать за ним, я сам не знаю, други, У каждого из вас немалые заслуги. Все мужеством равны! И все ж из молодежи Сегодня на двоих нам указал перст божий. Двоих чуть не задрал Топтыгин на облаве, — Граф и Тадеуш, вы владеть добычей вправе. Тадеуш юн еще и сам, по доброй воле, Как родственник Судьи, откажется от доли. Трофей получит Граф и, как велит обычай, Украсит кабинет охотничьей добычей. Добыча — памятка сегодняшней забавы, Триумф охотника, залог грядущей славы!» Оратор замолчал, он думал сделать лучше. Но Граф был сам не свой, сидел он туча тучей. При слове «кабинет» он глянул в изумленье И сразу увидал все головы оленьи, Ветвистые рога, как будто лес лавровый, Взращенный для сынов, — наследие отцово. Портреты предков здесь под сводами висели, Заветный Козерог, блестевший еле-еле. Былого голоса — они всего дороже! От грез очнулся Граф. В гостях он, у кого же? Наследник Стольника, он гость в своих хоромах С врагами за столом! Какой ужасный промах! А пылкой ревности язвительное жало Обиду горькую еще усугубляло. С усмешкой Граф сказал: «Мой скромный домик тесен, Нет места годного, и слишком дар чудесен! Пусть лучше подождет медведь среди сохатых, Пока не поселюсь я в родовых палатах!» Смекнув, к чему он вел такую речь в задоре, По табакерке тут пощелкал Подкоморий: «Достойна похвалы заботливость соседа, Не забывает он о деле для обеда, Не так, как сверстники, — отъявленные моты, Транжирить денежки — им нет другой заботы. Хочу согласием закончить суд, но дело В усадебной земле. Решим его умело; Придется за нее полями откупиться». — На объяснения привык он не скупиться И начал излагать особенности плана. Но изложение нарушил шум нежданно: Кто, палец вытянув, указывал на что-то, Кто повернулся вдруг, склонясь вполоборота, Другие головы нагнули, брови хмуря, Колосья спелые так пригибает буря. Все смотрят в угол, там Горешко на портрете И двери темные. Раскрылись двери эти, И показался в них какой-то призрак старый, Он двинулся вперед, высокий, сухопарый. Гервазий! Кто еще такой же длинноногий И у кого еще на куртке Козероги? Он шел, прямой, как столб, с усмешкою кривою, Суровый и немой, качая головою, В руке огромный ключ — подобие кинжала, Вот растворил он шкаф, пружина завизжала. Там в двух углах сеней, где высились колонны, Куранты старые в шкафах дремали сонно, С природой не в ладу старинные чудила Показывали день, когда за полночь било. Исправить механизм Гервазий был не в силах, Однако всякий раз исправно заводил их, Крутил их каждый день уже в теченье года, И вот как раз теперь пришла пора завода. Покуда излагал пан Подкоморий планы, Он гирю потянул, и встрепенулись паны, Услыша ржавый скрип и скрежет да гуденье, — Пан Подкоморий сам закончил рассужденье: «Работу спешную ты б отложил, любезный!» Хотел он продолжать, но было бесполезно: Другую гирю тут старик рванул с разгона. Снегирь, что на часах сидел непринужденно, Захлопал крыльями и как зальется свистом! Да жаль! Охрип снегирь, а был он голосистым. Сбивался и пищал, совсем заврался вскоре. Под общий смех прервал доклад свой Подкоморий. «Эй, Ключник, — крикнул он, — уймись ты, старый филин, И клюв побереги, пока он не отпилен!» Гервазий, услыхав в его словах угрозу, Лишь подбоченился, приняв лихую позу, И стрелки перевел он сразу на полсуток: «Шутить изволите? Я не любитель шуток, Хоть мал воробышек, но в гнездышке крылатый Сильнее филина, что залетел в палаты! Знай, пан, что филин тот, кто под стрехой чужою Пирует по ночам, пугну его ужо я…» «За двери Ключника! Довольно безобразий!» «Мопанку, видите! — в слезах вскричал Гервазий. — Да разве вы еще не запятнали чести Тем, что с Соплицами за стол уселись вместе? Рубаку, Ключника, Гервазия пред вами Поносят дерзкими, обидными словами! И не ответит пан обидчикам достойно?» Вдруг трижды закричал Протазий им: «Спокойно! Панове, слушайте! Я, по отцу Брехальский, Протазий Балтазар и возный трибунальский, По форме нынче я обследовал именье, Засим составил акт и вывел заключенье. Беру в свидетели всех вас, мой список полон. Прошу Асессора, чтоб следствие повел он По делу славного Судьи, сиречь Соплицы, О нарушении противником границы, Вторженье в замок тот, владеет он которым, Понеже в нем он ест, и здесь конец всем спорам!» Гервазий перебил: «Ты брешешь, как собака!» Железные ключи сняв с пояса, Рубака, Как камень из пращи, пустил их в Балтазара, Однако увильнул Брехальский от удара. И голову нагнул он вовремя на счастье, Не то б она была расколота на части! В смятенье шляхтичи молчали миг короткий. Судья опомнился: «Разбойника в колодки! Гей, хлопы!» Ворвались дворовые гурьбою, Заполнили проход меж дверью и стеною. Но Граф загородил скамейкою дорогу, На крепость шаткую поставив твердо ногу. «Стоп! — крикнул он Судье. — На что это похоже, Гнать моего слугу из дома моего же! Мой замок, мой слуга, сам разберусь я в споре!» Нахмурясь, поглядел на Графа Подкоморий: «Без вашей помощи накажем грубияна, А ваша милость, Граф, присваивает рано Сей замок, суд еще не объявил решенья. Не вы хозяин здесь! Не ваше угощенье! Молчал бы лучше пан, когда седины эти Не уважаешь ты, уважь мой сан в повете!» Но огрызнулся Граф: «Довольно! Надоело! Другим рассказывай, коль нет иного дела! Напрасно с вами здесь я предавался пьянству, Которое ведет к насилью и буянству! Ответ дадите мне, когда вы протрезвитесь. Ну а теперь за мной, Гервазий, верный витязь!» Подобной выходки не ждал пан Подкоморий, Он наливал бокал, чтоб подкрепиться в споре, Но, лютой дерзостью сраженный точно громом, Оперся о бокал бутылкой, полной ромом, И, шею вытянув, ладонь приставил к уху, Еще не доверял он собственному слуху! Молчал, но между тем так мощно чашу стиснул, Что лопнула она, напиток в очи прыснул И, видимо, зажег в душе пожар жестокий — Так очи вспыхнули, так запылали щеки. Лишился языка от брызнувшего хмеля, Сквозь зубы наконец промолвил: «Пустомеля! Графишка, я тебя! Подай мне, Томаш, саблю! Я пана вышколю, я спеси поубавлю! Боится натрудить изнеженные уши… Придется мне тебя дубиной оглоушить! За сабли! Томаш, гей! С крыльца задиру сбросьте!» Но Подкомория тут окружили гости, И за руку его схватил судья Соплица: «Я первый оскорблен! Мне надлежит с ним биться! Протазий, дай палаш! Ну, забияка жалкий, Попляшешь у меня ты, как медведь под палкой!» Тадеуш закричал: «Вам, дядя, непригоже Сражаться с фертиком, есть люди помоложе! Вы предоставьте мне сразиться с забиякой. Ты вызвал стариков, отважный пан, однако Мы завтра поглядим, как бьешься на дуэли И что за рыцарь ты, а нынче — прочь отселе! Беги, покуда цел!» Совет не спас беднягу, И Граф и Козерог попали в передрягу. Налево за столом кричали и свистели, А с правого конца бутылки полетели, Тарелки и ножи. Испуганные панны Слезами залились. Раздался вопль нежданный, И, закатив глаза, упала Телимена На графское плечо. Белевшая, как пена, Лебяжья грудь ее к груди его прижалась, И Граф разгневанный почувствовал к ней жалость, Он поддержал ее. Зато Гервазий старый Грудь беззащитную подставил под удары. Уже изнемогал под натиском дворовых И выдержать не мог он испытаний новых, Но Зося Ключника сердечно пожалела И, заслонив его, простерла руки смело. Толпа отхлынула — и след простыл буяна. Искали под столом, но не нашли. Нежданно Гервазий вынырнул и, поводя очами, Скамейку поднял вдруг могучими руками. Крутясь, как мельница, всех смел перед собою И, Графа заслонив дубовою скамьею, Повлек его к дверям, однако у порога Гервазий постоял, поглядывая строго. Не безоружен он, так отступать к чему же? Быть может, бой принять? и в ход пустить оружье? Выпячивая грудь, уже в усердье рьяном Взмахнул тяжелою скамьею, как тараном, И голову нагнул, уверенный в успехе, Но задержался он глазами на Гречехе. А тот, прикрыв глаза, в раздумии глубоком, Казалось, вспоминал о времени далеком. Граф с Подкоморием едва лишь побранился И пригрозил Судье, как Войский оживился, Полакомился он понюшкою двойною (Соплица Войскому был дальнею роднею, Но у него гостил Гречеха постоянно И озабочен был благополучьем пана). Не мог он долее терпеть, как посторонний, И лезвие ножа блеснуло на ладони! А локтя правого коснулась рукоятка. Казалось, старика не занимала схватка, Но он раскачивал рукой вооруженной, На Графа между тем глядел настороженно. Метание ножей опасно в каждой драке, Оставили его литвины и поляки. Одни лишь старики, Гервазий между ними И Войский, славились ударами своими. Видать, что острый нож метнет он, не помешкав, Что в Графа целится, наследника Горешков. (По женской линии их родича, по прялке!) Движенье Войского укрылось в перепалке. Гервазий побледнел, смекнув, в чем было дело, И Графа прочь повлек. «Держи!» — толпа ревела. Как волк, над падалью застигнутый, с разгона Бросается на псов и рвет их разъяренно, Но щелкнет вдруг курок отрывисто и сухо — Знакомый звук! И волк, настороживши ухо, Глазами поведя, охотника находит, Который на него ружье уже наводит, И кажется — вот-вот он к спуску прикоснется, — Волк поджимает хвост и с воем прочь несется; За ним бросается с победным лаем стая, За шерсть кудлатую бегущего хватая, Тут огрызнется волк, ощерится клыками, И псы отпрянут прочь трусливыми прыжками, — Так Ключник отступал; однако, пятясь задом, Удерживал напор скамьей и грозным взглядом, Покуда не достиг он с Графом коридора. «Держи!» — летело вслед. Но крики смолкли скоро. Гервазий вынырнул из сумрака нежданно, Уж он на хорах был у старого органа И трубы вырывал. Гостям пришлось бы худо: Ведь мог бы разгромить Гервазий их оттуда. Но гости из сеней посыпали гурьбою, И челядь в ужасе бежала с поля боя, — Приборы захватить нужна была сноровка, В добычу Ключнику досталась сервировка. Однако кто ушел последним из сраженья? Протазий Балтазар! Стоял он без движенья За креслом у Судьи, спокойный и серьезный, Провозглашая акт, как возглашает возный. Окончил и ушел, торжественный и чинный, Оставив за собой лишь трупы да руины. Хоть из людей никто не пострадал нимало, Но стол изранен был, скамейка захромала. Как падает на щит солдат в бою жестоком, На блюда стол упал и навалился боком На залитых вином, растерзанных пулярок, На уток жареных, шеренгу винных чарок. Настала тишина. На замок отдаленный, Где шло побоище, покой нисходит сонный, Напоминает все старинные обряды Ночного пиршества, когда справляют «дзяды». Уже усопшие из гроба встать готовы, И трижды ухают невидимые совы, — Певцы-кудесники, что славят месяц белый, А луч его скользит, дрожащий и несмелый, Как дух в чистилище, чу! — крысы лезут в щели, Подобно нечисти, и, празднуя веселье, Лакают и грызут. Бах! Выстрелила глухо Бутыль шампанского — заздравный тост за духа! В покоях наверху, в большом зеркальном зале, Где рамы без зеркал у голых стен стояли, Граф вышел на балкон, к воротам обращенный, И прохлаждается, борьбой разгоряченный; Он, как гидальго плащ, сюртук накинул ловко, Сложил рукав с полой, увлекшись драпировкой; А Ключник между тем расхаживал по зале. И невпопад они друг другу толковали. «Палаш! — воскликнул Граф. — А может быть, рапира!» «Помилуй! Замок твой от сотворенья мира!» Граф перебил его: «К барьеру все их племя!» Гервазий закричал: «Когда упустишь время, То замка не вернешь! — и вдруг добавил смело: — Мопанку, все бери, покуда суд да дело! Зачем тебе процесс? Не жаль платить издержки? Четыре сотни лет владели всем Горешки! Земля отторгнута была при Тарговице, И отошла потом, как знает пан, к Соплице. Настало время нам по чести расквитаться, Пусть платит за грехи искариота-братца! Я пану говорил, судиться надоело, Я пану говорил, наезд — вот это дело! Удача смелому, так исстари ведется, Кто битву выиграл, тот своего добьется! Вражды с Соплицами не разрешить процессу, А Перочинный нож послужит интересу. И если Матек нам поможет хоть немножко, То из Соплиц у нас получится окрошка!» «Отлично! — Граф сказал. — Твой план сарматско-готский Мне больше по сердцу, чем суд их идиотский! Пусть разнесется слух по всей Литве широко. Наездов не было уже с какого срока! Два года здесь провел, а битвы ни единой! Вот разве из-за меж сражаются дубиной. Наш доблестный поход сулит пролитье крови, Подобные дела и для меня не внове! Когда в Сицилии гостил у князя в вилле, Там зятя княжьего бандиты изловили И выкуп от родни заполучить хотели, Мы, взяв с собою слуг, вдогонку полетели: Я двух разбойников убил своей рукою, И пленника я сам освободил, какое Необычайное по блеску возвращенье! Наш рыцарский триумф, будивший восхищенье… Заплакала княжна, склонясь в мои объятья, И ничего не мог в волнении сказать я. Но подвиг прогремел, и женщины, не скрою, Все поклонялись мне, как славному герою: Все приключение описано в романе. Там даже назван я! Роскошное изданье, Заглавье в памяти навеки сохранится: «Бирбантско-Рокский Граф!» А есть ли здесь темница? Напиться хочет Граф!» — «Здесь было чем напиться, Да только погреб пуст, все вылакал Соплица!» Граф перебил его: «Вооружим жокеев, Вассалов позовем!» — «Не надобно лакеев! — Гервазий закричал. — Идем не на злодейство, Никто еще в наезд не брал с собой лакейства! В наездах пан еще не может разобраться, Нахалов позовем, те, верно, пригодятся, Не в деревнях искать их надо, а в застянках, В Добжине, а потом в Центычах и в Ромбанках. Все шляхта добрая, кровь рыцарей течет в ней, Горешкам преданы, дружины нет почетней! Нахалов сотни три я приведу оттуда, Увидишь, добрый пан, Соплицам будет худо! Все на себя возьму, моя о том забота, Нам завтра предстоит великая работа! Пан любит почивать, а петухи пропели, Пока на страже я, пан выспится в постели! Я с утренней зарей в Добжин отправлюсь конный». Граф спорить с ним не стал, порядком утомленный. Взглянул он, уходя, в отверстия бойницы, — И увидал огни в имении Соплицы. «Иллюминируйте, — он закричал, — панове, Но завтра, в этот час, мрак будет в Соплицове!» Гервазий наземь сел, о стенку опираясь, Склонил он голову, размыслить собираясь, А лунный свет скользил по лысине блестящей, Гервазий пальцами на ней чертил все чаще, Видать, что намечал сраженья план, однако Все реже раскрывал свои глаза Рубака. Вот клюнул носом он. Обычаю согласно Молиться на ночь стал, но было все напрасно! Меж «Богородицей» и «Верую», в затменье, Гервазий увидал скользящий рой видений — Горешков доблестных. Прошел мороз по коже, И он уже не мог унять сердечной дрожи, Покручивая ус, сердито смотрят паны, Вот саблн скрещены, взлетели буздыганы {293} ! Но кто всех позади, и мрачный и унылый, С кровавой раною? Ах, господи помилуй! Пан Стольник перед ним! Все стал крестить кругом он, Чтоб только страх унять, утишить крови гомон, За душ в чистилище пробормотал литанью, Глаза сомкнулись вновь. Опять мечей блистанье, Вот мчится конница в погоне за добычей, И Рымша во главе, наезд на Кореличе. Увидел и себя: охваченный порывом, С рапирой поднятой, летит верхом на сивом, Летит, и валится со лба конфедератка, И плещет по ветру крылами тарататка, А он летит вперед; уже злодей Соплица В амбаре подожжен, амбар еще дымится, Сторонники Соплиц бегут в жестокой спешке… И так уснул слуга последнего Горешки.

 

Книга шестая

Застянок

Первые военные подготовления к наезду . — Поход Протазия . — Робак и пан Судья совещаются о делах общественных . — Дальнейшие действия Протазия кончаются неудачей . — Заметки о конопле. — Шляхетский застянок Добжин . — Описание домашнего быта и личности Матвея Добжинского.

Восходит нехотя, обычного позднее Бесцветная заря, незрячий день за нею. Еще не брезжит свет, хоть ожила долина, Мгла в воздухе висит, как над избой литвина Подгнившая стреха, и только там, с востока, По белому пятну, что движется высоко, Видать, что солнышко идет по небосводу И дремлет на ходу, не радуя природу. И на земле у нас такая же картина: Позднее побрела на пастбище скотина И зайцам не дала наесться до отвала, Они бежали в лес уже с зарей, бывало, А нынче на лугу, туманами повитом, Хрустят мокричкою с завидным аппетитом, Резвятся, прыгают, но вот, завидя стадо, Бегут во все концы, — спасаться зайцам надо! В чащобе тишина. Разбуженная птаха, Почистив перышки, нахохлилась со страха, Не хочет щебетать, к осине прижимаясь; У лужи затрещал трудолюбивый аист. На копнах вымокших вороны-непоседы Уныло повели зловещие беседы; Предвестье слякоти крестьянам надоело, Они давным-давно в полях взялись за дело. Простая песня жниц разносится над нивой, Печальная, как день бессолнечный, тоскливый; Не вторит эхо ей; в рассветной, мглистой рани Похрустывает рожь, несется кос жужжанье, Запели косари, жужжанью в подражанье, Закончив полосы, оттачивают косы, В такт оселки звучат, как хор многоголосый, И не видать людей, лишь звон серпов да пенье, Как голос музыки, невидимой, осенней. Уселся эконом на желтый сноп лениво, Откинув голову, отворотясь от жнива, На перекресток он глядит в недоуменье: Необычайное на всех путях движенье! Возы стремительно проносятся с рассвета, Не догнала бы их почтовая карета! И брички легкие одна вслед за другою Несутся во всю прыть нестройной чередою. Направо поскакал гонец, забыв усталость, Налево лошадей десятка два промчалось, И все торопятся проселочной дорогой. Откуда и зачем? Встал эконом с тревогой, Пытался расспросить, что означает это, Но на вопросы он не получил ответа. Как духи, всадники в тумане пролетели, И только стук копыт донесся еле-еле, Бряцанье палашей — еще бы не знакомо — Все это и страшит и тешит эконома. В те времена в Литве хотя спокойно было, Однако о войне молва уже ходила. Слух о Домбровском был и о Наполеоне. Уж не французов ли несли лихие кони? Пустился эконом бегом к судье Соплице — Хотел вестями с ним скорее поделиться. Печально поутру в усадьбе после ссоры, Не раздается смех, умолкли разговоры, Хоть панна Войская гаданье разложила И поиграть в марьяж мужчинам предложила, Но гости врозь сидят, молчат, не балагурят, Шьют что-то женщины, мужчины трубки курят, И даже мухи спят. Не по себе Гречехе, Пошел на кухню он послушать без помехи Беседы челяди, и вопли экономки, И поваренка крик, обиженный и громкий, Но вскоре предался блаженному покою, Любуясь на огонь, румянящий жаркое. Судья строчил с утра, а на крылечке Возный Нетерпеливо ждал, взволнованный, серьезный. Судья позвал его и зачитал на месте На Графа жалобу за оскорбленье чести, Гервазия винил он в брани и побоях И наказать просил за дерзость их обоих. Еще он требовал издержек возмещенье И в актовый реестр {294} просил внести прошенье. Повестку огласить еще сегодня надо. И сердце Возного подобной спешке радо, Бумагу выхватить из рук ему хотелось, Он в пляс пустился бы, имей на это смелость! Процесс предвидел он, все чувства встрепенулись, Воспоминания в душе его проснулись О крепких тумаках, о щедрых подношеньях, — Так старый ветеран, проведший дни в сраженьях И с инвалидами живущий на покое, Заслыша зов трубы, готов мгновенно к бою. «Бей москаля!» — кричит, бросается с постели, Бежит на костылях, да так, что еле-еле И молодой за ним угнаться исхитрится. Протазий в путь спешил скорее снарядиться. Жупана с кунтушом Брехальскому не надо, Не для судебного готовился парада. Куда удобнее рейтузы — путь тяжелый! — И куртка длинная, на пуговицах полы, Когда их отстегнешь, так будет по колено; Ушанку надевал Протазий неизменно, В ненастье опускал наушники Протазий. Он палку захватил и в путь пошел по грязи. Как прячется шпион среди врагов умело, Так Возный прячется, покуда суд да дело! И хорошо, что он из дома вышел рано: Переменился план кампании у пана, И Возный бы застрял надолго в Соплицове. К Судье явился ксендз, сурово сдвинув брови, С порога закричал: «Беда нам с пани теткой! С той Телименою, кокеткой и трещоткой! Осталась Зосенька сироткой в детстве раннем, Соплица Яцек сам следил за воспитаньем. Договорился он с любезной Телименой, Особой опытной и доброты отменной, Но завела она теперь такую моду, Что только дел у ней — мутить в усадьбе воду: То льнет к Тадеушу, то к Графу, а пожалуй, Хотелось бы двоих прельстить кокетке шалой. Пора нам положить конец ее интрижкам, Боюсь, чтобы потом не поздно было слишком! Тогда придет конец твоим переговорам!» «Переговоров нет! Я кончил с этим вздором!» «Как? — закричал монах. — В своем ли ты рассудке, Быть может, пан Судья со мною шутит шутки?» «То не моя вина, — сказал в сердцах Соплица, — Граф дерзок и спесив, с ним трудно помириться! Гервазий негодяй. Суд разберется в деле. Когда мы в замке все за ужином сидели, Не знаешь ты, как Граф тогда набезобразил!» «Зачем же пан Судья сам в этот замок лазил? По мне, пусть сгинет он, я в замок ни ногою… Опять поссорились! Да что ж это такое! Быть может, я еще смогу уладить дело? На ваши глупости смотреть мне надоело! Есть поважней дела, чем слушать дрязги эти… Еще раз помирю!» — «Нет! Ни за что на свете! Проваливай, монах, и скатертью дорога! — Прервал его Судья. — Вот ксендз, каких немного! Над добротой моей ты хочешь посмеяться! Привыкли своего Соплицы добиваться! Судились долго мы, чтоб всем на удивленье Поставить на своем в четвертом поколенье! И так уж я сглупил, последовав совету, Созвал третейский суд на смех всему повету! Не надо мира мне. Нет мира между нами! — Выкрикивая так, затопал он ногами. — Пускай попросит Граф, как следует, пардону, А нет — за палаши! Ответит по закону!» «А если бы о том узнал твой брат, Соплица, Он с горя умер бы! Так делать не годится! Не стану вспоминать ужасного событья, О зле содеянном не стану говорить я! Не Тарговица ли вам отдала когда-то Горешковы поля — имущество магната? Твой брат раскаялся в ужасном преступленье И поклялся вернуть наследникам именье. На Зосеньку давал он деньги, не жалея, Просил растить ее, одну мечту лелея: Тадеуша теперь сосватать с сиротою, Хотел таким путем разделаться с враждою — Наследство возвратить, но избежать позора». «Да мне-то что? Ведь я не заслужил укора, — Соплица закричал. — Я не встречался с Яцком, Хоть о житье его наслышан гайдамацком, У езуитов я учился {295} в эти годы И в свите состоял потом у воеводы. Мне дали землю — взял и Зоею ради брата, Лелеял, пестовал, растил, как дочь магната! При чем же Граф, скажи? Все это бабье дело Мне, признаюсь тебе, давно осточертело! Какой же родственник Горешкам фертик жалкий? Десятая вода на киселе! По прялке! Смеется надо мной! Так для чего ж мириться?» Ксендз тихо отвечал: «Есть для чего, Соплица! Ведь Яцек в легион хотел отправить сына, Потом оставил тут, на то была причина! Тадеуш здесь, в краю, скажу тебе по чести, Полезней родине! Ты, верно, слышал вести, Которые теперь разносятся повсюду. Пришла пора о них узнать простому люду. Война над головой! Об этом знает всякий, Война за Польшу, брат, а мы с тобой — поляки! Французов сам видал, над Неманом стояли, И долго ждать гостей придется нам едва ли… Ведет Наполеон к нам армию такую, Какой не видел свет, и я душой ликую! Ведь польские полки идут в войсках французов, С орлами белыми! Домбровский… Славный Юзеф! По мановению руки Наполеона Соединятся вновь отчизна и Корона». Судья сложил очки, не говоря ни слова, И, глядя на ксендза, все теребил их снова, Вот наконец вздохнул и заморгал глазами, К монаху бросился на шею со слезами. «Мой Робак, — он сказал, — да неужели правда? Мой Робак, — повторял, — да неужели правда? Нам столько раз уже французов обещали: «Наполеон идет!» Мы верили и ждали… «Уже в Короне он, разбил пруссаков… ждите», Мы ждали, ну а он мир заключил в Тильзите! Да правда ли, скажи, не обещай напрасно!» «Все правда, как бог свят!» — ответил Робак страстно. «Да будет на тебе небес благословенье! — Тут руки ввысь воздел Соплица в умиленье. — Нет, не раскаешься ты в миссии священной, И не раскается твой монастырь смиренный! Овец две сотни дам монастырю святому! Приглядывался ты давно уже к гнедому И чалого хвалил; бери обоих смело, Ни в чем не откажу! Процесс иное дело… Мириться не могу и за обиду эту Я Графа привлеку немедленно к ответу! Могу ли допустить…» Монах пожал плечами И глянул на Судью печальными очами: «Когда весь мир дрожит, тебя процесс тревожит, От мелких дрязг тебя отвлечь ничто не может? Я передал тебе великое известье, А ты по-прежнему все топчешься на месте? А как ты нужен нам…» — «Зачем?» — спросил Соплица. «Не понял ты еще, что на сердце таится? Не прочитал в глазах? Я широко раскрыл их! И если кровь Соплиц в твоих струится жилах, То ты поймешь меня. Пора нам сбросить узы, Мы с тыла нападем, а спереди — французы! Погоня {296} лишь заржет, взревет Медведь {297} на Жмуди, На зов подымутся повсюду наши люди! Под дружным натиском не устоять солдатам, Восстанье все сметет своим огнем крылатым! Захватим у царя и пушки и знамена, С победою пойдем встречать Наполеона. Он спросит нас: «Кто вы?» — завидя наши пики. «Повстанцы! — загремят победно наши клики. — Мы с вашей армией пришли соединиться». «А кто командует?» — «Командует Соплица!» Забудется тогда лихая Тарговица. Пока течь Неману, пока стоять Понарам, Твой подвиг будут чтить, ты проживешь недаром! На правнуков твоих с почтением укажут: «Соплица! Он из тех Соплиц великих, скажут, Которым удалось в Литве поднять восстанье!» Соплица отвечал: «Я не ищу вниманья И славы не ищу, но поклянусь я свято, Хоть не причастен я к грехам родного брата, Хотя я отроду с политикой не знался, Хозяйству предан был, судейством занимался, Но шляхтич я — пятно на чести мне обидно, Поляк я, мне и смерть за родину завидна! Бретером не был я, а все-таки не скрою, Что приходилось мне и фехтовать порою. В последний сеймик я двух братьев на дуэли Изрядно потрепал, едва лишь уцелели! Но дело прошлое… Промолви только слово, Отправимся тотчас, оружие готово! Стрелков набрать легко из каждой деревушки, У настоятеля и порох есть и пушки, Есть острия для пик у Янкеля в подполье, Они сгодятся нам, когда мы выйдем в поле, — Он из Крулевца их доставил под секретом, — Мы древки смастерим, толк понимаем в этом! Ударим конницей, поставим все на карту, Тадеуш, рядом я — навстречу Бонапарту». «О, сердце польское! — Монах раскрыл объятья, И обнялись они. — Тебя могу назвать я Соплицей истинным! Ты послан в утешенье Скитальцу Яцеку. Ты вымолишь прощенье, Искупишь грех его, содеянный когда-то… Ты мне как брат теперь, а это имя свято… Но мы должны спешить! Поговори со всеми, Я место укажу и сам назначу время: О мире царь послал просить Наполеона, Еще не подняты победные знамена, Но Юзеф наш слыхал от самого Биньона {298} , Что кесарь отвечал решительным отказом И наступление войска откроют разом, А я приехал к вам из штаба войск с приказом — Напомнить должен вам, чтоб вы готовы были На деле доказать, что Польши не забыли, Что вправду жаждете слияния с Короной — С единокровною сестрой своей исконной. А с Графом должен ты покончить мировою, Могла бы ссора стать ошибкой роковою, Он истинный поляк, хоть и чудак, без спора, Но в революции нельзя без фантазера! Годится и дурак, давно известно это, Лишь только б слушался разумного совета. Граф рода знатного, имеет он влиянье, Народ пойдет за ним, когда начнем восстанье, Все скажут, что магнат не станет зря сражаться, Знать, дело верное! Чего же нам бояться? Я поспешу к нему!» — «Спеши, — сказал Соплица, — Пускай же предо мной он первый извинится, Ведь я старик уже, в обиде он не будет, Ну а процесс пускай третейский суд рассудит». Ксендз двери закрывал. Судья промолвил: «С богом! Счастливого пути!» Монах был за порогом, — В повозку он вскочил, и понеслась кобыла, Пыль поднялась столбом, из глаз повозку скрыла. Хоть не видна была уже во мгле сутана, Как ястреб, капюшон взносился из тумана. Протазий графский дом заметил из долины, Побрел к нему, как лис на запах солонины. Идет, хоть ведомы охотничьи повадки: Присядет, поглядит, как, все ли здесь в порядке? Принюхается вновь и спросит у дубравы, У ветра свежего, уж нет ли тут отравы? Протазий, избежать желая перепалки, У дома покружил, не выпуская палки, Как будто увидал скотину где не надо, И, так лавируя, он выбрался из сада. Потом изобразил охотничью ищейку И в коноплю юркнул, найдя в плетне лазейку. В цветущей конопле, в пахучей гуще темной И человек и зверь найдут приют укромный: Зайчишка, поднятый на огородной грядке, Несется в коноплю от гончих без оглядки, И псам не взять его на грядке конопляной, — Собьются со следов они во мгле духмяной; Дворовый прячется, в тени ее укрытый, Пока не отойдет от гнева пан сердитый, И от рекрутчины она спасала даже: Мужик скрывался в ней, пока искали стражи; Во время всяких смут, в пылу борьбы горячей Считали шляхтичи решительной удачей Позицию занять среди зеленой гущи, До глубины двора разливом волн бегущей: Ведь с тыла конопля за порослью хмельною Дорогу преградит высокою стеною. Протазий был не трус, но запах конопляный Будил в душе его какой-то трепет странный… Припомнились ему былые злоключенья И как он в конопле искал от них спасенья! Как был приперт к стене однажды Дзиндолетом, Пан угрожал ему зловещим пистолетом, Велел залезть под стол, еще и лаять рьяно, Но Возный в коноплю запрятался от пана. Как Володкевич-пан, что был предерзких правил, — Он сеймы разгонял и в грош суды не ставил, — Повестку изорвал, и в исступленном раже Поставил гайдуков с дубинками на страже, И с гневом требовал, чтоб Возный съел повестку, Не то грозил пронзить рапирою в отместку… Протазий сделал вид, что ест, взглянул в окошко, Приметил коноплю и выпрыгнул, как кошка. Хотя никто уже посланника закона Нагайкой не встречал, ну, как во время оно, И только брань одна была ему ответом, Протазий ничего еще не знал об этом. Повесток он давно не разносил в округе, Хоть предлагал не раз Судье свои услуги; Протазия щадя, Судья не соглашался, На доводы его и просьбы не склонялся Доселе. Тишина… и, слыша сердца стуки, Протазий в коноплю просовывает руки, Раздвинул стебли он и, как пловец, волною Захлестнутый, поплыл под зеленью густою. Вот поднял голову, к окну подкрался смело — Оттуда пустота на Возного глядела. Он стал ни жив ни мертв, до крайности взволнован. И что же? Замок нем, как будто зачарован? Повестку прочитал, оправившись немного, Вдруг услыхал шаги у самого порога, Бежать хотел, взглянул — знакомая особа. Да кто же? Бернардин! Тут удивились оба. А Граф со всем двором так быстро в путь пустился, Что даже и дверей закрыть не потрудился. Ушли с оружием. Разбросанные в зале Винтовки, штуцера и шомпола лежали. Отверток, винтиков валялся целый ворох, И для патронов был в углу насыпан порох. Охотиться ль они помчались без оглядки, Зачем же сабли здесь? Клинок без рукоятки? Оружья старого тут навалили груду, Как будто бы его сбирали отовсюду. И в склады бегали и в погребах искали. Ксендз Робак оглядел и сабли и пищали И поспешил в фольварк, чтоб люди рассказали, Куда поехал Граф (прислуга знать могла бы). Но встретились ему лишь две каких-то бабы. От них проведал он, что Граф, созвав дружину, Во всеоружии отправился к Добжину. Шляхетским мужеством и красотой шляхтянок Добжинский род в Литве прославил свой застянок. Он многолюден был; когда без исключенья Всю молодежь призвал Ян Третий в ополченье, То шляхтичей шестьсот из одного Добжина Откликнулось на зов. Шляхетская община С тех пор уменьшилась, а также обеднела. В былом — на сеймиках, на сборах — то ли дело! Жизнь беспечальная в довольстве протекала. Теперь Добжинские работают немало И только что сермяг, как прочие, не носят, В холстине крашеной и жнут они и косят Да ходят в кунтушах. Шляхтянок платья тоже Расцветкою одной с крестьянскими не схожи: И рядятся они в миткаль, а не в холстину, В ботинках, не в лаптях, пасут свою скотину. В перчатках лен прядут и на поле гнут спину. Есть чем похвастаться перед людьми Добжинским: И польским языком, и ростом исполинским. По черным волосам и по носам орлиным О польском роде их мы узнаем старинном. Хоть лет четыреста прошло, а то и больше, С тех пор как шляхтичи ушли в Литву из Польши, Родным обычаям они не изменяли И при крещении ребенка называли Всегда по имени мазурского святого: Варфоломея ли, Матвея — не иного. Так сын Матвея был всегда Варфоломеем, Варфоломеев сын крещен бывал Матвеем. Шляхтянки были все иль Кахны, иль Марины; И, чтоб распутаться средь этой мешанины, Давали клички всем, заботясь о порядке, Тем за достоинства, а тем за недостатки. Иному молодцу, в знак большего почета, Давались иногда и прозвища без счета. В Добжине шляхтич слыл под кличкою одною, А у соседей был известен под иною. Шляхетство местное, Добжинским в подражанье, Переняло себе и клички и прозванья, В семейный обиход ввело их по привычке. И позабыли все, что из Добжина клички И были там нужны, но что в другом селенье По глупости людской вошли в употребленье. Родоначальника Матвея называли Костельным петушком Добжинские вначале, Когда ж восстание Костюшки вышло боком, Именовался он по-новому «Забоком», И «Кроликом» его добжинцы звали сами, А у литвинов слыл он Матьком над Матьками. В застянке Кролику не находилось ровни, Двор близ корчмы стоял и около часовни, Хоть он запущен был, расшатаны ворота, Из старого плетня все жерди вырвал кто-то, В саду уже росли березки, зеленея, — Столицей все-таки казался двор Матвея Среди убогих изб. Стена кирпичной кладки Воспоминанием служила о достатке. А рядом — житницы, сарай близ сеновала, Все в общей куче, так у шляхтичей бывало. И крыши ветхие, как будто лет им двести, Мерцали отблеском зеленоватой жести От моха и травы, пробившейся сквозь щели. По стрехам, как сады висячие, пестрели Золотоцветы, мак, петуньи, и крапива, И желтый курослеп, разросшийся красиво. И много было гнезд, и голубятен много, Под крышей ласточки, а рядом у порога Резвились кролики. Сказать могли бы метко, Что двор Добжинского — крольчатник либо клетка. Меж тем он крепостью служил в года былые И помнил бранных лет набеги удалые! Ядро железное, покрытое травою, Казалось круглою ребячьей головою, — Со шведских войн {299} еще оно в траве лежало И вместо камня здесь ворота подпирало. Десятка два крестов в крапиве и полыни В глухом углу двора торчали и поныне: Могилы древние в земле неосвященной, — Погибших воинов глухой приют зеленый. А если стены кто окинет острым взором, Увидит, что пестрят они сплошным узором И в каждом пятнышке есть пуля в середине, Как будто бы шмели засели в серой глине. Засовы на дверях иссечены, побиты, В отметках сабельных крючки, запоры, плиты: Испробована здесь закалка зыгмунтовки {300} , Срубавшей начисто с больших гвоздей головки, — И не тупилась сталь, и не было зазубрин. Гербами прадедов карниза верх разубран; На украшения насело много пыли, И гнезда ласточек их тесно облепили. А в комнатах жилых, от верха до подвала, Оружье старое валялось где попало. На ветхом чердаке — вот времени гримаса! — Четыре шишака сынов отважных Марса, В них вывели птенцов питомицы Венеры; Кольчуга ржавая и пыльный панцирь серый, Что некогда служил в сраженье знаменитом, Кормушкой конской стал, и клевером набит он. Рапиры лишены закалки в печке жаркой, И в вертела они превращены кухаркой. Трофейным бунчуком на кухне мелют зерна… Ну, словом, изгнан Марс Церерою позорно, И царствует она с Помоной на раздолье В Добжине, и в дому, и на гумне, и в поле. Но место уступить должны опять богини, — Марс возвращается. Уже с утра в Добжине Гонец во все дома стучится неустанно И как на барщину зовет. Все встали рано, Толпа на улицах, горят в костелах свечи, Крик из корчмы летит, слышны повсюду речи, Расспрашивает всяк: «Что там, скажи на милость?» А молодежь коней седлать заторопилась. Мешают женщины, мужчины в драку рвутся, Хотя, за что и с кем, ответить не берутся. К плебану на совет идут они с рассвета, Но тот не знает сам, к чему шумиха эта? И время тратить зря охоты не имея, Решили шляхтичи спросить отца Матвея. И семь десятков лет Матвея не сломили, Былой конфедерат остался в полной силе. Запомнили враги в боях его повадку, Дамасской сабли блеск и боевую хватку. Он Розгой саблю звал и наподобье сечки И пики и штыки кромсал ей без осечки. Хоть некогда он был лихим конфедератом {301} , Однако сделался надежнейшим солдатом; Когда ж король на сейм приехал в Тарговицы, От короля Матвей задумал отступиться, Менял он партии; наверное, за это Костельным петушком прослыл в глазах повета. Что по ветру всегда вращается. Доныне Причины перемен неведомы в Добжине — Любил ли так войну, что в битвах неустанно На стороне любой искал он славы бранной? А может быть, хотел мечом служить отчизне И взгляды изменял и применялся к жизни! Кто знает? Лишь одно могли сказать правдиво, Что не прельщался он тщеславьем и наживой. Противник москалей, он, чуждый всякой фальши, Едва завидя их, спешил уйти подальше. И, чтобы москаля не встретить на дороге, Сидел в своем дому, точь-в-точь медведь в берлоге. Он в Вильно уходил в последний раз с Огинским {302} И с ним ходил в бои за доблестным Ясинским, И Розга славная там чудеса являла. Все знали: прыгнул он один с крутого вала, Спеша на выручку прийти к Потею-пану — Тот получить успел семнадцатую рану. Их гибель на Литве была уже забыта, Когда пришли они, исколоты, как сито. Тут пан Потей решил, что боевому другу Оплатит щедро он великую услугу, Дарил ему фольварк и много тысяч злотых. Матвей бы мог забыть под старость о заботах, Но отвечал он так: «Пусть не Матей Потея, Потей Матея пусть почтет за добродея». И деньги и фольварк принять не согласился, По возвращении по-прежнему трудился, Он ульи мастерил, и, ярый враг безделья, Из трав приготовлял лекарственные зелья, И дичь ловил в силки. Достаточно в Добжине Водилось знатоков в науках и в латыни: Учились в городе, и право изучали, И жили без нужды, не ведая печали; Но среди них Матвей добился большей славы, Не только потому, что был рубака бравый, Но как мудрец, всегда живущий по заветам Родимой старины, знаток людей при этом. Он сведущ был равно в хозяйстве и в законах И все уловки знал охотников исконных. О ведовстве его прошла молва в повете (Хотя считал плебан пустыми сплетни эти). Матвей предсказывал и радость и невзгоду, Верней календаря угадывал погоду. Не удивительно, что отправлять вицины, Посев ли начинать, свозить ли хлеб в овины, Затеять ли процесс, не то бросать затею — Все за советами обычно шли к Матвею. Влиянья на людей Матвей не добивался, От почитателей избавиться старался И выпроваживал порою их из дому Иль попросту на дверь указывал иному; В особых случаях для разрешенья спора Высказывался он, и тем кончалась ссора. Надеялись теперь, что он, узнавши дело, Возьмется за него и проведет умело. Недаром смолоду любил Матвей оружье И недолюбливал всех москалей к тому же. Старик по дворику бродил и на просторе Мурлыкал песенку: «Когда восходят зори» {303} , Довольный, что туман не собирался гуще, Не поднимался вверх, не уплотнялся в тучи, А ветер расстилал его рукой крылатой По нивам и лугам, пропахшим свежей мятой. Вот солнце разожгло бушующее пламя И все забрызгало блестящими лучами — Так в Слуцке мастера ткут пояса литые; Заправив в кросна шелк, ткачихи молодые Придерживают ткань, чтоб расстилалась глаже. А сверху сыплет ткач волокна яркой пряжи, И расцветает ткань, — так и с туманом было: Вихрь расстелил его, а солнце расцветило. На солнце погуляв и помоляся богу, Добжинский приступил к хозяйству понемногу: С охапкой зелени взошел он на крылечко И свистнул кроликам, те были недалечко; В густой траве они нарциссами белели, Лишь уши длинные качались еле-еле, Да красные глаза сияли, как рубины, Тонули в зелени и лапки их и спины. На лапки поднялись и, призванные свистом, К Матвею катятся клубком белопушистым, Торопятся они, почуя угощенье, На плечи прыгают, садятся на колени. Любил он кроликов, сам — точно кролик белый, И гладил он зверьков рукою загрубелой. Вот зачерпнул Матвей из старой шапки зерна И бросил воробьям, слетевшимся проворно. Недолго тешился кормежкой воробьиной: Исчезли кролики, а птицы в миг единый На крышу унеслись пред новыми гостями, К фольварку шли они поспешными шагами. То были шляхтичи, послы по всем приметам, Послала шляхта их к Матвею за советом, И кланялись они Матвею издалече, «Пусть славится Христос!» — промолвили при встрече. «На веки вечные, аминь!» — старик ответил. Когда же важность всю посольства их приметил, То пригласил зайти; послы на лавки сели, Один в средине стал порассказать о деле. А шляхтичей меж тем все больше прибывало. Пришли Добжинские, да и других немало, Те ружья принесли, а те пришли без ружей, Повозки и возы оставили снаружи И, привязав коней к березкам поживее, Торопятся узнать решение Матвея. Весь дом наполнили, потом набились в сени И в окна головы совали в нетерпенье.

«Памятник Петру Великому»

 

Книга седьмая

Совет

Спасительные советы Варфоломея, прозванного Пруссаком . — Воинственная речь Матвея Кропителя . — Политическая речь пана Бухмана . — Янкель старается наладить мир, который рассекает Перочинный Ножик . — Речь Гервазия, обнаруживающая большую опытность в сеймиковском красноречии. — Протест старого Матька.  — Неожиданное прибытие военного подкрепления срывает совещание. — Гей же на Соплиц!

К Матвею речь держал Варфоломей вначале, Он с барками ходил в Крулевец и едва ли Пруссаком не за то был назван земляками, Что враждовал всегда ужасно с пруссаками, Хотя поговорить любил о них, бывало. Он был уже в летах и повидал немало; Мастак в политике, он читывал газеты, Порою подавал разумные советы. Вот и теперь сказал: «Нет, Матек, наш радетель, Помогут нам они, отец и благодетель! И я, как на тузов, поставлю на французов, Недаром в их войсках и Понятовский Юзеф! Французы — смельчаки, как ведомо шляхетству, А после гибели Костюшки по наследству Дар полководческий достался Бонапарту! Я помню, перешли французы через Варту… В ту пору давнюю я вел торговлю с Гданьском. Меж тем семья моя жила в краю Познаньском, И вот что расскажу теперь в собранье панском: В Познани я встречал Грабовского Юзефа {304} — Литовского полка полковника и шефа. Жил в Обезеже он, в спокойном, тихом месте, Бывало, мы на дичь охотились с ним вместе. Там мир царил тогда, как на земле литовской. Внезапно получил известие Грабовский. Его принес ему посланец от Тодвена {305} , Грабовский, прочитав, воскликнул: «Йена! Йена! Пруссакам всыпали!» И в это же мгновенье Я соскочил с коня и преклонил колени. Мы в город въехали, как будто в самом деле Не знали новостей и разузнать хотели. Бегут навстречу нам ландраты, и хофраты, И сволочь прочая, все ужасом объяты; Юлят и корчатся — не узнаем знакомых, — Как прусаки, когда ошпарят кипятком их. Расспрашиваем их, чем кончилось сраженье, Не знают ли они чего-нибудь о Йене? Смекнули, подлые, и отвечать не стали, И дрожь их проняла… «Mein Gott!» [106] — залопотали, Носы повесили, да и давай бог ноги! Пруссаками кругом запружены дороги, Кишат, как муравьи, теснясь на перекрестке; На мили тянутся пруссацкие повозки, Они вагонами зовут их, все с узлами И с трубками бредут за ними следом сами. Совет держали мы и вот острастки ради Решили помешать немецкой ретираде; Ландратам по горбам, хофратам дали в шею, А офицеров мы хватали за тупеи. Домбровский-молодец, глядишь, уже в Познани {306} Распоряжается — велит начать восстанье. В неделю выгнали пруссаков всех из Польши, Там даже днем с огнем их не разыщешь больше! А разве москалям не задали б мы жару, Когда бы сообща готовились к удару? Как думаешь, отец? Слыхал, Наполеону Перечат москали, а тот не даст пардону! Он первый богатырь и всех сильней на свете! Ну, Кролик, наш отец, ответь на речи эти!» Замолк. На Матека все смотрят с ожиданьем, Он вида не подал, что слушал со вниманьем, И только за бок свой хватался то и дело, Чтоб саблю выхватить, хотя с поры раздела И безоружен был, но такова привычка; При слове «москали» он вспыхивал, как спичка, И руку отводил, и становился боком, За что и прозван был добжинцами «Забоком». Вот поднял голову в молчании глубоком, Все ждали слов его, а он молчал сурово, Потом нахмурился, не говоря ни слова, И вдруг заговорил раздельно, с удареньем, Оглядывая всех с серьезным выраженьем: «Панове шляхтичи, скажите мне по чести: Как далеко француз? Откуда эти вести? Да разве начата уже война с Москвою? Французы движутся дорогою какою? Пехота ль, конница ль? Видали их вы сами?» По очереди всех Забок обвел глазами. Пруссак сказал в ответ: «Дождемся бернардина, Он вести передал, ксендз этот молодчина! Разведчики теперь окажут нам услугу, И потихоньку мы вооружим округу, Без шума лишнего, все проведем умело, И не пронюхает москаль, чем пахнет дело!» «Ждать, врать, сеймиковать? — Кропитель скорчил мину И крепче сжал в руке тяжелую дубину, Кропилом звал ее, кропил нещадно ею, Теперь же он кричал, вытягивая шею: — Ждать, врать, сеймиковать! Всё — бабьи тары-бары, А что же воевать — робеем или стары? Я знаю лишь одно, что разум крулевецкий Хорош для немчуры, а у меня — шляхетский! Когда на бой иду, то верю я Кропилу, Когда умру, пускай проводит ксендз в могилу! Рубить и жить хочу, а не трястись со страха, Да что же мы, слепцы на поводу монаха? Зачем разведчики? Оттяжки надоели, Мы с вами шляхтичи — не рохли-пустомели! Пусть квестарь квествует, а мой закон единый: Кропить, кропить, кропить!» — Тут он взмахнул дубиной. Как видно, призывал Кропитель не напрасно. «Кропить, кропить, кропить!» — Все подхватили страстно. Кричал Варфоломей, что прозывался Бритвой За остроту клинка, прославленного битвой, И Лейка, что ходил со штуцером широким И поливал врагов свинцовых пуль потоком: «Виват! Да здравствует Кропитель и Кропило!» Пруссак хотел прервать, куда! Не тут-то было! Кричали: «Черта нам в таком умалишенном, А если струсил ты — накройся капюшоном!» Седую голову приподнял Матек старый И стал улаживать поднявшиеся свары: «Оставьте Робака, не время для насмешек! Монах разгрыз уже покрепче вас орешек! Я вмиг узнал его! Он стреляная птица! В глаза мне не глядит, не зря монах таится, Боится, что его на исповедь возьму я… Да мне~то что? Монах все врет напропалую! Коль слухи от него, не ждите бернардина! С какою целью врет, мне это все едино, Но доверять ему не стоит — бес ксенжина! Когда ж вы принесли одни пустые слухи, Чего хотите вы? Не вышло бы прорухи!» «Мы воевать хотим!» — «Да с кем же?» — «С москалями! И гей же на царя! Распоряжайся нами!» Варфоломей Пруссак все добивался слова, Возвысил голос свой, довел его до рева И, наконец, добыл и криком и мольбою: «Коль бить, так бить! — сказал, ударив в грудь рукою. — Хоть не кропитель я, а все ж веслом, литвины, Устроил четырем пруссакам я крестины! Не то б в реке меня пьянчуги утопили». «Ты, Бартек, молодец! — все дружно завопили. — Однако с кем война? Когда бы той загадки Нашли разгадку мы, то было б все в порядке. Ведь стоит кликнуть клич, народ пойдет за нами. Ну, а куда вести? Того не знаем сами! Без знанья этого не может выйти лада, Порядок нужен тут, за ум нам взяться надо. А на кого пойдем? Под чьим началом будем, В конфедерации об этом всем рассудим. Когда пруссацкую видали ретираду, В Великопольше мы, не споря до упаду, Вооружили вмиг шляхетство и громаду. Домбровский подал знак, и по его приказу Мы — гей же на коня! — помчались в битву сразу!» «Вниманье!» — закричал одетый по-немецки Пан управляющий у Радзивилла в Клецке, Он звался Бухманом {307} , в округе же, однако, Все знали Бухмана как честного поляка, А был ли шляхтичем пан Бухман, неизвестно, Но уважаем был в округе повсеместно, Как добрый патриот, служивший у магната, Ученый человек, к тому ж ума палата, Знаток политики и мастер на все руки, Именьем управлял по правилам науки, Бумаги составлял и слыл за краснобая. Все смолкли, Бухману охотно уступая. «Прошу вас!» — начал он, прочистив горло дважды, И так заговорил, что мог услышать каждый: «Дискуссии моих предшественников славных Коснулись правильно решенья пунктов главных И подняли его на высоту при этом, Суждениями их хочу, как ярким светом, Наглядно озарить запутанное дело, Чтоб несогласий впредь оно бы не имело. Дискуссия у нас распалась на две части, Отчетливо они разделены, на счастье: Часть первая — решить сего восстанья цели И как бы мы теперь вести его хотели; Какая власть нужна — вторая из загадок, Что ж, пункты хороши, но изменю порядок. Вопрос о власти я хочу решить сначала, Чтобы она нам цель восстанья намечала. Когда окинем мы историю глазами Во всем развитии, то что увидим сами? Когда-то дикари разрозненно селились, Для обороны же они объединились. Для блага общего пришлось стеснить свободу, Тем обеспечив жизнь счастливую народу. Вот первый был устав. Из этого устава — Первоисточника — возникло наше право. Законы создает правительство, и что же? Ошибкой было бы считать их волей божьей! Общественный контракт {308} всему основа, так-то! Ну, а раздел властей лишь следствие контракта». «Ну, о контрактах речь! О киевских ли, минских, — Матвей заговорил, — дойдет и до Бабинских {309} . Господь ли, сатана ль, кто навязал царя нам — Об этом не хочу сегодня спорить с паном, Советуй лучше, как разделаться с тираном?» Кропитель закричал: «Эх, было б делом милым Добраться до царя и окропить Кропилом! Уж не вернулся б он по Киевскому тракту, Ни по другому там безбожному контракту! Не воскресили бы его ни слуги божьи, Ни Вельзевуловы. Кропило мне дороже, Чем ваша речь, хоть вы красноречивы были. Фить-фить, и нет ее! Суть главная в Кропиле». «Да! — Бритва запищал. — Да, правильно, ей-богу! — Он от Кропителя перебегал к Забоку (Свершает так челнок по кроснам путь недлинный). — Прав Матек с Розгою и прав Матвей с Дубиной! Побьете москалей, едва начнется битва, Команду Розга даст, и не подгадит Бритва!» «Команда что? — сказал Кропитель. — На параде Нужна была она, а в Ковенской бригаде {310} Приказ короткий был: «Страши, не зная страха, Не дай задеть себя, а сам лупи с размаха! Жиг-жиг!» Но Бритва тут истошно взвизгнул: «Братцы! К чертям регламенты! Не лучше ли подраться? Да разве вам чернил и времени не жалко? Забок маршалок {311} наш, а Розга — жезл маршалка!» Кропитель подхватил: «Забок наш предводитель!» Добжинцы грянули: «Да здравствует Кропитель!» Шум начался в углах, нарушилось согласье, Разбилось мнение шляхетства в одночасье. «Согласья не терплю! Моя система это!» — Так Бухман закричал, а кто-то крикнул: «Вето!» Но, заглушая всех, раздался голос грубый Вбежавшего в избу сердитого Сколубы: «Добжинцы! Хорошо ль вы поступили с нами? Располагаем мы такими же правами! Созвал Рубака нас, по прозвищу «Мопанку», И обещался он торжественно застянку, Что приглашает нас заняться важным делом, Не о Добжинских речь, но о повете целом! Он звал нас не один, вчера на эту встречу Нам квестарь намекал витиеватой речью. Желая оказать всем шляхтичам услугу, Гонцов послали мы и подняли округу! Так почему же нам не совещаться вместе? Ведь шляхтичей пришло не менее чем двести! На вас, Добжинские, свет не сошелся клином, Давайте выбирать по правилам старинным!» «Пусть равенство живет!» — Мицкевичи вначале, А Тераевпчи за ними закричали, И Стыпулковские вопили: «Прав Сколуба!» Но Бухман закричал: «Согласье мне не любо!» Кропитель подхватил: «Мы обойдемся сами! Виват, маршалок наш! Наш Матек над Матьками!» «Мы просим!» — крикнули Добжинские на это, А прочие в ответ заголосили: «Вето!» Разбились голоса, шум поднялся великий, Кивают головы, и «просим!» рвутся крики, И «вето!» им в ответ, и крики «просим!» снова. Единственный из всех Забок молчал сурово; Сидел недвижно он с поникшей головою, Кропитель перед ним, как лист перед травою, Стоял и головой, подпертою дубиной, Вертел, как тыквою, на шест надетой длинный. Кивал он тем и тем и в чаянье событий Выкрикивал одно: «Кропите и кропите!» А Бритва двигался живее и живее, Он от Кропителя перебегал к Матвею, И Лейка семенил от шляхтичей сердитых К Добжинским, будто бы желая примирить их. «Брить!» и «кропить!» кругом кричали в исступленье, Забок еще молчал, но потерял терпенье! Пока народ шумел, как будто оглашенный, Среди людских голов блеснул клинок саженный, В пядь шириною был, потяжелей дубины, И обоюдоостр, без пятен, без щербины — Тевтонский славный меч из нюренбергской стали, И от оружия все глаз не отрывали, Блеснул он в чьей руке, не видели литвины, Но дружно грянули: «Виват! Наш Перочинный! Могучий герб его приносит честь застянку! Виват, Рубака наш! Наш Козерог-Мопанку!» Гервазий — то был он — протиснулся сквозь давку И Ножиком блеснул, облокотись на лавку, Он Розге Матека салютовал особо, Клинок склоняя ниц пред важною особой. «Добжинцы, шляхтичи, пришел вам рассказать я, Зачем вас на совет созвал сегодня, братья! Хочу я обратить внимание всей шляхты, Что нынче поступать нельзя с бухты-барахты!  Серьезнейший вопрос решается на свете, Вам говорил небось монах о том предмете». Кивнули шляхтичи: «Достаточно полслова, Для умной головы, чтоб рассудить толково, Не правда ль?» — «Правда! Так! — И продолжал оратор: — Там — русский царь, а там — французский император, Воюет царь с царем, князья идут с князьями, Все встретятся в бою, а что же будет с нами? Что нам бездельничать? Пока большой большого Осилит, маленький пускай побьет меньшого! В горах и на лугах пусть малый бьется с малым, Так русского царя мы потихоньку свалим, Речь Посполитая вновь обретет свободу!» «Он правду говорит! Глядит как будто в воду!» «А я кропить готов чертовскую породу!» «А я побрить могу! Не забывайте Бритву!» А Лейка заклинал, точь-в-точь читал молитву: «Кропитель, Матек, нам маршалка выбрать надо!» Но Бухман завопил: «В согласии нет лада! Для спора общего оно похуже яда. Сперва послушайте, потом берите слово! Рубака осветил вопрос с конца другого». Гервазий заявил: «Согласен всей душою! Большому кораблю и плаванье большое, А с малым кораблем их путь неодинаков, Великие дела пускай решает Краков, Варшава вместе с ним, ну а у нас в повете Не может речь идти о важном столь предмете! Не мелом на плетне писать нам акты эти, А на пергаменте с печатью! Скажем смело, Не нашего ума, Панове, это дело!» «А мне бы Ножичком!» — «А мне бы лишь Кропилом!» — Кропитель перебил. «А мне кольнуть бы Шилом!» — И Шильце шпагою своей взмахнул в экстазе. «Вы все свидетели тому, — сказал Гервазий, — Как Робак в прошлый раз вам говорил о соре, Мол, вымести его отсюда надо вскоре. Кого имел в виду он в этом разговоре? Кто этот сор у нас? Кто лучшего поляка Ограбил и убил? Еще не сыт, однако, И у наследника отнять добро стремится! Назвать ли вам его?» — «Да кто ж, как не Соплица!» Все разом крикнули: «Он — подлый притеснитель! Пора покончить с ним!» — «Кропить!» — сказал Кропитель, А Бухман заявил: «О благе всех радея, Повесить следует заядлого злодея». Вступился за Судью один Пруссак. «Бог с вами, Панове! — он вскричал с воздетыми руками. — Рубака! Ты опять! Да ты ведь одержимый! Я заклинаю вас святыней нерушимой: По-христиански ли карать за брата брата? Что он злодеем был, семья не виновата! Тут Графа происки, их надобно стыдиться! Не притесняет вас ничем судья Соплица. Ей-богу, шляхтичи, с ним ссоритесь вы сами, Соплица между тем лишь мира ищет с вами. И уступает вам и платит всех дороже, А если тяжбу он затеял с Графом — что же? Пусть паны ссорятся, мы в их дела не вхожи! Не притеснитель он! Сам запретил крестьянам Склоняться до земли перед законным паном, Сказал им, что грешно. И слышать вам не внове, Что с хлопами за стол садится он, панове! Налоги вносит он за них, не то что в Клецке, Где управляешь ты, пан Бухман, по-немецки! Он не злодей! Мы с ним за партою сидели, Хороший малый был, такой же и доселе! Хранит обычаи, живет, как деды жили, Самодержавья враг, мы с ним всегда дружили! Всегда из Пруссии спешил я в Соплицово, Там надышаться мог любимой Польшей снова, Душою отдохнуть у очага родного! Добжинцы, я вам брат, что мне судья Соплица? Однако обижать его нам не годится! Не так, друзья мои, в Великополье было! Согласье было там, припомнить сердцу мило! Подобный вздор слыхать там не было оказий…» «Казнить разбойника — не вздор!» — прервал Гервазий. Корчмарь на лавку встал, что пустовала с краю, И голову задрал, шляхетство озирая (Седая борода, как вывеска торчала). Он слова попросил, сорвав колпак сначала, Ермолку натянул, потом расправил плечи И руку за кушак заткнул, готовясь к речи, Другою наклонил колпак в знак уваженья. «Панове! Я еврей. Судья мне, без сомненья, Ни сват, ни брат, но в нем я уважаю пана, И ласку от него я видел постоянно. И уважаю вас, всех Бартков и Матвеев, Соседей дорогих и панов добродеев. Но если учинить задумали насилье, То пропадете все! Асессора забыли? Убьете, а потом натерпитесь в кутузках! В округе нашей есть солдат немало русских! Всё больше егеря; Асессор свистнет только — Примаршируют все, не сосчитаешь, сколько! И что ж получится? Французов ждать нам рано, Дорога длинная, не вышло бы обмана! Нет дела до войны евреям, но в Белице {312} Видал евреев я, бывавших за границей; Передавали мне, что до весны с Лососны {313} Французы не уйдут; хотя их ждать несносно. А все ж приходится! Именье Соплицово — Не будка, что на воз положишь — и готово, Его не увезешь! Чего же торопиться? Не арендатор-жид, а важный пан Соплица, От вас не убежит! Ступайте же отсюда, Панове шляхтичи, а чтоб не вышло худо, Забудьте поскорей, о чем здесь говорилось, А если, шляхтичи, окажете мне милость, То нынче родила сыночка мне супруга, Я приглашаю вас, приди хоть вся округа! И музыканты ждут. А Матеку в угоду, Любителю медка, поставлю вволю меду! Мазурку новую услышите вы, паны, Споют ее зер файн сегодня мальчуганы!» Слова понравились. Все разом зашумели, И захотелось всем участвовать в веселье. Гул одобрений рос, но Ключник с грозной миной Еврею показал свой Ножик Перочинный; Дал Янкель стрекача, вслед загремел Рубака: «Не о тебе тут речь! Не суй свой нос, собака! Скажи мне, пан Пруссак, неужто за две барки, Что дал тебе Судья, ты в спор вступаешь жаркий? А твоему отцу дал Стольник двадцать барок, Чтоб он торговлю вел. Вот это так подарок! В довольстве вся семья живет у вас доныне, Да все вы, наконец, живущие в Добжине, Отлично знаете, я сам тому свидетель, Что Стольник был для вас отец и благодетель! Кто управлял всегда в его именьях Пинских? Кто экономом был? Все тот же род Добжинских! Кто, кроме вас, еще заведовал буфетом? Одни Добжинские! Забыли вы об этом? Бывало, хлопотал за вас он в трибунале, Следил еще, чтоб вас в делах не притесняли, Для вашей детворы магнат входил в расходы, За обучение платил в былые годы! Да что и говорить, его обычай ведом, Покойный Стольник был недаром вам соседом! Другой у вас сосед — не Стольник, а шляхтюра, А много ли вам дал?»  — «Подумаешь, фигура! Ничем не лучше нас, а держится как гордо, Не дал он ни шиша! — ответил Лейка твердо. — Однажды угощал его на свадьбе дочки, Поил — не хочет пить, — мол, мне не выпить бочки! Вы, мол, привыкли пить, а я уже не в силах, Гляди какой, течет кровь голубая в жилах! Не пил, но мы ему насильно влили в глотку, Из «Лейки» выпьет он теперь другую водку!» Кропитель закричал: «Злодей получит трепку! Мой сын толковым был, а стал похож на пробку! Так парень поглупел! Стал просто дурачиной! Кто виноват во всем? Судья всему причиной! Я сыну говорил: не бегай в Соплицово, Когда поймаю там, то выдеру сурово! Он снова к Зосе — шмыг! Но я стерег в овраге, Хвать за уши его — и надавал бродяге! А он все хнык да хнык. «Чего тебе, бедняге?» «Убей, я вновь пойду!» — ответил он, рыдая. «Зачем?» А он: «Люблю!» Ну понял все тогда я. Бедняга извелся, а парень был не робкий, Я попросил Судью: «Отдай, мол, Зоею Пробке!» «Пускай три года ждет, а там, как Зося хочет!» — Ответил мне, а сам он о другом хлопочет! На свадьбу затешусь к нему с гостями вместе, Кропилом поклонюсь разборчивой невесте!» Гервазий завопил: «Ворюга на свободе! Разгуливает он при всем честном народе, А память Стольника изгладилась в Добжине? Знать, благодарности здесь нету и в помине! И если вы с царем не побоитесь биться, Так что же вас страшит ничтожный пан Соплица? Тюрьмы боитесь вы? Я не зову к разбою, Стою за право я, ручаюсь головою. Граф выиграл процесс, декретов есть немало, Оформить надо их, как в старину бывало, Что трибунал решал, то шляхта выполняла, Поддерживая честь и славу трибунала! Добжинцы, да в наезд на Мыск, не вы ли сами Рубились доблестно с лихими москалями? К нам русский генерал привел их, Войнилович, И друг его — прохвост пан Волк из Логомович. Панове, помните, как Волка мы поймали, Повесить думали его на сеновале; Он был слугой царю, а хлопам был тираном, Но хлопы сжалились над бессердечным паном! (Все ж я когда-нибудь прикончу душегуба!) Наезды вспоминать до сей поры мне любо! И выходили мы всегда из них со славой, Как и пристало то могучей шляхте бравой! Но каково теперь мне говорить про это? Граф добивается по всем судам декрета, Никто из вас помочь не хочет сиротине, А Стольник некогда всем помогал в Добжине! Что ж, у наследника остался друг единый — Гервазий, да еще с ним Ножик Перочинный!» Кропитель выступил: «Где Ножик, там Кропило, Пойду и я с тобой, чтоб не обидно было! Ей-богу ж, это так! Нож у тебя, Гервазий, Кропило у меня для этаких оказий! Пойдем жиг-жиг, шах-мах, без толку не болтая!» «О Бритве не забудь, без вас пойду куда я? Что ни намылите, я тотчас же обрею!» И Лейка завопил: «Я поливать умею! Когда не выбрали мы нашего маршалка, К чему голосовать? И двух шаров мне жалко! — При этом горстку пуль достал и ну хвалиться: — Шары другие есть! Получит их Соплица!» «И мы, и мы пойдем!» — прервал его Сколуба, А шляхта крикнула: «Идти за вами любо! Так гей же на Соплиц, и слава Козерогу! Виват Гервазию! Не мешкая, в дорогу!» Гервазий потянул всех за собой, еще бы! У шляхты на Судью скопилось много злобы: Там за потраву штраф, а тут порубка бора, В соседстве мало ли есть поводов для спора! И зависть тут была и ненависть, к тому же Богатым был Судья, а им жилось похуже! Рубаку обступив и саблями махая, Шляхетство поднялось. А Матек, что, вздыхая, В молчании сидел, встал, вышел на середку И, подбоченившись, прочистил кашлем глотку, Потом заговорил угрюмо и сурово, Качая головой, ронял за словом слово: «Глупцы! Остались вы, как были, дураками, За спор чужой теперь поплатитесь боками! Пока вы спорили о Речи Посполитой, О благе родины без умолку час битый, Вы не могли ни в чем добиться соглашенья И сообща принять хотя б одно решенье. Вождя не выбрали! Глупцы! Стыжусь за вас я. В домашней ссоре вмиг добились вы согласья. Глупцы! Попомните еще слова Матвея! Прочь! К черту, к дьяволу отсюда поскорее, Катитесь прямо в ад!» Поражены как громом, Все смолкли; в тот же миг раздался крик за домом: «Виват пан Граф!» А он въезжал во двор раскрытый Во всеоружии, с вооруженной свитой, Одетый в черное, на скакуне отличном, В распахнутом плаще нарядном, заграничном. Подбитый шелком плащ держался на застежке, Не видывали здесь еще такой одежки! — В берете с перышком, пылающий отвагой, Граф горячил коня, всем салютуя шпагой. «Да здравствует пан Граф!» — все закричали хором, Все к окнам бросились, — теперь не время спорам, — Рубака дверь раскрыл под бешеным напором И вышел; а за ним рванулись остальные И к Графу кинулись навстречу как шальные И тотчас же его толпою окружили. А Матек из окна кричал им: «Простофили!» Все двинулись в корчму. Гервазий, чтя обычай, Немедленно послал шляхетство за добычей, На поясах они втащили торопливо Три бочки — было в них вино, и мед, и пиво. Затычки выбиты, и три струи фонтаном Забили — золотым, серебряным, багряным. Их искрометный ток, и холоден и жарок, Наполнил сотни чаш и сотни медных чарок. Шляхетство крикнуло: «Жить Графу многи лета!» И «Гей же на Соплиц!» — гремел ответ на это. Дал Янкель стрекача, за ним Пруссак, однако Хватились шляхтичи бежавшего Пруссака; В погоню бросились: «Предательство!», «Измена!» Не по нутру пришлась Мицкевичу та сцена, Он что-то замышлял, но сабли засверкали, Он кинулся бежать, но спасся бы едва ли, Притиснут был уже буянами к воротам, Но подоспели тут на помощь Зан с Чечетом. И свалка началась, и, как пристало, в драке, Попало по шеям не одному вояке, Меж тем как прочие, по графскому приказу, Вскочили на коней и поскакали сразу, — По длинной улице зацокали подковы, И «Гей же на Соплиц!» — разнесся клич громовый.

 

Книга восьмая

Наезд

Астрономия Войского . — Замечания Подкомория о кометах . — Таинственная сцена в комнате Судьи . — Тадеуш, стараясь половчее выпутаться, попадает в большое затруднение . — Новая Дидона . — Наезд . — Последний протест Возного . — Граф захватывает Соплицово . — Штурм и резня . — Гервазий виночерпий . — Пиршество победителей.

Пред бурею есть миг затишья рокового, Когда громада туч надвинется сурово, Приостановится, застынет на мгновенье, И землю молнией окинет в нетерпенье, И место выберет, где разразится громом. Миг тишины такой встал над шляхетским домом, Как будто тень легла грядущих испытаний И души унесла в край сумрачных мечтаний. Едва отужинав, и гости и Соплица Отправились во двор, прохладой насладиться. Там, на завалинках, покрытых муравою, Уселись и глядят на небо голубое, А небо снизилось, как будто бы теснее Придвинулось к земле, желая слиться с нею, И, наконец, слились под сумрачным покровом, И, как влюбленные, намеком, полусловом И полушепотом вели свои признанья, Роняя тихий смех, глухие восклицанья, Из коих музыка слагается ночная. Сыч открывал концерт, под крышею стеная, И мышь летучая под окнами шуршала, Мелодии сыча она не заглушала. Ночная бабочка, сестра летучей мыши, На платья белые летела из-под крыши, То билась Зосеньке в лицо, то прямо в очи, Приняв за свечи их во мраке летней ночи. А в воздухе мелькал рой мелких насекомых, Гармоникой звеня в созвучиях знакомых; Узнала Зосенька в ноктюрне над долиной Аккорды мошкары и тенор комариный. Начать концерт в полях спешили музыканты, Настройка кончена, вступили оркестранты, И трижды коростель на скрипке вывел ноту, И забасила выпь, шныряя по болоту, Бекасы бекали, как будто в бубны били, А вслед им журавли протяжно затрубили. Гуденью мошкары и птичьим разговорам Откликнулись пруды двойным финальным хором, Подобно сказочным озерам выси горной, Молчащим в свете дня, поющим ночью черной. Из синей глубины торжественно и важно Песчаный чистый пруд отозвался протяжно, А пруд болотистый ему ответил стоном, Звучащим жалобой и горем затаенным. Так в каждом из прудов лягушек певчих орды Согласно вознесли могучие аккорды. Один фортиссимо, другой звучит пиано, Тот горько сетует, тот плачет неустанно. Весь вечер песни их будили сумрак дола, Звенели в воздухе, как струны арф Эола. Густел вечерний мрак, и только подле речки Блестели в лозняках глаза волков, как свечки, А дальше, у краев ночного небосклона, Пастушеских костров огни мерцали сонно. Из бора выходя, зажег фонарик месяц, Все осветил кругом, над Соплицовом свесясь, И с неба и с земли он скинул покрывало, Земля в объятиях небесных почивала: Покоились они вдвоем, как муж с женою, И были счастливы ночною тишиною. Вот рядом с месяцем взошла звезда, другая… Десятки тысяч звезд уже горят, мигая. Созвездье Близнецов зажглось над темным хмелем, Славяне звали их когда-то Лель с Полелем {314} . Другие имена у них в Литве зеленой: Одна звезда — Литва, другую звать Короной. Невдалеке Весы сиянием одеты, На них когда-то бог и звезды и планеты Прилежно взвешивал, пуская по орбитам (Преданье старины осталось незабытым). Потом он прикрепил те чаши к небосводу, Дав образец весов всему людскому роду. Кружок на севере — святящееся Сито {315} , Бывало, сквозь него создатель сеял жито, Которое бросал Адаму с состраданьем В те дни, когда его он покарал изгнаньем. Повыше в небесах Давида колесница Готова, кажется, тотчас же в путь пуститься, Но с места тронуться не может, вот обида! А говорят, она возила не Давида, Возила ангелов и даже Люцифера, Но переполнилась его дерзанью мера, Когда посмел восстать на божии чертоги. Сбил Михаил его, и нету ей дороги! Валяться среди звезд обречена до срока, Пока не снимет бог сурового зарока. Еще другое есть преданье у литвинов (Народ слыхал его от мудрецов раввинов), Как будто длинное созвездие Дракона, Что извивается по небосводу сонно, То рыба, а не змей! Жила она вначале В пучине, и ее Левиафаном звали. Когда ж прошел потоп, иссякли воды в море, — Левиафан издох, и в голубом просторе Висит костяк его, чтоб люди не забыли О тех чудовищах, что до потопа были. Так кости древних рыб огромного размера В костеле Мирском ксендз развесил для примера. Все, что о звездах знал и слышал, паи Гречеха Любил порассказать, хоть и была помеха; Неважно видел он, замечу мимоходом, Не мог и сквозь очки следить за небосводом, Но знал он имена созвездий, очертанья И мог их указать другому в назиданье. Его не слушали: Весы, и Воз, и Сито, И звезды прочие — все было позабыто! Казалось, что теперь решался общий жребий Глаза и мысли всех приковывала в небе Комета яркая, что с запада всходила, Летела к северу и всех с ума сводила! На звездный Воз она косилась с небосферы, — Казалось, метила комета в Люциферы! Распущенной косой мела небес две трети, Созвездья в волосах запутались, как в сети. Влекла их за собой тропою лучезарной И прямо с запада неслась к звезде Полярной! В глухом предчувствии толпился люд повсюду, Дивясь господнему неслыханному чуду, — Грозила бедами хвостатая комета, Кричало воронье — недобрая примета! Оттачивая клюв, оно в полях летало, Сбиралось стаями и трупов поджидало. И замечал народ: собаки землю рыли И, словно чуя смерть, протяжно, долго выли, Сулили голод, мор. От страха изнывая, Видали сторожа — шла дева Моровая {316} Превыше всех дубов Ольгердовой дубравы, Как жар, в руке ее светился плат кровавый. Приказчик кое-что прибавил к тем приметам, Пришел с отчетом он, но позабыл об этом; Конторщик в свой черед шептался с экономом, Но Подкоморий-пан, сидевший перед домом, Вдруг табакерку взял, а это означало, Что хочет говорить; шляхетство замолчало, — Сверкнула яркими брильянтами оправа С изображением монарха Станислава. «Тадеуш, — он сказал, открывши табакерку, — О звездах речь твоя, выходит на поверку, — Лишь эхо школьных слов. Занятнее о чуде Толкуют меж собой неграмотные люди; Курс астрономии и я прошел когда-то, Жил в Вильне, где жена богатого магната Доходы отдала с имения и хлопов — Все на покупку книг, таблиц и телескопов. Ксендз-ректор был тогда известным астрономом, И довелось мне быть с Почобутом {317} знакомым; Потом от ректорства Почобут отказался, Вернулся в монастырь, молитвами спасался И умер, как святой. Мне был знаком Снядецкий, Отменнейший мудрец, хоть человек и светский; Но каждый астроном толкует о комете, Как мещанин какой о встреченной карете, — Заедет ли она на царский двор в столицу Иль от заставы прочь помчится за границу. Ему и дела нет, что следует отсюда, Добра ли надо ждать, а может, выйдет худо? Я помню, как бежал Браницкий {318} вероломный, Увлек он за собой поток людей огромный; Как пышный звездный хвост влачится за кометой, Так хвост тарговичан тянулся за каретой. Народ хотя и прост, но понял все душою, Хвост этот означал предательство большое. Комета названа метлой простым народом: Мол, выметет она мильоны мимоходом». Гречеха отвечал ему с поклоном: «Ясно — Вельможный пан, и мне запомнилось прекрасно Все слышанное мной, хоть было мне не боле Чем десять лет, тогда и я учился в школе. Гостил у нас еще Сапега, пан покойный, Поручик, кирасир и человек достойный, Он жил сто десять лет, был маршалом литовским И канцлером потом; с отважным Яблоновским {319} Участвовал в боях, в боях под самой Веной! Вот что нам рассказал в беседе откровенной Высокий гость, а я слова запомнил эти: «В тот миг, когда в седло вскочил король Ян Третий, А кардинал его благословил в дорогу И целовал ему король австрийский ногу, Король воскликнул вдруг: «На небо поглядите!» Комета вещая была уже в зените. И мы увидели — шла медленно комета Путем, которым шли отряды Магомета! «С Востока молния» {320} , но о комете вещей Поведал наш триумф и озаглавил оду «С Востока молния», но о комете вещей Прочесть мне довелось не только эти вещи, — «Янину» {321} я прочел, рассказ о жизни Яна, Там подвиги его описаны пространно И нарисованы знамена Магомета И та, похожая на эту вот, комета!» «Аминь! — сказал Судья, — я в предсказанья эти Поверю, пусть в Литве появится Ян Третий! На западе теперь такой же точно витязь. Да приведет его комета к нам, — молитесь!» Гречеха горестно вмешался в разговоры: «Комета и войну сулит нам и раздоры, А то, что поднялась она над Соплицовом, Наверное, грозит нам бедствием суровым, И на охоте ведь поссорились вчера мы, Да и за ужином чуть не дошло до драмы, Юрист с Асессором заспорил утром рано, И вызвал на дуэль Тадеуш Графа-пана. Медвежья шкура — вот причина всех несчастий! Не помешай Судья, утишил бы я страсти, И не пришлось бы ждать какой-нибудь напасти. Хотел я рассказать о случае занятном, Таком же, как вчера, почти невероятном, В былом произошел он с лучшими стрелками, Денасов и Рейтан прославились меж нами. А случай был таков: к нам из земель подольских Приехал генерал {322} пожить в именьях польских, И по пути на сейм, задолго до Варшавы, Для популярности, а может, для забавы, Он шляхту посещал, заехал в гости к пану, Блаженной памяти Тадеушу Рейтану — Был в Новогрудке он послом у нас позднее, Я вырос у него, не знал семьи роднее. И вот по случаю приезда генерала Рейтан созвал гостей, их собралось немало; Он представления давал в своем театре, Пан Кошиц фейерверк зажег в любимой Ятре, Пан Тизенгауз {323} прислал танцоров для веселья, Огинский {324} и Солтан {325} , который жил в Дзенцели, Оркестры дали нам, — пошли у нас забавы, Пиры, и наконец пришел черед облавы. Панове, слышал я, и вам известно это, Что Чарторыйские от сотворенья света Все не охотники, хотя и Ягеллоны {326} , Но не по лености охотиться не склонны: Таков французский вкус. И генерал альковы Охотней посещал, чем скажем, бор сосновый, Охотник был до книг, а травля не прельщала. Денасов в свите был тогда у генерала, Он в знойной Ливии когда-то жил годами, Охотился не раз с туземными вождями. И там копьем свалил он тигра в рукопашной, С тех пор и хвастался отвагой бесшабашной. На кабана у нас охотились — средь лова Рейтан из штуцера подрезал матерого, Стрелял почти в упор! Большая это смелость, И каждому из нас почтить стрелка хотелось. Денасов хмурился, на всех глядел он волком, Чем восхищаться тут, не понимал он толком, Ведь меткостью стрелок обязан только глазу, А тигра сбить копьем не всякий может сразу! Потом о Ливии затеял спор горячий И вновь похвастался великою удачей! Однако хвастовство Рейтану надоело, Он взялся за эфес, парировал умело: «Кто метко целится, тот метко бьет, к тому же Тигр стоит кабана, ружье копья не хуже!» Тут завязался спор и перешел бы в ссору, Но положил конец сам генерал раздору. Что говорил он им — не знаю, но не скрою, Что тлела их вражда, как пламя под золою, Отмстить Денасову хотел стрелок жестоко И шутку с ним сыграл, не выжидая срока, Да чуть и самого не погубила шутка, Пошел на риск большой, а мне и вспомнить жутко!» Гречеха помолчал и попросил нежданно Понюшку табака у Подкоморья-пана, Однако не спешил с концом повествованья. Хотел он возбудить шляхетское вниманье. Решился продолжать… Увы! Рассказ прервали, Хоть любопытнее его найдешь едва ли! По делу срочному был вызван пан Соплица, Приезжий должен был с ним тотчас объясниться. Соплица пожелал гостям спокойной ночи, И гости разбрелись, видать, до сна охочи. Недолго пан Судья готовился к приему, Просил приезжего направить прямо к дому. Все в доме спят давно. Тадеуш гонит дрему, У дядиных дверей подобен часовому. У дяди кто-то есть, а он стал больно робок, Не смеет постучать, дверных коснуться скобок. Дверь заперта на ключ. К замку прижавшись ухом, Беседу уловить желает чутким слухом. Рыданья слышит он, и вот нетерпеливо Заглядывает в щель… Да что ж это за диво? Судья и бернардин упали на колени И горько плакали в сердечном умиленье; Ксендз целовал Судью, не говоря ни слова, И обнимал Судья монаха, как родного. Вот первые слова неясно зазвучали, Монах заговорил в волненье и в печали: «Бог видит, почему я открываюсь брату, Хотя и поклялся за тяжкий грех в расплату Отдать всего себя лишь богу и отчизне, Не славе суетной, не обольщеньям жизни. Клялся и умереть смиренным бернардином, Не выдавать себя признаньем ни единым Ни пред тобою, брат, ни даже перед сыном. Духовник все же мне позволил пред своими В предсмертный час открыть мое былое имя. Кто знает, буду ль жив? Что ждет меня в Добжине? Мы пред великими событиями ныне! Французы далеко, придут весной, не ране, А шляхта, я боюсь, без них начнет восстанье. Быть может, виноват я сам чрезмерным рвеньем? Гервазий спутал все! Снедаем нетерпеньем, В Добжин безумный Граф отдравился, я слышал: Но не догнал его… Прискорбный случай вышел: Матвей узнал меня! Лишь обо мне известье До Ключника дойдет, я не уйду от мести! Скажу по правде я, не смерть меня тревожит, А то, что заговор со мной погибнуть может! Но должен ехать я в Добжин из чувства долга, — Ведь шляхте без меня и надурить недолго! Прощай, любезный брат! И если суждено мне Не встретиться с тобой — меня с любовью вспомни, — Доверил все тебе. Когда ж война случится, Кончай, что начал я, и помни — ты Соплица!» Монах отер слезу, накрылся капюшоном, И ставни растворил он с шумом приглушенным, В окошко выпрыгнул и побежал с пригорка. Судья один сидел и долго плакал горько. Тадеуш постучал и, подождав немного, С поклоном дверь раскрыл и замер у порога. «Мой дядя! — он сказал. — Немного дней в именье Гостил я, и они промчались как мгновенье! Но хоть недолго я с тобою пробыл вместе, А должен уезжать, зовет меня долг чести. Уеду тотчас же, отсрочка ни к чему мне, Мы Графа вызвали, и было бы разумней К барьеру сразу стать, как мы того хотели, Да только на Литве запрещены дуэли. В Варшавском Княжестве такого нет порядка, Граф — фанфарон, но он не робкого десятка! И не захочет он избегнуть нашей встречи, Сразимся с ним, а там — Лососна недалече, — Переплыву ее, соседний берег рядом, И повстречаюсь я с повстанческим отрядом! Отец мне завещал сражаться за свободу, Хоть завещание и кануло, как в воду!» «Что больно прыток ты? — спросил шутливо дядя. — Юлишь передо мной, в глаза мои не глядя, И путаешь следы, как хитрая лисица. Мы Графа вызвали, и надлежит с ним биться, А только спешки нет в кровавом поединке, Сперва приятелей отправим по старинке Для объяснения. Граф извиниться может, Под нами не горит. Не то тебя тревожит! Вот разве что другой отсюда гонит овод? К чему же хитрости? Представь правдивый довод! С младенчества тебе отца я заменяю И хоть не молод сам, но юность понимаю! Мизинчик мне шепнул вчера, что не зеваешь И с дамами уже ты шашни затеваешь! Что делать? Молодежь влюбляться стала рано. Тадеуш, не таись, откройся без обмана!» Тадеуш прошептал: «Все правда, но другую Причину, дядюшка, открыть вам не могу я. Признаться, поступил я сам неосторожно… Ошибка! Но ее исправить невозможно! Не спрашивай меня, я не скажу ни слова, Но должен сей же час покинуть Соплицово!» «Ну, — дядюшка сказал, — любовная размолвка! Ты чувствовал себя вчера не очень ловко, На панну искоса глядел, она молчала. И кислой миною твой каждый взгляд встречала. Все это глупости! Когда полюбят дети, То ссорам нет числа. Забавны ссоры эти! То дети веселы, а то, глядишь, суровы, Бог весть из-за чего друг друга грызть готовы, Врозь по углам сидят, самим себе не рады, И разбегаются и ссорятся с досады. Когда произошла у вас такая ссора, Придется потерпеть, найдется выход скоро, Берусь уладить все любовные невзгоды, Сам через них прошел я в молодые годы. Во всем признайся мне, и дам я обещанье, — Услышишь от меня ответное признанье». Тадеуш отвечал, в глаза ему не глядя: «Не стану я скрывать, понравилась мне, дядя, Паненка Зосенька, ее я видел мало, Всего два раза лишь, но в душу мне запала! А дядя сватает мне девушку другую, — Дочь Подкомория взять в жены не могу я. Красавица она, но все же, ваша милость, Как сердцу изменить, что Зосею пленилось! С другою было бы венчаться мне нечестно. Уеду лучше я. Надолго ль — неизвестно!» Но дядя речь прервал: «Ого! Пример особый, Когда любовь бежит возлюбленной особы! Не стоит уезжать, придет на помощь дядя, — Сам Зосеньку хочу тебе посватать, Тадя! — Чего ж не прыгаешь? Не радуешься, верно?» Тадеуш отвечал: «Добры вы беспримерно! Но не поможете своею добротою, Затея ваша все ж окажется пустою; Ведь Зоей не отдаст мне пани Телимена!» «Попросим, коли так». Но юноша мгновенно Ответил: «Знаю я, что здесь бессильны просьбы И что без ссоры с ней у нас не обошлось бы! У вас я, дядюшка, прошу благословенья И с ним отправлюсь в путь тотчас, без промедленья!» Ус закрутил Судья и отвечал сурово: «Я вижу, ты правдив и не солгал ни слова: То поединок был, а то любовь святая! Отъезд и дальний путь — уловка непростая! Ты шалопай, болтун, и лгал ты страха ради! Где был позавчера? Ну, отвечай-ка дяде! Зачем ты по двору в глухую темь шатался? О хитростях твоих давно я догадался! Тадеуш, если ты смутил сердечко Зоей И нету совести в тебе, молокососе, Заранее скажу — проделка не удастся, И с Зосей прикажу тебе я обвенчаться! Пускай под розгами, но станешь на ковре ты! {327} О верности твердил, так выполняй обеты! Коварству потакать, поверь мне, я не стану И уши надеру дрянному донжуану! — Сегодня целый день я не имел покоя, А на ночь от тебя выслушивать такое! Ступай-ка лучше спать! Тебе не отвертеться!» Тут Возного позвал, чтоб он помог раздеться. Тадеуш медленно побрел по коридору, От мыслей тягостных заплакать было впору! Впервые дядюшка корил его жестоко, Тадеуш сознавал всю правоту упрека. А если обо всем узнает Зося? Что же? Просить руки ее? А Телимена? Боже! Нет! Надо уезжать и все обдумать позже. Едва он несколько шагов прошел в смятенье, Как стало перед ним немое привиденье, Все в белом, стройное. Откуда? Что такое? Приблизилось к нему с протянутой рукою, И на руку луна неверный свет бросала. «Неблагодарный! — так виденье прошептало. — Ты глаз моих искал, теперь бежишь от взгляда, Ловил слова мои, теперь и слов не надо! Как зачумленную, меня обходишь ныне!.. Но так и надо мне! Доверилась мужчине! Не мучала тебя, и вот, себе на горе, Я предалась тебе… Увы! Постыла вскоре! Ты победил легко — и сердце зачерствело, Легко добытое — легко и надоело! Но так и надо мне! Научена уроком, Я больше твоего казню себя упреком!» Тадеуш отвечал: «Причина есть другая, И сердцем я не черств, тебя не избегаю… Но что подумают о нас, давай рассудим, Коль ночью на глаза мы попадемся людям? Ведь это грех большой… Нельзя грешить открыто…» «Грешить! — воскликнула красавица сердито. — Невинное дитя! Я — женщина, но смело Из-за любви твоей злословие презрела, Я сплетен не боюсь! А ты, а ты — мужчина! Ты разлюбил меня — вот скромности причина! Десятерых люби, не встретишь нареканий! Меня бросаешь ты…» Тут зарыдала пани. Тадеуш закричал: «Уймись ты, ради бога! Что станут говорить, подумай хоть немного, Когда останусь здесь, здоровый, неженатый, Любовью тешиться? Понять сама должна ты! Повсюду молодежь уходит под знамена, Позор остаться мне без всякого резона! Сражаться должен я, согласно отчей воле, О завещании ты позабыла, что ли? И дядя требует того же непременно, Ей-богу, должен я уехать, Телимена!» «Тадеуш, я тебе препятствовать не вправе, Не заступлю пути ни к подвигам, ни к славе. Мужчина ты, найдешь любовницу иную, Красивее меня, богаче — не ревную! Но на прощание хочу я быть счастливой, Хочу поверить я, что ты любил правдиво, Что не играл в любовь по прихоти разврата, Но что любил меня возлюбленный мой свято! Хочу из уст твоих «люблю» услышать снова И в сердце сохранить навеки это слово! Я все тебе прощу, едва лишь только вспомню, Что ты любил меня! Хоть будет нелегко мне». Тадеуш увидал, что грусть бедняжку точит, Что мелочи такой она добиться хочет; И сердце юноши пронзила боль и жалость, Когда б он захотел узнать, что в нем скрывалось, То, верно бы, и сам не разобрался в этом: Любил ли? Не любил? Он поспешил с ответом: «Пусть гром меня убьет! Не лгал я, Телимена, А всей душой любил. Сознаюсь откровенно, Хоть счастья нашего мгновенья были кратки, Но для меня они так милы и так сладки, Что сохраню о них навек воспоминанье И не забуду я моей прекрасной пани!» Тут юноше на грудь упала Телимена: «Я этого ждала! Ты любишь неизменно! Хотела жизнь пресечь я собственной рукою, Но ты не вверг меня в отчаянье такое! Я все отдам тебе — и сердце и поместье, Куда бы ты ни шел — повсюду будем вместе, — Где б ни были вдвоем, хоть и в пустыне дикой, Мы счастье обретем в своей любви великой!» Тадеуш вырвался из пламенных объятий: «В уме ли ты, — сказал, — вдвоем? С какой же стати? Не маркитантка ты, ведь я иду солдатом!» «Мы повенчаемся! Отправишься женатым!» Тадеуш закричал: «Нет! Ни за что на свете! Жениться не хочу! Оставь мечтанья эти! Все это выдумки! Дай мне покой! Ей-богу! Прошу я об одном, пусти меня в дорогу! Хоть благодарен я, но не хочу жениться, Люблю, но не могу с тобой соединиться! Уеду завтра же, остаться не могу я… Прощай! Благодарю за ласку дорогую!» Собрался уходить, избавясь от обузы, Но стал как вкопанный пред головой Медузы: На Телимену он глядел в оцепененье, Она бледна была, застыла без движенья, Рука ее мечом казалась занесенным, Перст уличающий грозил глазам смущенным. «Я этого ждала! — в отчаянье сказала. — О, сердце изверга! Змеи коварной жало! Я предалась тебе навеки сердцем чистым, Пожертвовала всем: и Графом и Юристом, Воспользовался ты невинностью сиротки, — Платиться я должна за счастья миг короткий. Мужскую знала фальшь, не знала одного лишь, Как ты безумно лжешь, когда о счастье молишь! Я все подслушала, ты девочкою скромной Пленился, обмануть затеял вероломно! Ты соблазнил меня и, видя, как я мучусь, Бесстыдно для другой готовишь ту же участь. Беги — не убежишь ты от моих проклятий, Останься — расскажу всем о твоем разврате. Других не соблазнишь, как соблазнил меня ты, Прочь, подлый человек! Прочь с глаз моих, проклятый!» Таких обидных слов не слыхивал Соплица, Невзвидел света он, не мог пошевелиться, — Стал бледен как мертвец, глаза потупил хмуро И, топнувши ногой, сказал сквозь зубы: «Дура!» Побрел он, но в ушах звенел укор жестокий. Тадеуш знал, что им заслужены упреки, Что горько оскорбил бедняжку Телимену, Что не могла она простить ему измену, — Однако от того милей она не стала, О Зосе думал он, и сердце трепетало: Уж так мила была! Так хороша собою! А дядя сватал их… Сам пренебрег судьбою… Бес искусил его, он предался утехам И в мерзости погряз, а бес глядит со смехом. Прошло всего два дня, и вот уже злодей он! Погибла будущность! Ужасный грех содеян! В смятенье чувств его мелькнула на мгновенье О поединке мысль — единственном спасенье: «Я Графу отомщу! Тому порукой шпага!» По мстить за что ему — и сам не знал, бедняга, И гнев как занялся, так и погас мгновенно. Тадеуш размышлял с печалью сокровенной: К чему же совершать ошибку роковую? Быть может, к Графу я не попусту ревную? Быть может, Зосенька дарит ему участье И в браке с ним найдет заслуженное счастье? И сам несчастен я и горе сею всюду, — Чужому счастью я препятствовать не буду! Он впал в отчаянье и помышлял уныло, Что выход из беды единственный — могила. Повесив голову, закрыв лицо руками, — Он поспешил к прудам неверными шагами, Стал над болотистой зеленою водою И приоткрыл уста. Плененный красотою, Он весь захвачен был восторгом упоенья, Самоубийство ведь, без всякого сомненья, Сродни безумию, и юношу манила Зеленая вода — холодная могила. Отчаянье его смутило Телимену, Простив Тадеушу невольную измену, Изменника она всем сердцем пожалела, А сердце доброе красавица имела. Хоть мучила ее любовная обида, Хотела не губить, а наказать для вида. Вдогонку крикнула: «Постой же, ошалелый! Венчайся, уезжай, как хочешь, так и делай! — Не стану я мешать!» Но он не слышал зова, Стоял на берегу средь шороха лесного. По воле неба Граф с жокеями своими В то время проезжал тропинками лесными, Он зачарован был небесной глубиною, Подводной музыки мелодией живою, Звенящей арфами. Ну, где ж еще на свете Лягушки так поют, как на Литве вот эти? Граф придержал коня, забыл он о поездке И слушал кваканье, журчание и плески, Глядел на землю он, на небо, на березки И, верно, новые обдумывал наброски. Недаром красотой прославилась округа: Глубокие пруды глядели друг на друга, Направо — светлый пруд своей водой прозрачной Напоминал лицо прелестной новобрачной, Зато налево пруд темнел под небом звездным, — Казалось, был он схож с мужским лицом серьезным. Вкруг правого — песок и золотой и нежный, Как пряди светлые! Вкруг левого — прибрежный Густой тростник с лозой, торчащею Еихрами. Пруды все в зелени, как в бархатистой раме. Из них текли ручьи, сплетаясь, словно руки, И полною струей спадали на излуке, Но не могли пропасть в глубокой тьме оврага: От месяца была серебряною влага. Она сбегала вниз распущенной косою, Блеск месяца стекал за каждою струею И, достигая дна, дробился в ней без счета, А струи падали стремительно, с налета, И сыпалась на них горстями позолота. Не свитезянка {328} ли за дымкою тумана Струила воду в ров из призрачного жбана, И золото ей вслед из фартучка бросала, И тешилась, когда в воде оно мерцало? Покинув темный ров, ручей смирял движенье, Но по равнине все ж видать его теченье; Недаром на его поверхности дрожащей Лежал во всю длину луч месяца блестящий, Точь-в-точь Гивойтос-змей {329} голубоватый, длинный, Что спящим кажется в кустарниках долины, Но видно издали по ярким переливам, Что дальше он ползет движением ленивым. Так и ручей мелькал, таясь в густой ольшине, Темневшей далеко в лазоревой ложбине Неясным очерком, почти что невидимкой, Как духи, скрытые до половины дымкой. А мельница внизу, под стать дуэнье старой, Что, притаясь в кустах, следит за нежной парой, И, тайный шепот их подслушав, рассердилась, И головой трясет, и бранью разразилась, — Так мельница теперь крылом, поросшим мохом, Свирепо затрясла и пальцами со вздохом Вдруг начала грозить, в сердцах забормотала, И замерли пруды, молчание настало. От грез очнулся Граф. Глядит он и дивится: Тадеуш перед ним, — попался пан Соплица! «К оружью!» — крикнул Граф. Тотчас же налетела На юношу толпа. Не разобрав, в чем дело, Уже он схвачен был. Во двор вломились в раже, Собаки залились, и закричали стражи. Тут выбежал Судья, чтоб дать отпор разбою, И Графа увидал нежданно пред собою. Граф шпагу обнажил и сделал выпад с жаром, — Но безоружного не поразил ударом. «Соплица! — он сказал. — Фамильный враг заклятый! Ты много сделал зла, но пробил час расплаты! За то, что посягнул ты на добро Горешков И оскорбил меня, отмщу я, не помешкав!» Судья, перекрестясь, воскликнул: «Что случилось? Вы разве занялись разбоем, ваша милость? И подобает ли природному магнату Врываться ночью в дом, как вору, супостату? Нет, я не допущу!..» Дворовые гурьбою Бежали с палками, уже готовы к бою. А Войский, времени напрасно не теряя, На Графа пристально глядел, ножом играя. Чтоб свалке помешать, пришлось Судье вмешаться; Враг новый близился, напрасно защищаться! Ружейный выстрел вдруг раздался из ольшины И топот по мосту несущейся дружины, И «Гей же на Соплиц!» — неслось уже из лога, Затрепетал Судья, узнал он Козерога! А Граф кричал ему: «Сдавайся, пан Соплица! Со мной союзники, ты должен подчиниться!» Асессор подбежал и крикнул возмущенно: «Граф, арестую вас я именем закона! Жандармов вызову, коль шпаги не сдадите, За нападенье вы аресту подлежите. Об этом говорит артикул…» Но бедняга Не кончил, по лицу его хватила шпага. Свалился замертво Асессор оглушенный И не вставал уже из конопли зеленой. Соплица закричал: «Разбойник ты великий!» Все загорланили, но, заглушая крики, Вопила Зосенька испуганно спросонок, К Судье на грудь она припала, как ребенок. Тут под ноги коня упала Телимена И руки подняла, белевшие, как пена; Распущенных волос откинув покрывало, «Взываю к чести я! — пронзительно вскричала. — Во имя господа, прошу я со слезами, Нет, не откажешь ты в последней просьбе даме! Жестокий, порази нас первыми скорее!» Упала в обморок, склонился Граф над нею, Смутила юношу трагическая сцена. «О панна София, о пани Телимена! Нет! Безоружных кровь не запятнает стали. Соплицы, все теперь вы пленниками стали! Так мне в Италии пришлось по воле рока Бандитов окружить вблизи Бирбанте-Рокка, С вооруженными я расправлялся тут же, А безоружных всех велел связать потуже, — И увеличили они триумф заветный, Потом повесили их у подножья Этны». Соплицам повезло, что графский конь был лучший Из всех других коней, помог счастливый случай! Граф отомстить хотел им собственной рукою, Он шляхту далеко оставил за собою; Жокеи ехали за ним шеренгой длинной, Прославились они своею дисциплиной, Меж тем как шляхтичи не медлили с расправой, — В восстаньях одичал характер шляхты бравой. Граф холодней уже расценивал событья, И обойтись хотел он без кровопролитья. Арестовал Соплиц, а чтоб не ускользнули, — Жокеям приказал стоять на карауле. Вдруг: «Гей же на Соплиц!» — и шляхта валит валом, — Двор заняла она с усердьем небывалым Тем легче, что в плену Судья был с гарнизоном; Несутся шляхтичи потоком разъяренным; Их не впускают в дом, — спешат под сень фольварка, Все ищут, биться с кем? Но вот на кухне жаркой Лихие шляхтичи носами потянули. Благоухание кастрюль они вдохнули И захотели есть; вражда была забыта, Остыл горячий гнев во славу аппетита! И, одержимые неистовой отвагой, «Есть! Есть!» — воскликнули веселою ватагой, «Пить! Пить!» — отозвались соратники ретиво, — Два хора грянули, согласные на диво! Крик взбудоражил всех, всем было не до шуток, У каждого давно заговорил желудок. Их крики перешли в громовые раскаты, Как будто ворвались за фуражом солдаты. Гервазия к Судье не допустили даже, Пришлось ни с чем уйти при виде графской стражи. Хоть отомстить не мог, — все под замком сидели, — Рубака не забыл своей заветной цели. Хотел формально он и на глазах шляхетства За Графом утвердить Горешково наследство. За Возным гнался он с уже готовой речью И, наконец, нашел Брехальского за печью, Схватил за шиворот и поволок за двери, Приставив нож к груди, чтоб возбудить доверье. «Пан Возный, просит Граф у вашей панской чести, Чтоб огласили вы, как принято, на месте Ту интермиссию {330} , что вводит во владенье И замка, и полей, и целого именья… Да что перечислять: все cum graniciebus Scultetis cum gais et omnibus et rebus Et quibusdam ailis как знаете, долбите, He пропуская слов!» — «Постойте, не спешите, — Протазий с гордостью ответил. — Нет резону Отказываться мне, да только по закону Сей акт неправильный, без всякого значенья, Понеже вынужден был силой принужденья!» «Здесь нет насилия! — сказал Гервазий скромно. — Прошу я вежливо, а если пану темно, То посвечу Ножом. Вмиг от огней веселых В глазах засветится, как в девяти костелах». «К чему, Гервазенька, со мной такой ты грозный? — Протазий вопросил. — Я что? Я только возный! В округе ведомо, что дел я не решаю, Что продиктуют мне, то я провозглашаю! Слуга закона я, не подлежу аресту, Зачем меня Ножом приковываешь к месту? Пускай несут фонарь, в акт должен все вписать я, Тогда провозглашу: «Утихомирьтесь, братья!» К плетню он подошел, учтив и хладнокровен, Чтоб слышно было всем, залез на груду бревен, Сушившихся в саду, и вдруг, как ветром сдуло, Исчез — и нет его! Белея, промелькнула, Как голубь, белая тулья конфедератки, Протазий к конопле помчался без оглядки. Тут Лейка выстрелил, но не попал по цели, Протазий в хмель залез, тычины захрустели, Забрался в коноплю и крикнул: «Протестую! Неправомочен акт! Стараетесь впустую!» Протест Протазия, как залп последний, грянул, Защита сломлена, и враг на стены прянул, И дворня, наконец, насилью уступила. Все шляхта грабила, что под рукою было. Не тратя времени, забрался в хлев Кропило; Он окропил волов и двух телят, а Бритва Хватил их саблею. Кипела рядом битва, Там Шило действовал, колол он под лопатки Свиней и поросят, бегущих без оглядки. Пришел гусиный час. Теперь пиши пропало! Те гуси, что спасли когда-то Рим от галла, Напрасно, гогоча, о помощи молили, Но Маилий не пришел — гусей не пощадили! Одних передушил, других живыми Лейка Подвесил к поясу. Гусиная семейка С шипеньем, гоготом сновала под ногами, А Лейка, поднятый гусиными крылами, Носясь по птичнику, осыпан белым пухом, Казался Хохликом, ночным крылатым духом. Меж тем в курятнике буянил Пробка хмурый, И от руки его бесславно гибли куры, С насеста он тащил железными крючками Хохлаток-курочек совместно с петушками, Душил их тотчас же с решимостью суровой. Вскормила Зосенька тех кур крупой перловой! Эх, Пробка-дуралей! За это преступленье Не вымолить тебе у Зосеньки прощенья! Гервазий, вспомнивши былых времен обычай, Отправил тотчас же шляхетство за добычей, На поясах своих, как в старину бывало, Велел он притащить бочонки из подвала. Бочонки шляхтичи охотно облепили, Киша, как муравьи, их к замку покатили, Который занят был шляхетством для ночлега, — Хотели там они пожать плоды набега. Вот сто костров зажглось, румянится жаркое, И ломятся столы, вино течет рекою, Пропить, проесть, пропеть им эту ночь охота, Но стала шляхтичей одолевать дремота. Меж тем идут часы, за оком гаснет око, Кивают головы, и шляхта спит глубоко, Кто с чаркою в руке, кто водку в кружку вылил, — Так победителей брат смерти — сон осилил!

«Пан Тадеуш», «Ссора»

 

Книга девятая

Битва

Об опасностях, возникающих от беспорядка в лагере . — Неожиданная помощь . — Печальное положение шляхты . — Прибытие квестаря предвещает спасение . — Майор Плут избытком любезности навлекает на себя бурю . — Выстрел из пистолета подает сигнал к бою . — Подвиги Кропителя . — Подвиги и опасное положение Матека . — Лейка засадой спасает Соплицово . — Конное подкрепление, атака на пехоту . — Подвиги Тадеуша . — Поединок вождей, прерванный изменой . — Войский искусным маневром решает исход боя . — Кровавые подвиги Рубаки . — Великодушный победитель.

Храпящих шляхтичей не разбудить — куда там! — С десятком фонарей ворвавшимся солдатам; Набросились они на беззащитных спящих, Как будто пауки на сонных мух жужжащих, Что обвивают жертв мохнатыми ногами И называются в народе «косарями». Увы! Покрепче мух спьяна уснули паны И, бездыханные, валялись, как чурбаны, Хотя вертели их, как на току солому, И, одного связав, шли тотчас же к другому. Но Лейка, тот, что был кутилой самым рьяным, И всех перепивал, не напиваясь пьяным, — По два антала пил и даже не шатался, Когда беседовал, язык не заплетался, — Но Лейка-удалец, хотя уснул глубоко, А все же приоткрыл сомкнувшееся око И что же увидал? Страшенные две рожи Склоняются над ним, на всех чертей похожи, Топорщатся усы, и четырьмя руками Страшилы шевелят, как будто бы крылами. Вот чертовщина-то! Хотел перекреститься, Но к боку правому пригвождена десница, А шуйца — к левому! Тут понял он спросонок, Что сам он перевит, спеленат, как ребенок! Зажмурился бедняк — глаза бы не глядели! Лежал ни жив ни мертв, вздыхая еле-еле. Кропитель вскинулся и замер с перепуга, Его же кушаком его связали туго. Напрягся, подскочил рывком остервенелым — На шляхтичей упал своим могучим телом. Как щука на песке, метался, разъяренный, И, как медведь, ревел — а глоткою луженой Кропитель славился — «Насилие! Измена!». Медвежий рев его всех разбудил мгновенно. Пронесся эхом крик и по зеркальной зале, Где Граф с жокеями и Козерогом спали; Проснулся Козерог, и увидал как раз он, Что к своему мечу был накрепко привязан! Гервазий выглянул из-за своей рапиры, Каскетки увидал, зеленые мундиры… А среди них майор в мундире франтоватом — Клинком указывал на шляхтичей солдатам, Шепча: «Вяжи! Вяжи!» И вот уж, как бараны, Жокеи связаны, в беду попались паны! А Граф хоть и сидел, но рядом были стражи. Гервазий понял все и содрогнулся даже, — Проклятье! Москали! Из этаких оказий, Бывало, выходил десятки раз Гервазий, Он опыт приобрел и разные уловки, К тому же был силен, рвал цепи и веревки. Представясь, что уснул, зажмурился Рубака. Сам вытянулся он во всю длину, однако Втянул тугой живот, что только было силы, И сжался, — не узнать могучего верзилы! Казалось, что удав в тугой клубок свернулся. Гервазий воздуху набрал, как шар, раздулся И выпрямился вдруг. Нет! Не добился цели, Веревки скрипнули и все же уцелели. Гервазий лег ничком, не выдержав позора, И, как бревно, лежал, не подымая взора. Донесся до него чуть слышный бубнов рокот, Все разрастался он, сливаясь в дробный грохот… Майор, узнав сигнал, оставил Графа в зале Под стражей егерей, а шляхтичей прогнали Во двор, где собралась уже другая рота… Кропитель тщетно рвал проклятые тенета! Штаб во дворе стоял; там, захватив доспехи, Другие шляхтичи, Бирбаши и Гречехи — Приятели Судьи, сошлись не для потехи: Заслышав про наезд, на помощь поспешили, Хотя с Добжинскими от века не дружили, Кто москалей успел предупредить о бое? Кто шляхте передал известие такое? Асессор иль корчмарь? Рассказывают всяко, Но правды не узнал еще никто, однако. Вот солнце поднялось над хмурым небосклоном, Сквозь тучу прорвалось лучом воспламененным. Диск отуманенный отсвечивал багрово, Как раскаленная под молотом подкова. А в небе ледоход — неслась за льдиной льдина, Дул ветер, но не мог собрать их воедино, И каждая дождем холодным проливалась. Тут ветер налетал, все вновь чередовалось: Вслед ветру — облака и дождик с небосвода… День переменчивый, ненастная погода! Колоды натаскать велел майор солдатам И дыры продолбить (он был заправским катом). И ноги шляхтичей велел засунуть в дыры, Сомкнув другим бревном, чтоб не ушли задиры. Забились шляхтичи от боли и тревоги, Казалось им, что псы впились зубами в ноги. Злосчастным пленникам назад скрутили руки, Распоряженье дал майор, для пущей муки, Содрать у шляхтичей с голов конфедератки, С плеч — кунтуши, плащи и даже тарататки. Сидели шляхтичи с нахмуренными лбами И выбивали дробь от холода зубами, Хотя горячий стыд их прошибал до пота. Кропитель тщетно рвал проклятые тенета…. Судья просил за них, и Зосенька взмолилась, Чтоб уступил майор и гнев сменил на милость. Рыдали женщины. От этих слез и криков «Смягчился капитан, храбрец Никита Рыков, Хотел он выпустить шляхетство в ту минуту, Но подчинялся сам — увы! — майору Плуту. Майором был поляк из городка Дзерович, Носил он польскую фамилию Плутович, Но изменил ее, отъявленный мошенник, — Так поступал кой-кто из-за чинов и денег. Он подбоченился в ответ на эти просьбы, И без беды теперь никак не обошлось бы, Тем более что Плут дымил неумолимо И повернул домой, скрываясь в клубах дыма. Но дома Рыкова уговорил Соплица, Да и с Асессором успел договориться, Как шляхтичей спасти от этакой напасти, А главное, как скрыть беду от царской власти. Майору капитан в беседе откровенной Сказал: «Какой нам прок от этой шляхты пленной? Хотя военный суд накажет шляхту строго, Майор от этого не выгадает много! Не лучше ль из избы не выносить нам сора? Оценит пан судья старания майора, Отвалит золота, все выйдет шито-крыто: И овцы целые, и волки будут сыты! Недаром говорят: «Все можно — осторожно». «Кто смел, тот и успел!» — На свете все возможно! Так как нее? Выпустим шляхетство на свободу? Да, узел завязав, концы схороним в воду! Мы дело замолчим, не выдаст и Соплица. «Когда дают — бери» — у русских говорится!» Майор рассвирепел и покраснел багрово. «Ты, Рыков, ошалел, а служба-то царева! А служба, говорят, не дружба, Рыков старый, Смирить бунтовщиков должны мы грозной карой! Война предвидится. Попались мне поляки! Я научу теперь вас бунтовать, собаки! Добжинцы, знаю вас! Эге, как вас приперло! Помокните! — Майор смеялся во все горло. — Добжинский в сюртуке, что жмется там к ограде, Сорвать с него сюртук! Стервец на маскараде Сам приставал ко мне, проходу не давая: Ворюгой обозвал, ведь касса полковая Очищена была. Кем? Я не знаю даже. Подозревал кой-кто меня, майора, в краже! Да стервецу-то что? Иду в мазурку с панной, А он кричит мне: «Вор!» — на радость шляхте пьяной. А что, Добжинские, мы не играем в жмурки, Наплачетесь еще из-за моей мазурки, Попомните меня, ручаюсь головою!» Потом шепнул Судье с улыбочкой кривою: «Когда захочешь, пан, закончить мировою, Давай по тысяче за каждого шляхтюру! По целой тысяче, не то сдеру с них шкуру!» Судья просил его напрасно об уступке. По дому бегал Плут, пуская дым из трубки, Пыхтел он, как мехи, дымился, как ракета, И слезы женские оставил без ответа. «Военный суд, — сказал Судья майору Плуту, — Накажет штрафом их, но нашему статуту, Ведь боя не было. Чего же тут лукавить? Что шляхта съела кур — беда не велика ведь! Я знаю, шляхтичи отделаются штрафом, Судиться ни за что я сам не стану с Графом!» «А «Книгу желтую» читал, судья Соплица? Небось забыл ее? А что там говорится? Ведь что ни слово в ней — Сибирь, петля да пытки, Прочтите, пан Судья, не будете так прытки! В той книге собраны военные уставы. К чертям ваш трибунал! Теперь иные нравы! За эту самую разбойничью проказу Отправятся в Сибирь по царскому указу!» «Обжалую! — сказал Судья. — Есть губернатор!» «Обжалуй! Не спасет их даже император! Да если только он о жалобе услышит, Удвоит строгости, вам ижицу пропишет! Обжалуй! Я крючок нашел уже заране И на него могу поддеть тебя, моспане. Что Янкель твой — шпион, давно узнали власти, А он в корчме твоей укрылся от напасти! Знай, если захочу, всех сразу арестую!» «Меня? — вскричал Судья. — Бахвалишься впустую!» Беседа б их дошла до бешеного спора, Однако новый гость подъехал к дому скоро. Въезд шумный, странный был: шел посреди дороги, Как ловкий скороход, баран четырехрогий; Два рога вдоль ушей свивались, точно кольца, И украшали их цветные колокольца, Другие два со лба воинственно торчали, Бубенчики на них качались и бренчали; И козы и волы за ним шли быстрым ходом, Давая путь большим нагруженным подводам. Въезд квестарский, никто не мог бы ошибиться! Гостеприимства долг не забывал Соплица, И поспешил к дверям с приветливым поклоном. Ксендза узнали все, хотя он капюшоном Прикрыл свое лицо и пригрозил воякам, Призвав к терпению красноречивым знаком, Узнали Матека, хоть был переодет он И быстро промелькнул за квестарем при этом, Все ж раздались ему вдогонку восклицанья… «Глупцы!» — ответил он и подал знак молчанья. За ними ехал вслед Пруссак в одежде старой, А Зан с Мицкевичем спешили дружной парой. Собраться во дворе тем временем успели Бирбаши, Вильбики, Подгайские, Бергели. Добжинских увидав, узнав, что с ними сталось, Соседи тотчас же почувствовали жалость. Шляхетство польское всегда готово к драке, Зато отходчивы, не мстительны поляки. Все кинулись теперь просить отца Матвея, А он их у подвод расставил поскорее И ждать велел. Меж тем вошел монах в покои. Как изменился он! Лицо совсем другое! Печален прежде был, держался он смиренно, А нынче, нос задрав, смеялся откровенно. Молах отчаянный! Сказал он: «Ну, потеха! — Казалось, продолжать не мог уже от смеха. —  Здорово! Ха-ха-ха! Увидел я воочью, Что вы, друзья мои, охотитесь и ночью! Пожива славная! Свежуйте-ка шляхтюру. Я видел ваш улов, ну-ну, дерите шкуру! А чтоб не фыркали — взнуздать без разговора! Эге! Да здесь и Граф! Поздравлю с ним майора! Граф золотом набит, он из больших магнатов, Не выпускать его без сотен трех дукатов! А как получишь их, пожертвуй мне немного, Я за тебя всегда молю смиренно бога! Все души грешные — забота бернардина. Военных косит смерть и штатских — все едино! Прав Бака, говоря {331} , что смерть почище ката, Прихлопнет бедняка, пристукнет и магната, Ребенка унесет и поразит солдата. В мундире москаля и в кунтуше поляка, Все для нее равны и постник и гуляка. Она прегорький лук! Ничем ее не купишь, Вмиг прошибет слезу, а там покажет кукиш. Сегодня живы мы, а завтра околели, И наше только то, что выпили да съели. Не время ли к столу просить нас, пан Соплица? Уже уселся я и всех прошу садиться! Угодно ль зраз, майор? И пунша к ним в придачу, Пристало вспрыснуть вам как следует удачу!» «Что ж, выпьем за Судью! — сказали офицеры. — Докажем, что у нас хорошие манеры!» Дивили сопличан поступки бернардина. Откуда бы взялась веселости причина? Но все-таки пришлось Судье распорядиться: Пунш, сахар, зразы — все велел подать Соплица. Майор и капитан так налегли на мясо, Что съели тридцать зраз в теченье получаса, — Так пуншем занялись, что ваза опустела, Недаром ревностно взялись они за дело! Когда ж ни капельки не оставалось в чашах, Плут трубку запалил кредиткой — знай, мол, наших! Потом уста свои отер концам салфетки И весело сказал нахмуренной соседке: «Как сладостный десерт, вас обожаю, панны, Вы после вкусных зраз особенно желанны! Да, после сытного, обильного обеда Что может лучше быть, чем дамская беседа? Хотите ли сыграть со мною робер виста? Мазурку поплясать? Такого мазуриста Не сыщете нигде, хоть верст пройдете триста!» И вместе с хвастовством, ничем неудержимым, Дам комплиментами он потчевал и дымом. Ксендз закричал: «Плясать! От вас я не отстану. Хотя и квестарь я, а подберу сутану! Я тоже мазурист! Майор, мы виноваты: Мы пьем, а во дворе продрогшие солдаты! Не поскупись, Судья, поставь им бочку водки! Майор не запретит, пускай промочат глотки!» «Прошу! — сказал майор. — Согреет их сивуха!» «Дай спирта!» — ксендз шепнул Соплице прямо в ухо, Штаб тешился в дому беседою за ромом, Пока у егерей попойка шла за домом. В молчанье Рыков пил, майор иное дело: Он пил, за дамами ухаживая смело. Вот захотел плясать и, не сбавляя тона, Вдруг Телимену он схватил непринужденно, Но вырвалась она. Плут Зоею звал на танец, Шатался и кричал, как водится у пьяниц: «Эй, Рыков, брось дымить! Мазурку нам сыграй-ка! В руках твоих горит любая балалайка, Л здесь гитара есть! — Он подошел к гитаре. — Мазурку, Рыков, шпарь! Пройдусь я в первой паре!» Гитару Рыков снял и занялся настройкой, Плут к Телимене вновь пристал с беседой бойкой: «Я, пани, поклянусь! Не быть мне дворянином, Когда я в чем солгу, а быть собачьим сыном… Присягу дам, что нет в словах моих обмана, Спросите в армии, и все вам скажут, панна, Что в армии второй есть в корпусе девятом, Второй дивизии полку пятидесятом, Плут, егерский майор, в мазурке первый самый! Пойдемте же со мной! Не будьте столь упрямой! Не то вас накажу с отвагой офицерской!» И Телимену он схватил рукою дерзкой И чмок ее в плечо! Но в эту же минуту В сердцах пощечину влепил Тадеуш Плуту. За звуком новый звук последовал так скоро, Как будто реплика на тему разговора. Майор остолбенел. «Бунт! — крикнул он. — Измена!» И, шпагу обнажив, хотел отмстить мгновенно. Ксендз вынул пистолет, на эту сцену глядя, И подал юноше: «Стреляй в майора, Тадя!» Тадеуш выстрелил, не мешкая нимало, Но только оглушил завзятого нахала. «Бунт!» — Рыков закричал и бросился с гитарой На юношу, но тут вмешался Войский старый, Взмахнул рукою он — и нож, как птица, взвился И заблестел тогда, когда уже вонзился В гитару. Капитан едва ушел от смерти, Нагнулся вовремя, не то б забрали черти! В смятенье крикнул он: «Солдаты, бунт, ей-богу!» И, шпагу обнажив, приблизился к порогу. А шляхтичи сюда уже ломились кучей С Забоком во главе и с Розгою могучей! Плут в сени бросился, зовет, кричит: «Засада!» Солдаты тотчас же отозвались из сада. Мелькнули у дверей три черные фуражки И три стальных штыка — теперь не жди поблажки. Но Матек с Розгою укрылся за дверями И, точно кот мышей, ждал встречи с егерями. Три головы бы снес, так замахнулся грозно; Но то ли поспешил, а то ль ударил поздно. И Розга стукнула с размаху по фуражкам И только их снесла своим ударом тяжким. Смутила егерей внезапность нападенья, Они бегут во двор. А во дворе смятенье. Сторонники Соплиц теснятся на середке И пленным шляхтичам сбивают с ног колодки. Несутся егеря, они уж близко, рядом… Вот уложил сержант Подгайского прикладом И ранил двух еще и погнался за третьим… Кропитель ринулся за исполином этим (Уж он свободен был) и — господи помилуй! — Сержанту кулаком в хребет с такою силой Так двинул, что лицо сержанта-исполина Ударом вбил в замок его же карабина. Осечка! Отсырел в крови сержанта порох. Сержант упал ничком, забыв о всяких спорах. Кропитель карабин тотчас схватил за дуло И, над собой крутя, как бы в пылу разгула, Устроил мельницу и намолол немало: Свалил двух егерей и одного капрала. Бежали егеря, а он стоял всех выше, Шляхетство защитив вращающейся крышей. Колодки сломаны. Добжинцы всем народом Бегут к подъехавшим вместительным подводам. Рапиры, палаши и косы с тесаками, Что хочешь, — загребай обеими руками! Нашлись и пули там в мешке, не то в коробке, — Часть Лейка взял себе, а половину — Пробке. Но егеря уже сбегаются толпою, Мешая шляхтичам построиться для боя, Неловко в тесноте стрелять из карабинов, Сталь лязгает о сталь, противников не сдвинув. Стучит по сабле штык, скользит по рукояти, Вплотную борются враждующие рати. С остатком егерей добрался Рыков скоро До риги, оглядясь, стал около забора И крикнул егерям, чтоб отступали дружно, Сражаться в тесноте опасно и не нужно! Сердился он, что сам огня открыть не может, Боялся, что своих, а не врагов уложит! «Построиться!» — кричал своим солдатам Рыков… Увы! Затерян был призыв его средь криков. Мешала теснота и старому Матвею, Дорогу расчищал он Розгою своею, Торчащие штыки сбивая с карабинов, Как фитили со свеч. Так, голову откинув, Рубил наотмашь он, вот проложил дорогу И к полю выбрался — благодаренье богу! Но тут столкнулся он с великим штыковедом, Инструктором полка, за Матьком шел он следом; Рубака доблестный! — нашла коса на камень! Он карабин держал обеими руками, На спуске левая, а на стволе другая, Вертелся, как волчок, внезапно приседая, Снял руку со ствола, чтоб целить не мешала, И вдруг в лицо врага штык высунул, как жало! Вот отступил на шаг и вновь с другого бока, Вертясь, лавируя, атаковал Забока! Проворство оценил, как должно, Матек старый, И, на нос нацепив стальные окуляры, Сам отступил на шаг, стал с Розгой наготове И за ефрейтором следил, нахмуря брови. Вот пошатнулся он, прикидываясь пьяным, Ефрейтор поспешил расправиться с буяном, И, в предвкушении победы вожделенной, Он руку вытянул во всю длину мгновенно; Но, двинув карабин, вперед так потянулся, Что еле устоял, невольно перегнулся, Подставил рукоять ему Забок под дуло, Где штык привернут был, и штык как ветром сдуло! Тут Розгой по руке Забок его ошпарил, С размаху по щеке противника ударил. Ефрейтор наземь пал, хоть был он кавалером Трех боевых крестов и доблести примером! Победа близилась, и у колодок слева Кропитель буйствовал. Он был исполнен гнева. Врагов по головам дубиною лупил он, А Бритва рядом брил с неугасимым пылом. Орудуя вдвоем, они сражались пылко, Точь-в-точь немецкая машина-молотилка: И жнейка быстрая с соломорезкой вместе, Что только не сожнет, смолотит здесь на месте. Крушили егерей приятели на пару, Один поддаст огня, другой подбавит жару! Кропитель бросился на правый фланг скорее, Где прапорщик лихой атаковал Матвея, Мстя за ефрейтора, он в исступленье рьяном Шел прямо на него с тяжелым протазаном (И пика и топор на нем), такой найдете С большим трудом теперь, и только лишь во флоте, Однако в старину водился он в пехоте. Москаль и молод был и обладал сноровкой, От розги Матека он уклонялся ловко. Ведь трудно старику за юношей угнаться! Пришлось не нападать, а только защищаться!! Сперва он пикою Матвею задал жара, Потом занес топор для грозного удара. Кропитель, пробежав едва лишь полдороги, Скорей поручику швырнул ружье под ноги; Кость хрустнула, топор рука не удержала… И на поручика шляхетство набежало, Кропитель впереди — всегда готовый к бою… Но слева егеря набросились гурьбою. Кропитель, позабыв, что был он безоружным, Теперь изнемогал под нападеньем дружным! Два дюжих егеря вцепились в космы разом, Четыре пятерни притягивали наземь; Как тянут мачту вниз упругие канаты, Тянули Матека повисшие солдаты. Не выдержал бы он, осталось сил немного, Но, к счастью своему, увидел Козерога. «На помощь! — крикнул он. — Мопанку! Перочинный!» Тут выказал себя Гервазий молодчиной, Над головой его блеснув мечом с размаха! Два дюжих егеря попятились со страха, Но вопль отчаянья послышался мгновенно, — И пятерня одна не выбралась из плена! Повисла в волосах, кровь хлынула багрово. Так орлик лапой цап присевшего косого; Чтоб удержать его, другой — в сосну вонзится. Косой рванется вдруг и по полю помчится, Пирата разодрав, бежит он с лапой правой, А лапа левая торчит в сосне корявой. Кропитель принялся разыскивать Кропило, Однако на земле его не видно было. Что делать? Поле он окинул быстрым взглядом, — Сжал руку в кулаки и стал с Забоком рядом. Вдруг Пробку увидал, что пробирался садом, Он егерей крушил без остановки с ходу, В руке держал ружье, другой — тащил колоду С кремнями острыми под грубою корою, — Один Кропитель мог орудовать такою! Едва увидел он заветное Кропило, Расцеловал его — так было сердцу мило! И принялся разить с удвоенною силой. А скольких сокрушил с дубиною в союзе, — Того не расскажу, ведь не поверят музе, Как богомолке той, вещавшей в Острой Браме, Как Деев прискакал с казацкими полками, А был он генерал, и по его приказу Ворота растворить хотело войско сразу, Но мещанин, какой-то Чернобацкий, И Деева убил, и полк разбил казацкий! Предвидел капитан, что дело выйдет плохо: Отважных егерей сгубила суматоха. И было наповал до двадцати убито, А тридцать ранами тяжелыми покрыто. Кто спрятался в саду, кто в поле конопляном, А кое-кто пошел просить защиты к паннам. Шляхетство, победив, взялось за водку живо: Развеселила всех богатая пожива. И только бернардин не пил вина и пива, В сраженье не вступал (запрещено каноном), И, обходя плацдарм, укрытый капюшоном, Как полководец, он давал распоряженья, Которые могли решить исход сраженья. Велел он шляхтичам идти на приступ смело, Солдат всех перебить — на том покончить дело! А к Рыкову меж тем послал парламентера И предложил ему оружье сдать без спора. Помиловать его он обещал за это — И уничтожить всех, коль он не даст ответа. Но Рыков не хотел выпрашивать пардона; Собрав вокруг себя остаток батальона: «К оружью!» — дал приказ. Все карабины взяли И, приготовившись, команды новой ждали. «Рассеянный огонь!» — промчалось над рядами. И тотчас же приказ исполнен егерями: Тот целился, а тот стрелял из карабина. Свист пуль и треск курков сливались воедино. Казалось, что отряд — ползучий гад особый, — Который сотню ног высовывал со злобой. Признаться, егеря порядком пьяны были, От этого они нередко мимо били. И все ж им удалось свалить двоих Матвеев И ранить нескольких лихих Варфоломеев. В ответ им шляхтичи стреляли без порядка; Ведь было штуцеров не более десятка. Л сабли обнажить им старшие не дали; И пули, как назло, хлестали и хлестали, И двор очистили, и зазвенели в рамах. Тадеуш должен был заботиться о дамах, Но вытерпеть не мог, и убежал он вскоре, За ним покинул дом отважный Подкоморий (Принес-таки палаш ему ленивый Томаш), И поспешил старик к сражавшимся на помощь, Команду принял он, увлек их за собою, Но встречен был отряд неистовой пальбою. Тут Бритва ранен был и Вильбик с ним бок о бок, Шляхетство удержал от наступленья Робак И старый Матек с ним. Шляхетство отступило, А егерям успех еще подбавил пыла, И Рыков захотел победною атакой Всем домом завладеть и тем покончить с дракой. Он закричал: «В штыки!» Солдаты как шальные Помчались, выдвинув вперед штыки стальные, И, головы нагнув, все прибавляли шагу. Напрасно шляхтичи удвоили отвагу. Шеренга полдвора прошла, врагов размыкав; Тут, шпагой указав на двери, крикнул Рыков: «Осиное гнездо считаю сжечь нелишним!» «Жги! — отвечал Судья. — А только сам сгоришь в нем». Но если до сих пор хоромы уцелели И в зелени густой белеют, как белели, И собираются, как прежде, в час обеда Соседи-шляхтичи у доброго соседа, — За Лейку пьют они, затем что, право слово, Без Лепки бы тогда погибло Соплицово! Освободился он быстрей других, однако Еще ничем себя не проявил вояка! Он, правда, тотчас же нашел себе оружье, Запасся пулями как следует к тому же. Но биться натощак героя не прельщало, К бочонку спирта он направился сначала: Оттуда пригоршней он черпал, словно ложкой, И, жажду утолив, пришел в себя немножко, Широкогорлую проверил одностволку. И порох тщательно насыпал он на полку. Когда же наконец увидел пред собою, Как гонят шляхтичей штыки волной стальною, Наперерез волне поплыл, в траве ныряя, Далеко забрался — трава была густая. Залег среди двора, где разрослась крапива, И Пробку поманил: «Поди сюда, мол, живо!» Стоял недвижно тот с мушкетом на пороге И к Зосе никому б не уступил дороги, Хоть он отвергнут был, но для ее защиты Готов был умереть, как рыцарь знаменитый. В крапиву забралась на полном марше рота, Тут Лейка спуск нажал, и, как из водомета, Свинцовый дождь полил, подбавил Пробка града, Смешались егеря, увы! Спасаться надо! Пустились наутек, а раненных Кропилом Кропитель добивал с неутомимым пылом. Все видел капитан и, устрашась обхода, Послушных егерей собрал у огорода, Он приготовился к иному повороту И треугольником выстраивает роту, Клин выставил вперед — надежная опора, Меж тем бока его пристроил у забора. Стратегия сия изобличала опыт, Недаром издали донесся конский топот! Хоть Граф под стражей был, но убежали стражи, Жокеев на коней он усадил тогда же И поскакал вперед, блеснув клинком взнесенным. Тут Рыков загремел: «Огонь пол-батальоном!». Блеснуло тотчас же багряное монисто — Из вороненых дул ударило пуль триста! Убито четверо, а пятый окровавлен, Граф на земле лежал, своим конем придавлен. Гервазий кинулся, чтоб выручить из свалки Горешкову родню, хотя бы и «по прялке»! Но Графа бернардин успел прикрыть собою, И, раненный в плечо, он дал команду боя: Шляхетству приказав, чтоб не стреляли кучей, А растянулись бы и целились получше Из-за прикрытия иль конопли зеленой. И Графу не спешить велел с атакой конной. Недаром отдавал приказы полководец: Тадеуш второпях укрылся за колодец, Он метким был стрелком и на лету монету Мог надвое рассечь, на удивленье свету. Прилежно целился, по чину выбирая, — Сперва фельдфебеля — стоял он первым с края, Потом сержантов двух, стрелял он не без толку И метил в галуны, подняв свою двустволку. А бравый капитан, не могший дать отпора, Стоял насупившись и злился на майора. «Нельзя же так, майор! — в сердцах сказал он Плуту. — Всех командиров черт убьет через минуту!» Плут закричал стрелку: «Не узнаю поляка! Стреляешь хорошо, а прячешься, однако, Когда не трусишь ты, в бой выходи открыто!» Тадеуш отвечал майору ядовито: «Ты прячешься зачем, майор, за егерями? Коль так отважен ты, сражайся не словами! Что проливать нам кровь? Давай-ка по старинке Спор разрешим с тобой на честном поединке! Оружье выбирай — от палки и до пушки, Не то всех перебью, как зайцев на опушке!» Чтоб доказать, что нет в его словах обмана, Поручика убил вблизи от капитана. Майору капитан сказал, набравшись духу: «Ответить должен ты, майор, на оплеуху! Коль отомстишь не сам, не смоешь ты позора: Пред целой ротою он оскорбил майора. И надо выманить его из-за колодца, Штыком ли, пулею прикончить — как придется! «Штык молодец! — в бою говаривал Суворов. — А пуля дура». Впрямь, ступай, майор, без споров, Не то нас перебьет, как зайцев, целит ловко». «Ах, Рыков, — Плут сказал, — есть у тебя сноровка! Пошел бы за меня! А впрочем, можно тоже Поручика послать из тех, кто помоложе, Я выйти не могу, не преступив закона, На мне ответственность за целость батальона». Отважный капитан, махая белым флагом, Велел пресечь огонь и вышел твердым шагом. Согласен был избрать оружие любое, — И шпаги выбрали противники для боя. Пока для юноши разыскивали шпагу, Граф выступил вперед и закричал: «Ни шагу! Прощения прошу у дорогого пана, Майора вызвал пан, я вызвал капитана! Он в замке натворил немало безобразий, А этот замок мой». — «Не ваш!» — вскричал Протазий. Граф продолжал свое: «Он первый из злодеев, — Я Рыкова узнал! — перевязал жокеев! Я проучу его, как проучил жестоко Разбойников лихих вблизи Бирбанте-Рокка!» Замолкли выстрелы, и ждали все дуэли, — И на противников во все глаза глядели; Вот Граф и капитан уже идут по кругу, И правою рукой грозят они друг другу, А левою спешат снять шапки для привета С улыбкой вежливой, таков обычай света: Сперва приветствовать, потом убить жестоко. Вот сабли скрещены, противники с наскока Ударили клинком, припали на колено И наступали вновь и вновь попеременно. Меж тем, Тадеуша увидя перед фронтом, Договорился Плут с лихим сержантом Гонтом, Отменнейшим стрелком и воином бывалым: «Гонт, если справишься с назойливым нахалом, — Пробьешь в груди его отверстие пошире, Получишь от меня за труд рубля четыре!» Гонт поднял карабин, прельстился он наживой, Товарищи его от пуль укрыли живо. Он метил не в ребро, а в голову, однако Едва лишь шапку сбил с отважного поляка. И покачнулся тот. Раздался крик: «Измена!» Кропитель ринулся на Рыкова мгновенно, Тадеуш спас его, не то бы вышло худо И Рыков бы живым не выбрался оттуда. Добжинские с Литвой опять в согласье были, Размолвки давние рубаки позабыли. Сражались доблестно, друг друга поощряя. Добжинцы видели, как шел Подгайский с края И егерей косил палево и направо. Кричали радостно: «Подгайский, браво, браво! Литвины молодцы! Толк понимают в битве!» Сколуба закричал израненному Бритве, Который саблею махал еще живее: «Виват Добжинские! Да здравствуют Матвеи!» Не слушали они — ни Матька, ни монаха, А доблестно дрались без устали и страха. Покуда фронт еще удерживала рота, Гречеха вышел в сад, видать, затеял что-то, Недаром рядом с ним шел осторожный Возный, Выслушивая план атаки грандиозной. Стояла сырница на поле конопляном, Где треугольник был построен капитаном. Казалась сырница обширной ветхой клеткой Из балок, связанных крест-накрест, — кладки редкой. Сквозь щели кое-где круги сыров светились, Снопы пахучих трав под крышею сушились — Шалфей, анис, ревень, чесночные головки. Ну, словом, здесь была аптека Соплицовки. Диаметром она в полчетверти сажени, Но на одном столбе держалось все строенье, Что аиста гнездо! Подгнил и столб дубовый, Который был всего строения основой, И расшатался он, подточенный столетьем, Давно уже Судья был озабочен этим. Хотел он сырницу на новый столб поставить, Но не сломать ее, а только лишь поправить. Все как-то времени не находил покуда И только столб подпер, чтобы не вышло худо. Вот эта сырница, без прочного упора, Над треугольником свисала у забора. Гречеха с Возным шли к ней сквозь кустарник дикий. Несли они шесты, как сабли или пики; За ними ключница тащила поваренка — Мальчишка хоть куда, есть у него силенка! Пришли, уперлись в столб тяжелыми шестами И всею тяжестью на них повисли сами (Так на речной мели засевшую вицину Толкают с берега шестом на середину). Столб хрустнул, сырница свалилась, как лавина, И роту егерей смешала воедино. Где треугольник был — валялись трупы, бревна, Сыры залитые, окрашенные словно То кровью красною, то мозгом светло-серым. Уже на егерей несется Граф карьером, И Розга их сечет, орудует Кропило, Шляхетство со двора толпою повалило. Лишь восемь егерей с сержантом уцелело, — И против Ключника они стояли смело, Все девять дул ему глядели в лоб, однако Свой Перочинный Нож уже занес Рубака. Увидя это, ксендз перебежал дорогу И тотчас бросился под ноги Козерогу. Раздался дружный залп. И вот из тучи дыма Гервазий на ноги поднялся невредимо, Хватив двух егерей железною дубиной, Другие прочь бегут, за ними — Перочинный.. Они по большаку — и он бежит по следу, Влетают на гумно — и, празднуя победу, На их плечах туда врывается Гервазий И там свирепствует в воинственном экстазе. Из мрака слышатся и вопли и удары, Но вот замолкло все и вышел Ключник старый С кровавым Ножиком. Шляхетство ликовало — И как не ликовать? Со славой воевало! Отважный капитан один остался вскоре, Но не сдавался он. Тут вышел Подкоморий И, палашом взмахнув, промолвил важным тоном: «Не запятнаешь ты оружия пардоном, Дав мужества пример и выказав отвагу, Но битву проиграл, отдать ты должен шпагу! Никто не посягнет на жизнь и честь моспана, Я пленником своим считаю капитана!» И Рыков, тронутый столь благородной речью, Со шпагою в руке шагнул ему навстречу (Была она в крови до самой рукояти). «Собратья ляхи, — так промолвил он. — Некстати Без пушки были мы! Наказывал Суворов Без пушек не ходить на ляхов, знал ваш норов! Во всем виновен Плут, он допустил до пьянства, Не то бы егеря перестреляли панство, Он командир, с него и взыщет царь сурово. Я, ляхи, вас люблю, даю вам в этом слово! И как вас не любить? «Люби дружка как душу, — А спуску не давай. Тряси его, как грушу!» Сражаться рады вы и пить не прочь, камрады! Для пленных егерей прошу у вас пощады!» У Подкомория не встретил он отказа, И Возиый огласил пункт нового приказа: Всем раненым помочь, потом очистить поле, Оставшихся в живых не истребляя боле. Майора не нашли; бежал он с поля битвы И на чужом дворе в траве шептал молитвы. Узнав, что кончен бой, покинул двор соседний. И тем окончился в Литве наезд последний.

 

Книга десятая

Эмиграция. Яцек

Совещание о том, как бы спасти победителей . — Переговоры с Рыковым . — Прощание . — Важное открытие . — Надежда.

На утренней заре, темнея, нарастая, Слеталась облаков разрозненная стая; Чуть солнце за полдень поникло головою, Полнеба облегло их племя грозовое Свинцовой тучею: ее несло все ближе, Уже отяжелев, она свисала ниже, Отстала от небес одною половиной И распростерлась вширь над хмурою долиной, Вбирая все ветра, раздувшись, словно парус, На запад понесла стремительную ярость. Настала тишина, и воздух недвижимый Молчал, как будто бы тревогой одержимый. Под ветром только что клонилась долу нива И выпрямлялась вновь от бурного порыва, Бушуя волнами, теперь оцепенела И, ощетинившись, на небеса глядела. Березы гибкие, что были в придорожье Еще недавно так на плакальщиц похожи, Что, по ветру пустив серебряные косы, Склонялись трепетно под синие откосы, Теперь, безмолвные, от горести слабея, Стоят, окаменев, подобно Ниобее. И только у осин листва дрожит пугливо. Стада, привыкшие домой плестись лениво, Сегодня скучились и в страшном беспорядке Все с выгона домой пустились без оглядки. Бык опустил рога и землю бьет копытом, Пугает он телят мычанием сердитым. Огромные глаза возносит ввысь корова, Губами шлепая, вздыхает бестолково; А сзади топчется, похрюкивая, боров, Ворует хлеб в полях — таков зловредный норов! И птицы прячутся в леса, под стрехи, всюду, Одни вороны лишь усеяли запруду, Проходят важными, надменными шагами, Глазами черными следят за облаками И, крылья волоча и клювы разевая, Мечтают о дожде, от жажды изнывая, Но в страхе и они пред бурею могучей Метнулись в ближний лес, подобно черной туче. И только ласточка, прорезавши стрелою Немые небеса, окутанные мглою, Упала пулею. И в это же мгновенье Победой полною закончилось сраженье. Все бросились в дома, в овины, чтоб укрыться, Где шло побоище, там скоро разразится Борьба стихий. Кой-где сквозь хмурые покровы Еще струился свет оранжево-багровый, Но распростерлась тень, как будто сеть густая, Вылавливая свет и солнце настигая, Как будто бы с небес украсть его хотела. Тут вихрей несколько промчалось, просвистело, И капли первые посыпались без лада — Большие, светлые, точь-в-точь как зерна града. Два вихря пронеслись, рванулись друг за другом; В борьбе слились они, вертясь свистящим кругом, Пруд взбаламутили и мглою грозовою Помчались на луга и свищут над травою; Трепещут лозняки, летят сухие травы, Как пряди тонкие, уносятся в дубравы С обрывками снопов, а вихри стонут, воют, В нолях беснуются и борозды в них роют, Чтоб вихрю третьему побольше дать простора, Поднялся третий вихрь столбом земли и скоро, Став пирамидою, понесся что есть мочи, Лбом землю продолбил, засыпал звездам очи, И, разрастаясь вширь, беснуясь и бушуя, Он бурю затрубил в свою трубу большую. И тотчас же на лес обрушились все трое Всем хаосом воды, листвы, песка с травою И сломанных ветвей, — уже в глубинах чащи Медведями ревут. А дождь все злей и чаще, Надолго зарядил, и громы зарычали, И капли вдруг слились; то струнами вначале, То прядями луга вязали с небосводом, То низвергались вдруг, подобно бурным водам. И все темным-темно от черного покрова, Грозой надетого на небеса сурово… Но разрывался вдруг покров небесный, темный, И ангел бури плыл, как солнца диск огромный, Покажется, блеснет — и вновь во тьме дремучей Укроет светлый лик, захлопнув громом тучи! То буря заревет, то пронесется мимо, И тьма нависшая почти что ощутима. Все тише дождь шумит, и гром уснул далекий, Проснулся, зарычал, и хлынули потоки. Затихло наконец, и только еле-еле Шумел последний дождь да листья шелестели. Но было хорошо, что буря бушевала, Гроза, свирепствуя, все мглою покрывала, Дороги залила, смела и переправу, — Затерянный фольварк стал крепостью на славу, И о побоище, случившемся в поместье, Еще до города не докатилось вести, Не то бы шляхтичей зацапали на месте. Совет в усадьбе шел до самого рассвета, Ксендз тяжко ранен был, но, несмотря на это, Сознанья не терял, давал распоряженья, Судья их выполнял тотчас без возраженья, Велел он, чтоб вошли Гервазий, Подкоморий И Рыков, дверь они держали на запоре. Тянулась целый час их тайная беседа, Вдруг Рыков оборвал учтивого соседа И резко оттолкнул тугой кошель с деньгами. «Поляки, — он сказал, — толкуют между вами, Что воры москали, скажите же хоть вы-то, Что знали москаля по имени Никита Из рода Рыковых, имел медалей восемь, И трех крестов еще не забывать попросим, Медаль за Измаил, а эта за Очаков И за Эйлау та — для сведенья поляков! Я с Корсаковым был при славной ретираде: И был под Цюрихом представлен я к награде; И упомянут был фельдмаршалом три раза, Сам царь хвалил меня, — известно из приказа!» Вмешался бернардин: «Ну что ж, на нет — суда нет, Да только посуди, что с нами всеми станет, Когда откажешься? Не ты ли дал нам слово Уладить миром все!» «И дал и дам вам снова! — Ответил капитан. — Забудьте ваши страхи, Я честный человек, и я люблю вас, ляхи! Вы люди добрые и славитесь гульбою, Вы люди смелые — всегда готовы к бою! Кто едет на возу, у русских говорится, Тому случается под возом очутиться, Сегодня ты побил, назавтра — жди расплаты. Чего ж тут гневаться? Так и живут солдаты! Откуда бы взялось на свете столько злобы, Чтоб поражение нас разозлить могло бы? Вот потеряли мы под Цюрихом пехоту, Под Аустерлицем мне всю разгромили роту, Под Рацлавицами — вот до чего я дожил! — Костюшко косами отряд мой уничтожил! А что из этого? Я снова в Матьевицах Двух шляхтичей проткнул здоровых, круглолицых! Шли с косами на нас, и руку канониру Один из них отсек, я проучил задиру! Отчизна!.. Знаю вас! Вы все живете ею. Приказывает царь, я, Рыков, вас жалею! Москва для москаля, а Польша для поляка, По мне, пускай и так — не хочет царь, однако!» Соплица отвечал: «Мы знаем честность пана, Везде, где ни жил ты, все хвалят капитана. И предана тебе шляхетская округа. Не гневайся за дар, прошу тебя, как друга! Ведь не в обиду мы несли тебе дукаты, Мы знаем, человек ты добрый, небогатый…» «Черт! — крикнул капитан. — Вся рота перебита! А кто виновен? Плут! Я всем скажу открыто! Он командир, — и он перед царем в ответе. А вы, друзья мои, возьмите деньги эти, Ведь жалованье все ж мне платят кой-какое, Хватает на табак, на то и на другое. А вас я полюбил, панове хлебосолы, За ваше удальство, да и за нрав веселый! Когда приедет суд, свидетельствовать буду И постоять за вас, конечно, не забуду! Скажу, мол, что пришли, пирушка затевалась, Мы-дружно выпили и захмелели малость, Тут, как на грех, майор велел стрелять всей роте И погубил ее, так укажу в отчете. Подсуньте золота, как водится приказным, Не устоят они перед таким соблазном! Плут — старший командир, и я боюсь подвоха, Поладить надо с ним, не то вам будет плохо! Поверьте, Плут еще загнет вам заковыку, Он — штучка хитрая! Одно спасенье — выкуп. Заткните пасть ему вы банковым билетом. Что ж, как с большим мечом, подумал ты об этом? Что Плут сказал тебе? Согласен взять деньжата?» Гервазий лысину погладил виновато, Потом махнул рукой — мол, все уже готово, — Но Рыков не отстал, допытывался снова: «Что, будет Плут молчать? Пообещался панам?» Гервазий, утомясь тем следствием пространным, Вдруг палец опустил к земле без разговора, Потом махнул рукой в знак окончанья спора. «Клянусь я Ножичком, напрасны страхи эти, Ни с кем не будет Плут беседовать на свете». Тут хрустнул пальцами в сердцах, но не случайно, — Казалось, выпала из рук тяжелых тайна. Смутилось общество, увидя жест угрюмый, Охвачен каждый был тревожащею думой. Молчанье мрачное они хранили долго, Но капитан сказал: «Драл волк, задрали волка». «Почиет в мире пусть!» — добавил Подкоморий. «Увы! То божий перст! — Судья промолвил в горе. — Но неповинен я, клянусь, в пролитье крови!» С постели ксендз привстал, сурово сдвинув брови, На Ключника взглянул, сказал: «Беда! К тому же На беззащитного грешно поднять оружье! Не разрешил Христос нам и с врагом расправы! Ответишь господу за этот грех кровавый! Когда ж содеян он тобой не ради мщенья, «Pro bono publico» — простится прегрешенье». Гервазий замигал глазами в подтвержденье «Pro bono publico» — для общего спасенья». И больше не было о Плуте разговора, Напрасно поутру искали след майора, Напрасно и за труп сулили мзду народу, — Ничто не помогло. Плут канул точно в воду! Что стало с ним потом, рассказывают всяко, Но не видал его уже никто, однако! Напрасно Ключника допытывали снова. «Pro bono publico», — он отвечал сурово. И дело темное от всех укрыто было, Хоть Войский тайну знал, молчал он, как могила, Едва успела дверь за Рыковым закрыться, Ксендз Робак приказал сражавшимся явиться; Сам Подкоморий речь держал к ним: «Власть господня Оружью нашему послала мощь сегодня! Но разразился бой совсем не в пору, братья! Грозят нам бедствия, не должен их скрывать я! Ошиблись мы, и всем придется быть в ответе: Ксендз Робак новости распространял в повете, Вы сгоряча взялись за сабли, но, поди же, Война и до сих пор ничуть не стала ближе! Тот, у кого в бою особые заслуги, Тот должен нынче же Литву покинуть, други! Кропитель, Матек, ты, Тадеуш, Лейка с Бритвой, Могу поздравить вас с сегодняшнею битвой, Но вы должны бежать: коль дорога свобода, Ступайте в Польшу вы к защитникам народа. Возложим всю вину на вас мы и на Плута, Тогда никто другой не пострадает люто. Расстанемся теперь с надеждою одною: Свободная заря взойдет для нас весною! Уходите от нас скитальцами, друзья, вы, Зато вернетесь к нам во всеоружье славы! Судья припасами снабдит вас на дорогу, А я вам денег дам, панове, на подмогу!» Правдивые слова, нахмурясь, слушал каждый, Все знали: кто с царем поссорится однажды, Тому вовеки с ним жить не придется в мире, И надо бой принять, а нет, так гнить в Сибири! Вздохнули шляхтичи и, обменявшись взором, Склонили головы пред этим приговором. Хотя прославились на целый мир поляки Любовью к родине, — об этом знает всякий, — Но радостно поляк отправится в изгнанье, И годы долгие он проведет в скитанье, В борьбе со злой судьбой, покуда в бурной жизни Надежда светится, что служит он отчизне! Хотели шляхтичи тотчас же распроститься! Но Бухман возразил, не мог он согласиться! Хоть не участвовал в сражении, а все же Дискуссия ему была всего дороже. Одобрил в целом план, кой-что переиначить Шляхетству предложил, комиссию назначить И форму соблюсти, как то пристало в деле, Чтоб эмиграции точней наметить цели. Желал он продолжать еще в таком же роде, Но, так как ночь была почти что на исходе, Внимания ему не уделили много, Простились шляхтичи, ведь их ждала дорога. Соплица воротил Тадеуша с порога И так сказал ксендзу: «Хорошее известье Я получил вчера, порадуемся вместе: Узнай, что Тадя наш души не чает в Зосе, Перед отъездом пусть руки ее попросит. Поскольку не чинит препятствий Телимена, Свое согласье даст и Зося несомненно. Конечно, свадьбы их не справим втихомолку, Но можем объявить сегодня же помолвку. Тадеуш в ней найдет большое утешенье, В разлуке разные бывают искушенья. На перстень поглядев, припомнит всякий раз он, Что обручен уже, святым обетом связан, И не потянется он за плодом запретным, — Есть сила дивная в том перстеньке заветном! Сам тридцать лет назад любил я крепко панну И ею был любим; вот, думал, счастлив стану! И нас помолвили, но счастье молодое Мне не сулил господь, оставил сиротою! Невесту милую к себе призвал спаситель, Вошла красавица в небесную обитель… И, словно памятка любви моей печальной, Остался у меня мой перстень обручальный. С тех пор я на него не мог глядеть без боли, Все вспоминал о ней и так, по божьей воле, Не связывал себя вовек обетом новым, Женатым не был я, хотя остался вдовым, Хотя у Войского другая дочка тоже Красавица, к тому ж и сестры были схожи!» Судья на перстенек взглянул с немой тоскою, Невольную слезу тайком смахнув рукою, Спросил: «Что ж, обручим? К чему тянуть напрасно? Он любит девушку, и девушка согласна!» Воскликнул юноша, в слезах Судью целуя: «Ах, дядя! Как тебя за все благодарю я! Ты о моем добре печешься неустанно, Ах, если б Зосенька, что сердцу так желанна, Обручена была сегодня же со мною, Ах, если бы я мог назвать ее женою! Но не могу теперь я обручиться с нею, Не спрашивай меня! Открыться не посмею! Вот если подождать она бы согласилась, То, может быть, еще я заслужил бы милость И, может быть, любовь делами боевыми Мне б удалось снискать, украсив славой имя: Кто знает, может быть, домой вернемся вскоре, Припомните тогда об этом разговоре, Сам перед Зосенькой я преклоню колено, И сам ее руки я попрошу смиренно. Надолго, может быть, уеду я из дома, И сердце девушки достанется другому: Не стану связывать ее помолвкой скорой И ждать взаимности, не заслужил которой». Едва он высказал заветнейшие мысли, Как на ресницах две жемчужины повисли, И ясные глаза заволокли туманом, И по щекам сползли, по-девичьи румяным. А Зося слушала из глубины алькова Беседу тайную от слова и до слова; Когда же юноша так просто и так смело Открыл свою любовь, то Зося не стерпела; Слезами девушка растрогалась немало, Хотя причины их совсем не понимала: За что он полюбил? Что ждет его в дороге? Не знала Зосенька, была она в тревоге; Впервые девушка услышала нежданно Волшебные слова — любима и желанна! Метнулась к алтарю за ладанкой святою, Достала образок дрожащею рукою — Глядела с образка святая Геновефа, А в ладанке зашит клочок плаща Юзефа, Патрона любящих; с подарками святыми К мужчинам подошла и стала перед ними. «Пап покидает нас? Я на дорогу пану Подарок принесла, просить покорно стану: Пусть эту ладанку он с шеи не снимает, Молясь на образок, о Зосе вспоминает… Пусть пана бог хранит счастливым и здоровым, Чтоб свидеться опять пришлось под этим кровом!» Умолкла и глаза потупила в печали, А слезы щедрые ручьями побежали. Подарки подала стыдливо и несмело И на Тадеуша в смущенье не глядела. Подарки принял он, поцеловав ей руку: «Решиться должен я с тобою на разлуку, Ты за меня молись и будь сама здорова…» И больше он не мог произнести ни слова. Граф с Телименою, вошедшие нежданно, Слыхали все слова прощавшегося пана. И Грал, растроганный, промолвил Телимене: «Ах, сколько прелести таится в этой сцене! То воина душа с душой пастушки юной, Как лодка с кораблем, расстались ночью бурной! Нет в мире ничего достойней состраданья, Чем нежные сердца в минуту расставанья… Но время, точно вихрь, задует лишь огарок, Зато пожар горит под ветром, зол и ярок, Вот и моя душа сильней к любви стремится… Соперником тебя считал я, пан Соплица, И оттого с тобой поссорился вчера я, И драться бы готов, от ревности сгорая, Но нет у нас причин сердиться друг на дружку: Я нимфу полюбил, а ты — свою пастушку. Пускай в крови врагов потонут оскорбленья, Не станем драться мы друг с другом в ослепленье, И ссору разрешим не шпагою могучей, — Посмотрим, кто из нас любить умеет лучше! Возлюбленных своих оставим мы недаром, Возьмемся за мечи, двойным пылая жаром; Сразимся верностью, любовью и тоскою И поразим врагов бестрепетной рукою!» На Телимену Граф уставил взор влюбленный, Та ж не ответила, казалась удивленной. Судья прервал его: «Торопишься к чему ты? В имениях своих укроешься от смуты. Поверь мне, что тебя юстиция не тронет, Лишь бедных шляхтичей она со света сгонит, Страшны приказные для тех, кто не богаты, А что тебе до них? Есть у тебя дукаты!» «Нет! Это не по мне, — ответил Граф сердито, — Когда не сжалилась над сердцем Афродита, То Марс поможет мне прославиться пред строем, Не став возлюбленным, я сделаюсь героем!» Тут пани, не стерпев, его переспросила: «Кто ж не дает любить?» — «Неведомая сила! Предчувствий грозный рок своим веленьем тайным Зовет к чужим краям, к делам необычайным! Пред Гименеем я хотел бы с Телименой Сегодня, сей же час возжечь огонь священный, Но юноши пример достоин подражанья, Ведь брачному венцу он предпочел скитанья! И сердце испытать решил в лихих невзгодах, В нужде, изгнании и боевых походах. Мне те же подвиги судила воля рока, Пускай звенит мой меч, как на Бирбанте-Рокка, Пусть этот гордый звон по Польше разнесется…» Тут рукоятку сжал он жестом полководца. «Ну, если к подвигам ты чувствуешь охоту, Ступай! — промолвил ксендз. — Да сформируй-ка роту! И пап Потоцкий {332} наш к французам изумленным Пришел не налегке, а с целым миллионом! А щедрый Радзивилл! Он заложил именье И конных два полка привел с собой, не мене! Дукаты захвати, людей у нас немало, А денег в Польше лет, за ними дело стало!» Печально повела очами Телимена. «Я вижу, что твое решенье неизменно, Ну что же, рыцарь мой, когда ты рвешься к бою, Возлюбленной цвета останутся с тобою!» Тут ленты сорвала, кокардою скрепила И приколола их к груди ему уныло. «Пускай цвета мои ведут на подвиг смелый, К мечам сверкающим, под копья и под стрелы. Когда ж прославишься делами боевыми, Бессмертной славою свое покроешь имя, Украсишь лаврами шишак и шлем кровавый, — Взгляни на этот бант, что ты носил со славой, И вспомни, как с тобой прощалась Телимена!» Припав к ее руке, он преклонил колено. Батистовым платком она лицо прикрыла И взгляд из-под него герою подарила. И так, от влажных глаз платка не отнимая, Вздыхала Графу в тон, плечами пожимая. Судья в сердцах сказал: «Путь предстоит вам длинный!» «Довольно!» — бернардин воскликнул с грозной миной. И приказанья их, подобно мрачной силе, Двоих чувствительных влюбленных разлучили. Вот обнял дядюшку Тадеуш на прощанье И руку Робака поцеловал в молчанье. Монах к груди прижал Тадеуша и в муке На голове его скрестил с молитвой руки. Взглянув на небеса, промолвил: «Сын мой, с богом!» — Заплакал… Юноша уже был за порогом. «Как! — закричал Судья. — Ушел он из-под крова, Не зная ничего? Ты не сказал ни слова?» Монах ответил: «Нет!» — и залился слезами, И плакал долго он, закрыв лицо руками. «На что бедняге знать, что жив отец, коль скоро Таиться должен он от света хуже вора! Все ж я хотел сказать — и лишь во искупленье Содеянного мной осилил искушенье!» «Подумай о себе! — молил Соплица брата, — Ты ранен тяжело, не молод, как когда-то, Со шляхтичами ты не можешь в путь пуститься. Ты говорил, есть дом, где можно приютиться! Так где же он, скажи? Не то в лесу дремучем Заботам лесника тебя, мой брат, поручим!». Но Робак отвечал: «Есть время до рассвета, Плебана позови, немедля сделай это! Пусть исповедует меня порой ночною, Вдвоем с Гервазием останься ты со мною, А двери затвори!» Исполнив приказанье, Соплица молча сел; Гервазий в ожиданье Поставил локоть свой на Ножик Перочинный И замер, наклонясь, торжественный и чинный. Но ксендз не начинал с друзьями разговора, С лица Гервазия все не сводил он взора, Как опытный хирург рукой ведет по телу И лишь затем с ножом он приступает к делу, Так Робак взгляд смягчил, чтоб не ударить сразу, На Ключника глядел, не приступал к рассказу. И, чтобы не видать удара рокового, Прикрыл глаза рукой, когда сказал сурово: «Соплица Яцек я!» Гервазий выгнул спину, Напряг все тело он, как гибкую пружину, Подался наперед и замер на мгновенье, Как будто бы валун, задержанный в паденье. И, выкатив глаза, разинув рот, зубами Грозился острыми, зашевелил усами; Меч, выпустив из рук, в коленях задержал он, И, стиснув рукоять, от злобы задрожал он, А длинный меч его, как будто бы в засаде, Чернел, концом своим покачиваясь сзади. На рысь похожим стал Гервазий разъяренный, Готовую к прыжку в лесной глуши зеленой, Когда она на миг, пред самым нападеньем, Сжимается в клубок рассчитанным движеньем. «Гервазий, не страшусь твоей руки сегодня, Простерта надо мной уже рука господня, Но именем того, кто мучился распятым И на кресте простил мучителям проклятым, И просьбе татя внял, — молю я: терпеливо Рассказ мой выслушай, открою все правдиво! Знай, с совестью моей я должен примириться, Просить прощения, хотя не все простится! Послушай исповедь и, как захочешь, позже Со мною поступи. Мы все во власти божьей!» Тут руки он сложил; в ответ на эти речи Гервазий отступил, подняв строптиво плечи. Ксендз рассказал, как он с Горешкой подружился, Как панну полюбил и сам ей полюбился, Как оттого у них с Горешкой вышла ссора; Бессвязно говорил и утомлялся скоро. И жалобами речь больного прерывалась. И вновь он говорил, преодолев усталость. Горешковы дела знал наизусть Гервазий, И разбирался он в запутанном рассказе, Хоть исповедь ксендза была подчас без лада; Не мог понять Судья всего, как было надо, Но оба слушали, склонившись у постели, А Яцек говорил все тише — еле-еле — И часто замолкал.

* * *

«Он зазывал меня, встречал меня с любовью, Слыхал ты сам не раз, как пил мое здоровье; Бывало, на пирах он начинал хвалиться, Что лучший друг его, конечно, пан Соплица! Он обнимал меня! Все думали в повете, Что были искренни высказыванья эти, Что он дружил со мной? Нет! Знал отлично Стольник, Что в сердце я таил… А между тем уже шепталась вся округа, И говорил кой-кто: «Знай, мы тебя, как друга, Должны предостеречь: сановника пороги Высокие, о них сломает Яцек ноги». Я отвечал смеясь, что близостью магнатов И дочек их не льщусь, не чту аристократов, Что лишь по дружбе мне бывать у них приятно, Что свататься и сам не стал бы к панне знатной. Но задевали все ж те шутки за живое! Я молод был, вся жизнь лежала предо мною В краю, где могут быть увенчаны короной И самый знатный пан, и шляхтич урожденный: Ведь руку дочери Тенчинскому {333} когда-то Хотел отдать король, не предпочел магната. Соплицы же равны с Тенчинскими, конечно, По крови, по гербу, по службе безупречной!

* * *

Чужую жизнь разбить не трудно человеку, Зато исправить зло порой не хватит веку! Скажи словечко он, и мы б узнали счастье, Быть может, до сих пор все жили бы в согласье, Быть может, при своем возлюбленном дитяти, При Эве милой он, при благодарном зяте Спокойно старился, к нему б ласкались внуки! А вышло что? Обрек обоих нас на муки, И гибель сам нашел, и ужасы последствий… И мой кровавый грех, и годы долгих бедствий… Но я не жалуюсь… Себя не защищаю, Нет… Я не жалуюсь… От всей души прощаю, — Ведь я убил его…

* * *

Когда б он не тянул, не мучил бы, а разом Пресек любовь мою решительным отказом, Кто знает, может быть, все вышло бы иначе И я, погоревав, забыл о незадаче, Но он хитрил со мной, мол, не имел понятья, Что в голову себе такое мог забрать я, Мол, представлял себе совсем другого зятя! Я нужен был ему: имел я положенье Средь шляхты и снискал магнатов уваженье. Он, Словно чувств моих совсем не замечая, Все зазывал меня, по-дружески встречая. Когда ж, бывало, с ним мы за столом сидели И слезы горькие в глазах моих блестели, И видел он, что я ему откроюсь скоро… Хитрец! Переводил теченье разговора На тяжбы, сеймики, охоты в недрах бора.

* * *

Растрогается он, бывало, за бутылкой И станет обнимать, клянется в дружбе пылкой (Особенно когда нужна ему услуга), Я должен был в ответ обнять его, как друга, — Такая злость брала! Проглатывал слюну я, И крепко стискивал я рукоять стальную, И саблю обнажить стремился, полон гнева. Но непонятно, как угадывала Эва, Что делалось со мной! Лицо ее бледнело, С мольбою робкою в глаза мои глядела… Она голубкою была такою милой, И взгляд лучистый был такой исполнен силой Небесно-ангельской, что я, забыв о боли, Чтоб не пугать ее, смирялся поневоле. И я, буян, в Литве прославленный когда-то, И я, сбивавший спесь не с одного магната, Рубака доблестный и видывавший виды, Который бы не снес от короля обиды, Который не прощал ни слова, ни насмешки, Покорно умолкал пред дочерью Горешки, Как будто бы Sanctissimum увидел…

* * *

А сколько раз хотел я перед ним открыться, С горячею мольбой смиренно обратиться! Но Стольник всякий раз в холодном изумленье Глядел в глаза мои, я подавлял волненье И разговор менял, не медля ни минутки, О тяжбах рассуждал, переходил на шутки, Из ложной гордости боясь Соплицы имя Унизить хоть на миг поступками своими. Смириться я не мог и не привык к отказу, Какие слухи бы пошли в округе сразу, Когда узнали бы, что Яцек я… Соплица… Похлебкой черною был встречен у магната… А я держался с ним всегда запанибрата. Что было делать мне? И сам не знал я даже. Решил шляхетский полк сформировать тогда же, Покинуть отчий дом, с отчизной распрощаться И на татар пойти, не то с царем сражаться. Поехал к Стольнику, мечтал я в эту пору, Что как увидит он сторонника, опору, Почти что родича, с которым крепко связан, И вместе пировал и воевал не раз он, И едет старый друг на край далекий света… Быть может, Стольника растрогает хоть это? Покажет сердце мне он, жалостью согретый, Как робкая улитка рожки… Ах, кто приятеля любил хотя б немного, То искорка любви пред дальнею дорогой, Наверно, вспышкою украсила прощанье, Как жизни яркий луч в минуту угасанья… Прощаясь с земляком на вечную разлуку, И черствый человек испытывает муку.

* * *

Бедняжка! Услыхав, что я уеду вскоре, Упала замертво — ее скосило горе! Слезами залилась, и понял я нежданно, Как сильно в свой черед меня любила панна.

* * *

Впервые плакал я в ответ на слезы эти, От счастья, помнится, все позабыл на свете, В слезах хотел обвить я Стольниковы ноги. «Убей, — молить его в смятенье и в тревоге, — Иль сыном назови!» Но в час последней встречи Он обдал холодом, повел другие речи: О свадьбе дочери, да, он просватал панну! Гервазий, понял ты, я пояснять не стану, Ты добрый человек! Сказал: «Совета пана Прошу, приехал сват от сына каштеляна, Ведь ты приятель мой, как мне принять магната? Сам знаешь, дочь моя красавица, богата, А каштелян-отец из Витебска, в сенате Хоть не из первых, но… Совет твой будет кстати!» Что я сказал ему, не помню… Вероятно, Невзвидел света я и ускакал обратно.

* * *

Гервазий закричал: «То это, то иное Выдумываешь ты, но сам всему виною! Бывало так не раз, ты это знаешь тоже: Кто замуж взять хотел дочь знатного вельможи, Тот увозил ее, а если мстил — так смело! Но в сговор с москалем вступить — плохое дело! Магната польского убить… И где же… В Польше!» «Я не был в сговоре! — не сдерживаясь дольше, Воскликнул бернардин. — Из-за замков, решеток Я выкрал бы ее! Ведь целый околоток Добжинских был со мной и прочие застянки. Ах! Если бы она была, как все шляхтянки, Вынослива! Могла при лязге сабель, звоне Со мною ускакать, не думать о погоне! Но бедная! Она, взлелеянная с детства, Пугливая была, — как ей пускаться в бегство! Весенний мотылек! Рукой вооруженной Схватить ее не мог: упала бы сраженной. И я не мог… Не мог… Открыто отомстить, разрушить замок сразу? Нельзя, — узнали бы, что не стерпел отказу! Душа твоя чиста, Гервазий, ты доныне Не знаешь горьких мук отравленной гордыни! Гордыня привела меня к иному плану: Не выдавать себя, готовить мщенье пану, Убить свою любовь, не поддаваться гневу, Жениться на другой, предать забвенью Эву. Потом, потом найти, к чему придраться, И отомстить… И показалось мне, что я достиг покоя. Обрадовался я и в брак вступил с другою: Соединился я с убогою девицей; Я плохо поступил — наказан был сторицей! Я не берег ее и не жалел нимало, А мать Тадеуша любила и страдала! Но Эву я любил, и злость меня душила, Ходил я как в чаду, все было мне немило, Не мог я проявить к хозяйству интереса, Напрасно было все! По наущенью беса Сердился я на всех, ни в чем не знал утехи И от греха к греху катился без помехи… И запил наконец. Недолго прожила жена моя на свете И мне оставила дитя и муки эти.

* * *

Зато как сильно я всегда любил другую! Хоть много лет прошло, забыть все не могу я! Когда, измученный, глаза я закрываю, Встает передо мной бедняжка, как живая. … Я пил, но памяти не мог залить вином я, Не забывал ее, хоть был в краю ином я. Теперь в сутане я, слуга покорный божий, Израненный, в крови… О ней тоскую все же! Об Эве! В смертный час!.. Но я хочу, чтоб знали, В каких мучениях неслыханной печали Злодейство совершил. Отпраздновал тогда Горешко обрученье, Повсюду толки шли об этом обрученье, Лишь только ей кольцо надел сын каштеляна, — Упала в обморок и заболела панна, И чахла с той поры от горя и печали. Шептались — влюблена… Но кто любим, не знали… А Стольник весел был и пировал с друзьями, Он задавал балы, и дни сменялись днями, Шла за пирушкою разгульная пирушка, На что был нужен я — ничтожество, пьянчужка? Обрек меня порок на посмеянье света, Меня, который был грозой всего повета, Меня, которого звал Радзивилл {334} «коханку», Который проезжал, бывало, по застянку Со свитой пышною, под стать и Радзивиллу, А саблю вынимал — пять тысяч их светило Вокруг моей одной, внушая страх магнатам, — И стать пьянчужкою, посмешищем ребятам! Таким ничтожеством стал грозный пан Соплица, А я ведь гордым был и вправе был гордиться…» Тут Яцек, ослабев, опять упал на ложе, А Ключник произнес: «Правдив твой суд, о боже! Ты ль это Яцек тот? Соплица — и в сутане, Проводишь жизнь свою в лишеньях и в скитанье! А шляхтич был какой! Здоровый и румяный! Я помню, пред тобой заискивали паны! Усач! Гонялись все шляхтянки за тобою! Ты с горя поседел, наказанный судьбою. И как по выстрелу не смог позавчера я Узнать первейшего стрелка родного края? А как рубился ты! Я утверждать посмею, Что ты не уступал на саблях и Матвею! Певали про тебя влюбленные шляхтянки: «Закрутит Яцек ус, и задрожат застянки, Завяжет узелок на усе пан Соплица — Хоть Радзивиллом будь, всяк перед ним смирится!» Такой же узелок ты завязал и пану, Но как ты сам надел смиренную сутану? Усач Соплица — ксендз! Суд справедливый, боже! Ты не уйдешь теперь от наказанья тоже. Я клялся: кто прольет Горешков кровь, того я…» Но Робак продолжал: «Нет, я не знал покоя… Все дьяволы меня у замка искушали, А сколько было их! Не слушал я вначале! Но Стольник в мыслях был, ему желал я смерти. «он дочку загубил, — нашептывали черти. — Взгляни, пирует он, и замок полон света, И музыка гремит, а ты потерпишь это? И не покончишь с ним теперь же, здесь, на месте. Черт подает ружье тому, кто жаждет мести!» О мщенье думал я… Тут москали явились… Глядел я, как тогда вы с недругами бились.

* * *

Неправда, не вступал я в сговор с москалями… О смерти думал я и вдруг увидел пламя, Глядел я на пожар сперва с восторгом детским, Почувствовал себя потом злодеем дерзким, Который ждет, чтоб все скорей в огне сгорело; Хотел спасти ее. Бежать на помощь смело И Стольника спасти…

* * *

Ты знаешь, как тогда вы доблестно сражались, Валились москали, на приступ не решались… Хотели отступать, палили без разбора. Тут злость меня взяла: так победит он скоро! Во всем везет ему, все с рук удачно сходит, Он вместо гибели триумф себе находит! Редели москали. Был ясный час рассвета. Он вышел на балкон, и я увидел это! Вот бриллиант его на солнце загорелся, Он гордо ус крутил и гордо огляделся; И показалось мне — узнал меня Горешко И пальцем погрозил с презрительной усмешкой. Я вырвал карабин у москаля и сразу, Не целясь, выстрелил… Поверишь ты рассказу? Все знаешь сам! Проклятый карабин! Коль обнажаешь шпагу, Ты можешь нападать и отступать по шагу, Оружие отнять, не поразить сурово. А карабин… На спуск нажал ты — и готово! Мгновенье, искорка…

* * *

Гервазий! Отчего не целился ты лучше? Я на ружье глядел, ждал смерти неминучей… На месте замер я, стоял — не шелохнулся… Так отчего же ты, Гервазий, промахнулся? Добро бы сделал мне… Видать, так надо было…» Рубака, стиснув меч, сказал ему уныло: «Клянусь! Убить хотел я собственной рукою, За выстрелом твоим кровь пролилась рекою, Все беды начали на головы валиться, А все по чьей вине? Да по твоей, Соплица! Но в битве нынешней, — как вспомню, холодею… Горешков родича убили бы злодеи, — Ты защитил его и спас меня от смерти, Свалил меня, когда стреляли эти черти… Ты — нищий бернардин, и в сердце больше зла нет, Защитой от меня тебе сутана станет. Вовек не подойду я к твоему порогу, С тобою квиты мы, а суд оставим богу!» Ксендз руку протянул, но отступил Рубака: «Твоей руки принять я не могу, однако; Ты запятнал ее, убив не во спасенье, «Pro Ьопо publico», а в гневе, ради мщеиья!» Тут Яцек снова лег и на Судью с постели Встревоженно глядел, глаза его горели, И с беспокойством он просил позвать плебана И Ключника молил: «Я заклинаю пана Остаться! Может, мне позволит власть господня Закончить исповедь, ведь я умру сегодня…» «Как, брат, — сказал Судья, — ведь не смертельна рана, Я осмотрел ее, зачем же звать плебана? За лекарем пошлем, коль сбилась перевязка…» Но ксендз прервал его: «Близка уже развязка! Открылась рана та, что получил под Йеной, И никаким врачам не справиться с гангреной! Я в ранах знаю толк, взгляни, как почернела! Бессилен лекарь тут. За смертью стало дело! От смерти не уйти. Останься же, Гервазий, Немного досказать осталось мне в рассказе.

* * *

Я счастлив, что не стал предателем отчизны И столько вытерпел народной укоризны, Хотя я грешен был, не превозмог гордыни. «Предатель!» — кличка та мне слышится доныне. При встрече земляки в глаза мне не глядели, Приятели со мной встречаться не хотели, Кто потрусливей был, тот уходил скорее; Здоровались со мной лишь хлопы да евреи, И те глядели вслед с ехидным громким смехом: «Предатель!» — сотни раз раскатывалось эхом. И в поле и в дому — повсюду это слово Мелькало, будто бы круги в глазах больного. А я… Я никогда не предавал отчизны. Сторонники царя меня своим считали, Богатства Стольника они Соплицам дали. Таршвичане чин присвоить мне хотели, Но совести моей они не одолели. Бес искушал меня: я мог бы стать магнатом, Вельможным паном стать, и знатным и богатым, Вся шляхта гнулась бы перед своим собратом! А чернь прощает все счастливому, Гервазий, Коль взыскан милостью, коль у него есть связи. Я это знал, и все ж… не мог!

* * *

Покинул край родной… Где ни был, как страдал я!

* * *

Всевышний указал единый путь к спасенью: Раскаяться, отдать всего себя служенью Отчизне… Господу…

* * *

А дочка Стольника не справилась с бедою… В Сибири умерла, скончалась молодою; Оставила у нас в краю малютку Зосю. Просил растить ее…

* * *

На злодеяние пошел я из гордыни, Но не узнать теперь в смиренном бернардине Былого гордеца. Вовек я не был робок, Но голову согнул и принял имя: Робак — Во прахе червь {335} . Хотел я искупить содеянное мною, Загладить тяжкий грех смирения ценою, И подвигом, и собственною кровью… Отчизну защищал, не ради бранной славы Ходил под пулями, бросался в бой кровавый… Милее ратных дел мне подвиги смиренья. Те подвиги добра, страданья и терпенья, Которых никогда… На родине не раз бывал переодетым, Приказы тайные переносил при этом, Порой в Галиции я оставался дольше, Мой капюшон мелькал по всей Великополыне. На прусской каторге я к тачке был прикован, Плетями москалей насквозь исполосован, В Сибири бедствовал и спасся еле-еле… Нещадно голодал в Шпильбергской цитадели {336} . Избавила меня от мук рука господня И умереть дает в кругу своих сегодня. И причаститься тайн… С восстанием теперь я согрешил, пожалуй, Кто знает, может быть, содеял грех немалый, Мечта, что первым стяг поднимет Соплицово, Что будет первое к восстанию готово, Как будто бы чиста… Ты отомстить хотел и стал орудьем мщенья, Господь мечом твоим рассек без сожаленья Все замыслы мои, а годы улетели! Я посвятил всю жизнь одной великой цели И полон был всегда надеждою одною, Ее лелеял я, как детище родное, А ты убил ее. И я прощаю все же! А ты?..» Гервазий отвечал: «Прости обоих, боже! Ты ждешь причастия, и ты смертельно ранен, Но не схизматик я, и я не лютеранин! Я знаю, что грешно мне упиваться местью, И сам хочу тебя утешить доброй вестью: Когда покойный пан упал, тобой сраженный, Я отомстить клялся коленопреклоненный, И Нож смочил в крови, лились ее потоки… Пан головой кивнул, крест начертал широкий В знак, что простил тебя, — сказать уж был не в силах. Простил тебя… Но кровь в моих кипела жилах, Решил не говорить об этом я до срока, Пока не отомщу сурово и жестоко». Впал Яцек в забытье, не выдержав страданья, И в комнате настал час долгого молчанья, Плебана ждали все. Зацокали копыта, И кто-то постучал, вмиг дверь была открыта. Вошел еврей с письмом, в нем Яцку порученья, А Яцек брату дал бумагу для прочтенья, Письмо от Фишера {337} , что был назначен шефом При штабе польских войск, возглавленных Юзефом. Соплица вслух прочел, что кесарским советом Объявлена война, молва гремит об этом, Что созван общий сейм, как водится в Варшаве, Что постановлено к их обоюдной славе Соединить Литву с возлюбленной Короной. Страдалец отходил с душою примиренной, Громницу крепко сжал, заколебалось пламя, Творил молитву он с поднятыми глазами, И светлой радостью сменилась горечь муки; «О боже, предаю свой дух тебе я в руки!» Звон колокольчика раздался за дверями, И в комнату вошел старик плебан с дарами. А ночь прошла уже, и первый луч рассвета Прорезал небеса опалового цвета, Брильянтовой стрелой проник он сквозь окошко, К постели побежал светящейся дорожкой, Струящей тихий блеск сиянья золотого, Как золотистый нимб на образе святого.

«Пан Тадеуш», «Битва»

 

Книга одиннадцатая

Год 1812

Весенние предзнаменования . — Вступление войск . — Богослужение . — Официальная реабилитация блаженной памяти Яцека Соплицы . — Из разговора Гервазия и Протазия можно предвидеть скорое окончание процесса . — Объяснения улана с девушкой . — Разрешается спор о Куцем и Соколе . — После этого гости собираются на пиру . — Представление обрученных пар вождям.

О незабвенный год, ты памятен для края! Ты для народа был порою урожая, Войной — для воинов, для песни — вдохновеньем, И старцы о тебе толкуют с умиленьем. Ты был предшествуем народною молвою И возвещен Литве кометой роковою, Литовские сердца, как пред концом вселенной, Забились по весне надеждой сокровенной В глухом предчувствии и радости и боли. Когда впервые скот весной погнали в поле, Голодный и худой, то люди примечали: Стада не шли на луг, а жалобно мычали, Ложились, головы к земле склонив уныло, И зелень свежая их вовсе не манила. Устало пахари в поля тащили плуги, И песни звонкие не слышались в округе; Не радуясь весне, не думая про жниво, Волов и лошадей вели они лениво. Не отводили глаз от Запада, — оттуда, Казалось им, вот-вот должно явиться чудо. Крестьяне, лошадей остановив без цели, На перелетных птиц встревоженно глядели. Вернулся аист вновь к родной сосновой сени И крылья развернул, как белый флаг весенний; Полками ласточки надвинулись шумливо, Кружились над землей, и в клювах хлопотливо Таскали грязь они для гнездышек проворно, Тянули кулики вдоль заросли озерной, И гуси дикие носились над землею И с шумом падали, настигнутые мглою. А в небе журавлей курлычет вереница, И ночью сторожам от криков их не снится: Так рано почему вернулась птичья стая?.. Пригнала буря птиц, наверно, не простая! И снова косяки прорезали туманы, Скворцы и чибисы, знамена и султаны Белеют по холмам, проносятся по чащам, — То кавалерия с оружием звенящим! Меж них, как талый снег, плывущий с гор весною, Шеренги хлынули, покрытые бронею. В темнеющих лесах блестят штыки стальные, Пехота движется, как муравьи лесные. На Север! Кажется, за птицами вдогонку И люди бросились в родимую сторонку, Гонимые сюда таинственною волей. Пехота, конница и днем и ночью в поле, Багровы небеса от зарева пожаров, Дрожмя дрожит земля от громовых ударов! Война! Война! В Литве нет ни угла, ни чащи, Куда бы не проник язык ее гремящий. Лесные жители, чьи предки-старожилы Не покидали чащ с рожденья до могилы, Кто в небе слышал гром да вихрь неугомонный, А на земле — зверей рычание и стоны, А из людей — одних лесничих, — увидали, Как зарево встает, окрашивая дали, И услыхали свист летящего снаряда, Что заблудился вдруг, попал куда не надо И все крушит в пути. Страшило бородатый — Зубр ощетинился, сминая мох косматый, Тревожно поднялся близ векового клена, И бородой трясет, и смотрит изумленно На языки огня, — на черном пепелище Граната кружится, как бешеная, свищет И лопается вдруг. Испуганный впервые, Зубр в ужасе бежит в чащобы вековые. Война! И юноши тотчас же рвутся в битвы, А женщины творят с надеждою молитвы, И повторяют все с восторгом умиленным: «С Наполеоном бог, и мы с Наполеоном!» Весна! Навеки ты останешься для края Весною воинов, весною урожая. Весна! Я не забыл, как ты цвела, богата Хлебами, травами, надеждами солдата! Полна предчувствия грядущих испытаний, Я не забыл тебя, весна моих мечтаний. Рожден в неволе я, с младенчества тоскую, И в жизни только раз я знал весну такую! У войска на пути лежало Соплицово, Вожди вели солдат дорогою суровой. Король Вестфалии {338} и Юзеф благородный Прошли уже Литву от Слонима до Гродна. Теперь они войскам трехдневный отдых дали, Но польским воинам, хотя они устали, Обидным все-таки казалось промедленье, Хотелось перейти на марше в наступленье. Штаб князя в городе нашел себе квартиры, А в Соплицово шел обоз и командиры, Явился за полночь сам генерал Домбровский, Князевич и Гедройц, Грабовский, Малаховский. Устали до смерти, едва дойти успели, Как на ночлег пошли и улеглись в постели. Приказы отданы, расставлены патрули, И славные вожди спокойным сном уснули. Затихло все кругом; как тени неживые, Бродили по двору одни лишь часовые, Бивачные костры кой-где светились в поле, Да слышались в ответ на оклики пароли. Хозяин и вожди — все спят во мраке ночи, И только Войскому сон не смыкает очи; Обдумывает он приготовленье пира, Прославить хочет им Соплиц на зависть мира. Пир этот должен быть достоин приглашенных И соответствовать триумфу нареченных. Ведь завтра день святой и в доме и в костеле, Двойное торжество отпраздновать легко ли? Домбровский с вечера упомянул пред Войским, Что предпочтение дает он блюдам польским! Соседних поваров созвали ради спеха — Их было пятеро: придворный шеф — Гречеха. И он, как повара, ходил в халате белом И руки обнажил, чтоб заниматься делом, Держал хлопушку он своей рукою правой И ею мух гонял, жужжащих над приправой, Рукою левою очки на нос надвинул, А из-за пазухи тотчас же книгу вынул. «Отличным поваром» звалась она недаром, Перечислялись в ней с красноречивым жаром Все блюда польские. Отсюда брал советы И Оссолинский {339} -граф, что задавал банкеты На удивление святейшему Урбану. Пришлось читать ее и Радзивиллу-пану, Когда он принимал в Несвиже {340} Станислава. Банкетов княжеских живет доныне слава Повсюду на Литве, в повете и в округе. Что Войский ни прочтет, то выполняют слуги: Кипит у поваров искусная работа, За пятьдесят ножей взялись они в два счета; Как почерневшие от сажи чертенята, С вином и молоком шныряют поварята И выливают их в кипящие кастрюли; А двое поварят в печи огонь раздули. Гречеха приказал, чтоб пламя не погасло, Лить прямо на него растопленное масло (Избыток позволял роскошество такое). А повара меж тем готовили жаркое: Оленей, кабанов на вертела сажали, Еще и специи для соуса мешали. В углу щипали птиц, и пух летал повсюду, Тетерок, глухарей наваливали груду, Но не хватало кур; передушил их Пробка, Пока на птичнике хозяйничал не робко! Вконец перевелась куриная порода, Хотя б одну из них оставил для развода! Зияла пустота в курятнике Соплицы, И до сих пор еще не расплодились птицы. Но выбор туш мясных и короля достоин, Нашлись они в дому, привезены из боен; Из ближних, дальних мест свозились туши эти, — Одной амброзии не будет на банкете! Искусство дивное и полное довольство Соединились здесь во славу хлебосольства! Настало празднество заступницы пречистой, Погода ясная, а воздух золотистый, И небо светлое, сквозя голубизною, Как море тихое, повисло над землею; Созвездий жемчуга поблескивали в море, Скользило облако, белея на просторе, И погружалось вглубь спокойно, без усилья, Как будто ангел плыл, купая в небе крылья; Молитвами его до зорьки задержали, И вот он улетал в светлеющие дали. В бездонной глубине созвездья потускнели, Уже лицо небес светилось еле-еле; Хоть правая щека еще в тени лежала, Но левая уже отсвечивала ало, И, словно веко, вдруг раздвинулся широко Небесный полукруг и показалось око. В нем, как зрачок в глазу, зажегся луч, играя, И небо прочертил от края и до края, Сверкающей стрелой туманность рассекая. Вмиг, по сигналу дня, зажглись потоки света, И тысячи лучей взметнулись, как ракета, А солнце выплыло лениво, утомленно, Как будто нехотя взирая с небосклона. Семью цветами вдруг оно блеснуло сразу, Как яхонт алое, а то под стать топазу, И засияло все хрустальными огнями, Потом алмазами и, наконец, как пламя. Мигая, как звезда, луне огромной впору, Шло одинокое светило по простору.. Перед часовнею, задолго до восхода, Сошлась со всех сторон тьма-тьмущая народа, Как будто собрались на поклоненье чуду Благочестивые крестьяне отовсюду. И любопытство их к тому же разбирало: Хотелось увидать в часовне генералов — Прославленных вождей народных легионов, Которых знали все и чтили, как патронов, Чьи подвиги, бои, скитанья на чужбине Служили на Литве Евангелием ныне. И офицеры здесь, и польские солдаты! Любуется народ, волнением объятый, Одеты земляки в военные мундиры, По-польски говорят солдаты, командиры! Вот месса началась, но не вместит каплица Всех, кто пришел сюда сегодня помолиться. Сняв шапки, на траве остались прихожане — Белоголовые и русые крестьяне, Все дружно крестятся, все стали на колени И в двери заглянуть стремятся в умиленье, Головки девичьи красуются меж ними, С цветными лентами, с цветами полевыми, Сказал бы, что среди желтеющей пшеницы Синеют васильки, светлеют медуницы… Точь-в-точь колосья нив — под ветром своевольным Склонились головы при звоне колокольном. Крестьянки на алтарь заступницы пречистой Несут дары весны — снопы травы душистой. От утренней росы цветы еще сырые Обвили звонницу и статую Марии, Но ветром утренним венки разворошило, Весенние цветы, рассыпав, закружило, — Разнесся аромат, как сладкий дым кадила. Вот месса отошла. За проповедью вскоре На паперти собрал пришедших Подкоморий, — Маршалком выбрали его конфедераты, Едва лишь собрались сословий депутаты. На нем цветной жупан, кунтуш горит атласом И слуцким поясом маршалок подпоясан, На поясе — палаш, в каменьях рукоятка, На шее — бриллиант, бела конфедератка, Спускается с нее плюмаж того же цвета, — По праздникам его носила знать повета. За каждое перо на дорогом плюмаже Дукатом плачено, а то и больше даже! Залюбовались все маршалком именитым. На паперть вышел он и громко говорит им: «Собратья, вам плебан провозгласил с амвона, Что вольною теперь считается Корона, И с Польшею навек Литва соединилась, И созван общий сейм, как в старину водилось. Уже дошла до вас объявленная милость. Л я вам передам еще одно известье — Касается оно восстановленья чести Помещиков Соплиц. Вы знаете, литвины, Проступки Яцека, его былые вины; Но если грех его известен всей округе, То пусть узнают все покойного заслуги. От генералов я узнал о них, и с вами Тотчас же поделюсь приятными вестями. Не умер Яцек тот, как говорилось, в Риме, А только изменил свое былое имя. Великой святостью и подвигом терпенья Он искупил сполна былые прегрешенья: У Гогенлиндена под вражеским напором Навеки бы Ришпанс {341} покрыл себя позором (Не зная, что близки Князевича отряды), Но Яцек, Робак тож, под грохот канонады, Ришпансу передал, что близятся поляки, — И тотчас перешли войска его к атаке. Ходил с уланами он брать Самосиерру {342} И дважды ранен был; скажу еще, к примеру, Что с Козетульским там сражался он бок о бок, Приказы тайные передавал им Робак, Испытывал людей, налаживая связи, — Всех подвигов его не перечтешь в рассказе! И здесь готовил он восстание, панове, Но после битвы сам скончался в Соплицове. Когда об этом весть до Польши докатилась, Уже от кесаря скитальцу вышла милость. Покойник награжден рукой Наполеона Отличием — крестом Почетным легиона. Все эти сведенья примите во вниманье, Ведь как маршалок я веду теперь собранье (Впервые новый чин я предаю огласке), За службу Яцека и по монаршей ласке Пятно бесчестия с него навеки смыто, И патриотом я зову его открыто. А если кто из вас, хотя бы ненароком, Теперь обмолвится о Яцеке с упреком, Тот будет отвечать по строгости статута За опороченье, и с ним поступят круто. Ответит за вину и шляхтич именитый, И мещанин простой, ничем не знаменитый, Еврей и хлебороб, живущие в повете: Об этом равенстве гласит артикул третий. Пан писарь войсковой в акт занесет решенье, А Возный сделает позднее оглашенье. Хоть орден опоздал, герой ушел со света, Но славы Яцека не умаляет это. Пускай не увенчал достойного при жизни, Но памяти его послужит он в отчизне, Кладу его на гроб, потом снесу ex voto Пречистой от ее слуги и патриота». В глубокой тишине, торжественный, суровый, Повесил орден он на скромный крест дубовый. Бант, пышно связанный из ленточки червонной, И звездный крест на нем под рыцарской короной, — Блеснул на солнце он лучистою оправой, Как отблеск дел земных, покрытых вечной славой. В молчанье все тогда колени преклонили И за усопшего молились на могиле. Тут слово доброе нашел для всех Соплица, Всех отобедать звал, потом повеселиться., Сидели старики на лавочке у входа, Поставив рядышком два полных жбана меда, Смотрели в сад они. Средь маков, майорана — Ну впрямь подсолнечник! — блестел шишак улана. Он золотой, перо за ремешок заткнуто, А рядом девушка в зеленом, словно рута; Она не высока, глаза как первоцветы. Подруги по саду гуляют, разодеты, И, чтобы не мешать той парочке влюбленной, Подальше рвут цветы в густой траве зеленой. Потягивают мед друзья, забыв раздоры, И, нюхая табак, заводят разговоры. «Да, да, Гервазенька», — заговорил Протазий, «Да, да, Протазенька», — ответствовал Гервазий, «Да, да!» — промолвили они согласно снова, Кивая в такт речам, а Возный молвил слово: «Что ж, кончился процесс, я не скажу худого! Бывает всякое, запомнил я процессы, В которых видывал и худшие эксцессы, Но брачный договор кончал и рознь и ропот. С Борзобогатыми так помирился Лопот, Крепштулы с Куптями, Путраменты с Пиктурной, Мацкевич с Одынцом, Квилецкий с паном Турно. Что говорить! Литвы с Короною раздоры Горешков и Соплиц превосходили ссоры. А лишь за ум взялась Ядвига-королева — Интрига кончилась без крови и без гнева. Когда есть у сторон девицы или вдовы, На примирение пойти мы все готовы. Но тяжбы с церковью не разрешить умело, И с кровными вражда продлится без предела, Затем что свадьбою нельзя закончить дело! Спор Руси с ляхами сильней был год от года, Хотя произошли от братьев {343} оба рода; И с крыжаками нам тягаться надоело, Пока не одолел в конце концов Ягелло. С доминиканцами у Рымши бесконечно Тянулся длинный спор, и длился бы он вечно, Когда б не выиграть доминиканцу Дымше. С тех пор и говорят: «Бог выше пана Рымши!» «Мед лучше Ножичка!» — добавлю я для связи». Тут кружку осушил за Ключника Протазий. «Все правда! — отвечал ему старик польщенный. — Дивит меня судьба возлюбленной Короны И дорогой Литвы! Господь соединил их, Да замешался черт, супругов ссорит милых! Что ж, брат Протазенька, видать, и в самом деле К нам из Короны вновь поляки прилетели. Служили вместе мы в одних полках когда-то. В поляке я ценю бойца-конфедерата! Когда б их видеть мог покойный Стольник только! Эх, Яцек! Яцек!.. Но… Что слезы лить без толка! И если снова мы соединились с Польшей, То позабыто все, грустить не надо больше!» Протазий подхватил: «Ну, разве же не странно, Что нашей Зосеньке, теперь невесте пана, Вещало знаменье брак этот непреложно!» Но Ключник оборвал: «Звать панной Софьей должно! Не девочка она и рода не простого, А внучка Стольника, тебе напомню снова!» Протазий продолжал: «На этом самом месте Явилось знаменье сегодняшней невесте! Сидела челядь здесь и пиво попивала. Вдруг видим: падают к нам с крыши сеновала Два воробья лихих, не прекращая драки, И шейка серая у одного вояки, Другой чуть почерней; свернули оба крылья И катятся клубком, осыпанные пылью. Вмиг челядь прозвище дала двум кавалерам: Горешки — черному, Соплицы — с зобом серым. И если серая наскакивала птица, Кричим: «Горешкам стыд! Да здравствует Соплица!» А если черная — кричали, не помешкав: «Соплица, не робей! Одолевай Горешков!» Со смехом ждали мы, кто победит в сраженье, Вдруг видим, Зосенька упала на колени, Пернатых рыцарей рукой накрыла смело; Но пара и в руке смириться не хотела, Летели перышки — дрались они так лихо. На Зоею глядючи, шептались бабы тихо, Что, видно, неспроста, — избрал господь девицу Навеки примирить Горешков и Соплицу. Примета как-никак теперь осуществилась, Хотя мы думали о Графе, ваша милость!» Гервазий отвечал: «Немало есть на свете Диковин, но кому постигнуть тайны эти? Добавить кое-что и я могу к рассказу: Хоть и не дивно так, а не поверишь сразу! Я не терпел Соплиц, смеялся их обидам, Перетопил бы всех, но по секрету выдам, Что я Тадеуша всегда любил за удаль. Как он колачивал товарищей — забуду ль! Все в замок бегал он, и с каждым новым разом Я подстрекал его и не к таким проказам. Отважно приступал малыш к любому делу, С вершины дуба он шутя срывал омелу, Вороньи гнезда он сбивал с сосны шумливой. Все удавалось, все! Я думал — под счастливой Звездой он родился, и жалко, что Соплица! Кто мог бы угадать тогда, что так случится И с панной Софьей в брак Тадеуш вступит скоро!» Тут кружки поднялись на смену разговора, И слышались порой глухие восклицанья: «Да, да, Гервазенька!» — «Да, да, Протазий, пане!» Под кухонным окном приятели сидели, Оттуда дым валил, да так, что еле-еле Виднелось, как парил голубкою над дымом Белеющий колпак на поваре незримом. Гречеха стариков увидел из окошка, Послушал разговор и, наклонясь немножко, Обоим протянул на блюдечке печенье: «Вот закусите мед, а я для развлеченья Напомню вам одно старинное событье, Могло бы перейти оно в кровопролитье! Когда охотились, то, улучив минутку, Рейтан с Денасовым сыграл плохую шутку, И поплатился бы он жизнью за проказу, Однако примирил соперников я сразу». Но повар помешал рассказчику вопросом: «Кто сервирует стол? Кого послать с подносом?» Тут старики опять отведали хмельного, И призадумались, и в сад взглянули снова, Где с панной Зосею улан шептался бравый И левою рукой жал руку ей, а правой Не мог еще владеть, — не залечилась рана; И слушала его внимательная панна. «Пока с тобою мы не связаны обетом, Скажи мне, Зосенька, что думаешь об этом?. Ты прошлою зимой была уже готова Произнести обет у алтаря святого, Но я не захотел ловить тебя на слове, Ведь я гостил тогда недолго в Соплицове, И я не мог под стать глупцу и сердцееду Считать, что одержал мгновенную победу, Нет, я не фанфарон и выполненьем долга Хотел снискать любовь, хоть ждать пришлось бы долго. Ты повторила вновь сегодня обещанье, Я счастлив, но скажи, чем заслужил вниманье? Быть может, оттого мне оказала милость, Что воле старших ты по-детски покорилась! Но брак великий шаг, себя спросить должна ты И больше никого, здесь не помогут сваты. И если слово мне теперь даешь из дружбы, То не помедлить нам с тобою почему ж бы? Спешить нам нечего, ведь доблестным Домбровским Инструктором в полку оставлен я литовском, Придется обождать, чтоб затянулась рана. Что ж, Зося милая?» И отвечала панна, Поднявши голову и поглядев несмело: «Не помню хорошо, давно ведь было дело, За пана сватали меня в былую встречу, Я воле господа и старших не перечу. — Потом потупилась, сказав с улыбкой ясной: — Когда скончался ксендз, когда в ночи ненастной Пан уезжал от нас, я видела воочью, Как слезы проливал, прощаясь с нами ночью. Тогда в любовь его поверила впервые И за него не раз молилась с той поры я, Когда б ни думала о нем — перед глазами Стоял он, как в ту ночь, с горячими слезами. Гостила в Вильне я с женою Подкоморья, Там зиму провела и заскучала вскоре По родине моей, по комнатке знакомой, Где с паном в первый раз мы повстречались дома И где расстались мы, но памятка осталась, Подобно озими, всю зиму укреплялась. Недаром пану я сказала, что грустила Зимою в городе, все было там немило, Рвалась в деревню я, и сердце мне шептало, Что пана встречу там, — я верно угадала! Беседуя не раз с подругами своими, О пане думала, его твердила имя. Влюбленною меня дразнили непрестанно, Что ж, если влюблена, то разве только в пана!» Тадеуш, радуясь признанию такому, Взял Зоею под руку и поспешил с ней к дому, В ту комнату пошли, в которой повстречались, В которой детские года его промчались. Меж тем Нотариус, счастливый и довольный, Услуживал своей невесте своевольной, Послушно поднося ей мушки и флаконы, Перчатки, брошечки, цепочки, медальоны; С триумфом на нее поглядывал при этом. Но занята была невеста туалетом! И, глядя в зеркало, Венеру вопрошала; Меж тем прислужница щипцы в руках держала, Чтоб локоны подвить, а девушки другие В оборки кружева вшивали дорогие. Пока влюбленные так время проводили, В окошко стукнули: мол, зайца уследили! Бежал из лозняков он через луг украдкой, На огород шмыгнул, а там капустной грядкой Прельстился и засел. Нетрудно из рассады Его вспугнуть и взять. Борзых готовить надо. Вот тащит Сокола Асессор, ну, а следом И Куцый шествует с лихим Законоведом. Поставил Войский их на страже у забора, А сам хлопушкою пошел тревожить вора. Захлопал, засвистал; сердца у них забились, В ошейники борзых борзятники вцепились, Указывают псам, откуда ждать косого, Насторожились псы перед началом лова, И выгнулись они, предчувствуя охоту, Как будто две стрелы, готовые к полету. Зайчишка выпрыгнул и прочь, без передышки. «Ату! Ату!» — кричит Гречеха вслед зайчишке. Псы ринулись за ним и сразу, без усилья, По сторонам его мелькнули, точно крылья, И в заячий хребет вцепились; пригвожденный Косой заверещал — точь-в-точь новорожденный! — И смолк. Охотники бегут к нему, борзые На брюхе шерстку рвут, довольные и злые. Дождались наконец борзятники успеха! Тут лапки отрубил косому пан Гречеха. «Награду равную, — сказал старик, — по праву Снискали оба пса, работая на славу! Искусство их могло лишь резвости равняться — «Достоин Пац {344} дворца, дворец достоин Паца!» Достойны вы борзых, борзые вас достойны, Закончен долгий спор, и мир сменяет войны! А что касается до вашего заклада — Никто не проиграл, и вам платить не надо! Должны тотчас же вы друг с другом помириться! И вот у спорщиков повеселели лица, В сердцах рассеялась и ненависть и злоба, И руки дружески соединили оба. Законовед сказал: «В заклад коня со сбруей Поставил и назад заклада не беру я, Еще я перстенек в залог Судье оставил, Но не возьму его, чтоб не нарушить правил! Пан Войский, перстенек приняв, меня обяжет, Пускай он вырезать на нем свой герб прикажет. Мой перстень золотой гордиться может пробой, И камень — сердолик, он гладкости особой. Конь реквизирован милицией военной, Но сбруя у меня, зовут ее отменной За легкость, красоту и за удобство тоже: Седло турецкое, других оно дороже, А на луке его огнем горят каменья, И шелком выстлана подушка для сиденья. Усядешься в седло и точно в самом деле Покоишься в пуху на собственной постели, А пустишься в галоп (нотариус Болеста Не обошелся здесь без красочного жеста: Привстал и показал, как на коня садятся, Раскачиваться стал, изображал, как мчатся!), А пустишься в галоп — на чепраке богато Каменья заблестят, как будто каплет злато. И сбруя золотом искрится и сверкает, И золото стремян на солнышке играет, На узких ремешках и на узде узорной Жемчужных пуговок поблескивают зерна. И на нагруднике — луна в гербе Леливы {345} , А под луною — крест блестящий и красивый. Добыта сбруя та в сраженье подгаецком {346} , А конь, наверно, был под шляхтичем турецким! Прими ее теперь, Асессор, друг старинный!» Тот отвечал ему с сияющею миной: «Ошейник подарил когда-то мне Сангушко, Он яшмой выложен, нарядный, как игрушка. Искусно сделанный, на кольцах позолота, С ним шелковый смычок с алмазом, а работа Поспорит красотой с бесценным камнем этим. В наследство я его хотел оставить детям, — Ведь нынче я женюсь, есть у меня невеста, — Но я прошу тебя покорно, пан Болеста, Принять мой скромный дар за княжескую сбрую И в знак того, что спор сошел на мировую, Почетно кончился согласием сердечным, И мир у нас с тобой отныне будет вечным!» Тут все пошли домой, отпраздновали пиром Спор двух борзятников, закончившийся миром. Однако слух прошел, что Войский сам украдкой Зайчишку приручил и выпустил на грядку, Желая примирить враждующих умело, И удалось ему состряпать втайне дело, Да так, что обманул старик все Соплицово. Позднее казачок шепнул кому-то слово, — Конечно, он хотел друзей поссорить снова; Не удалось ему, хоть не жалел он сплетен: Рассказ Гречехи был для всех авторитетен. Вот гости вкруг стола уже столпились в зале И, не садясь за стол, хозяев ожидали. Тогда вошел Судья в мундире воеводы И нареченных ввел под каменные своды. Тадеуш отдал честь, хоть левою рукою, — Из-за ранения не мог владеть другою; На Зосиных щеках заполыхал румянец, Присела девушка, нисколько не жеманясь (У тетки приседать училась долго Зося). На голове ее венком сплелись колосья, В таком же платьице была она в костеле, С охапкой свежих трав, — сама их жала в поле! Охапку новую среди гостей делила, Цветы дарила им и улыбалась мило, Серпа на голове касаясь ручкой белой, К другой руке вожди склонялись то и дело, А Зосенька в ответ, краснея, приседала. Князевич девушку взял на руки средь зала И, по-отечески расцеловавши в щеки, Поставил Зосеньку на белый стол высокий. Тут все захлопали, повскакивали с места — Так хороша была стыдливая невеста. Герои на костюм литовский засмотрелись, — Пленяла странников родного платья прелесть. Скитались столько лет в краях далеких света, Что им литовское простое платье это Казалось юностью минувшею согрето, Напоминая им былые увлеченья… Все стали вкруг стола, не удержав волненья, Просили девушку шагнуть и повернуться, Головку приподнять, склониться, улыбнуться… И Зосенька, глаза стыдливо прикрывая, Кружилась, кланялась, улыбки раздавая. И руки потирал Тадеуш восхищенный! Кто так советовал одеться нареченной? Инстинкт ли подсказал, как лучше нарядиться? (Что больше ей к лицу, сообразит девица.) Но утром в первый раз ее бранила тетка: Питомица во всем повиновалась кротко, Л тут противилась простого платья ради И слышать не могла о городском наряде. В зеленом фартушке и в белой юбке длинной, С каймою розовой все на манер старинный, Зеленый и корсаж, но с розовой шнуровкой Сидит, как вылитый, стан облегая ловко. Грудь, чуть расцветшая, в корсаже притаилась, От белоснежных плеч материя светилась, Сквозные рукава, как бабочки, взлетали, У кистей собраны, где ленточки блистали. На шее Зосиной, обтянутой сорочкой, Отделан вырез был зеленой оторочкой. Сережки смастерил из косточек вишневых Сам Пробка ей, узор на них был не из новых: Два сердца пламенных, пронзенные стрелою, Для Зоей вырезал, томясь любовью злою.; Две нити янтаря сплетались воедино, На голове венок из веток розмарина. Густые волосы заплетены косою, И серп на голове, обрызганный росою, Светился серебром в траве благоуханной, Как месяц молодой на голове Дианы. Тут все захлопали. Полковник бросил шпагу, Скорей достал портфель и раздобыл бумагу, Эскиз карандашом набрасывает смело; Судья, лишь увидал, тотчас смекнул, в чем дело! Узнал художника по всем его повадкам, Хоть изменил его теперь мундир порядком, И эполетов блеск, и весь убор уланский, И темные усы с бородкою испанской. Сказал Судья: «Эге! Мой Граф ясновельможный, И в патронташе ты хранишь набор дорожный Для рисования!» Хоть Граф простым солдатом Отправился в поход, но, будучи богатым, Явился в армию с полком вооруженным; Замеченный в бою самим Наполеоном, Он произведен был в полковники приказом. Судья хвалил его. Граф не повел и глазом, Картина целиком заполонила разум. Вторая пара в зал вошла слегка смущенно, Асессор, преданный слуга Наполеона, Про службу царскую навек забыл отныне. Десяток лишь часов провел он в новом чине, Но шпорами звенел на плитах пола скользких, Одетый в синие цвета жандармов польских. С ним дочка Войского бок о бок шла, как пава, Была она в шелках, держалась величаво, Асессор неспроста покинул Телимену, Не захотел он лезть от ревности на стену И, чтобы наказать кокетку за измену, Взял дочку Войского, — немолода, пожалуй, Уж ей за пятьдесят, да капитал немалый! Скопила денежки, что ей дарил Соплица, И деревенька есть, все может пригодиться! А третьей пары нет. Вот воевода новый Послал за ней слугу, и доложил дворовый, Что перстень потерял на травле новобрачный И что на поиски его пустился, мрачный; Что новобрачная доселе не одета, Торопится она, но, несмотря на это, Не кончен туалет, хотя им спозаранок Бедняжка занялась, измучила служанок, А все ж оденется не раньше, чем в четыре!

 

Книга двенадцатая

За братскую любовь

Последний старопольский пир . — Чудо-сервиз . — Объяснение его фигур . — Его перемены . — Домбровский получает подарок . — Еще о Перочинном Ножике . — Князевич получает подарок . — Первый поступок Тадеуша при вступлении во владение вотчинами . — Замечания Гервазия . — Концерт из концертов . — Полонез . — За братскую любовь.

Тут с треском наконец раскрылись двери шире, Гречеха в зал вошел; он с тростью был на пире, Не поздоровался ни с кем он, — до того ли? Пан Войский выступал в необычайной роли Распорядителя; не выпускал он трости, По мановению ее садились гости (Трость он в руке держал как символ руководства). Вот Подкоморий-пан — маршалок воеводства, Как первое лицо, сел на почетном месте, Обитом бархатом, и с ним уселись вместе По правой стороне — сам генерал Домбровский, По левой стороне — Князевич, Малаховский, Маршалкова жена, а с ней другие пани, Шляхетство, воины — все пышное собранье, Где Войский указал, там разместились чинно; За каждой дамою ухаживал мужчина. Почтив гостей, ушел во двор пан воевода, А там огромный стол накрыли для народа, За этаким столом все могут разместиться: Плебан в одном конце, в другом конце — Соплица, Тадеуш с Зосею, конечно, не сидели, Но потчуя гостей, и сами с ними ели; Так по обычаю пристало новым панам — Сперва прислуживать самим своим крестьянам. А гости весело беседовали в зале, Сервизу славному вниманье уделяли: Работа тонкая все общество дивила (Сервиз когда-то был Сиротки-Радзивилла), По замыслу его исполнен в польском стиле, В Венеции его художники отлили. Потерян был сервиз в связи с войною шведской, Бог знает как потом попал он в дом шляхетский И украшал теперь парадные банкеты. А был он с колесо объемистой кареты. За сливками поднос виднелся еле-еле, И горы сахара на нем, как снег, белели, — Картина зимняя, привычная для взгляда; Посередине — бор варений, мармелада, А по бокам его ютились, на опушке, Селенья малые — застянки, деревушки. И, замыкая круг роскошного прибора, Стояли ловкие фигурки из фарфора. Все в польских кунтушах, похожи на артистов, Кто хмур, кто величав, кто весел, кто неистов, У каждого свой цвет и яркий жест особый: Вот-вот заговорят безмолвные особы! «Что делают они?» — допытывались гости. Гречеха объяснял, не выпуская трости (В то время принесли бутылки и стаканы): «Могу вам рассказать, вельможнейшие паны, Что здесь изображен с искусством артистичным Ход наших сеймиков в порядке их привычном: Голосование, совет, триумф, ну, словом, Я разгадал спектакль и расскажу его вам: Направо — шляхтичи, как видите, панове, На пир приглашены, и стол уж наготове, Однако же за стол фигурки не садятся, А совещаются: кого бы им держаться? И в каждой группе есть свой краснобай завзятый, По рту раскрытому и по руке подъятой Видать, что говорит и, голоса считая, Всех хочет убедить — задача непростая! Хоть называет он различных кандидатов, Но не видать, чтоб он добился результатов. Направо, в группе той, не доверяя слуху, Иной ладонь свою прикладывает к уху И крутит длинный ус усердно, молчаливо, — Еще бы! Увлечен оратором на диво! Оратор тешится, уверенный заране, Что голоса друзей уже в его кармане. А в третьей группе вид досадный и унылый — Оратор шляхтичей удерживает силой, Схватив за пояса, а те, взгляните, рвутся! И слушать не хотят, ну только не дерутся! Один уже грозит ему во гневе яром И хочет рот заткнуть решительным ударом, Другой, под стать быку, от злости пышет жаром, Вот, кажется, боднет оратора рогами… Те сабли вынули, а те уж за дверями! Тот в нерешимости: кому отдать свой голос? Видать, что голова от мыслей раскололась, Как поступить ему, не знает — вот в чем дело! И полагается он на судьбу всецело! Стоит зажмурившись и пальцем в палец метит: Как лучше поступить, пускай судьба ответит, Коль пальцы встретятся — подаст аффирмативу, Ну, а не встретятся — положит негативу. Здесь рефектариум стал выборною залой, Уселись старики в молчанье, как пристало, Толпятся юноши и, вытянувшись, стоя, Глядят во все глаза — там что-то непростое! Маршалок впереди, пред урной с голосами, Считает он шары, их шляхта ест глазами, Но вот последний шар — и возглашает возный Счастливцев имена. Протестовать уж поздно! Взгляните, шляхтич тот с решеньем не согласен, Из кухни выглянул, рассержен он и красен И, выпучив глаза, разинул рот широко, — Как будто бы пожрет всех во мгновенье ока! Не трудно угадать, что закричал он «вето!», Что шляхта кинулась к нему невзвидя света И, сабли обнажив, грозит ему расправой, — От битвы не уйти жестокой и кровавой. Взгляните в коридор, хотя бы на мгновенье, Увидите ксендза, идет он в облаченье И к спорящим уже Sanctissimuin выносит, А мальчик в стихаре всех расступиться просит, Оружье спрятано, все на колени пали, Лишь кое-где еще мелькает отблеск стали, Но пред святынею смирятся все буяны… То время доброе давно умчалось, паны, Когда шляхетские разнузданные страсти Обуздывать могли без полицейской власти, И свято верили и уважали право, Порядок с волей был, и шла с богатством слава! Меж тем в чужих краях немало есть драбантов, Чипов полиции, констеблей и сержантов, Но там, где служит меч порукою охраны, Не верю, чтобы там была свобода, паны!» По табакерке тут прищелкнул Подкоморий: «Пан Войский, знаете вы множество историй, Хоть любопытные, а все ж их отложите, Подумать вы должны о нашем аппетите». С поклоном Войский встал, и трость к земле склонилась. «Ясновельможный пан, мне окажите милость! Осталось чуточку, и не закончить жалко: Выносят на руках сторонники маршалка Из рефектария, все чествуют собрата, Бросают шапки вверх, хоть не слыхать вивата! Отвергнутый в углу стоит уединенно И шапку на глаза надвинул удрученно, А дома ждет жена — все поняла по взгляду, Упала в обморок, не выпила ли яду? Ясновельможной стать красавице мечталось, Но сгинула мечта! Вельможною осталась!» Рассказ окончился; нарядные лакеи По знаку Войского бульон несут скорее, И королевский борщ еще вкусней бульона, В который опустил Гречеха потаенно Жемчужин несколько и крупную монету, — Переходил рецепт бульона по секрету. Он вкусен был, служил для очищенья крови И силы укреплял, поддерживал здоровье. Другие яства шли, они забыты нами: Фрикасы {347} нежные, аркасы {348} с блемасами {349} , С ингредиентами помухли {350} , фигатели {351} , Контузы {352} с соусом, пинели {353} и брунели {354} . А сколько было здесь дунайской лососины, Икры отборнейшей! Чудесной осетрины! И выбор крупных щук и мелких пребогатый; Меж карпов были тут и шляхта и магнаты, А щука-уникум струила ароматы, — С печеной головой и жареной середкой, Вареный хвост торчал над жаркой сковородкой! Но гости, не спросив, как называлось блюдо, И даже не дивясь на поварское чудо, За яства принялись с завидным аппетитом И запивали их венгерским знаменитым. Сервиз меняется, там, где снега белели, Зимы в помине нет, луга зазеленели, От действия тепла растаял постепенно И лед из леденца, и сахарная пена. Представилось гостям другое время года, Весенний, ясный день, цветущая природа: Побеги выбились и запестрели злаки, Как на дрожжах, взошли и васильки и маки В пшенице золотой, окрашенной шафраном; Засеребрилась рожь под сладким марципаном, Гречиха зацвела (она из шоколада), Запахли яблоки в тени густого сада. Утехи летние вкушая восхищенно, Все просят Войского не изменять сезона. Увы! Круговорот извечный совершая, Цветы меняются — уж осень золотая: Поблекла и трава, и листья покраснели, На сахарных ветвях держались еле-еле И вдруг осыпались, как будто бы сорвало Осенним вихрем их, — листвы как не бывало! Деревья голые, в тени уж не укрыться, Чернеет тонкими стручочками корица, И лавра веточки, что заменяли сосны, Являют вид глазам унылый и несносный. Но гости рвут стручки, осыпанные тмином, — Закуска хоть куда к сухим столовым винам! Гречеха, радуясь, что все довольны пиром, Почувствовал себя заправским командиром. Домбровский наконец воскликнул в удивленье: «Уж не китайские ли перед нами тени? Быть может, чертенят ссудил вам пан Пинети? Откуда на Литве взялись сервизы эти? И хлебосольство здесь такое же всегда ли? Откройте нам, — Литвы давно мы не видали». Гречеха отвечал: «Нет, пан ясновельможный, Мне бесов не ссужал на пир колдун безбожный, Такие пиршества бывали встарь нередки, Любили угощать на славу наши предки, И был обильный стол явлением обычным! Рецепты вычитал я в «Поваре отличном». Увы! Обычаи забыты в наши годы, И поддалась Литва влиянью новой моды, — Скупятся и у нас: не терпят, мол, избытков, Жалеют для гостей закусок и напитков, Не пьют венгерского, а тешатся шампанским, Московской модою — напитком шарлатанским! И, деньги на пиры для шляхтичей жалея, Спускают золото за картами, шалея! Открою вам теперь и собственное горе, — Пусть не обидится на это Подкоморий, — Когда из сундука я взял сервиз старинный, Он повстречал его насмешливою миной И хламом называл, игрушкой старосветской, Пригодной для забав ну разве только в детской! Сказал, что для пиров он вовсе не годится. Увы! Согласен был с ним и судья Соплица! Но если мой сервиз привел вас в удивленье, То, значит, он и впрямь хорош на загляденье! Не знаю, будем ли еще когда, Панове, Приветствовать гостей столь славных в Соплицове? Знаток банкетов вы, и я просить вас стану В дар эту книжку взять: понадобится пану, Чтоб задавать пиры во славу легиона, Кто знает, может быть, и в честь Наполеона! Поможет книжечка вам не одним советом. Как получил ее, я расскажу об этом!» Тут шум послышался, то шляхтичи кричали: «Пускай живет Забок, не ведая печали!» Толпа ввалилась в зал, и Матек с нею вместе. Судья приветствовал Добжинского по чести, С вождями усадил на самом видном месте. И выговаривал он ласково соседу, Что позже всех пришел и опоздал к обеду. «Пришел сюда не есть — обедаю я рано, — Из любопытства я пришел на праздник пана, Чтоб нашу армию увидеть на постое, — Она ни то ни се, сказал бы, да не стоит! Но шляхта не дала уйти мне от обеда, Ты усадил за стол — благодарю соседа!» В знак, что не хочет есть, тарелку опрокинул И хмурым взглядом он все общество окинул. Домбровский Матека окликнул восхищенно: «Не ты ль с Костюшкой был еще во время оно? Ты точно ль Матек тот? Твоей наслышан славой! Ты свеж по-прежнему, как прежде воин бравый! А сколько лет прошло! Не тот я, что бывало; Князевич поседел, взгляни на генерала, — А ты и молодым не уступил бы в силе, И «Розгу» славную года не подкосили, Ты москалей побил, не изменила смелость! Где родичи твои? Безмерно мне б хотелось Увидеть «Ножички» и «Бритвы» ваши снова, Цвет дедовской Литвы и рыцарства былого». Соплица отвечал: «Да, после той победы Бежали в княжество, боясь, что грянут беды, Легионерами вступали под знамена». «И правда, — подтвердил начальник эскадрона, — Во взводе у меня усатое страшило — Вахмистр Добжинский есть, по прозвищу «Кропило», Медведем из Литвы прозвали мы Рубаку: Захочешь, позову усатого вояку». А капитан сказал: «Ходил с литвином в битву; В отряде знают все отчаянного «Бритву». Был в коннице у нас другой правофланговый; Два гренадера есть у нас в полку стрелковом». «Так, так, но встретиться хочу я с их главою, Известен «Ножичек» отвагой боевою, О нем пан Войский мне рассказывал пространно, Изображал его почти как великана!» «Хотя он не бежал, — ответил Войский, — все же Подальше от греха Рубака скрылся тоже. Всю зиму по лесам скитался одиноко, И на призыв пришел он во мгновенье ока; Гервазий полон сил и рвется в бой, однако Годами староват испытанный Рубака! — Гречеха указал на сени. — Ваша милость, Да вот он!..» Дворня там с крестьянами толпилась, И лысина одна над тьмой голов всходила, Как в полнолуние небесное светило, Ныряла на пути и двигалась к проходу, — То Ключник проходил и кланялся народу. «Пан Гетман, — так сказал Домбровскому он смело, — А нет, так генерал, не в титулах тут дело, — По слову твоему пришел — лишь долетело, И Ножик свой принес, а он не за оправу — За подвиги свои стяжал такую славу, Что донеслась она и до тебя сегодня. А разреши ему святая власть господня, О старой бы руке порассказал он много: Служила хорошо, не забывая бога, Отчизне, а потом Горешков славных роду. Та служба памятна и посейчас народу! Так перья писаря не очиняют славно, Как головы срубал мой Ножичек исправно, А сколько ссек носов, не счесть и половины! И ни единой нет на Ножичке щербины! И не запятнан он, могу сказать без лести, Рубился на войне, на поединках чести, А безоружного он положил на месте Лишь раз один, и то ничуть не ради мщенья — «Pro bono publico» — для общего спасенья!» «Отличный Ножичек! — промолвил вождь со смехом, — Таким бы мог палач сечь головы с успехом!» Тут взял он в руки меч, дивясь его размеру, И передал его другому офицеру. Испробовали все, да только бесполезно, Никто взмахнуть не мог рапирою железной! «Жаль, нет Дембинского {355} , штабного командира, Вот у него в руках плясала бы рапира!» Лишь эскадрона шеф и богатырь Дверницкий, Да взводный командир поручик пан Ружицкий Могли с трудом поднять железную махину. Меч по рукам пошел, переходя по чину. Князевич между тем и ростом великанским, И силой превзошел других в полку уланском. Мечом, как шпагою, взмахнул перед собою — И словно молния сверкнула над толпою! Припомнил генерал сперва удар «крестовый», Позднее «мельницу», удар и выпад новый, «Украденный» удар и выпады терцетом, Какие в корпусе {356} преподают кадетам. Он фехтовал смеясь. Пал Ключник на колени, И обнимал его, и плакал в умиленье. «Чудесно! — восклицал. — Так бились мы когда-то! Мопанку! Узнаю в тебе конфедерата! Вот так Пулавский {357} бил, а это — выпад Саввы. Кто ж руку панскую тренировал для славы? Наверно, Матек сам! Присягу дам святую, Что этот выпад — мой! Я не хвалюсь впустую: Сам обучил ему сородичей. «Мопанку» Он назван в честь мою, как ведомо застянку! Кто ж выучил тебя? Хотел бы очень знать я! — Поднялся и схватил Князевича в объятья. — Умру спокойно я! Век прожил не короткий, И не останется дитя мое сироткой, Все думал я о нем и тосковал порою, Что он заржавеет, когда глаза закрою, Но не заржавеет! Ясновельможный пане, А нет, так генерал! — что толку в этой дряни, В шпажонке узенькой — немецкой глупой штуке? Шляхетское дитя, возьми-ка саблю в руки! У ног твоих сложил я Ножик Перочинный: Всем был он для меня — и счастьем и кручиной. Ведь не женился я и не имел дитяти, — Он заменял мне всех; ни разу из объятий Моих не выходил; я, как зеницу ока, Всегда берег его, и спал со мной он сбоку! Когда ж я постарел, то осенил он ложе, Как осеняет кров еврея слово божье! В могилу Ножичек хотел я взять с собою, — Владельца он нашел и снова рвется к бою!» Ответил генерал растроганный: «Ну что там, Я должен положить конец твоим щедротам, Ведь ты мне отдаешь и сына и супругу, Утратишь в старости опору и подругу! И чем вознагражу тебя за жертвы эти, За дар, которого дороже нет на свете?» «Я не Цибульский-пан! — старик воскликнул пылко. — Что проиграл жену солдату за бутылкой, Как песня говорит. Мне и того довольно, Что Ножик мой блеснет на белом свете вольно В такой руке! Прошу о том лишь генерала, Чтоб длинен был темляк, как лезвию пристало. Тогда, как рубанешь ты недруга от уха, Так разом рассечешь от головы до брюха!» Князевич принял меч, но был он слишком длинный, И слуги унесли заветный Перочинный. Что стало с ним потом, рассказывают всяко, Но не видал его уже никто, однако. «А что же, Матек, ты? — спросил его Домбровский. — Невесел и не пьешь? Ты, удалец литовский? Не радуешься ты орлам белее снега, Орлам серебряным и золотым, коллега? Не рад Костюшкиной побудке молодецкой? Как не почувствовал ты гордости шляхетской? Я думал, если ты и сабли не отточишь, То выпить за успех, наверное, захочешь, За императора и за надежды Польши!» «Слыхал, — сказал Забок. — Чего и слушать дольше? Но двум орлам в одном гнезде не поместиться, А милость кесаря — обманчивая птица! Наполеон — герой, я возражать не стану! Но о Пулавских все ж хочу напомнить пану. Они о Дюмурье {358} твердили меж собою, Что Польше надобно и польского героя. Не итальянского и не француза — Пяста {359} , Юзефа ль, Матека, а нет, так Яна! Баста! Про войско говорят, что польское! Саперы И фузильеры есть, вступать не стану в споры. Немецких прозвищ здесь побольше, чем народных, Кто разберется в них? Усилий жаль бесплодных. Должно быть, с вами есть и турки и татары, Еще схизматики, — не миновать им кары! Сам видел, как они бесчинствуют в деревне, Бьют женщин, не щадят и веры нашей древней! Торопятся в Москву! Далекая дорога, Коль собрался в поход Наполеон без бога, — Слыхал, что проклят он и отлучен костелом…» Макая хлеб в бульон, в молчании тяжелом Стал есть его старик, не видя проку в споре. Уже на Матека косился Подкоморий, Роптала молодежь, но тут о третьей паре Соплица возвестил, и ропот смолк в разгаре, Вошел Нотариус. Не назови он имя, Неузнанным бы мог остаться меж своими: Привык он к кунтушу, однако Телимена Сменить его на фрак велела непременно. И вот оделся он согласно новой моде, Хотя нарядный фрак претил его природе. он жесты обожал, а нынче прям, как спица, Шагает, как журавль, боится оступиться; Хоть с миной важною, а все в тяжелой муке Не знал, куда девать, куда засунуть руки, Заткнуть бы за пояс, нет пояса на платье; Водил по животу, водил, и вдруг — проклятье! — Ошибку понял он и стал краснее рака, И руки заложил в один кармашек фрака! И как сквозь строй прошел под ропот изумленья, Стыдился фрака он, как будто преступленья! Забока увидав, затрясся от боязни, До сей поры старик с ним жил в большой приязни, Теперь же взгляд его, беднягу, жег, как пламя, Застегиваться стал дрожащими руками, — Казалось, раздевал его Забок тем взглядом И так рассержен был невиданным нарядом, Что дурнем обозвал средь целого собранья И вышел, не сказав ни слова на прощанье, И, на коня вскочив, умчался прочь мгновенно. Меж тем счастливая невеста Телимена Сиянье красоты, улыбки расточала, И мода грацию красавицы венчала. Прическа и наряд — все было здесь прекрасно, Пером не описать, рассказывать напрасно — Брильянты, кашемир, тончайший креп вуали, Румянец на щеках и томный вздох печали. Граф увидал ее и стал белей бумаги, Из-за стола вскочил, сжав рукоятку шпаги. «Ты ль это? — возопил. — Да что ж это такое? Другому руку жмешь бестрепетной рукою! О вероломная! Нарушившая слово! Как не провалишься ты со стыда такого? Изменница! Тебе я предан был так страстно, Носил я на груди цвета твои напрасно! Но горе жениху! За это оскорбленье Он, лишь убив меня, пойдет на обрученье!» Вскричали шляхтичи: «Теперь не время ссоре». Ревнивцев помирить старался Подкоморий, Но Графа отвела в сторонку Телимена. «Еще не связана, — сказала откровенно. — И если хочешь ты… Жду твоего ответа: Скажи мне попросту, и, если правда это, Что любишь ты меня, я тотчас же готова С тобою в брак вступить у алтаря святого, Юристу откажу, коль назовешь женою…» Но Граф ей отвечал: «Непонятая мною, О женщина! Была ты прежде поэтичной, А нынче кажешься вульгарной, прозаичной! Цепями назову подобный брак, конечно, Он руки свяжет нам, а не сердца навечно. Порой в молчании таится вздох признаний, Есть обязательства, помимо обещаний! Разлука не властна над пылкими сердцами, Они, как звездочки, беседуют лучами; И к солнцу оттого всегда земля стремится, А месяц на нее глядит не наглядится, Друг к другу их ведет кратчайшая дорога, Но не сближаются они по воле бога!» «Довольно вздор молоть! Да я ведь не планета! Я женщина! Пора тебе постигнуть это! Наслушалась уже твоих дурацких бредней, И если вздумаешь теперь, как шут последний, Помолвке помешать, то десятью ногтями Я расцарапаю тебя перед гостями!» «Мешать не стану я ни счастью, ни обрядам!» — И Граф неверную не удостоил взглядом, Л чтоб ей отомстить и нанести обиду, Он за другою стал ухаживать для вида. Желая примирить поссорившихся сразу, Гречеха приступил к искусному рассказу, Про Налибокский лес заговорил пространно И про Денасову обиду на Рейтана. Но ужин кончился, десерт уже доели, И гости вышли в сад и прохладиться сели. Там по рукам крестьян жбан ходит вкруговую, Играет музыка мелодию живую, Тадеуша зовут, а он стоит на месте И что-то на ушко твердит своей невесте. «О важном деле я хочу спросить совета, Согласен дядюшка, что скажешь ты на это? Ты знаешь, я теперь вступаю во владенье Имуществом твоим и всех твоих имений. Крестьяне в них твои и для меня чужие, Не смею их судьбы решать без госпожи я. Отчизну милую мы получили снова, А что сулит она крестьянам дорогого? Одно-единственно — хозяина другого! Пускай неплохо б им у нас жилось, родная, Но если я умру, — что ждет их, я не знаю. К тому же я — солдат, и смертны мы с тобою, Я — человек, боюсь играть чужой судьбою; Рабовладельцем быть позорно человеку, — Хочу отдать крестьян под правую опеку. Пусть счастливо живут они в краю родимом, Подарим волю им и землю отдадим им, Ведь родились на ней и до седьмого пота На ней работают, — всех кормит их работа! Но только не забудь, что с дарственною этой Беднее станем мы, и на меня не сетуй! Я к бережливости привык еще измлада, Ты ж рода знатного, тебе богатства надо, Нужды не знала ты, когда жила в столице, Захочешь ли со мной в деревню удалиться? Вдали от света жить?» И Зося отвечала: «Я женщина, самой решать мне не пристало. Я слишком молода, советовать мне где уж, Со всем, что скажешь ты, я соглашусь, Тадеуш. И если от того мы обеднеем, что же? Ты станешь для меня тогда еще дороже! О знатности своей, — сказала Зося кротко, — Забыла, помню я, что с бедною сироткой Соплицы нянчились, как с детищем желанным, И замуж выдают, и наградят приданым. Деревню я люблю и жизнь с простым укладом, Возню с пернатыми, уход за старым садом, Поверь, что индюки, и куры, и фазаны Мне во сто крат милей, чем Петербург туманный! Скучала без людей в младенчестве порою, Теперь мне город чужд, и я тебе открою, Что этою зимой истосковалась в Вильне. Не горожанка я, и свет совсем не мил мне. И не хочу я жить вдали от Соплицова, Работы не боюсь: я молода, здорова, С ключами хлопотать привыкла я по дому, Увидишь — научусь легко всему другому!» Пока с Тадеушем невеста говорила, Гервазий, подойдя, промолвил им уныло: «И я уже слыхал о ваших новых планах! Судья мне рассказал. Жалею о крестьянах! Не оказалась бы та выдумка немецкой, Свобода искони была у нас шляхетской! Хотя произошли все люди от Адама, Но хлопы, слышал я, ведут свой род от Хама {360} , От Сима — шляхтичи, евреи — от Яфета, — Зато и властвуем от сотворенья света! Однако говорил не так плебан с амвона, Мол, тот порядок был еще во время оно, Но сам Христос не внял писаниям закона: Он в яслях родился, хотя и царской крови, Среди евреев рос — не различал сословий! Пусть будет так, когда иначе невозможно, Коль это по сердцу моей ясновельможной, И дать согласие моя хозяйка рада, То ей повелевать, мне — подчиняться надо! Но, чур! Смотрите вы, чтобы не вышло худа Из вашей вольности для крепостного люда! Ведь вот помещик Карп {361} дал людям отпускную, И подать наложил на них москаль тройную. Советую тебе шляхетство дать крестьянам, Присвоив им гербы, как настоящим панам. И если пани даст крестьянам «Козерога», А ты «Леливу», пан, тогда, по воле бога, Сочту я мужика себе, Рубаке, равным! И кто не склонится перед гербом столь славным? Сейм утвердит гербы. Поверь мне, пан Соплица, От этой отпускной тебе не разориться, Ведь не допустит бог, а все мы в божьей воле, Чтоб дочке Стольника пришлось пажить мозоли. Я знаю тайный клад, запрятанный в руинах, Там много золота — колец, монет старинных, Сережки ценные, цепочки, и браслеты, И сбруя дивная, и сабли, и стилеты. Хранил я бережно наследье родовое, Стерег от москалей, да и от вас его я, Но вот пришла пора, и клад мой потаенный Я в руки передам наследнице законной! А с ним и талеров мешок тяжеловесный, Что заработал я всей долгой службой честной. Хотел на замок я истратить средства эти, Однако есть дела и поважней на свете, И новым господам запас мой пригодится, — Ведь поселюсь теперь я у тебя, Соплица! И на покое мне привольно будет житься. Горешков вынянчу я третье поколенье, Сыночка обучу рубить на загляденье, А родится сынок, на это есть причина: Во время войн жена всегда приносит сына». Едва закончил речь растроганный Гервазий, С особой важностью к ним подошел Протазий, В руках его была огромнейшая ода — Произведение участника похода; Хотел любовь почтить коротким мадригалом, Но от обилья рифм и чувств изнемогал он. Пиит носил мундир, но с жаром беллетриста Пера не оставлял. Протазий строчек триста Прочел, дойдя до слов: «О ты, чьей красотою Я в сердце поражен и восхищен мечтою! Когда покажешь лик ты в лагере Беллоны, Рассыплются мечи, красой испепелены! Ты Марса порази оружьем Гименея, Сорви рукой с чела обвившегося змея!» Как будто в похвалу, но чтоб не слушать дале, Тадеуш с Зосею ему рукоплескали! Меж тем плебан уже успел сказать крестьянам. Что вольностью они пожалованы паном. Едва услышали слова его крестьяне, Как в ноги бросились Тадеушу и пани: «Живите вечно вы!» — кричали со слезами, Тадеуш отвечал: «Живите вечно сами!» «Да здравствует народ!» — провозгласил Домбровский. «Да здравствуют вожди!» — гремел ответ литовский. «Да здравствует народ, крестьяне, все сословья!» — На тысячу ладов звенели славословья. Лишь Бухман весь проект хотел переиначить, Пересмотреть его, комиссию назначить, Чтоб уточнить ясней намеренья и цели, Но было на уме у шляхтичей веселье, И шляхтичи ему внимать не захотели. Вот с дамами вожди, с солдатами — крестьянки Попарно строятся у замка на полянке. «Играйте полонез!» — все восклицают хором, И войсковой оркестр идет уже к танцорам, Но попросил Судья тихонько генерала, Чтоб музыка его пока что не играла; «Племянника теперь справляю обрученье, От предков повелось у нас обыкновенье Под музыку сельчан плясать и петь на свадьбе. Вон музыканты ждут, они с утра в усадьбе; Волынщик хмур, скрипач подмигивает глазом, Мне не хотелось бы их огорчить отказом; Ведь если откажу, то будут слезы литься И под оркестр народ не станет веселиться. Пускай начнут они крестьянам на забаву, Натешимся потом оркестром мы на славу». Знак подан. И скрипач, взмахнув смычком коротким, На скрипку оперся тяжелым подбородком, Галопом свой смычок пустил по струнам скрипки. Волынщики напев схватили без ошибки, Плечами двигали, как будто бы крылами, И дунули в мехи, зажглось на лицах пламя. Казалось, улетят они в мгновенье ока, Подобно детворе Борея краснощекой. Жаль, цимбалистов нет. Хоть выбор их немалый, При Янкеле они боятся брать цимбалы. А он со штабом войск вернулся вновь в поместье, Хоть зиму пропадал, не подавая вести; Известно было всем окрестным музыкантам, Что не сравниться с ним уменьем и талантом. Цимбалы подали почтительно еврею, Но он не взял: «Отвык, как приступлю к игре я? Стесняюсь панства я, рука не та уж стала». Хотел он уходить; но Зося увидала, И с молоточками к еврею поспешила, Дала их старику и улыбнулась мило, Коснулась бороды и перед ним присела. «Сыграй, пожалуйста! — промолвила несмело. — Отказом причинишь мне, Янкель, огорченье, Ведь ты мне обещал играть на обрученье». Корчмарь любил ее. Кивнул он бородою. И тотчас же его усаживают двое, Потом кладут ему цимбалы на колени. Старик глядит на них с восторгом в умиленье, — Так смотрит ветеран, которого призвали, На старый меч, с трудом его внучата сняли, И хоть оружия давно не брал он в руки, Уверен, что былой не позабыл науки. Вот, на колени став, два музыканта юных Настройкой занялись, берут аккорд на струнах. В глазах у Янкеля зажглись две ярких точки, Артист зажмурился и поднял молоточки. На струны опустил, прошел певучим ладом, И звуки хлынули могучим водопадом! Тут подивились все, но то была лишь проба. И поднимает вдруг он молоточка оба, Вновь опускает их тихонько и умело, Не муха ли струну едва-едва задела? И все услышали жужжанье на мгновенье… Маэстро, глядя ввысь, ждал с неба вдохновенья, И на цимбалы вдруг он сверху глянул гордо И вдохновенно взял два мощные аккорда. Все замерли на миг… Ударил вновь маэстро, И звуки разрослись в могучий гром оркестра, Литавров медный звон напомнил Третье мая, И полонез гремит, гремит, не умолкая. Все дышат радостью, пьют эту радость слухом, Все рвутся танцевать, воспрянувшие духом, А старцам грезятся излюбленные даты: Счастливый майский день, в котором депутаты С сенатом в ратуше, не ведая печали, Народа с королем согласие венчали. «Виват, — кричали все с восторгом и с любовью, — Народу, королю и каждому сословью!» Ускорил Янкель темп — и в праздничные звуки Ворвался диссонанс, шипение гадюки Иль скрежет по стеклу. Тут гости побледнели, Предчувствие беды нарушило веселье, Встревожилась толпа, все шепчутся смущенно. Фальшивит инструмент, артист ли сбился с тона? Но нет! Не сбился он и продолжает дальше Вносить в мелодию оттенок мерзкой фальши, В гармонии тонов певучей, сладкогласной — Все тот же диссонанс пронзительный и властный; И гости поняли, стыдясь, закрыли лица. Гервазий закричал: «Ах, это Тарговица!» Вдруг лопнула струна, раздался свист зловещий… По примам молотки забегали все резче. Вот примы бросили, к басам перебежали, На тысячи ладов цимбалы зазвучали. Атаку и войну, тревогу и печали, Плач женщин, стон детей, смятенье в польском стане Так передал старик, что плакали крестьяне. По песням только лишь запомнили бедняги Резню, которая была когда-то в Праге. Маэстро заглушил аккорды струн унылых, И звуки замерли: он точно в землю вбил их! Едва пришел в себя народ от изумленья, Как снова музыка — жужжанье, шелестенье, То струнки дрогнули и стонут с легким гудом, Как мухи, вырвавшись из паутины чудом; Но звуки ширятся, разрозненные тоны Сливаются, гремят аккордов легионы, Вступают в такт они все шире и чудесней И переходят вдруг в напев старинной песни О бедном воине бездомном, о скитальце, Изнемогающем от тяжких бед страдальце, Который наконец упал у ног коняги, И роет верный конь могилу для бедняги. Та песенка мила литвинам и полякам, И по сердцу пришлась она седым служакам. Столпились вкруг цимбал и вспоминали с мукой, Как над могилою отчизны, пред разлукой, Запели и пошли они бродить по свету; Скитанья вспомнили, конца которым нету, По суше, по морям, в жару и на морозе, Среди людей чужих, когда они в обозе Старинной песенкой залечивали раны… И головы свои склонили ветераны, Но снова подняли: артист взмахнул рукою, И тон переменил, и заиграл другое; На струны глянул он и вот двумя руками Обрушился на них с размаху молотками. Удар превосходил все прежние по силе. Как струны медные, цимбалы зазвонили, И песня в небесах, ликуя, зазвенела. Победный марш летит. Нет! «Польска не сгинела! Марш, марш, Домбровский наш!». И грянули виваты, Запели хором все крестьяне и солдаты. Казалось, Янкеля заворожили звуки, — Он бросил молотки и поднял к небу руки, Ермолка с головы сползала, не спадая, По ветру борода раскинулась седая, И жаром юности лицо его пылало, И не сводил он глаз с седого генерала, И вот, не удержав слез, хлынувших рекою, Сказал Домбровскому, прикрыв глаза рукою: «Тебя ждала Литва со всей тоской своею, Как ждут пришествия Мессии иудеи, И о тебе молва давно прошла по свету, Недаром видели мы дивную комету. Живи! Воюй! Ты наш! Тобой гордится всякий…» Любил отчизну он не меньше, чем поляки! Вождь руку дал ему, избытком чувств волнуем, А Янкель к ней припал горячим поцелуем. Но грянул полонез, и Подкоморий вышел, Закинул рукава кунтуша он повыше, Подкручивает ус, как волокита старый, И просит Зосеньку идти с ним первой парой. Другие строятся в ряды за ними вскоре. Знак подан начинать, — ведет их Подкоморий. Алеют сапоги на мураве душистой, И сабля светится, и пояс золотистый. Идет он медленно, с ленивым выраженьем, Но угадать легко по всем его движеньям И чувства и мечты искусного танцора: Вот перед Зосей стал и словно ищет взора, Склоняет голову, шепнуть желая что-то; Она и не глядит, стоит вполоборота, Конфедератку сняв, он замер в ожиданье, Хоть глянула она, но все хранит молчанье; Он замедляет шаг и не отводит взгляда, Она смеется — вот поклоннику награда. Своим соперникам грозится он украдкой, Играя на ходу лихой конфедераткой, Надвинет на глаза и передвинет вправо, Наденет набекрень, закрутит ус лукаво. Идет — соперники спешат за ним толпою, Он рад бы ускользнуть, уйти любой тропою; Подымет руку вдруг и так замрет мгновенно, «Прошу вас проходить», — попросит всех степенно, Порою в сторону захочет уклониться, Чтоб мимо пронеслась цветная вереница, — Однако тщетно все, вновь настигают пары, И вьются вкруг него, и недоволен старый; За рукоять меча берется Подкоморий, Соперникам своим он предвещает горе, Идет навстречу им с надменным выраженьем: Все расступаются перед его движеньем. Но долго ль заново построиться танцорам? Все кинулись за ним, все восклицают хором: «Взгляните! Может быть, последний он в повете, Кто польский так ведет! Другого нет на свете!» Беспечно пары шли, кружились друг за другом, Развертывались, вновь закручивались кругом; Как бесконечный змей меняет переливы, Менялась радуга костюмов их красивых: Мужские, дамские, блестевшие богато, Сверкали чешуей под золотом заката. И оттеняла их трава зеленым глянцем. Гремела музыка, «виват» летел за танцем! Капрал Добжинский лишь не разделял веселья, Не слушал музыки, невесел, как с похмелья, Сплел руки за спиной, и мрачен, и суров он! Бедняга! До сих пор был Зосей очарован! Он ей таскал цветы и гнезда из дубравы, Сережки вырезал неверной для забавы. Неблагодарная! Хоть он дарил немало, Хотя она, его завидя, убегала, Хотя отец его не потакал проказам, Он все ж, чтоб увидать хотя б единым глазом, Как возится она на огороде с грядкой, Взбирался на забор, полз в коноплю украдкой; Неблагодарная! Не поглядев на пляску, Мазурку засвистал, надвинул ниже каску И к лагерю побрел, где пили ветераны, Пытался картами пролить бальзам на раны, Глушил вино! Увы! Не помогло и пьянство! Вот было каково у Пробки постоянство! А Зося весело танцует: бал в разгаре, Она едва видна, хотя и в первой паре; На зелени травы она, в зеленом платье, С венком на голове, на розовом закате Ведет танцующих движеньем грациозным, Как в небе светлый дух вращеньем правит звездным. Найти ее легко — устремлены к ней взгляды, К ней руки тянутся, все танцевать с ней рады, Напрасно тщился с ней остаться Подкоморий. Соперники его прочь оттеснили вскоре, Домбровский вслед за ним добился сладкой чести, Но уступить пришлось: и третий шел к невесте. Однако потерпел он также пораженье, Устала Зосенька от шума и движенья, Попав к Тадеушу, ушла она из круга, Не стала танцевать, чтоб не покинуть друга, Пошли к столам они налить гостям бокалы. Л в небе догорал заката отблеск алый, И облаков края сквозили еле-еле — Вверху лиловые, а снизу розовели, Сулили облака хорошую погоду, То как стада овец брели по небосводу, То стайками чирков кружились, а иные Как занавески вдруг белели кружевные, Струились складками, из глубины сверкая Жемчужной пронизью и позолотой с края. В закатном отблеске они неярко тлели И выцветали все, желтели и бледнели. Тут солнце голову в глубь облаков уткнуло, Теплом в последний раз дохнуло и уснуло. А шляхта все пила на мураве зеленой За Зоею, за вождей и за Наполеона. Вновь чарки подняла она за обрученных, Потом за всех гостей, на свадьбу приглашенных, И за живых друзей, встречавшихся когда-то, И за покойников, чью память чтили свято! И я с гостями был, пил добрый мед и вина, Что видел, что слыхал, собрал здесь воедино.

 

Эпилог

Так думал я на улицах парижских, В шумихе, в хаосе обманов низких, Утраченных надежд, проклятий, споров, И сожалений поздних, и укоров. О, горе нам, бежавшим на чужбину В суровый час, кляня свою судьбину. Тревога неотступно шла за нами, Все встречные казались нам врагами. Все туже сдавливали нас оковы, Еще чуть-чуть — и задушить готовы. Когда и к жалобам все были глухи, Когда из Полыни доносились слухи, Как похоронный звон, как плач надгробный, Когда притворный друг и недруг злобный Старались сжить нас поскорей со света, И даже в небе не было просвета, То дива нет, что нам постыло это, Что, потеряв от долгой муки разум, Накинулись мы друг на друга разом.

* * *

Хотел бы малой птицей пролететь я Сквозь бури, грозы, ливни, лихолетье И вновь вернуть безоблачность погоды, Отцовский дом, младенческие годы. Одна утеха в тяжкую годину — С приятелями ближе сесть к камину, От шума европейского замкнуться, К счастливым временам душой вернуться, Мечтать о родине, забыв чужбину. Зато о крови, льющейся рекою, О родине, охваченной тоскою, О славе, что еще не отгремела, — О них помыслить и душа не смела! Народ перетерпел такие муки, Что мужество заламывает руки! Там в горьком трауре мои собратья, Там воздух тяжелеет от проклятья, В ту сферу страшную лететь боится И буревестник — грозовая птица. Мать-Полына! Так недавно в гроб сошла ты, Что слов нет выразить всю боль утраты! Ах! Чьи уста похвастаться готовы, Что ими найдено такое слово, Которое вернет надежды снова, Развеет мрак отчаянья былого, Поднимет сердца каменное веко, Чтоб горе выплакать. Не хватит века Такое слово отыскать на свете, Придется ждать его тысячелетье. Когда же наконец с рычаньем гордым Ударят мщенья львы по вражьим ордам И смолкший крик врагов всему народу Вдруг возвестит желанную свободу, Когда орлы родные с громом славы Домчатся до границы Болеслава {362} , Врагов в тяжелой битве уничтожат, Упьются кровью всласть и крылья сложат, — Тогда, увенчаны листвой дубовой, Уже без снаряженья боевого, Герои к песням возвратятся снова: Им в доле их высокой и завидной О прошлом слушать будет не обидно, Над судьбами отцов заплачут сами Печальными, но чистыми слезами. Сегодня нам, непрошеным, незваным, Во всем былом и будущем туманном Еще остался мирный край, однако, В котором счастье есть и для поляка: Край детства, с нами неразрывно слитый, Как первая любовь не позабытый. Он не отравлен горьким заблужденьем, Не омрачен бесплодным сожаленьем, Не затуманен времени теченьем. О, если б сердце улететь могло бы Туда, где я не знал ни слез, ни злобы, Где, как по лугу пестрому, по свету Бродили, радовались первоцвету, Топтали белену, а трав целебных Не избегали на лугах волшебных. Тот край счастливый, небогатый, скромный Был только наш, как божий мир — огромный. Все в том краю лишь нам принадлежало, Все помню, что тогда нас окружало, От липы той, что на холме росла там И зеленью дарила тень ребятам, До ручейка, бегущего по скатам, Все близко было нам и все знакомо Вплоть до границы, до другого дома. Те земляки, покинутые нами, Одни еще остались нам друзьями — Союзниками верными навечно. Кто жил там? Мать, сестра, еще, конечно, Приятели; когда мы их теряли, Как долго предавались мы печали! И не было конца слезам, рассказам… Там к пану крепче был слуга привязан, Чем муж к жене в иных краях. Там, в Польше, Солдат о сабле сокрушался дольше, Чем брат о брате здесь. Там горше втрое Оплакивали пса, чем здесь героя. Друзья мои, лишь в руки взял перо я, — За словом слово в песню мне бросали, Как в сказке журавли, что услыхали Над диким островом в стране тумана Крик заколдованного мальчугана, По перышку бросали, по другому, — Он, сделав крылья, долетел до дому. Дожить бы мне до радостного мига, Когда войдет под стрехи эта книга, Чтоб девушки за пряжею кудели Не только бы родные песни пели Про девочку, что скрипку так любила, Что и гусей для скрипки позабыла, Про сиротинку зорьку-заряницу, Что на ночь глядя загоняла птицу, — Чтоб взяли девушки ту книгу в руки, Простую, как народных песен звуки. Бывало, предавались мы забаве — Под липою валялись на отаве, Читая о Юстине и Веславе {363} . Садился эконом за столик рядом, А то и пан, коль проходил он садом, И не мешали чтению, порою Нам объясняли то или другое, Хваля хорошее, простив дурное. И ревновали мы поэтов к славе, Еще гремящей там, в лесу и в поле, — Хотя не увенчал их Капитолий — Но рутовый венок, сплетенный жницей, Лаврового венка милей сторицей.

 

Объяснения

Во времена Речи Посполитой приведение приговоров в исполнение было очень затруднено в стране, где исполнительная власть почти не имела в своем распоряжении полиции, а магнаты содержали при своих дворах полки, а некоторые, как князья Радзивиллы, даже более чем десятитысячное войско. Истец вследствие этого, получив приговор, вынужден был за приведением его в исполнение обращаться к рыцарскому сословию, то есть к шляхте, которая также располагала исполнительной властью. Вооруженные родственники, друзья и земляки выступали в поход с приговором в руках и в сопровождении возного добывали, часто не без кровопролития, присужденное истцу имущество, которое возный согласно закону передавал истцу либо во временное пользование, либо в собственность. Такое вооруженное приведение приговора в исполнение называлось «заяздом». В прежние времена, покамест еще уважали законы, самые могущественные магнаты не смели сопротивляться приговорам, вооруженные столкновения были редки, а насилие почти никогда не оставалось безнаказанным. Известен из истории печальный конец князя Василия Сангушки и Стадницкого, прозванного Дьяволом. Порча общественных нравов в Речи Посполитой умножила число «заяздов», которые непрерывно нарушали спокойствие на Литве.

О матерь божия, ты светишь в Острой Браме, // Твой чудотворный лик и в Ченстохове с нами… — Всем в Польше известен чудотворный образ пресвятой девы на Ясной Горе в Ченстохове. В Литве славятся чудесами образа пресвятой девы Остробрамской в Вильно, Замковой — в Новогрудке, а также Жировицкой и Борунской.

Коней не посылал к еврею пан Соплица, // Не мог он с новшеством подобным примириться! — Царское правительство никогда не отменяет сразу в завоеванных землях законы и гражданские институты, но постепенно подрывает их и разлагает указами. В Малороссии, например, до последних лет сохранялся Литовский Статут, фактически отмененный указами. Литве оставлено все старое устройство гражданских и уголовных судов. Как и прежде, там избирают судей, земских и городских — в повятах, а также главных судей — в губерниях. Но апелляции направляются в Петербург, во множество инстанций разных степеней, и таким образом у местных судов осталась лишь тень их прежней традиционной силы.

Все ждали Войского, пока он наряжался… — Войский (tribunus) был некогда, по должности, опекуном жен и детей шляхты на время всеобщего ополчения. Давно уже эта должность, без всяких обязанностей, стала почетной. В Литве существует обычай давать видным лицам, из вежливости, какой-либо старинный титул, узаконенный благодаря постоянному употреблению. Так, например, соседи называют своего приятеля Обозным, Стольником или Подчашим сначала только в разговоре или в личной переписке, а затем даже и в официальных актах. Царское правительство запрещало подобное титулование и пыталось даже выставить его на посмешище, вводя вместо него титулование по своей иерархии чинов, к которой литвины до сих пор чувствуют глубокое отвращение.

Пан Подкоморий здесь, и дочери с ним тоже. — Звание Подкомория, некогда видного и важного сановника (Princeps Nobilitatis), стало при царской власти только титулом. Некоторое время он еще решал граничные дела, но наконец утратил и эту область давней юридической власти. Теперь он иногда еще заменяет маршалка (предводителя дворянства) и назначает «коморников», или повятовых (уездных) землемеров.

Пан Войский взял свечу и вышел с Возным в сени… — Возный, или генерал, избранный из местной шляхты постановлением трибунала или суда, разносил повестки, провозглашал ввод во владение, производил судебный осмотр на месте фактического положения вещей, объявлял о слушании судебных дел и т. п. Обычно эту должность нес кто-либо из мелкой шляхты.

Все, как за ястребом, за ним гнались, бывало… — Ястреб — хищная птица из породы ястребиных. Известно, что мелкие пташки, и особенно ласточки, целыми стайками гоняются за ястребами. Отсюда и поговорка: летать, как за ястребом.

Солдаты говорят, что Бонапарт колдует… — Среди простого русского люда кружит немало рассказов о колдовстве Бонапарта и Суворова.

Юрист доказывал Асессору… — Асессоры составляют земскую полицию повята. По указам их иногда выбирают сами граждане, а иногда они назначаются администрацией; последних зовут коронными. Судей по апелляциям тоже зовут асессорами, но здесь речь идет не о них. Нотариусы управляют канцелярией суда и составляют судебные приговоры; их назначают по указанию секретарей судов.

Ну что подумал бы пан Неселовский, други, // Владелец лучших свор и первый пан в округе?.. — Граф Юзеф Неселовский, последний новогрудский воевода, был председателем революционного правительства во время восстания Ясинского.

Бялопетровичу и то он шлет отказы… — Ежи Бялопетрович — последний писарь Великого княжества Литовского. Принимал деятельное участие в восстании Ясинского. Он судил государственных преступников в Вильно. Муж, весьма уважаемый в Литве за доблести и патриотизм.

Брехальский сиял с него парчовый слуцкий пояс… — В Слуцке была фабрика золотого шитья и поясов, славившихся на всю Польшу; ее усовершенствовал Тизенгауз.

Реестр судебных дел… — Воканда (реестр судебных дел) — узкая продолговатая книжка, куда записывались имена тяжущихся сторон в порядке рассмотрения дел, Каждый адвокат и возный обязан был иметь подобную книжку.

Войсками польскими отбитые знамена! — Генерал Князевич, посланный итальянской армией, сложил перед Директорией добытые в боях знамена.

Мол, Яблоновский наш на острове далеком… — Князь Яблоновский, командир Наддунайского легиона, умер в Сан-Доминго, где погиб почти весь его легион. Среди эмигрантов имеется несколько ветеранов, уцелевших участников этого злополучного похода, и между ними генерал Малаховский.

На хорах музыка играла неустанно… — В старинных замках ставился на хорах орган.

...похлебкой чечевичной // Однажды встречен был и не пришел вторично… — Подать паничу, домогавшемуся руки панны, черную похлебку к столу означало отказ.

У каждой свой секрет и зерен есть избыток… — [В оригинале дословно: «Или берет с ветки кофейные зерна лучшего сорта»,]

Вицины — это большие суда на Немане, которыми литвины пользуются для ведения торговли с Пруссией, отправляя на них зерно, а взамен получая бакалейные товары.

…От князя Радзивилла // достался мне смычок… — Князь Доминик Радзивилл, большой любитель охоты, эмигрировал в герцогство Варшавское и сформировал там на свой счет кавалерийский полк, которым и командовал. Умер во Франции. С ним угасла мужская линия Радзивиллов, князей Олыца и Несвижа, самых крупных магнатов в Польше и, должно быть, во всей Европе.

Мейен… — Мейен отличился в народной войне во времена Костюшко. Под Вильно до настоящего времени показывают мейенские окопы.

Паненки боровик разыскивают с жаром, // Грибным полковником зовется он недаром! — На Литве широко известна народная песня о грибах, выступающих на войну под командой боровика. В этой песне описаны свойства съедобных грибов.

Художник пан Орловский — известный художник-жанрист; за несколько лет до смерти начал писать пейзажи. Умер недавно в Петербурге.

Пиявок из дому сюда доставьте живо! // …Пса Справником зовут, Стряпчиною звать суку! — Пиявки — порода английских псов, малых, но сильных; они служат для охоты на крупного зверя, главным образом на медведя.

Справник, или капитан-исправник, — начальник уездной полиции. Стряпчий — должностное лицо вроде государственного прокурора. Эти чиновники, часто располагающие возможностью злоупотребить властью, вызывают глубокое отвращение у граждан.

Железный волк ему явился в сновиденье… — По преданию, великому князю Гедимину приснился на Понарской горе железный волк, и Гедимин, по совету вайделота Лиздейки, заложил город Вильно.

...Последний на Литве король — охотник, воин… — Зыгмунт-Август, по старинному обычаю, препоясался в столице Великого княжества Литовского мечом и короновался шапкой Витольда. Он очень любил охоту.

А как Баублис-дуб? — В Росенском уезде, в имении Пашкевича, земского писаря, рос дуб, прозванный Баублис, некогда, в языческие времена, считавшийся священным. В дупле этого исполина Пашкевич устроил кабинет литовских древностей.

Шумит ли рощица Миндовга за костелом? — Недалеко от приходского костела в Новогрудке росли древние липы; их много вырубили около 1812 года.

Дуб, старый говорун, разросся в поднебесье, // Нашептывал певцу сказания не раз он! — См. поэму Гощинского «Каневский замок».

И только эконом был на особом месте. — Почетное место, где в древности ставили домашних богов, где до сих пор русские вешают образа, Туда литовский крестьянин сажает гостя, которого хочет почтить.

Орел, едва в крючок орлиный клюв согнется, // И погибать орлу от голода придется… — Клювы больших хищных птиц, по мере того как эти птицы стареют, все более искривляются, пока наконец верхнее острие, загнувшись, не замкнет клюв, и тогда птица умирает с голоду. Это народное предание принято некоторыми орнитологами.

...Поэтому в лесных оврагах и лощинах // Не отыскать костей и черепов звериных… — В самом деле, не было случая, чтобы когда-нибудь был найден скелет издохшего зверя.

Двустволочка моя! Мал золотник, да дорог… — Ружье малого калибра, в которое кладется маленькая пуля. Меткий стрелок поражает из такого ружья птицу на лету.

...Покуда золото не пролилось, сверкая. — В бутылках гданьской водки на дне бывают листочки золота.

К ливийцам приплыла прекрасная Дидона // И там клочок земли добыла при условье, // Что он уместится под шкурою воловьей? — Царица Дидона приказала разрезать на полосы воловью шкуру и таким образом охватила ею обширное поле, на котором заложила Карфаген. Войский вычитал описание этого события не в «Энеиде», а, вероятно, в комментариях схоластов.

NB. Некоторые места четвертой песни принадлежат перу Стефана Витвицкого.

Застянок (заглавие шестой книги). — В Литве называют «околицей» или «застянком» шляхетское селение, чтобы отличить его от собственно деревень или сел, то есть крестьянских поселений.

Десятая вода на киселе! — Кисель — литовское кушанье, род галантира; он приготовляется из заквашенного молотого овса, отполаскиваемого водой до тех пор, пока не отделятся все мучные частицы; отсюда и поговорка.

Как Володкевич-пан… — После многих своих бесчинств Володкевич был схвачен в Минске и по приговору трибунала расстрелян.

Всю молодежь призвал Ян Третий в ополченье… — Король, объявляя созыв всеобщего ополчения, приказывал втыкать в каждом приходе высокий шест с привязанной к нему сверху метлой, то есть выставляет, веху (вицу). И это называлось «раздать вехи». Каждый взрослый мужчина рыцарского сословия обязан был тотчас же, под угрозой утраты шляхетства, стать под воеводскую хоругвь.

...Спеша на выручку прийти к Потею-пану… — Граф Александр Потей, возвратившись с войны в Литву, поддерживал перебегавших за границу земляков и пересылал значительные суммы денег в кассу легионов.

Повыше в небесах Давида колесница… — Воз Давида — созвездие, известное у астрономов под именем Ursa major.

Так кости древних рыб огромного размера // В костеле Мирском ксендз развесил для примера. — Был обычай вывешивать возле костела найденные остатки ископаемых животных, которые простой народ считает костями исполинов.

...Комета яркая, что с запада всходила… — Памятная комета 1811 года.

…И довелось мне быть с Почобутом знакомым… — Ксендз Почобут — бывший иезуит, известный астроном, издал труд о зодиаке в Дендерах и своими наблюдениями помог Лаланду в вычислении движения Луны. См. его биографию, составленную Яном Снядецким.

Денасов в свите был тогда у генерала… — Точнее — князь де Нассау-Зиген. Известный в то время воин и любитель приключений. Он был русским адмиралом и побил турок на Лимане, затем сам был наголову разбит шведами. Жил некоторое время в Польше, где получил индигенат. Поединок князя де Нассау с тигром гремел тогда во всей европейской прессе.

А «Книгу желтую» читал судья Соплица? — «Желтая книга», названная так по ее обложке, — варварская книга российских военных законов. Не раз в мирное время правительство объявляет целые области на военном положении и на основании «Желтой книги» отдает военачальнику всю власть над имуществом и жизнью граждан. Известно, что с 1821 года вплоть до революции вся Литва подлежала действию «Желтой книги», а проводил это в жизнь великий князь цесаревич.

В руке держал ружье, другой — тащил колоду // С кремнями острыми под грубою корою… — Литовская дубина делается следующим способом: высмотрев подходящий молодой дуб, его обрабатывают топором снизу доверху так, чтобы только слегка поранить дерево, разрубив в нем кору и заболонь, В образовавшиеся рубцы втыкают острые кремни, которые со временем врастают в дерево в виде твердых узлов В языческие времена подобные дубины (мачуги) были основным оружием литовской пехоты; их иногда употребляют и в наше время, называя их «насеками».

...Спас город мещанин, какой-то Чернобацкий // Убил он Деева и полк разбил казацкий! — После восстания Ясинского, когда литовские войска отступали к Варшаве, русские подошли к Вильно. Генерал Деев со свитой въезжал в город через Острую Браму. Улицы были пусты, жители заперлись в домах. Но один из граждан города, заметив покинутую в переулке пушку, набитую картечью, прицелился в ворота и поднес фитиль, Этот выстрел спас тогда Вильно: генерал Деев с несколькими офицерами погиб, а остальные, боясь засады, отступили от города. Не могу назвать с уверенностью фамилию этого горожанина.

И тем окончился в Литве наезд последний. — Бывали еще и позже «заязды», хотя и не столь славные, но все же громкие и кровавые. Около 1817 года некий У., в Новогрудском воеводстве, побил во время «заязда» весь новогрудский гарнизон и взял в плен его командиров.

Медаль за Измаил, а эта за Очаков, // И за Эйлау та… — Конечно, за Прейсиш-Эйлау.

...Богатства Стольника они Соплицам дали, // Торговичане чин присвоить мне хотели… — Кажется, Стольник был убит около 1791 года, во время первой войны.

Весенние предзнаменования… — Один из русских историков именно так описывает гадания и предчувствия русского простонародья перед войной 1812 года.

«Отличным поваром» звалась она недаром… — Книга «Отличный повар», теперь чрезвычайно редкая, лет полтораста тому назад издана Станиславом Чернецким.

...что задавал банкеты // На удивление святейшему Урбану. — Упомянутое посольство в Рим часто описывали и изображали на картинах. См. предисловие к книге «Отличный повар»: «Это посольство вызвало изумление всего западного мира; и так замечательны были блеск и устройство стола, что один из римских князей воскликнул: «Рим счастлив, принимая ныне такого посла». Чернецкий сам был кухмистером у Оссолинского.

...Маршалком выбрали его конфедераты… — В Литве после вступления французских и польских войск были образованы по воеводствам конфедерации и выбраны депутаты на сейм.

...У Гогенлиндена под вражеским напором… — Известно, что под Гогенлинденом польский корпус под командованием генерала Князевича сыграл решающую роль в победе.

...Сервиз когда-то был Сиротки-Радзивилла {370} … — Радзивилл-Сирота совершил путешествие к святым местам и издал его описание.

Сервиз меняется, там, где снега белели, // Зимы в помине нет, луга зазеленели… — В XVI и в начале XVII века, в эпоху расцвета искусства, даже пиры оформлялись художниками и были полны символов и театральных сцен. На знаменитом пиру, данном в Риме в честь Лева X, был сервиз, представлявший поочередно четыре времени года и послуживший, вероятно, образцом для радзивилловского. Застольные обычаи изменились в Европе около середины XVIII века; в Польше они удержались дольше, чем в других странах.

Быть может, чертенят ссудил вам пан Пинети? — Пинети был известный всей Польше фокусник; когда он гостил у нас, не знаем.

Я не Цибульский-пан! — старик воскликнул пылко. — // Что проиграл жену солдату за бутылкой… — В Литве широко известна трогательная песня о пани Цибульской, которую муж проиграл москалям.

И вот оделся он согласно новой моде… — Мода на французскую одежду распространялась в польской провинции от 1800 до 1812 года. Большинство молодых мужчин меняло покрой одежды перед женитьбой, по требованию своих невест.

…И про Деиасову обиду на Рейтана… — История спора Рейтана с князем до Нассау, не доведенная до конца, известна по устным преданиям. Чтобы удовлетворить любопытство читателей, приводим ее конец: Рейтан, задетый за живое похвальбой князя де Нассау, стал возле него на тропке. Как раз в это время огромный кабан, разъяренный ранами и травлей, мчался на эту тропу. Тогда Рейтан вырывает ружье из рук князя, швыряет свое наземь и, схватив рогатину, подает немцу другую со словами: «Ну а теперь посмотрим, кто лучше работает копьем». Кабан был уже совсем недалеко, как вдруг Войский Гречеха, стоявший поодаль, метким выстрелом повалил зверя. Те сначала сердились, а потом, помирившись между собою, щедро наградили Гречеху.

Ведь вот помещик Карп дал людям отпускную… — Российское правительство не признает вольных людей, кроме дворянства. Крестьян, освобожденных их владельцем, тотчас же записывают в «сказки» удельного ведомства, и они вместо барщины платят еще большую подать. Известно, что в 1818 году граждане Виленской губернии приняли на сеймике проект освобождения всех крестьян и с этой целью избрали делегацию к императору; но правительство приказало уничтожить проект и больше никогда не вспоминать о нем. При царской власти нет другого способа освободить человека, как включив его в состав своей семьи. И многие таким образом получали дворянство из милости или же за деньги.