Касыда с арабского

Поднимите верблюдов на резвые ноги! Покидаю вас, братья, для бранной тревоги. Время в путь. Приторочены вьюки ремнями, Ночь тепла, и луна заблистала над нами. Как в защиту от зноя есть тень у колодца, Так для мужа укрытье от срама найдется, И добро ему, если спасет его разум От лукавых соблазнов и гибели разом. Отыщу я друзей, незнакомых с изменой, Буду рыскать по следу с голодной гиеной, С пестрым барсом и волком охотиться вместе. Нет меж них недоумков, забывших о чести, Тайны друга хранить не умеющих свято И коварно в беде покидающих брата. За обиду они добиваются крови, Храбрецы! Все же я и храбрей и суровей. Первый мчусь на врага и отставших не кличу, Но стою в стороне, если делят добычу: Жадность тут во главе со сноровкой своею; Я же скромно довольствуюсь тем, что имею, И ни с чьим не сравнится мое благородство, И достойно несу я свое превосходство. Я не вспомню вас, братья мои, средь скитаний. Не связал я вас узами благодеяний, К вам не льнуло вовек мое сердце мужское; У меня остается товарищей – трое: Сердце жаркое, чуждое трусости злобной; Лук, изогнутый шее верблюда подобно; Меч за поясом шитым с цветной бахромою… Тот ли лук мой точеный с тугой тетивою, Что, стрелу отпустив, стонет грустно и тонко, Словно мать, у которой отняли ребенка. Не хозяйка мне алчность, что в прахе влачится И, вспугнув жеребенка, доит кобылицу; Я не трус, что за женским подолом плетется И без женской подсказки воды не напьется; Непугливое сердце дано мне: от страха Не забьется оно, словно малая птаха; Я чуждаюсь гуляк, до рассвета не спящих, Завивающих кудри и брови сурьмящих. Разве ночь хоть однажды с пути меня сбила, Окружила туманом, песком ослепила? На верблюде лечу – кипяток под ногами, Щебень брызжет, вздымаются искры снопами, И о голоде лютом средь жгучей пустыни Я вовеки не вспомню в надменной гордыне, Утоляю свой голод клубящейся пылью, Чтобы он своему подивился бессилью. Я имел бы, коль в вашем остался бы стане, И еды и напитков превыше желаний, Но душа восстает в эту злую годину И покинет меня, если вас не покину; Жажда мести мне печень скрутила в утробе, Словно нить, что прядильщица дергает в злобе. Я чуть свет натощак выхожу, как голодный Волк, глотающий ветер пустыни бесплодной, За добычей спешащий в овраг из оврага Осторожный охотник, бездомный бродяга. Воет волк. Он устал. Он измучился, воя, Вторит брату голодному племя худое, И бока их запавшие вогнуты, точно Еле видимый в сумраке месяц восточный. Лязг зубов – будто стрел шевеленье сухое Под рукой колдуна иль пчелиного роя Шум, когда он, как черная гроздь, с небосвода Упадет на решетку в саду пчеловода. Злобно блещут глаза, ослабели колена, Пасть разверста, подобно расщепу полена; Воет волк, вторят волки на взгорье пустынном, Словно жены и матери над бедуином. Смолк – другие умолкли. Ему полегчало, И приятен был стон его стае усталой, Будто в общности голода есть утоленье… Воет снова – и вторят ему в отдаленье. Наконец обрывается жалоба волчья. Чем напрасно рыдать, лучше мучиться молча. Еду, жаждой томимый. За мной к водопою Мчатся страусы шумной нестройной толпою. Не обгонит меня их вожак быстроногий, Подъезжаю, – они отстают по дороге. Дале мчусь. Птицы рвутся к воде замутненной. Зоб раздут, клюв, над желтой водою склоненный, Служит вестником жалкой их радости. Мнится, На привале, шумя, караван суетится. То в пески отбегут, то опять у колодца Окружают кольцом своего полководца; Наконец, из воды клювы крепкие вынув, Удаляются, точно отряд бедуинов. Мне подруга – сухая земля. Не впервые Прижимать к ее лону мне плечи худые, Эти тощие кости, сухие, как трости, Что легко сосчитать, как игральные кости. Снова слышу призывы военного долга, Потому что служил ему верно и долго. Как мячом, моим духом играет несчастье, Плоть по жребию мне раздирают на части Все недуги, сойдясь над постелью моею; Неотступные беды мне виснут на шею; Что ни день, как припадки горячки, без счета За заботой меня посещает забота; Надо мною, как скопище птиц над рекою, Вьется стая тревог, не дает мне покоя, Отмахнешься сто раз от крикливой их тучи, Нападает опять караван их летучий… В зной сную босиком по пескам этим серым, Дочь пустыни – гадюка мне служит примером. И в богатстве и в неге я жил от рожденья, Но возрос – и окутал одеждой терпенья Грудь, подобную львиной; и обувь упорства Я надел, чтоб скользить по земле этой черствой. В жгучий зной без палатки, в ночи без укрытья Весел я, ибо жизни привык не щадить я. В пору счастья излишеств бежал я сурово, Не был пойман я леностью, пустоголовой. Чутким ухом внимал ли я сплетне лукавой? Клеветою боролся ли с чьей-нибудь славой? Я ту черную ночь позабуду едва ли, Столь холодную ночь, что арабы сжигали, Греясь, луки свои и пернатые стрелы, В бой спешил я средь мрака, могучий и смелый; Пламень молний летел впереди как вожатый, Были в свите моей гром и ужас крылатый. Так – вдовство и сиротство посеял я щедро, Ночь меня приняла в свои черные недра, Утром я в Гумаизе лежал утомленный; И бежала молва по стране опаленной. Вражьи толпы шумели, друг друга встречая, Вопрошала одна, отвечала другая: «Вы слыхали, как ночью ворчала собака, Словно дикого зверя почуя средь мрака Иль услышав, как птица крылами взмахнула? Заворчала собака и снова заснула… Уж не Див ли столь многих убил, пролетая? Человек?.. Нет, немыслима ярость такая…» Днем, когда небосвод полыхал, пламенея, И от зноя в пустыне запрыгали змеи, Снял чалму и упал я на гравий кипящий. Мне на темя обрушился пламень палящий, Космы грязных волос залепили мне веки Колтуном, благовоний не знавшим вовеки. Жестко лоно пустыни, лежащей пред нами, Словно кожа щита. И босыми норами Я ее исходил без воды и без хлеба; Видел скалы я там, подпиравшие небо, И на скалы, как пес, я взбирался по щебню; Видел я антилоп, посещавших их гребни. В белоснежном руне, словно девушки в длинных Белых платьях, стояли они на вершинах; И, пока я взбирался, хватаясь за камни, Стадо их без тревоги смотрело в глаза мне, Будто я их вожатый с рогами кривыми… То крестца своего он касается ими, То за выступ скалы зацепясь на вершине, Повисает на них в бирюзовой пустыне…

[1828]