Совершенно секретное дело о ките

Мифтахутдинов Альберт Валеевич

Рассказы

 

 

Крестовый поход на блондинок

1

С тех пор, как он помнит себя, он помнит снег. И белый цвет в его ранней памяти — это не белая грудь матери, не белое ее лицо, не белые ее теплые руки, а снег. Все его воспоминания начинались со снега.

Как знать, может быть, он и родился в снегу, но об этом отец с матерью ему никогда не говорили, и знал он только одно, что родился на безымянном острове в западном секторе Арктики, на крошечной метеостанции, куда не летали самолеты, а суда приходили раз в год.

Разные берега его детства омывало Баренцево море, отец с семьей кочевал и наконец осел в глубине России. Андрей Матвеев закончил университет и попросился на север, домой, но ему предложили крайний северо-восток, за тысячи километров от западной границы, и он согласился — лишь бы север, лишь бы снегу побольше, там жить можно.

Вот так и живет до сих пор на Чукотке, сменяя периодически побережье на тундру, все ему тут знакомо, везде на полуострове он бывал, где проездом, где с экспедицией, а где и живал подолгу — несколько зим.

Сейчас председательствует в сельском Совете, домик неказистый на берегу океана, окно кабинета смотрит в тундру, окна комнаты заседаний — в океанский простор.

Этот поселок на Чукотке Андрей Матвеев выделяет среди таких же других. Здесь ему спокойней, здесь легче дышится, здесь все чаще и чаще приходят к нему воспоминания детства, слагающиеся в мозаику мгновения, о которых раньше он не думал, все это вспомнилось ему здесь, и кажется Андрею, что эти торы, и море, и снег, эту бухточку и эти домишки где-то он уже видел. Может быть, он видел такой же пейзаж еще тогда, в неосознанном детстве? Тогда, когда все еще было белым?

«Наверное, здесь снег такой, как в детстве… или просто это возраст… или одиночество…»

Живет Андрей в конце поселка в маленьком деревянном доме. В доме одна комната, большая кухня, кладовка, склад для угля и дров. Расположен он вдали от берега, неудобно. Андрей, когда желает остаться наедине с собой, идет на берег моря. Здесь легче думается. Здесь отдыхается. Да и просто смотреть на волны или темную гладь воды можно вечность, никогда от этой картины не устанешь.

У него на берегу есть свое место, вон там, за мысом. Надо подняться на холм, спуститься в долину и по долине идти на север. Сначала моря не видно, но вот слышны крики чаек, они все громче, и вдруг в этом птичьем гаме явственно различается вздох волн, глухое ворчание стихии (прибой, наверное, сильный), здесь тропинка поворачивает на восток, и вскоре (для новичка совсем неожиданно) ты стоишь на самом мысу, и отсюда все вокруг видно далеко-далеко…

Он и сейчас на этом мысу. Недавно он открыл, что не только у него, у многих есть свои места на берегу моря. Любят сюда ходить старики. А молодежь — та чаще парами.

Здесь как бы перед лицом вечности. Годы пройдут, люди уйдут, а мыс будет, и волны эти будут, и чайки — вот в чем дело. Не всякий может себе это объяснить, но понимают, Чувствуют это, наверное, все.

…Последние дни осени. На берегу суета — пароходы с грузом для ТЗП разгружают. Картофель, бочки с капустой и селёдкой, много всякого товару. Шел сюда Матвеев, видел, как бригада рабочих ТЗП под руководством Кузьмича старалась. Почти на всех северах Кузьмич старался, есть у него, прощелыги, опыт, передает как может, потихоньку.

Кузьмич — мужик работящий, любое дело у него спорится, если есть настроение. А что делать, если настроение у него частенько нуждается в допинге? Кузьмичу давно за пятьдесят, его не исправишь. А работать со своими парнями будет до самой темноты и при свете костров. Кто его заменит?

В прошлом году, тоже во время навигации, по радио сообщили, что американцы готовят взрыв атомной бомбы на острове Амчитка — во столько-то часов по ихнему времени. Пришли дотошные люди к Андрею Матвееву. Ты, мол, голова, разъясни.

Достал Матвеев карту, расстелил, курвиметр взял, линейку, принялся считать.

— Не будет цунами, — сказал. — Не дойдет до нас волна. К тому же не такие американцы дураки, чтобы свой остров заливать — видите, на пути от предполагаемого взрыва их остров Святого Лаврентия. Он как раз наш берег прикрывает. Спите спокойно. — С тем и отправил ходоков.

Но берег что-то опустел. Сидел народ по домам, уповая на судьбу. А некоторые энтузиасты на самую высокую сопку забрались, кто с рюкзаком, кто с чемоданом. А один так даже с ковром. Сидят в меходежде, ждут. Один Кузьмич с ребятами на берегу…

— Ох и зальет нас, — говорит. — Открывай вино, ребята, режь казенную колбасу!

Открыли они несколько бутылок вина, закусили тэзэпэвской колбасой — дефицитным сервелатом, банки с болгарскими персиками открыли. Попили «Айгешату», принялись за «Аштарак», а после и вовсе до одесского коньяку добрались. А стихийного бедствия нет как нет.

Обеспокоенный отсутствием трудового ритма на берегу, прибежал заведующий ТЗП. А бригада спит себе потихоньку, похрапывает.

Растолкал заведующий Кузьмича, составил акт на все выпитое-съеденное. Почесал в затылке Кузьмич, акт подписал — начет в счет будущей зарплаты, ругнулся:

— Империалисты проклятые!

А ребят успокоил:

— Все, что пропито-съедено, в дело все употреблено.

А тут как раз и посыльные на сопку побежали:

— Взрыв у них неделю назад состоялся. Надо наше радио слушать!

Начали паникеры с сопки спускаться, потом долго на улицу глаз не показывали, стыдно было. А народ ехидничал:

— Что ж у них там такое было в рюкзаках да в узелках! С чем же они не могли в последний свой час расстаться?

Кое-кто от разговоров даже уехал, навсегда.

А у Кузьмича некоторая неприязнь к американцам с той поры так и осталась. Подвели они его крепко.

Матвеев с американцами свои воспоминания связывал. Видел он их, когда те приехали после войны в заполярный порт Мурманск, где Матвеевы жили — отец служил, а Андрей с братом Артуром в школу бегали.

Веселые парни, эти американцы — что офицеры, что матросы, никакой субординации незаметно. Выменивали у пацанов на шоколад и жевательную резинку длинные крюки из толстой проволоки, которыми ребята цеплялись за машины и на буксире на коньках поднимались по обледенелой дороге на перевал. Оттуда вихрем вниз! У американцев коньков, конечно, не было, так они то же самое умудрялись вытворять на лыжах. Правда, если кого машина на повороте заносила, тот летел в обрыв, крутой там склон был — на лыжах-то, да на скорости, да на ледяной дороге не затормозишь. Ну а свалился — все равно потеха!

В школе производство проволочных крюков было поставлено на поток. Не знали американцы их второго назначения. Не только для развлечения служили они ребятам. Надо было терпеливо дожидаться машин, идущих из порта к складам с продовольствием. Особенно хорошо, если полуторка гружена капустой. Прицепишься сзади, идешь на подъем, у поворота сам добавляешь скорость, воткнешь крюк в кочан капусты — сбросишь его, второй вилок — туда же. Под обрывом ребята собирают, потом дележка.

Отец тогда впервые произнес непонятное слово «ленд-лиз». Понял Андрей лишь одно, что американцы приехали за своими кораблями и машинами, на которых наши в войну воевали. Только непонятно было, зачем они целехонькие «студебеккеры» под пресс в порту ставили и грузили на свои пароходы металлические лепешки.

Отец все время мрачный ходил. С утра до вечера драили линкор и крейсер, вылизывали корабли, чтобы вернуть новенькими, будто и не воевали на них наши.

— Вы бы лучше их сломали, — вгорячах сказала мать.

— Разговоры! — осадил ее отец, кивнув на детей. Нечего, мол, при них аполитичность разводить.

Корабли были приняты американским командованием, а за океан их повели сдавать наши экипажи. Отцу на поход выдали дополнительный паек, и он его принес домой. Андрей помнит, что на столе рядом со свертками лежали несколько блоков сигарет, а отец был некурящий.

— Отдай мне сигареты, папа, — сказал Андрей.

— Надеюсь, ты не куришь? — спросил отец.

— Нет, — сказал Андрей. В доме верили друг другу на слово. — Но мне надо для дела.

— Бери, — и отец отделил ему одну упаковку, двадцать пачек.

Потом вместе со своим другом Сашей Никитиным они отнесли курево матросам, охранявшим склад с фильмами. Взамен получили полностью «Серенаду Солнечной долины». Одному утащить фильм было не под силу, разложили коробки по двум мешкам, доволокли до школы. И когда надоело смотреть десятки раз одно и то же, на школьных вечерах пускали звуковую дорожку без изображения, в фильме было много джазовой музыки, и танцевали под эту музыку, если учителей нет. Джаз в те времена был словом ругательным, и музыка такого рода не пропагандировалась.

Сейчас Андрей смотрит с мыса на океан, на мокрый тающий снежок, на пролив, за которым в ясную погоду видны очертания скалы Фэруэй и мыса Принца Уэльского, и думает, какие они, американцы, сейчас там, за проливом? И помнит ли кто-нибудь из них, как Андрей когда-то менял проволочные крюки на шоколад и жвачку?

2

Там, на мысу, только спуститься чуть ниже, у самых камней, есть место, куда всегда приходит дед Кием. Дед посидит молча, выкурит несколько трубок и уходит домой. Идет медленно, опираясь на палку.

У ног старика плещется море, иногда в шторм брызги долетают. Дед курит свою трубку и смотрит слезящимися глазами в океан, будто ждет возвращения вельботов. Вся поза его — ожидание, хотя никого в море нет.

Не один год и не десять приходит он так сюда и смотрит в море. Кажется, будто на всю жизнь выбрал он себе это место и состарился здесь.

Давно это было, давно, не стар был Кием и весел, любил «огненную воду», работу даже забывал, если на столе было вино. Сын подрос, и ссорились они часто, не любил он выпившего отца.

А жили вдвоем, никого у них больше не было.

Однажды пришел большой пароход, веселье было на берегу. Больше всех Кием веселился, много спирта домой приносил, шкуры нерпы менял, меха менял, клыки моржовые, фигурки из них, что сам на досуге делал, — все отдал за спирт.

А когда пароход уплыл, вместе с ним ушел и сын. Собрал рюкзак и уехал в неизвестные края. Все. Нет его с тех пор. Долго еще Кием веселился, ничего не понимая.

Но однажды накатило на него одиночество. И дал он клятву, что вернет себе сына, если бросит пить, а пить ему хотелось постоянно, бросит навсегда, и наградой будет возвращение сына. Главное — не нарушить клятву.

Он чурался праздников и застолья, уходил из гостей, где было вино, тосковал и мучился, а годы шли. Как могло его сердце выдержать ужас постоянной тоски?

Он носил в себе горе, боялся его расплескать, казнил себя, и все с надеждой — во искупление!

Столько лет прошло, сейчас у Киема были бы взрослые внуки, а сына все нет. Старики уже и забыли, что у него был сын, да и сам Кием никому об этом не напоминает. Как плохонький огонек жирника, тлеет в его душе надежда, — что за постоянную боль сердца должно быть вознаграждение. Дождется ли его старик?

Сколько раз он думал покончить с собой, уйти к верхним людям — может быть, там встретит мальчика, если сын среди них… Но удерживала его вера, что есть предел всему и он дождется. Особенно трудно ему было летом и осенью, когда приходили пароходы. Зимой он не так ждал, он верил морю. Море взяло — море должно отдать. И глядит он вдаль, в туманный морской горизонт, а там в тумане скрылся последний пароход, и по морю плывут льдины, и скоро снова зима, до следующего парохода…

3

Матвеев знает, что скоро с этими местами он распростится. Может, поэтому и зачастил на берег. Он знает, что скоро к нему придет его друг, состоится сессия сельсовета и по просьбе Матвеева его освободят. Матвеев переедет в окружной центр, в родную экспедицию, где начинал, но его общественная активность повернулась новой гранью судьбы, перекинула его парторгом совхоза на южное побережье, затем надо было укреплять сельсовет на этом, северном берегу. Времени прошло достаточно, так ведь можно и основную профессию забыть, слезно просился Матвеев, вот вроде возвращают назад. Надо потихоньку с поселком прощаться, скоро уезжать, а уезжать всегда больно — столько связано с этим маленьким поселением, столько остается тут.

Не ахти какой большой начальник Матвеев, но должность такова, что и рождение человека, и свадьба, и смерть — все проходит через его учреждение, через его руки. Все люди у него на виду, а он у людей.

Идет по поселку Матвеев и невольно думает, что и ассигнования на новую школу он пробил, вот она стоит, уже детишки учатся, и строительство бани и нового двухэтажного магазина, и домик подлатали деду Киему, и пенсию ему выхлопотали тоже заботами Матвеева. Да мало ли чего, если начать вспоминать…

Пенсию дед получил, удивился, что много дали по сравнению с его случайными заработками, пошел в магазин и истратил в один день — купил столярный инструмент, слесарный набор, чай и сахар с запасом, будто на зимовку готовился, табака побольше, банок консервных и муки, патронов к ружью и пороха.

«Надо бы деда проведать…»

И вот сидит у него, пьет чай. А дед по его просьбе сказку рассказывает.

«Это давно было. Жила девушка. Не принимала никого. И жил Каймасекамчыргин. Он дежурил в стаде. Она в другом. Он с большой головой, некрасивый. Растение нашел. Положил за пазуху. Растение поет. Она услышала, пришла. Легла ему на колено. Поженились. Женщина-кэле в другой яранге. Заходит туда парень. Она его прокипятила, одни косточки остались. Положила их в полог, на шкуры, и закрыла. И говорит как живому: «Вставай, покушаем». И он встает, молодой, красивый, белый. Пошел домой. Жена говорит: «Не ты это. Мой другой. А ну, спой». И он спел. Стали они целоваться, как в кино. Счастливо зажили. Все».

— Почему ты любишь эту сказку, Кием?

— Она народная и про любовь. Я люблю сказки про любовь.

— А еще знаешь?

— Ии! Если рассказывать с утра и часто чай пить и не спать — всю ночь буду рассказывать.

Дед много сказок может рассказать, а про свою жизнь молчит. Матвеев и не спрашивает. Он и так кое-что про Киема знает, не хочет бередить его раны, ни к чему это.

— Скоро охота… — переводит разговор Матвеев на другую тему.

— Скоро… скоро… собачки ждут…

Матвеев знает, что Кием хорошо подготовился. Морзверя в этом году много было, приманку загодя старик разложил на своем участке, но лучше подождать, когда совсем море станет, старик любит во льдах расставлять капканы, в тундре ему не так везет.

Упряжка соскучилась за лето и осень по работе. Начнешь запрягать — воют, скулят, рвутся в нетерпении. Давно старик проложил первый свежий нартовый след, посмотрел свой участок, проверил, но капканы ставить рано, еще подождать немного надо…

Несколько раз Кием приглашал его на весеннюю и осеннюю охоту, когда валом идет утка и гусь, но Матвеев отказывался, — и не понимал дед, почему все ждут заветного дня, а Матвеев равнодушен, все равно ему.

«Плохо, знать, стреляет, стесняется», — думал Кием.

Хорошо стреляет Матвеев. Если из карабина или пистолета, то даже лучше Киема. Отец учил… Помнит его науку Андрей до сих пор. Пришел тогда отец на обед, а Андрей к нему с похвальбой — смотри, мол, я пуночку убил, во-он с какого расстояния! А жили тогда в военном городке, все дети стрелять умели, у всех в доме было оружие, Андрей стрелял из «тозовки», это не возбранялось.

Отец взял мертвую птицу, зарыл в снег у крыльца, а сыну дал пятнадцать копеек и послал к столбу укрепить монету как мишень.

— Отсюда стрелял?

— Да… — сказал Андрей.

Отец прицелился, выстрелил, и монета оказалась вдавленной в столб. Посмотрел на свою работу, выковырял монету, поставил новую, сказал Андрею:

— Стреляй.

Тот промазал. И еще раз промазал. И еще.

— Вот и стреляй, пока не попадешь!

Пришла мать, позвала обедать.

— Пусть сначала стрелять научится, потом обедать. А в пуночку и дурак попадет!

— Господи, в пуночку, — заохала мать. — За что ж ты ее? Она ж святая птица, безобидная, она ж нам на север весну приносит, первое солнце! — махнула рукой, ушла в дом. Остался один Андрей на улице.

Монету он все-таки загнал в столб, пока не расстрелял пачку патронов. Дома уже никого не было. Но отец успел ему внушить, что никогда нельзя из озорства палить по живому.

Много времени прошло, и уже здесь, на Чукотке, в своей геологической жизни, если и случалось изредка убивать птицу, то лишь для еды, когда совсем в отряде ничего не было и только надеялись, что кому-нибудь повезет. А на оленя и медведя у него вообще рука не поднималась. В партии знали, если чего добывать — Андрей отвечает за рыбу, рыбу ему можно поручить, ее ловить он мастак, а на охоту пусть уж кто-нибудь другой отправляется.

На моржовой и нерпичьей охоте он помогал, но только в качестве моториста на вельботе, и промысел этот не любил, но понимал — это людям побережья как посевная и уборочная на материке, от этого зависит благополучие людей.

— Новые винтовки на складе есть, «Барсы», тебе обязательно выделим, — пообещал он старику.

4

Первый раз он с ней встретился в Магадане, где оформлял группу детей своего поселка в один из пионерских лагерей Колымы.

— Вот, знакомьтесь, Андрей Андреевич, будет у вас новый директор школы.

Высокая блондинка с красивой прической, без косметики, это ему понравилось, но уж больно молода, это настораживало.

— Говорят, у вас там полгода день, полгода ночь, — щебетала она. — Как же вы спите полгода? Не надоедает? И у всех, наверное, много детей? Чем же еще заниматься ночью? — рискованно пошутила она.

— Детей действительно много, — почему-то смутился Матвеев, — Вон я их сколько привез!

А про себя подумал: «Не знаешь ты, куда едешь. Еще наплачешься!»

И вот она сидит перед ним и плачет. Всхлипывает она тихо, платочек мокрый, но глаза красные, не высыхают.

— Что теперь будет? Что теперь будет? — причитала она. — Меня же из партии исключат… с работы уволят… а я так сюда хотела… романтики попробовать… вот и попробовала… Что делать-то? Что делать, Андрей Андреевич? Если бы я знала!

— Успокойтесь, Людмила Федоровна, успокойтесь! Жизнь есть жизнь… Тут уж ничего не поделаешь… Так случилось… Вы не виноваты, это без вас началось, вы ни при чем.

— Но я директор! Меня же на всех совещаниях склонять будут.

— Конечно, будут, — обреченно согласился Матвеев.

— А вы? Вы-то куда глядели? — закричала она.

Матвеев пожал плечами, налил ей воды, и в кабинете наступила тишина.

…Отличница учебы семиклассница поселковой школы Катя Рультынэ за лето пополнела, заметно округлилась, веселый румянец, как и раньше, не сходил с ее щек, но по прошествии первого месяца нового учебного года и без обследования врачей было ясно, что девочка беременна.

Случай беспрецедентный, редкий даже в медицине. Родителей у девочки нет, она живет в интернате, а единственная дальняя родственница — двоюродная тетка живет на другом конце Чукотки, часто болеет, по полгода проводит в санатории и больницах, вот и сдала девочку в интернат, забирала только раз в год — на летние каникулы.

— Издержки акселерации, — вздохнул Матвеев. — А разве в вашей практике не было подобных случаев, Людмила Федоровна?

— Один раз… в Магадане… десятиклассница. Мы ее перевели в вечернюю школу.

— А Катю никуда не переведешь, — сказал Матвеев.

Людмила Федоровна согласно кивнула. Она все прекрасно представляла и не видела выхода.

— Вы хоть знаете… с кем она… ну, отца будущего ребенка? — спросила она.

— Знаю.

— И молчите?

— А что мне делать? Кричать?

— Судить! Она же несовершеннолетняя.

— И он несовершеннолетний.

— Как?

— Так. Он ее ровесник. Они уже были у меня. Он согласен бросить школу, и помогать материально, когда родится ребенок. Они просили их расписать, когда получат паспорта. Это будет в следующем году.

— Кто же это?

— Я не могу вам сказать. Я дал слово. Я обещал.

— Вы предлагаете молчать и на все закрыть глаза?

— Нет, — сказал Матвеев, — со временем вы и так все узнаете. Но предпринимать ничего не надо, просто уже поздно. А травмировать детей…

— Детей?! — вскричала она. — Хорошенькие дети!

— Конечно, несмышленыши. Инстинкт победил, а в остальном не соображают, — спокойно сказал Матвеев. — Вот вы в первый раз, сколько вам было… эээ… — осекся Матвеев.

— Что? Да как вы смеете!

— Простите ради бога, Людмила Федоровна! Простите! Я не хотел… Мы же взрослые люди… успокойтесь… Просто сорвалось… — Я вот, как помню, повзрослел рано, — начал нарочно оговаривать себя Матвеев, — еще в школе, в конце, правда…

— Время было такое! — уверенно сказала она.

— Вы правы, правы, Людмила Федоровна, время было другое…

— А сейчас? — она уже успокоилась, не всхлипывала. — Ну чего им не хватает? Только учись!

— Оба они, кстати, прекрасно учатся, — заметил Матвеев.

— Вот это совсем непонятно, — искренне удивилась она.

— Чего ж тут непонятного? — развел он руками. — Если уж в школе не ведется полового воспитания, значит, виноваты мы. Вернее, сначала вы, учителя, а потом уж мы — общественность…

— Это вы серьезно?

— Вполне. Не забывайте, На материке много зависит от родителей, которые стараются спасти детей от влияния улицы и домашним воспитанием компенсируют школьные промахи. А наши дети — дети интернатские. Они без родителей. Родителей им в этих щекотливых вопросах каким-то образом должны заменить мы. А как это сделать, я не знаю. Насколько мне известно, учебников по этому вопросу нет. Ведь нет?

— Нет, — сказала она.

— Значит, до всего вам придется доходить самой. А этот случай примите как первый урок.

— А что скажут в районе? Что скажут в области?

— Я не такой уж оптимист, но если хорошенько объяснить — поймут.

— А что вы посоветуете? — спросила она.

— Пока ничего. Разве что обратить внимание на младшую группу. Одеты как попало. У них у всех пузырятся рейтузы, так они додумались носить их коленками назад, чтобы выглядели поновее. Приедет кто-нибудь из области, будет нам и смех и слезы…

— Что ж вы раньше-то не сказали?

— Я думал, вы знаете.

— Я сейчас же иду в интернат!

— Вот и правильно. А я как-нибудь к вам загляну. И еще — вас поселили в новый дом, для него это первый зимний сезон, как квартира?

— Пока хорошо, не холодно. Воды только нет горячей.

— Еще долго не будет. Она и по проекту не должна быть, не хочу вас обманывать.

— Спасибо за откровенность.

Она ушла, а Матвеев вспомнил, как в прошлом году к ним в село, в круглосуточный детский садик, привезли из тундры двух малышей — мальчика и девочку. По утрам воспитатели находили их всегда вместе в одной кровати. Развели по разным спальням — все равно они спали вместе. Тогда вообще рассадили по разным группам, на разные этажи и в разные подъезды. Не помогло — среди ночи, когда все спят, они находили друг друга, а по утрам находили их. Воспитатели не знали, что и думать, а Матвеев попросил оставить их в покое, объяснил, что в тундре они всегда были вместе и спали в пологе вместе, здесь же — всех дичатся, надо их днем держать всегда вместе и пусть вместе подружатся с другими. Поставили их кровати рядышком — дети успокоились. Вот и все, просто ларчик открывался. А будь они чуть старше, устроили бы им проработку — неизвестно, чем бы все кончилось.

Все-таки на краю света живем, думал Матвеев, как-никак, а специфику надо учитывать — и национальную, и географическую.

5

В суматошном, шумном школьном коридоре Андрей Матвеев столкнулся с Катей Рультынэ. Невольно скользнул взглядом по ее фигуре, удивился, что на ее красивом лице нет следов пигментации, протянул обе руки:

— Здравствуй, Катя! Как жизнь?

— Хорошо! Ой, Андрей Андреевич, мне такой сон снился! Будто я всю ночь танцевала с Пушкиным! Такой сон, я такая счастливая! Мне все подруги завидуют!

Про себя Матвеев отметил, что уроки литературы теперь ведет Людмила Федоровна, знать, хорошо ведет. И невольно вспомнил, как в прошлом году дети размечтались о будущем. Матвеев спросил Катю, кем бы она хотела работать после окончания школы.

— Я бы хотела работать продавцом в мясном отделе. Я бы каждому давала такое мясо, какое надо и для строганины, и косточки в суп, и жарить на угольях… Ведь мясо разное, смотря для чего.

Ответ поразил всех своей неожиданностью, возвышенные мечтания ее подружек не вязались с такой прямолинейной приземленностью, и Матвеев неожиданно понял, что к чему, и утром имел конфиденциальный разговор с директором школы-интерната. Предположения Матвеева оправдались. Пища детей была обильна и калорийна, но повар и врач забыли, что это дети тундры и им нужна национальная пища, пусть немного, пусть как лакомство. И сырая оленина нужна, и нерпичья печень, и мясо моржа, и китовая кожа, и сало осенней белухи. Еще было бы понятно, если бы ничего этого не было, но ведь всего полно — бери по совхозным расценкам, по себестоимости, почти бесплатно.

Рацион столовой изменили, но решили это не афишировать, мало ли чего можно ожидать за такую самодеятельность. А когда пошла предзимняя сайда и ее штормом тоннами выбрасывало на берег, тут детей ничто не могло удержать — устроили свои кладовые на крыше и холодном чердаке, лакомились сырой рыбой, чем привели в неописуемый ужас некстати приехавшего инспектора районо.

Был издан строжайший запрет. Но когда инспектор уехал, о запрете тут же забыли. Осталась сырая рыба, и свежатину охотники всегда доставляли в столовую, а приезжавшие из тундры оленеводы непременно привозили одну-две замороженные туши оленей для строганины, пусть едят дети сырую оленину — вкуснее конфет.

Молодая врачиха, у которой была статистика детских заболеваний за все годы, вдруг обратила внимание на одну странность — резкое снижение числа заболеваний, да и дети почему-то стали веселей и крепче. Удивлялась поначалу. А ничего-то удивительного тут не было.

— Дура, я дура, — призналась она как-то Матвееву, — другой бы на моем месте диссертацию стал писать. А из меня — какой ученый?

— Зря вы так… — сказал ей Матвеев. — Были бы дети здоровы, а материала на диссертацию у вас наберется. Только не ленитесь и замуж не выходите. В домашних заботах всю науку забудете!

Она счастливо рассмеялась, попал Матвеев в точку.

Он хорошо помнил свое послевоенное детство. Пацанами пропадали они дни и ночи на берегу Баренцева моря, ловили пикшу, сайду, треску. Ловили крючками, тройниками, на капшука, на кусочек рыбы, на кусок материи, на гриб, даже на окурок однажды рыба взяла — щедро Баренцево море.

Мать на рыбалку давала большую кастрюлю — рыбы много, ее тут же на берегу потрошили, брали только печень, остальное доставалось чайкам, крабам и снова им же — рыбам.

Дома мать вытапливала из печени жир, поила им Андрея и младшего брата Артура, заправляла этим жиром многие блюда, так поступали в каждом доме их военного городка, и как знать, может, это и помогло обойтись без болезней в скудное витаминами время. И не помнит Андрей, чтобы жир им был отвратителен, как теперь для детей аптечный. Ели — и все, и просили добавки.

И сейчас ему радостно было смотреть на Катю — здоровую, розовощекую, не по возрасту высокую.

— Хороший сон, действительно… — сказал он. — Только что у тебя с прической? Была яркая брюнетка, а сейчас пегая какая-то. Ты что, красишься?

Вспыхнула она, зарделась, убежала.

Тут он заметил еще одну такую же девочку, а потом по коридору еще одна пробежала крашеная.

6

Когда Людмила Федоровна пришла на свой первый урок, девочки смотрели на нее расширенными от восторга глазами, мальчики встретили ее появление с достоинством настоящих мужчин.

Она была ослепительно красива. Не было ни у кого в поселении таких белых прекрасных волос, и голубых, как снег дальних сопок, глаз, и такого костюма, подчеркивающего грациозность походки, а голосом своим она сразу затмила медовость и сладкозвучие дикторши русского вещания японской станции «Эн-Эйч-Кей», в которую все, кто включал по вечерам свои транзисторы, чтобы послушать музыку далеких островов, были давно заочно влюблены.

У Матвеева опыта было побольше, и он видел холодность этой красивой картинки, но дети были в учительницу влюблены, и Людмила Федоровна чувствовала это.

Постепенно у девочек обожание перешло в подражание. Они копировали походку, манеры, обсуждали ее наряды, но со своими прическами сделать ничего не могли, пока первой из них не пришла в голову идея перекраситься.

Неведомыми путями раздобыли где-то гидропирит, и шесть самых отчаянных, не спросив ни у кого и не посоветовавшись, принялись ночью за дело.

Конечно, — за один раз из черных, как полярная ночь, чукчанок и эскимосок блондинок не получилось. Вышло что-то средненевообразимое. Красились еще раз, пока в аптеке не истощился запас химикалиев. Людмила Федоровна видела и молчала.

Так появились в классе рыжие, пестрые, коричневые, с белыми пережженными прядями.

Завуч школы Дарья Тимофеевна, человек пожилой и старых правил, первой забила тревогу. Но ее вмешательство ничего не дало. Девочки терпеливо выслушали лекцию о том, что красиво и что нет, но не задали ни одного вопроса на косметические темы. В итоге Дарья Тимофеевна утешилась хотя бы тем, что девочки не красят губы и не собираются подводить глаза.

— Олю Омрынэ можно назад перекрасить, — сказала она в учительской. Матвеев сидел там, интересовался стремительно происшедшей метаморфозой во внешнем виде школьных красавиц. Почему это произошло, отчего — ему в голову не приходило.

— Постепенно цвет вернется, — заметила Людмила Федоровна.

— Чего это им вздумалось? И так все красивы — на любой конкурс красоты можем выставить свою команду, — сказал Матвеев.

— Любопытство, — обронил кто-то, — возраст, смотрят кино, читают журналы.

Матвеев говорил серьезно. Он часто втайне любовался старшими школьницами — тоненькие и стройные, в миниюбочках, они уже миновали стадию голенастости и рано взрослели.

— Иностранных-то журналов у нас нет, — заметил Матвеев.

— Все равно, — сказала Дарья Тимофеевна, — каждая может участвовать в их пресловутом конкурсе, только нам это культивировать незачем.

— Оля Омрынэ не может, — сказал Матвеев, — она толстушка.

— Зато она отличница учебы! — резко заявила Дарья Тимофеевна. — И в этом, если хотите, и есть настоящая красота.

— А у Кати Рультынэ самые красивые ноги на всем северо-востоке Чукотки! — поддел ее Матвеев.

— Андрей Андреевич! Как вы можете? Вы еще ей об этом скажите! Так мы совсем докатимся до морального разложения!

— Ну вот, — вздохнул Матвеев, — договорились…

— Я предлагаю попробовать всех опять перекрасить, — решительно заявила Дарья Тимофеевна. — Пусть эту заботу Людмила Федоровна возьмет на себя.

— Увольте, увольте… — запротестовала она.

— Это, выходит, что же? — оторопел Матвеев. — Объявим крестовый поход на блондинок, да? Огнем и мечом, да?

— Да! — волновалась Дарья Тимофеевна. — И чтоб никаких блондинок!

— Я думаю, это слишком. А вы как, Людмила Федоровна?

— Надо подождать… — нерешительно сказала она. — Они уже большие, это их личное дело… Надо как-то исподволь, чтоб они сами. Что ж мы, декрет издадим? Так нас же роно на смех поднимет! И так вот-вот скандал разразится.

— Ждать недолго, — мрачно буркнул Матвеев.

— Акселерация проклятая, — вздохнул кто-то в углу.

— Я в газете читал, — сказал Матвеев, — в США рост акселератов уже приостановился, а у нас все еще нет. Наши выше и тяжелее. Данные медицинской статистики.

— Значит, у нас условия лучше, — заметила Людмила Федоровна.

— У нас они от рук отбились, — продолжала свое Дарья Тимофеевна, — никакой строгости. Отсюда ведь шаг до всего! А-а, — махнула она рукой, — шаг уже сделан!

— Хорошие у нас дети, — поднялся Матвеев, — нечего на них напраслину возводить. А то, что мы не знаем их: и потому не понимаем, — это факт, это горькая истина.

— Вот воспитали бы вы хоть одного! — съязвила Дарья Тимофеевна.

— Еще успею, какие мои годы, — парировал он, — подожду немного и женюсь на выпускнице, а? Подумаешь, двадцать лет разницы? Сколько в мировой литературе примеров, а, Людмила Федоровна?

— В литературе очень много, — оживилась она.

— А литература — отражение жизни, да? — спросил он.

— Да.

— Вот и договорились.

— Не понимаю, почему вы шутите? — спросила Дарья Тимофеевна. — Вы, Людмила Федоровна, директор — не забывайте. Директор, а поощряете Андрея Андреевича на легкомысленные разговоры.

— А что тут делать? Что придумать-то? Вы знаете? — уже строго, по-директорски спросила она Дарью Тимофеевну.

— Нет.

— И мы все нет. Давайте думать…

С тем и разошлись.

7

Может быть, оттого, что последнее время больше всего приходилось заниматься интернатом, мысли Андрея все чаще обращались к собственному детству. «Наверное, надо родителей проведать… или съездить на Кольский полуостров, посмотреть, что там от детства осталось… или самому пора уже обзаводиться домом и семьей… время-то неумолимо. Совсем немного пройдет, оглянуться не успеешь и о поселении, и об этом интернате, и о деде Киеме с Людмилой Федоровной будешь вспоминать, как сейчас о детстве. Всё уйдет в прошлое, останется память… Память — удел стариков».

У всех школьников в их маленьком городке были одинаковые пеналы. Пеналами служили коробки цилиндрической формы из черного картона от снарядов к  американскому истребителю «кобра», на которых летали наши летчики. Каких только боеприпасов не хранили мальчишки в своих арсеналах тех лет! Остался без руки Жора Величко, оторвало два пальца Гене Грошеву, покалечило Диму Ронкина, с обгоревшим лицом от взрыва ракетного пороха доставили однажды и Андрея в санчасть. Это все еще давала себя знать война…

А за аэродромом, у дальних сопок, на перевале, были остатки разрушенного склада с боеприпасами. Большие артиллерийские снаряды. Мальчишки добрались и до них. Отвинтили несколько головок, вытащили мешочки с порохом. Порох — длинные коричневые макаронины с дырочками.

И повели ребята этим порохом дорожку вниз по склону, длинную дорожку до самых валунов у подножия. Подожгли и затаились. Помчался огонь к вершине как по бикфордову шнуру. Ахнул взрыв!

Лежали ребята за валунами ни живые, ни мертвые. А когда пришли в себя и осмотрелись, увидели, что к сопке, окружая ее со всех сторон, идет плотная цепь солдат с автоматами, идет медленно, внимательно посматривая вперед.

Надо бежать, а некуда. Один путь — через озеро.

— Лежите тихо в кустах, — сказал Андрей. — Мы с Артуром поплывем.

Они разделись, каждый взял одежду в левую руку и, гребя правой, на боку, поплыли к противоположному берегу. Их сразу заметили. И когда их, дрожащих, со свертками мокрой одежды, вытащили на том берегу, говорить они не могли — от холода и страха.

В казарме отпоили чаем, растерли, одели в сухое.

— Моего там не было? — спросил штабной капитан, он вел допрос. («Как же, там он, в кустах Пашка Колтыпин!»)

— Не было, — мотнул головой Артур.

— Конечно, — согласился капитан. — А то вы скажете! Узнаю, выдеру как Сидорову козу!

— Попало? — спросил Пашку на другое утро Андрей.

— Еще как! — мрачно буркнул Пашка. — А вам?

— Нет.

— Ну да?! — удивился Пашка.

— Да… поговорили, — вздохнул Артур.

За все время не мог вспомнить Андрей, чтобы отец хоть раз поднял руку на него или на брата. Странно, думает он сейчас, совсем как в чукотских семьях, где детей не бьют, не ругают.

Вот мать — та могла отшлепать, попадись ей под горячую руку. Андрей помнит, однажды (он был уже в четвертом классе) схватила мать ремень, начала хлестать без разбору обоих, братья переглянулись, отобрали у матери ремень, зашвырнули подальше. Оторопела она, села на кровать и заплакала.

Это больше всего потрясло братьев. Ушли они на улицу, поклялись друг другу вести себя так, чтобы мать никогда не плакала, вот только не помнит сейчас Андрей, удалось ли им сдержать клятву.

— А вы часто вспоминаете свое детство, Людмила Федоровна?

— Я не вспоминаю. Мне кажется, это было вчера.

«Вспоминать еще не настало время», — подумал Матвеев.

Она заглянула к нему в сельсовет на огонек. Он поставил чай, очистил стол от книг и журналов.

— А это что за литература? — полюбопытствовала она. — И девушки на фото все заминированы…

— Как? — не понял он.

— Ну, в мини… — рассмеялась она.

— Кинодивы… А вот журнал «Польша». Обозреватель Анна пишет: «Почти каждая женщина хочет быть блондинкой». Вот так.

— Вас все волнует проблема перекраски наших девочек?

— Нет, — ответил он. — Пусть это волнует Дарью Тимофеевну. А я просто всесторонне овладеваю предметом. Читаю все, что касается блондинок. Учебный материал.

— Ну и как успехи?

— Кое-что есть… — Он нашел отчеркнутый абзац и прочитал: «Добиться желаемого эффекта можно и домашним способом. Для этого необходимо смазать волосы шести- десятипроцентным раствором перекиси водорода с добавлением пятнадцати-двадцати капель нашатырного спирта, а затем, примерно после тридцати минут, сполоснуть их теплой водой с добавлением небольшого количества уксуса или лимонного сока».

— Где уж тут взять лимонный сок? — вздохнула она.

— К сожалению, — сказал Матвеев. — Вот и к чаю даже не могу предложить. Не завезли…

— Ой, вы напомнили мне один случай. Ведет практику в школе девушка из Анадырского педучилища и объясняет ученикам — мол, то, что растет на дереве, — это фрукты, а то, что в огороде, — овощи. Яблоки — фрукты, морковь — овощ. К чему относятся лимоны? Девочки, к чему? Вот ты, Маша, скажи, к чему лимоны? К чаю, — отвечает Маша.

— А вот тут еще один совет, — он достал другой журнал, нашел: — «Современная женщина не обязательно должна быть всю свою жизнь брюнеткой или рыжеволосой. Время от времени она может существенно изменять цвет своих волос. Следует, однако, помнить, что частая окраска портит и высушивает волосы».

— Вы этим озабочены? — спросила она.

— Представьте, да. Как мне, не посвященному во все таинства, определить, крашеная блондинка или натуральная?

— Это действительно проблема, — засмеялась Людмила Федоровна. — Могу вас успокоить, натуральных почти нет. Перевелись, как динозавры.

— Не говорите, — завозражал Матвеев. — Возьму путевку в Швецию или в Польшу, проверю. С этой целью я лет пять назад в Прибалтику ездил. А там шатенки и брюнетки. Что делать?

— Вам не повезло. Не переживайте…

— Я и не переживаю, я оптимист.

— Завидная черта характера…

— Учусь у англичан. У меня тоже хорошие перспективы.

— Почему «тоже»? — спросила она.

Он открыл толстую книгу, выбросил закладку. Прочитал: «Джентльмены любят блондинок, но женятся на брюнетках. (Английское правило)».

— Ну, я вижу вы крепко подкованы, — засмеялась она. — А это что, дайте-ка, дайте! «Всякая женщина моложе семидесяти для меня цветочек», — прочитала она.

Он засмеялся:

— Это лейтенант Леонард Берч — политический советник генерала Ходжа. Заявление во дворце Дук Су в Сеуле, где семнадцатого октября тысяча девятьсот сорок шестого года заседала совместная советско-американская комиссия. Из книги Марка Гейна «Японский дневник», издана в Москве в тысяча девятьсот пятьдесят первом году.

— А где нашли?

— В нашей библиотеке…

— Наверное, вы все-таки больше интересуетесь политикой, — улыбнулась она.

— Вы правы. Да и хотелось вам помочь. А то ведь с Дарьей Тимофеевной шутки плохи. Попробуйте ее перекрасить в блондинку, рецепты я вам нашел.

Она расхохоталась:

— Легче тигра перекрасить в белого медведя… А рецепты я перепишу…

— Пожалуйста, их тут у меня целая куча!

— Не бойтесь за девочек, — вдруг серьезно сказала Людмила Федоровна. — Никто их не тронет. Я все-таки директор, как-никак. И за Катю Рультынэ не бойтесь, никто ее не обидит.

— Давайте я чай подогрею, а то он совсем остыл. Чай нужно пить горячим.

8

Урок был как урок и ничем не отличался от других, если бы не перемена и игра в снежки. Начался южак, теплый ветер, и снег был мокрый, дети резвились, и к ним выскочила на улицу Людмила Федоровна.

Несколько комьев снега в общей перестрелке угодили и в нее, но тут раздался звонок, перемена закончилась, все ринулись в классы.

Людмила Федоровна в учительскую не забегала, отряхивалась в классе, класс еще не остыл, весело гудели, и, когда холодная струйка воды потекла по ее лицу и за шею, она поняла, что это растаял снег на прическе, подошла к окну, чтобы привести себя в порядок, и тут класс затих. Она не заметила, как автоматическим движением сняла с головы парик, резко стряхнула его, капли воды забрызгали пол и юбку, и только хотела водрузить его на место, как до нее дошло…

Она растерянно смотрела в притихший зал.

Оторопевшие школьники во все глаза смотрели на новую учительницу. Кто-то на задних рядах тихо хихикнул.

Людмила Федоровна свернула парик, положила его на подоконник, в угол, причесала свои короткие темно-русые волосы и вернулась к столу и классному журналу.

Урок прошел вяло. Дети новыми глазами смотрели на человека, которого, казалось, всегда знали, в которого были влюблены, и этот обман каждый переживал по-своему.

У доски отвечал Петя Эттувги.

— В человеке все должно быть настоящее, — закончил он ответ. — Это русский писатель Чехов писал. Все должно быть настоящее — и душа, и одежда, и…

— Нет, — поправила она. — В человеке все должно быть прекрасно, — писал он.

— Нет, настоящее, — упорствовал Эттувги, с ненавистью глядя на парик.

— Ну ладно, будь по-твоему. Настоящее — значит прекрасное. Да?

Людмила Федоровна раньше времени закончила урок и торопливо ушла в учительскую.

Конечно, об этом инциденте она поведала Матвееву. Тот сделал комплимент и по поводу натуральной прически директора, пытался ее успокоить, а потому помолчал и бухнул:

— Опростоволосились вы, Людмила Федоровна, в прямом и переносном смысле слова.

Она грустно улыбнулась.

— Признаться, я и сам не замечал. Как вам удалось так искусно подобрать?

— Не замечали, потому что не приглядывались. Я ведь вас как женщина не интересую. Для вас важнее, чтобы дела в школе шли хорошо… и вообще, в поселке.

Он пожал плечами.

— И парик американский. У меня родители там работают, мама и постаралась.

— Вон оно что, — удивленно протянул он. — А почему вы здесь?

— А где мне быть?

— Ну, я полагал, при столь высоком положении родителей дети наверняка устраиваются в столице, а вы на краю земли. Что так?

— За что это вы меня, Андрей Андреевич?

— Извините, я не хотел…

— Да ладно, чего уж там… Я сама сюда напросилась. Каприз, если хотите. А Москва действительно от меня никуда не уйдет, при моих-то связях, — язвительно подчеркнула она.

— Извините еще раз… У меня это бывает — ляпнуть сгоряча. Хотите, позабавлю? Два года назад у меня намечалось что-то вроде романа с одной, правда брюнеткой. Ну, и когда дошло до этого… понимаете… у нее полпрически упало, шиньон, что ли, называется… Вот… И ничего не состоялось… Понимаете, большой ком человеческих волос отдельно на белой подушке… Не по себе как-то.

— Вот уж не представляла, что вы столь эмоциональны!

— Эттувги, говорите? В человеке все должно быть настоящее? А ведь это он — отец Катиного ребенка.

— Спасибо за доверие… Но я уже сама догадалась.

— А теперь дело сложнее, чем вы думаете.

Людмила Федоровна насторожилась.

— Помните, я вам рассказывал о единственной дальней родственнице Кати. Она долго болела, часто и подолгу лечилась. Письма приходили с юга, из санаториев… Вот… Родственница эта умерла. Пришло письмо в сельсовет. Катя еще ничего не знает. Надо сообщить Кате. Возьмите это на себя, а?

Людмила Федоровна молчала. Потом кивнула.

— Вот ведь как все нескладно получается, — сказала она… — Что с ребенком-то будет?

— Ну, наперед не загадывайте, — хмуро остановил он ее.

— А правда, вы скоро уезжаете, Андрей Андреевич?

— Правда…

— А чем займетесь? Не жаль все бросать?

— Я же с Чукотки не уезжаю, — развел Матвеев руками. — Значит, и здесь еще буду. Возможно, и не раз… Тут, вокруг поселения, геологи как следует еще не работали. Если вы никуда не сбежите, мы с вами обязательно встретимся, — он улыбнулся, — а?

Она внимательно посмотрела на него.

— Честно говоря, — сказал Матвеев, — мне бы этого хотелось.

…Если долго идти по берегу моря на запад, то сначала будут попадаться отдельные, разбросанные там и сям скелеты китов, моржей, косаток. Выбеленные временем кости — остатки давнишней охоты…

От кладбища надо идти до ручья, впадающего в море… Ручей в живописном распадке, и если подняться по распадку на береговой обрыв, то можно увидеть километрах в трех небольшую гряду сопок, одна из которых, самая большая, держит на себе снежники круглый год и при ярком солнце имеет синеватый оттенок. У подножия сопки лежит большое озеро, возможно, и оно и вечный снег влияют на цвет окружающего пейзажа, и чукчи называют его Озером у Синей Сопки. Из этого озера и вытекает чистый веселый ручей.

В озере водится крупный голец, на берегу маленькая избушка для рыбаков. На болоте и озерках вокруг весной и осенью всегда много дичи.

Однако совсем не это заинтересовало геолога Андрея Матвеева.

Часто ходил он сюда на рыбалку с дедом Киемом, приносил и складывал в избушке окатанные булыжники обсидианов. Хороший камень — мечта коллекционера. Серые на поверхности, они на разломе были густо-черного цвета. Вулканическое стекло.

— Как по-чукотски этот камень?

— Йэлкаавыквын, — ответил дед.

Попытки найти коренные выходы обсидиана ни к чему не привели, хотя Матвеев вместе с детьми провел в окрестностях два геологических похода.

А что, если обсидианы и тектиты метеоритного происхождения? А вдруг и само озеро у Синей Сопки образовалось в кратере, возникшем сотни тысяч лет назад от громадного метеорита? Ведь оплавленное стекло могло образоваться только в результате высокой температуры и сверхвысоких давлений. И если чукотское озеро Эльгыгытгин, по одной из гипотез, метеоритного происхождения, почему таковым не может быть и это?

Два мешка черных «бомб» набрал Матвеев, сложил в коридоре избушки, вдруг пригодятся. Теперь он знает — отвезет в экспедицию и как образцы, и просто подарки любителям камней…

Сюда нужна партия, думал Матвеев. И чтобы в ней кроме геологов были физики и геофизики. Нужно комплексное изучение.

И конечно же, без ребят из Комитета по метеоритам не обойтись.

Все это, правда, попахивает «чистой» наукой, диссертацией, а он, Матвеев, поисковик, он практик. Впрочем, почему же «чистой»? Доказано, что большинство впадин, образованных ударами сверху, из космоса, таят в себе месторождения самых разных ископаемых. Вон по соседству, в Канаде, структура Садбери дала целый букет полиметаллов. А вдруг и здесь…

Конечно, пусть сначала на Эльгыгытгине поработают, пусть все его тайны раскроют, работы хватит, ну а потом… Потом можно будет и Озером у Синей Сопки заняться. Если, конечно, в экспедиции будут люди и средства.

Э-хе-хе, мечтания, прерывает себя Матвеев. Надо сначала с поселком распрощаться, надо сначала в экспедицию попасть, надо войти в курс проблем новой работы, надо… Ох, много чего надо, и до ближайшего его, Матвеева, поля так же далеко, как ему самому до погасшей только что в звездном небе очередной кометы.

Обо всем этом он и рассказал бы Людмиле Федоровне, отвечая на ее вопрос о его дальнейших планах, если бы был уверен, что ей это интересно. Но передумал.

Вот хорошо бы поручить ей, подумал Матвеев, собирать легенды. Записывать все легенды об «йэлкаавыквын». И чукотские, и эскимосские. А потом сравнить их с легендами народов тех стран, где выпали тектиты. Тектиты сейчас можно найти в Австралии, Азии, Моравии, Африке, Южной Америке… Вот и на Чукотке тоже. Конечно, геологии эти легенды ничего не дадут, но собранные воедино из разных стран и народов, они помогли бы представить механизм человеческих ассоциаций, человеческой фантазии. Ведь если есть легенды о пришельцах из космоса и их сейчас тщательно собирают, стоит ли отказываться от того, до чего рукой подать? Поговорю, конечно, с Людмилой Федоровной, но только в другой раз, не то сегодня настроение. И у нее и у меня.

9

Андрей помнит свое первое ощущение страха. Тогда они с братом Артуром ловили рыбу на скалистых выступах бухточки. Рыба шла хорошо, Андрей тянул одну за другой, Артур успевал потрошить, складывая печень в кастрюлю.

Неожиданно клев прекратился, очевидно, косяк ушел, Андрей бросил на камни удочку и пошел к Артуру помочь. И тут он заметил высоко над головой брата маленькое белое пятнышко, пригляделся, напрягая зрение, и удивился — на черной отвесной скале белела ромашка. Ее тоненький стебелек тянулся из маленького, величиной со спичечный коробок, кусочка земли. Как туда попала земля? Каким ветром занесло ромашку?

Не сговариваясь, они полезли за цветком.

Осторожно, цепляясь за малейшие выступы каменной стены, забирались все выше и выше и наконец очутились на карнизе шириной в ладонь. До цветка было не дотянуться. Они прижались всем телом к скале, внезапно ощутив, что вниз им уже не спуститься. Пот струился по лицу, по спине, холодно было в животе.

И тут они услышали крик отца:

— Стойте! Я иду к вам! Не шевелитесь!

Андрей осторожно повернул голову. Отец сбросил китель на камни и начал медленно подбираться к детям.

Козырек, на который он стал, был чуть пошире, а сам отец был на расстоянии вытянутой руки от Артура.

— Спокойно, ребята! Ну! Все будет в порядке. Внимательно следите за мной и делайте, как я. Смотрите?

— Да… — прошептал Андрей, хотя ему из-за Артура не совсем было видно.

— Вы медленно передвигайтесь на мое место… Тут площадочка пошире… Держитесь за камни крепче… Как только станете на мое место, отпустите левую руку, видите, я ее отпустил… Потом отпустите правую и оттолкнитесь ногами, ни в коем случае не отталкивайтесь рукой. Только ногами… Надо как можно дальше прыгнуть в сторону, чтобы упасть в воду… Надо сильно оттолкнуться, чтобы не упасть на камни. Понятно? Только ногами, лучше одной ногой, правой! Вот смотрите…

Он в точности повторил все, что сказал, оттолкнулся и полетел в воду.

Вскоре он вылез на камни и снизу закричал:

— Все в порядке! Вода теплая! Отличная вода! Давай, Артур! Не спеши, потихоньку…

Артур начал медленно передвигаться. За ним осторожно скользил Андрей.

— Не смотрите вниз! — кричал отец. — Смотрите на скалу! Молодец, Артик! Остановись, отдохни! Вот так, молодец! Ну, давай!

Артур резко, расставив руки, оттолкнулся, и по тяжелому всплеску воды Андрей понял, что все в порядке.

— Э-ге-ге-и! — раздался восторженный крик брата.

Андрей сразу успокоился. Он потихоньку добрался до места, где только что находился Артур, отдышался и, не слыша криков снизу, сильно оттолкнулся.

Потом они все трое мокрые сидели на камне. Отец молчал, у него было отрешенное лицо. Потом опомнился:

— Матери не говорите… Ловить рыбу можно, место хорошее, но не надо больше лазить на скалы… Хорошо?

— Не будем…

— Матери ничего не говорите… Не надо ее пугать…

Потом, по дороге домой, он спросил:

— А что вас туда потянуло?

— Ромашка там была…

— Какая ромашка?

— Обыкновенная.

— Что не показали?

— Забыли…

Первый тогдашний страх Андрей помнит до сих пор.

И еще он помнит, что такое же выражение лица он видел у отца много позже.

К ним в военный городок приехал из Москвы маршал. Маршал инспектировал воинские части, и ему неожиданно захотелось посмотреть, как живут офицеры.

Семьи офицеров занимали финские домики на склоне сопки, густо поросшей кустарником, у самого моря. Маршал шел в окружении свиты, которую замыкал отец.

— Вот в этот дом… — показал рукой маршал. Мать и Андрей стояли на веранде. — Кто здесь живет?

— Я, — подошел к маршалу отец.

Крыльцо дома было застлано огромным флагом со свастикой с плененного фашистского корабля.

Вот тогда у отца было такое же лицо, как на берегу, у скалы с ромашкой.

— Кто это придумал? — мрачно спросил маршал.

— Я, я, — ринулась вперёд мать, — проходите, пожалуйста, в дом!

Маршал поднялся, аккуратно вытер нога о флаг-половик и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Между прочим, это единственное верное назначение этого флага. — И обращаясь к матери: — Спасибо.

И вся группа офицеров вместе с отцом пошла дальше.

Странно, думает Матвеев, и там, в европейском Заполярье, и здесь, на Чукотке, на самом берегу Ледовитого океана растут удивительно красивые ромашки, вдвое больше, чем их подруги на юге, ромашки величиной с большую астру.

Вон и Кузьмич, Пичкинмичкин, перенес с берега дерн с ромашками под окно своего дома. Много он туда растительности натаскал, забор сделал, получился сад-огород. Среди лета расцветали ромашки и лопухи большие, зеленые шли в рост. Кузьмича укоряли:

— Ну чего ты лопухи сажаешь? Какой от них толк? Ты бы лучше редиску посадил — все витамины!

— И-эх, пичкинмичкин, ничего-то ты не понимаешь, — вздыхал в ответ Кузьмич. — Лопухи — они большие, И зелени от них много, на целый сад. А что редиска? Вырвал с корнем — и нет ее!

Скучал, видать, Кузьмич по материковскому саду, по лесу, по траве-мураве. Ему бы жилось веселей в тайге, а тут вот камни да болото, ни кустика, ни деревца, случайный лопух на всю округу — единственное культурное насаждение.

Кличку свою — Пичкинмичкин он получил из-за того, что вворачивал в свою речь все время это слово. Само же слово безобидное, это чукотское название озера в Иультинском районе, в приблизительном переводе — «горловина, где старик ловил». Озеро это действительно богато рыбой, вытянутое, в горловине можно сига поймать, чира и нельму, о гольце и говорить нечего. Да только Кузьмич там не рыбу ловил, а собственный трактор. Когда весной развозили продукты оленеводам, провалился под лед, хотя и знал дорогу хорошо. Повезло — успел выскочить.

Достать трактор со дна Кузьмич не мог, как ни старался. «Вот приедут водолазы, тогда… Сейчас, видать, Садко с моими продуктами на нем по дну разгуливает, пичкинмичкин!» Стало у Кузьмича название озера ругательным словом, не мог он озеру простить весеннего коварства.

Сейчас Матвеев зашел к Кузьмичу попросить его съездить на вездеходе к другому озеру, где рыбачья избушка, взять мешок с обсидианами.

— Камни черные? Видел, давно лежат. Знать, и вправду уезжаешь? — вздохнул Кузьмич.

— Надо, — улыбнулся Матвеев.

— А что ты на учителке не женишься? — спросил Кузьмич.

— А зачем?

— Да так…

— Слухи пошли? — усмехнулся Матвеев.

— Поселок-то маленький…

— Ерунда все это, — сказал Матвеев.

— Я говорю, ерунда, — согласился Кузьмич.

— Почему же ерунда? — вдруг обиделся Матвеев.

— Ну тебя! — засмеялся Кузьмич.

— Если чего, Кузьмич, дай знать. Я с Петей Эттувги говорил. Кием был у меня, Кием просил… Он присмотрит, и за ним, и за малышом.

— А я? Мне-то чего не сказал? Эх ты, пичкинмичкин! Я тебя хоть раз подводил?

— Нет. Кием приходил, он хочет внука… Понимаешь? Что делать-то? Опекунство можно назначать только до пятнадцати лет, удочерять и вовсе нельзя, скоро паспорт получит… Все поздно. А как помочь?

— Миром поможем. Все дети — наши, — сказал Кузьмич.

— Да. Все. И которые есть, и которые родятся. Вот и проследи. Как за своими, так и за моими. Тут мегера есть, Дарья Тимофеевна. Может дров наломать. Я хочу тебя предупредить.

— Да что ты, Андреич! Разве мы не видим? Что мы, без глаз и ушей? — забеспокоился Кузьмич.

«Куда-то ушло мое время, — подумал Матвеев. — Ведь что-то есть в этой Людмиле Федоровне. Неплохой бы тещей могла стать для Пети Эттувги. Да вот и мне нельзя Катю удочерить…»

Зря, конечно, он так. По дороге к Кузьмичу встретил Матвеев Людмилу Федоровну. Улыбнулись друг другу — и все. Но такое было в лице Людмилы Федоровны, столько теплоты, что начал понимать Матвеев, почему у него появилось неожиданно вдруг хорошее настроение. Он в раньше за собой замечал прикосновение к тайне удивительных лиц. Есть удивительные лица — ты весь день находишься под обаянием мимолетной встречи, ходишь и улыбаешься, такое у тебя настроение. А это просто оттого, что час назад встретил удивительную женщину или увидел в толпе счастливое лицо.

Но иногда при этом тебя постигает непонятное волнение, как при виде взлетающего самолета, стремительно несущегося по земле, а в конце полосы море. И колеса отрываются от земли у самой воды.

— За камнями я сгоняю завтра, — прервал размышления Матвеева Кузьмич.

— Спасибо. А то самолет придет, а я не готов… Никогда здесь неизвестно, когда он точно придет… Надо собираться заранее.

«То-то будет праздник для детишек», — подумал Матвеев.

Здесь всегда всем поселком сбегались к самолету, а дети любили играть в вихре улетающей «Аннушки». Они с санками устраивались позади самолета, мощная струя катила визжащих от восторга детей по летному полю.

Матвеев вспомнил в своем детстве осень, там, на берегу Баренцева моря, большую перемену, резвящихся на улице школьников. И тут над сопкой появился самолет, судя по всему «кобра», и он начал разваливаться в воздухе.

Был уже звонок на урок, но все ребята класса, кто был на улице, помчались в сторону сопки, к болоту, на которое опускался парашютист.

Парашютист стоял по колено в воде, смотрел на детей и вдруг в толпе раздался истошный вопль:

— Папа-а!!

Кричал Саша Никитин, одноклассник Андрея. Дети расступились, Саша бросился к отцу, спотыкаясь о кочки, плюхаясь в воду, и отец его торопился навстречу, и потом Саша повис у отца на шее, и они долго стояли вот так, обнявшись, и не помнит сейчас Матвеев, плакал ли отец Никитина, но Саша бился в истерике.

Это все из-за первого здешнего снега… — думает Матвеев. Я вспоминаю все из-за снега… Снег детства незабываем… Снег детства… Запах его и цвет. Вот только что встретил Людмилу Федоровну, и она вся была запорошена снегом. И снег ей идет.

Вот будет отпуск, думал он, поеду к Баренцеву морю. Просто посмотрю, похожу, повспоминаю. Правда, не рекомендуют этого делать. Говорят, на место своего детства человека тянет перед смертью, есть, мол, такая примета. Ну что ж, проверим, сбудется ли она. Рано или поздно, а ехать надо.

Вон надо мной звезды. Эскимосы говорят, это светящиеся окна селения мертвых. Вон какой над нами большой поселок. Чикейвеем — Песчаная Река. Где там мои окна?

А когда я туда попаду и вам доведется меня хоронить, не делайте скорбных лиц. Помните, я бы на вашем месте думал сейчас о том, как крупно не повезло усопшему — не успел он поближе познакомиться вон с той блондинкой, что идет с правого края, вытирая глаза кончиком платочка. А у вас все впереди — и с блондинкой, и с катафалком.

 

Запах мимозы

1

Он стоял у окна, смотрел на веселые огни вечернего города и думал о том, что сейчас зазвонит телефон.

Сколько же лет не был Николай в этом городе? Он пытался вспомнить, когда был здесь последний раз, но его раздражал сладкий, приторный запах мимозы.

Так уж повелось: всегда, когда он останавливался в гостинице, он покупал цветы, дарил букетик дежурной по этажу, а остальное расставлял в номере — во всю свободную посуду, какая там была. Просто он любил цветы…

Его непроизвольный жест по отношению к дежурной гарантировал ему спокойствие на весь срок пребывания, а букеты, расставленные в комнате для себя, радовали глаз и постоянно напоминали о том, что он на материке, что скоро это пройдет, что опять надо возвращаться на север где у него были друзья, любимая работа, сын и любимая женщина.

Впрочем, любимая женщина у него была и в этом городе, но она была любимой в прошлом, и как он сейчас к ней относится, он еще не выяснил.

Никаких других цветов в городе не было, и, когда у первой встречной бабуси, торговавшей с рук, ему пришлось выбирать между тонкими непонятными ветками, которые еще не распустились, и охапкой пряных мимоз, она была последней.

Чем же они пахнут, черт возьми?

Он закурил, выпил стакан минеральной, и ему захотелось чаю. Запах мимоз смешался с табачным дымом и стал крепче. Желание выпить чаю натолкнуло на мысль о буфете, и тут он увидел, как к стоянке такси — она хорошо просматривалась из окна третьего этажа гостиницы — подъехала машина с номером 10–01, и Николай рассмеялся.

У Николая в Магадане был приятель Саша Ч., и они вместе вывели формулу, согласно которой, если ты днем увидишь машину и в номере ее первые две цифры будут в любом порядке повторены двумя последующими, то сегодня ты обязательно напьешься. Они часто испытывали судьбу, примета стала их игрой, они к ней начали относиться вполне серьезно, потому что она сбывалась в 99 случаях из 100.

Автором этой приметы был Саша. Неизвестно, сочинил ли он ее сам или узнал у кого-то, теперь уже ничего не поделаешь, если для Николая и Саши примета всегда была роковой. Потому что не может человеку вот так запросто встретиться машина, у которой в номере две первые цифры повторялись в двух последних.

«Ну конечно, — думал Николай, — пойду в буфет, а там нет чаю. Возьму кофе, нужен коньяк. Вот такие дела… Встречу знакомого — они чаще всего некстати… И пойдёт».

Николай слишком хорошо себя знал, чтобы сомневаться в этом на скорую руку, черновом плане.

«Ярангой! — вдруг осенило Николая. — Мимозы пахнут ярангой, если хоть один обитатель ее выпил тройного одеколона. Или какой-нибудь другой парфюмерии. Конечно же… А во времена «сухого закона» бывало всякое, чего уж тут стесняться. И как я раньше не догадался? Конечно же, ярангой, иначе б запах не был столь знакомым…»

Николаю стало легче, он уже не думал о мимозах, да и запах цветов стал вдруг почему-то не таким сильным.

«Да, а когда же я все-таки был последний раз в этом городе?»

И тут зазвонил телефон.

Он поднял трубку, улыбнулся и первым сказал:

— Здравствуй!

— Здравствуй, Николаюшко, здравствуй… Прилетел-таки… Сделал милость… Осчастливил…

— Перестань, пожалуйста.

— Здравствуй, Ник. Я так рада…

— Я тоже…

— Я думала перед этим, сколько же ты не был здесь.

— Я тоже только что думал об этом. Не припомню сколько…

— И я не припомню… да и немудрено, у меня память девичья…

— Знаем, знаем, какая «девичья».

— Почему ничего не писал? Я бегала на почту — и все зря…

— Ты и так обо мне все знаешь, — грустно сказал он.

— Но ты не представляешь, Ник, самое тяжелое — когда приходишь на почту, а в окне «востребования» тебе ничего нет.

— Это смотря за чем приходишь, — сказал он, — за письмом или за переводом.

Она засмеялась.

— Нет, Ник, ты не меняешься. И мне кажется, ты заслуживаешь немного большего, чем одиночество…

— Я не одинок.

— Я не об этом, — сказала она. — Человек может быть страшно одиноким, даже если у него много друзей и достаточно непривередливых баб… ты уж прости.

— А ты не злись…

— Я не злюсь,, я знаю, ты никогда не был праведником.

— Ты мне выговариваешь, как жена.

— Нет, я твой друг, и я тебя люблю… всегда любила… Это больше, поверь, чем жена… хотя я и знаю о твоих похождениях…

— Какие уж там…

— Перестань… терпеть не могу, когда врут и оправдываются.

— Ладно, — вздохнул он. — Только не надо о том, почему мы не вместе.

— Тогда говори о погоде… Это всегда выручает, — засмеялась она.

— У вас хорошая весна, — начал он. — А у меня в номере пахнет ярангой.

— Мимозами? — удивилась она.

— Конечно! Откуда знаешь?!

— В яранге Кергенто всегда пахло мимозами, — просто сказала она.

— Знаешь, — сказал он, — мы никогда не смогли бы быть вместе. У нас ощущения одинаковые.

— Ну уж… ты скажешь… Ощущения — это еще не вкусы… вкусы у нас, слава богу, разные… Пойдем в театр?

— Нет, — сказал он.

— Вот видишь, — засмеялась она. — А в кино?

— Тоже…

— Может быть, на выставку?.. Хорошие молодые художники…

— Настоящий художник только один… это бог.

— Да?

— Он создал действительное произведение искусства — женщину. На все остальное, созданное руками других художников, можно не смотреть…

Она вздохнула.

— Совсем ты там одичал, на Чукотке…

— А ты растолстела… Чую по голосу.

— Нет, талия по-прежнему… помнишь, как ты говорил… самая тонкая на всем северо-востоке…

— Теперь уже во всем Ленинграде…

— Конечно, — сказала она, — я уехала, и нет больше… у вас остались одни толстушки… у вас же снабжение лучше.

— Ты не права. У нас красивые девушки… они просто зимой одеваются теплее, вот и все.

— Значит, ты там без меня не скучаешь…

— Скучаю… я не один, но скучаю. Юпитерша, ты ревнуешь, значит, ты не права.

— Мне думается, — серьезно сказала она, — ревность — нормальное состояние здорового человека… любящего человека, если тебе угодно.

— Вот здесь мы с тобой схожи. Если б ты знала, как мне хочется тебя увидеть…

— Боишься?

— Не знаю… ведь столько лет. Сын-то большой, наверное, стал?

— В первом классе.

— Сначала он будет отличником, потом великим человеком… его судьба выбрала, так нужно было провидению… или еще чему-то, что свыше.

— Ты мне уже говорил об этом… давно говорил, на Чукотке, еще тогда… в больнице.

2

Долго будет помнить он сладкий, с горечью дыма запах тундры, будет метаться в своей пустой холостяцкой квартире, достанет из кладовой меходежду, палатку, всю амуницию, свалит в комнате, чтобы запах тундры заполнил ее, уткнется лицом в красную кожу кухлянки, будет вдыхать ее запах, и в закрытых глазах его возникает тундра, и яранга Кергенто, и смеющееся счастливое лицо Ирины — и закружится у него голова, и захочется плакать. Потому что вспомнит он, что сейчас на дворе не лето, а ноябрьская черная ночь, снег до крыш и пурга уже неделю на тысячу верст вокруг.

…Тогда летом все началось с вертолета. В партии его ждали долго, и, когда он показался над сопкой Линлин, ребята засуетились, хотя ящики с образцами уже давно были готовы к отправке. Хотелось побыстрее получить почту — письма, посылки, газеты, стосковались по новостям за полтора месяца поля.

Вертолет опустился за сопкой — там летнее пастбище оленеводов, там старик Кергенто и две женщины. Они сушат мясо, заготавливают рыбу, ждут, когда подкочуют пастухи. От стойбища до базы партии вертолетом несколько минут.

Вертолет поднялся скоро, набрал высоту и, не делая посадку на базе геологов, лег курсом на Анадырь.

— Вот нам, — выругался начальник и ушел в палатку.

Все знали, что теперь еще месяц в небо можно не смотреть, и уныло разбредались кто куда.

— Вот что, — нашел начальник Николая на кухне. Николай и завхоз дегустировали брагу, которой хотели попотчевать вертолетчиков. — Вот что, — сказал он, — сгоняй к старику, узнай, что там. Давно ты у него не был, твоя очередь. Заодно и мяса у него попросишь.

— А ему чего?

— Сгущенки возьми. И браги захвати, угостишь. Прогуляйся, все равно дел нет. Захочешь у него ночевать, оставайся. Но утром на обратном пути поколупай фауну, поковыряйся на склоне, там обнажение. Глядишь — и повезет. А?

— Конечно.

На базе были только консервы. И раз в неделю кто-нибудь из геологов ходил в гости к старику Кергенто, к его ярангам, за сопку, примерно километров за десять. Когда геологи были в маршруте, ходил завхоз. Старик щедро одаривал мясом и рыбой — свежей, вяленой, соленой. Геологи, в свою очередь, носили ему керосин, сгущенку, муку. В ручье, на берегу которого стояли палатки геологов, рыба не водилась.

Выбрасывались весной, все было в снегу, и место выбрали неудачно. Река-то протекала мимо стойбища Кергенто, и рыбы там было в изобилии.

Начальник строго соблюдал принцип равного партнерства, и святой ритуал обмена, давно превращенный почти в игру, нравился и чукчам и геологам.

— Вот ягоды пойдут, — вздыхал начальник, — пирогов напечем старику, никогда он пирогов с ягодами не едал, вот удивим!.. — Потом опять вздыхал: —…И сами наедимся.

От таких оптимистических прогнозов становилось совсем тошно, каждый мечтал о вертолете, ждал его что там дома-то? Письма где, письма?

И вот вертолет пролетел мимо.

Николай собрался быстро, простился с начальником и не спеша поплелся к сопке.

Вернулся он на другой день вечером.

— Гость там, — сказал Николай начальнику, — Этнограф. Из Москвы.

— Любитель экзотики?

— Работа, говорит, такая… материал собирает. Наверное, для кандидатской.

— Знать, на других северах бывал?

— Ага… — Ужин оставили? — перевел разговор Николай.

— Сам сварганишь, — начальник не заметил смущения Николая.

— Слушай, — заглянул через полчаса на кухню начальник партии, — а ведь за ним должны вертолет прислать?

— За кем? — не понял Николай.

— За этнографом…

— Да где-то через месяц, примерно так обещали.

— Обещают… как и нам, — махнул рукой начальник и ушел.

Николай сидел, закрыв глаза, перед остывшей кружкой чая. Завхоз думал, что он намаялся и спит сидя, и, чтобы не греметь посудой, вышел из палатки. А Николай весь был там, в стойбище Кергенто, и никак не мог понять себя, никак не мог решить, что же ему делать.

Наутро, еще до завтрака, он объяснил начальнику свою идею.

Дело в том, что в самом начале поля решено было, используя погожие дни и веря хорошему прогнозу (прогноз подтвердился), уйти на лошадях в самый дальний угол планшета и обрабатывать границы территории партии, постепенно сужая круг, а все, что вокруг базы в радиусе пятнадцати — двадцати километров, оставить «на потом», на осень, когда пойдет снег и дождь, все равно база рядом, не страшно. Месяц отряд промывальщиков и два съемочных кочевали с подбазы на подбазу, работа шла хорошо. Сейчас три дня взято было на отдых и на камералку и, конечно, на ожидание вертолета.

— Мы выходим завтра, так? — спросил Николай.

Начальник кивнул.

— Есть идея, — продолжал Николай. — Вы этот угол работайте без меня. На него вам понадобится дней двадцать. Я же это время буду снимать территорию, примыкающую к стойбищу Кергенто. И то, что к нашей базе, — тоже.

— Один?

— Нет. Возьму этнографа. Радиометриста оставляю вам. А вы мне один радиометр. Этнограф согласится, ему делать совсем нечего.

— Отлично! — обрадовался начальник. — Мы все сделаем, вернемся, и тут все сделано — экономии недели на две. Скажи этнографу, у нас хороший фонд зарплаты, можем его оформить на это время радиометристом.

— Да так согласится, из любви к искусству, — сказал Николай. — В тундре от безделья чокнуться можно. Но предложить — предложу. Сговоримся…

— Получается, мы делаем три съемочных отряда, — задумался начальник. — Бывший твой теперь остается без геолога.

— Не забудь, у меня студент-дипломник, ему можно доверить, если, конечно, ты из своего отряда перекинешь старшего геолога, — сказал Николай.

— Ладно, я один потяну, — согласился начальник. — Тебе же тоже в общем-то одному придется… эх, две недели, так заманчиво! Молодец!

Начальник свернул карту, сунул ее в планшет и побежал завтракать, чтобы первым успеть к свежему чаю. Пока он не выпивал чайник свежего чая, он не объявлял заданий на день.

3

Пройдет немного времени, и поле будет в прошлом, и будет Николай метаться в одиночестве ноябрьской ночи, и так ему захочется туда, в стойбище Кергенто, захочется в лето, в гудение комаров, в каторгу и соленую радость маршрутов, захочется к ней, к ней… Он и сейчас видит… Все видит, как будто это было вчера.

Вот он возвращается из очередного маршрута, дымок костра у яранги виден далеко-далеко… И видно, как она спешит ему навстречу, она заметила его, когда он был еще на гребне. Она ждала его с самого утра, как только он ушел… Она бежит ему навстречу, он сбрасывает рюкзак и ждет ее.

Она бежит и смеется, и ветер развевает ее белые как снег волосы…

«Окко!» — всегда удивлялся старик Кергенто, когда ее волосы вспыхивали отблеском при неярком пламени костра в чоттагыне.

— Как луна, — улыбался дед. — Красиво. — И тепло смотрел на Николая.

И он протягивает к ней руки, и они падают в траву, и он не может оторваться от ее губ, и им нет времени ждать наступления ночи…

А в стойбище старушки тоже видели, как появился Николай и к нему побежала Ирина, и чай поставили, и мясо разогрели, да вот и чай остыл, и мясо снова ставить надо, а молодых все нет… Куда они делись? Неужели не устают за день?.. Эх, молодежь… Да чего уж… вон погода какая хорошая, пусть гуляют, скоро дожди пойдут, насидятся еще в яранге.

А они лежат, смотрят на небо, и облака, подгоняемые ветром, уходят на запад, за дальнюю гряду сопок, куда скоро спрячется нежаркое вечернее солнце.

Она закрывает его лицо своими белыми прядями, и волосы ее пахнут дымом костра, и свежим ветром, и травой, когда она в ожидании дождя, и вся она пахнет тундрой.

— Когда в маршрут возьмешь, Коля?

— Успеешь еще. Занимайся этнографией… сделай свои дела…

— У тебя маршруты сейчас длинные. Думаешь, я ходить не умею?

— Вовсе не думаю.

— Я не буду обузой… я тебе помогать хочу. Ведь тебе — это нам? Да?

— Конечно. Да сейчас я один справлюсь. Лишь бы радиометр не подвел… капризная штука, беречь надо, последний в партии.

— А он не опасный?

— Кто?

— Ну, этот твой прибор…

— С чего ты взяла?

— Ну… я слыхала, что для мужчин это вредно…

— Что, заметно? — смеется он.

— Фу, какой ты вредный! Я серьезно.

— Глупости все это… Вот у нас есть контейнерчик, он на ладони уместится, эталон называется, вот тот опасен…

— Он в партии есть?

— Да, на базе… В свинцовой упаковке. В прошлом году одна геологиня вовремя не сдала его, спрятала себе в стул, сидела на работе…

— Зачем?

— Ну, как тебе сказать… В больницу не хотела идти… Потом естественный выкидыш… вот и все.

— Она заболела?

— Нет, рентген она схватила немного… Мы это дело замяли, начальнику партии могло крепко достаться. Она уволилась из экспедиции. И правильно сделала…

— Покажешь?

— Зачем? Вот будем эталонировать прибор, тогда покажу… После серии маршрутов надо эталонировать радиометр, проверять его. Он очень чуткий, а радиация практически присутствует всюду — в воздухе, в воде, в почве… вот и в твоих волосах тоже…

— Когда я причесываюсь, летят искры…

— Это совсем другое, это электричество…

Они возвращаются к ярангам, Ирина несет рюкзак Николая («Дай я понесу!), чукотские старушки смотрят и про себя удивляются, совсем, мол, как чукотская женщина, молодец…

Но и Николай не налегке. Он перетянул ремнем вязанку хвороста и несет ее, закинув за плечо. Таков обычай, и Николай всегда из тундры приходит к ярангам с дровами. Никто его не заставлял, он сам знает — так надо.

Пока Николай ест мясо и пьет чай, Ирина успевает сбегать с ведром к речке. Здесь никто не ждет напоминаний, каждый стремится делать то, что другой пока еще не успел. Вот и живут все в стойбище ладно — и хозяева и гости.

С первыми дождями прилетел вертолет и увез Ирину. На этот раз, забрав ее, он подсел к геологам, привез письма, посылки, газеты. И когда начальник партии увидел Ирину в Николая, он понял все.

— Да… кх… дда… кх, — кряхтел он, улыбаясь, глядел на Николая. — С таким радиометристом я тоже бы не прочь сходить в маршрут, в самый дальний… да… Мог бы и в партии ее оставить, чего стесняться? Поработали вы хорошо, ничего не скажешь… Вот что значит вдохновение.

Он замолчал.

Николай тоже сидел молча.

— Я скажу, о чем ты сейчас молчишь, — продолжал начальник. — Будешь проситься с первым вертолетом домой.

Николай кивнул.

— Отпущу. И так пора сворачиваться. Шмоток у нас на два рейса. С первым ты и полетишь. Обещаю через неделю. Начинай собираться.

— Спасибо…

— Честно говоря, я хотел тебя попросить перегнать лошадей… У тебя ведь никого в городе, некуда торопиться… а теперь…

— Так вышло, — тихо сказал Николай.

— Ладно… заботы приятны… собирайся. Ты хорошо поработал. Честно говоря, мы даже не верили, что тебе удастся. Думали, придется здесь немного повкалывать… И фауна такая хорошая, редкая прямо…

— Это Ирина.

— Поделишься с ней премией, — улыбнулся начальник.

…Но первый вертолет прилетел только через десять дней, Ирины в городе уже не было, только записка на «востребования». Ирина сообщила, что уезжает в поселок Теюкуль на берегу Ледовитого океана в соседний район, там зимой живет Кергенто. Он обещал свести ее с родственниками, чтобы она смогла принять участие и в осеннем забое оленей, и в праздниках, и в зимних кочевьях. Будет в поселке до Нового года. А потом можно и в Москву. Хорошо бы, если б и Николай как-нибудь смог появиться в этом поселке, ведь надо им наконец что-то решать.

То летнее стойбище называлось по имени сопки — Линлин, «сердечко» с чукотского… Случайная символика. Два сердца вдрызг — не собрать осколков. Виноват Николай. Струсил тогда, не поехал в поселок… а чего боялся? Сейчас он кусает локти и не может понять, почему боялся круто менять судьбу, ведь любил же он Ирину…

Написала она ему тогда последнее письмо, очень злое. Сейчас он перечитывает это письмо и понимает, что оно не злое, а скорее нежное, и в горечи своей справедливое…

Потом, когда всем станет известно все, начальник спросит Николая:

— Если у тебя на руках двое волчат, один из них умрет раньше другого. Знаешь какой?

— Не знаю…

— …которого сколько ни корми, а он все в лес смотрит.

— О чем ты? — спросил Николай.

— О свободе. Тебе скоро сорок, такую девку упустил! Со свободой боялся расстаться. Все порхать хочешь? Будешь теперь как одинокий волк сидеть у норы и выть по ночам. Извини уж, старина… Чего думаю, то и говорю.

Николай ничего не сказал, вышел на улицу. У крыльца стояли два вездехода. Автоматически глянул на номера. Один из них был Ан-43–34.

«Точно, к пьянке…» — подумал Николай. Примета оказалась верной. Уже через полчаса он сидел в ресторане, молча и зло вспоминал разговор с начальником и пил один, тяжело и безрадостно.

4

В начале ноября перед самым праздником из поселка Теюкуль в райцентр вышли два колхозных вездехода. Вскоре началась пурга. В пурге и в полярной ночи вездеходы потеряли друг друга. Одному из них повезло — он вышел на трассу и через сутки был в райцентре. Второго ждали день, два, три, неделю — бесполезно.

Пурга бушевала по-прежнему, предпринимать какие-то спасательные работы было бессмысленно. Оставалось надеяться на окончание пурга и снегопада. И еще — на опытность водителя.

Штаб по спасению был создан на четвертый день. Из показаний первого вездеходчика явствовало, что во втором вездеходе находился груз — моржовое мясо, два пассажира — мужчина и женщина и вездеходчик. На троих — два спальных мешка (оленьи кукули). Ракетницы и оружия в вездеходе не было. Заправлен он был полностью. «НЗ» на борту отсутствовал, каждый взял в дорогу еды по своим потребностям, из расчета на суточный перегон, а может, чуть больше, вездеходчик точно не знал. Огонь у них тоже должен был быть, поскольку оба мужчины — курящие.

Через неделю пурга стихла. Район предполагаемого нахождения вездехода и весь маршрут с самого начала прочесывали на бреющем «Аннушки» и вертолеты. Командирам рейсовых Ил-14, пролетающих над этим районом, была дана инструкция следить за землей в поисках непредусмотренных картой огней. Был сделан обратный рейс вездеходами райцентр — Теюкуль, но никто не встретился на пути, а следы вездехода пурга упрятала за семь дней ноябрьского буйства.

Шел двадцатый день поисков. В поиски включились и пастухи-оленеводы. Все оленбригады были предупреждены по рации о необходимости обращать внимание на мельчайшие детали пребывания в тундре человека или вездехода.

Во все охотизбушки тундры и побережья отправились гонцы на собачьих упряжках.

Но вездеход как сквозь снег провалился.

Начальник геологической экспедиции райцентра отобрал шестнадцать геологов — хороших лыжников, придал им два вездехода, разбил район поисков на квадраты, утвердил свою методику прочесывания, ее обсудили и согласились. Все необходимое было погружено в вездеходы из расчета на десять дней работы. Под командованием комсорга экспедиции оба вездехода отправились на север.

На двадцать девятый день поисков вездеход нашли. Истощенные и обмороженные люди были доставлены в районную больницу.

Первой сообщение о мужестве женщины напечатала газета «Советская Чукотка». Затем областная газета. Затем прилетел корреспондент «Комсомольской правды» и напечатал полосу. Как выяснилось, вездеходчик вел себя не лучшим образом. Второй спальный мешок пришлось делить женщине и второму пассажиру. Пассажир оказался славным парнем, и ему-то досталось больше всего — ампутировали пальцы на обеих руках. Вездеходчик отделался простудой и истощением. Женщина обморозила лицо, руки, ноги и сильно простыла. Врачи сделали все, что смогли, но три пальца на ногах ей пришлось ампутировать.

Первые две недели они сидели в вездеходе, согревая салон паяльной лампой. Когда еда кончилась, перешли на моржовое мясо, благо его было много. Потом не выдержали и предприняли попытку оставить вездеход и идти к трассе, оттуда им слышался гул. На самом деле это были галлюцинации, и они не шли к трассе, а удалялись от нее. Вездеход был совсем занесен снегом. Вернуться к нему они уже не могли, потеряли след. И тогда совсем случайно наткнулись на заброшенную избушку. Там было немного дров и угля, но ни грамма пищи. А моржовое мясо осталось в вездеходе.

Вот здесь в избушке их и нашел отряд геологов-лыжников. Это было уже в начале декабря.

Когда Николай прочитал сообщение в газете, ему захотелось убить себя. Корреспондент писал, что пассажиркой вездехода была молодой московский ученый-этнограф Ирина Ивановна.

Утром Николай был уже в аэропорту, но ему пришлось помаяться еще три дня, прежде чем открылся райцентр и туда состоялся рейс.

Ирина лежала в отдельной палате — постарались журналисты.

— Ой! — откинулась она на подушки, когда он вошел. И протянула к нему руки. Совсем как тогда, в тундре, когда бежала к нему, встречая из маршрута.

Он опустился на пол рядом с кроватью, она гладила его по голове и плакала.

— Вот видишь, какая я стала… совсем страшная… Ты уж не смотри…

Лицо у нее было розовым, только кое-где сохранились остатки старой кожи и незажившие ранки у ушей и на подбородке. Свет в палате был приглушенный от ночника, и ему показалось, что волосы у нее темные. Он присел рядом на постель, взял в руки ее волосы, перебирая их на свету — они были темнее, чем тогда в тундре… Что-то сдавило его горло, и он спрятал лицо в ее волосах, вдыхал их запах, но все здесь пахло больницей…

— Седины много… — бормотала она… — хорошо, что я белая, не так заметно… придется краситься…

Она глубоко вздохнула.

— Коля-Коленька… глупо мы поступили, бросив вездеход… Не надо было уходить от вездехода…

Она опять всхлипнула.

— …и в босоножках мне теперь ходить нельзя… большого пальца на правой нет, и двух на левой… а у меня дома такие красивые босоножки… с серебряной нитью, из Индии… все тебе хотела в них показаться.

— Не надо, Ирин… — успокаивал он ее, — не надо… — он целовал ее лицо, и ей было не больно.

— Вот, — спохватился он и поднял с пола сверток, — тут ребята собрали разных дефицитов…

— Ой, что ты! Не надо! Вон посмотри! Мне ведь нельзя много… я сейчас на бульонах да на кашицах…

Подоконники и тумбочка были завалены свертками, пакетами, банками.

— Может быть, достать чего-нибудь такого… я не знаю…

— Ничего не надо… мне достанут, если понадобится… спасибо, меня не забывают… хорошие тут люди.

Какое-то мгновение они пристально посмотрели в глаза друг другу. Он смутился, она улыбнулась, притянула к себе, поцеловала.

— А я ведь прощаюсь с тобой, Коленька… навсегда…

Он встал, начал нервно ходить по палате. Громко ей выговаривал:

— Ну зачем тебе надо было ехать на этом вездеходе? Зачем тебе надо было в этот райцентр? На праздники захотелось? Одичала там, в Теюкуле? К веселью потянуло, к танцам, к музыке?

— Тише, Коля… Иди сюда, ко мне… вот так…

Она вздохнула.

— Теюкуль поселочек-то малюсенький… Врачей и больницы там нет… вот я и поехала сюда, время поджимало… не понимаешь? Ехала-то я сюда аборт делать, Коленька… да вот месяц проторчала в тундре, теперь поздно… теперь буду рожать…

Он оторопел.

— Как?

— Обычно… как все бабы… лишь бы мальчик здоровым родился, об одном бога молю.

Он молча, растерянно смотрел на нее.

— Я тогда, осенью, когда ты не приехал и ничего не написал, на тебе крест поставила… а в сентябре с ним познакомилась… Он прилетел смотреть промежуточную площадку для рейсов во льды.

— Кто он?

Она сказала.

Он вздрогнул. Это был известный полярный летчик.

— Он же старше лет на двадцать…

— На двадцать два… — поправила она. — Ты ведь тоже старше… — она задумалась, — на шестнадцать.

— Да, — потупился он.

— Вот… — вздохнула она, — он сейчас в Австралии. Там какие-то переговоры об авиатрассе на Антарктиду. Это от него, — кивнула она.

Только сейчас он заметил рядом с настольной лампой стопку радиотелеграмм.

— Он такой смешной, — улыбалась она. — Говорит, никаких рейсовых. Ко мне его друзья летчики приходили. Выпишусь — они увезут меня на Мыс Шмидта. Оттуда на их самолетах северным путем прямо в Ленинград. Там уже к свадьбе все готово… Люблю я его, Коленька… И мальчика нашего люблю… лишь бы здоровым родился… дура я, дура… как я могла о больнице подумать… разве можно, ведь первенец.

— Он должен вырасти великим человеком… сам бог не хотел его смерти… это судьба… все будет хорошо, ты не волнуйся.

— Спасибо, Коленька… Всю жизнь мою перевернул твой север.

Она опять заплакала.

— Я счастлива, Коля… Я очень счастлива… дай я тебя поцелую… А теперь иди… плохо сейчас мне, Коленька, прощай.

5

— Значит, я поняла, мы опять не увидимся?

Рука его, державшая трубку, вспотела.

— Не знаю, — неуверенно произнес он.

— Опять трусишь?

— Нет, просто боюсь за себя.

— А я, думаешь, не боюсь? — засмеялась она.

— Ты счастлива? — вдруг спросил он.

— Да, — не раздумывая ответила она.

— Я так рад, когда другие счастливы. Я хотел бы, чтобы все женщины на земле улыбались…

— Все улыбаются, а я реву… Хоть бы для меня одной ты что-нибудь сделал… для всех делать легче… Я иногда вспоминала тебя… Первое никогда не забывается… Помнишь, тогда, в тундре? А как Кергенто? Ты с ним видишься?

— Он заболел. Его положили в больницу. Он спросил: «Смогу я пасти оленей?» Ему ответили: «Нет». — «Тогда зачем меня лечить?» — сказал он и сбежал из больницы. Доживает свои дни в тундре, даже на усадьбу не приезжает.

— Это настоящий человек, — сказала она. — Настоящий мужчина. Вот кому стоило бы подражать. Ты никому никогда не подражал? У тебя не возникало такого желания?

— Мне хотелось бы подражать себе, когда я был тем, кого ты знала в стойбище Линлин…

— Значит, ты сильно изменился, — тихо сказала она. И вдруг неожиданно: — Ты сюда надолго?

— Да, времени еще много…

— Я буду ждать твоего звонка, хорошо?

— Хорошо, — ответил он.

— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила она.

— Я тебя люблю, Ирина.

— Это я знаю, — засмеялась она и положила трубку.

6

В запасе у него было еще три дня, но испытывать себя ему не хотелось. «Незачем встречаться, — решил он. — Незачем бередить раны себе и ей».

Он спустился в холл, там был киоск — касса Аэрофлота. Взял на завтра билет до Магадана. Потом пошел в детский магазин, купил своему пятилетнему сыну громадную пластмассовую гоночную машину. Пообедал в ресторане, побродил по набережной Невы, купил в дорогу большой букет мимоз и не торопясь отправился в гостиницу собираться.

Рейс состоялся без задержки, и так же по расписанию самолет прибыл в Магадан. Дома были рады цветам, как-никак май, на улице идет снег, а тут в комнате южные цветы. Он поставил вазу с цветами на телевизор, и, когда шла цветная передача, он сравнивал цвет этих мимоз с теми, что на экране… Выходило похоже…

Потом он о цветах забыл, стоят они долго, и вскоре к ним все привыкли, как привыкают к окну, к столу, телевизору.

Однажды он долго работал в своей комнате и, откинувшись в кресле, так и уснул.

Проснулся далеко за полночь. На улице гудела майская пурга. Болела голова — то ли от усталости, то ли от перемены давления. Он потер виски и долго полулежал в кресле, уставившись в потолок. И вдруг он увидел, как большой зеленый комар величиной с маленькую стрекозу и такой же прозрачный пролетел мимо люстры и сел на потолок. Николай похолодел; «Боже, что это?» Он потряс головой и протер глаза. «А вдруг знамение? Может, мой черед уже пришел?»

— Маша, — тихо позвал он жену, Никто не ответил. — Маша! — крикнул он громче. Он встал и, не отводя глаз от комара, пошел в ее комнату.

Она не спала.

— Маша! — тихо сказал он. — Там… летает…

Она отодвинулась, прижалась к стене и кивнула на потолок.

Он поднял голову. Весь потолок был усеян зелеными комарами.

«Стоп! — приказал он сам себе. — Сейчас зима, пурга на улице, и ничего этого не может быть. Спокойно. Надо разобраться».

Он стал следить за их полетом. Летали они медленно, были слабы. Чертовщина какая-то.

Взгляд его упал на телевизор, и тут он увидел букет мимоз. Все мимозы были усеяны комарами.

«Уф! — выдохнул он. — Личинки были в цветах, я их привез вместе с цветами еще оттуда, с материка. Тут в тепле они и оклемались… надо же!»

Он открыл форточку, осторожно вытащил из вазы букет и вместе с комарами выбросил его на улицу. Потом достал пылесос, сменил патрубок, включил машину и втянул в пылесос с потолка всю нечисть.

— Так ведь сдвинуться можно, — улыбнулся он жене, сел на детский стулик и закурил. Рядом валялись детские игрушки, а среди них большая пластмассовая гоночная машина. Он нервно постучал пальцами по пластмассе. Получилось как на барабане. И тут он только заметил номер на машине и окаменел: МА 71–17.

Жена заметила, как изменилось его лицо. Она ничего не понимала. Она встревожилась.

— Слушай, Ник, что с тобой сегодня творится? Ты, наверное, перетрудился… Я вчера коньяк от тебя спрятала. Возьми, он в столе на кухне.

«Примета сбывается», — подумал Николай и, бросив машину, пошел на кухню. Коньяка он налил полстакана, подумал и немного разбавил горячим чаем.

 

Инфаркт

«Каждое утро солнце встает над планетой, его добрые лучи гладят лицо моего друга, гладят его морщины — их у него становится все больше с каждым новым днем…

Ну и что ж. Если солнце не стареет, то и друг мой тоже, несмотря на морщины. Ведь его морщины — они мои: я в его лицо смотрю, как в зеркало, а мне так не хочется стареть…

И он так же смотрит в свое зеркало — мое лицо. И друг для друга мы не меняемся, А если мы остались — мы будем.

Сейчас я войду в его избушку, мы обнимемся, два немолодых уже мужчины.

Нам хорошо будет, мы вспомним обо всем, что успели сделать. На Чукотке. И вообще.

Мы знаем: все, что не успели сделать, сделают другие. Хорошо, чтоб у других тоже были друзья».

Так думал Артур Миронов, когда подъезжал к охотничьей избушке своего старого друга эскимоса Кеннакука, попросту Кена.

…Миронов уезжал как возвращался. Больше праздников не было. Уезжал к друзьям — от любимой женщины. Потом догадался, что уезжал просто от суеты к покою. Кто же суетится на берегу Ледовитого океана, перед лицом вечности и безмолвия?..

Толстый Кен, с которым он сетью вытаскивал из-подо льда громадную нерпу, добрый молчаливый Кен сказал:

— Ты живешь в городе, я в тундре, но ты думаешь, как и я, когда один.

— А когда людей много?

— У меня в избушке много не бывает. Вот ты приехал хорошо. А теперь когда приедешь?

— Не знаю.

— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.

— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.

— А потом? — спросил Кен.

— Не знаю.

— Тогда я тебя не отпущу.

— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся Миронов.

— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…

— Пойду собак покормлю. Можно?

— Конечно. Мальчик тебя помнит, сказал Кен. — Он тебя сразу узнал.

— Я его позову.

— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.

— Я его позову, можно?

— Он тебя помнит.

— Мальчик!

В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.

— Ненкай… — нежно шептал и гладил его Миронов… — Ненкай.

Кен улыбался: тепло было у него на сердце.

Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени гостя. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.

Миронов достал сахар и дал его Мальчику.

— Не надо, — сказал Кен.

— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок. Второго Миронов не доставал.

— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.

— Ладно, — сказал Миронов.

Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.

Вечер наступал быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавник был заготовлен еще с осени), принес угля, печь загудела.

На обшарпанной штукатурке плясали блики огня; блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали причудливые, жутковатые фантастические рисунки.

«Совсем в стиле Питсеолак», — подумал Миронов и решил зажечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин…

— А ты знаешь, — сказал Кен (они сидели на полу и пили чай), — ты знаешь, это я тогда, давно-давно, задушил Агыгу?

Миронов внимательно посмотрел на Кена, вздохнул:

— Да знаю, знаю! Сколько можно вспоминать об этом? Каждый раз ты об этом! Вот уж больше двадцати лет!

— Хорошо, что ты меня тогда не выдал, — сказал Кен.

— Если б и выдал, тебя давно бы уже выпустили.

— Да, но мы бы не пили сейчас чай вместе…

И оба рассмеялись.

И вот Миронов у себя в городе, в постели; он прибаливает, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии в Хабаровске, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет. А на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.

«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».

И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, чаепития, неторопливые разговоры о том о сем, и, конечно же, в конце концов Кен вспомнит случай двадцатилетней с лишним давности.

— Да ну тебя! — скажет Миронов. — Пошли спать!

Кен должен приехать и остановиться у Миронова. Миронов обещал ему достать путевку на курорт «Талая». С путевкой уже полная договоренность, а Кен все не едет. Да и пожил бы старик хоть недельку в городе — все развеялся бы после тундры.

До вечера далеко. Миронов лежит в постели, и даже читать ему не хочется. Лекарства лежат рядом, на стуле, целая выставка медикаментов в пузырьках и таблетках.

«Не забыть бы переставить на подоконник, — думает он, — чтобы сын не дотянулся».

Сейчас Малыш большой, уже в яслях, скоро два будет, а совсем недавно — и вспомнить Миронову смешно — остались они одни, мать тоже на сессию укатила, подруги ее шефствовать приходили. Все премудрости молодой мамаши Миронов освоил на удивление быстро, и шефствующие женщины уверяли, что у него даже лучше получается. И перестали в гости ходить, чем очень обрадовали молодого папашу, будущего кандидата наук: не мешали работать. Дома его кабинет завален картами, схемами, образцами — работал он допоздна и, кивая на сына, объяснял друзьям:

— Вдвоем пишем! Стараемся!

Нелады с сердцем у него начались недавно, после сорока. О причинах он догадывался и без врачей: неумеренность во всем. Неумеренность в работе, в застолье, в курении, в распорядке жизни. Окунался с головой в работу или в спортзале упорно и зло изгонял из организма токсины. А стрессы — у кого их нет?

И когда его прижимала суета, он искал всякого повода, чтобы хоть ненадолго очутиться на берегу Ледовитого, в избушке у Кена. Благо, организовывать это было нетрудно. Миронов — геолог, когда-то его партия работала в этом районе, а мало ли дел может быть в этом районе у бывшего начальника партии или в соседнем, из которого до избушки добраться легче, чем из города.

«Весна… — Думает Миронов. Скоро зелень пойдет… не пропустить бы одуванчики… салат «писанли» соорудить… да и другой травки поесть, глядишь, и полегчало бы…»

По весне в городе, в местах, свободных от бетона и асфальта, в изобилии росли одуванчики, Миронов собирал их, пока они еще не выбросили цвет.

Салат готовил сам, угощал друзей. Те пробовали, нахваливали. Только жена скептически относилась к кулинарным экспериментам Миронова. И соседка была на стороне жены, предпочитая салату из одуванчиков ломоть баранины или бифштекс с кровью.

Соседка была громадной, рыхлой женщиной, пожилой, с больной печенью. И однажды Миронов накормил ее все-таки салатом, пообещав на второе оленины. Боли в печени у соседки прошли. Через неделю она сама попросила — он приготовил. Боли ее не мучили.

— Заготовьте побольше зелени, а то они завтра-послезавтра в цвет пойдут, поздно будет, тогда другие блюда надо готовить.

Соседка до самой зимы не обращалась к врачам. И потом смотрела на Миронова, как на мага-чародея. Только жена, глядя, как Миронов заправляет листья одуванчиков сметаной, говорила:

— Давай так: тебе трава отдельно, мне сметана отдельно…

— Ох, — вздыхал Миронов, — где бы мне траву от вредности найти! Всю бы оборвал тебе одной!

Она смеялась, он целовал ее, а по воскресным утрам, пока она спала, он бегал на базар за редиской, петрушкой и первыми огурцами для нее. Все это было парниковое, безвкусное, и он нажимал на свои салаты из дикорастущих трав. Он, как собака, по весне мог найти себе траву, не вполне догадываясь, почему именно ее он выбрал, но умел все же приготовить рассольник из крапивы, бутербродную массу из подорожника, жареные корни лопуха, пироги со щавелем, салат «писанли» или маринованные цветочные почки одуванчика, кофе из поджаренных корней иван-чая.

«Сейчас бы травки, — думал Миронов, — да вот пока рановато еще. С неделю, поди, ждать придется».

После первого приступа Миронов стал бояться, что второй застанет его, когда он будет с Малышом, без жены. И когда она уезжала в командировку или на очередную сессию, он договаривался со своим другом — коллегой по работе, — чтобы тот каждое утро звонил ему домой, просто поздороваться и пожелать доброго утра. Это означало, что Миронов жив-здоров, ночь прошла хорошо, до следующего утра. Если телефон утром не отвечал, значит… Вот почему второй ключ от квартиры находился у друга.

Но сейчас и друг в отъезде, а посвящать в свои обстоятельства кого-то другого, даже приятеля, Миронов не хотел, а потому просто никогда не закрывал дверь квартиры, когда ложился спать.

Он полагал, что, случись с ним что-нибудь, ребенок будет плакать, и на его крик в квартиру войдут соседи или еще лучше — Малыш сам сможет выбраться на лестничную клетку, тут его и обнаружат, лишь бы только с Малышом ничего не случилось, лишь бы он не простудился на лестничной площадке.

Он предусмотрел многое по спасению Малыша на тот самый крайний случай.

С вечера на стулья, табуретку, столик для игрушек расставлял еду и питье. В основном хлеб, сухари, воду, сухую морковь (Малыш ее обожал), конфеты, яблоки, если были. Он рассуждал так: в яслях ребенка хватятся на вторые сутки, пришлют кого-нибудь на третьи. На работе хватятся на вторые, придут на третьи. Во всяком случае, еды, расставленной в комнате, ему хватит продержаться до прихода людей. Ну, а если начнет плакать, тут его услышат. Хотя ребенок может при непрерывном плаче охрипнуть через несколько часов… Ну, еще и дверь открыта, это хорошо. Телеграмма вдруг придет, или бандероль заказная: Миронову пишут много…

Свой ежевечерний ритуал, как только возвращался с Малышом из яслей, Миронов выполнял неукоснительно.

«Хоть бы кого-нибудь из друзей с Чукотки сюда занесло, переселился бы из гостиницы, все легче было б, и Кен чего-то не едет».

Миронов был реалистом, неизбежного не боялся, но ему страшно, всегда было страшно, за сына, упаси боже, если вдруг станется с ним…

Он понимал: вымаливать у судьбы и день, и год — бессмысленно. Цыганка как-то ему нагадала, когда он был студентом: ежели, мол, переживешь пятьдесят два года, дальше долго жить будешь. До пятидесяти двух еще далеко, а вдруг цыганка недостаточно квалифицированная? Вдруг пятьдесят два перепутала с сорок два, с его теперешним возрастом? Вот Пушкину цыганка совсем аналогично гадала. Переживешь, мол, тридцать семь — дальше долгие дни будут, глубоким стариком умрешь. Как в воду глядела — не пережил…

«При чем тут Пушкин? — злился на себя Миронов. — Нашел, с кем проводить параллели! — И тут же себя оправдывал: — Я с цыганками провожу параллели».

А мало ли что может случиться? Вот пример. Рядом, этажом ниже, сосед жил, в областном обществе книголюбов работал. Стихи писал. Каждый день брился, носил галстук. Зарядку делал, бегал вокруг дома, тело свое холил, не пил, не курил, на балконе дышал полной грудью. А тут перед самым праздником стал делать замечания рабочим, что не там лозунг прибивают. Стоял он у подъезда и вел с ними нравоучительные беседы, ценные указания давал. И вдруг с третьего этажа пятилитровая банка с маринованными помидорами и огурцами венгерской фирмы «Глобус» на него свалилась. Бац! Хорошо еще, что только ключицу переломило. А если б на голову? Уехал сосед лечиться на материк, говорят, решил совсем сюда не возвращаться. Да разве от судьбы уйдешь? Разве нет на материке банок фирмы «Глобус»?

«Надо бы кошку завести, — подумал Миронов. — А еще лучше — собаку. Они умеют предчувствовать смерть хозяина. От них я бы про себя больше узнал».

По-разному люди предчувствуют смерть. Вот в прошлом году был Миронов в отпуске. Домик снимал в почти пустой деревне, сад-огород.

Сидит он как-то на крылечке, покуривает, смотрит на закат, блаженствует. Подходит к нему хозяйка, у которой он был на постое, тетя Даша, и говорит:

— Артур Иванович, а что, если возьмем бутылочку, выпьем и согрешим, а?

Отважно так спрашивает.

— Что ты, тетя Даша, зачем это, это ни к чему… — всполошился Миронов, засмущался, ушел в свою комнату.

Тогда она сходила в сельпо (еще было открыто), взяла бутылку, сама выпила и умерла.

Вот и все. И не виноват Миронов, а вину свою чувствует.

Форточка у Миронова всегда открыта. Весна на улице. Конец мая. Снег тает. А первомайскую демонстрацию совсем снегом засыпало, даже пурга была последняя, свирепая. Скоро июнь — там уж и лето молниеносное; хорошо летом, на Чукотку пора. Да нет, пора уже в ясли, за Малышом.

«Что ж Кен-то не едет?»

Вспоминает Миронов прошлое. Странная штука — время. Вот ведь как давно все было, уж и думаешь: а было ли?

Проходит время, одни люди остаются в твоей жизни навсегда, другие — как ночной гость: попил чаю, переночевал и ушел из дому, будто и не было. И невольно думаешь, что высшая мера в оценке человека — это когда друзья грустят, если его нет с ними рядом.

Миронов все еще лежит. Принял таблетку.

Этот год, думает он, называется годом счастливых Перемен. А с начала года двое его знакомых в разных концах области ушли в небытие. Прямо скажем, далеко не хорошие люди. Значит, для кого-то их смерть — действительно счастливая перемена. И вот я сам лежу в постели. А если я уйду вслед за ними — кому мой уход принесет счастье? Никому. Хоть в этом-то я уверен, слава богу…

Миронов встает, накидывает плащ, идет в ясли. «Вот все образуется, — думает он, — достану собаку, большую лохматую чукотскую собаку. Малыш подружится с ней. И еще научу его не бояться одиночества. Одиночество часто благо, не надо его бежать… А если Кен не приедет, дождусь жены и сам к нему поеду…»

В дни молодости Миронова, где-то два с лишним десятилетия назад (боже, как быстро летит время!), эта узкая многокилометровая заснеженная коса сияла первозданной белизной до самой середины июня.

Весной над ней пролетали птицы, и белые канадские гуси обязательно отдыхали тут перед последним броском на остров Врангеля.

Поздним летом на косу вылезали моржи, грелись на солнышке, нестерпимый запах стоял вокруг, рев и хрюканье, но чаще все-таки была тишина: моржи больше спали, нежились на солнце.

Осенью и ближе к зиме коса превращалась в медвежью столовую. Медведи подкочевывали сюда с первыми льдами, на косе валялись во множестве мертвые моржи: для старых, больных и просто задавленных в толкотне и свалке коса была последним прибежищем. Пищи для белых медведей было в избытке.

По следам медведей шли песцы, довольствуясь остатками медвежьей трапезы.

Согласие в природе не нарушалось.

Но по следам песцов шел человек. Охотники ставили капканы иногда на косе, иногда вынося привады во льды океана — добыча была богатой.

Добыча Миронова не интересовала. Но охотничий сезон ставил перед Мироновым трудно разрешимые проблемы. Ему, молодому начальнику геологической партии, необходимо подобрать место для весновки, место выброски, где небольшой отряд должен соорудить стационарные палатки, устроить базу. Это место должно быть идеальным во всех отношениях: и чтобы отсюда удобно было вязать сеть маршрутов, и чтобы река была рядом, и чтобы в реке рыба водилась, и чтобы место это при половодье не заливалось, и чтобы выход к океану был покороче — можно при случае взять у чукчей вельбот, да и грузы морем доставлять легче.

Это сейчас с заброской легко: заказал вертолет — и ты вертолет получишь. А тогда на весь район одна «Аннушка» и один «канаёльхын» — «бычок», как чукчи называют вертолет.

У «Аннушки» в районе забот полон рот: то санрейс, то отел начался — надо оленеводов необходимым обеспечить, то еще что-нибудь непредвиденное. Да и не всегда «Аннушка» сядет там, где необходимо геологу. А на единственный вертолет тоже очередь не меньше.

Одна надежда — собачья упряжка. Но где их взять, если поселковые каюры занаряжены в тундру к оленеводам, а охотники заняты своим делом и не бросят участок, пока сезон не кончится, а он длится аж до середины апреля.

Вот в такое тяжелое время и свела судьба Миронова и Кеннакука. На знаменитой Иультинской трассе. Длина ее невелика — всего двести семь километров, но иногда зимой на эти километры уходила неделя. И тогда в пути была колонна автомашин, замыкал которую геологический автофургон. Из трубы вился дымок: фургон отапливался, ребята на короткий путь не рассчитывали.

Миронов сидел с водителем. Машина плелась потихоньку, впереди основная колонна пробивала дорогу.

Почти половина пути была уже пройдена, когда на дороге Миронов увидел человека. Сначала он подумал, что это идет к ним шофер одной из забуксовавших машин, но в свете фар различил на встречном меховую одежду, какой никто из местных шоферов не носил.

«Пастух, наверное, — подумал Миронов. — Где-то, видать, тут бригада кочует…»

— Мэй, этти, — поздоровался Миронов.

— Привет… — ответил незнакомец.

— Куда?

— В Иультин…

— Ого! — присвистнул Миронов… — Без малого сотня кэмэ! Пешком! Очумел, что ли? Пурга ведь!

— Да я не замерзну… И пурга скоро кончится… Все равно кто-нибудь бы встретился, — весело сказал незнакомец.

Во время разговора Миронов внимательно рассматривал его. Он был, пожалуй, чуть старше его, — впрочем, у северных людей очень трудно определить возраст.

«Чукча или эскимос»? — гадал Миронов и не мог определить.

— Давно идешь?

— Нет… часа два…

— Подожди… — Миронов залез в кабину, вытащил термос. Отвинтил, налил в крышечку: — Пей!

— Чай? — удивился путник.

— Ага! — засмеялся Миронов. — С коньяком и смородиной. Вкусно.

— Ни-че-во-о!

— Садись к ребятам в фургон, там печка, — сказал Миронов и сам забарабанил в дверцу.

— Принимай гостя! — крикнул он в темноту и помог Кеннауку забраться.

В дорожном шоферском профилактории, где остановились на ночевку, наскоро поужинали, получили маленькую комнатку. После трудной дороги всем хотелось спать, а тут тепло и уютно, узкие железные кровати аккуратно застелены солдатскими одеялами и белоснежными простынями.

Ребята рухнули в постели, и тут только Миронов обратил внимание, что свободной осталась одна койка — для него, а дорожный попутчик вообще куда-то пропал.

Нашел его Миронов в коридоре. Он, не сняв своих мехов, сидел на полу, в углу, и, казалось, дремал.

— Товарищ, — толкнул его Миронов, — вставай.

Тот послушно встал.

— Пошли.

У окошка диспетчерши (она была и хозяйкой гостиницы) они простояли долго. На стук Миронова никто не откликался. Наконец окошечко отворилось и показалось заспанное лицо.

— Что такое? — спросила женщина. — Новенькие? А-а, — узнала она, — геологи…

— С нами пассажир… нужно еще одно место, — показал Миронов на Кеннакука.

— Мест нет, — сказала она, увидев человека в кухлянке. — Да не волнуйтесь, они привычные…

— Как это привычные! — взорвался Миронов. — «Мест нет», — передразнил он. — На краю света, а совсем как на материке — «мест нет!»

— Ну нет… — вздохнула она. — А вдруг еще машины подойдут?

— Значит, есть?

Она молчала.

— Пожалуйста, раскладушку — и в нашу комнату.

На раскладушку Миронов постелил спальный мешок, сверху простыни, раскатал одеяло и стал не торопясь устраиваться.

— Ложись сюда, — показал на койку. — Тебе еще — ой-ой сколько топать, выспись хоть по-человечески.

Кеннакук не возражал. Его коричневое продубленное лицо было непроницаемым.

— Э-эх, хорошо-то как! — вздохнул Миронов. — Спим до победного конца. Спешить некуда.

Пурга действительно улеглась. Остаток пути прошли за день. В Иультине Миронов спросил Кеннакука:

— А теперь куда?

— Мне в другой поселок, на север. Должна за мной прийти упряжка.

— Там, где Коса Двух Пилотов?

— Да. Оттуда.

— Мы из этого поселка будем выбрасываться в поле, — обрадовался Миронов. — Весной…

— Скоро, — улыбнулся Кеннакук.

На улице были декабрь и непроглядная темень полярной ночи.

Но весна все-таки наступала. Миронов вышел из столовой поселка, присел на крылечко, закурил, щурясь от яркого солнца и снежной белизны. Вдали в океане голубели торосы, весело, по-новогоднему сверкали снежинки на антеннах полярной станции, неподалеку резвились щенки, и даже движок возле бани тарахтел не уныло, а весело. С визгом высыпала из школы ребятня… Всюду весна, у всех хорошее настроение. Даже у Миронова, хотя он и думает: «Кому весна, кому весновка…»

— Здравствуй, начальник… — услышал он знакомый голос.

Миронов с интересом оглядел подошедшего, привстал:

— Ке… Кен… — пытался он вспомнить.

— Конечно, Кен! — обрадовался тот. — Здравствуй!

— Здравствуй, друг, здравствуй! Вот не ожидал! Надо же где встретились!

— Так мы же зимой договорились!

— Не помню. Все равно здорово!

После, в маленькой поселковой гостинице, когда попивали чай на коньяке и смородине («фирменный» напиток Миронова), он поведал Кену о проблемах с транспортом, в данном случае с упряжкой.

— Это мы решим, — твердо пообещал Кен.

— Тогда я в магазин, — засмеялся Миронов.

— Пойдем вместе. А оттуда ужинать ко мне домой. У меня такая еда, что ты и не пробовал.

Домик, в котором жил Кеннакук, состоял из двух небольших комнат, просторной кухни, большой кладовки, склада для угля и пристройки для льда.

Встретили их высокий старик, очень древний (так показалось Миронову), и бабушка, круглолицая, со смешливыми глазами.

— Это мой дядя Агыга, — сказал Кеннакук, — а это бабушка Кайо, моя тетя, самая веселая на побережье.

— Ай! — махнула на него Кайо (она понимала по-русски) и засмеялась.

Стол соорудили быстро. Миронов впервые пробовал сырую нерпичью печень, строганину из чира, жареный озерный голец ему понравился меньше. Потом печень пожарили — для гостя. Завершал трапезу олений бульон. Мясо и ребрышки были выложены отдельно. Чай предложили Миронову заваривать самому, тут понимали: на Чукотке у каждого обязательно свой рецепт заварки и обязательно самый лучший. И гость в доме — всегда хозяин, пожалуйста заваривай.

Старики пили мало, как-то незаметно встали из-за стола и уединились в другой комнате. Вскоре оттуда донеслось негромкое пение, скорее речитатив.

— Вспоминают… — объяснил Кен. — О прошлой жизни. Про гостей разговаривают. Об охоте и дороге тоже. У нас песни называют «товарищи по одиночеству». Когда один, песня всегда помогает. А вдвоем песней можно разговаривать. Каждый свое сочиняет. Это как танец. Ты когда-нибудь увидишь танец. Надо праздник дождаться. Давай еще выпьем, за стариков.

— Давай, — согласился Миронов.

….Кен проводил Миронова до гостиницы.

— Когда тебе удобней выезжать? — спросил он, прощаясь. — Тебя повезет Агыга. Я уже договорился. Я буду проверять его охотничий участок, я помогаю ему; ему трудно охотиться. А поехать он согласен. Он отличный каюр, ты не смотри, что дядя старый. У него собаки тут самые лучшие. Увидишь сам.

«Когда же он успел? — недоумевал Миронов. — Все время были вместе и об этом речи не велось».

— Ну спасибо, Кен! Я расскажу, куда надо ехать. Утром загляну и договоримся.

— Только пораньше, — предупредил Кен. — Мы все очень рано встаем.

«Есть необъяснимое очарование в езде на собачьих упряжках. Я счастлив, что захватил это время», — говорил Амундсен. Миронов может сказать то же. Каюр Агыга тогда помог ему начать отсчет первым километрам. Сейчас, по прошествии стольких лет, на тундровом спидометре Миронова этих километров не одна тысяча.

С грустью и теплотой вспоминает Миронов то время. Сейчас он не смог бы проделать на нартах путь в несколько сот километров. И не потому, что не хочет или отваги поубавилось, а просто здоровье не то, да и собак сейчас найти не так-то просто. Отвыкли люди от упряжек, вездеходы избороздили тундру, стала она морщинистой, как лицо Кеннакука. Но до сих пор просыпается Миронов с легким сердцем, с тихой радостью, с верой в удачу наступающего дня, если ему кажется, что видел ночью белую тундру и солнце над ней, и тысячи солнц, отраженных в каждой снежинке, в каждом кристаллике льда, и слышал скрип полозьев, и улавливал запах тундры, запах весны, и, наверное, какая-то мелодия тех лет — далеких, лучших лет его жизни, — слышалась ему ночью, только он не помнит. Какая, но знает: хорошо ему было, как хорошо сейчас, когда он все вспоминает…

…Провожали их Кайо и Кен. На дорогу Кайо вынесла что-то завернутое в тряпицу. Агыга кивнул, положил сверток в мешок. Потом Миронов узнает, что это прэрэм — костный мозг оленя с толченым мясом, самая калорийная пища, незаменимая в долгих переходах. Каюры всегда берут ее с собой.

Для собак захватили с собой целую нерпу. Агыга объяснял, что о корме не надо заботиться, по пути будут избушки, там есть запасы — и людям хватит, и животным. Миронову оставалось только доверять каюру, он теперь полностью подпадал под его власть, хотя каюр формально подчинялся Миронову.

Агыга надел двум собакам чулочки — они порезали лапы о лед, — чулочков у него было припасено достаточно… Миронов старательно изучал все детали каюрского быта: и как Агыга разговаривает с собаками, и какой выбирает снег, и как псов кормит, и когда дает им передышку, и когда сам отдыхает, и как укладывает на нарте груз, и как строит взаимоотношения с пассажиром. Есть чему научиться в такой дороге, есть чему. Многое придется постичь Миронову, чтобы потом уже не забывать никогда.

Долгая дорога, ночевки в снегу, хорошо выполненная обоими работа сдружили каюра и пассажира. И, когда уже вернулись в поселок, вместо подарка отдал Миронов старику все банки-склянки-консервы, что были в рюкзаке (вот ведь как хорошо дорогу рассчитали — даже вернулись с продуктами и полным НЗ!), и весь остаток спирта, что хранился у него в гостинице, а было там литра два.

Кену он выложил две нейлоновые рубашки, заграничные — они тогда входили в моду…

— Бери. Когда я еще в центре буду? А мне пришлют, бери!

Кен взял и принес Миронову нерпичьи торбаса и нерпичьи штаны.

— Непромокаемые, — сказал он. — В твоей работе очень пригодятся. Залезай в воду, стой — и ничего. Сухо, тепло, как в постели.

— Ну спасибо, Кен! Вот это я понимаю! А легкие-то! Да в них бегать в маршруте, как олень, буду!

— Да, — смеясь, согласился Кен. Он был рад, что его подарок пришелся геологу по душе.

— Да, пока не забыл, — засуетился Миронов. — Давай я дяде расписку напишу!

Он достал из планшета полевую книжку, вырвал две странички, сел писать.

В те годы листок, вырванный из блокнота и подписанный пассажиром упряжки, являлся для бухгалтерии неопровержимым финансовым документом. (Расписка. Я, имярек, арендовал упряжку и совершил проезд по маршруту такому-то общей протяженностью столько-то кэмэ с каюром таким-то. Число, подпись.)

Это сейчас, если надо выбить транспорт у другой, неподведомственной, организации, приходится запастись справками, печатями, доверенностями и прочее и прочее. А тогда бухгалтерия смотрела на километраж, производила несложные расчеты, платила каюру покилометражно, а счет выставляла той организации, представителя которой каюр вез.

Миронов увеличил в полтора раза пройденный километраж — заплатят Агыге хорошо: как еще можно отблагодарить каюра? Все, что было у Миронова свое, он отдал.

— Вот и все. — Миронов передал бумагу Кену. — А я в ночь на вездеходе полярной станции укатываю в райцентр. Самолетов еще долго не будет, надо торопиться. Спасибо тебе, спасибо дяде передай, хороший он старик.

— До встречи, — сказал Кен. — Если с Чукотки не уедешь, обязательно встретимся.

— Да мне только в этом, в нашем районе работать, почитай, три года до отпуска! Надоедим еще друг другу! — засмеялся Миронов.

Встречались они потом не раз. То Кеннакук по своим, делам приедет в райцентр, то Миронов окажется на побережье. Один раз даже ходили вместе на медведя, тогда он не был запрещен к отстрелу. Миронов уже и не останавливался в гостинице, а, приезжая, заходил к Кену, швырял в угол спальный мешок; Кен мешок вышвыривал на кухню и стелил шкуры. На медвежьей шкуре да под пыжиковым одеялом — разве с мешком сравнить!

Очередной весной понадобилось ехать Миронову, нашел ему Кен другого каюра. Агыга вот уж больше месяца не поднимается: совсем заболел, и врачи ничего сделать не могли и в район не отправляли. Говорят, нетранспортабельный.

Вернулся Миронов через неделю, когда Агыги уже не было в живых. Посидели тихо с Кеном, вспомнили старика. Бабушка Кайо пропадала в соседнем доме, она теперь больше жила у соседей: там сверстницы две старухи вдовью.

Миронов расположился на полу, на шкурах. Закурил. Рядом с ним присел Кеннакук. Перенес со стола стаканы и флягу. Сходил за чаем.

— Вот… — неопределенно сказал Кен. И они помолчали.

— Как он умирал? — спросил Миронов.

— Он тебя хорошо вспоминал, — ответил Кен. — Говорил, чтоб я тебе помогал. И еще распорядился, устное завещание… Завещание я выполнил.

— Какое завещание?

— Вэрэтгырын… — тихо сказал Кеннакук. — Старый обычай. Добровольной смерти. Уходящий к верхним людям старик просит самого любимого из рода — сына или племянника — ускорить его уход. Он поручает. Это приказ.

— И ты выполнил?! — привстал Миронов.

— Нельзя ослушаться воли уходящего в небо. Дядя — последний старик, в нашем роду… Больше никто не будет выполнять этот обычай, нет в нашем роду стариков… все там, наверху…

Миронов сидел, обхватив колени, и отрешенно глядел в пол.

— Выходит, еще сохранился обычай?

— Где-нибудь далеко в тундре, если есть древние старики, могут выполнить…

— Дядя ведь был безнадежен, да? — спросил Миронов, пытаясь в душе оправдать Кена. — Врачи ничего не могли, дядя знал об этом?

— Знал…

— А сколько лет ему было?

— В будущем году исполнилось бы восемьдесят.

— Шаман приходил?

— Нет… Дядя сам был немного шаман… умел немного… Сейчас в поселке шаманов нет… может быть, в тундре, не знаю… Но камланья у нас я не видел…

Миронов заметил на полу в углу черный камень, машинально взял его и принялся рассматривать… Положил на место, не найдя в образце ничего интересного.

— Тунг елькутак… — сказал Кеннакук.

— Что? — встрепенулся Миронов.

— Камень Агыги… это наш семейный охранитель… бог по-вашему…

Миронов издали, по-новому, уже боясь взять его в руки, стал рассматривать камень.

— Ты никому больше не рассказывай… — тихо сказал Миронов. — Могут быть неприятности…

— Я не виноват… так было надо…

— Я понимаю, — сказал Миронов, хотя чувствовал себя абсолютно растерянным.

Спустя две неделя после этого разговора, уже в райцентре, Миронова вызвал следователь и спросил, не знает ли он каких-нибудь обстоятельств смерти Агыга.

— Нет, — ответил Миронов, у которого внутри все похолодело. И спросил, почему именно к нему обращаются с таким вопросом.

— Это скорее не вопрос, — ответил следователь, — а желание навести кое-какие справки; ведь вы — друг дома, останавливаетесь там, когда приезжаете, знаете всех родственников и знакомых. Вот мы и решили обратиться к вам за помощью. Возможно, вам что-либо известно.

— А чем вызван ваш… как бы это… профессиональный интерес? Есть какие-то подозрения? — Миронов уже успокоился.

— Нам известно, что выполнен ритуал добровольной смерти. Откуда? Ну, как бы вам сказать… утечка информации… самым невероятным образом… экспертиза ничего не дала: очень уж ветх был старик, и всюду или аномалии, или просто больные органы. Ну, это уже неинтересно, это специфика медицины, если надо, поговорите с моим коллегой — медиком.

— Нет, не хочу… нет, — заторопился Миронов.

— Мы проводили работу очень деликатно, — говорил следователь, — и, чтобы собирать жителей всего поселка, вести с ними контрпропагандистские беседы о вредности предрассудков, нам надо знать в точности все про этот случай. А мы знаем все приблизительно, все на грани версии.

— Я понял, — сказал Миронов. — К сожалению, я ничего об этом не знаю.

Миронов был последним, кто «проходил по делу» об Агыге. Дело закрыли. Но каким-то образом Кеннакук узнал об этом разговоре Миронова со следователем и узнал, что Миронов ничего не сказал.

«Не зря его любил Агыга», — подумал тогда Кеннакук.

Обо всем этом вспоминал Миронов, когда шел в ясли за Малышом и недоумевал, почему же так долго к нему в Магадан не едет толстый добродушный Кен. А потом они все это в который раз за долгие десятилетия дружбы вспоминали вместе ночью, на кухне, за чаем и вином. Вернувшись из яслей, Артур Миронов с удивлением обнаружил Кена, мирно попивающего чай.

— Я звоню, звоню, никто не отвечает, — вместо приветствия говорил Кен, спеша навстречу Миронову, — Толкнул дверь, а она открыта. Я и зашел.

Они обнялись.

…Утром Кеннакук позвонил в НИИ, где работал Миронов, и сообщил шефу отдела, что была машина «скорой помощи», что Миронова увезли, что Кен один с Малышом и неизвестно, что делать.

— Сердце… я знаю… — шептал в растерянности шеф, — сердцу не прикажешь…

И невдомек ему было, что мог Миронов приказать сердцу, когда был один, приказывал повременить ради Малыша, но вот приехал Кен, заботы с плеч пали, он расслабился, и утренний финал — вот он.

Миронов выкарабкался. Сейчас в поле. Не пьет, не курит. Иногда делает утреннюю гимнастику, говорят, зарядка помогает, да не всем. Потому и ждет он с давней тревогой того времени, когда придется спросить: как без меня у вас на этом свете?

 

Звонок в Копенгаген

Вот так и ходишь, летаешь, ездишь на собаках и на такси, всю жизнь в пути, и все время чего-то ждешь, доброго, как прикосновение женской ладони, все время ждешь чего-то, не жизнь, а сплошной зал ожидания. В тот год я окончил университет и возвращался домой, на Чукотку. Я сидел во Внуково и ждал погоды. Порт был закрыт, он не принимал самолеты и не выпускал их уже второй день. И вдруг по радио объявили, что совершил посадку самолет из Копенгагена.

Я не был встречающим и никуда не пошел. Был какой-то серенький день, дождь и хмурость.

— Вот видишь, а из Копенгагена самолеты принимают, — сказала мне Валерия. Она провожала меня.

— Хорошо, — сказал я, — в следующий раз я прилечу к тебе из Копенгагена, чтобы ты не ждала меня здесь так долго.

А про себя подумал, что хорошо бы слетать на Кубу, или в Гонконг, или пожить на Гавайях. Если всю жизнь прожил на севере, всегда тянет на юг. А я и родился на севере. Мой отец — эскимос, мать — чукчанка. Когда Валерия узнала, что я эскимос, она прозвала меня Эски.

— Послушай, Эски, — сказала она тогда во Внуково, — я никогда не приеду на твои берега.

— Хорошо, — пришлось ответить мне. — Буду прилетать я.

Мне не хотелось ее терять. Потому что она была необыкновенной женщиной. Потому что при ней я всегда в себе сомневался, злился на себя и становился сильнее. Есть люди, похожие друг на друга, как обложки книги, выпущенной большим тиражом. Валерия была не такой. Ее в толпе не потеряешь. Ее нельзя тиражировать. Валерия всегда в единственном числе. Вот в чем все дело. Ведь не каждая женщина могла бы так просто сказать: я никогда не приеду на твои берега. Другая бы обманула или успокоила.

Мне будет грустно без нее. Мне вообще будет на Чукотке грустно. Дело в том, что за пять лет учебы в Москве я забыл все, что умеют делать мои родичи. Я не смогу отличиться на моржовой или нерпичьей охоте, я не смогу правильно поставить капкан на песца, я не смогу определить когда начнется пурга и почему волнуются собаки.

Обо всем этом я думал тогда, во Внуково, когда прилетел самолет из Копенгагена.

Сейчас я работаю в школе. Школа на самом берегу океана. У меня хорошие малыши. Я их люблю. Спрашиваю как-то у детишек:

— Кто отгадает загадку: зимой и летом одним цветом?

Класс задумался.

— Ну, зи-мой и ле-том од-ним цве-том? — медленно прочитал им я. — Что это?

И вдруг маленький Чеви отвечает:

— Снег.

Я растерялся. У нас действительно снег круглый год.

«Как, дела в твоем Копенгагене? — писала мне Валерия. — Как поживает твой мудрый Чеви? Перешел, ли он во второй класс? Когда ты прилетишь? Ведь я люблю тебя, хотя никогда не приеду на твои берега. Послушай, Эски, мы, женщины, оцениваем любовь мужчин по числу глупостей, которые они могут совершить в нашу честь. Соверши ради меня хоть одну — прилетай…»

Тогда я в первый раз позвонил на станцию. Мне ответил номер Пятый.

Я попросил соединить меня с Копенгагеном.

— Мы не можем дать вам Копенгаген, — ответила пятый. — У нас радиотелефон. Москва и то еле-еле…

С тех пор, когда мне бывало очень грустно, я поднимал трубку и просил Копенгаген. И всегда почему-то отвечал номер пятый, усталый женский голос. Если бы мне удалось дозвониться, я просто бы узнал, какая там погода, и мне было бы легче.

Когда я прошлым летом не дозвонился, я послал Валерии стихи. Где-то я слышал эту грустную мелодию, и потом сами собой возникли стихи. Я ей подарил эту песню.

Где же вы, короли? Где же вы, королевы? Королей увели Королевы налево. Я искал свою сам, Да искал, видно, мало. И текло по усам, Только в рот не попало. Где же вы, короли? Где же вы, королевы? Короли — от земли. От воды — каравеллы…

Я всегда пел эту песню, когда мне хотелось поговорить с Валерией.

Из старого моржового клыка, пролежавшего несколько лет под водой, мореного клыка, я сделал трех богов-пеликенов и фигурку мальчика в каяке. Мальчик был похож на Чеви. Я отправил богов и Чеви ей. Я написал ей:

«Теперь на твоей стороне мои боги. А это ведь много значит: потому что, что бы ни случилось, с ними я всегда стараюсь ладить. Когда я прилечу, мы с тобой отправимся жить на пасеку. За всю свою жизнь я ни разу не был на пасеке. На пасеке, говорят, хорошо…»

На всякий случай я опять позвонил в Копенгаген, и пятый ответила, что с «материком» вообще связи нет, непрохождение.

Сейчас Чеви уже в третьем классе, а я все еще не могу приехать к Валерии. Старшеклассники устроили в интернате-танцы под радиолу, а Чеви сидел в углу, смотрел и морщился.

— Тебе не нравится джаз, Чеви? Какую музыку ты любишь — классическую или легкую?

— Тихую… — сказал печально Чеви.

Иногда он своими вопросами ставит меня в тупик.

— Скажите, а Суворов тоже сначала учился в суворовском училище?

— Нет, — смеюсь я.

— А кто бы победил, если бы вдруг Суворов и Кутузов подрались?

Я пожимаю плечами.

Тогда Чеви отвечает, подумав:

— Суворов.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что Суворов учитель. А Кутузов — ученик. Если не верите мне, посмотрите, в «Родной речи» написано.

Черноглазый Чеви любит книги и хочет знать все на свете.

— Живописец — это который живо пишет. Писатель такой, — говорит он. — А почему не говорят «быстрописец»?

Я в каждом письме рассказываю Валерии о Чеви. Я хочу, чтобы она его полюбила. Может быть, она полюбит тогда мои берега.

В тот год она много болела. Писала мне грустные письма о жизни и смерти. В смерти я разбираюсь, она дважды ходила рядом со мной — один раз в пути, в пургу, второй раз на охоте, когда на мою лодку напал кеглючин.

Я писал ей, что, пока мы любим друг друга, никто из нас умереть не имеет права. И я ей поведал сказку, которую сочинил для нее.

«Однажды Смерть пришла в гости к мудрецу и спросила его, как бы он хотел умереть. Мудрец ответил, что хотел бы умереть за книгами.

Смерть спросила у воина. Воин ответил, что хотел бы геройски погибнуть в бою.

Спросила Смерть у влюбленных:

— А вы какой хотите смерти?

Влюбленные ответили:

— Никакой».

Вот и вся сказка. И я уверен, что ушла Смерть, скрипя скелетом, и коса ее блестела тускло, а на луне, наверное, висели сосульки — так было холодно.

В моем доме всегда холодно. Чтобы в доме было тепло, надо, чтобы в нем пахло женщиной. Чтобы этот неуловимый запах был на подушке, на твоей одежде, на твоих книгах, к которым она прикасалась, но так и не успела прочитать. Чтобы все было, как тогда, в Москве, задолго до того самого «я не приеду на твои берега».

В тот первый год, когда я только что приехал, отец посылал мне очень много, и мы здорово кутили. Она упрекала меня в том, что я ничему не знаю настоящей цены и всегда за все переплачиваю. И, наверное, не знаю цены любви и дружбы, потому что отдаешь всегда больше, чем получаешь. И еще она говорила, что сгорю я в каком-то нервном перенакале.

Теперь, когда до нее дальше, чем до Копенгагена, я знаю цену всему. И я многое понял. Я знаю, что праздники бывают раз во много лет, когда есть рейсы из Копенгагена, когда ждешь чего-то, может, всю жизнь, когда вдруг почувствовал всей своей сутью, что настоящая любовь всегда в единственном числе, когда гордятся единственным числом и знают, что награды за это не бывает.

Не знаю, может быть, мне придется нести крест несостоявшегося всю жизнь. Не знаю. Рецепт счастья для женщины простой — она должна гордиться мужчиной. Но чтобы это было так, надо, чтобы она гордилась и его берегами.

А у меня болит сердце. И Чеви уже большой, с ним можно смело ходить на охоту, и я все реже звоню в Копенгаген, все реже слышу от пятого, что связи нет. А больше ничего не изменилось, все так же в каньоне Скалистый круглый год лежит снег. Зимой и летом одним цветом…

…Вчера Эски прилетел в Магадан. И заказал телефон. И вдруг ему ответили:

— Копенгаген на проводе.

Телефонистка на хорошем русском языке поздравила его с наступившим Новым годом и спросила, кого дать в Копенгагене.

Он растерялся.

— Знаете что… соедините меня с Эльсинором. Кого в Эльсиноре? Гамлета… Принца Датского…

Эски крепко стиснул трубку, и рука его дрожала.

 

Чай в Ту Вигвамс

Все лето провел я здесь, в Ту Вигвамс, на берегу Большой Реки. Поселение старое, несколько крепких еще домов, а самое старое строение — развалившаяся землянка американского торговца Чарли. Когда-то сюда, на запад Чукотки, ходили зверобойные шхуны с Аляски, но навигация здесь трудна, и Чарли сообразил, что выгодней прозимовать год, два, организовать факторию, скупить побольше мехов да и податься назад.

Шхуна пришла за ним через два года. Узнал Чарли печальные для себя вести о новой власти, быстро собрал пожитки и, простившись с женой-чукчанкой, отчалил. А через два дня жестоко потрепанная штормом шхуна была разбита о скалы Чаячьего мыса, и остатки ее море вышвырнуло на берег.

Люди новой власти в лице только что организованного пограничного поста спасли команду шхуны, так что неудачливому негоцианту Чарли оставалось благодарить судьбу, а не скорбеть об утраченном богатстве.

Сохранилась память о купце, и развалины землянки, и название, которое он дал этому месту — Ту Вигвамс. Оно так и перекочевало на наши карты; наверное, тут стояли две яранги, два вигвама, место здесь хорошее, высокое, не заливает весенней водой и далеко видно.

В то лето в землянке мы нашли два мешка лежалой американской муки, муки тридцатилетней давности, покормили ею собак, и те долго мучились животом.

Ту Вигвамс и землянка Чарли на другом берегу, а наши дома на холме, напротив, и если залезть на крышу, в ясную погоду виден Ледовитый океан на севере, Якутия на западе и темные сопки Чукотки на юге.

Бабушка Дьячкова поставила летнюю ярангу на той стороне. Дом ее рядом с нашим, а яранга — это как дача, и бабушка сама садится в каяк и переплывает на ту сторону, «едет на дачу», говорим мы. Гребет она неторопливо, ладно, умело. Да и то — ведь ей девяносто два года!

Мудреного слова «ихтиология» на этих берегах никогда не слыхали, да бабка и не старается его запоминать, и без того забот хватает; но никак все же в толк не возьмет, отчего это ихти-ахти, в общем, ученый народ таким несерьезным делом занимается: режут рыбу, обмеривают ее, взвешивают на маленьких никелированных весах, собирают в колбочки со спиртом икру и желудки… Зачем, когда и так ясно — лучшая уха из чира, а на жарение надобен хариус, а вот ежели солить и вялить, то конек и ленок хороши, и нельма сгодится, а озерный голец и того лучше, а кто не верит — может проверить, вот она, река, рыбы — прорва, лови — не хочу!

В нашем отряде трое. Просвещает бабушку обычно шеф. Он рассказывает старушке о перспективах промыслового освоения Большой Реки, о водном бассейне, о том, что не зря на тему «номер восемьдесят пять» в нашем научно-исследовательском институте отпустили государственные средства, не дураки, чай, там сидят.

Бабка слушает его популярные беседы обреченно, и на лице ее в это время можно прочесть только одно желание — как бы найти предлог, сесть в каяк и уплыть на ту сторону.

Когда нет работы, я часто езжу «на дачу» чаевать с бабушкой, послушать сказки, рассказывать мне она любит, или просто посидеть молча у костра, покурить. Мне она и о Чарли рассказывала, память у нее — позавидовать!

Однажды поведала она о Келильгу. Жил когда-то давно в здешних горах ужасный зверь. Келильгу его звали. Напускал он на людей голод и мор, всячески мешал охотничьему делу, рыбакам вредил. И если его не задобрить жертвоприношением, разное может случиться.

Сказка чукотская, языческая, а бабушка — ламутка, крещеная, вот что было непонятно. На все мои расспросы она только хитро улыбалась, потягивая дымок из деревянной с медным кольцом трубки. А потом я узнал; трубку эту очень давно подарил ей молодой красивый чукча, и тут все стало ясно. Я поделился с ней этим открытием, и она вдруг засветилась вся, заулыбалась, закивала. А потом вздохнула: Молодая — хоросё, все легко. А сейчас — сто ни поднимес, все тязело. Зубки — нету, сила — нету, плёхо…

Она сидит у костра, курит трубку, блики огня играют на ее бронзовых морщинах, и мне хочется погладить ее по лицу или сказать что-нибудь доброе, но я стесняюсь, перевожу разговор на Келильгу, объясняю — мы, мол, против Келильгу, для того и работаем, изучаем все, чтобы Келильгу ничего не испортил, чтобы капризы промысловой удачи не влияли на жизнь людей Большой Реки.

Возражения бабки сводятся к одному: ты-де не знал раньше про Келильгу, а пришел на реку. Ты не с Большой Реки — какое твое дело? Если ты, мог раньше без реки, почему сейчас не можешь? Зачем ищешь счастья в неродных местах?

Бабушка слушает мои «оправдания», иногда согласно кивает, но смотрит в костер, кажется, думает о своем.

Скоро с верховьев должны прийти на каяках люди, а с ними дети, ее правнуки, они каникулы проводили в тайге, кочуя, а теперь остатки лета перед интернатом поживут о бабкой. Она скучает, ждет их. Я тоже жду людей с верховьев, мне тоже одиноко. Шеф и рабочий уже сплавились вниз, а мне, мэнээсу, сидеть тут до поздней осени, до снега.

Мы одни с бабкой в Ту Вигвамс, живем неторопливо, рассказываем друг другу все, что вспомним, и еще у нас транзистор, знаем все новости — и про американцев на Луне, и про тайфун на Кубе, и про новый ледокол «Арктика».

Я смотрю на бабку, думаю, как лучше ей объяснить, почему брожу по тайге, по ее тайге, по тундре, по ее тундре.

— Солнце у всех одно, — говорю я бабке. — Никому не приходит в голову делить солнце, вот тебе больше, а мне вот — меньше. Почему же землю надо делить? Земля тоже одна на всех. Только люди еще не научились жить на земле. Но когда-нибудь научатся. И им будет стыдно — за войны, например.

Возможно, она это понимает. Но говорит, что всю землю мне все равно не обойти, не побывать на всех реках. А умирать надо на той земле, где родился. Тебе хорошо, ты молодой, умирать тебе рано.

Мне хочется увести разговор с мрачной тропы. Говорю, если узнаю, мол, где мне умереть, поставлю в том месте большой камень с надписью, а сам умру в другом.

Она улыбается:

— Ты хитрый!

Я смотрю на холм за рекой, спрашиваю у бабки, могу ли там собирать ягоды, не святотатственно ли это будет?

На холме кладбище. Если над могилой тренога из длинных жердей, связанных в вершине, — это мужское захоронение. Если к треноге привязаны оленьи рога — значит, богатый оленевод. Над другими захоронениями — кресты с длинными лентами, разноцветные ленты развеваются на ветру. Тут нашли покой женщины.

Холм окружен лиственницами, кустами шиповника, фиолетовыми полянами иван-чая, а на склонах растет красная смородина — маленькие сухие кустики с гроздьями красных ягод. Странно видеть красную смородину далеко за Полярным кругом, но тут ее много, особенно на склонах в у подножия холма.

Бабушка разрешает собирать ягоды.

— Мозна, — говорит она. — Собирай. Мозна.

Ягоды крепкие, Не очень сладкие, с кислинкой, а маленькие листочки мы кидаем в чай. Чай получает новый вкус, это разнообразит наш таежный рацион, хотя еды и так вдоволь.

Бабка любит чай. У нас с ней по части чая много секретов.

В тундре обычно чай пить не умеют, хотя в обиходе и существует название «чай каюрский», густой, значит, крепкий. В тундре пьют плиточный, грузинский, никогда не заваривают до конца, за вкусом чая никто не следит. Только в последние годы тундровики и таежники перешли с плиточного на байховый, и посыпались заказы на индийский и цейлонский.

За чаем мы с бабкой гурманствуем. Я ей свои секреты отдаю, она мне — свои. И все-то мы знаем, как заваривать и с чем пить, если ты с долгой дороги, или пьешь на улице, или с мороза в теплом помещении, или после жирной еды — на все ведь нужен чай, сделанный по-разному, даже если это один сорт, из одной пачки. Это особая наука, и мне еще не раз предстоит проверить ее на себе и, даст бог, изобрести что-то новое, хотя и так у нас с бабкой есть свои рецепты.

А для гостей, которых ожидаем с верховий, мы сделаем чай с листьями смородины, им понравится.

— Завтра приедут, — говорит бабка.

— Почему же именно завтра?

— Завтра, — улыбается она. Я знаю, — и показывает на затылок, — больно тут.

Бабка объясняет — перед приездом гостей у нее начинает ломить затылок, даже если она их вообще не ожидает и не знает, с какой стороны будут гости, но это обязательно дорогие для нее люди.

— Это называется предчувствием, — говорю я бабке, — это антинаучное явление, очень неправильное явление.

Она охотно соглашается. Да, мол, ненаучно это, куда уж дальше, но вот живу я уже девяносто два года и всегда перед приездом дорогих гостей у меня ломит затылок. Ненаучно, конечно, куда уж там, но затылок-то ломит, и гости приедут завтра… Значит, завтра приедут.

Мы еще выпили чаю, и я не сомневался, что бабушка Дьячкова права, — уж сам не знаю почему. Мне очень хотелось, чтобы бабка была права.

…Гости приехали днем. А бабка ни разу не напомнила мне о минувшем разговоре, не стала торжествовать — зачем? — она просто рада была гостям, и что может быть радостней в тайге, в тундре, что может быть лучше, чем приезд гостей? Разве что рождение ребенка… Но ведь новорожденный тот же гость, желанный гость в этом мире. Так что же может быть радостней?

…Каяки пришли раньше лодок. Это были гонцы, два парня. Они сообщили, что остальные скоро будут, все хорошо, ни о чем беспокоиться не надо, лето было удачным, вот только последнюю неделю все время шел дождь, но старики знают почему: это американцы виноваты, они на Луну людей забросили, небо продырявили, вот и льет, — и смеялись ребята, довольные.

Лодки подошли к вечеру. Мы с бабкой и парни ждали их на берегу, давно ждали, бабка все выглядывала, щурясь в сторону дальней сопки, где терялась излучина. С нами были собаки, псов двадцать, им передалось ваше беспокойство, и они сгрудились на берегу, сидели плотно, не ссорились, на удивление; и все посматривали в сторону излучины, Откуда ждали людей и мы.

Первым на берег неторопливо сошел Егор — пожилой ламут с гладким коричневым лицом, родственник бабушки.

— Здравствуйте, — он поздоровался со всеми за руку. Сказал, что скоро подойдут другие лодки. В глазах бабки радость, она улыбается, — все-таки два с лишним месяца не виделись.

Потом Егор вернулся к лодке, она была загружена рыбой. Он выбирал рыбу и кидал собакам. Каждая ловила свою и уходила в кусты. Собаки не дрались, рыбы хватило всем — кому щука, кому пелядь.

Мы помогли Егору вытащить на берег мешки с мясом. По дороге он завалил лося. Мешки мы тут же оттащили в ледник, а весь его нехитрый скарб бабка сама отнесла в ярангу.

Подошли еще лодки. Дети не побежали к яранге, а стали помогать взрослым — вытаскивали лодки на берег, разгружали их, брали что полегче и несли в гору, подальше от воды. А когда работа была закончена, бросились стремглав к яранге, и вся орава псов устремилась за ними.

До начала занятий в школе еще целая неделя, детей в интернат отвезет Егор — тем более у него дела на центральной усадьбе. Добираться туда всего два-три дня, успеет — дни стоят хорошие. Повезет он третьеклассника Костю по кличке Апанай (окунь) и его сестру Ирину, четырнадцатилетнюю красавицу, по которой вот-вот начнет сохнуть не одно сердце на обоих берегах Большой Реки.

Ирина спокойна, не по-детски величаво-медлительна, и, когда смотришь на нее чуть дольше, чем положено, любуешься втайне, она краснеет, убегает, все-то девочка понимает, не по годам взрослеют тут…

С Апанаем мы дружны. Он всюду сопровождает меня. Мы ходим на охоту, вместе проверяем сетки, собираем халцедоны на отмелях, заготавливаем грибы и ягоды; хороший он помощник, настоящий таежный мужчина. Он взрослее своих городских сверстников — и не потому, что метко стреляет и сумеет при случае разделать медведя, просто здесь, на природе, человек ближе к изначальному, к земле и солнцу, к воде и птицам, он сам — частица этой земли, и мудрость окружающего у него в крови.

За чаем у костра я как-то рассказал ему сказку о трех поросятах. Оказывается, он не знал ее, ему в раннем детстве книжек не читали.

Апанай с интересом следил за сложностями сюжета, смеялся и переживал, а вечером, когда я уже забыл, что днем рассказывал ему, он вдруг заявил:

— Неправдашняя сказка…

— Почему?

— Ну… так не бывает…

— Отчего же не бывает? Это же сказка, — не понял я. — Вот про Келильгу — тоже ведь сказка, а веришь в нее почему-то.

— Про Келильгу правильная, — задумчиво сказал Апанай, — А эта нет.

— Почему?

— Вот смотрите, поросята же братья?

— Братья!

— А почему же каждый поросенок строил себе дом сам? Какие же это братья? Братья должны помогать друг другу. Им втроем сразу же надо было строить вместе большой каменный дом. Ведь правда?

— Гм… пожалуй… да, да, конечно. Когда вместе, дело идет лучше.

А про себя подумал — вот уж тридцать лет, как знаю эту сказку, и ни разу не увидел в ней того, что сразу же бросилось в глаза юному таежному философу.

…Вечером мы смастерили три лука и отправились утром к дальней пойме, в низину, играть в индейцев. За лето я так и не удосужился сходить туда. Весной была непривычно большая вода, это место всё было залито, а летом вода спала, но земля по-прежнему была мокрой, и росла здесь трава высотой в человеческий рост и густой кустарник — сплошные джунгли, самое место играть в индейцев.

— Я Апанай! Вождь ламутского племени! — кричал Костя и корчил свирепую рожицу. — Ты американец Чарли! Берегись!

Я убегал в кусты и прятался в траве. Костя с Ириной должны были найти американца Чарли и поразить отравленной стрелой.

На мокрой траве лежать неудобно, я залез на большой тополь и высматривал своих преследователей. Две пущенные мной стрелы пролетели мимо, по их полету дети быстро обнаружили меня.

— Сдавайся! — кричал Апанай.

— Сдаюсь! — и я швырнул лук к ногам вождя.

Слезать с дерева оказалось делом сложным, Я раскачался на ветке и хотел спрыгнуть, но тут вдруг заметил на соседнем кусте небольшой продолговатый ящик.

— Что там? — спросил я Апаная.

— Прыгай!

Мы подошли к ящику.

— Это Витя, — сказал Апанай. — Он умер маленьким.

Я не понял и открыл крышку ящика. Там была меховая одежда, почти истлевшая. Я прикрыл крышку.

— Была большая вода весной, — объяснил Костя, — это оттуда, — и он махнул рукой в сторону старого родового кладбища.

Я потрогал ящик — он крепко застрял между сучковатых веток куста. По местным обычаям перезахоронение делать нельзя.

— Идем, покажу бабушку Келенеут!

Я пошел за Апанаем, Ирина отстала — раз игра кончилась, ее мужские дела не касались.

В темноте под разлапистыми кустами Апанай показал:

— Вот там.

Я остановился, дальше не пошел, я чувствовал — он смотрит на меня.

Я глядел по сторонам, Апанай молчал. Я увидел.

Это была голова, и особенно хорошо сохранились волосы, черные, распущенные, без единой сединки. И еще я внезапно заметил прелые листья на земле, стоялую воду ручья, который никуда не течет, редкие солнечные блики — лучи еле-еле пробивались сквозь густую крону.

— Идем, Апанай!

Мы не спеша возвращались, и я ловил себя на том, что хочется прибавить шагу, и думал, почему же для Апаная все это естественно и ничего страшного нет и все он принимает спокойно, как должное — и солнце, и снег, и лес, и смерть… Почему же мне так не по себе, и знаю больше, и ничего не боюсь в лесу, должен, по крайней мере, не бояться?

— Он тронул меня за руку:

— Бабушка Дьячкова скоро, уйдет от нас. Мы ее оставим там, на горе, сделаем железную ограду. Там не будет воды…

Мы вышли на косу, Ирина давно была там, кидала камни в воду, «пекла блины».

У яранги я встретил бабушку Дьячкову и представил ее в лесу на месте Келенеут. Не получилось. «Долго жить будет, — подумалось вдруг. — Нельзя представить усопшей — долго жить будет».

Егор у костра курил папиросу.

— Мы были у Келенеут…

— А-а, — протянул Егор, — это моя сестра… неродная.

«Ну конечно же, — сразу вспомнил я, у нее же имя чукотское. Это же ветвь от того красивого чукчи, его трубка у бабушки Дьячковой».

Апанай на берегу стрелял из лука в чаек. Он стоял над чаячьим гнездом, оно было прямо на песке, у куста (какое-то странное позднее гнездо), и чайка пикировала на Апаная, хотела клюнуть мальчика в голову, он оборонялся и никак не мог прицелиться.

— Апанай! — крикнул Егор, и мальчишка сразу же побежал к яранге.

— Хорошая у тебя дочь, — сказал я Егору, — спокойная.

— За всю жизнь только раз плакала… в прошлом году. Я ей туфли новые привез, а она один потеряла, — он улыбнулся.

Я прикурил от головешки, сигарета вкуснее, если ее прикуриваешь от костра, а головешку потом аккуратно возвращаешь на место.

— Женись на Ирине, — улыбнулся Егор, — увезешь ее в большой город. Ту Вигвамс для нас, стариков. Молодым тут нет дела… — Он вздохнул, замолчал, и блики костра играли на его бронзовом гладком лице.

— Долго ждать, — поддержал я его шутку, — целых два года.

— Ничего, — сказал Егор. — Больше детей в Ту Вигвамс не будет. Когда бабушка останется там, — и он посмотрел на холм, где я собирал красную смородину, — я отсюда уйду.

— Скоро детей надо увозить в интернат, — перевел я разговор.

— Скоро.

— Есть ягоды, Егор. Я поставлю брагу. К твоему отъезду поспеет.

— Хорошо… А что тебе привезти?

— Ничего не надо. Возьми почту и газеты, все газеты за это время. И свечи новые для мотора.

— Совсем нет свечей, — вздохнул Егор.

Я пошел в ярангу.

Ирина сидела у входа на шкуре, чинила торбаса. Я наклонился, осторожно тронул ладонями ее лицо, принялся считать:

— Раз, два, три, четыре, пять, двести восемьдесят шесть, двести восемьдесят восемь… гм… двух веснушек не хватает! Где потеряла две веснушки, признавайся?

Она покраснела, засмеялась:

— Нет у меня столько веснушек!

Подошел Апанай, присел рядом.

— Ирина, — я поворошил угли в маленьком костерке, — давай приготовим чай для Апаная — вождя ламутского племени. Ты знаешь, какой это должен быть чай?

— Знаю… В Ту Вигвамс вожди плохой чай не пьют.