Фрагменты
I
Привезли меня семилетней девочкой в Петербург и отдали в «Смольный» <…> когда еще называли это воспитательное заведение Смольным монастырем… Да! «Воспитательное общество благородных девиц» было основано (еще в молодости Екатерины II) при Воскресенском Смольном женском монастыре!
…Состав институток был самый разнообразный… Тут были и дочери богатейших степных помещиков, и рядом с этими румяными продуктами российского чернозема – бледные, анемичные аристократки из самого Петербурга, навещаемые великосветскими маменьками и братьями-кавалергардами; тут же и чопорные отпрыски остзейских баронов, и очаровательные девочки из семей польских магнатов (потом всю жизнь они будут метаться между восторженным обожанием августейшей российской фамилии и горячей любовью к своей подневольной родине), и зачисленная на казенный кошт диковато застенчивая девочка из Новгород-Северского уезда Черниговской губернии – из семьи вконец обедневшего однодворца-дворянина, предки которого, однако, были записаны в «столбовую книгу» самых знатных людей еще допетровской Руси.
Впрочем, в этом заведении «Для благородных»… воспитанницы должны были забыть о знатности и титулах своих родителей на все время своего учения, равно как и о различиях среди одноклассниц в одежде (понятие о классе включало в себя и его неизмененный в течение девяти лет состав, и – класс как одна из трех ступеней (по три года в каждом) нашего пребывания в Институте). Одинаковыми у одноклассниц были даже прически. Так, «меньшой» класс должен был обязательно завивать волосы, средний – заплетать их в косы, подкладываемые густыми бантами из лент, а старший, или так называемый «белый» класс, нося обязательно высокие черепаховые гребенки, причесывался «по-большому», в одну косу, спуская ее, согласно воцарившейся тогда моде, особенно низко…
Класс независимо от его «временного» названия делился на группы по воспитанию («дортуары» – каждая группа спала в своей комнате и была в течение всех девяти лет неизменна по своему составу; в нашем классе было десять дортуаров) и на отделения по степени своих познаний (по успеваемости). Здесь мы поступали в ведение учителей (учительницы полагались только для музыки и рукоделия).
Учителя (одни и те же во все девять лет) занимались с нами, углубляя по мере наших возрастных и индивидуальных возможностей наши знания по преподаваемым ими предметам; нянечки (их нанимали из числа выпускниц «Воспитательного дома для сирот из народа»); пепиньерки – в качестве младших воспитательниц (эти спали в дортуарах вместе с нами), классные дамы (их работа по воспитанию считалась особенно ответственной), и тем более классная инспектриса (самое важное в каждом классе лицо) – все оставались с нами на все время нашего пребывания в Институте. Так что, повторяю, менялись (в соответствии с переменами в нас самих) лишь возрастные обозначения класса, которые неофициально (об этом ниже) соответствовали определенным «цветовым различиям».
Помню, как мы, весь наш «меньшой» класс, еще не втянувшись в форму и аккуратность действительно, казалось бы, монастырской жизни, поголовно грустили по домашней свободе, за что и получали название «нюней» от среднего класса, облаченного в голубые платья и потому носившего название «голубого».
Этот класс, составлявший переходную ступень от младших к старшим, был в постоянном разладе сам с собой и в открытой вражде со всеми. «Голубые» дрались со старшим («белым») классом, впрочем, носившим темно-зеленые платья, дразнили маленьких из класса «кофейного» (мы были в платьицах кофейного цвета) и даже иногда дерзили классным дамам – это было что-то бурное, неукротимое, какая-то особая стихийная сила среди нашего детского населения… И все это как-то фаталистически связано было с голубым цветом платьев! Но стоило пройти трем очередным годам, и те же девочки, сбросив с себя задорный голубой мундир, делались внимательней к маленьким, более уступчивы с классными дамами и только с заменившими их «голубыми» слегка воевали, защищая от них «кофейную» малышню. И уже этим, новым «голубым», выговаривал по приезде император Николай:
– Ну охота вам, mesdames, связываться с кафульками!.. Fi donc!
В Институт я приехала из деревенской усадьбы и потому об особах царской фамилии имела представление как о персонажах народных сказок…
И вот однажды перед обедом по дортуарам «кофейных» пронеслась весть: «Государыня приехала! С Великой княжной Ольгой!..»
Прибежали классные дамы, вместе с пепиньерками стали обдергивать и поправлять «кафулек». В коридоре показался унтер-офицер Иванов с каменной, видимо, раскаленной на кухне плиткой, на которую он лил какое-то куренье… Куда-то вихрем пронесся наш эконом Гартенберг… Сторож Семен Никифорович появился в коридоре в новом мундире…
В столовую входим парами… И уже в воображении семилетней «девочки из деревни» видением встают и корона, и порфира, и блеск каких-то фантастических лучей… Я вместе со всеми кричу давно уже заученное приветствие…
Но где же императрица? К нам с приветливой улыбкой подходит худенькая, идеально грациозная женщина, в шелковом клетчатом платье, желтом с лиловым, и в небольшой шляпе с фиалками и высокой желтой страусовой эгреткой. Ни диадемы, ни порфиры… ни даже самого крошечного бриллиантика! Я разочарована…
Рядом с императрицей стояла высокая и стройная блондинка, идеальной красоты, со строгим профилем камеи и большими голубыми глазами. Это была средняя дочь государыни Великая княжна Ольга Николаевна, впоследствии королева Вюртембергская, одна из самых красивых женщин современной ей Европы (Ольгу Николаевну на ее новой родине так почитали, что в ее честь учредили носящий ее имя орден).
А тогда… Государыне доложили о моем несколько запоздалом в связи с болезнью поступлении в институт, и она милостиво пожелала меня увидеть. В ответ на мой низкий реверанс, отвешенный по всем законам этикета (с этими законами знакомили в Смольном сразу же, даже раньше правил грамматики), государыня улыбнулась, потрепала меня по щеке и сказала, что она передаст государю, какую маленькую диву привезли в Смольный.
А я, хотя и отвечала ей, благодарила ее вполне по тому же этикету, все еще сожалела о персонажах той сказки…
Каникул в нашем «институте-монастыре» не полагалось, и двери его, затворившиеся за еще совсем маленькой девочкой, отворялись уже перед взрослой девушкой.
…Хотя и правда то, что среди самых образованных женщин России было немало выпускниц нашего института, но некоторые из нас даже и в нашем классе радовали своих профессоров сообщениями о том, что прусский король Фридрих II основал Священную Римскую империю германской нации, а Александра Невского полагали среди польских королей!.. Из института, бывало, исключали за неисправимо вульгарное поведение, но никогда – за «неуды» в учении. При этом – ни звука огласки в первом случае («благородные родители» тихо забирали своих чад, выказавших себя не очень благородными) и никаких порицаний – во втором (просто их переводили в «отделения со слабой успеваемостью», каковые были в каждом классе). Так что вполне затем могли выпустить из института вместе с этим их знанием о «польском короле Александре Невском»…
Преподаватели Смольного института. 1889 г.
Правда, в музыке, танцах, во всем, что ожидало нас (вернее, могло ожидать) в нашей будущей жизни… преуспели почти все, и особенно все хорошо изъяснялись по-французски (на французском пели и даже некоторые слагали стихи). Впрочем, с теми, кто ленился понимать русский язык, переставали говорить и по-французски (разве что долго терпели в этом отношении девочек из семей наших горных и степных феодалов, не знающих других языков, кроме родного). Подчас даже меж собой, в своих дортуарах, девочки ставили таких – знающих французский, но ленившихся «понимать по-русски» – в самые неожиданные для тех положения, иногда смешные действительно…
Один из таких забавных случаев донесла до нас, новеньких, изустная история Института. На этот раз инициатором его была даже и не смолянка, а Великая княжна Александра, которую, вплоть до ее замужества, часто привозили в Институт к ее сверстницам, разумеется, уже после окончания теми занятий с учителями; иногда приезжал с ней и кто-нибудь из ее августейших родителей.
Ей очень нравилась одна из шести поступивших тогда в институт девочек из дворянских семей Швеции. Вопреки всем наблюдениям о замкнутости скандинавского характера эта восьмилетняя шведка была как раз очень общительна, но – только на одном, французском, языке… Русские слова она заучивала, скорее, как бы для коллекции, не придавая им ровно никакого значения.
И вот великая княжна, сама тогда еще совсем подросток, придумала, как более к месту употребить хотя бы одно из ее русских слов… С каковым и посоветовала ей подойти к высоченному «Zum Soldaten», любующемуся в это время игрой «царских рыбок» в аквариуме.
Девочка все так и сделала. Чтобы обратить на себя внимание этого, по ней, очень высокого солдата (а это был император Николай Павлович), она дернула его за фалду мундира и сказала, как ей казалось, только одно слово:
– Царь-рыба!..
…Интересно, сразу же догадался Николай Павлович, что эта, лично ему неизвестная, в рыжих кудряшках, «кафулька» имеет в виду то, что плавает в аквариуме?
А я в первые свои годы в Институте видела эту шведку уже золотокосой выпускницей «белого» класса, совершенно без акцента певшую романсы Варламова вместе с правнучкой Суворова Еленой Голицыной.
И раз уж я заговорила о наших институтских солистках, не могу здесь не вспомнить Фавсту Калчукову… Только верность этой девушки традициям своего рода (одного из самых знатных и уважаемых среди калмыков) не позволила ей стать профессиональной, сказать без преувеличения, выдающейся певицей. Ее голосом была увлечена пианистка Клара Вик, которая и в следующем году, по приезде в Петербург, приезжала в институт, на этот раз со своим мужем-композитором Шуманом; они, сменяя друг друга у пианино, чудесно играли нам.
Рассказать кстати – выступал у нас и знаменитый итальянский баритон Антонио Тамбурини; причем нам, девочкам, как раз больше всего понравилось, когда он пел вместе со своими сыном и дочерью. И, дважды бывая с гастролями в Петербурге, играл у нас сам Лист! Рассказывали, что уже после первого своего концерта в нашем рекреационном зале, он полушутя признался попечителю Института герцогу Петру Георгиевичу Ольденбургскому – чем мы ему сами понравились… Сказал, что, замечая на наших юных прелестных лицах трепет сопереживания со своими испытываемыми во время игры чувствами, он, уже оповещенный о «правилах поведения воспитанниц», играл и чувствовал себя у нас особенно непринужденно, заранее зная, что освобожден здесь от необходимости бессчетно раз потом раскланиваться в ответ на овации публики: в нашем «монастыре» аплодировать не полагалось!
В записках о своей юности в Смольном институте я упоминала Великую княжну Александру Николаевну; она чаще других великих княжон бывала в Институте, и потому хочется вспомнить здесь о ее судьбе то, что теперь, за давностью лет, многие, возможно, уже не знают…
Император Николай, обычно строго, когда находился с членами своей семьи в свете, соблюдавший по отношению к ним церемониал обращений, единственно эту из своих дочерей называл вплоть до ее замужества «Сашенькой». Рассказывали, что иногда он сам, столь обычно далекий от сентиментальности, присоединялся в Царском Селе к ее любимому занятию – кормлению лебедей.
Уже Александра была, что называется, девушкой на выданье, когда в столичном цирке стала выступать наездница (уже не помню ее имени и национальности, она, точно, была иностранка). Эта циркачка настолько разительно и лицом, и фигурой напоминала Александру Николаевну, что, говорят, когда она в костюме амазонки проезжала после своего номера круг по манежу, зрители аплодисментами и выкриками одобряли в ее лице едва ли не самую великую княжну, озорно иногда звучало и само августейшее имя…
Наездницу, предложив ей утешительное вознаграждение, попросили уехать, однако она довольно резонно ответила, что своим успехом в цирке обязана не похожести на кого-то, а исключительно своему мастерству. Тогда, видимо, еще большая сумма была вручена антрепренеру, и, хотя труппа его уже было собиралась переезжать для выступлений в Москве, он отказал наезднице в дальнейшем ее участии.
…Передавали, что по выезде из России эту цирковую артистку спасло лишь ее нероссийское подданство: такую злую пообещала она Александре Николаевне судьбу.
Великая княжна Александра Николаевна вышла замуж за едва ли не самого красивого тогда из всех принцев Европы. Но уже вскоре, на чужбине, обнаружились у новоявленной принцессы Гессен-Кассельской признаки чахотки (это особая тема – из поколения в поколение у княжон Романовых не остывающая ностальгия по Родине), но умерла Александра Николаевна родами. Ребенка, не увидевшего свет ни на минутку, положили в гроб вместе с ней.
Горе отца, императора Николая… это его личное, по персту судьбы, горе… могли видеть лишь самые близкие ему люди. Между тем вскоре за бешеные деньги доставлены были из-за границы редчайшие тогда черные лебеди – и от одних слышала я, что ими на царскосельском озере заменили белых, другие же утверждали, что черные плавали вместе с теми, которые кормились из рук «Сашеньки».
Я уже не застала тех дочерей декабристов, которые были приняты в Смольный институт по просьбам их вдов и их супруг. Недавно я прочитала, что среди воспитанниц Смольного была дочь Рылеева, однако это ошибка – она воспитывалась в Патриотическом институте. Среди других фамилий дочерей казненных или сосланных в Сибирь участников мятежа указывалась дочь Каховского. Уточню лишь, что в Смольном институте воспитывались две дочери Каховского – обе они вышли из института с серебряными медалями.
И мне рассказывали, что, бывало, когда дочерей императора еще подростками привозили к их сверстницам-смолянкам (с кем иначе было им играть в Зимнем дворце?), девочки, Романовы и Каховские, совершенно забыв, кто их отцы, весело, взапуски носились по нашему саду…
Далее я хочу рассказать о такой смолянке, какой была princesse de gouries (так, говорят, почти всерьез, принцессой, император Николай в беседах с попечителем Института называл эту дочь покойного владетеля одного из грузинских княжеств – Гурийского)…
Терезу Гурийскую я застала уже окончившей Институт, но все еще в определении своей судьбы проживающую в нашем «монастыре» (правда, уже в отдельной комнате и с личной прислугой).
Тереза была замечательно хороша – обычною, тяжелой грузинской красотою: белая, полная, крупная, с большими миндалевидными глазами (уж не таких ли восточных красавиц называют «гуриями»?.. Да нет, эта поражала удивительной добротой). При этом она отличалась каким-то властным, доминирующим голосом (видимо, сказывалась порода восточных властителей), но вместе с тем – таким вдруг гомерическим хохотом, раскаты которого были хорошо знакомы всему Смольному «монастырю».
По окончании института она хотела получить (и – получила!) придворный шифр, но вдруг стать фрейлиной отказалась (по-моему, к немалому облегчению двора, уже по-европейски не готового к таким непосредственным в своих проявлениях натурам). Во всяком случае, графиня Разумовская, самая старая, важная и почетная из всех придворных дам того времени (по слухам, почти считавшаяся визитами с императрицей), привезя ей этот бриллиантовый шифр, была просто шокирована самой формой ее отказа и этой ее хорошо знакомой всему нашему монастырю громкой смешливостью. Так что затем пришлось успокаивать графиню, всегда гордую поручаемыми ей важными миссиями, самому императору…
И здесь, в напоминание нашим историкам дворянских родов, хочу указать на случай, из ряда вон в отечественной геральдике. Государю императору Николаю Павловичу было благоугодно указать, что… светлейшая княжна Тереза Гурийская после своего замужества, вопреки всем обычным в этом отношении постулатам, не только будет пожизненно названа светлейшей княгиней, но после своей свадьбы удостоит этим первым после великокняжеского титулом и своего избранника!
И как же после этого пришлось поволноваться двору!.. За сравнительно небольшой срок проживания Терезы в нашем «монастыре», уже после окончания ею Института, эта необыкновенно влюбчивая девушка готова была наградить столь высоким титулом трех или даже четырех объектов своей симпатии, из которых, конечно, наиболее «в своем роде» был бы наш институтский учитель рисования, вообще не принадлежавший к дворянскому сословию.
За дело взялись по поручению императрицы… На первом же в аристократическом Петербурге балу Терезе представили служившего в столичной гвардии грузинского князя Дадиани, между прочим, тоже «светлейшего». Соплеменник тем более признал в Терезе красавицу; к тому же не мог не понимать гордый грузинский князь, что за фигура на историческом фоне Грузии эта дочь владетеля бывшего Гурийского княжества! Бракосочетание состоялось в придворной церкви, императрица собственноручно приколола невесте венчальную вуаль, великие княжны были с ней в храме в качестве подруг, а на свадьбе посаженным отцом был сам император. Тотчас после свадьбы князь вышел в отставку и увез супругу в одно из своих богатейших поместий в Грузии.
Здесь я хочу захватить своим повествованием особу, которая ко времени моего поступления в Институт уже окончила его, но которая еще долго навещала нас, а впоследствии стала матерью героя, вошедшего в нашу отечественную историю, – Ольгу Полтавцеву… Высокая, стройная – помню ее однажды в легком белом платье и яркой пунцовой бархатной мантилье, накинутой на плечи, – она была совершенная красавица! Позднее, когда она была замужем за «вторым Скобелевым» (хотя именно его потом будут в армии называть «Скобелевым Старшим»), она, смеясь, жаловалась моей тетке на «Скобелева Первого» – знаменитого коменданта Петропавловской крепости и одновременно первого в России военного писателя. Скобелев Первый являл собою пример редкого в России восхождения от «солдата Кобелева» до возведенного в права «потомственного дворянина Скобелева», дослужившегося до высшего в армии (перед фельдмаршальским) звания. Теперь же, как рассказывала нам эта его сноха Ольга Николаевна (сама тогда по мужу еще далеко не генеральша), бурно занимаясь со своим юным внуком Дмитрием военным делом, генерал от инфантерии предрек, что тот весь путь к его званию пройдет в армии за вдвое короткий срок.
…Не мог этот генерал и писатель, Скобелев Первый, даже и предположить, какое на самом деле высокое место в истории русской армии займет его внук! Как не мог он провидеть и трагическую судьбу матери этого исторического героя – нашей смолянки…
Успев увидеть сына во всей поистине всеотечественной его славе, сама Ольга Николаевна, уже вдова генерала, отдаст последние годы своей жизни милосердной работе для народов, освобождению которых от турецкого ига так много способствовали ее муж и сын: станет одной из главных фигур Общества Красного Креста на Балканах. Между прочим, кроме организации больниц и сельских лазаретов по оказанию первой медицинской помощи в Болгарии и Румынии, она оказалась одной из тех, кто материально и юридически оказал поддержку созданному там, близ Шипки, пожизненному приюту для тех изувеченных ветеранов русской армии, которые не захотели вернуться на родину.
В очередной поездке Ольги Николаевны по Румынии на ее экипаж напала шайка разбойников, в которой среди румын и болгар оказался бывший русский офицер, даже и воевавший под командой ее сына, – некто Узатис… Говорили даже, будто Ольге Николаевне было известно, что этот Узатис отказался от возвращения на родину со своим полком, поступил в румынскую полицию и что-де он взялся сопровождать ее ввиду большой суммы денег, которые она везла с собой (тогда многие в России жертвовали освобожденным от турок христианам Балкан), и что сам же он и убил ее. Однако я не думаю, что Ольга Николаевна могла довериться такому отщепенцу. Скорее всего, действительно имея отношение к местной полиции и зная, что… женщина следует с большими деньгами, узнал тот, кого именно они убили, уже из захваченных вместе с деньгами документов; потом стало известно, что в ту же ночь негодяй застрелился.
Пиетет особого отношения к императорской фамилии, разумеется, культивировался в Институте, но уже тогда наступало время куда более свободного общения, если не с самим императором, то с другими лицами его августейшей семьи.
Вспоминается, например, из «голубого времени» (среднего класса) княжна Надинька Н. (не буду здесь называть ее фамилии, так как в связи с этой девушкой коснусь неординарных взаимоотношений ее родителей). Прехорошенькая и не глупая вовсе, эта институтка при посещении Смольного великим князем Константином Николаевичем взялась уверять его, что его невеста, не в пример ему самому, красивее (а это была очередная в доме Романовых немецкая принцесса – уже в Петербурге перешедшая в православие Александра Иосифовна, и впрямь красивая очень). И что, добавила расшалившаяся наша девица Надинька, гораздо достойнее ее в качестве ее мужа мог бы быть его, Великого князя Константина, брат – Великий князь Николай (тот приехал в Институт вместе с ним, но присутствовал в это время на экзамене в старшем классе).
Константин Николаевич улыбнулся и, поддержав ее в шутливом тоне, сказал, что он ревнует ее к своему брату.
– Что ж, может, вы и правы в своем предположении!.. – сказала Надинька. – Приведите, пожалуйста, его высочество Николая Николаевича, я хочу его видеть!
Константин громко рассмеялся и предложил девице-шалунье променять разговор с его братом на коробку конфет, которая, по согласию Надиньки, видимо, наконец одумавшейся, и была принесена камер-лакеем на подносе. Великому князю легко было это исполнить, так как в дни так называемых императорских экзаменов, когда весь двор обыкновенно присутствовал при танцах и пении воспитанниц, с утра в Смольный привозилась царская кухня и приезжали придворные повара и камер-лакеи.
Теперь-то мне понятно, что Надинька хотя бы так развеселила тогда себя за переживаемую ею горесть в связи с разладом друг с другом ее родителей… Отец и мать ее (та вдруг перешла в католичество) жили порознь, и это не могло не сказаться на характере их дочери, который был очень неровным. Помню явственно, как в Мраморном зале, где обычно проходили свидания воспитанниц с родными, с Надинькой сделался нервный припадок: в зал сначала вошел ее отец и почти тотчас – ее мать… Остановившись, они враждебными взглядами смерили друг друга…
– Папа!.. Мама!.. – могла только выговаривать девочка и вдруг разразилась рыданиями.
Отец уступил: молча поцеловал дочь, положил гостинцы и вышел из зала бледный как полотно.
Но в связи с так называемым благородным происхождением и благородным воспитанием питомиц нашего института (чувствую теперь, что эта оговорка о «так называемом» – явная здесь с моей стороны дань времени: тогда, во дни моей юности, я просто не поняла бы ее) нельзя, говорю, в связи с этим не сказать о тех проявлениях чисто сословного взгляда на жизнь русского общества, примеры которого из жизни Института прояснились для меня в качестве явления много позже.
II
Начну с рассказа о созданной при институте как бы второй его половине, которая формально считалась равноправной, но для девочек из семей «почетных граждан», именитых купцов, фабрикантов, банкиров, священников, чиновников, то есть, собственно, не дворян… В простоте душевной устроители этой «половины» назвали ее Мещанской!.. И хотя уже вскоре от такой своей «простоты» опомнились и переименовали эту половину института в «Александровскую», но было поздно… Иначе как «мещанками» мы уже не называли тамошних своих однокашниц (кухня у нас была общая). Но в то время как воспитанницы нашей, «Николаевской половины», два раза в год ездили кататься в придворных каретах (с парадным эскортом офицеров!), воспитанницам Мещанской (Александровской) половины придворных экипажей не присылали и кататься их никогда и никуда не возили.
Точно так же не возили их и во дворец для раздачи наград (и уж, разумеется, выпускниц-«мещанок» не брали во двор фрейлинами), не было у них ни императорских экзаменов (в присутствии особ из императорской фамилии), ни так называемого «императорского бала», на котором с нами танцевали великие князья, иностранные принцы и особы высочайшей свиты.
То же обидное для детского самолюбия различие сказывалось и в том, что при встрече с любой из нас девочка-«мещанка» должна была первой отвешивать почтительный реверанс, а уж затем отвечали реверансом ей… «Мещанки» и на службах в институтской церкви стояли только на своей стороне, вместе со всеми нашими нянечками, кухарками и другими разного рода служанками. Даже сад, в который мы выходили гулять, был разделен на две половины. Зимой сквозь щели в заборе девочки Мещанской половины могли видеть, что только для нас выстилали по аллеям доски, чтобы юные аристократки «не обожгли» ноги о снег.
Да, теперь вижу, что значение свершенного затем государем императором Александром II Освобождения касается не только крестьян, но и раскрепощения нас самих от очень многих крепостей вековых убеждений.
Одной из таких крепостей, которыми до этого держались устои общества, было убеждение в необходимости телесного наказания крепостных холопов, солдат и даже работников по свободному найму. Так, в Смольном институте, созданном ведь под влиянием гуманных теорий энциклопедистов, прислугу секли розгами за провинности, степень которых к тому же слишком часто определялась весьма субъективно.
Больше того: секли и женщин! И еще больше: всех провинившихся (дворников, конюхов, истопников, кухонных работников, исключая здесь работающих за повара, равно как и всякого рода служанок, даже наших нянечек) – секли солдаты!.. Это были солдаты небольшой команды, приставленной к Институту как для его внешней охраны, так и для соблюдения внутреннего порядка.
…Госпожа Б., у которой была в служанках невольная героиня этой истории, согласно <своему> высокому положению классной инспектрисы занимала квартиру в помещении самого института; для ведения домашнего хозяйства имела она право на услуги двух оплачиваемых институтом служанок (именно последнее обстоятельство сыграло здесь свою роковую роль). Одной из этих служанок и была выпускница «Воспитательного дома для сирот из народа» Саша. В лицо я запомнила ее как прихожанку, почти непременную на службах в нашей институтской церкви, в то время как обо всех других обстоятельствах жизни этой, помнится, милой и вместе с тем, кажется, скромной девушки узнала я уже после всего случившегося…
Саше изъявлял свою симпатию унтер-офицер команды Иванов, и уже они были помолвлены, когда вдруг из письменного стола классной инспектрисы исчезло десять рублей…
Скорее всего, действительно, деньги таки пропали, но ей, госпоже Б., прежде чем столь решительно увериться в том, кто их взял, надо бы было вспомнить и то, что всем было известно о необыкновенных, поразивших своей трагикомичностью всех служащих института усилиях ее второй (гораздо более ею любимой служанки) по вхождению с унтер-офицером Ивановым в те же отношения, в какие он обещал вступить Саше. Впрочем, хозяйка Саши заявила, что если та даже успела эти десять рублей потратить, она их ей простит, но что она должна признаться…
Понятно, чего стоило бы Саше подобное признание в глазах того, кто уже вслух объявил ее своей будущей супругой! Напрасно Саша клялась всеми святыми (а я сама и отметила-то среди других эту девушку по выражению на ее лице той искренней убежденности, с какой она во время служб в нашем храме произносила вместе со всеми «Верую!..»), напрасно обещала отработать эти проклятые десять рублей, но что, однако, признаваться ей, Саше, не в чем. Инспектриса сама попросила начальницу нашего Института прислать солдат с розгами и сказала Саше, что уже отдано распоряжение возглавить предстоящую экзекуцию унтер-офицеру Иванову!..
В столовой Смольного института. 1889 г.
Обезумев от самой возможности такого позора, Саша кинулась по лестнице вверх… Уже на бегу ей, может быть, показалось, что крики сзади – это крики погони… Через слуховое окно выскочила она на крышу…
Кто не знает величественной высоты здания Смольного института!.. Причем этот смертельный Сашин полет первой увидела (вскрикнула!) сама же хозяйка: она как раз в это время сидела у окна!
…Госпожа Б., мать трех молодых и уже отмеченных вниманием двора генералов, не была хотя бы уволена из института!
В то время, как именно что в паре с этим, здесь поведанным, заставил тогда, быть может, кое-кого задуматься (конечно – только не нас, институток) другой эпизод, произошедший по времени почти рядом с первым…
Ко времени выпуска из института графини К. семья ее не только разорилась, но все ее члены умерли. Эту молодую, прекрасно воспитанную девушку пригласило к себе в дом в качестве старшей компаньонки, а говоря проще – гувернантки своей юной дочери петербургское и тоже по-графски титулованное семейство. Но, увы, эта милая, еще мало знающая жизнь девушка повела себя здесь так, будто дом этот вовсе ей не чужой…
Получив свое первое месячное вознаграждение, графиня-гувернантка все его употребила на то, чтобы в как можно более выгодном свете предстать на балу, который в обычной для высшего общества очередности готовились дать в этом доме, как вдруг к вечеру графиня-хозяйка попросила ее перейти в комнату воспитанницы и переночевать вместе с нею. Сначала графиня-гувернантка даже не поняла хозяйку… Пришлось той терпеливо ей объяснить, что девочке-подростку, с одной стороны, еще не дается права быть на великосветском балу, с другой… что, оставшись одна, вряд ли она утерпит, чтобы не проникнуть в бальный зал и что, уж без сомнения, проведет она эту ночь без сна. Так не запирать же юную графиню на замок или приставлять к ней с приказом удерживать ее силой… простую служанку!
…Об «ужасном по своей оскорбительности положении», в котором вынуждена была всю эту ночь пребывать графиня К., а затем о том, с какими слезами она рассказывала об этом в институте своей бывшей классной инспектрисе, стало известно императрице. Тотчас в этот дом было послано лицо, которое, не входя с хозяевами в объяснения, увезло выпускницу-графиню, и даже говорили, что пошатнулась служебная карьера самого хозяина-графа! За судьбой же этой молодой графини императрица следила до тех пор, пока та не составила себе очень хорошую партию с князем В.
Разумеется, что в наше время классной инспектрисе госпоже Б. смерть хотя бы и простой служанки просто так с рук не сошла бы; в то время как гувернантке, хотя бы и титулованной, резонно бы заметили, что при всем уважении к ее графскому титулу, брали ее на работу… и что в эту «бальную ночь» ей просто было необходимо, учитывая возраст своей воспитанницы, быть с той рядом.
Да, теперь, в наше время, в большинстве дворянских семейств прежнее сословное чванство уступает место воспитанию гуманности или, как принято теперь говорить, интеллигентности; и вот, кажется, уже даже члены семьи государя императора в проявлениях повседневной жизни сходят со своих «августейших высот», в частности, хорошо сейчас говорят о простоте и естественности поведения великих княжон.
И все же, однако, дворянство, теперь больше не претендуя на какие-либо юридические или гражданские преимущества по сравнению с другими сословиями (уже хотя бы, например, для того, чтобы сословие буржуа не могло использовать в своих целях сословное озлобление «унтер-офицеров Ивановых»), оно, наше отечественное дворянство, остается наиболее ответственной, культурной, в лучшем смысле этого слова наиболее интеллигентной частью общества. Больше того. Если мы, по примеру нашего Поэта (А. С. Пушкина. – Прим. ред.), дорожим памятью о предках, то нельзя и уйти от того факта, что история дворянских родов – это история Российского государства и не обязательно родов русских, как это всегда, хотя бы и на примере Смольного института, помнили наши монархи (потому-то и не соглашались с теориями уважаемого Ивана Аксакова и еще более ранних славянофилов). Ибо чувство долга перед государством, ответственность за его безопасность давно стали общими как для русских, так и для кабардинских, татарских, осетинских, малороссийских, валашских, грузинских, калмыцких и других дворянских родов. Именно это исторически, веками, и крепит наше общее отечество – Россию.
Кстати сказать, когда я в 1852 году оканчивала Институт, в него были приняты несколько девочек из знатных семейств Казани и горских народов. Вспоминается, например, разговор о трудностях воспитания некой «княжны Чеченской…»
И как раз в этой связи хочется привести разговор, в котором недавно пришлось мне участвовать, – о возможности приема в Институт девочек из тех знатных российских семей, в которых исповедуется мусульманство; это дворяне тюркского происхождения, которые не желают перехода своих дочерей в христианство (само по себе это явление говорит о том, что дворяне различных вероисповеданий осознают свою историческую роль в Российской империи, но – отнюдь не в растворении этих своих исповеданий в ее основной религии – в православии).
– Я думаю, – высказала на этот счет свои соображения наша собеседница, одна из нынешних руководительниц института, – что обучение девочек из семей тюрков дворян можно было бы только приветствовать, если бы эти девочки вели у нас тот образ жизни, для которого они родились.
Однако трудность здесь заключается даже не в том, что наш институт находится как бы при монастыре православном – в конце концов это при проявленной здесь воле государя императора можно было бы как-то и решить. Воспитываются же у нас и лютеранки, и католички – приезжают к нам и пастор, и ксендз, и сами эти девочки выезжают по воскресеньям в кирхи и костелы…
Но если еще могут быть у всех воспитанниц нашего Института общими профессора, то воспитательницами девочек из тюркских семей должны бы были быть женщины-мусульманки, причем такие, которые бы сочетали в себе как вполне искреннюю убежденность в своей религии и в первенствующей роли принятого этой религией образа жизни, так и, одновременно, в согласии с давними традициями нашего института, – были бы открыты для европейской цивилизации… Найдутся ли в настоящее время у российских тюркских дворян женщины на такую именно роль?
Не могу утверждать наверное, но позволю себе смелость предположить, что как раз в связи с той женщиной, о которой я только что рассказала в этой истории, оборвана была служба эконома нашего Института (впрочем, не имея явно никакого другого дохода, кроме жалованья, он, говорят, уже успел к этому времени составить многотысячное приданое обеим своим дочерям)…
Дело в том, что если младшие воспитательницы, обедающие вместе со своими воспитанницами, и все «рядовые» служащие института, также имеющие отношение лишь к той пище, которая равно готовилась и разве что только подавалась им отдельно, не имели и в мыслях своих претендовать на лучшее питание, чем дети «благородных родителей», то сами эти дети воспринимали бедноватое, если не скудное, свое питание как условие нашей «монастырской» жизни. Хотя (как поняли это мы, конечно, уже позже) средства на наше содержание отпускались достаточные.
И как раз через некоторое время после начала служения в институте этой женщины, о которой я здесь рассказываю, произошло событие, как говорят, «из ряда вон»… Разумеется, что она сама не имела отношения к нашей пище, но, возможно, что именно по ее подсказке одна из ее дочерей, ставшая тогда фрейлиной, что-то о нашем питании сказала государыне…
…Государя в этот день никто в институт не ждал; как вдруг быстро разнесшаяся по всему Смольному весть о том, что он приехал и проследовал с внутреннего или, лучше сказать, с «черного входа» – и не куда-нибудь, а на кухню! – повергла одних в недоумение, других – в крайний испуг…
Уже впоследствии нам стало известно, что государь, подойдя к котлу, в котором только что был сварен рыбный суп, точнее, уха, опустил в котел ложку, попробовал довольно жидкое варево и сказал:
– Даже дешевой такой рыбы пожалели… Ну, а теперь, что на второе? Н-да… Моих солдат лучше кормят!
Нет сомнения в том, что эконом, в волнении на первых порах уже было поспешивший в столовую, однако оповещенный на пороге об этом мнении государя, именно потому и потерял сразу все силы и решимость для какого-то… хотя бы на шаг передвижения.
…От расследования… спас эконома случай, вполне в общем-то обычный в нашей институтской жизни, однако, на счастье «бедного» эконома, совпавший по времени с этим злосчастным случаем.
Именно в тот час мы готовились к поездке в Екатерининский институт на выпуск его воспитанниц, куда обыкновенно возили сразу от тридцати до сорока смолянок (представительниц всех дортуаров «белого» (старшего) класса), для чего двор присылал нам свои экипажи.
В силу особенных забот о внешней «приятности во всех отношениях» нам заказаны были к этому дню белые кисейные платья, сделана вступившая тогда «в силу» очередная модная прическа и куплены были для всех на казенный счет большие серьги из белых бус в золотой оправе.
Легко понять, что такой довольно изысканный туалет очень шел к нашим лицам и что цветник молодых девушек, одетых в бальные туалеты, представлял собою привлекательную картину, – об этом наша инспектриса сразу же догадалась. Мы как раз готовились к обеду, как вдруг всех назначенных на поездку в Екатерининский институт загнали в рекреационный зал и начали торопливо наряжать в бальные туалеты.
И мы все, ничего не понимая, «парадировали» в этом именно туалете в столовую (там было по-зимнему отнюдь не тепло, а мы явились в платьях, предназначенных для хорошо отапливаемого бального помещения – кисейных, с открытыми воротами и короткими рукавами). Всех нас, «парадных», поставили вперед, нарушив этим обычный порядок занимаемых нами в столовой мест, и мы, не садясь за столы, ожидали появления государя.
Он вышел из кухни мрачнее тучи, холодно поздоровался с наскоро приехавшим попечителем Института герцогом Ольденбургским (того бросились из Зимнего оповестить, когда Николай Павлович, уже перед выездом, сообщил императрице о предстоящем ему маршруте).
– Так где же эконом? Почему он не является? – громко сказал государь. Он, как мы узнали об этом впоследствии, уже допросил старшего повара о представляемых тому продуктах…
Но в эту минуту инспектриса нашего класса вдруг выступила вперед, сделала реверанс так, как никогда, может быть, ей лучше не удавалось, и ловким образом обратила внимание государя на наш «парад». В то время как мы стояли, совершенно тогда еще не понимая причины его появления именно из кухни…
Государь взглянул на нас, удивленно поднял бровь и, обращаясь ко мне, как к ближе всех стоявшей из «парадных», спросил:
– Боже мой!.. Что это вы так вдруг разрядились?
А я, наверное, уже тогда, была настроена против скучной «натуры» как в жизни, так и в литературе… Я поклонилась и ответила:
– Мы примеривали платья. Не хотели лишиться счастья видеть Ваше императорское величество и прибежали, как были…
Государь улыбнулся, поклонился нам (ведь прибежали к нему навстречу «как были» – столько сразу молодых красавиц) и сказал:
– Нижайшее вам за это спасибо!
Затем, уже на французском языке, он стал шутить с нами, спрашивал, кто из нас его «обожает», а на наше молчание, смеясь, заметил:
– Что это? Неужели никто? Как вам не стыдно!.. Всех, даже, наверное, дьячка из своего церковного причта обожаете, а меня – никто?..
Несколько успокоенный, государь улыбался нам уже почти весело.
В эту минуту дано было знать злосчастному эконому, что он может появиться. Тот вошел бледный и трепещущий. Герцог Ольденбургский дал ему знак приблизиться к его величеству. Эконом еще сильнее побледнел, и опять с ним случилась эта невозможность даже и переступить…
Государь издали взглянул на него и сдвинул брови. Кто когда-нибудь видел императора Николая в минуты гнева, тот, конечно, знает силу и мощь этого исторического взгляда: в эту, такую именно минуту, эконом зашатался…
– Ты эконом? – громко прозвучал голос императора. – Впрочем, ты уже… не эконом! Однако скажи, как ты мог?..
Теперь уже бывший, эконом не в состоянии был отвечать: он вдруг понял, в каком качестве предстанет он теперь в своем будущем…
И в следующую минуту оно, это будущее, грозно бы определилось (уголовное расследование явилось бы для эконома первым его «этапом»); но тут опять поспела наша ловкая инспектриса и начала что-то сладко напевать относительно подаренного нам императрицей бального туалета и того, как мы все «признательны Вашему и Ее величествам»!
…Нарушены были на этот раз все порядки: вместо обычного обеда срочно приготовили нам какие-то закуски (были обещаны конфеты, которые на другой день и были присланы), и мы все – нарядной, цветущей своей молодостью волной, не замечая холода, прошли в швейцарскую провожать государя.
Вдруг вспомнились сейчас еще две из моих одноклассниц, имена которых по тем же «светским» соображениям называть не стану: красавица Л. из семьи представителя исторически известного всей России рода (однако обнищавшей настолько, что из офицеров одного из полков столичной гвардии уехал он служить главой полиции в одну из сибирских губерний) и Катенька Н., дочь черниговского столбового дворянина-однодворца. Вернее же, вспомнились забавные и одновременно несколько грустные обстоятельства последних дней нашего пребывания в Смольном институте…
Наш императорский экзамен, за которым обыкновенно следовал форменный бал, был на этот раз назначен не в Зимнем дворце, а в Аничковом.
Экзамен сошел удачно, солистки пели очень мило, а за объединенный хор нашего класса не боялся никто!
По окончании характерных танцев последовала раздача наград, которые императрица сама вручала воспитанницам, и затем, удалившись ненадолго и предоставив нам в ее отсутствие напиться чаю, императрица вернулась в бальном туалете, в бриллиантах и – разрешила великим князьям открыть бал…
Приглашения на все легкие танцы предоставлялись личному выбору наших августейших кавалеров (и уж остальных из нас приглашали члены императорской свиты, а также и иностранные принцы: их в те времена, до Крымской войны, всегда много «сияло-кормилось» в Санкт-Петербурге).
Что же касается разнообразных кадрилей, то они входили в «церемониал», то есть: первую кадриль старший по возрасту из великих князей (но не цесаревич) должен был танцевать с воспитанницей, получившей на экзаменах первый шифр, следующий великий князь – со «вторым шифром» и так далее; иностранные принцы и чины императорской свиты следовали за ними (сам же государь и наследник-цесаревич в этом «светском разборе» не участвовали). Бал открывался вальсом, в течение которого великий князь Николай Николаевич (тогда он был еще совсем молод и это только потом, в отличие уже от его ныне здравствующего сына, великого князя Николая Николаевича, стали называть «Старшим»…) почти не отходил от красавицы Л., не получившей при ее слишком скромных успехах в науках никакой награды и потому в «танцевальный церемониал» не вошедшей вовсе (впрочем, в других танцах она кавалерами не была обойдена отнюдь). Старшим из танцующих великих князей в то время был Константин Николаевич.
Состоялась и первая кадриль… Великие князья протанцевали ее по указанию церемониймейстера, и затем, после следовавшей за нею польки-мазурки, оркестр проиграл ритурнель второй кадрили, которую великий князь Николай Николаевич должен был танцевать с воспитанницей, удостоенной почетного второго шифра, но замечательно некрасивой особой. Она, предупрежденная о том, что танцует с великим князем Николаем Николаевичем, сидит и ждет своего августейшего кавалера. Никто другой ее, конечно, не приглашает, а между тем все другие воспитанницы уже приглашены, уже стоят в парах… Бедная «почетная шифристка» сидит и чуть не плачет. Кадрили этой, однако, не начинают, ждут его высочества…
Государь видит замешательство и окидывает залу пристальным взглядом. Наконец вдали, в одном из задних каре, видит он великого князя Николая Николаевича с красавицей Л., которой тот что-то нашептывает и которая ему улыбается…
Государь сдвигает брови и подзывает наследника (будущего императора Александра II). Выслушав отца, Александр Николаевич моментально отстегивает саблю и, подойдя к обойденной «шифристке», приглашает ее на кадриль. Та встает растерянная, потрясенная вдруг столь неожиданным своим торжеством: танцевать с цесаревичем!..
По окончании кадрили наследник доводит свою торжествующую даму до ее прежнего места, а подозванный к государю великий князь Николай Николаевич, наоборот, с убитым видом надевает оружие, что означает: танцевать он больше не смеет, и садится сзади императрицы-матери. Та качает головой и в ответ на его объяснения ей разводит руками. Явно, что танцевать сегодня государь ему больше не разрешает… И лишь когда прошла добрая треть всего бала, императрица, видимо, упросила своего супруга разрешить их сыну продолжить танцевать. Один миг – и великий князь вновь подле красавицы Л., опять он нашептывает ей объяснения…
Все это было так молодо, так безобидно, так свежо той первой свежестью минутного нового увлечения, что и сердиться на это было нельзя.
После выпитого за ужином «за наше здоровье» шампанского поданы были громадные подносы с лежавшими на них красивыми и богатыми бонбоньерками с гостинцами, которые раздали нам сами великие князья. После чего их величества и его высочество цесаревич простились с нами.
Мы встали из-за стола около двенадцати ночи и все-таки, по настоятельной просьбе великих князей, Николая Николаевича и Михаила Николаевича, танцы возобновились – и окончились, наконец, замечательно долго длившейся, очень оживленной мазуркой.
С последним раздавшимся аккордом все как-то вздрогнули, точно будто какая-то связь с прошлым порвалась – и на всех нас повеяло чем-то неведомым…
А красавица Л. потом в дортуаре горько плакала, пресерьезно упрекая своего отца, переведшегося на службу в Сибирь, за то, что «благодаря» такой его оплошности она лишена возможности в течение всей своей жизни танцевать с великими князьями.
В ту ночь угомонились мы лишь перед самым утром: изъяснениям восторга, печали и других наших девичьих переживаний, казалось, не будет конца.
Между прочим, помнится, почти все мы тогда сожалели, что не мог быть приглашен на императорский бал двоюродный брат одной из нас – Г. П. Данилевский, тогда еще студент, а впоследствии ставший известным литератором. Он так хорошо, нет, просто прекрасно танцевал, был столь очаровательным кавалером, что мы душевно всегда соучаствовали во всех перипетиях его жизни. Например, когда он, собственно, удостоился чести облачиться в студенческий мундир, многие из нас целую неделю носили на руке бантики из синего с золотыми полосками бархата…
В день выпуска мы прошли в церковь и в последний раз разместились на клиросе, чтобы пропеть молебен; но петь не смогли, горло сжимало от слез.
По окончании молебна отец Красноцветов обратился к нам:
– С Богом! В новую для вас, широкую уже… дорогу; счастливо подниматься на новые жизненные ступени… Благослови вас Господи!.. Прощайте! – и, еле сам сдерживая слезы, удалился в алтарь.
«Дорога в жизнь» сразу же оказалась слишком широкой – и уже у самого институтского порога (на дворе стоял холодный в том году март) резко обозначались эти самые «жизненные ступени»…
У подъезда ожидали нас всех, но экипажи разнились так же, как и наша, увы, уже не форменная, из скромного камлота, одежда. Одних из нас раззолоченные ливрейные лакеи облачали в соболя, другим подавались меха подешевле (рыжие лисьи или сурковые и даже заячьи). Катеньке Н. помогли надеть простенькое, на вате, пальто, купленное на выходное пособие, и подали платок…
К ее-то, Катеньки, выпуску из института и пришел пешком из Черниговской губернии упомянутый выше дворянин-однодворец, по одежде и внешности своей уже совсем обычный крестьянин. К тому же за все эти долгие годы учения Катеньки в Петербурге он, отец ее, ослеп, и теперь дрожащими от волнения руками обнял он ее и в растерянности все целовал, целовал ее, плачущую от жалости и к нему и… к самой себе.
Урок танцев в Смольном институте. 1889 г.
Еще раньше нам стало известно, какие принес он дочери подарки: этот вязанный из толстых шерстяных ниток платок от ее старшего, уже давно семейного брата (его-то сын и стал поводырем слепого на долгом пути в Петербург) и – несколько аршин красного ситца (чтобы сшила она себе «столичное платье») прислала мать…
На последние дни пребывания дочери в столице слепой дворянин-однодворец снял для нее номер в дешевой, где-то на окраине города, гостинице, рядом с ночлежным домом, в котором он с внуком ночевал сам. Этот вполне тоже крестьянского обличья мальчик и вывел их обоих, деда и тетку, на подъезд института… И уже было направил к ним свою повозку заранее сговоренный извозчик, как вдруг, загородив дорогу ему, «ваньке» (то есть извозчику даже и не «столичному», а «шатучему по городу»), подкатила роскошная, четверней вороных, карета.
Обдав из-под соболей эту «дворянскую» семью горделивым взглядом, прошла к карете выпускница Александровской («Мещанской») половины института… То есть этой выпускнице полагалось бы садиться в экипаж на подъезде именно своей, Александровской «половины», но она, дочь известного своими миллионами фабриканта, хотя бы под конец брала теперь верх над аристократками-николаевками.
Слава Богу, уже на другой день о предстоящем Катеньке Н. «будущем»… стало известно императрице – и молодая девушка была возвращена в Смольный институт в качестве учительницы рукоделия.