Улицы сузились и превратились в переулки. И машинам здесь было уже не проехать. Даже пешеходам приходилось жаться к домам, чтобы пропустить скот, движущийся по узким переулкам. В этих извилистых лабиринтах, узких и кривых проходах между стенами, сникла оглушительная огромность людского потока, толпа уже не могла бешено мчаться за громилами-предводителями и вся рассеклась на тонкие струйки. Лабиринты эти не раз спасали евреев от чужаков, докучавших и мусульманам. Из-за того что крыши так тесно соприкасались друг с другом, можно было удрать, перепрыгивая с дома на дом, и женщины в минуты опасности тоже прыгали, перелетая над пропастью переулка на дом напротив. Издали дома напоминали крепкую плотную стену. И только вблизи становилось ясно, что стена эта составлена из шатких кусочков.

Возле смешанного района, расположенного между еврейским и арабскими кварталами, все еще хрустели под подошвами остатки сожженных скамеек, колышков и опор гигантского шатра. Несмотря на тени, приобретающие в изгибах переулков какие-то пугающие очертания, Виктория не могла не припомнить то пожарище. Тогда казалось, что из самой закопченной земли поднимаются угли и эти угли мечут во все стороны искры, а искры смыкаются в пламя. Она тогда сидела в узком проеме этого шатра, и с ней все члены семьи; откуда-то сзади бил ярчайший конус света, в котором плыли пылинки, сигаретный дым и мотыльки, а впереди висел экран, на который этот конус был направлен, и на нем чудесным образом возникали женщины и мужчины, которые двигались, смеялись и плели свои интриги. Все мужчины, что на белом экране, были одеты, как Рафаэль, и совсем не похожи на жителей Багдада. Богатые дома утопали в деревьях, а улицы были прямые, как в сказочном квартале Батавин. Она и сейчас еще помнит тщедушного мужчину на экране, как он попивает из рюмки с тоненькой ножкой, и никакого ему дела до языков пламени, которые уже охватили стены шатра.

Там была примерно половина обитателей Двора, и все сидели в одном с ней ряду, в приятной тесноте, которая в сумерках шатра создавала еще большее ощущение близости. Ее отец, который быстрее быстрого оправился после смерти Баруха, повел семью на первый фильм, показываемый в городе, и даже Йегуду сумел уговорить пойти вместе с ними. В доме остались только Наджия да Элиягу, лицо которого сбросило чудаковатое выражение дервиша, и к нему вернулся нормальный слух — все в тот самый день, как убрались турки и заиграли трубы златовласых и голубоглазых солдат. В волнующем полумраке шатра отец совал ей под абайю пригоршни конфет, и фисташек, и жареного миндаля и показывал знаками, чтобы передавала дальше. Спереди и сзади сияло множество лиц незнакомых зрителей, которые тоже были взволнованны, как и они сами. В воздухе стоял праздничный аромат женских духов, запах новых ботинок и сигаретного дыма.

Тщедушный мужчина, который безмятежно попивал из своей рюмки, даже не догадывался, что являет собой богохульное зрелище, и в любом случае думать не думал, что мусульманские фанатики подожгут набитый людьми шатер. И зрителям потребовалось время на то, чтобы сообразить, что языки пламени, и дым, и запах горящего брезента вовсе не из фильма, который им показывают.

Возле тщедушного мужчины возникла женщина в тонком, прозрачном муслине, с обнаженными руками ослепительной белизны, и она с манящей улыбкой протянула ему руку. Мужчина, недолго думая, наклонился и на глазах всех зрителей стал целовать ее тонкие пальцы, похожие на пальчики Нуны Нуну. Лицо ее над головой мужчины заулыбалось улыбкой опытной интриганки. И тут же, будто реализуя злые козни этой женщины, занавес рухнул на первые ряды зрителей. Охваченный пламенем брезент шатра, и скамейки, и экран — все ревело, смешиваясь с воплями людей, которые в толчее давили друг друга. Мужчины, что побойчей, выскакивали, прыгая по головам пребывающих в шоке зрителей. Другие ринулись в этот ад — спасать раненого старика. Кто-то с ребенком на руках вопил, вытаращив глаза, и искал остальных своих детей.

Она вдруг поняла, что стоит одна среди сгоревших скамеек, и закричала во весь голос.

Подобный же крик застыл в ее горле, когда Рафаэль улыбнулся гостям, пришедшим на их жалкую свадьбу, и закрыл за ними дверь. Они стояли в комнате друг против друга, и их разделял лишь запах нового шкафа. В одну минуту он стал для нее чужаком. Уже не был Рафаэлем, с которым росла в одном Дворе, Рафаэлем, с образом которого всегда было связано томление ее взросления. Сейчас он вызывал в ней страх. Может, из-за этого его европейского костюма, и непокрытой головы, и кудрей, разделенных на прямой пробор, и озорных усиков над кошачьей улыбкой. Ощущение было, что он вот-вот ее съест. А ведь многие годы мечтала о том, чтобы съел! Не верила в то, что он достанется ей, думала, что пышность форм Мирьям все перевесит, — так ей казалось, а в ночь свадьбы Мирьям плакала — и не только из-за смерти братика, но еще и потому, что брак Мирьям со слесарем Гурджи был как бы доказательством того, что Рафаэль и правда погиб на пути в Басру. Она не могла прийти в себя от счастья, когда через долгие месяцы после окончания войны он с семьей возвратился домой — мать, безмолвная, как всегда, а две сестры — с младенцами у груди. Он вернулся в сане главы семейства и в порыве великодушия позволил отцу жить с ними в их подвале. Его сестры с мужьями сняли себе комнаты в других домах. Много бессонных ночей она провела. Все ждала приговора, какого-то намека с его стороны. Ведь Мирьям-то занята. Он вежливо отклонил предложение ее отца поработать по найму в их торговом доме, пока не пристроится. Его не прельщала перспектива соседствовать с собственным отцом и на работе тоже. Довольно того, что он вынужден жить с ним в одном подвале. Ее отец его уговаривал. Йегуда болеет все сильнее. Дагур вернулся к своему кануну, играет на празднествах, которых в Багдаде все больше, а Эзра — в Бейруте, изучает аптекарское дело. Ее отец с полной откровенностью рассказал ему, что торговый дом пришел в упадок, они с Мурадом должны как-то его поднять, и чем быстрее, тем лучше. Но Рафаэль уперся и открыл собственную скромную лавку тканей.

Виктория замечала, что целыми днями ждет его возвращения из лавки. Двор без него был пустыней, после свадьбы Мирьям она вдруг почувствовала, что осталась за бортом. Во Дворе уже поговаривали, что она может пропустить свои лучшие годы. Ее отец и пальцем не шевельнул, чтобы ей помочь, а мать, вместо того чтобы обратиться к свахам, вся была погружена в бесплодные поиски Саламана с его пальто, который как сквозь землю провалился, вслед за Османской империей.

На Мирьям с наступлением беременности напало обжорство. И чувственный огонь, что был в глазах, потух. Виктория не считала виновником слесаря с его жестким лицом — что, мол, именно он убил в Мирьям трепетных зайчиков желания. Как и многие другие женщины, Мирьям решила, что наслаждение — просто иллюзия, которая исчезает в первую брачную ночь. Виктория с какой-то печалью поняла, что это цена, которую платишь за то, чтобы не отстать от других. Когда Ханина подошла к ней, остановив ее возле огромной бочки, уже возвращенной в нишу стены, и прошептала ей на ухо: «Рафаэль тебя хочет. Ты согласна?» — она залилась краской, а голова кивнула будто сама собой, и она застеснялась торопливой готовности этой своей головы и испытала благодарность к его тихой матери за ее теплую улыбку. Через минуту, еще в буре чувств и переживаний, подумала и про цену: небось превратятся горящие угли в ледяные камушки града… И это чувство навечно утраченной юности тоже встало стеной между нею и Рафаэлем в свадебную ночь, в прозрачных сумерках комнаты.

И еще была обида, пилой режущая пространство комнаты. Несмотря на траур по Баруху, свадьбу Мирьям сыграли очень пышно. Одни женщины толпились у перил крыши, другие трудились на кухне, подростки ставили подносы и миски на стол, вокруг которого пировали мужчины. Дагур привел свой оркестр, и Тойя прыгала среди гостей, отказываясь помогать хлопочущим женщинам. Она была сильно накрашена, и Эзра, совсем потерявший рассудок, вскочил на стол, поставил на голову бутылку арака и, танцуя, ее откупорил.

В честь такого события Азиза попросила у Абдаллы Нуну адрес его дантиста, и Йегуде изготовили протезы зубов. И потому отец невесты смог предстать на пиршестве в образе Мафусаила с молодой улыбкой. Наджия отказалась снять синее траурное платье, которое не стиралось со дня смерти младенца. Виктория подозревала, что она каждое утро надрывает это платье у подола и ворота и посыпает его золой из очага — в знак протеста против царящего во Дворе веселья. По ночам она мазала лицо коричневой глиной, пока не стала походить на потревоженный в могиле труп. Йегуда на минуту забыл про свое сердце и гневно крикнул:

— Что с тобой, женщина? Хоть немного посчитайся с другими!

— Саламан умер, — сказала она. — Ушел навсегда.

— Какой такой Саламан? Что ты плетешь? Уйди отсюда! — Он был уверен, что у нее помутился разум.

В самом разгаре пиршества Наджия поднялась на верхнюю крышу и спряталась за спины женщин, глядящих на мужчин сверху. И вдруг заорала в голос:

— Абдалла Нуну скачет при свете звезд на своей Нуне!

Среди гостей наступило молчание; растерянность еще и возросла, когда выяснилось, что Абдалла сидит себе с мужчинами, а Нуна во всем своем великолепии блистает среди женщин. Азури не знал, куда спрятаться от стыда. Улыбнувшись гостю извиняющейся улыбкой, он продолжал сидеть с безмятежным видом, и только орех, который в его пальцах превратился в порошок, говорил о том, что скрывало его лицо. Ни один гость ничего не сказал Дагуру, который одним махом осушил стакан арака и со скорбью в глазах продолжил перебирать струны на своем кануне. В суматохе веселья никто, кроме него, не заметил отсутствия Эзры и Тойи, и потому он был единственный, кто понял, в чем ошибка его сестры. Пришли нищие и за несколько грошей или за кусок мяса стали скакать, как обезьяны, и веселье перешло в ржание. Виктория очень радовалась радости Мирьям. В честь этого события тетя Азиза по доброте душевной или из боязни сглаза сшила и ей красивое платье.

Это самое платье она и надела через несколько месяцев на собственную свадьбу. С трудом набралось десяток мужчин, необходимых для миньяна, и весь пир больше напоминал поминки, нежели радостную свадьбу. Стол был накрыт всего один, да и тот скудный, просто стыд и срам. Мать заупрямилась, требовала добавить еще год траура, хотя уже снова ходила брюхатая. Виктория не могла понять, почему отец устроил ей такую бедняцкую свадьбу. Да и приданое, предложенное Рафаэлю, было приданым нищенки. Рафаэль промолчал и не стал возражать, хотя знал размеры приданого, выделенного Мирьям. Он, который вернулся с чужбины без гроша за душой и кормил мать и братьев с сестрами, стоял в прозрачной мгле их комнаты, как гордый принц, и ни словом не обмолвился про обиду, нанесенную ему ее родителями. Это был позор, который глодал душу Виктории, и он стеной встал между ними в тот миг, о котором она столько мечтала.

Он закрыл дверь и не произнес ни слова. Пальцы у нее были ледяные, и из-за дрожи в коленках она боялась приблизиться к кровати. Немногочисленные мужчины шумели снаружи, будто желая разбить тоскливую скуку. Кто-то прокричал традиционный наглый призыв: «Ну, парень, кончай свое дело да стрелой к нам!» Его мать Ханина и тетя Азиза (конечно же не ее мать!) ждали снаружи у двери — убедиться, что на простыне есть кровь.

Хоть бы все они исчезли и оставили их вдвоем! Она чувствовала, что слезы вот-вот затопят глаза. Тень улыбки тронула его нежные губы, а у нее злобный голос внутри пропел: «Небось жалеешь, что опоздал вернуться с чужбины? Увел у тебя слесарь с железным лицом такие аппетитные ямочки!»

А он все еще не сделал к ней ни шагу. Подошел к керосиновой лампе и почему-то усилил свет. Виктория чуть не засунула кулак между зубами, чтобы подавить тошноту. Рафаэль снял пиджак и бабочку. Таких вот бабочек в их переулке не носит никто, подумала она, и слова будто вышли из чьего-то чужого мозга, который, иронически ухмыляясь, смотрел на все со стороны. А Рафаэль молчал.

Словно пыльная буря, вдруг поднявшись, смела ее силу, сзади, со спины. Дрожь была такая, что она застыдилась и стиснула зубы. Она не поняла, что он сказал, и, чтобы как-то справиться с испугом, прислушалась, показывая ему, что он должен повторить свои слова. И в то же время тот, другой мозг подумал и сказал: и все-таки почему именно он? Во Дворе его никто не любит. Все его боятся, не доверяют ему, почитают его, бахвалятся им, замолкают в его присутствии, становятся при нем карликами. Даже и ее отец поджимает хвост, когда они оказываются друг перед другом. Но, кроме них с Мирьям, никто по-настоящему его не любит. И что это она дала согласие, стоило его матери шепнуть ей одно слово?

Кровать заскрипела, когда он на нее сел, чтобы разуть ботинки.

До сих пор росла нелюбимой дочкой у чокнутой матери, а теперь вот станет рабыней мужчины, перед которым весь Двор падает ниц. И тот, второй мозг еще и добавил: «Забыла про Элиягу? Все боятся жестокости отца, а отец-то и сам клонит голову под пронзительным взглядом сыночка».

А что, если он выпустит когти, да и воткнет их в нее…

Мирьям подробнейшим образом рассказала ей про всю эту мерзость. Как Гурджи молотил ее, точно кувалдой. Как ее полное тело с гибкими членами, томящимися по ласке, вмиг превратилось в стонущее от боли тесто.

«Этот его… будь он проклят! врезался в меня, как в арбуз! — сказала и хлопнула по своему лобку, прикрытому шуршащим шелком подвенечного платья. — Набросился на меня с рычаньем, как пес какой-то. И это больно, Виктория, и противно, будто дерьмо в глаза льют!»

И тот, другой мозг спрашивал, неужели он так же насильничал над певицей, с которой сбежал в Сирию? И над Рахамой Афцей? И что делали они, пока он разувался? Неужели проституткам платят за то, что им пачкают дерьмом глаза? Почему ж тогда сияли глаза Тойи, когда они с Эзрой вернулись с Абдалловой крыши? И откуда эта улыбка на красивом личике Нуны?

И еще одна странная мысль: ведь это надругательство над честью отца. С раннего детства ее дрессировали, учили скрывать от чужих глаз свои члены, прятать ноги до самых лодыжек. И Азури — он по части стыдливости и скромности отец строгий. А сейчас вон попивает арак вместе с другими мужчинами, ожидающими за дверью.

— Так, значит, тебе ничего не объяснили? — снова спросил Рафаэль.

Его худощавое тело склонилось, чтобы снять брюки. Все у него так дельно и продуманно. Руки взялись за брюки, будто он хочет выхватить нож. Азиза считала, что ее мать выполнила свой материнский долг, но та и вообще не знала, чего там объяснять. Может, ей самой когда-то что-то и говорили, да она не помнила. С покорностью дрессированной скотины она научилась подчинять свое тело тому, что требовало тело Азури. У Мирьям Виктория постеснялась спросить, что полагается делать. А сейчас она не смела ни обнаружить собственное невежество, ни изображать лживую опытность. Все равно с таким прожженным типом, как он, ничего не получится. Она не могла вымолвить ни слова.

— Ты что? — Вопрос прозвучал, как хриплое воркование.

Рафаэль вновь уже сидел на кровати и, взяв сложенные брюки, прикрыл ими свои интимные места.

— И ты тоже должна получить от этого удовольствие. Господь Бог создал немало глупостей, но с этим не сравнится ничто. Сейчас нет времени сидеть и все тебе рассказывать. Я тебя знаю, Виктория. Ты еще и сама захочешь, чтобы то, что есть у меня, оказалось в том, что есть у тебя, и чтобы так было во все дни жизни. У тех, за дверью, уже терпение кончилось. Пьяные не умеют по-людски терпеть. Вот-вот начнут хохотать. Сделают вид, что обеспокоены. Иди сюда.

Ненависть, вот что сломало словесный паралич, ее охвативший. Ненависть к матери, ненависть к отцу, который так ее осрамил, ненависть к этому мужчине, который уничтожит сейчас ее юность, ненависть к Мирьям, которая, от него отказавшись, польстилась на своего слесаря. Боже! А тот, другой мозг прямо скис от смеха. Какая связь между Богом и этой вот пушкой, которая ее подстерегает под аккуратно сложенными брюками? Он говорит о наслаждении, а ты взгляни на его босые ступни. Во Дворе и правда было несколько опытных женщин, женщин с распутными языками, которые в открытую говорили о том, что это как пожарище. Но она в жизни не слышала, чтобы такое говорил мужчина. Тот, другой мозг подшучивает над ней. Выбора-то у тебя нету! Как только дверь закрылась, ты превратилась в тесто, и он вправе месить его, как ему только заблагорассудится. И она со злостью сжала зубы и подумала: ну и пусть себе месит. Слез ее он не увидит и страданий не почувствует.

Кровать снова застонала, когда он поднялся и встал над ней, уже без брюк и в глазах смех. Он увидел, что взгляд ее на долю секунды приковался к его члену, и смех перешел в непристойную улыбку. Виктории вспомнилась дешевая сваха, та, что сидела в аксадре между Азизой и Йегудой. И у нее тоже голос источал аромат розовой воды, как сейчас голос Рафаэля. И от всех ее жестов и движений веяло бесстыдством. А тот, другой мозг хохотал ей в лицо. Ну к чему все эти притворства и выкрутасы! Ведь даже огурец и морковка кружили твое воображение, потому что напоминали эту самую пушку.

Рафаэль очень старался обращаться с ней деликатно, хотя и сам не знал, что значит деликатно обращаться с девочкой, которая росла рядом как сестра и вдруг превратилась в супругу, а теперь стояла, окаменев от ужаса. Когда он к ней подошел, его член совсем вышел из-под контроля и двинулся вперед как самостоятельный персонаж. И пока его орудие выставлено с такой беспримерной наглостью, все его попытки примирить и успокоить ее будут фальшивыми.

Его тонкие пальцы твердо сжали ее запястье, и Виктория выполнила свой долг и отдалась, как комок теста. Он положил ее на спину на кровать и распластался на ней, легкий, как тень. Она закрыла глаза, и вжала голову в плечи, и стиснула губы, чтобы не услышали крика, когда грянет удар. Его пальцы, как перышки, запорхали по ее животу. С тестом что-то случилось. Будто его вставили в пылающую печь и оно разом взошло. Ее обнаженные бедра сомкнулись, словно защищая осаждаемые врагом ворота, и она сама испугалась, почувствовав, как ее ягодицы вздымаются, будто подавая ему сигнал, мол, давай уже, верши свое злодеяние и исчезни, и она застеснялась наглости, на которую осмелились ягодицы. Она закрыла глаза и отвернула тело в сторону, будто желая хоть как-то скрыть свою наготу. И вдруг жар его тела исчез, поднялся ветер и унес с собою пальцы-перышки. Она в изумлении раскрыла глаза. Все кончилось? Облегчение перемешалось с тоской опустошенности. Она увидела, что он подошел к керосиновой лампе и уменьшил фитиль. Свет стал помягче, и он с его членом будто потек в бархате света и вернулся к ней.

— Еще не кончил? — сказала она и застеснялась своего режущего слух голоса.

Никогда еще не слышала она, чтобы мужчина так смеялся, радостным мальчишеским хохотом, исходящим из мужской глотки, смехом, какого в жизни своей она не видела и не слышала. И этот смех рассыпался по коже ее обнаженного живота, а губы его дрожали от этого смеха, как лепестки цветов на лимонном дереве, и он перевернул ее на живот, и смех его осыпал поцелуями ее ягодицы, пока она, уже не помня ни про ненависть, ни про стыд, только боялась, что смех этот вдруг исказится и утратит свою радостную свежесть. И у хохота вдруг выросли зубы, и они стали покусывать ее соски, и тесто, что взошло и стало тугим и жестким, вдруг рассыпалось на куски и превратилось в капельки тумана, засиявшие в тусклом свете лампы. И где-то, в самой сердцевине этого тумана, возникла какая-то внезапная боль, больше похожая на аромат миндаля, чем на укол.

Когда тот, другой мозг очнулся от обморока, ее пронзил дикий холод, потому что смех, бывший над нею, исчез, и она без него оказалась совершенно голой; вместо этого смеха вдруг вспыхнули улыбки Азизы и Ханины, тщательно проверяющих простыню, что под нею, и прикрывающих ее любящими руками. У нее не было сил встать, и тети оставили ее в покое и молча вышли. А она плыла себе в тусклом свете керосиновой лампы, забытая лодка в безбрежном озере, где ни голосов, ни запахов. Она спрятала лицо, когда поняла, что не усталость и не одиночество ее свалили. Она тосковала о нем, об этом его смехе, что покусывает соски ее грудей. Ее живот дрожал от ликования, и ей страстно захотелось крикнуть что есть силы: «Мирьям, малявка Тойя права, тебя просто надули, Мирьям!» Впервые в жизни ее ладони обхватили груди не со стыдом, а с гордостью, и новый смех родился в ее утробе, смех победительницы. Рафаэль — он ее. Она, девчонка без единой ямочки на щеках, именно она его и заполучила. Она, которая на собственной свадьбе сидела в платье, сшитом для чужой свадьбы. Она, у которой даже и в праздники капали на стол слезы в отчем доме. Она, которую в жизни никто не побаловал никаким украшением и которой не дали в приданое блестящую искрами медную кровать.

А потом пришла ревность.

Шарлатан он, этот мерзавец! Он ведь свои волшебства не по книжкам выучил, как Джури Читиат. Или эта самая Джамила, которая ворожбой занимается. Он свои умения в злачных кварталах приобрел. Эти губы, от которых вздыбились ее соски, конечно же играли с той шлюхой, с которой он сбежал в Сирию. Он был единственным мужчиной, ради которого Рахама Афца нарушала заведенный порядок и принимала его в свой выходной. До сих пор он с девочками их Двора вел себя безупречно, смотрел на них с превосходством старшего брата и как на женщин не заглядывался. Страсть всегда искал на стороне. Что будет, если Мирьям услышит этот его потаенный смех? Она сейчас на третьем месяце и, несмотря на тошноту, буквально пожирает кур, рыбу и баранину и все толстеет и толстеет. Что с ней будет, если узнает, что ни одна стряпуха еще не изготовила блюдо слаще Рафаэля, когда он разогрет? А что, если его щебетание донесется до крыши Нуны Нуну? Она еще помнит ту серую вереницу, что медленно тащилась по их переулку, — это когда они вернулись из Басры через многие месяцы после войны. Из-за дизентерии и малярии они выглядели, как скелеты. И вся их поклажа — жалкие свертки на тощих плечах. Он шагал впереди и, несмотря на худобу, от которой сжималось сердце, глаза сияли, будто это он, собственными руками, поверг в прах Османскую империю и теперь несет им спокойствие и процветание. Люди при виде подобного воскрешения из мертвых приветствовали их с крыш и порогов растроганными возгласами. Ведь никто не сомневался, что и он, и его семья перемерли, все до единого. Элиягу смотрел на это сквозь пальцы, мол, что поделаешь, такова жизнь. Ему вольготно было в подвале, который тогда принадлежал ему одному. Виктория так была взволнована, что мало понимала из того, о чем говорят вокруг. Помнится, Мирьям вскрикнула: «Ой!» — и замолчала. Трудно было понять, крик это радости или боли оттого, что поспешила и превратилась в наковальню для молота Гурджи. Долгое время избегала Мирьям смотреть на Рафаэля, и было ясно, что держит на него обиду. Зато девушки, успевшие за время войны созреть, глаз с него не сводили. Нуна Нуну накрасилась, и поспешила во Двор, и стояла рядом с блестящими вставными челюстями своего отца, бесстыдно таращась в лицо Рафаэля. Сама же и рассказала ему, что овдовела.

В ту ночь она снова его впустила, презрев боль и позабыв про все свои страхи. А он будто выскочил из пустыни — пил и пил из ее кувшина, раз за разом. Когда ей показалось, что он задремал, она легла возле него и стала глядеть в его нежное лицо. Он раздел ее догола под одеялом, и так она и лежала, нагая, впервые в жизни. Ее колено случайно задело его бедро, и внутри все вспыхнуло. Он открыл глаза и улыбнулся ей с естественностью человека, улыбающегося собственному отражению в зеркале.

— Ну я же говорил! — сказал он ей мягко, а она не в состоянии была открыть рот из-за бешеной круговерти, которая была вся из-за него.

И Рафаэля тоже захватила эта круговерть. Последующие дни напоминали плавание, которое было в их детстве. Когда Йегуда еще был здоров и они с отцом посадили всех жильцов дома на пароход и поплыли к могиле Писца-Эзры, вечная ему память. Рафаэль сейчас был внутри нее, и она в него закуталась, а все физиономии, и ссоры, и рассветы будто были не у нее во Дворе, а на берегах реки и уносились, исчезали за горизонтом, оставляя за собой лишь смутные очертания. В те дни она почти и не слышала ничего, кроме звуков, исходящих из нее самой. Она ела, когда была голодна, много улыбалась, отвечала на вопросы, слушала замечания и все делала, склонив голову, будто в ожидании какого-то важного и особого события, которое придет следом за этой минутой. И Рафаэль ни разу не разочаровал ее. Всегда ее ждал.

Но тот, другой мозг не заснул навсегда. Он каким-то образом воспринимал и записывал все, что происходило вокруг. Она в своем великом счастье желала одного — чтобы к ней не приставали больше, чем нужно. В том же порыве всепрощения и парения души она выслушала извинения отца за бедность свадьбы. Он, не в обычаях которого было оправдываться, пустился в объяснения. Тот, другой мозг подсказывал, что при виде его смущения стоило бы сделать вид, что и она смущена, а она улыбалась.

— Я годами думал, кого приглашу к тебе на свадьбу. Хотел устроить королевское празднество. Ты любимая дочка своего папы. Всегда меня поддерживала и спасала своих братьев и сестер, была им за мать. И именно тебя выдали замуж, как сиротку. Еще год назад я бы мог закатить тебе такой пир…

А она только улыбалась ему со своей палубы счастья, и тот, другой мозг упрекнул: ну промолви ты хоть словечко, он, конечно, слегка рисуется, но тебе-то зачем быть такой гадкой! И потому, немного помолчав, она сказала:

— Да ну, папа, не важно!

— Это меня гложет, я не знаю, что с нами случилось. И товаров полно, и покупателей хватает, и цену я прошу умеренную, и они ее платят, и как будто все входит в кассу, и касса хорошо охраняется, а потери огромные. Я теперь вроде разносчика льда под солнцем, клиенты пьют, а я умираю от жажды. Мы вот-вот разоримся, и Йегуде я сказать не могу из-за его слабого сердца. Руки Элиягу чисты. Он к запертой кассе даже приблизиться не осмеливается. Но я задолжал куче кредиторов. И мне лучше умереть со стыда, чем сесть в тюрьму.

Она на секунду очнулась от своего плавания. Его боль тронула душу. Уже и простила его за свою нищенскую свадьбу, только внутри себя рассердилась — зачем портит ей радость! Сколько уж у нее было-то поездок, после той, чудной, к могиле Писца-Эзры! Хотя в общем отец был всего лишь пейзажем с пальмами на далеком, другом берегу. Его затенял Рафаэль. Ей уже не терпелось к нему вернуться, к его запаху, к его прикосновениям, к его нашептываниям, и, чтоб поскорей отвязаться от отца, она сказала первое, что пришло в голову:

— Да, кассу-то вы, конечно, охраняете, и Элиягу к ней не приближается. Денег он не ворует. Разок сговорился со сторожем, да и унес товар со склада.

У отца только глаза выпучились от отвращения.

— Все, хватит!

На другой день Ханина была изгнана из подвала. Ушла с детьми, держа в руках жалкую поклажу, привезенную с собой из Басры. Рафаэль снял им комнату в другом дворе. А следы его отца исчезли в одном из вертепов на фруктовых плантациях. Из-за Тойи Дагур со своим кануном к нему не присоединился. Эзра сидел в засаде, и она ждала его, как подсолнечник ждет солнце.

В то очарованное плавание они проплывали еще мимо разных пейзажей, и много всякого случилось. Во Двор пришла река. До сих пор воду из реки привозили на ослах, в жестяных коробах. Теперь власти установили очистительные устройства, проложили сеть труб, и родниковая вода потекла во Дворе из специального крана. При виде воды, которая в изобилии полилась в летний зной, малыши возликовали от радости. Заткнув тряпьем дыру дренажного колодца, они открыли кран на полную мощь. После чего уселись в лохани и поплыли с гомоном, от которого лопались перепонки. Опустевший подвал семейства Элиягу затопило водой, и дети кинулись врассыпную от его входа, испугавшись, что их поглотит мрак, из которого неслись странные звуки и шебуршания. Все как один выскочили из лоханей и поскакали по ступенькам в разные стороны, перепрыгивая через полчища мокрых мышей, сбежавшихся в этот пруд и плавающих там с задранными носами с такой непреклонностью, будто решили отобрать у законных владельцев их дом.

Виктория на втором этаже вытряхивала коврик Михали, единственное наследство, полученное от бабушки, и хохотала при виде детишек, спасавшихся от мышей.

— Чтоб Господь залепил тебе рот на веки вечные, мерзавка!

Ее мать сидела внизу, посередь образовавшегося пруда, поджав ноги и так, будто эта вода, и мыши, и детские крики помешали ее дреме. Одета она была все в то же истрепанное траурное платье. Живот уже торчал над водой, и Азиза и другие опытные женщины считали, что на этот раз везения не будет и сына она не родит. Потому что живот немного продолговатый и ее рвет по утрам и вечерам, как всегда, когда она носит девочку. Наджия им поверила и завела новую привычку. В минуты отчаяния, печали или ярости уже не хлестала себя по лицу, как делала до сих пор, а молотила по животу — мол, вот и накликали на себя все горести мира, а потому что цеплялись за невезучую руку Азури. Ведь и бизнес его хиреет, и силы тают, и на свет производит одних только баб. Подвал и дренажный колодец залило до основания, и вода продолжала стоять во дворе, а Наджия так и не тронулась с места. Женщинам и детям пришлось вычерпывать воду ведрами и выливать ее в пыль переулка, пока не пришли соседи, которым подключение к сети водоснабжения было не по карману, и не забрали ее для мытья и стирки. Вода спадала, и постепенно, сантиметр за сантиметром, взорам открывалась нижняя часть тела Наджии. Хворостинки, глина, печная зола налипли на подол ее платья, и она, сидя там, уже напоминала странное растение, торчащее в русле реки, из которого схлынула вода. Она сидела, вперившись глазами в лежащего в аксадре Йегуду, пока тот не заморгал от страха, которого и сам не мог объяснить. Уже несколько недель лежал он, прикованный к лежанке, и был не в силах самостоятельно добраться до туалета. Он просил Азизу, чтобы она туда его отвела, и, присев на корточки над открытой ямой, все держал ее за руку и не давал закрыть за ним дверь, потому что в этом заведении нет окна, а ему в темноте страшно, и Азиза стояла там, кривясь от зловония. Вид уважаемого сребровласого старца, сидящего в зловонном сумраке, приводил в ужас его почитателей. Как и Виктория, он тоже будто пребывал в плавании и со страхом глядел на мир, который, мелькая, проносился мимо него. Во дворе разрасталась весна, весна наливающихся грудей, взрослеющих девочек и мальчиков, беременностей и родов. И как страшно, что это угасание происходило именно весной! Он с завистью говорил о душевной стойкости Михали, которая с таким благородством сумела отдать Богу душу. День-другой он стоял на своем решении не робеть и не позориться, но награда ему за столь безмерное усилие была нулевой. Он был погружен в себя и не реагировал ни на что вокруг. Когда Азиза сообщила ему, что скоро ему предстоит стать дедушкой внука, он думал только о том, что внук-то родится, а вот он исчезнет навсегда. И если это так, чему же радоваться? Азиза не уставала его подбадривать и рассказывала, что Эзра успевает в учебе и он поедет в Бейрут и там приобретет себе мудрость и знания и вернется с дипломом провизора. Он глядел невидящим взором и молчал, а душой поражался, почему ж это мозгу не ухватить, что ему не дожить до того дня, как Эзра вернется из Ливана. Мудрый Джури Читиат в последнее время прописал ему диету, похожую на пост, и его это бесило, потому что именно сейчас его тянуло на запретную пищу. Он уже бросил заполнять листы, написанные по-арабски ивритскими буквами. И из-за этого его состояния ему побоялись сообщить, что Абдалла Нуну умирает, хрипит, как заколотая овца, и из его рта уже вынули чудесные протезы — чтобы не подавился. Маатук Нуну, почти забросив свою лавку, маячил взад-вперед по переулку, мимо отцовской двери, а Нуна совершенно извелась из-за Герата, до того, что Хана, сестра умирающего, решила натравить на калеку-дядю внуков и прогнать его, как прогоняют кошек. Но в таком Дворе, как этот, секретов нет, и в конце концов Йегуде стало известно о состоянии Абдаллы Нуну. Ангел смерти, впившийся когтями в соседа, у которого на счету немало грязных делишек, подкрадывается теперь и к нему, к Йегуде, кто всю жизнь пытался держаться подальше от греха. Когда Наджия на него уставилась и он увидел, как она торчит в своем траурном платье из глины пола, будто какое-то растение, ужас обуял его мозг, и ему показалось, что перед ним сам ангел смерти.

— Уберите ее отсюда! — простонал он. — Пусть уходит. До каких пор будет здесь вонять в этом прогнившем платье?

Наджия хлопнула себя по животу, приподнялась на четвереньках, потом встала на ноги.

— Был у меня цветик и его вырвали! — крикнула она. — А этот вон, который и родился-то трупом, все плачет по себе в старости. Азиза, все умирают. Скажи ему, пусть не устраивает великий праздник из собственной кончины!

— Мама! — воскликнула Виктория со второго этажа.

— Заткнись! — прикрикнула на нее мать. — Все умирают. Все. Ты вон повесила себе змею на шею и ходишь от счастья пьяная. Но ничего это не изменит. Все умрут.

Никто не знал, что произошло с ней в то утро, когда она бродила по базарам. В городе были углы, в которых воздух над волнами зловония дрожал от несметных полчищ мух. Из дворов жилых домов, лавок и ремесленных мастерских туда сбрасывали отходы, которые гнили под солнцем, и там же, повернувшись спинами к прохожим, отливали мужчины. Да и крестьянки, привозившие в город свои товары, тоже там присаживались, распускали подолы своих широких платьев и задумчиво отправляли нужды, не обращая внимания на проходящих людей. Никто не заботился о том, чтобы эту помойку вывезти. Муравьи, комары и мухи, птицы, крысы и мыши, кошки и собаки лакомились в этой разлагающейся куче дерьма. Иногда там копались голодные люди или же маньяки-тряпичники. Много дней искала Наджия Саламана. В отчаянии обращалась к незнакомым людям, спрашивала про него, и они разводили руками, показывая, что и сами в толк не возьмут, куда бродяга подевался. После смерти Баруха сумка у нее стала дико тяжелой, и ей хотелось пристроить эти деньги и проверить, хотя бы приблизительно, сумму своих сбережений, включая скопившиеся проценты, особенно потому, что забыла цифру, которую он указал при их последней встрече. Ей были любы — и ему тоже — круглые цифры. Всякие излишние подробности ее путали. Теперь она заглядывала в двери синагог, расспрашивала официантов в чайных домах. В руках у нее было несколько узелков с тряпьем, и она говорила, что дала ему обещание принести еды. Так вот и доплелась до гигантских куч древесной золы, которую выбросили из общественных бань. Кто-то решил пошутить и рассказал ей, что видел, как он в очень знойный день соблазнился спуститься к реке и там нырнул, как камень, прямо в своем тяжелом пальто. Она не терпела, когда над ней подсмеиваются. В тот день, в очень ранний утренний час, ее ищущие глаза не обошли и груд зловонного мусора, от которых подымались пары и над которыми зло жужжали осы и мухи. В конце узкого переулка, что неподалеку от базара Абу-Сифен, глаза ее засветились. Там, на огромной куче мусора, лежало пальто Саламана, и воротник приподнят, будто защищал его жарким летом от жестокого мороза, один рукав воткнулся в курящийся на солнце мусор, второй прикрывал срамные места. Его непристойная привычка ходить под пальто голышом была ей известна.

— Саламан! — крикнула она с бьющимся сердцем. И вдруг почувствовала, как туман в мозгу рассеивается, и с дикой болью осознала, как мало счастливых минут было в ее жизни. — Саламан! — крикнула она, и в голосе ее была безудержная радость. — Ты что, уже меня не узнаешь? Я Наджия, жена Азури, сына Михали.

И чем больше рассеивался туман, тем сильнее заволакивало глаза скорбной пеленой слез из-за бездонности упущенного и росло чувство странной близости к этому человеку, который вдруг возродился и несет ей добрую весть. Но, оказавшись в нескольких шагах от него, она вскрикнула от страха. Много часов спустя, размышляя о том, что случилось в то утро, она вспомнила, что, когда ее глаза упали на его пальто, она и правда почувствовала нечто странное. Но от радости мысли пошли кувырком. Будучи женщиной, которую безжалостно били с самого малолетства, она всегда была настороже и готова к любым сюрпризам, но не к таким: что вместо человеческого лица на нее из застылой шеи выпрыгнет черный ворон, и взмахнет крыльями, и сотрясет гудящий воздух, и взлетит над ее головой. Само пальто было пустое и сухое — чучело, внутри которого приютился ворон. Она набросилась на него и потянула за затвердевший рукав. Рукав оторвался, и Наджия отпрянула в ужасе, будто осквернила труп. После чего, одолев свой страх, разорвала подкладку. Со скорбью утраты стукнула себя по животу перед пальто, осиротевшим без своего хозяина.

Она сидела во Дворе, нижняя часть ее тела торчала из налипшей на пол глины, и никому в голову не приходило, как велико ее отчаяние. Не говоря уже об ее страсти к золоту и богатству, Саламан был единственным в мире человеком, которому она целиком доверяла. Виктория не увидела в ее глазах ничего, кроме страдания и пустоты, и ринулась вниз, чтобы остановить мать, которая вскочила от страха, что ее обвинят в смерти Йегуды. Вероятно, именно свет счастья, исходящий от дочери, и добил несчастную. Стоило той прикоснуться к материнскому плечу, как глаза Наджии выскочили из орбит.

— Сотри свою проститутскую улыбку!

Виктория вовсе не улыбалась. В любом случае не улыбалась внешне, кому-то, кроме самой себя.

— Он забирается на тебя, как пиявка, а ты и плясать, как псих. Погоди, погоди, еще наплачешься!

Виктория не стала возмущаться. Она и сама знала, что слезы придут. И, несмотря на это, радость не уменьшалась.

— Я отсюда не тронусь, — процедила сквозь зубы Наджия. Дрожащей от ярости рукой указала на лежанку Йегуды и крикнула: — Чего ему от меня надо? Я в этом проклятом доме тысячу раз умирала. Кто-нибудь подумал шепнуть мне доброе слово?

Несмотря на сочувствие и жалость, Виктория в эти дни была от нее отключена; не могла прикоснуться к одиночеству и страху Йегуды или к горькой отверженности своей матери. Мать сбросила с себя ее руку и продолжала молча рыдать, как ветка, которая все дрожит, хотя ветер уже стих.