Дождь кончился. Миновав знакомый базар Эль-Хануни, уже пустой в темноте, она сняла с себя чадру. И холодный ветер обдул ей лицо. Через несколько минут она подошла к переулку, где стоит отчий дом. С грустью вспомнила, что всего год назад оставляла этот дом в каком-то дурацком опьянении. Рафаэль стоял посреди Двора и наблюдал за тремя носильщиками, работающими под руководством Кривого Кадури. Всю мебель перевезли в большую двухкомнатную квартиру в чужом, но ухоженном доме. С каждым стулом и каждым ворохом одежды, выносимыми из застекленной комнаты, будто обрывались узы, слишком долго приковывавшие ее к этому месту. И вот сейчас она уплывает с Рафаэлем к другим берегам, к новой эре своей жизни. Ее плечи больше не будут тереться в тесной кухне о плечи матери. Иногда она заглянет в отчий дом, и ее примут как гостью. И они тоже придут к ней, гостями женщины, на мужа которой заглядываются все глаза. В то утро Азури поспешно ушел, не сказав ей ни слова, будто избегал с ней прощаться. С тех пор как умер Йегуда, он стал больше придерживаться религии, хотя и не отказался от современной одежды и прочих светских атрибутов. Тот переезд в другой дом представлялся ей предательством. Ведь она бросает отца со вдовой невесткой, забывшей, как улыбаются, с озлобленной женой и выводком детей, не радующих его сердце. Виктория надеялась попрощаться с ним как полагается и услышать от него теплое слово. Через час стала себя утешать, сказав себе, что придет день и он почувствует к ней расположение и зайдет ее навестить. До самой его смерти, в течение сорока лет, нога его не переступала порога ни одного дома, где она жила, и даже в Израиле в жалкую палатку лагеря для переселенцев он отказывался заходить.

В то утро она стояла во Дворе с Сюзанной на руках и с Клемантиной, прижимавшейся к ней сбоку, и смутно ждала какого-то церемониала, подобающего расставанию с домом, в котором родилась ее бабушка, и отец, и дядья, и Рафаэль, и она сама, и две ее дочери. Ей было больно, что в глазах людей это просто обычный день. Мирьям поспешно запрягла мужа и еще нескольких мужчин, чтобы перенесли ее вещи в освободившуюся застекленную комнату. Почти совсем оглохшую Азизу перевели в узкую комнату Мирьям. Эзра, который женился и купил себе аптеку на центральной улице Эль-Рашид, со Двора пропал вовсе. Черный шелковый футлярчик исчез с Тойиной шейки, и Дагур вернулся и жил как ни в чем не бывало.

Чтобы не видеть счастья Виктории, мать торчала на кухне. Час был ранний, мясо с базара еще не принесли, и потому она праздно там сидела и почесывалась. Виктория молча оглядела обгрызенные стены, и ею вдруг овладело странное желание подойти к одной из трещин, покопаться в ней и покрутить перед матерью золотой монетой.

Когда работа была закончена, Рафаэль обвел Двор рукой и своим чистым голосом произнес:

— Будьте здоровы и мир вам всем!

Никто к ним не вышел. Безликие голоса ответили на приветствие через двери и стены. Виктории показалось, что это сам дом отозвался на его прощальные слова, и ей это даже понравилось. С минуту смотрела она в глаза своего брата Фуада, который стоял и на них глядел, и потом молча покинула свой старый дом.

В новом доме их поджидала невестка Флора, женщина, на которой с помощью денег Рафаэля женился по страстной любви Ашер, — молодая и энергичная, низкорослая, грудастая и полнотелая. Из благодарности к Рафаэлю она тут же вызвалась помогать. Мирьям предостерегала ее от излишней горячности невестки, но Виктория считала, что это Ашер поощряет жену плясать перед братом, пока тот не обоснуется и не поможет ему открыть собственное дело. Две их комнаты располагались на втором этаже дома, где проживало еще пять семей. Невестка Флора распоряжалась, указывая грузчикам, куда поставить кроватки девочек и где должен быть шкаф. Потом уселась и, подскакивая задом на матраце двуспальной кровати, стала проверять его пружины, и они с Кривым Кадури пошли хохотать. Была она хохотушкой в общине, где смешливых не жалуют. И про нее сплетничали, что в компании мужчин она и рюмочку не прочь пропустить. Виктории было удобно ко всяким таким разговорам не прислушиваться. У Кадури от хохота открывались черные дыры между гнилыми зубами и карий глаз щурился, будто подначивая тот, что с бельмом. Хохот был идиотский, но сам он был не дурак, и оттого его смех выглядел особенно отвратительно. Виктория вдруг обнаружила, что невестка малость подшофе. Лицо ее вспыхнуло, будто это она помогла ей совершить столь страшный грех — для потехи соблазнять несчастного вонючего старика и его дурачить. Рафаэль тут же отослал продавца сладких лепешек, который по необходимости был еще и грузчиком.

— Флора, — процедил он, и глаза за очками метнули молнии, — спустись к крану и ополосни свое лицо.

— А как же пудра и помада? — запротестовала та, кокетливо улыбаясь.

— Выметайся отсюда!

Она тут же превратилась в низкорослую женщину, ковыляющую на непривычно высоких каблуках. Будто тряпку, собрала на груди шелковую абайю, и глаза потускнели, и голос зазвучал сдавленно.

— Я стушила баранину с мятой и чесноком. И переложила в новую кастрюлю, которую купила вам в подарок. И красный рис тоже варится на маленьком огне, — пролепетала она, не двигаясь с места.

Рафаэль схватил ее за руку и вывел к перилам, глядящим на двор, а потом вытер руку об руку, как отряхивают пыль, и проговорил:

— В моем доме себя не ведут как проститутки.

Она кивнула и пробормотала:

— Ладно, ладно… — И со слабой покорной улыбкой спустилась, стуча каблуками.

Виктория постаралась скрыть свою ревность, так же, как старалась скрыть горечь через тридцать лет, когда эта толстая коротышка превратила свой дом на севере Натании в процветающий притон для картежников, пока она, Виктория, и члены ее семьи топтались на свалке, именуемой временным лагерем для переселенцев. Но в тот далекий день, в середине двадцатых годов прошлого века, Виктория была в ее глазах госпожой, гордо стоящей рядом со звездным мужем, а она, несчастная, отправлялась в свою затхлую комнату, где праздно валялся на кровати муж Ашер.

Через несколько месяцев ревность Виктории еще возросла, когда она услышала из соседней комнаты сердитый окрик Рафаэля:

— Не сейчас! Не здесь!

Флора долгое время уговаривала ее научиться искусству макияжа.

— Мне бы твою фигуру, такую красивую шейку и волосы! И почему тебе не подрисовать немножко глаза и не придать блеска губам? Макияж — это искусство удерживать мужчину. Ведь какая разница между твоей матерью и, прости меня, такой, как Рахама Афца? Твоя мать ходит перед мужем как в Тиша-бе-ав, а Рахама и на буднях расфуфырена, как в праздник. Это то, что мужчины любят — праздник посреди недели.

В тот день, когда Рафаэль уехал по делам со своим вторым братом Йехезкелем, Виктория, уступив уговорам Флоры, отправилась с ней в шикарный галантерейный магазин, что возле Ароздибека, и купила очень красивую коробку пудры, тюбик нежной и ароматной губной помады и черную тушь для глаз, которая, как ей казалось, похожа на цвет потолка в кухне отцовского дома. Ее позабавило бурное веселье Флоры и женское кокетство хозяина магазина. Развеселили радостные краски, а с ними и развязная вульгарность невестки, вызвавшейся сшить хозяину магазина с его гладко выбритым лицом и подрумяненными щеками черную жилетку в розовых кружевах.

Виктории, привыкшей к мужчинам, хранящим суровость облика, забавно было смотреть, как хозяин расплывается в довольной улыбке. Он в ответ предложил Флоре примерить тут же, на месте, и с его помощью изумительные шелковые трусики, которые только что прибыли из Парижа. Флора облизнула губы и сказала, что не нуждается в полумужчинах, чтобы учили ее, как надевать и снимать штаны. Она так заморочила Виктории голову, что та купила себе сумочку из мягкой кожи, шелковые чулки, флакончик духов, несколько «проститутских» (по выражению Флоры) комбинашек и даже позарилась на кокетливую шляпку с вуалью — «просто обалденную». Услыхав, сколько все это стоит, она пришла в ужас и почти отпихнула все эти роскошества, разложенные на стеклянном прилавке:

— Нет, нет, это уйма денег…

— Покупай! — подбивала ее Флора. — Твой муж будет рад, что у него женщина, а не прачка. Провалиться мне сквозь землю, если он не оближет тебя, когда все это на тебе увидит!

Легко было перешучиваться с простушкой Мирьям, не то что с этой женщиной, такой ушлой в мирских делах. Будь тут Мирьям, она бы ей ответила, что Рафаэль облизывает ее и без «проститутских» комбинашек. Потом она подумала, что вовсе не стала бы рассказывать про это Мирьям. На самом деле с того дня, как она вышла замуж за Рафаэля, они с Мирьям перешучиваться перестали. В последнее время она видела свою двоюродную сестру очень редко. Мирьям вся ушла в обжорство и мрачную обыденность жизни с Гурджи. Смерть Йегуды сильно повлияла на зятя. Сердце вдруг позвало его бросить слесарную мастерскую, податься в бейт-мидраш и посвятить себя Торе. Мирьям была вне себя от ярости.

— Мало ему, что мама стала приживалкой у дяди Азури. Быть раввином! У тебя душа нищего, живущего на подачки. Погляди, как другие мужчины деньги загребают. Раввин! Ты меня в нищету не толкай!

— Бери, бери! — улыбаясь, уговаривала Флора.

Пакет был упакован, и хозяин магазина сменил улыбку педераста на улыбку вежливого торговца, ожидающего своих денег. Выйдя наружу, Флора открыла сумочку, и ее пальцы выудили оттуда две пары трусиков.

— Черные, — объяснила она с шаловливой откровенностью. — Это комиссионные за твои покупки. А желтые я так стащила. Все равно наследников у него, бедняги, нету. Ты меня вечером подожди. Я приду тебя подкрасить перед свадьбой Йехезкеля.

И вот сейчас, кончая мыться в одной комнате, она услышала рассерженный окрик Рафаэля из другой:

— Не сейчас, не здесь!

Она уже стояла перед зеркалом и, держа в руке принадлежности для макияжа, ждала Флору. Она открыла дверь, соединяющую обе комнаты, и тут же закрыла глаза. Эти двое были охвачены той ненавистью, которая вспыхивает только от страсти. Кубышка Флора укоротилась еще больше, а лицо Рафаэля выражало отвращение. Ее они не заметили. Флора, повиснув на шее Рафаэля, скользила вниз, и ногти ее раздирали его рубаху и кожу. И на груди его было несколько кровавых дорожек. От ужаса перед кровью у Виктории вырвался крик, и те двое ее увидели. Но Флора не успела оторвать свой кулак от окровавленной груди Рафаэля, она так была поглощена тем, что происходило, что вообще не обратила на нее внимания.

— Не сейчас, говоришь, подлец! Не здесь! Вдруг святошей стал…

Мысли запрыгали в голове у Виктории. Отчего же Рафаэль не пнет эту вонючую гадину? Он должен был бы надрать этой шлюхе задницу! И что на ней сейчас, нормальные трусы или те желтые, украденные? Он уже наверняка с ней спал. Когда? Где? А Ашер-то, вот слепец! Пока я сидела в лохани, ему, гаду, видите ли, захотелось быстренько перетрахаться. Она испытывала какое-то извращенное наслаждение от этих грубых слов, непривычных для нее даже в мыслях. Она очнулась, когда рука Рафаэля дала женщине пощечину.

— Выметайся отсюда! — прошипел он, борясь с мокрым кашлем, который все усиливался, пока не стал яростнее гнева Флоры, острее догадок Виктории, страшнее, чем красные ручейки, стекающие к ремню, — кашлем смерти. Они все трое это осознали и были как в параличе. Кровь, сказала себе Виктория, он харкает кровью. Флора содрогнулась. Ее плоть только что возжаждала прикоснуться к плоти смерти. А Рафаэль сказал себе, что они-то продолжат жить.

После Суккот все спустились с крыши и перешли спать в комнаты. Даже арбузы на базарах стали пустотелыми и потеряли сочность и вкус. Рафаэль по утрам совал в карманы костюма по шесть платков. И даже в те дни, когда глаза его горели от лихорадки, он заставлял себя встать с постели и выйти в лавку. Дни бежали и становились короче, и он возвращался домой до заката, и все платки были пропитаны плевками из легких. Виктория прекрасно понимала всю огромность своей беды. Только единицы выживают от этой болезни. Она сама себе удивлялась, что не пытается молить Господа. Ведь могла бы она поститься, давать обеты, больше заниматься добрыми делами. Но она сказала себе, что не делает всего этого, потому что вот Рафаэль кормил и обеспечивал членов своей семьи, выдал замуж сестер, женил братьев, щедро помогал парням, просящим освободить их в морозы от службы в армии, помогал и девушкам-бесприданницам, с ног сбивался, собирая деньги у богачей на улице, где расположены банки, и он всегда был готов отказаться от собственного обеда ради маловажных людей, пришедших к ним в гости, — так что же могут добавить или убавить ее собственные добрые дела! Бывали дни, когда ей безумно хотелось крикнуть словами Флоры: «Подлец ты, подлец!» — но она не могла не видеть, что сам-то он не помнит зла. Стараясь не уронить свою гордость, он все же попытался и сумел найти подход к сердцу ее отца и, хотя знал, что ее мать ненавидит его душой и телом, охотно уступил просьбам Виктории и собственноручно купил Наджии подарки и отнес ей. Вместо того чтобы молить Бога, она на Него гневалась, будто Он человек из плоти и крови, и тут же пыталась подумать о чем-то другом, чтобы горечь не стала греховной. Но Рафаэлю она поклонялась, как поклоняются Богу.

Сначала старалась верить, что все же сумеет собственными силами победить смерть, налетевшую на нее в своем кровавом плаще. Она старательно, по пять раз в день, кормила Рафаэля сытной пищей, оберегала его от сквозняков и ради него готова была пожертвовать собой. Раз ночью, когда он заснул, склонилась над ним и вобрала полной грудью пар его дыхания в безумной надежде, что смерть перестанет грызть его и перекинется на нее. Один раз смерть взвыла и ударила по его телу подобно песчаной буре. Голова его металась по подушке, и лицо в свете лампы казалось пунцовым. Кончиками пальцев она стерла с его губ следы запекшейся крови, собираясь слизнуть смерть. Его глаза, налитые из-за кашля слезами, взглянули на нее угрожающе:

— Нет!

Она встала и батистовым платком, смоченным уксусом, вытерла его отказывающееся потеть лицо и розовой водой смочила ему губы. Потом положила его красивую, скульптурно вылепленную голову к себе на грудь и стала тихо его укачивать, напевая, как младенцу, и постаралась предотвратить новый приступ кашля, который поднимался и нарастал в его груди.

— Ах ты, пройдоха! — пробормотал он. — Сосок у тебя поднялся, и «посол» решил, что ему готовят пир. Посмотри, почувствуй.

Она своими руками приспустила с него пижаму и его обозрела.

— Он умрет у меня последним, — нагло заявил он.

Голос у нее охрип. Она прикоснулась щекой к его голове и скользнула на спину. И он был свиреп и нежен, и она любила его пальцы, зажигающие огненные цветы в ее теле. Ее руки охватили его спину, и от прикосновения к бархату кожи все чувства точно сошли с ума.

А потом он сказал своим чистым голосом:

— Давай поспим.

Но они не спали. Он долго молчал, и ей почему-то показалось, что глаза его полны слез. Она не посмела приподняться и проверить. А когда он заговорил, рыданий в голосе не было, наоборот, был в нем какой-то задор игрока.

— Представляешь, ты могла бы сейчас лежать со слесарем, а Мирьям смотрела бы на кровь.

— Ты не кровь, ты Рафаэль.

— Мирьям тебя переиграла. У нее всегда будет стол с едой. А с тобой-то что будет, когда овдовеешь?

— Ты не умрешь.

— Рафаэль смерти не боится.

Страх открывал свое лицо по каплям.

Его партнер предложил снять лавку побольше, в центре, на базаре, где торговали тканями. Рафаэль промолчал. Подумал в душе: зачем? Ведь не доживет до того дня, когда новая лавка начнет приносить доход. Эзре, у которого дела в аптеке процветали, очень хотелось прокатиться в Египет. Но Рафаэль на уговоры приятеля не поддался. Что будет, если кровь встанет преградой между ним и сфинксами или же им и танцовщицами живота? Приятели говорили о том, что следующим летом стоит снять летние домики на берегу Тигра, а он спрашивал себя, доживет ли до этих времен. Встречая хорошеньких девчушек лет десяти, думал, что пока они созреют, черви успеют уже расправиться с его плотью. Со все возрастающим гневом он спрашивал себя, придется ли ему вдыхать запахи будущей весны, отведать первых абрикосов, которые принесут им в праздник Шавуот. Сапожник, пошивший ему новые ботинки, с гордостью заявил, что он их проносит много лет. Рафаэль, проходя по мосту, кинул их вместе с белой коробкой в струящуюся реку. Да и нарядные его костюмы Виктория пустит по реке, как принято у женщин, горько скорбящих по своим мужьям. И уже он глядел на жизнь глазами туриста, путешествующего по стране красивой, но чужой. Заявления Виктории о том, как она его любит, резали ему ухо. Она продолжит есть, и спать, и плакать, и смеяться, а может, и ляжет в постель с новым мужем, когда память о нем напрочь сотрется. Бедра и груди Виктории перестали разжигать в нем бурную страсть. Занятия любовью истощали его силы и порою его возмущали. В глазах его уже стояло видение: он исчез с этого горизонта, а следом за ним придут другие. Он всегда был не прочь пригубить рюмочку с приятелями, но сейчас опустошал за вечер полбутылки, пока в глазах не мутилось.

И еще одна страсть им овладела. Его знание арабского, который он изучил самоучкой, все улучшалось. С огромным увлечением он набросился на книги мировой литературы, которые в то время переводились в Каире. Из всех соперниц стена печатных текстов стала для Виктории соперницей самой упорной и неприступной. Как только книга закрывала его лицо, Виктория для него переставала существовать. Он ее не слышал и не видел. Иногда пересказывал ей какой-то кусок, который особенно его взволновал, но продолжал пребывать за этой стеной. Рафаэль с изумлением открыл для себя, что мыслители всех поколений подобны ему самому: их существом полностью владеет мысль о смерти и о том, что происходит между Ним и Ею. Пуританский перевод, сделанный в мусульманском Каире, называл это любовью, но он-то был уверен, что в оригинале писатели говорят о полыни и меде, которые он познал в близости с певицей из Дамаска, в будоражащем смехе Рахамы Афцы, пленявшем его сердце, в жарком сладострастии жены его брата, в бурном вихре и голубином ворковании Виктории и в его меланхолическом томлении по Мирьям.

Что касается смерти, то даже после лицемерно отфильтрованного свободного перевода это явление представало для него во всем своем величии. Писатели умеют так писать о смерти, будто сами ее пережили. В любом случае они умеют мастерски передать мысли и ощущения человека перед ее приходом. И он понял, что ни один из них не верил в то, что за этим мрачным порогом есть что-то еще.

И еще одну вещь внесли писатели в его жизнь. Всегда он считал себя смелым и умным, лучшим плодом, возникшим во Дворе за два последних поколения. Ему казалось, что он знает все и способен на все. Но вот явились гиганты духа и преподали ему должный урок смирения. Мир великой глубины, творческой фантазии и мудрости предстал перед ним, и он стоял, потрясенный и испуганный, как житель равнины, глазам которого впервые открылось великолепие гор. Его бесило, что эта смиренная мудрость пришла к нему лишь тогда, когда он сам уже почти на смертном одре. Ведь так приятно и удобно с нею жить, хотя она и не в состоянии подготовить человека к смерти.

Виктория не скрывала от него слез. Сначала ее слезы были ему приятны. Потом эти рыдания стали нарушать его покой, особенно когда он лежал ночами без сна, вперив глаза в потолок, и его кидало от ярости к ужасу. Он подозревал, что она оплакивает себя саму, и в этом была своя правда: будто они с Богом ее предали. В обществе людей, в котором она росла, не было принято оказывать социальную поддержку. Жившие в достатке женщины, овдовев, превращались в жалких нищенок. Когда умирал добытчик семьи, корка хлеба становилась мечтой жизни. Дети, будущее которых казалось раньше таким надежным, вынуждены были просить подачки, чтобы как-то прокормиться. Вот и их дочки вырастут и превратятся в чужих служанок. А сама она сделается одинокой, обозленной и всеми отвергнутой. Женщины будут прятать от ее глаз свое благополучие. Повернутся к ней спиной, захлопнут перед ней двери домов, страшась ее сглаза. А Мирьям, которая сегодня так ей завидует, станет ли и она ее бояться, когда Рафаэль умрет? И Флора — как будет к ней относиться? Конечно же не со слезами из-за потери любовника. И ей придется вернуться в дом отца, к своей матери, и это с двумя крошками на руках. И конечно же эта самая мамочка заставит ее поплатиться за каждую ее улыбку, которая родилась от ненавистного Рафаэля. И Виктория будет есть ее хлеб из милости и молчать.

Он зажег седьмую ханукальную свечу и после этого повязал шею нарядным шерстяным шарфом, набросил на себя тяжелое пальто и кокетливо надел набекрень вельветовую шляпу.

— Сто лет не ходил в театро.

Она в тот день приготовила его любимую салону, намылась в окутанной паром лохани, попрыскала волшебными духами за ушами и в прорезь между грудями.

— Даже в доме жуткая холодина. Ты же знаешь, тебе нельзя простужаться.

— Я сейчас читаю историю, которая происходит в Германии. У молодой богатой девушки обнаруживают эту болезнь. Знаешь, куда посылают ее преданные родители? В горы, вершины которых увенчаны снегом.

— Если немцы психи, это не значит, что ты обязан выходить ночью на мороз. На улице все лужи, наверно, подернулись льдом.

— Заграничные врачи как раз рекомендуют бывать на свежем воздухе. На улице много кислорода. А это именно то, чего не хватает людям в моем состоянии.

Кислород. Она скривила лицо. Уж точно выловил это странное слово из своих книжек. Звучит и пахнет отвратительно.

— А в театро посетителям подают этот самый кислород прямо на подносах…. — И тут же спохватилась, что ляпнула что-то несуразное. От замешательства почувствовала, что запах пота сильнее аромата духов. — Давай шагай в свое театро, попроси там голых певиц, чтобы подали тебе самую огромную тарелищу кислорода, черт тебя побери!

Он кинул беглый взгляд на кроватки двух спящих дочек и вышел во тьму холодного двора. Откашливание прозвучало звонко, как в светлые юношеские годы. В этом дворе, как и в предыдущем, с наступлением сумерек двери сразу запирались на засов изнутри.

— Смотри, чтобы мне не пришлось стучаться, пока мертвые проснутся.

Она стояла перед зеркалом шкафа и стирала с губ помаду.

— Да иди уже. Когда это тебе приходилось дважды стучаться в дверь?

Она прислушалась. Ей не хотелось, проводив его вниз, тотчас захлопнуть за ним дверь. Пусть чуть-чуть спустится, а потом уж она пойдет следом за ним. Сейчас она считала себя уродкой, и лицо, конечно, покажется ему еще отвратительней, если лампа в ее руке осветит снизу ее осунувшиеся черты. Скрежета засова она не услышала. Во дворе застучали молотки. Она без всякой лампы скатилась вниз. Мчалась, перепрыгивая через ступеньки. Молотки эти стучали у него внутри. Просунув голову ему под мышку, она его выпрямила. Даже при том, что легкие разлетались в клочки, он все старался не запачкать свое дорогое пальто. Собрал кровь платком, и рука уже держала другой, чистый платок.

— Обопрись на меня, — проворковала она.

— Сил нету. Я не могу подняться по лестнице — от разговора пошла кровь.

— Я отнесу тебя на спине. А ты не разговаривай.

Одной рукой придерживая его на спине, а другой упираясь в стену, она приказывала мышцам ног покорить бесконечные тринадцать ступенек. Рафаэль бился в кашле у нее на спине и изо всех оставшихся сил старался не запачкать ее косы. Она уложила его на кровать, помчалась согреть стакан молока и, пока оно грелось, вернулась к нему и обтерла его лицо. Кашель прошел, и лицо горело. Он заметил, что нижняя губа у нее серая, а на верхней губе еще видны следы помады, которую она не успела стереть. Он попытался улыбнуться и произнести что-нибудь ласковое, но в его положении слова будто не имели веса. Комната наполнилась запахом подгоревшего молока и керосина от погасшего фитиля. Когда он выпил молоко, ему страстно захотелось, чтобы она и сама разделась перед тем, как разденет его и поможет надеть пижаму, но он промолчал, потому что и это тоже показалось ему идиотством — в его-то положении.

В моем положении. Какой отвратительный и горький вкус у этих слов! Среди проглоченных им книг были и такие, в которых изображались наглецы, умирая, проклинавшие всех подряд. Бранят и поливают все, что для человека свято. Ему так хотелось в этот момент выругаться. Откуда им, писакам, знать, что вопит умирающий в час своей гибели, перед тем как отдаст Богу душу? А может, они списывают это друг с друга, а самый первый все выудил из собственных фантазий? Интересно, изобразил бы писатель его этаким воякой-хулителем? А в общем-то какое ему до этого дело, если он умирает?

— О чем ты задумался, Рафаэль?

Мелодия ее голоса вывела его из себя.

— Я не стану подыхать как пес!

— Ты мне дороже глаза. Важнее собственной души.

— Нашептывания Джамилы кровь не остановили. Один врач велит есть жирную пищу, а другой рекомендует полный покой, и все эти их лекарства помогают, как молитвы Джури Читиата. Что-то в воздухе города меня душит. Хозяин лавки, там, с левой стороны… Две недели назад выглядел прекрасно. Смеялся и говорил, что мы с ним еще похороним здоровых торговцев. Умер, приказал долго жить, скончался, ушел из жизни, похоронен и исчез. Жена его ходит в синем платье, сыновья отращивают бороды.

Она потянула к себе его ладонь и ее поцеловала.

— Не мучайся, душа моя.

— Не мучайся! — рассердился он. — Я один, Виктория, один против…

По спине пробежала дрожь. Тело стало свинцовым. Рафаэль боится. Рафаэль, который сумел перехитрить воюющие армии, который пересекал границы и вернулся живым, который не боится ни тьмы, ни бесов, ни убийц!

— Твои слезы меня раздражают.

— Я больше не буду плакать! — горько рыдала она. — Иногда, когда я вешаю на крыше белье, я разговариваю с Богом. С того дня, как я себя помню, у меня не было дней счастливее тех, что подарил мне ты, Рафаэль. Из-за тебя мне хочется взлететь и целовать белые облака, я думаю, что, может, это полы Божьего плаща. Он был так добр ко мне, что вернул тебя мне. Как же мне не плакать!

— Я еще не умер.

Глаза ее затуманились.

— Ты будешь жить. Ни Бог и ни черт мне этого не сделают.

— А мое ухо улавливает то, что врачи вслух не говорят. Я понимаю, что они и сами не верят в то, что я протяну больше нескольких месяцев.

— Пошли их к дьяволу, этих самых врачей!

— А с другой стороны, я знаю, что не всякий, кто болеет чахоткой, подыхает.

— И таким будешь ты. Ты выздоровеешь. Вот пройдет эта проклятая зима, и сам увидишь, как почувствуешь себя в Песах.

— Не здесь.

— Тогда где?

— В Ливане. Там знаменитые врачи построили больницу, где творят чудеса. Как в Германии. Там больницы стоят в горах.

— Тогда ты поедешь в Ливан. Почему ты смеешься?

— Это только для принцев и бешеных богачей.

— Ты хорошо зарабатывал, и мы копили. Ну, так не купим дом в Батавине, чтобы весь был наш. Не будем задирать нос. У меня особых претензий нет. Выброси эту проклятую болезнь в Ливане, возвращайся здоровым, и мы снова насобираем денег. Пусть тебя там лечат, а твой компаньон будет переводить нам твою часть доходов.

— Я уже посидел и все прикинул.

Несмотря на свою наивность, она вдруг заподозрила, что некая тайная рука обманом ведет ее в какую-то неведомую сторону, но промолчала.

— Мне не хотелось тебя огорчать. Наши сбережения — это капля в море. И моей части в этом бизнесе хватит едва на несколько месяцев.

— А что потом? — В душе она спросила: «Как же мы-то прокормимся, мы с девочками?..»

— Драгоценности и мебель. Все вместе, Виктория. А потом я не побоюсь попросить о милости. Во всем мире есть евреи. Меня из больницы не выкинут. Ну, что ты молчишь? Сказала ведь, что я тебе дороже глаза. А теперь представь, что вместо этого самого глаза у тебя — труп. Чего ни сделаешь, чтоб от него избавиться…

— Ты не труп.

— Конечно, ты бы предпочла похоронить меня завтра. Есть вдовы, у которых наследство и поменьше. Но произнести это вслух ты боишься. Каков подлец — собрался сперва тебя разорить, а уж потом сделать вдовой. Был Рафаэль подлецом при жизни и в смерти остался подлецом. И уж что тебе скажет твоя мать, когда вернешься к ней с двумя девчонками и без гроша за душой! Вот о чем ты сейчас думаешь. А не о Рафаэле, ради которого хотела подняться к Богу. Дважды подумаешь перед тем, как попросить у нее тарелку риса. А про новое платье и вовсе не вспомнишь, ведь она сама ходит в обносках. И потому пусть уж лучше Бог смилуется и заберет Рафаэля перед тем, как ты попадешь в мстительные руки своей мамаши.

И его предсказание сбылось, да еще с таким чудовищным размахом, какого он и вообразить не мог. Наджия схватила сковороду и, дубася по ее закопченному дну, стала петь, как поют устроительницы свадеб в честь появления невесты. Было жутко видеть, как уродливо пародирует она знакомый танец. От битья по сковороде рука делалась все черней, и костлявый зад прыгал, пока она подскакивала и выпрямлялась. Таково было возвращение Виктории с двумя насмерть перепуганными дочками во Двор. Наджия, приплясывая с подскоками вперед-назад, созывала всех обитателей Двора. В тот час там не было ни единого уважаемого человека, который бы приказал матери прекратить свои издевательства. Мирьям ушла кого-то проведать, Тойя сбежала в свою комнатушку, а почти оглохшая Азиза была вдовой, жившей на подачки Азури, и с невесткой старалась не ссориться.

— Что ты глаза-то опускаешь? Все равно ни крупицы золота на полу не сыщешь! — пела мать. — Подними голову. Чего нос не задираешь? Всегда приходила к нам, как жена султана, подарки несчастненьким раздавала. Что, бросил тебя бродяга-бедуин, укатил себе в дальние бордели? Сядь, доченька, сядь. Небось ведь устала. Сядь там вон, на стул и пофорси перед нами браслетами да кольцами, которые он тебе надарил!

Несмотря на зиму, лицо ее блестело от пота, и этой своей черной от копоти рукой она его обмахивала. Клемантина с Сюзанной, увидев вымазанную сажей бабушку, зашлись криком. Наджия захлебнулась словами и теперь только пела и стонала:

— Ах ты, ах, как отец-то твой обрадуется, когда увидит тебя у своей постели! Для него время, когда ты жила у бедуина, было временем траура и страданий. Ведь всегда тебя к нему ревновал. Ах, а-ах, аха-ха!

Девочки вцепились в подол Виктории и кричали, уставившись в закопченное бабушкино лицо. Виктория встала на колени и подняла их на руки. Жалкий пакет с одеждой стоял у ее ног. В душе она только и думала, когда же вернется Мирьям.

— А-а! — ликовало покрытое сажей лицо. — Ты конечно же ищешь место, куда тебе приткнуться. Ведь не захочешь же залезть в кроватку между папой и мамой. Нет, ты поумнее Нуны Нуну. Туда иди! — И она указала рукой на пустующий подвал, превращенный в дровяной склад, прибежище крыс и змей.

Два месяца батрачила она служанкой в доме отца. В мастерской дела шли плохо, и все, кроме Мирьям с ее слесарем, жили очень скудно. Азури, зная, что жена измывается над Викторией, иногда совал ей тайком немножко денег, но теплый взгляд подарить боялся. Конечно, он мог как следует вздуть жену, к чему и призывали его тайком Мирьям с Азизой, но он знал, что в его отсутствие мать дочери отомстит и будет еще хлеще есть ее поедом. Наоборот, он почти перестал лупить жену и воздерживался от яростных криков, чтобы не давать ей повода отыгрываться на Виктории. Все напрасно.

Один раз Наджия страшно рассвирепела:

— Посмотри, я все еще дрожу. Мне приснилось, что твой отец, будь он проклят, перемолол мне все кости. Этот преступник меня во сне убивает, потому что жаждет спать с тобой.

— Я что, виновата в твоих снах?

— Я больше не заснула. У меня вон сердце до сих пор стучит.

— Я пойду прислуживать в чужих домах, — пригрозила Виктория. — Найду какую-нибудь хибарку для жилья.

— Выбрось это из головы! Хочешь, чтобы он к тебе бегал потихоньку от меня? Никуда ты отсюда не денешься. Решила, понимаешь ли, выскочить за подыхающего мужика. И почему не приносят известие о его смерти? Подыскали бы тебе какого-нибудь старика, чтобы сжалился над тобой.

В другой раз схватила ее в углу на крыше, возле волнистой железной перегородки.

— А, блюешь! И кто же тебя обрюхатил, отец или бедуин? На твоего муженька это похоже — всадить в тебя очередного гаденыша и смыться на край света, душу там отдавать. И уж точно очередная девчонка. Трахает-трахает, а ни одного мальчишки из члена не выйдет! Славного муженька ты себе подыскала!

Виктория постучалась в двери Джамилы. Плакальщица, сваха и гадалка изготовила ей порошок и велела глотать понемножку три раза в день. «Хорошо бы, — сказала она, — посидеть в лохани с очень горячей водой. И стоит попрыгать через веревочку, пока не обессилеть, как девчонки делают». Но зародыш остался равнодушен ко всем рекомендованным пыткам. Роковыми узами к ней привязался. От великого отчаяния она иногда молотила себя кулаками в живот. Напрасно. Тошнота все усиливалась, и по ночам она выскакивала из подвала и блевала прямо в выгребную яму посреди Двора.

За несколько недель до Песаха в город пришел ужасный холод. Виктория в темноте вымыла лицо ледяной водой из-под крана, и ее охватила дрожь. Пальцы посинели, уши заиндевели. И малышки-девочки тоже кашляют. Девочки — это проклятие. Она сама — прекрасный тому пример. Здоровая, и голова на плечах, а возможности выйти из дому, как мужчина заработать на хлеб — нет. Кормится из милости и терпит бесконечные оскорбления. Вон Рафаэль. Даже когда смерть уже свила в нем гнездо, все-таки сумел женить младшего брата и пристойно устроить жизнь своей матери. И умирая, продолжал досыта кормить жену и детей. Правы матери, которые ночью выставляют только что народившихся дочек за дверь, на лютый холод. И себя и их спасают от тяжких страданий.

— Это кошка? — спросил испуганный голос Мирьям, которая вышла на среднюю крышу из застекленной комнаты. В холодные ночи она ленилась спускаться в уборную и мочилась прямо на пол крыши. — Господи, как ты меня напугала! Это ты.

— Да, — ответила Виктория сдавленным голосом.

— Ты беременная, и я не хотела тебя пугать.

К Мирьям, конечно, никаких претензий, но с момента появления Виктории во Дворе двоюродная сестра ее избегала, так, будто у нее была заразная болезнь. Спешила унести кастрюли в свою застекленную комнату, чтобы запах еды не донесся до ноздрей Виктории и ее дочек. Виктория с болью вспоминала голодные времена, свалившиеся на семью Рафаэля, когда он в первый раз их оставил. Не от злобы душевной отвернулись от них обитатели Двора, а от страха перед сглазом голодных. На самом деле Виктория не сильно голодала, они с девочками питались остатками продуктов, которые она запасла.

— Извини, пожалуйста, — побежала Мирьям писать. Ей всегда было трудно удержаться. Вернулась, и голова ее снова нарисовалась на фоне звездного неба. — Виктория, поклянись, что если тебе что понадобится…

Ноги Виктории вмерзли в темноту Двора.

— У меня все есть.

Мирьям с силой обняла ее за плечи.

— Черт, какая холодрыга! — сказала она и убежала в свою комнату.

В ту ночь она оставила дверь в подвал открытой. Из-за холода спящие девчушки свернулись под одеялами калачиками, но сердце не позволило ей сдернуть с них одеяла. Сама же она лежала голышом, вдыхала холодный воздух и ждала, когда придет смертельный кашель. Воздух свободно вторгся в ее легкие, и от его холода ей, как ни странно, полегчало. «К черту», — проворчала она. Даже дыхание Рафаэля не смогло ее заразить. Крепкая она, как мать, как отец, как бабушка Михаль. Осуждена на долгую жизнь. Не то что малышка Сюзанна, та кашляет все сильней. Просыпается и снова засыпает. Чертов зародыш, похоже и он крепкой породы!

Наутро отец положил ей в руку денежку и быстрым шагом двинулся в свою мастерскую, а Мурад с Нисаном — за ним вслед. В аксадре сидела Клариса, молодая жена Мурада, и со сварливым упорством совала бутылку с молоком в отворачивающийся ротик младенца. Была она женщиной очень светлой, с лицом невыразительным, как у рыбы. Из подвала несся кашель Сюзанны. «А что, если я попрошу у нее немножко молока, — подумала Виктория. — Ведь все равно ее ребенок съест только четверть того молока, что Клариса ему вскипятила».

— Верни мне мзду за твои проституточьи услуги, которую отец тебе сунул! — потребовала Наджия.

Глаза Виктории были устремлены на аксадру.

— Да оставь ты меня в покое! — ответила она.

— Верни!

Ротик младенца отвернулся. Клариса надавила ему на щечку, заставляя разжать челюсти. Но опытный младенец стал орать с закрытым ртом.

— Думаешь, я идиотка? Знаю, зачем ты оставила на ночь дверь подвала открытой.

Виктория не поверила своим глазам: Клариса поставила бутылку, взяла ручную клизму и вытянула из нее белую трубочку.

— Ты его манишь пробираться к тебе в темноте.

Клариса помешала молоко в стоящей рядом кастрюльке.

— Клянусь на Торе, ты права. Он умирает на тебя запрыгнуть.

Младенец был дорог сердцу Кларисы. Он был единственным существом, способным зажечь искорку жизни на этом неподвижном, как маска, лице. Шестьдесят лет спустя Виктория сидела в полумраке хорошо натопленной комнаты в Рамат-Гане, ела галилейское яблоко и смотрела сцену из японской пьесы. На экране мелькнуло выкрашенное белой краской лицо актрисы.

— Смотри, вылитая Клариса! — воскликнула она. Но Рафаэль не прореагировал, потому что не помнил жены Мурада. А в то далекое утро Клариса смотрела на своего сыночка пристальным взглядом, но лицо ее не выражало ничего. Продуманными движениями она вставила белую трубочку обратно в клизму.

— Заруби себе на носу. Я по ночам не сплю и слышу даже его сны. Если сойдет с кровати, я поползу за ним.

Клариса сняла одеяльце, распутала пеленку, вставила трубочку в стоящую рядом кастрюлю, всосала в клизму молоко и ввела трубочку в попку младенца.

— Какой же порошок дала тебе Джамила? Вы с твоим папочкой не смогли меня усыпить, чтобы ему прискакать к тебе со спущенными трусами. Я с отдельной тарелки не ем. А накладываю ему двойную порцию, а потом доедаю объедки. Пойми ты, я из ночи в ночь спать не буду! — с силой убеждала ее изможденная мать.

Когда теплая жидкость растеклась по кишочкам младенца, по его лицу разлилось мечтательное выражение. «Она сумасшедшая!» — подумала Виктория. Клариса была самой непокорной женщиной переулка. По ночам, стоило Мураду к ней приблизиться, она начинала вопить, орать и царапаться. При свете дня она устраивала ему скандалы, а он только вздымал руки, как солдат, сдающийся врагу. В мире, где правят мужчины, Мурад казался каким-то странным столбом на дороге.

— Верни деньги, которые он тебе дал!

— Девочкам нужна хоть капля молока, и мне не на что купить им одежду.

— Тогда вон отсюда! Я выброшу из дома твои тряпки вместе с твоими гаденышами. С тех пор как ты вернулась, твой отец на меня даже не смотрит, будто я его мамашу убила. Сколько можно из-за тебя страдать, сколько?

В этот-то день и созрело у Виктории решение покончить с собой, кинувшись с моста в бушующую реку. И она, закутавшись в абайю и скрыв лицо за двумя чадрами, бросила своих девочек. К этому времени в душе у нее собралось немало обид и против Рафаэля. Ведь должен был знать, что носит в груди смерть. Зачем же было на ней жениться и производить на свет этих двух бедняжек и зачем снова ее обрюхатил перед тем, как все унес в свою далекую могилу!

Вечером, разбитая и голодная, возвращалась она с моста, перекинутого через бушующую реку, с темных базаров и переулков. Навстречу по переулку шел Маатук Нуну, который несколько часов назад попал в переплет, застрял между мчащимися по мосту телегами. Одежда на нем была уже прибрана, плечи окутаны плащом, как положено, и никаких следов перенесенного унижения. Она замедлила шаг, чтобы он ее опередил, раньше нее подошел к своему входу. Маатук Нуну преуспел. Он создал компанию по экспорту рыбы из Тигра и Евфрата в Израиль. Продал рабочую скотину отца и купил грузовики для перевозки зерна, расширился на юг города, купил там земли и далеко за пределами еврейского квартала построил жилые дома. Виктория слышала, что он предложил Нуне перебраться с сыновьями в Израиль и там восстановить свою жизнь. В присутствии свидетелей обязался обеспечить ее так, чтобы ни в чем не нуждалась до самого дня ее смерти, даже и когда снова выйдет замуж. Нуна откликнулась на это предложение и теперь ждала только, когда закончится сезон пыльных бурь, чтобы выехать в праздник Шавуот.

А вот если бы она, Виктория, прыгнула в реку, то к празднику Шавуот от нее бы и следа не осталось. «Интересно, как выглядит могила Рафаэля», — подумала она без слез и без особого волнения. На такое дно свалилась, что уже не было сожаления об ушедшей любви.

Маатук Нуну и правда раньше нее подошел к порогу своего дома, но по его позе она поняла, что он наблюдает за ней и ее поджидает. Неприятный жар охватил ее лицо. Неужели заметил, что она видела его позор на мосту? Или догадался о ее намерении покончить с собой и за ней следил? Но отступать было поздно: сложенная шелковая абайя была уже перекинута через руку и чадры сжаты в кулаке. Ей оставалось лишь ускорить шаг — дать ему понять, что она спешит в дом отца.

— Только на одно слово.

Она остановилась. Из-за горба ему пришлось скривить шею и взглянуть на нее снизу и сбоку. Трудно было поставить свое лицо вровень с ее лицом, и потому ее голова так заметно над ним возвышалась. Его руки выпростались из плаща и задвигались по шерстяной поверхности, как чесальные аппараты с шестью зубцами. На мгновение взгляды их встретились, и она вдруг заметила, что у него потрясающей красоты глаза, карие, большие, лучезарно сияющие улыбкой. И она застеснялась того, что это заметила, будто это ее к чему-то обязывало или располагало. На минуту представила себе королевский облик Рафаэля, его рослую и гибкую фигуру, его энергию, от которой даже воздух вокруг него начинал вибрировать. Но воспоминание походило на саван покойника.

— Я все знаю, все слышу…

Оказывается, у него и голос приятный, у этого урода, и это тоже нелепо из-за того чувства безопасности, которое он в нее вселил. В оглушительном грохоте ее рушащегося мира голос Маатука прозвучал нежно, как колыбельная песня:

— Моя матушка просто обезумела, когда отец выгнал ее из дома. Иногда она бродила голышом, а то грызла зубами дерево лежанки, как дикий пес. Я плакал от стыда. Никто не понимал, почему я в летнюю духоту отказываюсь спать на крыше. Ты знаешь, что голодать зимой тяжелее, чем голодать летом? Я бы мог пойти к отцу, упасть перед ним на колени, закричать, что готов выносить ночные горшки в его доме, готов стоять за дверью Нуниной комнаты и петь им песни.

— Я знаю, — сочувственно сказала отчаявшаяся нищенка разбогатевшему уроду.

— Это плохо, что ты продолжаешь жить у матери.

— Мне некуда идти. Где мне взять хлеба для девочек?

— Ты уже давно ушла из дому. Я когда шел в синагогу, видел твою сестру Назиму, она бежала к мудрому Джури Читиату.

— Что-то с Сюзанной?

— Может, для нее так лучше.

Она смотрела на него во все глаза: неужели он не понимает, что, скорее всего, это она повинна в смерти дочки?

— Послушай. Я построил большую папиросную фабрику. У меня работают десятки женщин. Они скручивают папиросную бумагу, склеивают ее и кладут в формы, а рабочие-специалисты набивают эти бумажные гильзы табаком. Все это делается на дому, в свободное время. Каждый четверг эти формы будут подсчитаны и счетовод выдаст тебе жалованье. От этого не разбогатеешь, но на комнату в скромном доме и на тарелку риса хватит. Беги к бедной девочке. И пусть Господь даст тебе силы.

Наутро девочку похоронили. Бугорок над ее могилкой был такой крошечный…