Более шестидесяти лет спустя три их сына, развалясь в креслах после обильного пасхального ужина, закурили сигареты. Их сестры и два других брата запротестовали — зачем отравляют воздух! Волосы у сыновей были седые, шеи у дочек — как ореховая скорлупа. Эта не вчера купленная квартира в Рамат-Гане с тремя спальнями и примыкающими к ним туалетами была слишком большой для пожилой пары. Но в тот вечер здесь стояло жужжание от голосов невесток, зятьев, внуков и правнуков. Да вдобавок весенний ветер доносил с улицы рыки зверей из соседнего сафари и пение слишком усердных празднующих, которые еще не закончили читать Пасхальную Агаду. Рафаэль даже в старости не очень напирал на букву Закона и, видя усталость правнуков, согласился не дочитывать текст после ужина. Во всех уголках квартиры горел ослепительный свет, каждая лампочка сверкала, по яркости превосходя все керосиновые лампы, зажженные в доме отца Виктории. И окна были нараспашку, и жалюзи раздвинуты, и беседа лилась радушная, как это бывает среди хорошо и вкусно поевших людей. У Виктории поднялось давление, рука ныла от ревматизма, ломило спину. Но, несмотря на это, она быстро встала и поставила на стол вазу с яблоками и грушами. Глаза все еще были блестящие, и очками она не пользовалась. Один из внуков пристроился на подлокотнике кресла, в котором сидел его отец, и описывал космическую ракету с телескопом, созданным для поиска сверхновых звезд и черных дыр во Вселенной — понятия, превосходящие человеческое воображение. О далеких галактиках он толковал с таким знанием дела, будто они существовали где-то рядом, в том конце их квартала. Виктория не слушала его; не замечала она и обилия оставшейся после ужина еды, которую невестки безжалостно отправляли в мусорный контейнер. Глаза ее обводили снующих по квартире правнуков, эту потрясающую мешанину из иракских, египетских, польских, сирийских, голландских и болгарских генов. Зеленые глаза на смуглых лицах, золотистые кудряшки над бархатными карими глазами, североатлантическая крепость в сочетании с утонченностью нильской долины.
На ее распухшие колени взобрались зеленые глазки, и льняные косички, и платьице, открывающее ляжечки слоновой кости. Крошечный ротик прикоснулся к чуть дрожащей кисти ее руки.
— Такая мягкая и приятная, — прощебетал язычок той, что сидела у нее на коленях, и правнучка прижалась своим душистым личиком к ее увядшим рукам. Мечтательно коснулась тонким пальчиком морщин, изрезавших лицо Виктории, и добавила, будто подытоживая ее прожитую бурную жизнь: — Я тебя люблю.
И чтобы еще больше это подчеркнуть, прижалась к ее старой груди, рассыпав золотистые кудряшки. Глаза Виктории наполнились слезами. Она-то была уже старше Михали, когда та умерла. Наклонившись, она благодарно поцеловала маленькую головку правнучки.
— Мама, с тобой говорят.
Она оглянулась. Улыбки и благодушие куда-то испарились. Слова в просторной гостиной громыхали, как приступы кашля. Сверкающий свет вдруг стал резать глаза. Долгая минута прошла, пока она наконец сообразила, что ее дети, углубившиеся в дебри самоанализа, трезвого и горького, требуют от нее отчета.
— Я вас не расслышала, — просто сказала она.
— Мы говорили про лагерь для переселенцев, — проворчал самый младший сын, который лицом больше всех походил на отца. — Тогда все прошли через эту мясорубку. И вышли из нее хирургами, профессорами, есть генералы, которые там выросли. Почему же так случилось, что никто из нас не кончил университета?
По правде говоря, все они теперь купаются в достатке и благоденствии. Взять хотя бы их квартиры! Год за годом она видит перед собой их крепких детей, многие из которых прекрасно успевают в учебе. Она молча взглянула на неразговорчивого Альбера, прижавшегося щекой к головке внука, и стала ждать, что он толково, как всегда, объяснит братьям, в каком водовороте прошла ее жизнь. Но он промолчал.
— Значит, вам кажется, что вы остались позади всех? — поразившись, спросила она.
— Безусловно! — бросил второй сын и гневно выпустил изо рта дым.
Четыре дня она трудилась с рассвета до позднего вечера, готовила им угощения. Рафаэлю же она две недели не давала покоя перед предстоящим слетом семьи, такой дорогой ее сердцу. И что же, гасить сейчас эту радость рассказами о потопах зимой и пожарах летом, какие случались в их брезентовых палатках сорок лет назад? Профессоров она не встречала и с генералами не знакома, но в палатках лагеря выросло также и поколение, заселяющее сегодня трущобы на окраинах городов. Наркодельцы, проститутки, воры, убийцы, завсегдатаи тюрем — они и их отцы взяли свои первые уроки в лагерях для переселенцев. Все эти годы она гордилась тем, что ее детей эти язвы миновали.
— Выходит, я виновата?
— Разумеется! — ответил сын, занимающийся импортом рыб для аквариумов из Юго-Восточной Азии.
— Сколько нам лет-то было? — поинтересовался сын, известный дизайнер люстр для модных салонов. — Детишки. А ты толкала нас искать работу, стоять на заплеванном «рынке труда» между Тель-Авивом и Яффо, в ожидании какой-нибудь халтурки. К вечеру мы до того уставали, что и не замечали, как утекает наша юность. Вместо того чтобы дать нам выйти в мир, вдохнуть свободы, ты заставляла нас разводить кур и выращивать бобы вокруг палатки.
— Но ведь мы должны были как-то выжить, не умереть с голоду, — оправдывалась она. — У меня не было выбора.
— А жалкие гроши, которые мы приносили, это выбор?
— Самый роскошный ковер начинают ткать именно так. Нитку за ниткой, — сказала она и, поцеловав в лобик заснувшую у нее на плече малышку, унесла ее — при этом не попросила, чтобы ей открыли дверь гостиной, а справилась сама, отодвинув эту дверь локтем и коленом с упорством человека, прожившего свои восемьдесят пять лет. Она положила девочку на кровать, накрыла ее одеялом, рухнула рядом с ней и с трудом сдержала слезы. Полынная горечь, скопившаяся за шестьдесят лет, наполнила рот.
Нитку за ниткой.
Она жила одна с Клемантиной в чужом дворе, с сознанием, что виновата в смерти Сюзанны и в том, что хотела убить плод в своем чреве, жила в муках голода и с тоской по мужу, который ее предал, жила в эпидемию тифа и под страшным прицелом мирового экономического кризиса, грозящего пересушить родник людской щедрости.
Нитку за ниткой.
Бумажка для папирос и еще бумажка. Она накручивала на круглую деревянную палочку папиросную бумагу, смазывала клеем ее края, всовывала в нее с одной стороны картонную вороночку и аккуратно укладывала в узкие формы. Форма и еще форма. Башни из форм. С той минуты, когда на рассвете уже можно без керосиновой лампы разглядеть папиросную бумагу и клей, и до темноты. Иногда выскакивала во двор, «украсть» несколько лучиков света, просочившихся от керосиновых ламп соседей. Не позволяла себе зажечь собственную лампу, потому что цена керосина была выше жалованья за склеивание этих крошечных гильз. Тело ее отощало, но живот все рос. Она экономила на себе и кормила Клемантину бедняцкой едой — кашей из финикового меда и тхины. Все по капелькам. Иногда вдруг в ноздри ударял дивный запах жареной рыбы или тушеной баранины, тогда она старалась этого не замечать, так же как отгоняла от чувственного воображения пылающий огонь, так же как не позволяла себе тосковать по теплому слову.
Порой ее навещали младшие сестры Салима и Назима и спрашивали, не нужно ли ей помочь, но она боялась, как бы мать не потребовала за это плату, да еще с процентами. В любом случае она была им благодарна за то, что они приходят по-дружески и развлекают Клемантину. Случалось, они тайком приносили ей миску риса. Отец к ней не заглядывал. В его глазах она была предательницей из-за того, что снова ушла из его дома.
Каждый день к ней приходил посыльный забирать готовые формы. По четвергам после обеда она шла в шикарную контору Маатука Нуну, расположенную в большом складе возле офисов богачей-торговцев. Сейф, счетовод, шумящий на потолке вентилятор, бизнесмены входящие и выходящие, персидские ковры, поглощающие шум шагов, огромный секретер, личный слуга с подносом, уставленным чашками чая и кофе, шуршание ассигнаций и запах табака в кальяне, и река, протекающая рядом, раболепие берущих взаймы и льстивость посредников, английский костюм в полосочку вместо плаща и кафтана… Это был другой Маатук. Чуть попрямее, горб стушевался в сумраке, что между спинкой кресла и стеной. В голосе его слышалось продуманное нетерпение человека, у которого время — деньги, который повелевает, постановляет и заключает крупные сделки. У входа на табурете сидел охранник-черкес, наводивший ужас гигантскими усами, массивным тюрбаном и кинжалом за широким кушаком. Виктория при виде его содрогалась, хотя он и был богобоязненным и скромно опускал глаза всякий раз, когда мимо проходила женщина. В этой конторе Виктория забывала про жалкие времена, проведенные Маатуком в переулке, и с робостью стояла перед его огромным секретером. От нее не ускользало его волнение, когда она перед ним появлялась. Она тихо с ним здоровалась, и он приветствовал ее заикающимся шепотом. Она всегда приходила в чадре, чтобы никто, кроме него, ее не узнал. Ради доброго имени отца она не хотела, чтобы пошли слухи, что дочь Азури стала у урода наемницей из милости.
В последний раз в конторе не было никого, кроме него и счетовода. Несмотря на черную чадру, глаза ее еще не сфокусировались после солнечного блеска на улице, и лицо Маатука казалось смазанным пятном.
— Сегодня у меня был шофер, который перевозит товары в Израиль, — сказал он. — Нуна передает всем привет.
— Большое спасибо, — сдержанно ответила она.
— Я позаботился, чтобы у всех ее сыновей было дело, приносящее доход.
Она впервые в жизни услышала, что он смеется:
— Ты не поверишь, моя сестра нашла себе жениха.
Глаза Виктории за черной чадрой округлились от изумления. Маатук не умел смеяться. Звук был пугающий.
— Можешь в такое поверить? В Израиле даже у вдов в ее возрасте есть надежда. Мой шофер его видел. Мужчина вполне устроенный, чтоб не сглазить. Они меня приглашают в гости. Может, стоит подъехать, взглянуть на эту диковинную страну. Я и тебе советую это сделать. Когда наконец-то придет известие и ты перестанешь быть соломенной вдовой, тебе стоит поскорей туда уехать. Нельзя так здесь страдать.
Он был ее благосклонным и доброжелательным ангелом, хотя и намеком не дал понять своему счетоводу, чтобы добавил хоть грош-другой к ее жалованью. Если бы не это крошечное жалованье, иногда с горечью думалось ей, может, и сбросила бы в студеную ночь одеяло с Клемантины, стала бы искать еще какого-нибудь способа избавиться от плода в чреве, просто сошла бы с ума. По вечерам в пятницу, когда зажигала кураю, благодарила Бога и его. Но сейчас лицо ее под чадрой побелело. Нет у него права так говорить про Рафаэля. С закрытыми глазами взяла эти бумажки из рук счетовода, на ватных ногах вышла за дверь, и губы ее шептали: «Будь ты проклят, горбун уродский! Как ты можешь говорить такое про человека, который борется со смертью? Что тебе Рафаэль сделал?..»
Наверное, в те самые дни и не осталось в ее сердце ни капельки прежней любви. Слишком много обид накипело на сердце. И зависти к другим женщинам, даже к Мирьям с ее слесарем, который вдруг начинал ее колошматить. Если бы Рафаэль просто умер, тихо, как все другие чахоточные их города! Но уже много месяцев прошло с тех пор, как он исчез в Сирийской пустыне, и из Ливанских гор — ни единой весточки. В душе-то она знала, что он точно умер. Но все же откуда у этого горбуна такая наглость — говорить с ней о соломенном вдовстве и о женихе?
Перед глазами стояло нечто тяжелое, гнетущее — и вдруг одним махом, как удар молотка, на нее обрушилась тоска по Сюзанне. У малышки за правым ушком была маленькая родинка, похожая на крошечную звездочку. Виктория, бывало, прижмется губами к этой звездочке, и девчушка склонит к ней головку, и затрепещет от материнского дыхания, и замурлычет, как котенок… Ноги сами понесли ее по зловонным бедняцким кварталам. Миновав белые дома, она как черный призрак в чадре и абайе, шла мимо глиняных лачуг, наполненных нищетой и болезнями, шла навестить крошечный бугорок земли. Она помнила лишь примерно, в какую сторону идти. И бугорка не нашла. Может, заблудилась среди могил, а может, дождями его смыло. Были уже почти сумерки, свет уходил, оставалась лишь знойная тишина. Ни человека вокруг, ни птицы, ни клочка зелени. К мысли об одиночестве девочки, у которой даже могилка затерялась, прибавилась горечь собственного одиночества. Темнота опускалась на могилы. «Сюзанна!» — прошептали ее губы. Но тут же она испугалась протестующего молчания мертвых. И заторопилась обратно в свою комнатушку, отпустить сестер, на которых оставила Клемантину, поскорее отослать их домой.
Виктория стыдилась своей матери, питала отвращение к ее отталкивающей внешности, брезговала к ней прикасаться, но ненависти не испытывала. Как-то раз она видела, как пекарь Ицхак Алима пытается водрузить на голову своего сына поднос с лепешками. Подросток с водянистым взглядом и припухшими губами то напрягался, то съеживался под этим подносом и все не понимал, чего отец от него хочет. Оба стояли босые, по щиколотку в ледяной луже, оставшейся после лившего всю ночь дождя, и Ицхак Алима, страдая, с мукой, терпеливо упрашивал сына. Оттого что идущие мимо люди подсмеивались над его тщетными стараниями вбить ум в пустую голову, отец наконец завопил охрипшим от печного дыма голосом:
— Идиот несчастный! У тебя дед ослеп, отец старик, а мать наполовину парализована! Кто о тебе позаботится? Кто прикроет одеждой твою спину, когда нас не станет? Вон, злобные дети уже подстерегают тебя за углом. Они отдубасят тебя по башке, закидают камнями, а ты будешь смеяться, и плакать, и убегать от них, как все сумасшедшие. Дурак ты этакий, пойми ты меня, ведь ты не идиот. У тебя просто туман в голове и руки корявые. Смотри, сынок, даже и обезьян можно выучить, даже собак. И даже ты, которого Господь сотворил малость кривым, конечно же сможешь как надо поставить поднос на голову, поднять вот эту руку и потом эту руку и держать его с двух сторон. Да, солнышко, поднять голову и держать пряменько, чтобы все лепешки с подноса не посыпались. Ты ведь знаешь дом семейства Нуну и семейства Михали, и у Джури Читиата бывал много раз. Тебе нужно просто выкрикнуть: «Хлеб!» Они сами придут и возьмут. А деньги я заберу в конце недели. Ты обязан научиться, слышишь?
Мальчишка радостно улыбался осколку стекла, в который попал солнечный луч.
— Нет! Нет! — простонал Ицхак Алима, когда лужи пошли рябью и лепешки, как бледные цветы, посыпались во все стороны. Наблюдавшие за этой сценой мальчишки радостно заржали, когда Ицхак ударил своего сына и тот упал на колени и, сидя в луже, напрасно пытался выловить ускользающие солнечные лучи. Сердце Виктории сжалось, когда отец взвыл и стал пинать сына, а потом телом своим заслонил от побоев мальчишек, и снова хлестал по лицу, и тут же своей сожженной рукой пекаря стирал кровь, текущую из его носа.
Эта лужа припомнилась ей в тот день, когда она заметила свою мать, медленно идущую по двору под тенью развешанного белья. Она вдруг догадалась, что та ищет ее комнату и боится спросить. В эту секунду Виктория простила ей все. У нее сжалось горло при виде ее потерянного изможденного лица. Абайя сползла с головы и с одного плеча и держалась на втором плече. И так вот она стояла растерянно посреди двора. Был чудовищный зной, и Виктория расположилась работать в дверях своей комнаты, а внутри грела стакан молока для Клемантины.
— А, вот ты где, — хмыкнула Наджия, и выражение растерянности тотчас исчезло. Она присела на коврик Михали, который Виктория ей расстелила, и оглядела башню форм с папиросной бумагой. — Уж небось и разбогатела. Всегда была ловкачка. Маатук Нуну, уж конечно, на тебя не скупится. Приглядел тебя, еще когда была пятилетней, но ты предпочла подыхающего бедуина. Чего ты улыбаешься?
Виктория самой себе не верила, что рада ей.
— Я тебе приготовлю чаю.
— Спасибо, что вспомнила. Дорога длинная, а рот пересох, — сказала та и неприязненно сморщилась, потому что внучка внезапно к ней потянулась. Ноздри раздулись от запаха готовящегося чая. — И еще хлебца с сыром! — крикнула она Виктории, хлопочущей у керосинки.
— Хлеб у меня только черствый, вчерашний.
— Неси. Я еще не завтракала.
Виктория подала свое угощение.
— Ну и как твоя беременность?
Виктория изумилась. Снова вспомнила слезы Ицхака Алима. Даже в детстве не слышала она такого голоса, почти что нежного, от своей матери. Сердце тут же застыло от страха: наверно, несчастье с отцом. Но задавать вопросы она воздержалась — чтобы та не истолковала их превратно.
— Что слышно в доме?
— Я снова с брюхом, — ответила та с усталым безразличием. — Три-четыре месяца после тебя. Да кто там знает!
Бывало, мать расцветала от беременности, а сейчас выглядела сухой и увядшей.
— Ты болеешь?
— Только всегда усталая. И все для чего? Я думала, вот рожу ему сыновей, может, скажет за это доброе слово. А сегодня он глядит на мое брюхо, будто у меня нарыв вырос.
«Значит, у моей будущей дочки будет дядя моложе ее, — подумала Виктория. — И она вырастет бесприданницей. Любой горбун, постучавшийся в дверь, будет принят с распростертыми объятиями».
— Ну, давай, пошли! — сказала Наджия.
— Куда?
— Ты возвращаешься домой.
Викторию поразило собственное хладнокровие, когда услышала, как та говорит:
— Получили сообщение, что Рафаэль умер…
Наджия вытерла двумя пальцами нижнюю губу, показывая свое недовольство.
— Я же тебе сказала, что все время чувствую себя уставшей. Ради этого бедуина я бы сюда не поперлась. Я вся измочаленная. Эта беременность совсем меня доконала. Кто знает, что там у меня внутри. Мне трудно встать и трудно сидеть. Ты обязана вернуться. У нас все наперекосяк. Твой отец получает, может, один горячий обед в неделю.
— Мама, но ведь ты сама меня прогнала.
— Тогда разведи костер и сожги меня. Да смогла бы я тебя выгнать из дома, если б ты сама уйти не захотела? Я издалека чувствую, как от тебя воняет голодом. Посмотри на свою дочь, кожа да кости.
Виктория не сдержала своей боли:
— Вторая дочь умерла от холода.
— И скажи спасибо Господу! Девчонки в доме — одна беда. Ты посмотри на меня. Посмотри на себя. Можно подумать, что у нас с тех пор, как мы родились, каждое утро праздник. Ну, пошли уже!
— Мне нужно подумать.
— Только у богатых есть время на раздумья. Вставай же!
— И все-таки я несколько дней подумаю.
— Дай мне еще чаю.
— У меня сахар кончился.
— Пойди попроси у соседок. Слушай, когда ты родишь, тебе не нужны будут пеленки. Я тебе отложила целый ворох.
Двор, в который Виктория вернулась, ничем не напоминал Двор, из которого она ушла. Упадок начался после смерти Михали, а смерть Йегуды его ускорила. За двадцать пять лет жизни с Наджией Азури стал равнодушен к грязи и запущенности Двора. Азиза состарилась. Из комнаты ее выселили, чтобы освободить место для Виктории, но в подвал не перевели, потому что она нуждалась в присмотре. Теперь она ютилась в аксадре и жила там у всех на виду без всяких прав на частную жизнь. Хотя время было летнее и комнаты почти все время пустовали, но это переселение сломило Азизу. Ее имущество свалили в аксадру, открытую всем взглядам. Места для большой кровати там не было, и она положила свой матрац на лежанку, на которой испустил дух Йегуда. Каждую неделю Азури неуклонно давал ей часть своих доходов, но ее не интересовали ни покупки, ни готовка, и она передавала деньги Мирьям и ела с ее стола. И по мере того как она глохла, связь ее с окружающими становилась все слабей.
В Наджии что-то надломилось. Несмотря на беременность, походка и повадки выдавали в ней истрепанную жизнью старуху. Она по-прежнему совала деньги в щели стен, но тут же про них забывала. Все так же брюзжала и жаловалась на судьбу, но обитатели Двора уже жили своей жизнью, в другом мире. Время от времени Азури и сыновья ее били и осыпали проклятиями, а она в ответ плакала, отругивалась и успокаивалась, как примирившийся со своей участью инвалид. Почти все зубы у нее выпали, она перестала вредить другим и бразды управления хозяйством отдала Виктории.
Эзра, который благодаря шикарной аптеке на улице Эль-Рашид стал известной персоной в мире развлечений, приобрел себе престижное место в каждом славящемся дурной репутацией театро. И, кроме Виктории с Мирьям, был единственным, кто скорбел по отсутствующему Рафаэлю. За то короткое время, что прошло между его возвращением с учебы и болезнью Рафаэля, он пристрастился участвовать в бурных ночных похождениях Рафаэля и таким способом «укреплять в себе мужчину». Жена, ребенок и аптека — этого ему было мало. Так или иначе, но порога Двора он не переступал. Он теперь был человеком широких горизонтов, и старый дом в его глазах стал тесным, дряхлым и отсталым. Время от времени он подкидывал с кем-нибудь подарок сестре и малость деньжат для матери.
Азури сменил феску и кафтан на костюм и трость и открыл для себя прелести ночной жизни вне дома. Вернувшись из мастерской, он мылся, ел и отправлялся в клуб. Там он встречался с мужчинами среднего возраста вроде него самого, принимал участие в приятных беседах и наблюдал, как играют в шеш-беш. Вернувшись к себе на ложе, он уже не вопил «Наджия!», как кот, голодный до случки. Ее последняя беременность убила в нем остатки желания. И Азиза, которая большую часть дня валялась на своей лежанке, тоже не разжигала воображения. У Кларисы, его молодой невестки, лицо было как у шиитского муллы. Он поражался на Мурада, который терпел, что его кусают и царапают, стоит ему только сделать попытку зажечь эту особу.
У Мирьям живот надувался вместе с животами Наджии и Виктории, и в промежутках между колотушками и кастрюлями она все добавляла тучности к своим пышностям и при каждом шаге страдала одышкой. После многих месяцев побоев она научилась отвечать ударом на удар. Как все девочки, которых отец никогда пальцем не тронул, она не могла свыкнуться с судьбой избиваемой женщины. После каждой ссоры она нападала на мужа, пока тот спал, и как бы невзначай сбрасывала на него что-нибудь тяжелое. А в один прекрасный день уселась на него, придавив его голову ста пудами веса и ярости, которые за это время накопились. Чуть не придушила его своим мощным задом. Ноги его болтались в воздухе, а пальцы пытались вырвать хоть кусок из ее тела, но могучая попа не сдвинулась с его ноздрей ни на дюйм.
— Слушай, Гурджи, — сказала она, отдуваясь, как кузнечные меха, — клянусь, если ты еще хоть раз тронешь меня пальцем, тебе не дожить до старости и не стать раввином в Израиле. Сейчас-то ты сильный и вот-вот одолеешь меня, но придет день, когда ты станешь хворым и хилым. И я тебе обещаю, что тогда я не слезу с твоей физии, пока за тобой похоронщики не приедут. И что они смогут мне сделать? Ни один судья не поверит, что женщина убила мужа собственным задом. — Она чуть-чуть приподнялась, чтобы дать ему глотнуть воздуху, и тут же плюхнулась обратно и продолжала наставительным тоном:
— Ты злишься и кричишь, что я тебя обкрадываю. Женщина, берущая деньги из кошелька мужа, не воровка. Рафаэль, да вернется он в добром здравии, позволял Виктории брать из его кармана и не проверял, сколько она взяла. Так-то вот, — сказала она и принялась трясти своим толстым задом, пока не расквасила ему нос и губы. И тогда поднялась. С тех пор он больше не поднимал на нее руку, только поливал ее ядовитой скороговоркой, и речи его все больше напоминали струю из помойной ямы.
Дагур объяснил жене, что его мать совсем состарилась и уже не в состоянии присматривать за детьми. Тойя с радостью приняла к себе двух его сыновей и дочку Лейлу. Сыновья были старше Тойи, а Лейла лишь на чуток моложе, и они вчетвером стали сплоченной бандой, учиняющей всевозможные проделки в доме, где уже и смеха-то не услышишь.
Внушительный дом семейства Нуну, с тех пор как из него уехала Нуна с детьми, погрузился в атмосферу тихой заводи. Виктория с того дня, как вернулась во Двор, работу у Маатука бросила. Отец каждую неделю выдавал ей кругленькую сумму для ведения хозяйства, и этого хватало с лихвой. Ей нравилось, что она избавилась от неприятной необходимости являться в контору Маатука. Она помнила его теплый лучистый взгляд и волнение в голосе, когда он к ней обращался. И то, что он ни разу не задрал перед ней нос, несмотря на ее униженное положение. Презирала она этого энергичного и предприимчивого человека не из-за его уродства. А за то, что не сумел разжать кулак. Приди он на помощь, когда она так нуждалась, работая на него как рабыня, может, он и завоевал бы ее симпатию. Сейчас, когда они случайно сталкивались в переулке, он снова, заикаясь, бормотал приветствие, а она лишь что-то холодно бурчала в ответ.
Ровная у нее была жизнь в то время. В небе — ни одной грозовой тучи, оттого жилось спокойно. Клемантина пришла в себя, и Виктория начала копить ей на приданое, потому что когда девочка вырастет, то окажется девушкой-сироткой. Она подсчитала, и вышло, что рожать будет ближе к Рош а-Шана. Иногда, когда солнечные лучи отступали со Двора, она перед тем, как подняться спать на крышу, думала в сияющем вечернем полумраке о Рафаэле. Его будто река поглотила. Она не слышала о нем ничего с того самого дня, как он покинул город, как попрощалась с ним на пороге. Воображение ее играло, подталкивая к мысли, что вдруг он прячется где-то неподалеку, живет себе какой-то тайной жизнью, уклоняется от долга мужа и отца. Добрался ли он до тех самых больниц в Ливане? Бегая с ним по врачам, раздатчикам амулетов и всевозможным целителям, она познакомилась со многими подобными ему больными. И только за последний месяц встретила трех их жен, одетых в синие платья. Когда злость отпускала, она страстно желала прикоснуться к его могиле, прильнуть к ней, что-то ему шепнуть, рассказать, что их малышка Сюзанна с этой ее крошечной родинкой-звездочкой умерла и могила ее исчезла, будто ее и не было.
Как-то раз она услышала, как ссорятся Мирьям с Гурджи.
— Да все твое тело не стоит кончика Рафаэлева мизинца! Ты его имя не пачкай, слышишь? Я тебя предупредила! Люди вроде него не рождены проводить жизнь в навозной куче нашего мирка. Ты забыл, какие у него глаза, не помнишь его голоса?..
Это была самая красивая поминальная речь, которую Виктория о нем слышала.
Признать, что его нет в живых, она отказывалась. Но при этом боялась и слишком много о нем думать, чтобы не спугнуть душевный покой, не разжечь пламя в своем теле. Никогда и ни с кем не говорила она о Рафаэле как о мужчине, но, слушая разговоры других женщин, сравнивающих повадки своих мужей, усмехалась про себя, думая: да что они знают-то! Вот шлюха Флора, та не прочь была поговорить с ней по душам. Не раз и не два ей встречалась и всегда была с ней приветлива, но про Рафаэля заговорить не решалась. Чем больше Виктория старалась его забыть, тем чаще он приходил к ней во сне и порой очень ее ублажал, так что она просыпалась с тяжелым чувством томления и утраты.
Как-то раз она стояла у входа в кухню и нетерпеливо ждала Назиму с Салимой, которые слишком замешкались в лавке. Масло для жарки кончилось, и подсоленные ломтики баклажанов дожидались, размякшие, в миске, возле пустой сковороды. Вдруг глаза ее остановились на девочке, понарошку переодевшейся в женщину в чадре и абайе, — выскочив из-за угла переулка, она направлялась к их дому. Потом она сняла с себя абайю, и Виктория изумленно воскликнула:
— Тойя, это еще что за маскарад?
— Тихо ты! — шикнула на нее малышка и потащила обратно к кухонным горелкам. — Понюхай меня, понюхай!
Было трудно что-то почувствовать в пылающей жаром кухне, среди запахов варящейся и жарящейся пищи.
— Что я должна унюхать?
— Я вылила на себя бутылку духов и высыпала на тело килограмм душистой пудры. Я ходила к Эзре.
Виктория залилась краской, и голос ее зазвучал очень взволнованно:
— А что, вы все еще встречаетесь?
— Я жуть как по нему соскучилась! А он? Что было, того будто и не было. Знаешь, я их с Рафаэлем путаю во сне.
Виктория ощутила укол ревности.
— Так вот, я сегодня пошла к нему в аптеку. Ты в жизни такой чистоты не видела, даже стены лекарствами провоняли. По-моему, и от самого Эзры так же пахнет. А он притворился, что меня почти не помнит. Я ему сказала, что у меня сыпь на спине. Стою, вся дрожу, так волнуюсь, а он, представляешь, заламывает жуткую цену за этот вонючий порошок, который я бы и крысам не насыпала. Такого мужика, как твой Рафаэль, в жизни не было и не будет.
Личико этой женщинки-ребенка не выражало ни боли, ни тоски. Через много лет в Израиле, ради этой чудесной Тойи, ради ее грудок-каштанов и голоска, который так и остался детским, перейдет в иудаизм друз, тем самым вырвав себя из стройной цепи переселенных душ, — такое случается с каждым, кто покидает друзскую общину. Теперь же она, пока рассказывала, впилась зубами в мясной шницель, попробовала кубэ из бургуля и прямо из кастрюли зачерпнула горячего риса. Когда Виктория поднялась, Тойя оценивающе осмотрела ее вздернутый живот и тонкими пальчиками коснулась его, натянувшего платье. Виктория не отпрянула, прикосновение было даже приятным.
На Двор опускались сумерки. Пользуясь последними лучами солнца, птицы молниями проносились в воздухе. Клемантина лежала на коленях Салимы и вся заходилась от хохота, когда тетина голова шутя касалась ее голенького животика. В воротах Двора возник какой-то чужак. Азиза, встрепенувшись от своей дремы, сказала:
— Здравствуй, Йегуда, ты пришел?
Ее ноги нащупали сандалии, и она попыталась подняться с лежанки, чтобы подать Йегуде ужин.
— Я разыскиваю Викторию, — сказал чужак.
— Господи прости, да ты вовсе не Йегуда! — разозлилась Азиза.
Виктория растерянно на него смотрела. Поверх полосатого жилета был наброшен легкий пиджак. Было в нем что-то странное, арабский в его устах не был тем арабским, на котором говорили евреи их города. У нее задрожали колени. Лицо его было мрачным. «Вот оно, то самое плохое известие», — сказала она себе. Она долго молчала, будто вопреки всякой логике ждала, что кто-то вдруг встанет и вместо нее скажет: «Виктория — это я».
Потом она подошла к нему и кивнула головой. Чужак держал в руке сложенный листок бумаги, белизна которого особенно выделялась на фоне густеющей мглы.
— С чего это я решила, что ты Йегуда? — проворчала Азиза с аксадры.
Виктория взяла письмо и спросила себя, что ей теперь с ним делать. Во всем переулке не было человека, кто бы читал по-арабски. Она сходит к Эзре. А впрочем, он и сам придет на шиву. С уверенностью опытной и знающей дело скорбящей она подала гостю принесенный из аксадры стул. Когда он сел, она протянула ему веер и повернулась сходить за стаканом прохладной воды, как это делают летом для гостей. Она никого не позвала, и без того знала, что обитатели Двора уже повыскакивали из своих углов и охватили ее и чужака обручем нетерпеливого ожидания. Почему же они молчат? Пусть кто-нибудь выступит, взорвет эту тишину! Пусть чья-нибудь глотка исторгнет бедственный вопль! Где Мирьям?
Чужак жадно пил, как и положено гостю, пришедшему из пустыни. Платочек, кокетливо выглядывающий из верхнего кармашка его пиджака, показался ей неподобающим для такого случая. И ее передернуло, когда она увидела, что он оценивает ее откровенным мужским взглядом. Эта улыбка на его устах противоречила его миссии. От великого смущения она прижала письмо к груди над разбухшим животом.
— Там внутри есть фотокарточка, — сказал чужак и протянул пустой стакан Тойе, чтобы та снова его наполнила. — Так пить хочется, девочка!
Тойя с подчеркнутой женской величавостью приняла от него стакан, и было заметно, что гость на минуту смешался.
Виктория вытащила фотокарточку и увидела огромное здание из обожженного кирпича, каких нет в Багдаде, и газоны, и клумбы с цветами, и рощу. Вдали слева возвышалось в небе нечто могучее, увенчанное белоснежно-пенным тюрбаном, и она угадала, что так выглядит гора со снежной вершиной. Потом она разглядела веревочный гамак, натянутый между двумя деревьями, и возле него, на стуле, — мужчину с книгой в руках, одетого так же, как и этот самый чужак, в светлый пиджак поверх полосатого жилета. Для чего-то ей понадобилось рассматривать здание и рощу, она просто впилась взглядом в эту гору — лишь бы не смотреть на лицо сидящего человека. Ведь она сразу же узнала, что это Рафаэль, его сдержанную проницательную улыбку за все теми же внушающими трепет очками.
— Это все, что от него осталось? — наконец решилась спросить она. И по-дурацки помахала фотокарточкой. И тут же ей захотела провалиться сквозь землю, потому что почувствовала, что улыбается. Кольцо, ее окружавшее, стало тесней и гуще, всех душило любопытство, желание взглянуть на фотокарточку, но они в тяжелом молчании ждали ее трагического вопля.
— Он мне не сказал, что ты беременная, — проговорил чужак с непривычной для здешних мест легкостью, будто вовсе не понял, о чем она спрашивает. — Он вообще скрывал от всех, что женат, и взял с меня слово, что я никому не скажу.
Услышав его смех, Виктория вдруг засомневалась, не сумасшедший ли он.
— Он просто нарасхват в еврейских семьях в Бейруте. И ты не представляешь, как его балуют христианские монахини в санатории. Но сейчас ему нужны деньги, и если он их не раздобудет, то плохи его дела.
В ту же секунду с порога застекленной комнаты раздался ликующий возглас Мирьям:
— Виктория, Рафаэль не умер! Он жив!
Виктория подняла на свою двоюродную сестру полные слез глаза.
Гость указал пальцем на бумажку, которую она прижала к груди:
— Здесь адрес одного торговца в Бейруте. Перешлете ему деньги, и он обо всем позаботится. А я возвращаюсь домой, в Абадан.
Виктория была в шоке.
— Неужели правда, оттуда выходят живыми?
— Посмотри на меня, слава Всевышнему. Все думали, что мне живым даже до Ливана не добраться. И вот провел там два года, и взгляни на меня, взгляни.
Было что-то непристойное в его уговорах, и она опустила глаза и смотреть не стала.
— Когда ты его видел в последний раз?
Ее смущенное лицо пылало.
— Шесть дней назад. Его сейчас обнадеживают. Приехал он туда, как и я, одной ногой в могиле. Там мы стали как братья. В горах так здорово, так здорово! — И он заулыбался. — До того, что трудно снова вернуться к семье, снова впрягаться в это ярмо, на хлеб зарабатывать. А в Южной Персии летом еще душнее, чем в Багдаде. Просто ад.
— Ой, извините! — вдруг будто очнулась она. — Я сейчас накрою на стол для вас. Вы ведь, наверно, проголодались?
Раздался топот прыгающей по ступенькам Мирьям.
— Пусть живет здесь, пока не уедет в Абадан.
— Спасибо, спасибо! — воскликнул гость и, достав из кармана пиджака надушенный платок, по привычке туберкулезника провел им по губам. — А как поживают девочки?
— Младшая приказала долго жить, — сказала Виктория и исчезла в кухне.
Но достать деньги оказалось не просто.
Чужак проболтался у них целых две недели. Снова и снова жаловался он на то, что придется вернуться к серой жизни и заботиться о заработке. Азури относился к нему хорошо, водил его с собой в клуб и по утрам приглашал в свою мастерскую, чтобы не скучал во Дворе в обществе женщин и детей. Гостю нравилось слоняться по улицам города, сидеть в кофейнях на берегу Тигра. Был он человек приятный, его рассказы увлекали обитателей переулка, и Азури представлял его своим знакомым с такой гордостью, будто он птица заморская, влетевшая в их старую голубятню. И в то же время относился к нему с некоторым подозрением.
— Что он за человек? — спрашивал он Викторию. — Так долго не был дома, а не бежит к жене, детям и родителям. Мужчина он приятный, но есть в нем что-то от жулика, как, ты уж прости, и у твоего мужа. Откуда нам знать, каких времен эта фотокарточка Рафаэля? Может, и торговец из Бейрута тоже участник этого мошенничества? Может, Рафаэль давным-давно в земле?
Но сердце подсказывало ей, что гость говорит правду. На нее произвела сильное впечатление атмосфера роскоши, запечатленной на фотокарточке, роскоши, окружающей этот самый санаторий. Она видела взгляд Рафаэля, могла коснуться его лица, от которого исходил какой-то лучик безделья и сытости. Уж лучше иметь мужа-бездельника, чем мужа-мертвеца, от вдов люди шарахаются, как от прокаженных. Одиночество — это как шипящая головешка. В любом случае к отцу она обращаться не стала, чтобы помог ей деньгами. Он хотя и носит элегантный костюм и проводит время в клубе, но мастерская нынче с трудом кормит столько народу. Мужчины с размахом, те, что поуспешнее, уже укатили в новые кварталы города, в дома с электричеством, окна которых укрывают деревья. А ее отец все еще топчется в их переулке. Маатук Нуну уже сдал свой огромный дом примерно двадцати бедняцким семьям и купил себе дворец в квартале Батавин.
В те дни, когда у них гостил чужак, в их дом каждый вечер приходили гости и родственники, и они устраивали для них скромное пиршество. Первым пришел Эзра и стал деликатно расспрашивать гостя. Бейрут он хорошо знал со времен учебы, и они вдвоем расхваливали этот потрясающий город, пока начисто не окосели от арака Азури. Аптекарь даже взглядом не удостоил Тойю, которая вся дрожала от волнения. Несколько раз она выхватывала из рук Виктории блюдо и подавала его на стол, накрытый для мужчин. Под конец Эзра бросил на нее удивленный взгляд и спросил:
— Вы что, все еще здесь живете?
Когда же он совсем задурел и глаза у него стали красными, а губы мокрыми, то он улыбнулся ей, мол, что с тобой поделаешь, кивнул ей и сказал:
— Тойя, Тойя, решила так никогда и не вырасти?
И Тойя убежала в сторону.
Дагур, который тоже сидел за столом, перебирая струны на своем кануне, взглянул на жену и расхохотался.
— Поди сюда, Тойя, поди, — сказал он, и поднял ее в воздух, и поцеловал в попку. — Все готов отдать за перезвон этих ее бубенчиков, — сказал он Эзре в пьяном порыве братства.
Однажды, уже после того, как чужак уехал в Южную Персию, Виктория отправилась на Эль-Рашид, в аптеку.
— Что ты про это думаешь? — спросила она своего двоюродного брата.
— Я поинтересовался у одного своего знакомого в Бейруте. Вот, погляди. — И протянул ей листок бумаги.
— Что это?
— Телеграмма.
Виктория заморгала глазами. Это слово она слышала впервые в жизни.
— Все верно. Рафаэль жив, и этому торговцу верить можно.
— Значит, ему и правда нужны деньги.
— Нужны. Иди к его матери, к его братьям и сестрам. Он потратил на них кучу денег. Пусть его мать продаст украшения, которые он ей накупил. Ашер без Рафаэля побирался бы по домам. Сядь у него в лавке и не уходи. Все в твоих руках. Только ты сможешь ему помочь.
Она отправилась к ним со страхом и трепетом в душе и вернулась с пустыми руками. Эзра дал малость, а потом обмотал руку платком и пошел по торговцам — просить пожертвование на спасение жизни, как не раз делал сам Рафаэль, прося на спасение жизни Йегуды.
Но за Эзрой шла слава гуляки, и потому урожай был слабый.