Сидя возле дурманящего огня при входе в кухню, Виктория отсекала ножом стебельки бамии, и их клейкие щетинки покалывали ей пальцы.
— Как ты думаешь, что он делает по ночам в этом самом театро? — спросила она шепотом.
Мирьям помахала подолом платья, чтобы обдуть вспотевшие бедра.
— Раздевает глазами девок вроде Рахамы Афцы и мечтает, как бы их того самого… Ах, положить бы ему голову на плечо, когда он в лохани моется, и так медленно-медленно намыливать яйца…
— Тихо ты! — залилась краской Виктория.
Шестьдесят лет спустя эти годы не представлялись ей бесконечным страданием. Наоборот, стоило ей их припомнить, как вдруг оказывалось, что то были дни безмятежного счастья. Их оберегала глубокая нежность, которую они с Мирьям питали друг к дружке и которая спасала от ядовитого жала взрослых. В этих местах почти все девочки росли покорными рабынями отцов и братьев. Даже Мирьям, которую Азиза берегла пуще глаза, не раз доставалось от скорого на расправу брата Эзры — стоило ей помедлить с выполнением его приказа. Но Виктория, сама того не ведая, излучала превосходство и силу, доставшиеся ей от отца. Так же, как у большинства девочек, женщина в ней проснулась рано, и в фантазиях уже били копытами дикие кони. В тесноте и сутолоке их жизни перегородок между детьми и взрослыми почти не существовало. Полгода в году постели расстилались на крышах, все в ряд. С наступлением ночи, при свете звезд и луны мужчины и женщины поднимались к себе на ложе. И они с Мирьям видели много разного, а слышали вообще все. Женщин, которые чересчур упирались, с бранью насиловали из ночи в ночь. Другие распахивали свои врата с равнодушным смиреньем скотины. Узкобедрые молодушки попискивали от боли, а те, что заматерели, с насмешками отталкивали приставания недоростков-мужей. Были тигрицы, подглядывающие из засады и готовые их растерзать, и с языков их капал яд, оттого что сами-то уже — высохшие грядки. А были тигрицы, которым достались тигры, и эти парочки сотрясали крышу вместе с десятками ее обитателей. Что же до Виктории, то ее будоражило воркование голубей. Ей чудилось, что они всё окутывают шелковым своим шелестом, плавают в ласкающей розовой воде и воздух крыши из-за них будто напоен весенним ароматом цветущих пальм. И тогда, подняв ладони, она медленно гладила соски своих грудей.
Проходя по крыше, она старательно отводила глаза, чтобы не заглянуть в запретное жилище семейства Нуну. Раньше отец с дочерью всегда были там одни, окруженные лишь сонмом молчаливых слуг, а обитатели их переулка с жаром о них судачили. Виктория предпочитала глядеть вниз, на среднюю крышу, туда, где была лежанка Рафаэля, в сторонке от лежанок братьев с сестрами и родителей. Всегда он держался особняком, даже во сне.
С тех пор как он вынырнул из подвала в том потрясающем одеянии, прошел целый год. Теперь все разговоры велись только про войну, грозящую концом света, про то, что она приближает приход Мессии. Между тем лавка Рафаэля процветала, и он по-прежнему кормил свою семью. А по ночам неизменно уходил в какое-то непонятное место — во Дворе его называли театро, не зная, что это такое. Возвращался он под утро, темными переулками. Азури смотрел на это с молчаливым неудовольствием. Еврей, который не боится ни турецких жандармов, ни черта, ни дьявола, он и богобоязненным быть не может. И будто в подтверждение опасений ее отца Рафаэль по будням перестал ходить с мужчинам в синагогу, да и по праздникам тоже. Придя пораньше из своей лавки, наскоро мылся, садился к столу и, не помолившись, с удовольствием трапезничал. После чего в то время, когда мужчины, укрепившиеся в своей вере, возвращались из синагоги домой, надевал костюм, украшал его галстуком-бабочкой и затейливой тростью и отчаливал. Ночью, лежа на верхней крыше, Виктория глядела на его пустой матрац, рисовала в воображении это самое театро, и ей представлялся гигантский, клубящийся паром бассейн, похожий на закрытые бассейны для богатых и знатных в общественных банях, и из него поднимаются ароматы духов и пахучие мыльные пузырьки. И сквозь эти жаркие пары проглядывают ягодицы и разные другие места, а по воде бежит тот самый будоражащий смех, какой слышится из жилища Абдаллы и Нуны Нуну. Невнятные речи порхают, как мотыльки, и с волнующим шорохом плоть сливается с плотью — будто это рыбы, трепыхающиеся в сетях на берегу Тигра. У нее перехватывало горло, и дрожь бежала по членам, и желание было таким неистовым, что стыдно взглянуть на звезды в небе.
По согласию между тремя братьями Рафаэлю, когда придет срок, предстояло жениться на Мирьям или на ней, Виктории. Йегуда, отец Мирьям, не скрывал любви к смышленому парнишке и, хотя сам был очень благочестив, старался не замечать, что Рафаэль религиозных обрядов не соблюдает. А Азизу веселил его озорной облик, вызывала уважение сдержанность, от которой веяло мужской силой. Их сын Эзра, кому судьба уготовила возвыситься над ничтожеством их переулка и стать хозяином процветающей аптеки на улице Эль-Рашид, тот Рафаэля боготворил. Оттого Виктория и не сомневалась, что Рафаэль достанется Мирьям. К тому же к злопыхательствам Наджии прибавилась еще и неприязнь, стеной выросшая между ее отцом и парнишкой: Азури стало казаться, что тот зарится на его положение властелина Двора.
Мирьям заглянула в миску, наполняющуюся обезглавленными бамиями, и сказала:
— На самом-то деле в театро не трахаются, а только во вкус входят. Напиваются там и потом идут в Калачию. Представляешь, весь квартал — одни бордели, кафе и рестораны и, куда ни глянь, проститутки. Рахама Афца там и работает. Мой папа, знаешь, он, как свеча, в которую фитиль позабыли вставить. Не горит. А мама, как этот огонь под кастрюлей. Все к Джамиле бегает. И я раз слышала, как та ее учит правильно пи сать. С ума сойти! Брось эту чертову бамию, пошли на крышу. Там сейчас никого, и я тебе покажу.
Виктория взглянула на мать, которая, разинув рот, дремала в аксадре со спящим младенцем на груди. Слюнявый черный рот облеплен мухами. У Виктории волосы встали дыбом при мысли, что вот-вот из этого черного рта посыпятся разные мелкие твари, и рваные чулки, и арбузные корки, и проклятия, и пучки грязных волос.
— Ну давай же, пошли! — теребила ее двоюродная сестра.
— Нет! — испуганно крикнула она.
Мирьям вздохнула, но от объяснений не отказалась.
— Знаешь, надо сикнуть и подождать, сикнуть и подождать. Сама увидишь, как у тебя олени между ног запрыгают.
К вечеру Виктория поднялась на крышу — расстелить там постели для семьи, стряхнуть с них жар от раскаленного солнца. И присела на корточки возле витой железной перегородки, отделявшей от них крышу семейства Нуну. Пол крыши впитал ее влагу, поднялся острый запах мочи, но никаких оленей не проскакало. Она улыбнулась и простила Мирьям ее бурное воображение.
В ту ночь Рафаэль к себе на матрац не вернулся. Утром снова говорили про войну Гога и Магога, которая выжжет даже траву в поле. На средней крыше Ашер постоял возле пустующего матраца брата, собрался что-то сказать, но передумал и промолчал. Наджия встретила солнце обычной ведьмачьей улыбкой и заспешила собственноручно подать Азури его утренний чай. Двигалась она энергично и весело и Викторию к столу не подпустила, заявив, что дочь заболела и надо освободить ее от всяких работ.
Виктория мечтала, чтобы ее оставили одну, и, пораньше убравшись в кухне, там и осталась. С тех самых пор, как дом был построен, никто ни разу не позаботился почистить стены и потолок этой кухни, почерневшей от копоти бесчисленных горелок. Там царил мрак, а над ним будто разлито волшебство: окон в кухне не было, освещения не было, и потому казалось, что и потолка там тоже нет. Дети болтали, что эта кухня — длиннющая труба и ведет она в царство мертвых. Оно и точно — даже и тот, кто в это не верил, не смог бы найти выхода из этой трубы, и никто не умел объяснить, куда девается дым от варящейся пищи. Однажды, давным-давно, Виктория с Мирьям сидели здесь, давили руками лимоны и, вставив в кожуру спичку, высасывали из дырочки свежий сок. И вместе с остальными детьми смотрели на Рафаэля, который решил разгадать тайну этой кухни. А храбрый Эзра, брат Мирьям, вызвался ему помогать. Рафаэль попытался ударить в потолок длинной палкой, но ничего у него не вышло, и, только взобравшись к Эзре на плечи, он вроде бы сумел чего-то коснуться. Раздался вопль, и ребятишки, напряженно столпившиеся у входа, с ужасом отпрянули назад. А из входа в кухню выскочило чудище, безголовое, с черными, волочащимися по земле космами. Рафаэль, упав на камни очага, сильно ушибся, но кинулся за этим чудищем, пнул его ногой и заорал: «Вот гад, чуть меня не убил!» Эзра лихорадочно махал руками, чтобы сбросить с себя паутину, пропитавшуюся за десятки лет жирной сажей. Рафаэль упрямо твердил, что именно пауки и скрывают от глаз потолок; он зажег керосиновый факел и снова вошел в кухню, но даже и после этого великого обвала верх кухни продолжал хранить свою тайну, и потолок так и не был обнаружен.
В силу положения Азури как главного кормильца солнечная комната с большим окном принадлежала ему и его семье. По этой же причине Наджии достался и очаг прямо у входа в кухню. Но использовать свои привилегии она не умела, ни в кухне и нигде. Молодые снохи год за годом оттесняли ее все дальше, пока она не оказалась у последнего очага, в самом темном углу. Именно там и нашла в то утро прибежище Виктория. Некоторое время спустя в темноте обрисовалась фигура ее матери. И голос, хриплый от избытка чувств:
— Он сбежал, этот гад! Да и чего ему не уродиться в папочку? Бросил семью помирать с голоду и пошел распутничать. Маатук Нуну и тот его лучше. А ты запомни, что мать-то тебе говорит!
Маатук Нуну был сыном Абдаллы и братом Нуны. Жили они дверь в дверь с семейством Михали, и крыши их домов примыкали друг к другу. Из отверстия в крыше соседского дома поднимался могучий ствол пальмы, которая была единственным деревом во всем переулке. Абдалла Нуну так ею гордился, что казалось, будто и дом-то свой вокруг нее воздвиг. Летом ее гигантские ветви, покачиваясь на ветру, как компания подвыпивших гуляк, скрадывали скудость белых стен.
Большинство комнат в этом соседском доме пустовало. Вслед за красавицей Нуной на свет появился Маатук с шестипалыми руками и горбатой спиной. И потрясенный Абдалла тут же отделил свое ложе от ложа его матери. Маатук с самого рождения не выходил из дому из-за того, что дети издевались над его растущим горбом. А Хана, сестра Абдаллы, обвинила его мать в том, что она и на всех порчу наводит. Вот ведь не случайно, уверяла она, что она, Хана, на шестом месяце овдовела. И сын ее, Элиас, болен падучей. Впрочем, Абдалла Нуну в сестриных подстрекательствах не нуждался. Два уродства у одного ребенка — уж это слишком для богатого скототорговца, любившего принимать гостей и закатывать пиры. Он прогнал жену с ребенком в комнату, которую снял для них на окраине города и в которой они познали нелегкие дни. Гостей принимать перестал. И в одиночестве, полном запретных утех, стал лелеять красавицу Нуну. За пределами дома Нуна появлялась очень редко. Уже в десять лет она носила жемчуга, красила губы французской помадой и подводила глаза.
Дом Нуну и дом Михали были среди всеобщей нищеты двумя уголками изобилия. Бедняки здесь преклонялись перед теми, к кому Господь щедр Своими милостями. А потому в переулке никому и в голову не приходило осуждать отца с дочерью. Девушки Нуне завидовали. Ее имя в их устах звенело колокольчиком. Когда ей исполнилось двенадцать, она и вовсе закрылась в доме и никто ее не видал. Поговаривали даже, что красавица умерла от какой-то скоротечной болезни. Только все эти вымыслы опровергались сияющим видом Абдаллы, который по-прежнему два раза в неделю выезжал из дома верхом на белом муле, украшенном алыми кистями и зеленым бисером. Всех свах он прогнал, и это было встречено с пониманием. Еще бы, Нуне полагается жених особенный! И когда его слуги разразились радостными воплями, весь переулок пришел в движение. Каково же было всеобщее изумление, когда стали играть свадьбу Нуны! Жених был чужаком и для переулка и для города. Одни говорили, что его нашли в каком-то далеком порту, другие уверяли, что он из багдадской общины Индии. И вот сидели они с невестой на возвышении, и вид у него был жалкий, хуже, чем у работяг, разносящих по домам воду из Тигра. Оркестр, свечи и роскошные ковры его будто парализовали. Нуна сидела, не удостаивая его даже взглядом, а когда улыбнулась, сердца у людей сжались от наивного простодушия ее лица. Мужчины вдрызг напились, а женщины покидали пир с ощущением, что их надули.
С тех-то пор и начала Наджия подниматься на крышу и шпионить за соседским домом. Брат ее Дагур, тот, что играл на кануне, утверждал, что сестра тронулась умом и потому нужно прощать ей злобу. Но Виктория думала иначе. Как-то раз отец взял ее с ребятишками их Двора в павильон кривых зеркал. Дети рычали, глядя на свои чудовищные отражения, но Виктория заметила, что злые зеркала лишь подчеркивают крупицы неприятной правды. Никакой великан не выглядел в них карликом. Она была еще совсем маленькой девочкой, когда по приказанию матери начала взбираться на кипу сложенного постельного белья на крыше. Материнские объяснения с причмокиваниями были ей непонятны, но она сознавала, что на соседской крыше происходит нечто жуткое. Сестра Абдаллы, Хана, начинала на них кричать, мол, пусть собственным дерьмом себе морды мажут, а они от нее удирали. Женщины между собой судачили, и даже окрики Михали, что, может, они невинных грязью обливают, не помогали. Соседский дом по-прежнему разжигал воображение матери. Только услышит оттуда щебетание, и уже пулей наверх, к железной витой перегородке, и Викторию за собой тянет. Девочка пристально вглядывалась, но так при этом мучилась, будто это она совершает отвратительный грех. Постепенно она поняла, что соседская троица, отец, зять и дочь, непрерывно, изо дня в день, крутятся в каком-то греховном водовороте. Мать силком тянула ее на крышу, пока ее не затошнило от этой картины, как от лакомства, которое превратилось в ненавистную жвачку. Ей стало страшно, что она вот-вот сойдет с ума. Три эти фигуры в устрашающих масках приходили к ней даже во сне. Развратный смех Нуны, раздающийся из-за ее запертой двери, будто был ее собственным смехом. Вместо кургузого пузатого мужа, ломящегося в запертую дверь, возникал Маатук с его согбенной фигурой и огромным горбом, похожим на глиняный бочонок, и рот его издавал какой-то болезненный детский лепет. Виктории во сне хотелось изо всех сил раздавить эту кривую фигуру и услышать отвратительный щелчок, такой, как бывает, когда давишь таракана. Абдалла во сне сдерживался, чтобы не расхохотаться, и оттого его смех звучал особенно ядовито. Она просыпалась от этих снов, будто в параличе сладкого ужаса. Потому что вовсе не Абдалла Нуну хохотал там, а ее собственный отец. И издевательски неподатливая соседская дверь отворялась от хохота этого великана.
В какой-то момент она перестала подчиняться матери и ходить с нею на крышу. Но язык Наджии продолжал молоть без устали, каждый раз добавляя новые подробности, отчего чувство греха у девочки становилось все тягостнее. Она перестала играть в любимые Мирьямовы «красилки-мазилки» и деликатно отклоняла проявления нежности со стороны отца. Когда он, сев в лохань, просил ее помылить ему спину, она подчинялась, но делала это с закрытыми глазами. Трогательные подарки, в виде красного яблочка или золотых сережек, она отдавала матери — чтобы и ее ублажить, и собственную совесть усмирить. Отца она и вправду любила горячо, да и как было его не любить! Ведь именно он наводил порядок в их Дворе, и был он человек великодушный и сердечный. В отличие от хворого и аскетичного Йегуды и неисправимого распутника Элиягу ее отец был надежным якорем, человеком, обеспечивающим благополучие жителей Двора. Все женщины дома, даже и молодые снохи, испытывали слабость к его обаянию.
Сейчас, стоя на мосту, повисшем над бурной рекой, и стараясь защититься от посягательства мужских рук, она все думала: как это матери удалось сразу пронюхать про ее тайную любовь к Рафаэлю?
Когда им исполнилось лет по восемь, мальчишки перестали играть и драться с девчонками. Только некоторые тайком это делали. Рафаэль же бросил общаться с девчонками и того раньше. Как, впрочем, и с мальчишками-сверстниками, к великому огорчению Эзры. Стал в родном Дворе чужаком. Слишком был взрослым душой, чтобы участвовать в ребячьих шалостях, и от зрелых мужчин тоже отличался и избегал их. Мужчины эти были олицетворением страха и все сковывавшей тирании, которая царила и в доме, и вне его и которая возникла давно и укоренялась сотнями лет. Страх был условием выживания, в особенности страх перед чужим и новым. И Рафаэль, бросивший этому страху вызов, отверг и большинство своих двоюродных братьев и сестер. Йегуда с Азури в это не вмешивались. Оба вздохнули с облегчением, убедившись, что парень щедро обеспечивает свою семью, да еще и переложил на себя заботу об отце, вытаскивает его из вечных долгов, так что Элиягу уже и не нужно запускать руку в их казну. Постепенно Рафаэль приучил и дядьев обращаться с собой как с ровней. Азури по-прежнему относился к нему с холодком, но Йегуда в этом особенном парнишке души не чаял.
Только вот на Наджию его чары не действовали, она была к ним не чувствительна. И ее мнение о нем оставалось неизменным. Он опаснее мужлана с кулаками, жулик почище любого подхалима, развратный до мозга костей, пусть и обходителен в обращении. Она, конечно, не осмеливалась сказать ему в открытую, что о нем думает. А все капала этот яд в уши Виктории, пока варила, стирала, кормила грудью очередного младенца. Но Виктория ее не слушала. Она радовалась своей любви к парню, хотя бы потому, что это доказывало ей собственную нормальность. Отец перестал являться во сне, исчезли и сны про семейство Нуну. А еще это была и победа над матерью, потому она держалась за эту свою любовь, пестовала ее и лелеяла. Мирьям она своей тайны не открывала, а уж самому Рафаэлю и подавно. Наоборот, чем сильнее разгоралось чувство, тем больше она его избегала.
Но от матери-то не скроешься. Вот отсюда ее пророческая улыбка в то утро, когда постель Рафаэля осталась пустой. Четыре дня никто ничего о нем не слышал. Сперва поднялась паника. Некто живший на краю их квартала рассказал обитателям Двора, что ночью вскочил от свиста пули. А с другой стороны будто раздался хрип умирающего. Никакого трупа обнаружено не было. Заявлять властям об исчезновении еврея они не стали. Но чем больше рос страх, тем шире расплывалось в улыбке лицо Наджии. С жадным любопытством доброхоты уговаривали отца Рафаэля взломать замок и открыть большой сундук, в котором сын хранил вещи и одежду.
Виктория поднялась на второй этаж. Там на своем коврике сидела Михаль, и, когда молоток стукнул по замку, она гневно пробурчала: «Вот собаки! Вот собаки!» К великому огорчению отца и братьев, никаких сокровищ в сундуке не оказалось, и это еще усилило чувство горечи и утраты. Легкие туфли, костюмы, шелковые рубашки — все было разложено в подвале на нарах как трофеи, которым грош цена.
Когда в подвал ворвался разъяренный Рафаэль, целый и невредимый, оттуда раздались вопли ужаса. Он оттолкнул отца, грубо наорал на рыдающую мать и без всякого сострадания распихал ногами осквернителей сундука. У входа в дом ждал носильщик с ослом.
— Куда ты? — рыдала мать.
— Уезжаю. — Волосы у него были всклокочены, глаза налиты кровью, лицо пылало.
Виктория, стоя на втором этаже, опираясь на перила, почувствовала, как проваливается в бездну, тонет, хотя Рафаэль в этот момент и казался ей уродом, отравой, будто выскочил из смрадной ямы.
— А с лавкой-то что будет? — спросила в отчаянии старшая сестра.
— Продана.
Фигура носильщика скрылась под огромным сундуком. Виктории сверху казалось, что сундук плывет по воздуху, движется сам по себе. А Рафаэль, как фокусник, сзади бросал указания: «Немного левее! Ниже! Еще ниже, чтобы не задеть за носик! Правее!» — и сундук подчинялся, пока не вышел наружу, заслонив собой обалделые лица.
В тот полуденный час Рафаэль покинул свой дом, уехал на телеге в пустыню, в направлении Дамаска. Ему было пятнадцать лет, и у него была певица-любовница.
В подвале вновь воцарился великий голод.