Лицо Виктории было скрыто от глаз молодух черными чадрами, и что творилось в ее душе, им было неведомо. Ее тело, спрятанное под абайей, не отреагировало даже тогда, когда в ней поднялась буря, они же оттого, что ими пренебрегают, начали мстительно пинать ее коленками, щипать ей грудь и попу, пока не растратили всю злость. И тогда перестали дергать ее глухую, будто из камня высеченную, шелковую абайю, движущуюся, как черная темница без единого оконца, из которой — ни звука, и при прикосновении она холодна, как смерть. Прижавшись друг к дружке, они попытались отодвинуться от нее и сбежать, но бурный людской поток силой прибивал их к ней, и они отчаянно боролись с ним, как с водоворотом, но снова и снова натыкались на тот же ходячий труп, и ужас от этого их брал не меньше, чем страх свалиться в пучину вод.

Не знали они, что, когда улеглось головокружение, растаяло и прежнее сопротивление, и Виктория уже отдавалась неге тепла, которой вначале стеснялась, что в конце она почти желала их прикосновений. И все же когда они от нее отстали, она испытала облегчение. Ее пугали эти новые для нее ощущения, Бог знает куда они могут завести! И потому она не пожалела, что упустила возможность испытать их до конца. Когда она почувствовала, что они боятся ее и сторонятся, ее охватил страх — а вдруг начнут колоть ее иголками или сорвут абайю, и она окажется единственной открытой для всех глаз женщиной, которая без мужчины идет в толпе искателей легкой добычи. Идет в этом своем затрапезном платье, заляпанном детскими срыгиваниями и брызгами с плиты, платье, в котором сбежала со Двора. Закусив губу, она изо всех сил вцепилась в перила моста и не сдавалась даже тогда, когда руки ее ослабли. Всего несколько секунд потребовалось на то, чтобы людской поток смыл перепуганных девиц. Она стукнулась о перила, кто-то долбанул ее коленом, чья-то рука ухватилась за абайю, и она еле сдержала крик, когда мужские пальцы ущипнули ее за грудь, но молодухи исчезли, и она, отпустив перила, двинулась с толпой. На нее навалилось дикое бессилие и усталость, и снова пришло безразличие, но кроме бессилия, голода и унижения ее терзал мучительный вопрос: что делать, когда мост будет пройден? Женщина, идущая в одиночку, должна остерегаться, как бы кто не учуял, что она ходит по кругу. Викторию с самого рождения учили, что, когда ты на людях, непременно покажи, что маршрут у тебя ясный, а то еще подумают, что ты болтаешься просто так, в поисках запретных приключений. Правила учат, что женщина в шелковой абайе, вроде нее сейчас, должна двигаться как автомат без души, без желаний сердечных — и так, пока не доберется туда, куда шла. Если вдруг остановишься посреди моста и двинешься обратно, тут же сыщется добрячок, который заявит громко: «Я и есть тот мужчина, за кем ты охотишься».

А мутные воды Тигра бесновались, как песчаный смерч, сотрясающий крыши городских домов. Ярость реки наводила ужас. Ей вдруг показалось, что вода как раз стоит на месте, а бурлящий поток — это она, толпа и мост. Потом все вылетело у нее из головы, когда на полдороге к мосту она увидела человека, которого люди по злобе столкнули с переполненного тротуара на мостовую. Он все пытался вернуться на тротуар, но жестокие руки и ноги с хохотом выпихивали его обратно, к рычащим моторам и скачущим лошадям, и он бежал и раскрытым ртом ловил воздух, пока не сдался и не отказался от попыток вернуться в толпу, его изрыгнувшую. Перед ним мчалась тяжелая, груженная ящиками телега, и босой кучер, держа лошадей под уздцы, бежал перед ней. А позади ехала карета с седоками, блестящая, с откинутым кожаным верхом, и люди в ней напряженно улыбались с высоты своих прыгающих сидений, а кучер бежал впереди и изо всех сил старался успокоить и их и коняг. И потому Маатук Нуну вынужден был скакать в диком темпе, задаваемом спереди и сзади, телегой и каретой, и с него даже и на этом ледяном ветру градом катил пот. Несмотря на богатство, нежданно-негаданно ему привалившее, одевался он в традиционную одежду, и сейчас этот роскошный кафтан его стеснял, да так, что пришлось скинуть плащ из верблюжьей шерсти и перебросить его через плечо, как полотенце после купания. Горб на спине торчал всем напоказ позорным клеймом, будящим в людях темные страсти. Он и в детстве-то не участвовал в беготне ребятишек их переулка. А теперь вот скакал по мосту, смешно размахивая руками, как неуклюжая курица, силящаяся взлететь. От страха за Маатука Нуну Виктория позабыла про собственные беды. В этом городе плоских крыш он был темным пятном, о котором следовало бы молчать. Многим было удобно вообще не замечать его существования. Были и такие, кто называл его «сатаной». Возможно, у обитателей суровой пустыни этот закон укоренился издавна: жестокость к отличному, к пораженному увечьем, к животным, не выполняющим своих обязанностей, как положено. Коня, который в поездке поскользнулся и захромал, возница стегал кнутом до крови. Дети издевались над кошками и преследовали беспомощных стариков. Подростки выходили погоняться за душевнобольными; а те, вопя от боли, спасались от своих преследователей или же стояли и хохотали дурацким смехом под градом мусора и камней, которыми их забрасывали. Человека, оступившегося в дождь и шлепнувшегося лицом в лужу, ждали скорее насмешливые лица, чем руки, протянутые для помощи. Виктория понимала, что фигура этого подпрыгивающего горбуна даст взвинченной толпе ту разрядку, которая нужна для выхода ее темных страстей. По испугу в глазах Маатука было видно, что он и сам прекрасно сознает, что вот-вот пробудит дьявола, засевшего в их сердцах. Люди ухмылялись, и хохотали, и грубо орали: «Беги, отцом проклятый, беги!» Кучер, мчащийся перед каретой, просвистел над его головой хлыстом в зеленых бусинах, и толпа взвыла. В стране, где правит тирания, нет тирана страшнее толпы. Те, кто подобрей, притихли, у них смелости не хватало протянуть руку и поднять беднягу на тротуар. Красные шлепанцы Маатука Нуну щелкали, как языки. Было видно, что он, несмотря ни на что, из последних сил пытается сохранить достоинство. Однако подобным созданиям гордость и самоуважение иметь не положено. В глазах толпы такая гордость — просто надувательство, особенно если она мешает представлению. Маатук поскользнулся, и на минуту показалось, что вот-вот он, этот горбун, рухнет и поползет на четвереньках. Хохот толпы заглушил даже рев реки. Кнут кучера просвистел снова, на сей раз он хлестнул по плащу, перекинутому через измученное плечо, и запутался в его полах. Будто ящерица, которая в минуту опасности сбрасывает хвост, скинул Маатук Нуну свой плащ, отчаянным прыжком добрался до ехавшей перед ним телеги и ухватился за нее сзади. Виктория едва успела заметить, что телега эта тянет его, как растерзанный мешок, и потом он растворился в хохочущей толпе.

И этого вот мужчину Наджия много лет назад наметила ей в суженые! Его мать, может получив какой-то намек, отрядила к ним Джамилу, и та пришла во Двор, расфуфыренная, размалеванная и улыбающаяся, как оно и положено свахе. Сперва они решили, что она постучалась в дверь по ошибке. Такая была смешная в своем широченном цветастом платье, видно полученном за услуги от какой-то толстухи. К тому времени была она уже вся высохшая, в ней не было ни капли свежести, и потому выкрашенные хной ступни ее ног и намазанные чем-то ржавым губы выглядели комично. Щеки из-за отсутствия зубов ввалились, и от этого резко выделялись синие точки татуировки на подбородке. Она уселась, расставив ноги, с вызывающим видом дешевой шлюхи, закурила вонючую сигарету и хриплым голосом приказала поживее поставить на огонь чайник. Йегуда, который из-за болезни оказался в тот день дома, тут же удалился в аксадру — из отвращения к ее подведенным углем глазам, стреляющим во всех направлениях.

— Дайте ей чего-нибудь поесть и попить и пусть убирается! — процедил он сквозь зубы и обмахнул бледное лицо тяжелым веером.

Но Джамила не обиделась. Ведь право на обиды — привилегия баловней судьбы. Ее костлявые колени двигались, как ручки кузнечного меха, и платье рассыпало в летнем воздухе красные цветы.

— Как увижу тебя, так на душе и посветлеет, — льстиво сказала она ему.

Зато Азиза встретила ее приветливо:

— Чтоб ты ослепла, кто тебя звал-то?

И уже сгрудились перед ней девицы и женщины, знакомые с ее грубым языком, каркающим на крышах всего переулка.

— Да разве в гостеприимный дом вроде дома Михали требуется особое приглашение? — ответила она. — А девушки-то ваши, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, вон как подросли! Попки так и просятся, чтоб их погладили, и грудки налились для младенцев. Щечки, как персидские яблочки, и животики, слава тебе Господи, приглашают мужчин, чтобы их подробили.

— Заткнись ты! — одернула ее Азиза, то ли со смехом, то ли с обидой. — Наши девочки не нуждаются в товарах от таких свах, как ты!

— А вот представь, что жемчужину можно и в золе сыскать. Почему бы и нет. Все в руках Божьих. Рот-то у меня пересох, а чаю все не дождусь.

— Виктория, попотчуй гостью!

Женщины с изумлением обернулись на Наджию, которая кормила грудью последнего младенца. Виктория покраснела. Она поняла, что мать неспроста к ней обратилась. Гостья, которая до этого момента казалась мерзкой, теперь пробудила ужас.

— Слышала, что мать-то говорит, а, сладкая моя? — прощебетала Джамила и внимательно оглядела девушку — ее плечи, грудь, живот, бедра. — Чайник на столе, а огонь развести не трудно. Знала бы ты, какое я тебе принесла известие, красавица ты моя!

Виктория убежала в застекленную комнату и в духоте этой запертой комнаты услышала улюлюканья, которыми разразился Двор, когда выяснилось, что известие, принесенное свахой, — от Уродца. Несколько часов просидела она в этой комнате, потея, но отказываясь открыть дверь, пока Михаль ее не отругала и не приказала выйти наружу. Все это, сказала Михаль, только дурацкая игра, которую выдумали от слабоумия.

Маатук Нуну холостяком не остался. К тому времени, как она вышла замуж, он и сам уже был женат и окружен детьми, которые о нем заботились. В ее свадебный вечер он проковылял по переулку в своем единственном субботнем кафтане, вошел и сел среди мужчин. Это была очень скромная свадьба, в общем-то свадьба бедняцкая, потому что играли ее в один из худших периодов в делах ее отца. Но Виктория в ту ночь так была растревожена, так взволнована, что на разные мелочи и внимания не обратила. Почти и не заметила, кто почтил ее свадьбу своим присутствием. Впрочем, в ту ночь Маатуку Нуну не так уж далеко было дойти до их дома. Комнату себе он снял в конце их переулка и поселился в ней со своей женой, матерью и детьми. Кормился он от маленькой продуктовой лавчонки, которую устроил в том же доме и от входа в которую просматривалась дверь дома его отца. Из этой лавчонки неслись запахи халвы, простого мыла, липких конфет, керосина, крысиного помета и хны, и она была предназначена для удовлетворения скудных нужд бедняков переулка. Иногда у него покупали и курдки-служанки его отца, те, что нянчили его, когда он был младенцем, и когда они входили в лавку, то говорили тихо и стояли потупившись, а он их обслуживал, не моргнув глазом, не обвешивая и не завышая цену. В часы, когда зной опускал на переулок томную одурь, все его обитатели скрывались в тени своих домов и только мухи жужжали, как злые духи, Маатук садился у входа в свою лавчонку и смотрел на обитую мощными гвоздями дверь отцовского дома, ту самую дверь в изобилие, из которой их с матерью изгнали, когда он был еще младенцем. Ни разу никому не открыл он того, что на сердце, и мать тоже все держала в себе до дня своей смерти. Иногда покупатели пытались его разговорить, но он смотрел на них невыразительно и изливать душу не спешил. Эти-то вот покупатели и распустили слухи про злобу и ненависть и всякие темные умыслы, что якобы у него на уме. Ведь не зря же, говорили они, устроил он себе лавку прямо перед домом отца, и это после того, как с детства был от него отлучен. Когда хоронили его мать, за гробом шли только он, жена его да дети. Отец с утра пораньше уехал из дома на своей белой кобыле, украшенной яркой бахромой, и это при том, что покойница все еще была ему законной женой, с которой он развестись не удосужился. И когда Маатук сидел по матери шиву, никто от него и слова не услышал ни про отца, ни про сестру, которые все дни траура провели у себя за тяжелой запертой дверью, и незаметно было, чтобы как-то поменяли привычный ход своей жизни. По окончании шивы Маатук открыл свою лавчонку и снова глядел на отцовскую дверь и молчал. Было ощущение, что он терпеливо чего-то дожидается, может, самой судьбы.

Рафаэль против Маатука Нуну… Неужели и сегодня закрылась бы в застекленной комнате, угрожая, что не выйдет из нее, пока не умрет с голоду, — как сделала в тот раз? Урод разбогател и преуспел и сегодня живет и здравствует, а Рафаэль-то уже наверняка Богу душу отдал. Да, и сегодня сделала бы то же самое. Идиотка, издевалась она над собой и сама не знала, смеяться ей или плакать, когда поняла, что все еще любит умирающего, а то уже и мертвого развратника и предпочитает его уроду, который все эти годы оказывал ей особые благодеяния и даже более того. И чего он потерял на этом шатком мосту? Люди еще помнили Великое наводнение, случившееся перед Великой войной, как оно затопило целые кварталы и порушило дома, и до нынешнего наводнения больше подобного ему не было; это первое испытание для нового моста, построенного англичанами, перехватившими город у турок. Хотя сейчас Маатук сидит в своем кабинете и у него собственный счетовод и помощник, про уродство свое он не забыл. Есть вещи, которые за деньги из памяти не сотрешь, сказала себе Виктория. Лучше бы ей не видеть, как они тут над ним издеваются. Его неизменное молчание в те горькие дни вселило в нее какое-то к нему уважение. И тяжко ей теперь видеть, как он хватается сзади за телегу и она тянет его за собой, точно тряпку рваную, под хохот толпы! Она кусала скрытые за двойной чадрой губы и все спрашивала себя: за что?