Нижние ноты, иногда называемые также базой или сухим остатком, это этап, когда духи наиболее гармонично сочетаются с химическими характеристиками кожи вашего тела. Ароматные специи, смолы, мхи и запахи животного происхождения, такие как янтарная смола и мускус, — это характерные нижние ноты.
— Ну а ты что? — Йоэль уже влез в мою историю. Там ему было лучше, чем тут.
— А что я? У меня уже повестка лежала. Так что Венеция — это замечательно, мечта детства, первая любовь, но воинский долг, труба зовет и тыды.
— Яалла! — разочарованно простонал Йоэль. — Надо было закосить! — он явно рассчитывал, что история о моей первой любви продлится хотя бы до следующей атаки, если ее можно так назвать. Ну как ему, иерусалимцу в седьмом поколении, объяснить эти мои поступки, даже не спонтанные, а какие-то спазматические.
— А я решил — не судьба. И потом, знаешь, было в этом что-то такое… Как запланированная беременность.
— Что ты имеешь в виду?
— Оставь. Это так, из русской ментальности.
— А-а, — протянул Йоэль, — загадочная славянская душа. «Запланированная беременность»… Из всех резиновых изделий предпочитаешь резиновые пули.
Пейзаж хотелось назвать кладбищенским. Не столько из-за могилы праматери Рахели, сколько из чувства общей беспросветности. Пейзаж этот был мне, мягко говоря, не близок, хоть и успел стать за последнюю неделю привычным и, что самое противное — неизбежным. Неизбежным, как приближающаяся стрельба резиновыми пулями из-за двери джипа по швыряющей камни толпе. Амбуланс с красным полумесяцем уже подвез заскучавшей молодежи камни, плотный мордастый усач, типичный функционер «государства в пути», уже проводил инструктаж.
Я протянул Йоэлю плоскую, цвета рыбьей чешуи фляжку с бренди. Такую я впервые увидел в детстве. Мерлин Монро носила ее за подвязкой.
— Тебе приз за последнюю реплику. Черный юмор, кстати, неотъемлемая составляющая русской ментальности. Как и русский мат.
Йоэль вздохнул, отхлебнул и сообщил:
— Йобанний казьел! Я согласен присоединиться к русской ментальности. Только научи меня так же легко отказываться от устроенных молодых американок, чтобы идти уворачиваться от камней этих йобанний казьел!
Он передал фляжку сидевшему за рулем Шуки, но тот отмахнулся, усмехнулся чему-то и выпустил из радиоприемника притаившуюся там восточную музыку. Видно, достали мы его своим псевдоинтеллектуальным трепом. А вот арабы, кстати, тащатся от этих же самых песен. А мы с Йоэлем — нет. Но Шуки сейчас возьмет автомат и будет вместе с нами отстреливаться ластиками от толпы, которая любит его любимые песни. Конечно, будет. И очень скоро.
На окраине Вифлеема замельтешили арабские подростки, загребая пыль выволокли окаменевшего от упрямства и ужаса грязно-белого осла. Вернее даже грязно-бело-голубого, потому что на боку бедного мессианского животного был намалеван израильский флаг. Кажется, им самим надоело каждый раз торжественно сжигать разрисованные под наш флаг простыни.
— Спорим, осла они не сожгут? — сказал я. — Хозяин не даст, пожалеет. Алле, Шуки, сколько стоит осел?
— Кус эммак! — возмутился Шуки. — Почему свои самые идиотские вопросы ты задаешь мне? Я же не спрашиваю тебя почем кило свинины!
— А все-таки странно, — пробормотал Йоэль, — они приходят швырять в нас камнями из того самого города, где родился царь Давид. Где должен родиться мессия…
— Ты веришь в мессию? — изумился Шуки. Музыку он явно вырубать не собирался.
— Я — нет. Но они-то — да. Хотя, что значит «нет» в нашей ситуации?
— Слушай! — взмолился Шуки. — Сделай это для меня. Перестань умничать, ладно?
Толпа бодро двинулась в узкий коридор между Вифлеемом и Иерусалимом. Не коридор даже, а так… тамбур. Зубры мировой тележурналистики перестали мирно пережевывать сэндвичи, и объективы алчно заблестели в поспешно закатывающемся солнце, словно спешащем смыть пыль в Средиземном море. Сегодня масс-медиа были нами недовольны. Ни трупов, ни настоящих раненых. Это в других местах они, может, зубры. А здесь — воронье. Мухи, облепившие кровавую рану. А порой и провоцирующие эту самую кровь. Давно замечено — где больше камер, там больше камней. Это не война, это импровизированный телеспектакль. Роли известны и абсурдны. Я с корешами — стрелки, у которых задача подстрелить как можно меньше дичи, но отпугнуть как можно больше. Загонщиками у нас — палестинские власти, дичь — вот она — хочет убить, но готова для пользы дела и быть убитой. А во втором акте загонщики становятся плакальщиками и судьями.
Шуки потянулся за автоматом и утвердительно спросил:
— Музыка мешать не будет?
Йоэль захохотал. Потом пнул джип.
— Кус эммак! — прошипел он. — Сейчас я им тоже кое-что покажу! — он снял каску, поднял камешек, нырнул в джип и накорябал на ней по-английски: «Убиваю все, что движется!»
Эти белые письмена, оставленные бывшей ракушкой Мертвого моря, а ныне меловым камнем Иудейских гор на каске моего боевого и гражданского товарища — было последнее, что я наблюдал на этой странной прелюдии к войне, находясь в полном здравии. Потому что потом через мою левую икру пролетела пуля. Я еще погеройствовал немного, можно даже сказать совсем немного, ребята тут же отмели меня от военной кассы и отправили в больницу.
* * *
— Ну а ты что?
— А что я? Я, как собака, все понимаю.
Замигала лампочка, Вадик отправился исполнять свой врачебный долг.
…Что бы она ни делала — я понимал. Но самое противное — она всегда понимала, что я пойму. В этом уже было что-то унизительное. Когда нам было по семнадцать, я даже не слишком уговаривал ее остаться. Понимал, что она не представляла себя без родителей. Понимал, как ей хотелось вырваться из Совка. Настоящая жизнь — Бродвей, Голливуд, Макдональдс и все такое. И потом, это казалось временным — устроится, пригласит, приеду…
Потом я понимал все их проблемы со статусом, отодвигавшие каждый раз это пресловутое «приглашение». И к ее замужеству я тоже отнесся с должным пониманием.
Я развалился поудобнее у телевизора и пощелкал каналами. По Би-Би-Си дежурно-взволнованно сообщали о столкновениях на Ближнем Востоке. Видеоряд был до отвращения знаком, но вывернут наизнанку — я не сразу понял, что смотрю на события как бы с противоположной стороны. Вот вокруг воодушевленная толпа, впереди — военный джип с распахнутыми дверцами, похожий на цвета хаки Чебурашку. За его ушами — по экземпляру израильской военщины в полном обмундировании. Экземпляры периодически вяло постреливали. Особенно зловеще выглядел наезд на башку Йоэля — крупным планом каска с английской надписью: «Убиваю все, что движется».
Вернулся Вадик, потянулся, закурил. Пожалел, что нечего выпить. Пожаловался, что эти гады постоянно ставят ему дежурства в самое неудобное время. И в отпуск не пускают. А Ирка ноет, что хочет осени, да и самому пора в Европу прошвырнуться. Тут он окончательно скис и вернулся к моей теме:
— Да, так что у вас дальше-то было? Ты говорил, что она любила тебя, эта Юлька? Как-то, извини, не похоже.
— Вот те крест! — истово сказал я. — То есть, теперь уже маленький крестик. Вот, видишь? — я вытащил зачем-то вложенную в бумажник открытку площадь Сан-Марко с жирным красным крестиком между колонн у моря. — Вот что мне прислала моя бывшая девушка Юля из далекой Америки через десять лет. И сюда я должен был бы прибыть на закате в ближайший понедельник. А я, как колобок — взял автомат и ушел.
— И она не сказала тебе, что ты мудак?
— У нее не было шанса. Письмо было без обратного адреса. Без телефона. Без факса. И е-мейла тоже не было. Все как в шпионском фильме — место и время встречи. Вот так, брат. Цав шмоне, короче.
— Дурак ты, все-таки, Сашка! Не поехать в Венецию с бабой для того, чтобы пойти пострелять. Тебя не от дырки в ноге, а в голове лечить надо.
— Ну и лечи. Но у тебя же нечем?
Вадик задумчиво посмотрел сквозь меня и сказал:
— Не лечи, а лети. Сашка, я тебе прописываю поездку на венецианские воды. Лучшего места для хромающего героя не найти.
— В смысле? — ошарашенно спросил я.
— В смысле, что там каналы, и тебе не придется много ходить. Надо ведь щадить ногу.
— Прежде всего надо щадить нервы.
А Вадик уже поставил на стол свой «ядерный чемоданчик», открыл его, и, приговаривая, «давно хотел испытать на ком-нибудь как это заказывать», поскакал по туристическим сайтам. Кажется, ему уже было все равно кого отправить в Европу — Ирку, меня или пациента из реанимации.
Вскоре я получил рецепт на билет до Мюнхена, включая машину.
— Да ну, — сказал я, вертя в руках факс. — Завтра вылет? Да ты что? А Орка, что я ей скажу?
— В первый раз по такой цене вижу! — ответил Вадик. — Ты просто везунчик. А при чем тут Ора? Для нее ты защищаешь Родину. Что так и есть, в каком-то смысле. Зачем ее вообще волновать? Все, видишь — вылет завтра ночью, билет получишь прямо в аэропорту. Неделя твоя. Через Альпы — в Венецию. Эх, где бы мне знакомого врача взять? А то с этими сволочами…
— Ччерт… Черт! — сказал я.
— И не забывай три раза в день жрать эти пилюли. А то ногу оттяпают. Да, и повязку меняй иногда. Будут проблемы — звони. Кстати, взятки я беру спиртным из «дьюти-фри», — Вадик хлопнул меня по плечу и осклабился. — Ты еще не понял, что это судьба?
Спорить с судьбой ни сил, ни желания у меня не было.
* * *
Мюнхен встретил меня с воинскими почестями. Самолет довольно долго ехал по полю в сопровождении бронетранспортера. Из открытого люка торчал оловянный солдатик бундесвера. Нас охраняли. Генная память дергалась.
Попасть в центр Мюнхена и запарковаться оказалось одинаково просто. Широкие улицы без всяких исторических подвохов сходились к центру — в конце войны бомбардировщики союзников особо не церемонились. Восстановленный в автомобильную эпоху город был функционален, добротен, но чувствовалось, что из него исчезли домовые. Хотя, скорее, больше мешала случайная информация о неподлинности из глянцевого «самолетного» журнала, чем сама подделка. Неизбывная человеческая уверенность, что именно ты достоин настоящего.
Было диковато, вернувшись с войны, ковылять по благополучному Мюнхену. Хромающим еврейским солдатом в немецком тылу был я здесь, озирался по сторонам и вспоминал отцовские рассказы о моем деде, утюжившем танком эту страну. По окончании экстремального туризма тогдашнего образца, прихромал он со второй мировой в разрушенный, но не обновляющийся, а самовосстанавливающийся советский мир и в положенный срок умер своей смертью в российской провинции — в тоске и атеизме. Получалось, что я тут был как бы банальным дублем его несбывшейся судьбы, бредущим без торжества и мести по безвизовому пространству. А моя война, моя хромота и мои обстоятельства попадания сюда — так у любой судьбы есть чувство юмора.
У Ратуши я честно задрал голову и вместе с толпой туристов понаблюдал парад кукол на башенных часах. Потом двинулся по главной торговой улице.
Если путешествовать «по понятиям», то в Баварии надо налегать на пиво с сосисками. Я зашел в первую же сулившую эти радости дверь. На входе наткнулся на устройство, на нескольких языках предлагавшее измерить количество алкоголя в моем организме.
Само заведение по демократичности, если не сказать неразборчивости в посетителях, было похоже на привокзальный буфет, гигантский, казалось поглотивший уже и сам вокзал, и уходившие в перспективу пути. Я прошел довольно большое для хромающего голодного человека расстояние, но четвертой стены так и не увидел. Сев уже куда попало, я почувствовал себя абсолютно лишенным индивидуальности, маленьким и просматриваемым отовсюду. Главная задача храмовой архитектуры всех времен и народов здесь была решена отлично. Понятие пивного путча перестало быть абстрактным и поражало своей адекватной масштабностью. Казалось, что здесь достаточно мужиков с большими кружками, чтобы покорить остаток мира.
Нынешняя Германия для еврея — это остывший ад, где в котлах варят пиво.
* * *
В Инсбруке, в отеле «Серый медведь», портье улыбался как человек, а не как биоробот. Он не пожелал ни взглянуть на мой паспорт, ни деньги вперед, а просто выдал ключ от номера.
На огромном деревянном лифте я поднялся в огромный же номер. В оба окна лез закат, высвечивающий Альпы. Снег начинался вдруг, сразу за скворечниками домов, словно прибитых к крутому склону. А ниже переливалась всей своей палитрой осень и акварельно стекала на дома, переходя в разноцветные стены.
Я спустился поужинать и позаботиться о ночлеге для брошенной на улице машины. Портье сказал, что паркинг в отеле есть, но если машина рядом, то нет смысла им пользоваться — завтра воскресенье и штрафовать не будут.
— А это достаточно безопасно? — мне не давало покоя, что сигнализации или хоть какого-то противоугонного устройства у съемной тележки не оказалось, а такие замки открывает за пять минут любой палестинский пацан.
Меня не поняли, и я пояснил:
— Ну, машину не угонят?
Брови портье чуть дрогнули, обозначая попытку поползти вверх:
— Будь я на вашем месте, сэр, я бы об этом не беспокоился.
В парке у пруда старая австрийка кормила уток, так же, как кормит кошек в нашем иерусалимском квартале старая «еки». И прожорливые утки так же спешили к ней, разве что не мяукали. Впрочем, и сам я кинулся на первое же кис-кис за тысячу километров.
Старый город оказался мал, но очень хорош собой. А на другом берегу реки дома были выкрашены в легкомысленные цвета театральных декораций. Почему-то хотелось кричать: «Не верю!»
Я стоял и смотрел, как весело умирало осеннее солнце в этом нарисованном городе. Сумерки принесли щемящую свободу, ту, которая бывает у затерянного путника, особенно у того, который знает что это чувство краткосрочно и скорее всего ложно. Просто нити паутины, прикрепленные к многочисленным моим обязанностям, воспоминаниям, понятиям, людям и даже к полудомашнему коту как-то ослабли, провисли, и то место в душе, где они обычно крепятся, вдруг растерялось от отсутствия напряга, что ли.
* * *
Верона, как безутешная вдова, уже кажется никогда не выйдет из медитации над двумя юными тушками. Областной центр, в котором после сыгранной трансвеститами из «Глобуса» пьесы, не случилось и уже никогда не случится ничего столь же значительного.
И сколько равноуважаемых семейств с тех пор на голубом глазу подталкивало своих отроков к самоубийствам во имя чистоты чувств и прочего эстетического воспитания.
В Вероне надо вспомнить о первой любви. Справедливости ради стоит заметить, что никто о ней и не забывал. Ну надо так надо. Я взял у портье в отеле карту и пошел. Любовь-кровь. Юля-Света. Юля + Света = Джульета.
Могила Джульеты была совсем рядом с отелем, оказывается именно эту часовню я видел с балкончика. Ни посетителя. Садик закрыт. Оставшись один на один с этой подростковой смертью, я не смог задержаться там надолго. Да и незачем все это. Мне не кажется, что эта история о любви. Она о смерти вдвоем. Она о том, что человек не хочет умирать один. Перед уходом я зачем-то сделал из карты голубя и запустил через решетку. Привет из детства, Светка. Все, ушел.
Дворик Джульеты я и без карты нашел быстро. Туда как раз втягивался длинный хвост подростковой экскурсии. Жизнерадостные голоса рассыпавшимся сухим горохом скакали по жестяной банке дворика. Фигурка потемневшей ликом бронзовой Джульеты блестела правой грудью, отполированной мужскими ладонями — фотографирующиеся заявляли свое право на любовь. Левую грудь Джульета прикрывала. Правой рукой чуть приподняла бронзовый подол. Что, интересно, у нее под юбкой? Уж не отцовский ли пистолет, из которого она и застрелится — аккурат в левую грудь?
Кирпичные стены были исписаны, а на двери просто не осталось здорового места от написанного и выцарапанного. Удивлял маленький размер букв: влюбленные каллиграфы явно экономили место, хотели быть лишь малой частью чего-то большого и светлого, человеческого муравейника любви, что ли. Вавилонский дворик — смешение языков, имен, народов. «Ромео + Сибилла». «Вечно твоя». «Никогда не забуду». «Любовь — это самое лучшее что есть и будет». «Марк + Джейн». «Спасибо за все». «Люблю! Люблю! Ааааааааа!!!». «Света + Саша». Ага, даже так? Юлька после всего рассказывала, что на могиле Светки кто-то написал «дура». Я туда так и не сходил.
* * *
В Венецию надо прибывать морем. Собственно, в любую мечту предпочтительно вплывать. Я и в Израиль в юношеских мечтах всегда приплывал. Стоял на борту несоветского лайнера и всматривался в ярусы Хайфы. Израиль надвигался, как лицо лирической героини и заслонял небо. На лице оказывались расширенные поры и отчего-то порезы, не исключено, что от бритья. К своим детским кошмарам относишься почти так же сентиментально, как к детским мечтам. Человеку свойственно любить и жалеть в себе ребенка. Вернее, даже бережно сохранять его.
Заметив стрелку с нарисованным корабликом, я немедленно свернул, как она предписывала, вправо. Затем снова вправо. Еще раз. Потом — круг. Налево. Наградой за предусмотрительность были: индустриальный пейзаж, узкая и разбитая дорога, напомнившая военную, проложенную на Голанском плато между минными полями. Но там-то я ездил на джипе. Еще какие-то зигзаги. Встречных машин практически не наблюдалось. Попутные вообще исчезли. Указатели казались обшарпанными, даже не прошлогодними, некоторые покосились.
Наконец, дорога увенчалась будкой с подпитой бабой, не вязавшей лыка даже по-итальянски. Справа тянулась провисшая и оттого жалкая колючая проволока, за которой скучал пустырь. Слева, за будкой, зябли под ноябрьской моросью несколько одиноких машин, потерявшихся на пустой автостоянке. Обочины в смятых промытых не одним дождем бумажках. Покосившаяся скамеечка, до того облезлая, что тут же всплыл в памяти наш парк, тот, еще из России, где за прудом была одна такая же, не раз согретая нами… Не то, что буфета, даже автомата с какими-нибудь благами цивилизации не было. Ни кофе, ни колы. Это было невероятно, но правильно. Возвращение в юность началось с почти натуральной российской глубинки. И когда я все-таки снова всунулся в окошко узнать когда и откуда будет отплывать в Венецию какой-нибудь паром, внутренне я был готов к тому, что меня обложат по-русски. Потому что моя неподражаемая фраза: «Сеньора! Гондола — Венеция! Аква, аква!», — звучала издевательством деревенского остряка.
Бухая мадонна долго шарила где-то в районе подола, затем выдала мне расписание речных автобусов. Ближайший и последний ожидался через два часа. Пронаблюдав на моем лице сначала радость понимания, а затем — глубокое разочарование, мадонна энергично потыкала туда, откуда я приехал. И я последовал ее совету.
Теперь я въезжал в Венецию не с черного, а с парадного входа. На пейзаже это особенно не отразилось — он оставался откровенно индустриальным. Дорожные указатели мелькали, как отрывистые команды судьбы. Прямо! Налево! Прямо! Направо! Наконец, я уперся в уродливое бетонное строение, претендовавшее на роль пресловутой театральной вешалки, с которой начинается Венеция. Именно здесь следовало бросить машину. Многочисленные надписи запрещали оставлять автомобили под открытым небом.
Вокруг не было никого. Вообще никого. Я был единственный приехавший в Венецию человек. А путеводитель утверждал, что «в Венеции туристический сезон длится круглый год». Получалось, что я снова куда-то не туда въехал.
Я остановился на грязноватой обочине в надежде, что появится кто-нибудь с несколькими дюжинами английских слов в активе. Появилось пьяное бойкое существо в капитанской или милицейской фуражке. Паниковский, сперший головной убор у Бендера. Он подтвердил, что это правильная стоянка, посоветовал запарковаться на втором этаже в левом углу и пообещал отвести меня к причалу с корабликами, плывущими в рай. Чаевые брать он отказался, и это наводило на мысль, что мелочью здесь не отделаться.
Мы, изображая светское общение, прошли сотни полторы метров и оказались на пристани с моторными лодками. Меня очень целенаправленно погнали на одну из них и жизнерадостный лодочник протянул загорелые руки за моей сумкой.
— Сколько? — подозрительно спросил я, ненавязчиво отводя сумку чуть в сторону.
— Как всегда. Сто пятьдесят тысяч.
Я явно производил на них впечатление состоятельного идиота. Восемьдесят долларов? Я выматерился и захромал обратно. Вокруг бегал Паниковский и обиженно подтявкивал, что иной дороги в Венецию нет, а значит и иной цены, и интересно почему это в Москве до сих пор не умеют отвечать благодарностью на добро. Кажется, русский акцент моего английского исправит уже только могила.
Водный трамвайчик нашелся быстро, метрах в пятидесяти от противоположного конца стоянки. В десятки раз дешевле. Венеция словно пробовала меня на взрослость.
* * *
Трамвайчик доплыл до площади Сан-Марко неожиданно быстро. Но понял я это, только посмотрев на часы. Вплывая в Венецию, отрываешься от берегов реальности и попадаешь в затон времени, где оно может течь медленно, быстрее, может стоять на месте или даже двигаться в обратном направлении, у каждого по своему. Меня то и дело швыряло на десять лет назад и било о казалось давно затупившиеся углы. Отражавшийся в призрачных водах Большого канала нелепый подросток, бывший когда-то мной, и я нынешний всматривались друг в друга с пристальной завистью. Кроме того я, кажется, начинал ревновать к нему семнадцатилетнюю Юльку, а он ко мне — взрослую иностранку. И еще я боялся ее не узнать.
Сойти на берег в принятом смысле не удалось — была «большая вода». Я мечтал это увидеть и мне повезло. Это когда море как бы вспухает и вползает на сушу. Вода заливает блюдце венецианского стекла. Некоторое время море медленным соленым языком проходится по всем неровностям, щелям и пазухам прекрасного растрескавшегося рта. Задумчиво колеблется, вспоминая ракурс отражений окон и стен, забытый с прошлой «высокой воды». Процеживается через многовековую человеческую игрушку, оставляя после себя свежую соль на подживщих ранках шелушащихся стен. И в конце-концов, медленно, незаметно исчезает, как темное ощущение соития из разъятых тел.
Что делать людям, живущим по своим муравьиным законам, в этом трении стихий? Людям, идущим за покупками, за красотой, за информацией? Они прокладывают высокие деревянные настилы, разборные, напоминающие пляжные лежаки на высоких ножках, составляют их в бесконечные шеренги, а потом суетливо перемещаются по ним — за информацией, за покупками, за красотой.
Вот и нам с ней сейчас надо будет выстроить из каких-то нелепых лежаков тропинку из прошлого. Настелить мостки над холодной мутноватой водой усталости и равнодушия. Или не выстроить. Прошлепать в резиновых сапогах напрямую, как вот этот венецианский полицейский. В охотничьих сапогах. В конце-концов, у меня было право на приключение. И, как всякий солдат в увольнении, я был к нему готов. Неприятным было, что я еще не решил — хочу я что-то строить, или. Или. Или так. Просто так. Еще неприятнее было то, что я прекрасно осознавал — не стоило так далеко забираться, ничего не решив. Но это я, пожалуй, кокетничал со своим романтичным представлением о сложившейся ситуации. Ведь я уже был здесь, что означало — жажду ощущений, приключений, сатисфакций? Было интересно, смогу ли простить. А может быть, я явился сюда за собственным отражением, за собой прежним. Или наоборот, за собой будущим?
Короче, всякие дополнительные тырыпыры, которые неприятно себе формулировать.
Я хотел прийти раньше и пришел. До полудня оставалось двенадцать минут, до колонн метров сто — как раз осмотреться и адаптироваться. И наблюдать издалека как она идет ко мне с ищущим вопрошающим взглядом. Приткнуться, правда, оказалось особенно некуда — там, где на фото был нарисован крест, стояла вода. Мостки проходили рядом, но они были неширокие, и похожая на очередь толпа не оставляла на них места для застывшего с большим рюкзаком Ромео.
Впрочем, останавливаться не пришлось. Я неожиданно наткнулся на ее констатирующий взгляд, начал тормозить, в рюкзак мягко ткнулись, она ловко прильнула ко мне, и мы снова стали частью муравьиного потока.
Я видел ее лицо всего мгновение, теперь я мог наблюдать только поля ее бордовой шляпы и крутить в уме этот моментальный снимок. Удивительно, как сильно может меняться женщина, оставаясь абсолютно узнаваемой.
Мы шли мимо собора Сан-Марко. Но Венеция и первая любовь — это чрезмерное сочетание. Я не воспринимал ни ту, ни другую, а просто сильнее, чем нужно опирался на раненую ногу — хромота от этого стала легкой и элегантной, но лицо от боли превратилось в застывшую маску, что было, конечно, гораздо хуже явного ковыляния. Впрочем, почему бы в Венеции не надеть маску?
— Ты давно здесь? — спросил я шляпу.
— Не очень. Успела только поселиться и принять душ. Нам туда, налево. Уже близко. Ты что хромаешь? Ногу натер?
— Бандитская пуля.
Она рассмеялась и попыталась, вскинув голову, прорваться в мое измерение, отчеркнутое полями ее шляпы:
— Да ладно. Ты же не полисмен.
На миг я увидел ее усмешку.
— Ну и что? Зато я милуимник, — фраза явно получилась с оттенком обиды, что меня удивило. На что мне было обижаться? Ну как же — мне было отказано в романтическом праве схлопотать пулю. Или на то, что она знала обо мне больше, чем я о ней?
— Милуимник? Что это за зверь такой?
— Такой цвета хаки зверь. Умеет стрелять и быть раненым, — кажется, это я вообще сообщил со значением. Подростковым. И поспешно добавил: — Сбивается в стаи и в течение месяца кочует отдельно от самок в хорошо простреливаемой местности… Куда мы вообще направляемся?
— А, так это армия! — рассмеялась Юлька тем самым смехом. — Я знаю! У вас каждый год — месяц в армии… — она неожиданно остановилась, подняла поля шляпы и впилась в меня болотными своими глазищами. — Тебя что, ранило? По-правде???
— А, ерунда, — сказал я лихо. — Так, зацепило. Вот неделю назад парня из нашего отделения убили.
И зачем, спрашивается, я это сказал? Про парня из нашего отделения? И почему она не ответила куда мы идем? Значит, она поселилась. Значит, мы идем в ее отель. Значит, мы будем там жить? А я этого хочу? А даже если я этого хочу, меня об этом спросили?
— И зачем тебе это все нужно? — спросила она.
Я резко отвел глаза из-за неприятного мгновенного ощущения, что она говорит не со мной, а с моими мыслями. Конечно же она имела в виду другое.
— «Зарница», — зачем-то подыграл я. — Военно-патриотическая игра.
Она кивнула:
— Тебе нужна трость. Ты будешь очень импозантен с тростью.
— Я? С тростью? Разве что посох.
— Я знаю, что тебе нужно! — восторженно заявила она. — Я знаю, что нужно хромающему солдату в осенней Венеции! Уан моумент!
Она вышла из магазинчика с длинным черным зонтом, похожим на обгоревшую елку. Ручка оказалась в виде вычурно загнутого клюва с традиционной венецианской маски.
Как-то мне не хотелось принимать от нее подарок, особенно когда он костыль. И в следующей лавке я купил ей желто-коричневую вазочку муранского стекла.
Отель был дорогой. Не в том смысле, что в Венеции все отели дорогие. Это был дорогой венецианский отель. Конечно, надо было сваливать отсюда и искать что-то более соответствующее моей зарплате. Но я еще по дороге решил не противодействовать напору ее инициативы, не бороться за лидерство, и хотя бы на первые двадцать четыре часа занять позицию нестороннего наблюдателя за самим собой. Прищурить третий внутренний глаз и насвистывать «Ну-ка, ну-ка, что ты там придумала…» И тут же мы словно поменялись ролями. Я расслабился, а она напряглась. Она явно ждала вопросов и испытывала дискомфорт от их отсутствия.
Ее номер оказался просторным, стилизованным под старину, с огромной кроватью в центре и высокими окнами, выходящими на канал.
Юлька убрала мой рюкзак в шкаф и обернулась:
— Если надо что-то погладить, можно отдать в сервис.
В ее номере присутствовала недвусмысленная симметрия — по обеим сторонам кровати стояли одинаковые тумбочки, над которыми выгибались одинаковые бра. Конечно же, это был номер на двоих, а следовательно — наш.
Юлька поставила вазочку в центре журнального столика. Я добыл из рюкзака прикупленную утром на автостраде бутылку красного «Бардолино» и вылил в вазу.
— Купил за название! — констатировала Юлька.
Я хмыкнул.
— И вазу? — подозрительно спросила она.
— Вазу я подобрал под цвет твоих глаз, — куртуазно ответствовал я. — За мерцающие в них точки. И в глазах, и в вазе. А что?
— А я думала… Просто это — авантюриновое стекло.
Мы по-очереди выпили за встречу и авантюризм. Я развалился в кресле, наконец-то вытянул ногу. Некоторое время мы с Юлькой понаблюдали мой верный армейский ботинок на фоне чистого узорчатого ковра.
— И сколько стоит такой номерок? — поинтересовался я.
— Какая разница, — отмахнулась она.
— А все-таки?
— Шит! Давай ты не будешь!
— Давай мы не будем.
Она на секунду задумалась:
— Саша, не будь занудой, ОК? Ну поделим мы как-то по другому расходы, если ты об этом.
— Фифти — фифти, — сказал я, чувствуя себя американской эмансипированной старой девой, борющейся за равноправие на первом свидании.
— Да заплатишь за ужин и все уравняется, — Юлька нагнулась и поцеловала меня. И шепнула: — Ну здравствуй, пропащий…
Прежде чем всерьез ответить на поцелуй, я еще успел обиженно подумать, что вообще-то никуда не пропадал и удивиться тому, насколько она не хотела терять время.
* * *
Из добротного отеля вываливаешься в Венецию, как в какое-то зазеркалье, где не левое стало правым, а ушла из под ног почва, сменившись водным небосводом. Песочные часы в Венеции отсыревают, и время перетекает по законам луны и воды, переливаясь по водным резeрвуарам, каналам, сосудам, чашам, оставаясь на миг зачерпнутым в горсти, а потом все равно проливаясь и возвращаясь к самому себе.
К самому себе хотел вернуться каждый из нас. Каждый, при помощи другого. А друг к другу?
В отличие от прочих канальных городов, Венеция — это камень в воде. А не вода в камне, как Питер или Амстердам. А это большая разница. Примерно, как подчинять женщину своей страсти или подчиняться ее.
Меня вели на кофепой. И даже дали право выбора. Между первым в Италии кафе «Флориан» и любимым кафе лорда Байрона «Куадри». Небогатый выбор для богатых людей. Из солидарности с хромающими романтиками всех времен и народов я должен бы проковылять в «Куадри».
— Здесь мы только выпьем кофе, — предупредили меня.
— Я бы выпил чего-нибудь покрепче.
И закусил бы, между прочим.
— Здесь не стоит. Ты не настолько богат. В другом месте, ага?
— Я настолько богат, чтобы выпить кофе в менее славном месте. Но чтобы с видом на море. И возможностью заказывать все, что хочется. Ага? Пойдем, вон там на углу — кафешка.
— Но это уже пьяцетта. Ты не сможешь рассказывать, что пил кофе на Сан-Марко, в аркадах Прокурации. Неужели тебя это не пугает?
— Ничего, там тоже историческое место. Там кормили сеном хромую лошадь лорда Байрона, пока он пил кофе.
Мы щурились в морскую даль, словно нас обоих вдруг поразила близорукость. Чувство нереальности росло с каждым глотком какого-то крепкого ведьминого зелья.
— Почему, кстати, ты так уж была уверена, что я приеду?
— Что значит «так уж»? Я и не была.
— Тогда почему не дала обратный адрес? Телефон? Мыло?
— Мыло?
— Ну, е-мейл. Почему?
— А зачем? Я в любом случае сюда приезжала. Так, на вэкейшен.
Она улыбалась, как дикторша и смотрела мне в глаза так, словно в них была бегущая строка. Но двухместный номер? А она ответит, что в любом случае не собиралась быть одна. В любом случае.
Между сушей и морем стояли за мольбертами художники в рыбацких сапогах. Спешили выловить из влажной атмосферы пейзажики, чтобы успеть продать после отлива, до темноты. Издали казалось, что от кисточек в воду тянется леска.
— Ты живешь один? — со всей возможной нейтральностью спросила она.
— Нет, — ч-черт, слишком поспешно ответил. И постарался неторопливо уже прояснить: — С хаверой. С подругой. То есть, с герлфрендой по имени Ора. Три года.
Она отвернулась от моря ко мне, улыбнулась как-то даже чуть снисходительно:
— Ора. Забавное имя. Чего не женитесь?
— А зачем? Детей заводить не собираемся. А так — зачем? Удобнее без этого.
Вышло, что оправдываюсь. Замолчал. Закурил и вопросительно посмотрел на нее.
— У меня тоже. Детей то есть нету.
Она улыбалась.
— Отчего такой нестандарт?
— Ого! — сказала Юлька. — Ого! Левантийская непосредственность или русская бесцеремонность?
— Еврейское любопытство, — мне уже самому стало неловко — какое, собственно, мое собачье право?
* * *
Кажется, я все-таки заставил ее изменить свои планы. Вернее, это сделала моя левая нога.
— А, — сказала Юлька не без сожаления, — все равно собор красивее снаружи, чем внутри. Поехали кататься на vaporetto. По каналу Гранде.
Водный трамвайчик причалил к остановке очень скоро. Я только и успел зацепиться за рекламную фразу SHIPS, THAT PASS IN THE NIGHT и после нескольких вариантов перевода, стал повторять ее про себя, как мантру.
Напротив нас сидела юная японка с округлившимися от красоты глазами. А навстречу плыли гондолы, причем добрая половина была набита ее сородичами в смешных шапках. Там было весело, как на сельской свадьбе — наяривали на гармошке и пели итальянские песни на японском языке. У гондольеров были невозмутимые лица таксистов.
Отражения наши дрожали, дробились, но были привязаны к пламенному мотору.
Трамвайчик, как пьяный матрос, тыкался то в правый, то в левый берег канала, сходили и заходили люди, и все это по-прежнему было не слишком реальным, поскольку рядом со мной сидела живая Юлька, а по обеим сторонам канала вырастали из воды казавшиеся мертвыми дворцы. Некоторые дома были в масках — венецианцы зачехляли реставрируемые дома и рисовали на чехлах их фасады. Взгляд выхватывал незнакомые, но обыденные детали этого ненормального быта — то ли паркинг, то ли коновязь для лодок у порога; старую даму, сидящую на ступеньке лестницы, уходящей в воду. У здешних обитателей с водой совсем другие отношения. Если остальные жители Земли пресмыкающиеся, то венецианцы — амфибии.
— Венеция — это европейский Китеж, — сказал я из какого-то общего ощущения, не слишком понимая аналогию. Наверное, просто не удержал паузу.
Юлька посмотрела на меня грустно:
— Венеция похожа на стареющую красавицу.
— Сидящую на ступеньке лестницы, уходящей в воду.
— Беда в том, что мы с тобой не изменились. Но при этом стали совсем другими. Не изменились, а просто прошли обработку временем.
У нее стало какое-то детское выражение лица, которого никогда не было в детстве. Я ее обнял. Поцеловал за ухом, шепнул дурацкое, забытое. От нее пахло не так, как в номере.
— Ты знаешь, что первый раз до меня дотронулся? С тех пор, как вышли из номера? — она прижалась ко мне, зарылась носом в шарф. Шарф этот мне подарила Орка на двухлетие нашего «хаверута».
— Это от голода. Зверски хочется жрать, — полусоврал я. — А когда ты духи успела сменить? Эти мне больше нравятся.
— Я не меняла.
— Не может быть.
— Может. У этих духов есть «нижние ноты». Нет, правда. Это так называется. Когда через какое-то время проявляется истинный запах. После взаимодействия духов с с кожей. Когда устанавливается гармония.
— Что, запах духов для каждого разный?
— Да. Запах настоящих духов индивидуален. А твой шарф пахнет женскими духами.
— Да? Это потому, что у нас еще жарко. Он долго лежал в шкафу. У нас один шкаф.
Держась за руки чтобы не потеряться, мы обрели почву под ногами у моста Риальто, прошлись по нему, а потом углубились в сушу. Было людно. Ларек на углу чем-то напоминал наш школьный буфет на большой перемене. Не разжимая рук, мы протиснулись к прилавку. Щедрый выбор сэндвичей, вино, кофе. То, что надо, по народным ценам. Кофе дороже вина. Ага, вот значит как выживают в этом городе сами венецианцы. За несколько долларов мы получили сэндвичи с крабами, сэндвичи с неизвестными мне морскими гадами, сэндвичи с копчеными сальностями, по бокалу местного «Вальполичелла» и по чашке кофе. В качестве бонуса прилагалось подзабытое чувство локтя.
Толпа, торговля, уход от воды, все это как бы отодвинуло многозначительные декорации, и возникшее ощущение ярмарки сразу все упростило. Здесь уместно быть сытым, веселым, поверхностным и жаждать удовольствий. Большая перемена, одним словом.
Мы прошли мимо общественного туалета с кучкой разъяренных туристов разных оттенков кожи и наречий на входе. МикроООН. Объединяла их неспособность постичь изощренную систему оплаты. А я врубился лихо, на одном опасении, что не смогу разобраться. Бумажными купюрами, но через автомат. А потом полученный талон надо было прокомпостировать в еще одном пропускнике. В нормальном состоянии это постичь было невозможно. Кроме того, я успешно выступил в роли инструктора — так как предбанник был общий, обучил кучу народа обоего пола как дорваться до отправления своих нужд. Ухахатывающаяся Юлька, похоже, мною слегка гордилась.
Затем мы вышли на охоту за образами и сравнениями. И сразу все вокруг преобразилось. Веницианцы, в хорошей европейской одежде над резиновыми охотничьими сапогами, проходили мимо, спокойно неся свои «петербургские» лица. Прочие же итальянцы все время двигаются, как воробьи подбирающиеся к пище. Создается вокруг тревожное подозрительное пространство. Как-то им не доверяешь. Это был мой улов. А Юлька сказала:
— Гондолами управляют упыри. Ты заметил, как они смотрят — маняще и томно. Ох…
Мы так и шли, как первоклашки — за руки. Смеялись. Вспомнили, как я катал ее и Светку на украденной лодке.
Той ночью мы угнали моторку. Не специально, а просто все так сложилось. Шли втроем на берег за романтикой и костром, а оказались на средине реки, под холодными осенними звездами, пьяные, мокрые, с заглохшим мотором. Кончилась водка, поднялся ветер, было уже предрассветно, трезво и плохо. Нас сносило в залив. Юлька хохлилась. Светка странно улыбалась и говорила о смерти. Что хотела бы умереть, но ей неприятна мысль о могиле. А тут есть шанс, что тела не найдут. Меня это страшно злило, потому что до смерти было еще далеко, а до уголовной ответственности — рукой подать. Но я оказался неправ. А она как будто знала, что на ее надгробье кто-то напишет «дура».
— А помнишь наш последний месяц? Перед моим отъездом. Когда мы прощались? Я подумала… знаешь, у нас ведь был медовый месяц наоборот. Я чувствовала себя невестой-вдовой…
— Ты тогда уже знала, что это прощание?
— Честное слово — нет.
Ее увезли родители. От всего, что вокруг завертелось. От меня. От светкиной смерти. От неблагополучной компании. К светлой американской мечте. Да что там. Нормальное родительское телодвижение.
— А помнишь, уже в аэропорту…
Она тянула из меня воспоминания, как шелковую нить из несчастного червя. Может быть она знала, что будет шить из этого шелка? Алые паруса?
— А помнишь…
— Помню…
Помню даже насколько это было не так. Ей почему-то хотелось, чтобы мы казались наивными, даже глупыми, не отвечающими ни за себя, ни за поступки. Понятно, впрочем, почему. Я решил быть великодушным. Пусть.
Очевидно, великодушие как-то отразилось на моем лице — перед пристанью нас тормознула бойкая итальянка. Цыганским профессиональным взглядом она осмотрела мои ботинки, затем Юльку в целом:
— Господа, вы люди искусства? Не поставите ли вы свои подписи под призывом усилить борьбу с наркоманией? Вы ведь знаете сколько наркоманов среди молодежи?
— Где крестик ставить? — спросил я.
Перед моим носом распахнулась папка с разлинованным листом:
— Вот здесь, пожалуйста, ваше имя, адрес…. о-о, вы из Иерусалима, вот тут подпись, спасибо, а здесь, рядом с вашей подписью, укажите пожалуйста сумму, которую вы решили пожертвовать для борьбы с наркоманией среди молодежи…
— Подожди! — театрально вскричала Юлька, уперла левую руку в бедро, а правой замахала у меня перед лицом. — Ты хочешь отдать им деньги? Да? Но если ты отдашь этой женщине деньги, нам не хватит на дозу!!!
* * *
Моя левая нога вела себя пристойно и даже захотела посмотреть еще что-нибудь. Дворец Дожей.
Дожи оказались простыми венецианскими генсеками — правили пожизненно, но по наследству власть не передавали. Каждый последующий дож выбирался венецианским ЦК. Надо же, встреча с первой любовью вернула и детские советские ассоциации. К счастью, только мне.
Мы поднялись по Лестнице Гигантов, мимо статуй Марса и Нептуна на галерею второго этажа. Кое-где на стенах нам попадались выгравированные звериные морды с разинутыми ртами, алчущими доносов. Знаменитые «Пасти львов». В них честные граждане опускали компромат. Не заметить эти отверстия в стенах было невозможно, но Юлька шла мимо. Предательство прогрызло стены, как моль — ковры. Но, кажется, эта тема нас не волновала.
Пробыв всего ничего в Венеции, я уже недолюбливал птиц. Как должно быть их ненавидели сами веницианцы. Лезвие одной алебарды выглядело как раздавленный шинами голубь. У другой алебарды лезвие повторяло размах крыльев, а когтистая птичья лапа крючилась на другом конце.
Юлька неожиданно громко сообщила:
— Вау! Посмотри, какие у венецианцев были шлемы — с полями, как у шляп. Они были элегантны даже в бою! И воинственны даже в постели.
— В бою! Типичные пижоны. Посмотри на длину этих их шпаг и мечей. Для настоящего жаркого боя такое оружие не годится. Разве что пугать противника. Или опираться, как на костыль. Ну и привлекать взгляды женщин, конечно.
— Мурррррр!
Взгляды посетителей она точно привлекла.
— В одном эльзасском городишке, кстати, в стене крепости был высечен эталон меча. Так вот, оружейникам запрещалось делать большие по размеру. Дабы не снижать боеспособность армии ради чистого понта. А у венецианцев мечи раза в два больше. Тебе, наверное, не интересно?
— Нет, почему же. Очень интересно. Все по Фройду. По Фрейду, как мы говорили в детстве. А знаешь на самом деле почему на шлемах поля? Конечно, чтобы из-под них метать призывные взгляды!
Она чуть склонила голову, и поля ее шляпы как бы чиркнули по взгляду, оставив только его «нижний», что ли, слой. Зовущий из затемненности полей этой дурацкой дамской шляпы.
— Здорово, — сказал я честно.
— А то! — с роковой хрипотцой ответила Юлька и расхохоталась.
В смехе ее тоже проступили те самые «нижние ноты»…
На мосту Вздохов Юлька с детским каким-то восторженным ужасом уставилась на меня:
— Знаешь, в Венеции было два вида наказания за серьезные преступления. Угадай, какие.
— Мокрые.
— Мокрее не бывает. Только смертную казнь они считали еще легким наказанием. А самое страшное — галерные работы. Это было навсегда.
— То есть пока не загнется? Значит, не так уж надолго.
Юлька вдруг уселась на ступеньку, сняла шляпу, тряхнула рыжими прядями. Хмыкнула. Вскочила и запустила шляпу, как инопланетную тарелочку — плашмя. Мы проследили, как красиво и плавно опустилось бордовое войлочное пятно на мутную воду канала под мостом.
— Вот так, — рассмеялась Юлька, — смотри, похоже, что у канала появилась кнопка аварийной сигнализации. Будем считать это жертвой. В честь всех приговоренных!
Она запнулась, обнаружив пялящихся на нас, вернее, на нее пожилых скандинавок, отмытых в стиральной машине времени до одного общего цвета. Юлька внимательно в них всмотрелась, а потом страдальчески поморщившись, громко сообщила миру:
— А наша обдолбанная цивилизация считает жизнь — высшей ценностью. Жизнь рассматривается без обстоятельств, в стерильном виде. Мучают обреченных больных в госпиталях. Придумали грех самоубийства. Идиоты!
Все, Юлька сорвалась с цепи. С галерной. Годы каторжных работ на американской галере. На нормальной такой галере устроенной американки. И мне не пора ли? Галерные работы это всегда удел рабов. Благородному человеку вроде как западло сидеть на цепи. У каждого времени свои понятия позора. Как и за что следовало умирать. До чего важно было получить пулю или плаху вместо веревки. Веревка — это было для быдла. А с нашей точки зрения — какая разница.
— Полные идиоты! — поддержал я. — И еще они животных мучают.
— Каких животных?
— Всех. Но особенно морских свинок.
— Ну конечно! Морских свинок! — она прислонилась к перилам и хохотала уже в голос. — Они вылавливают их в каналах!
Я тоже ржал, уже не стесняясь:
— Они ловят их браконьерским способом — на бордовые шляпы!
— И мучают, мучают!
* * *
Когда мы вышли из дворца, море уже отползало. Лавочники, осмелев, вооружились швабрами и подпихивали запоздавшие ручейки, выгоняли их из магазинчиков. Темная вода просачивалась меж камней в подсознание города, унося искаженные отражения. Уход воды был так же печален, как любой уход.
Предвечерняя Венеция сверкала влажной чистотой. Хороший город. Обычно отлив оставляет грязное дно с бутылочными осколками…
Море уже втянуло щупальца, и на почти сухой площади Сан-Марко теснились торговцы и голуби. Птиц было больше, практически месиво. Есть такая критическая масса живых существ, когда они воспринимаются общим организмом. Рой. Голуби топтались вокруг корма, слоями накатывались друг на друга, подминали крылья, вспархивали, чтобы оказаться сверху. Вообще, цветом и повадками были похожи на навозных мух. Ближе к морю к борьбе за корм присоединялись чайки, и цвет птичьего месива приобретал уже грязновато-седоватый оттенок. Чайки и голуби вели себя абсолютно одинаково: суетились и дрались за крошки. Как обычно — хлеба мало, птиц много. Все это происходило в каком-то странном закатном свете, казалось слегка театральным, что было правильно — все-таки Венеция, все-таки карнавал, маски и фальшь.
Маски самого себя здесь надевают только дворцы. Я завидовал Юльке, сумевшей сменить пока только одну маску. Своими я просто жонглировал. Бравый Солдат, Пофигист, Герой-любовник, ПИП (простой израильский парень), Бывалый Интурист, Прежний Мальчик и Совсем Уже не Прежний Мальчик. Я перетекал из одного в другое, как инопланетянин в каком-то фильме. Как инопланетянин, забывший откуда он свалился.
— О чем ты думаешь?
— А вот просто подумал. Интересный сюжетец. Тарелка терпит аварию над Америкой, инопланетянин, гуманоид, получает черепную травму. Полная на фиг потеря памяти. Морду расквасил о пульт. Находит его, ну не знаю, какая-нибудь бродячая секта, типа кришнаитов. Это чтобы концов не найти. И сбрасывает в ближайшем госпитале. В госпитале по стечению семейных обстоятельств как раз работает лицевой хирург, просто волшебник, кудесник, и прочее. В общем, когда гуманоид еще лежит весь в бинтах и непонятках, сестричка милосердия милосердно его утешает, что не боись, парень, наш непревзойденный хирург сделал тебе новое лицо вместо той котлеты, которую нам привезли. Лицо, мол, все равно херовое, но хоть на человека похож.
— Слушай… Интересно, да. А я что, так постарела?
— Не понял. С чего ты взяла?
— Ну, ты же глядя на меня все это придумал. С лицом.
— Да ты что? При чем тут ты? Отличный фильм мог бы получиться. У гуманоида полная амнезия. И он страшно обучаемый. Язык осваивает мгновенно. На его планете гравитация поменьше, поэтому он неловкий. Но умный. Считает себя уродом, собственно, такой он и есть. И вот он ищет свое прошлое. То есть, соображает-то он лучше всякого Шерлока Холмса, но ищет не там. Появляются у него друзья — полные лузеры, всякая шваль с социального дна, но добрые и чуткие. И когда за ним прилетают свои, они его мужественно так прячут от жутких чудовищ. А потом у него начинают всякие способности проявляться, и он оказывается самым крутым. Вот бля, это уже «Гадкий утенок». Ну ладно, а потом в него влюбляется симпатичная экстрасенсша. Она-то все про него и понимает. Даже то, что на планете Х у него пять жен и сто детей. И тут моральная дилемма и страшные стадания — сказать и потерять или скрыть и быть падлой.
— Я знаю чем все кончится.
— Да?
— Да. Она ничего скажет. Выйдет за него замуж. А в конце фильма, перед самыми титрами, нам покажут их новорожденного. Копия папы. Смешно, да?
— Не то слово.
— Ты спрашивал почему у меня нет детей…
— Я же извинился.
— Нет, я могу сказать.
— Да оставь, идиотские вопросы всегда были моим хобби, ты же помнишь.
— Я боялась их воспитывать. То есть, боюсь. Не в смысле, что мне им нечего дать, конечно. А отвечать за другого человека не могу.
— Почему?
— Потому что… Ладно, можно и так сказать: потому что все еще жду, чтобы кто-то отвечал за меня.
В борт ударила волна домашней заготовки. Меня явно прибивали к берегу, на котором ждет девушка в белом.
— Ее нет дома!
— Что?
— За тебя чаще всего отвечают: «Нет дома».
* * *
Пока мы переодевались к ужину, ночное небо уже окончательно придавило Венецию и теперь вообще пропало представление, где кончалась вода и начиналась твердь. Да и сама суша казалась зыбкой и слегка как бы покачивалась под нами. В воздухе был привкус моря, пахло жареной морской живностью и канализацией. Разлагающийся город. И разлагающий.
Она надела туфли на высоких тонких каблуках, кажется они называются «лодочки». Наверное, их так назвали в этом городе. Такие же черные, узкие и высокомерные, как гондола. Раньше она такие не носила. Да и в моем неровном Иерусалиме женщина на подобных каблуках — почти такая же редкость, как дама в шубке.
Походка ее, что ли, изменилась от этого. Осанка — да, точно стала другая. И ноги, конечно. Но главное — выражение лица. Оно словно стало более венецианским. В нем проступили таинственность и даже какая-то жестокость.
— Таинственная жестокость? Жестокая таинственность? — сказал я, словно пытаясь распробовать незнакомый вкус.
— Ты о чем?
— Обо всем этом. О Венеции. Эта Венеция перережет бритвой горло какому-нибудь Ярославлю или Стокгольму и даже не запомнит в какой канал бросила труп.
— Бр-р-р! Пожалуй я бы, все-таки, не хотела здесь жить, — поежилась она.
— И я не хочу. Здесь нет четкой границы между водой и сушей. Они в каких-то странных отношениях, заметила? То есть, они все время выясняют отношения. Какая мораль может быть у жителей города, где нет четкой границы даже между водой и сушей.
— А, может, и хотела бы…
* * *
Нас вычленяли взглядами и исподтишка рассматривали. Как будто мы явились из параллельного мира и чуть смещенно себя вели. Юлька полистала объемное меню и вздохнула.
— А еще я толстеть начала. Заметно?
— Только на ощупь.
— А у тебя волосы на теле!
— Потому что я скотина.
Она стала смеяться как взрослая американка — искренне, но глаза не участвуют, а следят за реакцией собеседника. Курсы они специальные проходят там, что ли, как правильно смеяться.
— Слушай, — сказала она, отсмеявшись, — ты все время на меня так смотришь…
— Как?
— Как будто изучаешь мои реакции.
— Реакции на что? Я, вроде, на тебя кислотой не капал.
— На твои действия. То есть, на твои слова. А я не морская свинка. Не надо меня мучить.
Меню было только на итальянском. Я пожал плечами.
— It's not a tourist trap, — удовлетворенно констатировала Юлька, — это не ловушка для туристов, нет, нет. Сюда ходят сами венецианцы. Это настоящее! Знаешь, что мы сейчас закажем? Вот это, это и это. Нет, это вот! Я тебе переведу. Или не обязательно? Давай я все закажу, а ты мне доверишься?
— Давай. Сверим вкусы. Ты здесь раньше была, да?
Она запнулась:
— Была. Давно. Но заведение не испортилось, кажется. Вот если бы появилось меню на английском, тогда это был бы плохой признак. А так — все должно быть хорошо. Нам должно повезти.
— Нам уже повезло.
Интересно, что я имел в виду? И что бы я сказал, спроси она об этом? А она бы, не появись официант, точно спросила бы.
С бравым официантом Юлька лопотала по-итальянски, жестикулировала и даже слегка капризно канючила, как умеют только дети и итальянки. Я не выдержал и спросил:
— Откуда?
Она словно ждала вопроса. Конечно, ждала. И ответила самопальным афоризмом:
— Хорошая страна Италия. Всего в ней много. И мерзавцев тоже.
Ответная реплика подразумевалась, и я не стал ее зажимать:
— Муж итальянец?
— Бывший, Саша, бывший. Муж — бывший. Конечно, итальянец. Разве я бы иначе стала такую фразу лепить? Народ-то в общем неплохой, удачный.
Красиво она смеется. И сейчас, кажется, искренне. Ну правда, смешно. Бывший муж — итальянец — мерзавец. Что она не замужем — это хорошо. То есть, мне, конечно, все равно. Но все-таки. А почему, собственно, после бывшего мужа не мог появится еще и нынешний?
— А нынешний кто?
— Конь в пальто! — отрезала она. — Сашка, ты же точно в армии не разведчик? Ты не можешь с таким выражением лица в разведке служить! Нету на данный момент мужей. Ладно, чтобы с этим закончить. Было у меня два мужа. Один — итальянец. Второй — американец. Оба сплыли. Знаешь, как по реке плывет топор из села Кукуева?
Как-то негладко она об этом. Похоже, что оба раза брошена была она.
— Еще не знаю. Я еще ни разу не женился.
— Да я в курсе.
Почему-то я в этом и не сомневался. Почему-то мне было это приятно. Но и раздражало. Я вот честно все эти годы про нее ничего не знал. То есть, скорее старался не знать. Я и сейчас стараюсь не знать, как могут развиваться события. А вариантов-то мало. Совсем немного их, вариантов. А если оставаться в роли ведомого, то вариант и вообще один. Может, он-то меня и устраивает?
Она снова рассеянно раскрыла меню, и тут же припорхнул официант с гордым и несчастным от хронического ожидания лицом. При этом он умудрялся вполне естественно улыбаться. Все-таки, здесь это профессия, а не подработка для студентов, как у нас.
Юлька как-то подобралась, но и одновременно вальяжно расслабилась. Когда она называла блюда, было ясно, что делает она нечто важное, но привычное. И волнует ее при этом не предстоящее наслаждение или цена, а исключительно то тонкое взаимопонимание с официантом, какое бывает у, скажем, двух служителей одного культа.
В винах она тоже разбиралась, что облегчало задачу но слегка пощипывало самолюбие, или что там у нас в этом месте — сразу под горлом. Я прокашлялся.
Она проводила довольным взглядом официанта и подмигнула мне:
— Кажется, я заставила его нас уважать.
— Ты действительно разбираешься в винах? Или так?
Юлька состроила оскорбленную физиономию и ухмыльнулась:
— Просто запомнила какие вина заказывали к этим блюдам те, кто разбирались.
Ресторан был как граненый чисто вымытый стакан, подставленный под яркую лампочку — свет дробился в многочисленных стеклянных гранях и блуждал по лицам и поверхностям. В детстве мне всегда хотелось осуществить рецепт крастоты — разбить все зеркала в комнате смеха и насладиться дрожанием света и действительности в осколках. И я сказал:
— Вот объясни мне. Почему все американцы живут по схеме? И не боятся банальности? И считают банальность признаком душевного здоровья?
Юлька недоуменно всмотрелась в меня:
— А я-то тут при чем?
При том, что я не хочу быть твоим третьим мужем. Бронза — не золото.
— Ну… При том. Уж больно ты способная ученица.
Юлька задумалась, взгляд ее стал таким… ну, как если человек подносит полную чашу влаги к губам, а она, вдруг, пустая.
— Тебя что-то не устраивает, Саша?
— Меня? Да. Место и время.
— Ну, с временем понятно. Зря ты об этом. Мог бы и сдержаться. А что за проблема с местом?
Действительно, мог бы и сдержаться. То есть, вот — не смог. Хотел, но… Но раз уж не смог:
— Зачем ты назначила эту встречу в Венеции? Тебе это казалось весьма утонченным?
— Скорее бы пожрать принесли, что ли, — Юлька наколола чужого официанта на рогатину взгляда. — А то ты становишься нудным. Венеция — правильный выбор. Она подходит для таких встреч. Любовь-смерть-жизнь. Здесь это в контексте. И придает гулкость. Всему.
— А ты представь нашу встречу в виде литературного произведения. Пошлятина, ужас.
Только сейчас она, кажется, начала злиться всерьез:
— Да при чем тут литература! А если и литература. Хоть балет! Да, любовь, вода, смерть. Я вообще считала, что ты не приедешь.
— Ага. И сняла двухместный номер. Врешь.
— Неважно.
— Ага! Неважно! А знаешь, что важно? Важно то, что то, что не важно для тебя — важно для меня! И наоборот! Поняла?
— Нет.
А что для меня важно? Ора? Не так уж. Армейское братство? Чуть теплее. Карьера? Не без того. Так она и для нее важна. Жизнь? Уже поюзана. А что вообще означает «важно»? Это ведь нечто переменное. Вот сейчас я знаю, что мне важно. Мне важно не попасть к Юльке в зависимость. Любую. И прощение тут ни при чем.
— Вот ты где-то вычитала, что вода — это смерть. А вода — это жизнь. У нас. В пустыне.
Юлька закатила глаза. К Всевидящему Оку. Очевидно, лишь Око понимало какие все мужики сволочи.
— У вас в пустыне? Не прикидывайся верблюдом, Саша.
— Ладно, буду прикидываться Ромео. Кстати, хуже Венеции могла быть только Верона.
Тут появился официант и задал верблюду корм. Вовремя. Он откупорил бутылку, с полсекунды пообменивался с Юлькой какими-то кодовыми взглядами, после чего, ввинчивая бутылку в воздух, налил пробный глоток именно в мой бокал.
Хорошо, что в Израиле живут и даже работают вместе со мной французские евреи. Я придирчиво осмотрел пробку. Она была розовой и сухой, как нос нездорового кота. Кивнул. Затем погонял вино по стенкам бокала, посмотрел на свет, увидел подобающий хорошему вину маслянистый след, кивнул, не выдержал, посмотрел сквозь бокал на Юльку, увидел ее моргающий глаз, счел его изумленным, сунул нос в бокал, энергично вдохнул, вино пахло… вином оно пахло. Кивнул. Пригубил. Покатал жидкость по языку. Ну, нормально. Вино. Не хуже того, что стоит у нас в суперах на средней полке. Кивнул уже утвердительно.
— Кажется, ты заставил его нас уважать! — засмеялась Юлька. — Вау, это было красиво! А ты действительно в этом разбираешься?
— А какая разница?
— Даа, ты смог бы продавать в Нью-Йорке подержанные машины… Ну и где, по-твоему, надо было встречаться?
— Да где угодно. Только не в Венеции, не в Вероне, не на мосту Ватерлоо, не на Монмартре и прочих обсосанных местах. В мюнхенской пивной, например.
Юлька посмотрела недоуменно.
— Или в Инсбруке, — поспешно продолжил я, чтобы не увязнуть в идиотских комментариях к пивной.
— А где это?
— Рядом, городок такой в австрийских Альпах. Я его проезжал по дороге сюда.
— А что там?
— Да в общем, ничего. Красивое и никому не нужное место. Можно подобрать и сделать своим.
Если я хоть что-то понимаю в женщинах, то эта случайная в общем-то фраза будет воспринята как предложение начать все с нового «ничего».
Юлька как-то подозрительно ухмыльнулась и подняла бокал:
— Ну, поехали!
Ну и что это — предложение ехать дальше вдвоем, или просто тост? Видимо, на моем лице ПИПа проступила работа мысли. А прекрасная Юлька меня разглядывала. Потом хмыкнула:
— Страшно?
Не без того. И почему-то немного обидно. И злорадно тоже. И грустно. Но при этом я завелся.
— Хочешь меня проводить до немецкой границы?
— Ну вот еще. Что с тобой, Саша? С какой стати немцы будут устанавливать нам границы?
Я выпил холодное белое вино большими глотками. Психологическое преимущество незаметно перетекло к противоположной стороне. А мне остался только поднадоевший внутренний коментатор, растерявшийся от обилия трактовок.
— А вообще, посмотрим. Куда нам спешить? Может, наоборот, ты захочешь меня проводить, — вдруг, как бы советуясь сама с собой, проговорила она.
Я вежливо улыбнулся и попытался допить из пустого бокала. Мы с Юлькой грустно посмеялись над этим. Потом она все-таки закончила мысль:
— Почему ты не спрашиваешь докуда?
— А что спрашивать? Все и так понятно.
* * *
— … ты ведь считаешь, что я тебя предала?
— А ты считаешь, что лет восемь назад я бы так с тобой спокойно разговаривал?
Она молча за мной наблюдала. Потом все-таки спросила:
— И что бы ты сделал восемь лет назад?
— Сделал бы.
Легкая досада на ее лице. Словно триллер на самом интересном месте прервали для рекламы.
Мы внимательно смотрели, как из ниоткуда возникший официант меняет приборы. У него были пальцы пианиста и координация обезьяны. Покровительственно улыбаясь ему, Юлька сказала:
— А тебе не приходило в голову… Когда девочке семнадцать и она в чужой стране… А родители обезумели от впечатлений и непонимания… Тебе не приходило в голову, что этой девочкой так просто манипулировать? Любой зрелый и состоявшийся мужчина может создать ситуацию? — она слегка подумала и хмыкнула. — То есть, все-таки не любой, конечно. Но тем не менее.
— Не оправдывайся, — тупо сказал я.
— Я? Мы ведь не на Страшном Суде. А объяснить могу. Если, конечно, тебе интересно.
Пожалуй, лучшее, что я смог сделать — это изобразить на лице светское любезное внимание. Не уверен, что это получилось естественно.
— Так вот… Это была моя первая работа, — она промокнула губы, внимательно посмотрела на бордовый отпечаток, затем скомкала салфетку. — Неважно. Короче, уже через несколько месяцев меня послали на стажировку в Италию. Вместе с Марио, моим шефом. Представляешь, какая удача! Ведь это тогда и представлялось настоящей жизнью. Ужин в Нью-Йорке, а обед в Риме.
— Да-да, — сказал я вежливо. — Только тогда тебе уже не семнадцать, а как минимум — восемнадцать. И что же Марио?
— Если ты не прекратишь, — разозлилась Юлька, — то прекращу я. Лучше ты мне тоже что-нибудь такое потом расскажешь. В отместку, окей?
Мы так пару секунд повглядывались друг в друга напряженно, а потом все-таки рассмеялись.
— Кстати, мой первый муж мне не нравился. Но он умел покорять женщин. В Риме я сразу сказала ему: «Никогда! Будем друзьями». Он согласился. Мы поехали на экскурсию. В замок такой известный. Сан-Лео. Но был февраль, и он пустовал. Только мы и группа школьников. Марио повел меня в зал, где хранились магические средства Калиостро. Калиостро был заключен в этом замке. Там он и умер. Марио очень серьезно пошутил, что эти средства действуют на расстоянии и сейчас все решится…
— Понял. Тобой цинично дистанционно проманипулировали посредством сушеной лягушачьей лапки? Или что там за магические примочки?
— Если тебя интересует именно это… — Юлька замолчала и явно задумалась не пора ли на меня обидеться. Видимо, решила сделать это в следующий раз: — Примочки, кстати, были весьма любопытные. Кристаллы, магические камни, оникс, хирургические, что ли, инструменты. Животное какое-то раскатанное и засушенное, похожее на инопланетянина. Потом мы спустились в убогую каморку — это была его камера. Белые стены и широкий деревянный топчан, по краям как бы обугленный временем. На топчане лежала черная увядшая роза с длинным стеблем. Марио предложил сфотографировать меня на ложе Калиостро. Я прилегла. А он вдруг закрыл щеколду на двери. Дверь закрывалась изнутри на огромную такую щеколду. А я боялась, что если подниму шум, придут все эти школьники и начнут смеяться… Вот так, Саша. Можно сказать, что я предпочла быть изнасилованной, чем смешной.
— Короче, он тебя соблазнил, — усмехнулся я.
Юлька взгляд не отвела и надменно усмехнулась в ответ:
— Это мальчиков соблазняют, Саша. А девочек завоевывают.
* * *
— …в одном Нью-Йорке семьдесят тысяч израильтян.
— Нолик не прибавила?
— А какая разница? И кончай делать вид, что тебе не нравится Америка. Я ведь общалась в Йью-Йорке со многими израильтянами. Ваших у нас полно. Все, кто может, приезжают к нам.
— Это тебе рассказал мойщик посуды в баре? — уточнил я. — Парень из городка развития в Негеве, не окончивший по лени и тупости даже среднюю школу? Так вот, посуду он научился мыть в армии, потому что в боевые части его не взяли. Ты бы его подольше послушала, он бы тебе рассказал, что «русские» украли у него страну.
Юлька смотрела изумленно, потом развела руками:
— Слушай, ты так завелся… Кто бы мог подумать, что ты патриот! Вообще-то мне сказал это программист, из хорошей фирмы. По-русски, кстати, сказал. Я не имела в виду ничего такого, обидного.
— А никто и не обижается, — ответил я помедленнее. — Просто понимаешь… как бы это сформулировать… Я вступил со своей страной в какие-то более близкие отношения, чем просто денежно-вещевые. Вот я хожу ее защищать. Мне противно, когда она проявляется как-то по-уродски. Слушай, давай эту тему отставим?
— Да дело же не в том. А в том, что мне за тебя страшно. Вы не можете вечно выигрывать. Арабов слишком много, они могут проигрывать и проигрывать. А вы живы до первого поражения. Уедем, а?
Она смотрела тревожно и грустно, как-то очень по-бабьи. Словно мой эшелон уже начал движение. А может действительно проводить девушку за океан?
* * *
— А где ты познакомился со своей гелфрендой?
— Еще в армии, давно.
— А, да, у вас же девочки тоже служат. И что же делала в армии твоя подруга?
— Да так, ничего. Была на курсах, как это… военных птичниц.
— Что??? Это просто «Свинарка и пастух»! Я сейчас умру! — Юлька билась в истерике. — Сашка, все, что хочешь… Объясни, кто это — военная птичница? Она что, боевых петухов выращивала?
Вообще, правда смешно. Как-то эти армейские термины не переводятся на индоевропейские языки.
— Понимаешь, у наших девушек довольно ограниченный выбор.
Юлька обсмотрела меня с головы до ног и сказала:
— Да уж…
— И это тоже, — кивнул я. — Вот Орка. Мечтала выйти замуж за ведущего детской телепередачи и стать военной летчицей. А вместо этого… Короче, если оставить в стороне мужчин и сконцентрироваться на военной службе… Короче, ей прислали список. Кем она может быть в армии. Там было несколько разновидностей секретарш, военная птичница, ну, это те, кто отгоняют птиц от авиабаз. И эта, сейчас ты опять будешь смеяться. Наблюдательница за воздушными шарами… Так, успокоилась? А рано — в списке была еще ныряльщица в мелкой воде.
— Да ну тебя, ты нарочно так все переводишь. Ныряльщица в мелкой воде это же аквалангистка.
— Угу. Военная аквалангистка водоизмещением пять сотых тонны.
— М-да… В Святой Земле, я вижу, браки заключаются не на небесах. У вас они заключаются в армии, да?
— В армии мы только познакомились. А парой стали через несколько лет. Студентом, я подрабатывал охранником в школе, где она преподавала.
— Она что, старше тебя?
— Да. На десять дней. Просто девушки служат в армии на год меньше.
* * *
Вечная слава изобретателю кредитных карточек. Венеция — единственный город, где ощущаешь свою экономическую ущербность. Мы вышли из ресторана и сырой ветер разбавил алкоголь. Мы боролись с ним, прячась в первых попавшихся барах и победили.
— Смотри, Юлька, какая стая гондол. Кружат повсюду. В Тауэре — вороны. Здесь — гондолы. «Черный воронок» гондолы уже отправлен за нами…
— Хочу гондолу!
— Говновопрос!
— А у тебя нет денег.
— А 10 лет назад у меня что, были деньги на цветы?
— А я знала, где ты их тыришь. Просто делала вид.
— Может хватит?
— Что?
— Делать вид.
— Дурак.
— Даже больший, чем ты думаешь.
— За это я тебя и люблю.
— За это не любят.
Мы снова были на Сан-Марко. И на знаменитом пьяццо уже закрылись все заведения. На площади, в растерявшемся от обилия венецианского стекла витринном свете, остались только мы и мертвые голуби.
— Когда я была здесь с Марио… что ты на меня так смотришь? Ты же знаешь — была, потому что после Сан Лео мы плюнули на все наши римские дела. Нет, это не была любовь, а, я это уже говорила, да? В смысле, с моей стороны. Но это был фейерверк! Мы сорвались на север, потому что в Венеции был карнавал. Этого нельзя было упустить. Знаешь, это было… Ну, ладно, ладно, все, а то ты так смотришь…
Да никак я не смотрю. В этом свете вообще нельзя понять, как кто смотрит. Глаза блестят, как осколки и все. Хочется ей, чтобы на нее так смотрели. Карнавально, ага.
— Я смотрю не на тебя. Очень интересно как раз.
— Сквозь меня? — подхватила Юлька. — Ну ладно. Так вот, я не смогла доесть пирожное во «Флориане» и захотела покормить голубей. Ясно, что я нарочно его не доела. А меня за это, представляешь, чуть не оштрафовали. В Венеции ты не имеешь права кормить голубей чем попало. Я, кстати, знала что кормить нельзя и штрафуют. Мне стало интересно что он сделает. А вообще, нужно купить специальный корм. А в него добавляют какую-то противозачаточную гадость — чтоб не размножались. Но кто-то все равно размножается, а кто-то дохнет.
Что же он сделал, интересно? А нам не интересно:
— На то и Венеция. Коварство и любовь. Тебе продают корм для птичек, а ты их травишь. Умиляясь и на собственные средства.
— Как морских свинок! — хитро прищурилась она. — Сашка, знаешь, странно, что ты уже взрослый. И я тоже. Взрослая. Свинка.
— Ага. Кстати, этих не отравили. Этих задавила толпа своих же. Взрослых.
— Пошли отсюда.
— Лучше поплыли.
— Нет, не надо.
— Нога разболелась.
— Врешь!
Замок на гондоле был еще смешнее, чем на съемной тележке.
— У тебя шпилька есть?
— И подвязки тоже нет. Ладно, на.
Она протянула мне большую канцелярскую скрепку.
— Откуда?
— Листочки скрепляла. Скачала инфу из интернета. Я ведь была здесь всего один лишь только раз. Да и то в угаре.
— Тогда считай до десяти.
Амбарный замок раскрылся на счете «семь». Гoндола была как галоша сверху черная, а внутри красная. И защищала от сырости.
— Предел падения, — констатировал я. — Воровать галоши из парадного это предел падения. Лезь под чехол, а то заметут. Ляжем на дно. Отнесет подальше, потом будем грести.
Юлька словно и не слышала, внимательно и восторженно смотрела на берег. Ну ладно, тогда и меня это тоже не слишком волнует.
Хорошо заглядывать в освещенные окна с воды. Дворцы ожили, дневные мертвые духи обрели плоть. Они наполняли влажный венецианский воздух электричеством и не желали спать. Казалось даже, что эта жизнь выходит за рамки окон и происходит уже на большой венецианской сцене, не разбирая земли и воды. Какое-то смешение слоев времени, пространства и фантастики.
В этом городе, бросавшем вызов здравому смыслу, было возможно все.
— Правда грустно, что мы никогда не попадем в их жизнь? — Юлька неотрывно смотрела на удаляющиеся высокие светлые окна, на силуэты в них.
— Зато они уже попали в нашу.
Разлагающаяся канальная вода, приправленная тиной, слизью и мочoй, отстала. Запахи соли и йода сгустились, как в ингаляции. Признаки сухопутной жизни окончательно прекратились, когда звукоряд суши сменился морским. Еще доносились сквозь влажную вату воздуха то обрывок музыки, то обрывок голоса, но вокруг уже происходила другая реальность, зыбкая, ненадежная, обманная. Всплески волн только подчеркивали ту особенную тишину моря, которой не нужно безмолвие, но которая цельна и абсолютна своей обволакивающей силой.
Мы молча передавали друг другу пластиковую фляжку двенадцатилетнего «Glenfiddich». На этикетке было написано «Made without compromise». Это тоже согревало.
— А мне всегда были противны компромиссы, — сказала Юлька с истовой пьяной верой в произносимое. — Чем больше я на них ходила, тем было противнее. А чтобы избавиться от опротивевшего компромисса, каждый раз приходилось выбирать — идти на еще больший или удавиться.
Знакомо.
— И что ты выбирала?
— Удавливала партнера по предыдущему компромиссу.
Единственное весло оказалось слишком большим. Грести, как на каноэ, не получалось. А днем было слишком много впечатлений, чтобы запомнить как им орудуют. Нас медленно относило вглубь лагуны. А нам было на это наплевать.
Мы пели итальянские песни на русском языке. И русские песни на итальянском: «Уно уно уно уно моменто… сакраменто!» Потом Юлька кабацким цыганским голосом спела «Поедем, красотка, кататься… ты помнишь, изменщик коварный, как я доверяла тебе…» Нижние ноты у нее были как в духах сладкие, тяжелые и зовуще. Потом я решил спеть Юльке «А-Тикву», но понял, что не знаю слов. Тогда я отбил мелодию веслом по заливу, причем стоя — гимн все-таки. Юлька тоже встала из солидарности и уважения, только все время хваталась за меня, и мы раскачивали лодку, то есть, гондолу. Но так раскачать ее, как раскачали мы самих себя, нам, к счастью, не удалось.
Зато появился маяк, и я обрадовался ему простой и теплой сухопутной радостью.
— Мигдаль-ор, — зачем-то обозначил я его на иврите. — Башня света. Мигдаль — башня. Ор — свет. Смотри, видишь?
— Ор — свет? — резко спросила Юлька.
Я кивнул. Не надо было мне это говорить.
— Значит Ора — это Света!
— В каком-то смысле.
Я представил, как бросаю Орку и мне стало страшно. Или противно. Чувство было незнакомое, но крайне тошное. Как это она только что говорила? «Приходится выбирать — идти на еще больший компромисс или удавиться».
Собственная жалкость, которую ощущаешь, качаясь в узкой пригоршне гондолы, пронзает внезапно и наповал. Настоящее не имело будущего. А будущее не имело прошлого.
— Смотри, туман наплывает, — каким-то странным голосом сказала Юлька, — теперь уже совсем будет неясно ничего. Ни места, ни времени. Где мы, ты знаешь?
— Не очень.
— Вот, все приблизительно, неточно. Сколько еще до рассвета? Какой сейчас год?
— С годом все просто. А вот какой сейчас век — сомневаюсь. Формально еще двадцатый. Но все уже считают, что двадцать первый. Рубеж, короче.
Молт убывал, добавляя словам вес, а фразам обетоны.
— Рубеж, — с готовностью эха откликнулась она, — да… Одно я знаю наверняка — мы с тобой сейчас вдвоем.
— Или втроем.
— Ты поэтому угнал лодку? Давай хоть помянем ее, что ли…
Мы молча помянули Светку всем, что у нас осталось. Пустая тара улетела за борт. Туман был похож на перерастянутую ткань — рвался, расползался, наслаивался. Вообще, жил какой-то своей активной мутной жизнью.
— Надо было вложить записку, — сказала Юлька.
— Какую? «Светка — дура» или «с дырочкой в левом боку»?
— Светка — не дура, — задумчиво произнесла она. — Может, она из нас самая умная, тебе не казалось? Никогда не казалось за эти годы? Не могло не казаться!
— А тебе что, часто казалось? У тебя, вроде, жизнь удалась?
— Нет, ты не понял! — занервничала отчего-то Юлька. — При чем тут… Удалась, не удалась… Ты разве не чувствуешь, что жизнь… слишком важная штука, чтобы давать ее прерывать внешним обстоятельствам? Обними меня!
Я замешкался, и она успела сказать:
— Тогда убей!
Я посмотрел в ее ждущие бесстыжие глаза, вернее даже глаз, потому что на второй падала тень. Конечно, она шутила. Она бы не шутила так, зная, что именно это я мечтал сделать девять лет тому как. И восемь. И семь. И вообще запретил себе вспоминать, что хочу этого совсем, может быть, недавно — всего несколько лет…
— Дууууура, — прорычал я ласково, со второго раза, потому что перехватило все-таки горло, полоснула по нему сушь, — я тебя не убью. Я знаешь что? — шептал я, словно лепя ее тело из глины, — я просто не поеду с тобой в твою блядскую Америку. Не поеду, не поеду…
— …поедешь, поедешь… — задыхалась она, — еще как поедешь…скотина… да, еще… еще… еще как поедешь!!!
И не было ни гондольера на корме, ни Бога в темных небесах, ни нежности в наших взрослых душах. Кажется, я хотел пробить хуем днище гондолы, чтобы мы слились, смешались в венeцианской воде со своими, преследующими нас, семнадцатилетними отражениями. И русалкой в мелкой воде по имени Света…
* * *
Мы очнулись от холода. Торопливо оделись.
— Ну допустим, — сказала Юлька, пытаясь разглядеть циферблат.
Я снова начал раздеваться.
— Ты что? — как будто бы не поняла Юлька.
Да все она поняла!
— Я хочу сейчас уплыть отсюда. Потому что дальше все будет только хуже.
— А я?
— А ты будешь брошенной брошенным мужчиной.
Она тоже стала раздеваться.
— Юлька, ради бога, не рассматривай себя, как мой шанс на спасение, — вдруг попросил я, голый, сидя на борту гондолы и пялясь в темноту. — Никуда я больше не поеду. Некуда мне больше ехать.
— Почему?
— А западло.
— Почему?
— Нипочему. Просто — факт. Это единственный нравственный критерий, оставшийся в душе человека двадцать первого века, — изрек я.
Крючек зацепился за губу, но с него еще можно было сорваться. Я многое про себя не знал. Я не понимал — хочу ли я оставаться с Юлькой, или нет. Я даже допускал, что может мне бы и стоило перебраться в Америку. Но одно я про себя понял — уехать в Америку к Юльке я не могу.
Полуголая, она прижалась к моей спине, но тепло не усилилось, а стало как бы раскачиваться, перетекая от одного к другому и затухая.
— И мне тоже.
— Что тоже?
— Больше некуда. Ехать. Все. Цикл завершился.
Да, осталось лишь звездное небо над головой и «западло» внутри. Где-то к центру западло приобретало твердость и становилось все более понятным и доступным. Центральная его алмазная крупица вообще оказалась примитивна в самом примитивном смысле этого слова — она была общая, она была для всех, она была сердцевиной, которую невозможно изъять и которая теперь вдруг обнажилась.
Юлька все поняла, конечно. А кто бы не понял? Она тихо скулила мне в затылок. Я тоже скулил — отчаянно и молча. Безразличный пресс неба надвигался на нас — медленно и неотвратимо. А снизу из мутной глубины безразмерная сеть времени все ближе подтягивала трепыхающихся подростков, так же не жeлавших встречаться с нами, как и мы с ними.
— Ты приговорил меня к галерным работам, — другим голосом сказала Юлька. — А я не хочу. Снова. Улыбаться на тридцать три зуба и махать веслом. На своей благоустроенной американской галере. Будь милосерден. Мы все наказаны. Я никого так и не смогла больше полюбить.
— Милосерден?
— Да я сейчас даже не о любви. Я почему сюда приехала? Я думала, что ты… то есть, что я… Что у нас… Шит, что я смогу зацепиться за ту лодку и уплыть с тобой. Исправить. Не получилось, да?
— Не получилось.
Она говорила быстро, сухим, почти протокольным, сторонним голосом:
— Это правильно, так и должно было быть. Но ты не можешь отрицать. Что-то мелькнуло. Да?
— Да.
— Вот. И уже невозможно продолжать этот идиотизм, который типа жизнь. После этого, Сашенька, просто нельзя его продолжать, словно ничего не было. Потому что это предательство — самое большое. Не мне это говорить, но… Но ты поймешь. Предательство по отношению к себе — самое гнусное. Потому что сам от себя ты защититься не можешь. Ты слишком беспомощен. Это как предать ребенка, только хуже. Ой, хуже…
Она уже почти кричала и размахивала руками так, что пару раз сильно задела борт, звук удара был сильный, но она только сердито чертыхнулась и все продолжала, продолжала эту изматывающую тему:
— …потому что вырвавшись один раз, ты или становишься свободен, или понимаешь про себя, что раб. Но если ты слаб, но если ты знаешь, где выход, ты можешь попросить помощи. Я имею на нее право! Саша, помоги мне! Я теряю высоту!
— Что ты хочешь?
— Сoup de grace.
— Чего?
— Удар милосердия, — она снова, жестикулируя, ударила рукой в борт.
— Нет.
— Ради меня.
— Нет.
— Ты не понял. Не ради меня сейчас. А ради меня тогда.
Снова ударила руку.
— Дура, нет!
Ч-черт, теперь я вмазался костяшками в качнувшийся борт.
На стук вынырнуло семнадцатилетнее отражение. Худощавый, он легко подтянулся, ухватившись за край борта и возник на корме в позе гондольера.
— Будете продолжать жить? — спросил он меня, презрительно щурясь. — Ну-ну…
— Ну-ну? А ты бы хотел Му-му?
— А что? Разве не лучше утонуть, как Му-му, чем жить, как Герасим?
— Ты… просто молокосос. Это женская истерика. Всего лишь. Очевидно. Это пройдет. А вот ты, дурак, поверил бы, что из-за тебя, дурака, красивая, молодая и успешная женщина покончит с собой.
— Были и помоложе, забыл?
— Это было не под влиянием момента. Тогда. А тут — «девочка не получила игрушку». Светка это выстрадала. Она долго с этим ходила. Это было продуманное решение. Это был выбор. Ее выбор! И мы все отнеслись к нему с уважением. Тогда.
— И ты всерьез считаешь, что семнадцатилетняя девчонка после нескольких недель недосыпа и медитаций над случайными книгами ближе приближается к тому, что ей действительно надо, чем зрелая женщина на острие эмоций? — с апломбом изрек подросток.
— Ты, ТЫ упрекаешь меня в той смерти? А я просто не остановил ее. Не вмешался, да. Я ее слишком уважал. А тут я должен помочь. Улавливаешь разницу?
— Не-а. Когда речь идет о друзьях, этой разницы не существует.
Какой все же он демагог. Нет, я таким не был!
— Ты что же хочешь этим сказать? — все-таки взвился я. — Что отказываясь убить Юльку, я признаю свою вину в смерти Светки? Так?
— Я??? Сказать??? Да я вообще нем, как рыба! Просто хотелось понять…
— Что тебе еще не понятно?
— Уж ты-то знаешь, что я готов был сделать для Юльки все. Абсолютно все. А ты — практически ничего. Вот я и не пойму — как так получилось.
Вирус времени. Что-то убил, от чего-то привил. Синдром загнанного в бутылку джина — сначала готов сделать все для того, кто выдернет пробку, а по прошествии времени — только убить.
— Зато… — только и успел произнести я, как он прервал:
— Ну ты и скотина!
— Какого черта! — совершенно уже озверел я.
— Ну, ты же собирался сказать, что зато теперь она готова сделать для тебя куда больше, чем в свое время для меня!
* * *
Юлька вдруг стиснула мне плечо:
— Если ты не можешь ни остаться со мной, ни убить меня просто так… Может, тебе будет легче, если ты потом убьешь и себя?
А вот это уже вызов.
Мальчик показал мне средний палец и беззучно спрыгнул в воду.
Почему мы так держимся за жизнь, в которой все происходит задом-наперед? Да потому, что мы привыкаем жить. От привычек трудно отказаться. Человеку свойственно любить свои привычки, даже если они слабости. Мы прощаем себе желание жить так же, как прощаем сигарету, лишнюю кружку пива, кегельбан по четвергам, непочищенную обувь и ковыряние в носу. Мы снисходительны даже если считаем происходящую вокруг жизнь недостойной нашего присутствия. Да что там, даже если знаем, что с нами происходит то, что недостойно жизни. Пообтерлись, поистрепались и отклонились от предназначения. Существование ради существования. Презирать себя не так остро помогает лишь ирония, да причастность к толпе подсаженных на жизнь. И тогда мы начинаем верить, что нам не дано фундаментальное право. Право на вычеркивание. Не нам решать? А кому? И что мне Бог, в которого я почти и не верю? А вот просьба друга…
Светка, легким знобящим ветерком, ласково подула мне в ухо.
Волны шлепали в бок гондолы, и я довольно долго вслушивался в эти звуки и никак не мог сосредоточиться на главном. Просьба друга? Да ладно. Вот вызов женщины… Вызов женщины, с которой ты жил и будешь жить в измучившем режиме внутреннего диалога…
— Как именно ты хочешь быть убитой?
— На твой вкус.
— У меня нет к этому вкуса.
— Неважно. Я не привередлива.
Мне проще всего дать автоматную очередь с максимальной дистанции. Другого опыта убийства у меня просто нет. Да и приобретать не хочется. ПИПы, если верить нашим газетам, разбираются с неверными подругами именно короткими очередями.
— Тогда давай играть по правилам, — сказала Юлька. — Мы в Венеции. Отравить меня тебе нечем. Заколоть тоже. Придется тебе, Саша, стать венецианским мавром. Задуши меня.
— А я? — потерянно сказал я.
Юлька придвинулась близко-близко и потянулась ко мне, как для поцелуя.
— Женщина с кривыми ногами не захочет, чтобы ее четвертовали… пробормотал я.
— Ты это к чему?
— А то ты не знаешь. Что у тебя красивая шея. Я специально искал женщин с красивыми шеями…
Она хмыкнула. Я тоже хмыкнул:
— Ну да, искал, как дурак, с красивыми мытыми шеями. Но такой как у тебя, так и не нашел.
Она прикрыла глаза и прошептала:
— Ну души же, любимый. Сейчас. Я хочу, чтобы это произошло сейчас…
Ну она права, конечно. Почему смерть должна быть серьезным трагичным действием? Трагикомедия гораздо больше подходит герою нашего времени. То есть, герою и героине. Я осторожно обхватил ладонями ее горло и сдавил.
Она прикрыла глаза и слегка улыбнулась, словно готовясь придать посмертной маске нужное выражение.
— Сильнее! — прошептала, а не прохрипела она.
Кажется, я сдавил сильнее. Я все время словно бы наблюдал за происходящим со стороны и мне было совершенно понятно, что это не мог быть я, просто что-то дрогнуло в пространстве и слои наложились друг на друга, и заклинило пленку в фотоаппарате реальности, поэтому мгновения общелкивают одно и то же зависшее вне времени место, которым к несчастью оказалась эта наша гондола со все еще живой Юлькой и неловким человеком, убийцей.
Кадры слиплись в один сгусток. И только всевидящий внутренний наблюдатель за самим собой, жмурясь от вспышек пульса, протоколировал:
Чуть прикушенная губа.
Приоткрытый рот.
Еще не хриплый шепот: «Да, да, сильнее».
Сильная и частая пульсация артерии.
Хрип.
Соскользнувший кожаный плащ.
Дребезжащая белизна тела, расчлененного чернотой белья.
Еще живая ее тяжесть.
Нарастающее во мне вожделение.
Страх от него.
Страх вообще.
Мистическая красота происходящего.
Бесстыдно разъезжающиеся ноги.
Живые еще глаза.
Та самая родинка.
Абсолютный ужас.
Похоть.
Я этого не хотел, не хотел! Но как я хотел, хотел! Так сильно, абсолютно и животно, что последние минуты ее жизни казались мне лишними, они мешали обладать. Они могли обернуться насмешкой над моим вожделением. Я жадно ждал когда все кончится, когда уже будет можно, когда я останусь наедине с ее телом, телом, телом!
Фотопленка порвалась. Распад моего сознания вдруг обернулся каким-то термоядерным синтезом. Это был не я! Это не мог быть я! Это была не моя бездна! Мне нельзя было оставаться с этим трупом. В брачном гробу гондолы. Я схватил ее и выкинул за борт. Мне показалось, что она улыбалась.
Я упал на дно лодки. Я бил в него всем, чем мог. Я не боялся смерти, но мне надо было до нее дожить.
Снизу, из глубины, что-то кричала Светка, или уже Юлька, или семнадцатилетний соперник благодарил за подарок. Пора было подумать о себе как сделать это быстро и не мучительно. Тут я понял, что если недодушил Юльку, то у нее — как раз долго и мучительно. Заставил себя подняться и заглянуть за борт.
Она, как русалка, плескалась в лунном свете. Фашла! Мне было так стыдно перед ней. Я схватил весло и попытался размозжить ей голову, но весло было слишком длинное, а она была слишком близко и рефлекторно уворачивалась. Бутафорский город со слишком длинными веслами и мечами не давал мне нанести сoup de grace. Юлька уже не была русалкой, а барахталась в воде и визжала, как морская свинка, брошенная в аквариум. У нее включился инстинкт самосохранения, и мне не было прощения. Это я, вместо вымоленной красивой смерти, устроил ей забой скота.
— Потерпи, Юлька! — кричал я. — Это блядское весло! Сейчас!
— Не! — булькала она. — Надо! Са…ша!!!
Урод! Боже, какой я урод! Я ей все испортил! Я ее измучил!
— Я помню, я выполню! — надрывался я. — Я не забыл — «Made without compromise»! Не бойся!
Она пару раз уже было захлебнулась, но потом поднырнула под гондолу. Пока я перетаскивал весло на ту сторону, я понял — оно должно быть не дубинкой, а копьем. Я поднял весло над головой, как гарпун. Я знал, что ударю правильно.
Она вынырнула гораздо дальше, чем я ожидал. И я заколебался — стоит ли кидать весло, не промахнусь ли? Тут она заорала:
— Ебаный козел!!! Ты что, всерьез???
Как???
Я опустил руки, весло юркнуло в воду, я сам сел на борт, как на забор, не зная с какой стороны мое место.
— Все?! Успокоился?!
— Да, — наконец вежливо сказал я. — Ага. Подплывай, а то простудишься.
Чувствовать себя пластмассовыми наручниками из секс-шопа было еще противнее, чем палачом, но зато как-то спокойнее.
Я втащил Юльку в гондолу. Ее трясло. Я растер ее. Она молча косилась на меня, как ведьма на священника.
— Очень жалко, — сказал я, — что не осталось виски.
Тут она и вскинулась:
— Ты!!! Ты хотел меня убить!!! За измену? Не простил? Затаился?
— Просто… поверил. Тебе. Ты просила… Помочь. Я решил, что должен…
— Какой дурак воспринимает такое всерьез?! Это такая… Старая игра. «Любовь — кровь»! Что, никогда раньше не играл?!
— Просто у нас другие игры. Просто я как бы тебя все время помнил. То есть, я у себя взрослел, а ты — у себя. А мне, наверное, казалось, что ты такая же. Я тебя виртуально растил, как израильтянку.
— О чем ты, вообще?
— У нас другое отношение к крови. Для нас смерть — ну, проза, а не поэзия, что ли.
Мы сидели, уставившись в начинающую расползаться тьму. Расссвет был как птичье месиво на Сан-Марко — сизый, но живой. Не знаю, о чем думала она. А я ни о чем.
Она посмотрела на меня, усмехнулась:
— Разве это не позволяет заглянуть в себя? Узнать о себе кое-что?
Спасибо за такое позволение. Что мне делать с этим знанием?
— Для тебя смерть — как бы кульминация жизни, — ответил я, словно уклоняясь от разящего весла вопроса.
— Для всех она такая. Это такие сильные ощущения… Жаль, что ты меня отбросил, — она закусила губу и цапнула меня взглядом.
— Жаль, что ты не сказала. Что это не всерьез.
— А это всерьез, Саша. Невсерьез — это в банальном борделе. А я — про грань. Ее надо чувствовать и удерживать равновесие. Жизнь — смерть. Впрочем, ты просто не привык.
— Да нет, я, скорее, слишком привык. Понимаешь, она живет среди нас. Ходит с нами по улицам и пахнет мясом, гарью и блевотиной. Ее отскребают от асфальта. У нее унылое лицо армейского психолога. Она назойлива. Мы устали ее замечать… — я наткнулся на Юлькин блуждающий взгляд и скомканно закончил. — Мы просто не можем в нее играть, понимаешь? В обыденность — не играют. А я всего этого не учел, Юля. Да, не учел. Извини.
— Извини?! Извини — что? Что не убил???
— Что хотел убить. Ха-ха. Сначала тебя, потом себя. Тебя — веслом. Действительно, тупо как-то.
— По-очереди. Веслом. Ха. Ха-ха-ха-хаааааааааааааааааа.
Истерика перешла в слезы, затем в бурные продолжительные объятия. Заодно и согрелись.
Розоватые лепестки чаек плавали вокруг нас. Выглянуло солнце и стало полоскать свои сальные пальцы в пиале лагуны.
Иерусалим
2002