Ключом к решению проблемы происхождения системы русских обсценных речевых практик мне представляется одна весьма существенная характеристика русского мата, роднящая его едва ли не со всеми аналогичными по характеру явлениями, существующими в других языках. Речь идет о строгой — в исходном состоянии — половой привязанности соответствующих форм речевого поведения. Мат есть непременная принадлежность всякого чисто мужского коллектива, в женскую же среду мат начал проникать сравнительно недавно, а практика матерного говорения в смешанных, муже-женских коллективах и вовсе есть завоевание последних двух или трех десятилетий (речь не идет о практиках, имеющих то или иное отношение к ритуалу). Фактически каждый исследователь, занимавшийся данной темой, непременно отмечал эту особенность, однако до сей поры никто даже и не попытался сделать следующий шаг — принципиально увязать как происхождение мата, так и его семантические особенности со специфическими гендерными условиями его социально-речевого существования.

Большинство наших — да и не только наших — исследователей настолько прочно подпали под обаяние, с одной стороны, идеи о связи мата с древними культами плодородия, а с другой — бахтинского мифа о карнавале, что всякий, не укладывающийся в данную систему видения материал по большому счету просто отсекается от основной линии проводимых исследований. Так, у того же Б.А. Успенского читаем: «…в Полесье считают, что именно женщинам нельзя материться: матерщина в устах женщин воспринимается как грех, от которого страдает земля …; в то же время для мужчин это более или менее обычное поведение, которое грехом не считается.» ; от чего автор, опуская вопрос о «сцепленности» мата с полом говорящего, сразу дает след на связь матерной брани с культом земли. А о попытке В.И. Жельвиса (чья монография вообще отмечена, с одной стороны, обилием разнообразнейшего и весьма интересного материала, а с другой, крайней беспомощностью в теоретическом осмыслении оного) обосновать исключительно мужской характер мата тем, что в некой условной древности женщины не допускались на чисто мужские ритуалы, связанные при этом именно с культом плодородия, можно сказать лишь одно — она весьма характерна для общего уровня книги.

Итак, в отечественной традиции мат — явление жестко сцепленное с полом говорящего, своеобразный мужской код, употребление которого обставлено рядом достаточно строгих еще в недавнем прошлом правил. Происшедшее в двадцатом веке изменение речевого статуса мата является темой отдельного разговора, а потому в дальнейшем, рассуждая о связанной с матом системе табу, я буду иметь в виду традиционно сложившуюся речевую ситуацию.

С тем, что мат и как явление, и как набор отдельных устойчивых речевых конструкций и «форм говорения» имеет самое непосредственное отношение к тем или иным магическим практикам, также, вроде бы, никто не спорит. Проблема ставится иначе: к каким именно магическим практикам восходит мат, и можем ли мы, опираясь на его наличное состояние, попытаться эти практики реконструировать.

Что мы имеем? Мат есть прерогатива мужской части русского (и русскоговорящего) народонаселения. Следовательно, поиск гипотетических ритуальных моделей можно с самого начала сузить сферой чисто мужской ритуальности. Второе существенно важное замечание — всякая основанная на табуистических практиках магия непременно имеет жесткую территориальную обусловленность (причем территория здесь также понимается не столько в топографическом, сколько в магическом плане). То, что можно и должно делать в лесу, зачастую является предметом строгого табуистического запрета на территории деревни, а тем более в поле действия домашней магии. Следовательно, сфера нашего поиска имеет быть сужена не только исходя из социально-половой принадлежности носителей соответствующих речевых практик, но и исходя из территориально-магической привязанности этих практик.

Вопрос: какие магические территории могли и должны были считаться чисто мужскими, противопоставляясь по этому признаку территориям «женским» или «общим», и являя тем самым основания для табуистических запретов? Вряд ли в данном контексте можно с достаточными на то основаниями вести речь о территориях в той или иной степени «окультуренной» природы, о территориях земледельчески освоенных (сад, огород, поле, виноградник и т.д.). Между тем, земледельческие ритуалы и связанная с ними магия плодородия жестко привязаны именно к этим территориям. А земледельческая магия в силу самой своей прокреативной специфичности предполагает участие в магических обрядах обоих полов. Более того, напомню в этой связи, что в целом ряде достаточно архаичных земледельческих культур (напр. африканские, да, кстати, и славянские) существуют земледельческие работы, воспринимаемые как чисто женские (у русских — жатва, и вообще сбор урожая). Собственно говоря, земледельческая магия — это магия по преимуществу женская, связанная, еще с неолитических времен, с культом Матери-Земли и т.д. Так что если и возникали на основе земледельческих магических ритуалов какие-либо резко табуированные речевые или поведенческие практики, они никак не могли быть ориентированы на исключительно мужскую половину населения. Скорее на данной почве возможна обратная, «гинекоцентрическая» ситуация. Употребление же мужской обсценной лексики в тех или иных ритуалах, так или иначе связанных с культами плодородия (сезонные празднества, свадьбы и т.д.), носит, на мой взгляд, характер относительно поздний и основано на уже сложившихся табуистических кодах, за счет которых можно в магически «экстерриториальной» ситуации праздника подчеркнуть маскулинный статус участников.

Территорией чисто мужской, исключающей всякое «законное» женское присутствие, практически во всех известных культурах всегда были территории охотничья и воинская — то есть территории либо неосвоенной, но знакомой природы, отношения с которой выстраиваются на договорных и паритетных началах (охота), либо природы откровенно чужой, хтонической и магически враждебной (война). Эти территории всегда рассматривались как маргинальные по отношению к магически понимаемому культурному центру, к которому непосредственно примыкали территории «женской», освоенной природы. Этот же «фронтир» изначально был и мужской пищевой территорией, при входе на которую каждый мужчина автоматически терял «семейные» магические роли, существенные для «совместных» территорий (отец, сын, муж, глава семейства) и приобретал взамен роли чисто маскулинные, характерные для агрессивного и монолитного в половом отношении мужского коллектива (охотник, воин, военный или охотничий вождь).

Итак, предположим, что базовой магической территорией для возникновения мужского табуистического кода (на всех остальных территориях воспринимаемого, естественно, как обсценный во всех ситуациях, кроме сугубо ритуальных) была периферийная по отношению к культурному центру охотничье-воинская территория. Следующий вопрос — можем ли мы найти какие-то основания для особой роли именно пса (или волка, магически с псом совместимого) и именно на этой территории, основания, которые дали бы нам возможность возводить нынешнюю «маскулинность» мата к древним мужским ритуалам?

За ответом далеко ходить не нужно — если только позволить себе сместиться из области филолого-культурологических штудий в область этнографии и антропологии. Дело в том, что для всего индо-европейского ареала, от кельтов до индоиранцев и от германцев до греков и римлян (а также для многих других, не-индоевропейских народов), давным-давно доказано существование воинских мужских союзов, члены которых не только называли, но и считали себя именно псами/волками. В своей, снабженной весьма представительной библиографией по интересующему нас вопросу, работе с показательным названием «Воины-псы. Мужские союзы и скифские вторжения в Переднюю Азию» А.И. Иванчик пишет:

«Мужские союзы и связанные с ними ритуалы и мифы хорошо изучены для германской, индоиранской, греческой, латинской и кельтской, а также балто-славянской традиций. В результате проведенных исследований установлена огромная роль, которую играл в мужских союзах образ пса-волка. Покровитель мужского союза, бог-воитель, почитался именно в этом образе, однако для нас гораздо важнее, что все члены союза также считались псами-волками. Инициация молодых воинов состояла в их магическом превращении в волков (обряд происходил с применением наркотических или опьяняющих веществ), которые должны были некоторое время жить вдали от поселений «волчьей» жизнью, т.е. воюя и грабя. Особенно хорошо этот обычай сохранился в спартанских криптиях; совершенно аналогичную инициацию в качестве волка-убийцы и грабителя проходит, прежде чем стать полноценным воином, и молодой Синфьотли в саге о Вольсунгах. Инициация ирландского героя Кухулина, в результате которой он обрел свое имя, означающее «Пес Кулана» (смена имени обычна при инициациях) состояла в том, что он исполнял при божественном кузнеце Кулане обязанности сторожевого пса, т.е. сам превращался в него. С этим можно сравнить осетинский нартовский сюжет о превращении Урызмага в пса и участие небесного кузнеца в закаливании нартовских героев. Очевидно, с тем же представлением связана индоевропейская правовая формула, согласно которой совершивший убийство человек «становится» волком из которой потом развились закрепленные за этим словом значения «человек вне закона, преступник», придающие ему пейоративный оттенок».

Примеры на данную тему можно множить едва ли не до бесконечности, начиная с Ромула, основавшего чисто мужской (юношеский) и разбойничий город Рим, и кончая ирландской эпической традицией, где, во-первых, Кухулин отнюдь не единственный персонаж, в чьем воинском имени содержится корень ку («пес»), а, во-вторых, практики различных воинских (и юношеских воинских!) союзов, инициаций, своеобразных табуистических систем (гейсов) и т.д. разнообразны невероятно. Напомню также о статистически невероятном обилии в Европе и в России «волчьих» имен и фамилий. Действительно, Волковых в России в несколько раз больше, чем, к примеру, Медведевых, хотя медведь и считается традиционным национальным символом. А если к Волковым добавить еще и Бирюковых с Одинцовыми, статистика станет еще более показательной. Немалый интерес в этой связи представляют также и общеиндоевропейские сюжеты, связанные с ликантропией — причем вервольфами имеют обыкновение становиться исключительно мужчины.