Немало споров и неясностей связано с вопросом о возникновении рыцарского романа. Одно несомненно: в сознании уже первых создателей романов, по крайней мере Кретьена де Труа и его современников, со словом «роман» прочно связывалось представление об определенном литературном жанре, и именно эта оппозиция (роман — не-роман) доминировала над лингвистической, очень рано утратившей свой изначальный смысл. В этом отношении заключительные строки «Романа о Бруте» Васа, употребившего слово «роман», как принято считать, в качестве указания на новый «романский» (т. е. не латинский) язык, могут быть истолкованы и иначе. Вот этот финал книги Васа:

Ci falt la geste des Bretuns E la lignee des baruns Ki del lignage Bruti vindrent, Ki Engleterre lunges tindrent. Puis que Deus incarnatiun Prist pur nostre redemptiun Mil e cent cinquante e cinc anz, Fist mestre Wace cest romanz.

Как видим, Вас употребил здесь на расстоянии восьми строк два разных жанровых обозначения — «жеста» и «роман». Думается, в его сознании эти два понятия еще не находились в оппозиции, но и не исключали друг друга. Для Васа (к книге которого мы вернемся) созданное им произведение было «жестой о бретонцах», но не было просто «жестой», т. е. памятником народно-героического эпоса. Вас превосходно знал эти «песни о деяниях», по крайней мере трудно предположить, что он мог их не знать. И ему надо было от них как бы отмежеваться. Он употребил слово «роман», которое оказалось очень удобным: оно указывало на жанр (не жеста) и на язык. Жесты тоже, конечно, писались не на латыни, но Вас перекладывал французскими восьмисложниками латинскую прозу Гальфреда Монмутского, и указание на язык для него было также существенным. Таким образом, утверждение романа как жанра началось с отделения его от другого жанра, имевшего уже развитую литературную традицию.

При изучении процесса возникновения романа как жанра перед нами, в числе других, выдвигаются два важных вопроса. Они не равновелики, точнее, не соизмеримы. Решение одного из них призвано осветить чисто литературные истоки романа (об этом будет сказано ниже). Другой вопрос носит более общий характер и объясняет небывалую стремительность не только эволюции романа, но и его возникновения. Применительно к средневековью мы привыкли к известной замедленности историко-литературного процесса, и это, несомненно, соответствует действительности. Тем более примечательным оказывается стремительное появление романа, несомненно связанное с культурным взрывом XII столетия.

Этот век не раз сравнивали с Возрождением или считали его началом. Об ошибочности подобной точки зрения и об известной обоснованности такой ошибки уже немало писали. Но столетие действительно было замечательным. Культурное развитие приобретало тогда небывалый для того времени динамизм. Литературные направления и отдельные жанры возникали как по волшебству, порождая множество замечательных литературных памятников. Это ускоренное развитие литературы, сразу же бросающееся в глаза, находит себе, например, красноречивую параллель в необыкновенной убыстренности трансформации архитектуры и скульптуры, проделавших путь от первых значительных сооружений романского стиля (первая половина XI в.) до расцвета готики (с середины XII в.). Этот параллелизм далеко не случаен: вся западноевропейская культура приходит в это время в движение, наращивает темпы эволюции, делается весьма многообразной и сложной по структуре. Культура Западной Европы, как и взрастивший ее феодальный способ производства, переживает период зрелости. По своим формам и идеологической направленности это была культура феодально-церковная, но это не значит, что ее производителями и потребителями были лишь «церковь» и «замок». Как и в общественной жизни, как и в области экономики, на сцене появляется новая сила, появляется именно в тот период и преобразует всю структуру средневекового общества. Этой новой силой стал город, не старое поселение, доставшееся Западной Европе в наследство от античности, но новый город, возникавший в XI—XIII вв. по всему континенту. Городская культура становится важнейшим компонентом общеевропейского культурного процесса. Быть может, даже решающим компонентом. Исследования последних лет показали, что средневековый город был мощной силой не только в экономике (что очевидно), не только в политике (что также не подлежит сомнению), но и в культуре. Как справедливо заметила А. Д. Люблинская, «в городах расцвела своя социально окрашенная культура, сыгравшая главную роль в складывании культуры национальной» *. Это особенно существенно для французского средневекового города, который оказывается не только резиденцией епископа (а следовательно и церковной канцелярии, скрипториев и соборных школ), но и достаточно часто — местом пребывания сеньора и его двора. Именно развитие города как экономического фактора (с его мастерскими, лавками торговцев и менял, дворами для приезжих купцов и т. д.) обеспечило относительно высокий уровень материальной культуры, без которого вряд ли был возможен тот пышный декор, та роскошь, вообще то утончение и то усложнение придворной культуры, о которых столь часто — то с осуждением, то с нескрываемым воодушевлением пишут средневековые хронисты и авторы рыцарских романов.

1 История Франции. Т. 1. М., 1972, с. 81. О развитии средневекового города см. новые работы советских исследователей: Средневековый город. Вып. 1—3. Саратов, 1968—1975; Стам С. М. Экономическое и социальное развитие раннего города. (Тулуза XI— XIII веков). Саратов, 1969; а также оживленную дискуссию на страницах «Средних веков» (т. 33—36. М., 1971—1973). Однако типологические особенности городской культуры и ее конкретный вклад в культуру общенациональную еще ждут своего углубленного изучения. 

Несомненно, благодаря развитию городов произошло бурное развитие светской культуры, ее отделение от культуры церковной, которые являются одними из примечательных черт XII столетия. Эта светская культура не стала, естественно, культурой антицерковной, но она заметным образом секуляризовалась, причем эта секуляризация проявилась одновременно и в среде рыцарей, и в среде горожан.

Сложные, запутанные, подчас противоречивые взаимоотношения вассала и сюзерена (когда сознательно и последовательно внедрялся в общественную практику следующий принцип: «вассал моего вассала не есть мой вассал»), система ленов, держаний, омажей и фьефов имели в своей основе собственность на землю, все определеннее становившейся наследственной. Но первоначально взаимоотношения ленов определяли собой взаимоотношения людей. В XII в. наследственное право все более торжествует. Наследственной становилась и королевская власть, но становилась также постепенно, неизбежно проходя стадию «соправления» (ибо идея выборности королевской власти была очень стойкой). Так вырабатывалась идеология во многом индивидуалистическая — с одной стороны (и это не могли прикрыть никакие утопии рыцарского братства, воплотившиеся в романе в мотиве Круглого Стола короля Артура), наднациональная и надгосударственная — с другой. Как верно заметил известный французский историк Шарль Пти-Дютайи, «понятия, связанные с феодальными отношениями, были сравнительно ясными, но идея государства, государственных границ, национальности была окутана туманом» [17].

При первых Капетингах, вплоть до Филиппа-Августа, Франции не только как государства, но даже, пожалуй, как политического понятия практически не существовало. Королевский домен был сведен к минимуму, протянувшись довольно узкой полосой от Парижа к югу, через Орлеан до Буржа. Со всех сторон он был охвачен кольцом полувраждебных земель (хотя формально и обязанных ему омажем) — графствами Вермандуа, Шампань, Анжу, Блуа, герцогством Бургундским и пр. В них французский король не обладал никакой фактической властью. Капетинги, в этой явно невыгодной для них обстановке вступили в борьбу с очень сильным соперником — династией Плантагенетов. Борьба была длительной и тяжелой. Хотя ее иногда называют «первой» Столетней войной (1152—1259), она носила типично феодальный характер и велась не между двумя государствами, а между несколькими, постоянно перегруппировывавшимися феодальными объединениями. Национальные мотивы в этой борьбе совершенно отсутствовали. Сам характер этих войн, развернувшихся в обстановке все усиливающейся феодальной анархии, раздробленности и падения не только политических потенций королевской власти, но и ее морального престижа, очень долго не давал решающего перевеса ни одной из соперничавших сторон. Да этого перевеса долго и не могло быть. XII столетие было кульминационной точкой анархистских, центробежных устремлений рыцарства. Эти устремления сохранятся и в последующие века, но тогда им придется столкнуться со все крепнущей королевской властью, нашедшей надежную опору в городских магистратах. В XII в. союз короля и города только намечался. Создалось как бы некое равновесие, равновесие крайне неустойчивое, динамическое, — и поэтому чреватое сдвигами и потрясениями и сообщавшее общественной жизни сильные поступательные импульсы. Надо отметить, что эта серия войн в неменьшей степени, чем крестовые походы, способствовала детализации и окончательной кодификации рыцарских норм и правил. Это было время, когда окончательно «выработалось классовое самосознание феодалов. Они предъявили претензию на монопольное обладание «благородством» как в прямом, так и в самом широком смысле этого слова. В сочетании с другими добродетелями профессионального воина и вассала — храбростью, верностью, стойкостью в защите чести и т. д. — это понятие «благородства» нашло себе наиболее полное выражение в институте освященного церковью «рыцарства» — общности всех благородных воинов, равных между собой. Рыцарство идеологически сплачивало все слои класса и несколько стирало их имущественное неравенство. Оно также способствовало резкому отделению феодалов от «неблагородных», т. е. от остального населения» [18]. Формирование этой идеологии имело решающее значение для возникновения и развития рыцарского романа. Но и наоборот: в ходе развития романа мы увидим все большую детализацию и отработку этой идеологии. Т. е. рыцарский роман не только отразил определенный этап (или этапы) самосознания рыцарства, но и активно содействовал выработке, утверждению и кодификации этой идеологии. Отметим и другое: рыцарский роман, участвуя в формировании феодальной идеологии, отразил далеко не все ее черты и в наивысших своих проявлениях выходит за ее рамки.

Почему же именно бесконечные феодальные схватки, возглавляемые Плантагенетами и Капетингами, но втянувшие многие крупные, средние, мелкие и мельчайшие феодальные дворы, выковали идеологию рыцарства, столь широко отразившуюся в лирике, романе, всевозможных наставлениях и трактатах (о военном деле, охоте, турнирах, вообще придворной жизни), на которые столь щедра была изучаемая нами эпоха? Потому что постоянная конфронтация двух основных борющихся сил неизбежно приводила к усилению вассалов как Людовика VII, так и Генриха II. Стремясь привлечь на свою сторону владельца того или другого лена, короли соблазняли их новыми земельными наделами, которые они только и могли предложить в обмен на военную помощь. Это не могло не вести к усилению все большего числа мелких феодалов, превращавшихся из временных «держателей» в полноправных владельцев своих земель, делавших это владение наследственным. В этой постоянной феодальной войне, по сути дела не прерываемой даже общими задачами отвоевания гроба Господня (вспомним, что в одном из походов принимали участие Филипп-Август, Ричард Львиное Сердце и Фридрих Барбаросса, впрочем, очень скоро поссорившиеся между собой), не только национальные, но и общехристианские идеи не играли никакой роли. Вот почему именно практика этих феодальных междоусобий способствовала в такой степени формированию индивидуалистической рыцарской морали, отразившейся в различных жанрах куртуазной литературы (включая сюда и поздние жесты).

Что же касается крестовых походов, то при всей далекости (на деле) от исходной религиозной идеи, они должны были объединить христианский мир, внести в него единство и умиротворение, дать ему основу для сплочения. Доблесть воинов-крестоносцев была совсем иной, чем удаль главарей рыцарских шаек, становившихся на сторону то одной, то другой из борющихся феодальных клик. В рыцарском романе, как будет показано ниже, нашли отражение обе концепции рыцарской доблести — как навеянная псевдогероикой феодальной вольницы, так и продиктованная глубоким внутренним воодушевлением, вдохновлявшим тысячные массы рыцарей, искренне веривших в высокий моральный и духовный смысл своей воинской миссии.

В обстановке феодальных войн и крестовых походов появился еще один тип феодала — так называемый рыцарь-однощитник, не имевший, кроме коня и оруженосца, ничего за душой — ни наследственных земель, ни замков. Постепенно эта прослойка делалась все многочисленнее. Такой рыцарь мог предложить только свое военное умение. Он был особенно склонен к всевозможным рискованным авантюрам, надеясь в них поправить свое материальное положение. Некоторые из таких рыцарей оседали в городах, смыкаясь с городским патрициатом. Именно из этих слоев шла вербовка в армии крестоносцев, именно здесь родился тип странствующего рыцаря, в поисках приключений и наживы пускающегося в путь по бескрайним глухим лесным дорогам. Все главные герои рыцарских романов — это именно странствующие рыцари, поэтому в романе такое большое место занял мотив приключения, «авантюры», которая должна явиться не только проверкой качеств рыцаря, но и принести ему положение в обществе и богатство, мотив странствия героя по тревожному житейскому морю.

Практика крестовых походов способствовала, конечно, распространению влияния церкви в области ей до сего времени чуждой, в сфере военной, т. е. превращению «воина» в христианского «рыцаря» [19], но как раз этого в куртуазном романе, особенно раннем, мы не найдем.

Крестовые походы отозвались в рыцарском романе в ином плане. Они наполнили куртуазные повествования романтикой дальних странствий, прельстительной восточной экзотикой, мотивами дружбы (или соперничества) с людьми иной расы и иной веры, они изукрасили эти повествования описаниями пышной природы, диковинных животных, несметных сокровищ, хранящихся в таинственных замках, мудрых волшебников или звездочетов, обольстительных сарацинских принцесс и коварных колдуний. Отметим мимоходом, что действие романов так называемой античной триады происходит как раз в тех местах, куда устремлялись крестоносные отряды. Религиозные задачи отозвались в романе поисками иного прошлого, дохристианского, бесконечно далекого и окутанного легендами.

Сказочность западноевропейского дохристианского фольклора пришла в соприкосновение с причудливым вымыслом восточных преданий. Рыцари-крестоносцы привозили из своих странствий не только узорчатые ткани, драгоценное оружие и прекрасных невольниц, но и не менее привлекательные рассказы, получавшие соответствующую обработку либо уже у походных шатров, либо дома, в городах и замках, услаждая слух жадных до таких историй благородных кавалеров и дам.

Значение контактов с Востоком, причем не только в результате крестовых походов, но параллельно им и даже раньше — через арабизированную Испанию — уже неоднократно подчеркивалось и подробнейшим образом изучалось в специальной литературе. Что касается провансальской культуры, то эти контакты, непосредственные и постоянные, несомненно способствовали как общему литературному подъему, так и формированию ряда конкретных литературных жанров.

Для Севера дело обстояло иначе. Восток здесь был дальше, загадочней, непонятней, порой враждебней. Он был именно экзотикой, т. е. чем-то чужим, непривычным, настораживающим, но, может быть, благодаря этому еще более манящим. В романе воздействие Востока не так лежит на поверхности, как, скажем, в лирике трубадуров, хотя, как увидим, восточная тема отчетливо звучит и в романе.

Наконец, благодаря крестовым походам в западноевропейскую словесность вошли темы и образы, полученные в Византии. Думается, что литература последней не просто оказалась посредницей, приобщив западноевропейскую культуру к культуре античности. Византийская литература была в XII в. достаточно жизнеспособным организмом, чтобы воздействовать непосредственно. Поэтому, говоря о куртуазном романе так называемого греко-византийского цикла, следует вспомнить не только Лонга, Гелиодора или Ахилла Татия, но и Евматия Макремволита, Феодора Продрома или Никиту Евгениана [20].

Другим важным импульсом развития куртуазного романа был заметно возросший — в связи с общим ростом образованности, появлением университетов, увеличением числа скрипториев и т. п. — интерес к античности, прежде всего древнеримской. Этот интерес проявился и в прямом обращении к античным текстам в, и в укрепившейся на этой основе латинской литературной традиции[21]. Вопрос этот хорошо изучен, в частности применительно к эволюции рыцарского романа [22], так что на нем вряд ли следует останавливаться подробно. Отметим лишь один весьма существенный момент. Воздействие античной традиции не только стоит у колыбели рыцарского романа, но сопровождает почти все его развитие. И если не каждый автор рыцарского романа похвалялся тем, что перелагал Вергилия или Овидия (как с гордостью написал о том Кретьен де Труа в первых строках «Клижеса»), то наверняка каждый знал великих поэтов золотого века римской литературы.

Здесь мы несколько отвлеклись от рассмотрения общекультурных истоков рыцарского романа и обратились к истокам чисто литературным. Последние более видны, они более на поверхности, но воздействие их не всегда прямолинейно и непосредственно. Литературные предпосылки возникновения рыцарского романа многочисленны. Источники его разнообразны. Они были двоякого рода. Ведь куртуазный роман возникал и утверждался не вслед за возникновением и утверждением других жанров, а во многом одновременно с ними. Становление романа проходило на фоне дальнейшего успешного развития героического эпоса (жест), агиографии, историографии, на фоне упрочения основных жанров городской литературы и т. п.

Все эти литературные явления оказывали то или иное воздействие на роман. Вполне понятно, что воздействие это было не однородным. Следует различать воздействие жанров уже сложившихся, т. е. хронологически и типологически предшествовавших роману, и жанров, находящихся в процессе становления, когда перед нами не одностороннее усвоение опыта прошлого, а живой литературный обмен.

Но «прошлое» тоже было разное. Было «прошлое» свое, недавнее. Оно еще продолжало живую жизнь, хотя и воспринималось как уже пройденное, отошедшее. Другое «прошлое» действительно давно и невозвратно прошло, хотя его все еще проходили в школах. Это была литература античности, в ее латинском варианте, конечно, и возникновение романа несомненно связано с повысившимся в XII в. интересом к античному наследию.

Древнеримская литература (Овидий, Вергилий, Стаций и др.) дала возникавшему роману многие элементы своей поэтики — и повествовательные приемы, и во многом стилистику. Дала сюжеты. Сюжеты обширных повествований о падении великой Трои, о походе семерых против Фив, о скитаниях удачливого Энея и о частных, камерных судьбах — о сердечных невзгодах, о непредсказуемых нечаянностях любви. Поздний греческий роман, в частности такой значительный его памятник, как «История Аполлония, царя Тирского» [23], дал идею превратности человеческого существования, дал сюжетную модель, по которой будут созданы затем многие романы, рассказывающие о стойкости в любви, несмотря на все препятствия, о неустанных взаимных поисках и их торжестве в конце книги (таковы и «Флуар и Бланшефлор» и «Коршун» Жана Ренара, и многие другие).

Но среди литературных источников рыцарского романа должны быть учтены не только памятники античности. Мощное воздействие на формирование романа как жанра оказал фольклор. Во-первых, фольклор восточный, из которого в роман перешли многие сказочные мотивы [24]. Впрочем, при всей близости рыцарского романа к богатырской сказке, они представляют собой явления типологически разные. Но кроме интернационального фольклора на возникновение романа повлиял и фольклор местный, т. е. кельтский, с его особым отношением к природе, насыщенностью своеобразной фантастикой и т. д. Здесь нет необходимости излагать историю возникновения и развития бретонских сказаний и их воздействия на западноевропейскую литературу. Отметим лишь, что северофранцузское общество было хорошо подготовлено к восприятию артуровских легенд. Здесь столкнулись, переплелись и взаимообогатились несколько культурных традиций — кельтская, англо-саксонская, французская. Здесь был широко распространен билингвизм. Артуровские сказания имели широкое хождение по обе стороны Ла-Манша. В первой трети XII в. эти легенды получили новую редакцию, сперва на латинском языке под резвым пером Гальфреда Монмутского, а вскоре и на новых языках (прежде всего, французском) — трудами замечательных средневековых поэтов.

Рыцарский роман, сначала на античные сюжеты, но вскоре и на сюжеты кельтских сказаний, возник не только в определенный момент развития феодального общества. Можно определить и место его рождения.

Судьбы французского феодального общества изучены в настоящее время достаточно детально. Непреложно установлено, что в интересующий нас период на смену большим сеньориям каролингской эпохи пришли более мелкие феодальные дворы — рыцарские фьефы, находящиеся в сложных взаимоотношениях между собой, а также с королевским доменом и окрепшими к тому времени городами. Именно при таких дворах культивировалось рыцарское «вежество» и зародилась куртуазная литература. На юге Франции подобные дворы были особенно малы, но это ни в коей мере не умаляло сознание «особости» их членов, их вознесенности над остальным миром. Быть может, даже наоборот, микроскопичность южных фьефов, отсутствие там крупных сеньоров (пожалуй, за исключением графов Тулузских[25]) укрепляли горделивое представление феодалов о своей значительности и равенстве с другими владельцами земельных наделов и замков, пусть даже более могущественных.

Таким образом, число феодальных дворов средней руки заметно выросло. Жизнь в этих дворах, при всех географических и социальных различиях, приобрела известную однотипность. Стабилизация экономики, заметный рост торговли (как раз в это время становятся особенно популярны знаменитые шампанские ярмарки в Барсюр- 06, Труа, Провене и Ланьи), усилившиеся контакты с соседними странами, известная упорядоченность фискальной системы — все это сделало придворную жизнь более пышной и красочной, чем в предшествующий период. Нравы смягчились. Наряду с прежними увеселениями, сводившимися к охоте и воинским упражнениям, стали широко культивироваться музыка и поэзия. Заметно усилился интерес к античному наследию (немало памятников древнеримской литературы сохранила нам как раз эта эпоха). Вряд ли можно говорить о «гуманизме» XII века, но какие-то сдвиги в этом направлении в западноевропейской культуре того времени нельзя не заметить.

Предметом давней контроверзы является роль женщины в изучаемую эпоху. Можно было бы, конечно, ограничиться ссылкой на аскетический взгляд на женщину как на «сосуд греха и порока», действительно насаждавшийся рядом христианских проповедников, или утверждать, что женщина оставалась существом бесправным и порабощенным. Но, во-первых, антифеминизм возник несколько позже и явился плодом деятельности бюргерских моралистов-дидактиков, во-вторых, описания придворной жизни, порой такие блистательные, как в сочинениях Иоанна Сольсберийского, Вальтера Мана или Ордерика Виталия, рисуют нам совсем иную картину, хотя все эти авторы дают рыцарскому обществу свои оценки, расставляя разные акценты [26].

Конечно, многие браки в феодальной среде были продиктованы чисто практическими соображениями. Нередко жена приносила мужу немалые земельные наделы, что позволяло ему значительно округлить свой фьеф. Но это не значит, что мы не знаем случаев страстной любви, побеждающей всякие доводы разума. Так, например, Анжуйский граф Фульк Угрюмый (ум. 1109) проникся такой пылкой страстью к красивой и обаятельной Бертраде де Монфор, что оказался втянутым в гибельные для себя политические авантюры. Очарование этой женщины было, по-видимому, столь велико, что французский король Филипп I (пр. 1060—1108) бросил ради Бертрады свою жену Берту Фризскую, чему не смогло помешать даже вмешательство папы, отлучившего увлекающегося короля от церкви и наложившего интердикт на все его королевство.

Хронисты (например, Ордерик Виталий) не раз сообщают, что жены владетельных сеньоров имели иногда огромное влияние на своих мужей. Все это говорит о том, что женщина (конечно, представительница высшего класса) играла заметную роль в светской жизни и даже пользовалась довольно большой свободой (заточенность дамы в замковой башне была поздней выдумкой, впрочем, очевидно, как и знаменитые «суды любви», оказавшиеся поэтическим вымыслом). Гвиберт Ножанский (1053—1121), например, обрушивается в автобиографии со страстной диатрибой на молодых женщин, забывших стыд и совесть, тратящих свое время лишь на бесполезные забавы, кокетство и пустословие.

Существует довольно распространенное мнение, что так называемое клюнийское движение, пользовавшееся в XI— XIII вв. столь значительным влиянием, явилось реакцией на смягчение нравов и секуляризацию придворной жизни. Хотя подобная точка зрения значительно сужает смысл этой первой великой церковной «реформации», одним из источников (пусть далеко не главным) клюнийской проповеди могли быть и отмеченные нами изменения в придворной жизни рассматриваемой эпохи. Увлечение светскими забавами, их своеобразный культ, несомненное проникновение в повседневную жизнь более сложных и тонких эстетических норм, в конечном счете слияние этики и эстетики, не исключали, само собой разумеется, ни порывов религиозной жертвенности, ни страстных покаяний, ни неожиданных обращений или скрупулезного выполнения когда-то данных благочестивых обетов. Это была эпоха контрастов, и эту ее противоречивость мы найдем запечатленной — в беллетристическом плане — не в куртуазном романе, а в значительно большей степени в поздних эпических циклах, когда герой, после участия в феодальных усобицах, отправляется в крестовый поход, а вернувшись оттуда, если он не падет в бою с неверными, принимает монашеский постриг[27].

Таким образом, рыцарский роман отразил весьма существенную сторону жизни феодального общества, но, естественно, отразил далеко не вето эту жизнь, даже далеко не все в жизни высшего класса. Мы не хотим этим сказать, что роман призван был запечатлеть лишь парадную, праздничную сторону бытия феодального двора. Роман, как увидим, не только развлекал рыцарей, но и формировал их идеологию. Но тот факт, что роман был связан теснейшими узами с придворной жизнью, вряд ли у кого может вызвать сомнение. Это не значит, что среди читателей романа не было, скажем, состоятельных горожан, представителей городского патрициата, во многом смыкавшегося с низшим рыцарством, но предназначался куртуазный роман (да и сама содержавшая его роскошно иллюминованная рукопись) прежде всего обитателям замка или дворца.

В придворной жизни эпохи заметную роль играл создатель романа, поэт, трувер. В отличие от предшествующего периода он редко бывал исполнителем своего произведения. Для этого были, по-видимому, специальные чтецы, да и грамотность в феодальной среде была хотя и не столь частым, но все же не исключительным явлением.

Но еще важнее было не разделение автора и исполнителя, а изменение социального статута придворного поэта. Он больше не был членом дружины феодала. Не был он и сам рыцарем, как это было на юге, среди трубадуров (Тибо Шампанский был, конечно, исключением). Он был человеком «ученым», т. е. окончил монастырскую или соборную школу, проштудировал и тривиум, и квадривиум, превосходно знал латынь, был начитан не только в соответствующей церковной литературе, но и литературе древнеримской — в том, конечно, объеме, в каком это было возможно в XII в. Часто поэт был клириком, т. е. в той или иной степени принадлежал к церкви. Нередки также случаи, когда трувер исполнял обязанности историографа (хронистами были, например, Вас, Бенуа де Сент-Мор, позднее Фруассар). Таким образом, труверы оказывались на службе у сеньоров. Отношение к поэтам их покровителей носило характер откровенного меценатства. Этого не скрывали, этим даже гордились и переманивали друг у друга талантливых поэтов. Последние охотно меняли своих покровителей, подчас состоя в штате поочередно у двух заклятых врагов. Поэты воспринимали свою деятельность как службу, и этот характер взаимоотношений творца и его покровителя, заказчика сохранится до позднего средневековья, перейдя отчасти и в эпоху Возрождения. Но эта своеобразная «ангажированность» не умаляла высокого представления поэта о его деле.

Так складывались постепенно своеобразные литературные центры, причем их удельный вес и значение в разные эпохи менялись. Между центрами редко возникало литературное соперничество (подобного элемента литературной борьбы эпоха еще не знала), контакты же были широкими и постоянными: перевозили и рукописи, переезжали и сами поэты.

Значение литературного центра далеко не всегда соответствовало военной мощи и политическому престижу феодала. В этом смысле интересно присмотреться к литературной ситуации в королевском домене при первых Капетингах.

Показательно, что Рето Беццола в своем фундаментальном обзоре куртуазной литературы при различных феодальных дворах Европы (в его труде более полутора тысяч страниц) отводит литературе, сложившейся в окружении Людовика VI Толстого, Людовика VII и Филиппа-Августа всего 17 страниц. Если отсутствие какой бы то ни было литературной жизни при дворе Людовика Толстого и не может нас удивлять — этот король, энергичный и дальновидный, был занят укреплением своего тающего на глазах домена, — то пробуждения литературных интересов у его сына можно было бы ожидать. Ведь молодой король был женат на Альеноре Аквитанской, сыгравшей затем такую значительную роль в истории французской словесности, той самой Альеноре, внучке первого провансальского трубадура, которая поражала всех литературным вкусом, начитанностью, которая покровительствовала поэтам, собирала рукописи и приехала в Париж с юга, где с детства была окружена атмосферой поэзии, музыки, вообще придворного веселия. Однако Людовик не разделил интересов своей образованной и обольстительной супруги. В период его долгого царствования (1137—1180) литературная жизнь лишь едва затеплилась. Мудрый аббат из Сен-Дени Сугерий написал латинское жизнеописание Людовика Толстого; захиревшая при последних Каролингах и первых Капетингах королевская историография медленно и вяло возобновилась. Посетивший королевский двор прославленный поэт-лирик Конон де Бетюн остался недоволен оказанным ему холодным приемом.

В 1152 г. Собор в Божанси расторгнул брак Людовика и Альеноры. Новая королева, Адель Шампанская, не обладала вкусами и талантами внучки Гильема IX. Ее сын Филипп-Август, захваченный борьбой с Ричардом Львиное Сердце и Иоанном Безземельным, интересовался лишь политикой и политическими сочинениями. К ним он справедливо относил и историографию, которая сделала при этом короле некоторые успехи. Отметим, что от своих хронистов Филипп требовал насаждения культа Карла Великого, политический смысл которого вполне понятен. Для беллетристики опять не нашлось ни времени, ни места.

Р. Беццола дает очень точное определение политических мотивов безразличия французских королей к куртуазной словесности. Ученый пишет: «Общественный идеал куртуазии, утонченность нравов и культуры, роскошь и блистательные подвиги рыцарей, служение даме и утверждение личности рыцаря, достойного сидеть вместе с королем за круглым столом, когда этот самый король — лишь primus inter pares, — все это было ни к чему при дворе, где король хотел быть королем наподобие своих предков, от которых он заимствовал величие и обязанность быть достойным этого величия, достойным благодаря своей жизни и своего правления, вдохновляемых теми; же высокими побуждениями, которыми руководствовались эти предки» [28].

Все это верно. Но это объяснение экстралитературное. Есть еще одно важное условие. Для оживления литературной жизни, а тем более для новых литературных начинаний нужны определенные творческие импульсы. Их при французском королевском дворе не было. Старые, связанные, скажем, с героическим эпосом, были растеряны или отживали свой век. Новые времена требовали новых песен. У них должен был быть свой, совершенно новый поэтический язык. Не просто некий новый набор эпитетов и иных тропов. Нужна была новая модель мира, подчиняющаяся совсем новой эстетической системе, неотделимой от системы этических ценностей, отвечающих запросам своей эпохи.

Эта модель мира и эта этико-эстетическая система были найдены не при королевском дворе, стиснутом в кольце враждебных сеньоров, а совсем в другом месте, там, где сконцентрировались антикапетинговские силы. Сложиться эта новая эстетическая система, давшая толчок развитию романа, могла только там.

Ученые-провансалисты разных эпох с неослабевающей надеждой, но, в общем, тщетно, ищут истоки рыцарского романа в Окситании. Можно, конечно, сокрушаться о пропаже рукописей, можно вычитывать в темных строках песен трубадуров намеки на Тристана и Изольду, короля Артура и его верного кравчего Бедивера. Эти намеки могут действительно иногда отыскиваться, но они, эти намеки и смутные упоминания, еще не говорят о наличии на юге романной традиции, сложившейся здесь якобы раньше, чем на севере. Подлинной родиной рыцарского романа стал все-таки север Франции, точнее нормандская культурная среда, еще точнее двор первых Плантагенетов, их родственников и союзников.

У нас нет достоверных сведений о культурном окружении Вильгельма Завоевателя. Его старший сын Вильгельм II Рыжий правил сравнительно недолго. Более значительным было царствование его брата Генриха I Боклерка (1100—1135). При его дворе мы находим первого крупного англо-нормандского поэта Филиппа Таонского (или Таунского). По случаю женитьбы своего покровителя на Аэлисе Лувенской (1121) он принялся за составление своей примечательной книги — «Бестиария», описывающего всевозможных животных — как чисто фантастических (единорога, сирен), или экзотических (слона, крокодила), так и своих, местных (зайца или ежа). Примечателен в этой книге пристальный интерес к живой природе, заинтересованность ею и одновременно — необузданность фантазии, легкость поэтического языка, умелое переосмысление окружающей действительности, виденье в ней многослойности и многосмыслениости. Интересна и, главное, плодотворна для дальнейшего развития литературы проводимая Филиппом Таонским идея сложных взаимоотношений человека и природы. Это вскоре найдем мы и в романе, который появится в этой же англо-нормандской культурной среде при ближайших потомках Генриха I Боклерка.

Генрих II был сыном Матильды, внучки Вильгельма Завоевателя и дочери Генриха I. Таким образом, он не имел наследственных прав на корону. Не был он и официальным соправителем при Стефане Блуаском, вырвав на это согласие в последний момент у дряхлого и безвольного короля, стоявшего на краю могилы. Но королевская власть не утратила еще своего выборного характера. Англо-нормандские бароны были очень сильны по обе стороны Ла-Манша. Особенно они усилились при Стефане, когда в короткий промежуток времени, в обстановке почти полной анархии в государстве, было построено 1115 рыцарских замков, подлинных феодальных гнезд. В этих условиях король не мог не считаться со своими баронами, он просто был «первым среди равных». Генрих против этого не возражал (на первых порах) и даже на этом сыграл. Уже с первых же своих шагов он сделал недвусмысленную заявку на твердую и сильную королевскую власть.

Идею новой, упрочивающейся королевской власти нужно было умело вплести в контекст мировой истории, и Генрих II активнейшим образом принялся это делать. Тут пошли в ход и легенды о троянце Брутусе, прародителе британцев, и о короле Артуре, сначала вожде островных кельтов, а затем императоре всего Западного мира. Генрих окружил себя мудрыми советчиками, искусными дипломатами, вдумчивыми и изобретательными историками. Он окружил себя, наконец, поэтами, поставив их творчество на службу своим не только политическим, но— шире — идеологическим целям.

Отметим прежде всего космополитический характер окружения Генриха. Помимо англичан, например Иоанна Сольсберийского, мы находим тут выходца из Западной Франции Петра Блуаского, нормандцев Фому Бекета, Васа, Тома Английского, валлийцев Вальтера Мана и Гираута де Барри, пуатевинца Бенуа де Сент-Мора, француза (т. е. выходца из Иль-де-Франс) Вальтера Шатильонского, наконец, провансальца Бернарта де Вентадорна (который, впрочем, пробыл при анжуйском дворе недолго).* Но дело не только в космополитичиости этого двора (хотя это тоже немаловажное обстоятельство, способствовавшее расцвету рыцарского романа). Мы перечислили, конечно, лишь немногих из входивших в окружение Генриха и его, супруги. Мы сделали вполне определенный отбор. Действительно, все перечисленные нами — первоклассные литераторы: законовед («легист») Бекет, замечательные хронисты и бытописатели Иоанн Сольсберийский, Петр Блуаский, Вальтер Ман, поэты Вас, Тома Английский и Бенуа де Сент-Мор, поэт-латинист Вальтер Шатильонский, этнограф Гираут де Барри. К ним можно было бы добавить еще многих — ученых, правоведов, политиков или поэта-сатирика Нигела Верекера. Космополитический характер литературного окружения Генриха II способствовал взаимообогащению различных культурных традиций, которые как раз здесь столь счастливым образом соприкоснулись.

Итак, литературные интересы если и не доминировали при этом дворе, то занимали при нем очень значительное место. По свидетельству хронистов, Генрих любил литературу с юных лет. Один из них, Петр Блуаский, оставил очень интересную характеристику молодого короля, где он, в частности, писал: «Когда он не держит в руке лук или меч, он находится в совете или занят чтением. Нет человека более остроумного и красноречивого, и, когда он может освободиться от своих забот, он любит спорить с учеными» [29]. Генрих бегло читал по-латыни, понимал по-провансальски и по-итальянски. Его родным языком был, естественно, французский. Английского языка он не знал.

Таким образом, если французский рыцарский роман и сложился при английском королевском дворе, в этом нет ничего парадоксального: этот двор не только по языку и по вкусам, но даже территориально был французским. И Генрих, и его сын Ричард Львиное Сердце большую часть жизни провели в своих заморских владениях, т. е. во Франции. Что касается королевы Альеноры, то она подолгу живала у себя в Пуатье, где постоянно была окружена поэтами[30]. В крестовом походе 1147 г., ставшим столь роковым в семейной судьбе Альеноры и Людовика VII, принимал участие и знаменитый трубадур Джауфре Рюдель. Полагают, что одну из песен он посвятил Альеноре. Еще более тесные связи соединяли Генриха II и его жену с самым искренним певцом куртуазной любви Бернартом де Вентадорном. Он посвятил королеве одну песню (№ 33), а Генриху пять (№ 15, 17, 21, 26, 36).

Другие феодальные дворы с ярко выраженными литературными интересами и меценатством, за исключением двора графов Пуатье, где издавна был центр трубадуров, развились несколько позже, под непосредственным влиянием деятельности Генриха II и Альеноры Аквитанской и их литературного окружения. Большую роль в этих дворах играли, между прочим, дочери Альеноры — Мария Шампанская (1145—1198) и Аэлиса Блуа-Шартрская (1149—1183?), а также близкая приятельница Альеноры Эрменгарда Нарбоннская (ум. 1197). Меценатство, покровительство поэтам, прямые заказы им — вот что характеризует эти феодальные дворы и их августейших покровительниц. Мужчины не отставали тут от благородных дам. Таковы были, например, Филипп Фландрский (1142—1191), разделявший любовь к литературе со своей женой Изабеллой Вермандуа (ум. 1182), Тибо Блуаский (ум. 1191), или Бодуэн Генегаузский (1150—1195).

Таким образом, рыцарский роман сложился при северо-французских феодальных дворах в обстановке утончавшейся, рафинировавшейся и конституировавшейся рыцарской культуры, определенной кодификации и закрепления рыцарской морали, отразившейся как в отдельных компонентах придворного этикета, так и во всей системе куртуазных представлений и норм. Они были именно системными, что не устраняло их сложности и противоречивости и даже открытого противоборства разных тенденций, что, как увидим, достаточно ярко отразилось в эволюции куртуазного романа уже на первых порах его существования.

Первый этап развития французского рыцарского романа был коротким и оставил нам не так уж много памятников. Приходится он приблизительно на 50-е годы XII в. Параллельно шла разработка двух тем, точнее двух сюжетных пластов. Оба связаны с переосмыслением истории. История соотносилась с современностью. Современности отыскивались отдаленные истоки. Два персонажа находятся в центре внимания поэтов, как бы соперничая между собой, — Александр Македонский и Артур. Оба трактуются мифологизирование, и эта открытая мифологизация истории (реальной или полулегендарной) заставляет некоторых исследователей выводить первые французские стихотворные обработки повествований об Александре и Артуре за рамки истории романа. Однако подобная точка зрения несомненно ошибочна. В памятниках этого периода действительно еще не было многих существенных признаков романа (индивидуальность подвига, сконцентрированность вокруг одного эпизода и т. п.). Но были важные черты, которые легли затем в основу всех последующих рыцарских романов.

Собственно, в этот начальный период развития французского куртуазного романа речь может идти о четырех основных памятниках. Это «Роман об Александре», «Роман о Бруте» Васа, «Роман о Трое» Бенуа де Сент-Мора и «Роман о Фивах». Точную хронологическую последовательность этих книг установить вряд ли возможно. Лишь Вас датировал свой роман (1155). Остальные этого не сделали. «Роман о Фивах» анонимен. Бенуа де Сент-Мор, по-видимому, работал одновременно с Васом, у «Романа об Александре» слишком много авторов; некоторые из них трудились над бесконечными продолжениями романа еще во времена Кретьена, поэтому в данном случае пас может интересовать лишь начальная дата.

Провансалисты датируют первую, так называемую франко-провансальскую версию «Романа об Александре» 20-ми годами XII в. В наше время эту дату передвинули к началу 30-х годов. От этой версии сохранился лишь отрывок в 105 стихов (восстанавливать первоначальный вариант всей книги на основании немецкой переработки Лампрехта из Трира вряд ли правомерно). Поэма была написана лессами, построенными на ассонансах. Автором этой первой версии был некий Альберик из Бриансона (или Безансона), т. е. уроженец долины Роны и так называемых Провансальских Альп. Сохранившийся отрывок слишком невелик, чтобы судить об утраченном целом. В нем, однако, отчетливо проглядывает воздействие латинских средневековых версий Псевдо-Каллисфена, Юлия Валерия, архипресвитера Льва и т. д.18, с другой же стороны — поэтика жест.

Следующими к теме об Александре Македонском обратились поэты из центральной и северо-западной Франции, развивая идеи, заложенные уже в произведении Альберика, но дополнив их одним существенным моментом. Альберик подробно говорит о системе воспитания молодого принца, который с детства искал общества настоящих рыцарей. В систему этого воспитания входит обучение и языкам, и владению копьем и мечом, и верховой езде; знакомство с литературой и уложениями законов, умение играть на музыкальных инструментах и т. д. Здесь перед нами уже воспитание не сурового воина, героя жест, а феодала как бы новой формации. Этот многозначительный текст, излагающий, конечно, не особенности обучения исторического Александра Македонского, а проецирующий это обучение на феодальную действительность занимает 30 стихов, т. е. почти треть сохранившегося отрывка.

Первый продолжатель Альберика из Бриансона, работавший в 50-х годах при пуатсвинском дворе, даже, быть может, входивший в окружение Альеноры Аквитанской, воспитанию героя посвятил лишь одну лессу, в целом повторив концепцию Альберика, но внеся в нее одно существенное дополнение: помимо воинской сноровки и основательного знакомства с «семью свободными искусствами», будущий государь должен уметь «куртуазно беседовать с дамами о любви». Эта программа не только рыцарского (что было уже у Альберика), но и куртуазного воспитания подкрепляется, например, длинным описанием (140 стихов) посвящения Александра в рыцари, вЫ«1Швающегося в пышное придворное торжество, на котором присутствуют не только поседелые в боях воины, но и знатные дамы. Близость этой анонимной части «Романа об Александре»* (в последней трети века ее продолжили Ламберт-ле-Торт, Евстафий, Александр де Берне, Пьер де Сен-Клу и др.) к англо-нормандской культурной среде подтверждается и обилием в этой части мотивов загадочного и таинственного, заколдованного и связанного с миром природы.

* О судьбе легенды об Александре Македонском на средневековом Западе см.: Грабарь-Пассек М. Е. Античные сюжеты и формы в западноевропейской литературе. М., 1966, с. 172—182, 213—228; Гостюхин Е. Л. Александр Македонский в литературной и фольклорной традиции, м., 1972, с. 22-41.

Или хотя бы тем, что при описании одежды только что посвященного в рыцари Александра указывается, что его рубашка привезена с берегов Темзы, а шлем — из Корнуолла. А в стихе 368-м анонимной части романа довольно неожиданно упоминается король Артур. Так легенды о замечательном полководце древности вплелись в англо-нормандский литературный контекст.

Миниатюра из рукописи «Романа об Александре» (XIV в.)

Здесь важно обратиться к нормандцу Васу, хотя его стихотворное переложение Гальфреда Монмутского также не обладает теми чертами рыцарского романа, какие мы найдем позже, во времена Кретьена.

Методы работы Васа изучены достаточно подробно [31]. Остановимся лишь на наиболее существенных моментах. Вас, как известно, латинской сжатости Гальфреда противопоставил некоторое многословие своего французского восьмисложника. Но смысл этих добавлений (или разбавлений) текста Монмута однозначен. Вас усиливает мотив рыцарственного поведения героев, усложняет их взаимоотношения, добавляет романические детали. Он четко формулирует куртуазные идеалы, которые станут затем непременным аксессуаром последующих рыцарских романов:

Juvencels esteit de quinze anz, De sun eage fors e granz. Les thecches Artur vus dirrai Neient ne vus en mentirai; Chevaliers fu mult vertuus, Mult fu preisanz, mult glorius; Cuntre orguillus fu orguillus E cuntre humbls dulz a pituz; Forz e hardiz e conqueranz. Large dunere e despendanz; E se busuinnus le requist, S’aidier li pont, ne l'escundist. Mult ama preis, mult ama gloire, Mult volt ses faiz mettre en momoire, Servir se fist curteisement Si ce cuntint mult noblement. Tant cum il vesqui e regna Tuz altres princes surmunta De curteisie e de noblesce E de vertu e de largesce.

Здесь нет подробного изложения программы воспитания молодого принца (что мы находим в пуатевинской редакции «Романа об Александре»), здесь как бы даны ее итоги. Военная доблесть и великодушие, любовь к славе и чувство меры, защита слабых и сирых и щедрость — все это не облечено у Васа в религиозные одежды, что станет типичным для одного из направлений рыцарского романа, которое заявит о себе на пороге следующего столетия. Христианский элемент здесь едва проглядывает. В то же время все таинственное и чудесное, вообще мотивы кельтского фольклора явно увлекают поэта.

Вас широко вводит в свою книгу описания придворных празднеств и рыцарских поединков, особенно проявляя в этом свой талант. Любовные мотивы, столь конструктивные для развития куртуазного романа, не играют в книге Васа ведущей роли, занимая немного места (как, впрочем, и в пуатевинской версии «Романа об Александре»). Но это не значит, что Вас обходит стороной эту тему. Он сделал попытку изобразить внезапно вспыхнувшее, поразившее героя подобно солнечному удару любовное чувство (Утера Пендрагона к герцогине Тинтагильской Иджерне):

L’amur Ygerne m’ad suspris, Tut m’ad vencu, tut m’ad conquis, Ne puis aler, ne puis venir, Ne puis veillier, ne puis dormir, Ne puis lever, ne puis, culchier, Ne puis beivre, ne puis mangier, Que d’Ygerne ne me suvienge; Mais jo ne sai cum jo la tienge.

Но тема любви затрагивается Васом и в ином плане. Поэт повествует и об адюльтере, тема которого также не раз будет появляться в романе (особенно позднем) и на которой, собственно, будет соткана основная канва повествований о Ланселоте. Тут как бы намечается тема Тристана, полюбившего жену дяди. У Гальфреда Монмутского племянник Артура Модред, в отсутствие короля, отправившегося на войну с императором Луцием, пытается сам сесть на трон, и женитьба на королеве Геньевре лишь должна помочь ему осуществить свой замысел. Т. е. Модред движим у Гальфреда лишь своекорыстными политическими побуждениями. У Васа все иначе. Связь Модреда с женой дяди носит давний характер и лишена политических мотивов. Эту любовь Модред долгое время вынужден скрывать. Он сбрасывает маску лишь в тот момент, когда решает захватить трон Артура:

Modret esteit de grant noblei Mais n’esteit pas de bone fei. U aveit la reine amee, Mais co esteit chose celee; Mult s’en celout; e ki quidast Que il feme sun uncle amast, Maismement de tel seinnur Dunt tuit li suen orent enur; Feme sun uncle par putage Amat Modret si fist huntage.

Остановимся, наконец, на последней детали, характеризующей книгу Васа: на придуманном им мотиве «Круглого Стола», столь важном для дальнейшего развития рыцарского романа. Мы не будем задерживаться на фольклорных истоках этого мотива (как и на спорах археологов о том, существовало ли нечто подобное среди мегалитических построек). Нам важнее указать на политический смысл этой интерполяции Васа и на те сюжетообразующие возможности, которые в этом мотиве были заложены. Король Артур в трактовке Васа царил не просто над всем западным миром; благодаря Круглому Столу он оказывался главой, «первым среди равных», некоего абстрактного мира рыцарства, символом которого и становился Круглый Стол. Он является олицетворением не только равенства всех допущенных к нему, но и своеобразного рыцарского братства, связанного как бы круговой порукой, заставляющей каждого члена этого братства уважать друг друга, приходить друг другу на помощь, отправляться на поиски своего собрата, если тот к определенному сроку не прибыл в пиршественную залу короля Артура, где помещался Круглый Стол. Завоевание права восседать рядом с другими за этим столом, поиски рыцаря, не явившегося на общую трапезу, — все это станет ведущими мотивами рыцарского романа на следующем этапе его развития. В идее Круглого Стола, не случайно возникшей при дворе первых Плантагенетов, содержалась заявка на некое мировое господство, или по крайней мере ведущую роль британской короны (Артур был признанным вождем бриттов, но за его Круглым столом могли получить место и британцы, и французы, и нормандцы, и анжуйцы, и фламандцы, и бургундцы, и лотарингцы). Но, с другой стороны, в этой идее нельзя не видеть признания равноправия баронов и их короля, на что первые представители молодой династии не могли не пойти, имея в виду отдаленные политические цели.

«Роман об Александре» (в его пуатевинской редакции) и «Роман о Бруте» Васа, созданные почти одновременно, и по своей глубинной структуре однотипны. Это рассказ о жизни героя мирового масштаба, чья деятельность была овеяна многими легендами, кто сочетал в себе и удаль молодого воина, и мудрость убеленного сединами старца. В обоих романах перед нами проходит и детство героя, и его мужание как воина и правителя, и его замечательные свершения, и трагическая гибель (в результате предательства).

На уровне сюжета эти произведения не сопоставимы. Но сюжет — это лишь поверхностная структура памятника. Генетическая дифференциация лишь на этом уровне имеет право на существование. Не в том дело, что в основе «Романа об Александре» лежала история жизни реального исторического деятеля, а Брут как прародитель британцев был сплошной исторической фикцией. Важнее другое — в обоих случаях перед нами в достаточной степени мифологизированная история (или то, что почитали историей современники Васа). О степени историзма сказаний об Александре Македонском можно, конечно, ставить вопрос, но степень эта была столь бесконечно мала, что ее вряд ли стоит принимать в расчет и на этом основании противопоставлять или просто отказываться сопоставлять эти два важных памятника старофранцузской литературы.

Такое же мифологизированное понимание истории находим мы и в анонимном «Романе о Фивах», восходящем к хорошо известной в средние века латинской поэме Стация. В «Романе о Фивах», в структуре и замысле книги, слышны отзвуки крестового похода, который у всех еще был в памяти. Поэтому поход «семерых» против Фив в известной мере воспринимается (и изображается в романе) как экспедиция крестоносных отрядов. Фивы оказываются каким-то инфернальным городом, а его обитатели — завзятыми язычниками. Впрочем, это не делает из жителей Аргоса последовательных христиан. По форме (встречающееся сбивание на лессы, ввод героя с обязательным изложением его происхождения, родства и т. д., доминирующее место описаний) эта книга отражает живучесть традиций жесты. Однако опыт «Романа об Александре» и «Романа о Бруте» не прошел для создателя книги даром (правда, влияние поэмы Васа некоторыми исследователями оспаривается). В романе большое место занимают описания празднеств и турниров, а также любовных взаимоотношений героев, особенно двух пар — Партенопея и Антигоны, Атиса и Исмены. Но любовная интрига не является в романе двигателем сюжета. Кроме того, любовь изображается здесь как внезапно нахлынувшее чувство, оно не знает сомнений и колебаний, оно всегда взаимно и поражает обоих влюбленных сразу. Их диалоги лишены динамизма и скорее напоминают монологи, никак не продвигающие действие вперед. Мотив совершения подвига во имя дамы здесь еще недостаточно выявлен. Но концепция «пристойной» любви проведена со всей определенностью. Так, Антигона говорит полюбившему ее Партенопею:

Pucele sui, fille de roi, legierement amer ne doi. Ne doi amer par legerie dont l'em puisse dire folie; ainsi doit on prier berchieres ou ces autres fames legieres. Ne vous connois n’onc ne vous vi ne mes ore que vous voi ci. Se or vos doing d’amer parole, bien me pouez tenir pour foie.

В этом смысле любовь героев рассудочна, она не знает не только самозабвенного порыва Тристана и Изольды, но и прихотливости отношений персонажей Кретьена.

Мы не склонны зачислять «Роман о Фивах» в разряд произведений неудачных, бесконечно архаичных уже для своей эпохи, как это делает такой крупный современный знаток средневековой французской литературы, как Ж.-Ш. Пайеп[32]. Но как и другие романы 50-х годов, «Роман о Фивах» — произведение переходное, вернее, подготавливающее следующий этап развития романа. Оно очень типично как попытка приспособить античный сюжет для нужд своего времени, перелицевать его в духе идеологических представлений эпохи[33]. Феодальная терминология встречается в «Романе о Фивах» на каждом шагу. Она проявляется не только в описании осад и поединков, особенностей замкового быта или деталей вооружения. Сознание героев — это сознание феодальное. Оно пронизано представлениями о вассальном долге, правах сюзерена и т. д. Нельзя также не отметить стремления вычленить из общего контекста повествования в известной мере дискретные любовные интриги, что явилось весьма продуктивным новшеством.

Акцент на подобных любовных коллизиях, также сочетающихся с псевдоисторическим фоном, окрашенным чертами феодальной повседневности, находим мы и в гигантском создании придворного историографа Генриха II Плантагенета, ученого клирика Бенуа де Сент-Мора. Если «Роман о Фивах» восходил к хорошо известной в эпоху средних веков «Фиваиде» Стация, то свой «Роман о Трое» Бенуа де Сент-Мор основывал на латинских средневековых пересказах Гомера (Дарес Фригиец, Диктисиз Крита).

Не приходится удивляться, что сюжет об истории разрушения древней Трои заинтересовал Генриха II и его двор. Благодаря хитроумным выкладкам историографов британцы как бы оказывались потомками легендарных троянцев (в романе Бенуа доминирует не прогреческая, а протроянская точка зрения на описываемые события). Но в старом сюжете, а вернее в его повой обработке, кочующих придворных Генриха привлекало и другое — обилие экзотики и фантастики, смелый полет вымысла — с одной стороны, подробнейшее детализированное описание осад и сражений — с другой, географические и исторические подробности — с третьей. Клирик Бенуа сделал заявку на энциклопедичность; он не только пересказал содержание «Илиады», но и изложил предысторию Троянской войны — поход аргонавтов, любовь Язона и Медеи, похищение Елены, дипломатические переговоры накануне войны и т. д.; а рассказывая о государстве амазонки Пентезилеи, он суммировал географические и исторические сведения о Ближнем Востоке, которые были в его распоряжении. Главное место занимает в этой огромной книге описание сражений (таких битв в романе 24; 13 из них описаны особенно подробно), а также военных советов и переговоров. Любовный момент в книге присутствует, но не играет сюжетообразующей роли. Тем не менее автору удалось наметить индивидуализированные образы своих героинь. Это ветренная Бризеида, давшая обет верности Троилу, но позволившая себя увлечь Диомеду, это пылкая, но робкая одновременно Медея, которая не может побороть вспыхнувшую в ней любовь к Язону, наконец, это Поликсена, как бы ощущающая трагический финал своей любви к Ахиллу. Эти три любовных истории не занимают в романе много места, однако Бенуа именно здесь проявил не только свой неутомимый поэтический талант и изобретательность, но и попытки создать индивидуализированный характер. Достигается это хотя бы неожиданными деталями портрета. Такова, например, кокетливая родинка на лбу Елены; таковы сросшиеся брови Бризеиды как символ ее роковых чар:

Briseida fu avenant, Ne fu petite ne trop grant. Plus esteit bele e bloie e blanche Que flor de lis ne neif sor branche; Mais les sorcilles li joigneient, Que auques li mesavenaient.

Бенуа пытается связать любовь с воинскими свершениями. Так, Диомед восклицает, обращаясь к Бризеиде:

S’en vos n’aveie m’etendance Jamais ne cuit qu’escuz ne lance Fust par mei portez ne saisiz.

Однако подвиги свои герои совершают не во славу дам, хотя последние и наблюдают за поединками с крепостных башен. Бенуа де Сент-Мор даже отваживается на довольно скептические замечания в адрес женщин,

Которые от природы непостоянны и не способны на большое, всеобъемлющее, длительное чувство:

A femme dure dueus petit, A l’un ueil plore, a l’autre rit Mout muent tost li lor corage.

Во всех кратко и суммарно рассмотренных нами четырех романах, созданных, как уже говорилось, почти в одно и то же время, перед нами результаты одного и того же процесса — приобщения нового читателя и слушателя к легендам и сказаниям прошлого, которое переосмысляется и пересказывается в терминах современности.

Миниатюра из рукописи «Романа о Трое» (XIV в.)

Отсюда — подробные описания сражений и осад (по которым можно изучать особенности военного искусства той поры), военных советов и придворных торжеств. Отсюда — интерес к таинственному и загадочному, чудесному и феерическому. Отсюда — постепенное выделение из хаотической массы сражающихся индивидуальных поединков, которые скоро станут самоцелью, превратившись в рыцарские «авантюры». Отсюда, наконец, — повысившаяся роль женщины, которая не только следит за сражающимися с крепостных стен, но и ободряет их, дарит «своему» рыцарю — как талисман — узорчатый лоскут своей одежды.

По своей глубинной структуре, при всем разнообразии их сюжетов , эти четыре романа однотипны. Связывает их и еще одно важное обстоятельство. Это идея исторической непрерывности и преемственности. Легендарное или далекое прошлое становится прелюдией к современности. Тем самым авторы четырех первых романов не могли еще преодолеть этой условной и наивной «историчности» (подобной «историчностью» отличались и жесты, при всем свободном и фантастическом перекраивании истории, которое мы в них обнаруживаем) и повествование о личной судьбе протагониста переплетали с рассказом о его роде, племени, социуме.

Итак, рассмотренные нами литературные памятники носят переходный характер. Переходный не только от жесты к роману, но и от античной поэмы (и от средневековой латинской поэмы, написанной в подражание поэме древнеримской) к новому жанру. Переходность объясняет и сходство этих произведений с последующими памятниками рыцарского романа и разительные отличия, скажем, «Романа о Трое» от книг Кретьена де Труа, которые, как об этом будет сказано ниже, следует считать наиболее типичными для данной разновидности романного жанра. Можно, конечно, причислять рассмотренные нами произведения к неким «рыцарским поэмам», весьма отличным от романа. К такому решению толкает нас несходство этих «поэм» и классических рыцарских романов. Так поступает, например, П. Галле[34] в споре с Р. Маришалем[35], объявляя «отцом современного романа» Кретьена де Труа.

Но для нас важны не столько сходство и различия, не столько конкретные литературные памятники, рассмотренные сами по себе, сколько та тенденция литературного развития, которая в этих произведениях запечатлелась. Тенденция эта заключалась не только в переходе от пения (жесты) к реситации (роман), что убедительно показано в одной из работ П. Галле[36], но и в переосмыслении античного материала, его переориентации на изображение индивидуальной судьбы, ее вычленения из псевдоисторического ряда. Такова была тенденция эволюции жанра. В полной мере она реализовалась уже в следующий период развития французского куртуазного романа.