Глава 6
Кровавая зима 1944–1945 гг. (Венгрия)
Зимою 1944–1945 годов наш 1288 стрелковый полк трижды выводили с передовой «на переформировку». Иначе говоря, трижды наши стрелковые роты теряли боеспособность из-за людских потерь. В стрелковых взводах оставались кучки солдат и как правило ни одного офицера. И это, несмотря на постоянно сочившийся на передовую ручеек пополнения!
Три команды сниматься с передовой для оставшихся в живых пехотинцев — три возвращения с того света. Вряд ли кому-либо из солдат стрелковых рот удалось продержаться всю зиму на передовой: либо «НАРКОМЗДРАВ» (госпиталь), либо «НАРКОМЗЕМ» (могила).
Три команды — три этапа наших зимних боев. 1. На Батинском плацдарме (ноябрь — декабрь 1944 г.). 2. Будапешт и вокруг него (январь — февраль 1945 г.). 3. На самом южном фланге (март — апрель 1945 г.).
На Батинском плацдарме
Мы еще не знали куда идем, но всполохи огня и артиллерийская канонада, не смолкающая всю ночь впереди, говорили за себя. Там начинались лютые бои за правобережные дунайские плацдармы.
«Ночью 8 ноября одна рота 708 полка 233 стрелковой дивизии пыталась форсировать Дунай, но не имела успеха. Ни одному солдату не удалось преодолеть водную преграду… Бои за плацдармы всегда отличаются особой жестокостью и упорством. Наши солдаты, побывавшие во многих трудных сражениях, говорили потом, что редко где враг оказывал такое яростное сопротивление, как на правом берегу Дуная. Наиболее ожесточенные бои шли на Батинском плацдарме. Ломая сопротивление неприятеля, советские воины шаг за шагом продвигались вперед. Эсэсовцы дивизии «Бранденбург», переброшенной из Югославии, по нескольку раз в день переходили в яростные контратаки…
До 15 ноября 19 и 113 сд оставались во втором эшелоне корпуса в районе Сомбора и Бездана. 18.11 они были переброшены на Батинский плацдарм. 113 сд (это мы — Б. М.), сменившая 223 сд (сразу скажу: сменять было некого), медленно и настойчиво расширяла плацдарм» (Шарохин, Петрухин. Путь к Балатону. 1966).
Из воспоминаний Миленко Пурача, ветерана Народно-освободительной армии Югославии:
«Недавно вновь побывал в Батине… Здесь, на крутизне, стоит памятник воинам Советской Армии. Высокая граненая, как штык, стелла, на ее широком постаменте сцены разыгравшегося здесь в ноябре 1944 года сражения…
Мы победили тогда. 19 ноября 1944 года в честь победы под Батиной в Советском Союзе был произведен салют. Но дорогой ценой досталась победа. В братской могиле в Батине спят вечным сном 1249 солдат и офицеров Советской армии» (Правда, 1.02.89).
А сколько моих однополчан закопано в безвестных могилах? Сколько осталось лежать в засыпанных разрывами окопах, в воронках от бомб, снарядов, а то и просто в потаенных местах лесных чащоб?
На Батинский плацдарм мы переправлялись под утро. За нашими спинами уже занималась холодная ноябрьская заря. Трава под тяжестью инея болезненно клонилась к земле. Правый (западный) берег Дуная здесь холмист и весь порос лиственным лесом. Полк неторопливо сосредотачивался в небольшой луговой долине уже километрах в полутора от переправы. Долго и зябко чего-то ждали. Наконец, подошли кухни, а следом за ними в небо с трудом вскарабкалось хоть и ноябрьское, но все же южное солнце. Земля высохла и… «отчего солдат гладок? — поел, да и на бок». Где-то к полудню над нами завис «костыль»— немецкий одномоторный моноплан-разведчик с загнутым к верху стабилизатором, что придавало ему сходство с железнодорожным костылем.
Будто вчера лежу я на мягкой траве, лениво загоняю в патронник карабина патроны и стреляю в чистое бескрайнее небо: по уставу — в самолет («в белый свет, как в копейку, всегда попадешь»).
Потом «костыль» улетел, оставив нас млеть на мягком осеннем солнце. Вероятно, по наводке «костыля» над переправой появились немецкие бомбардировщики. Там рвались бомбы, взлетали комья земли, надсадно хлопали зенитки. Мы же для немецких самолетов были слишком мелкой сошкой.
Сладострастное чувство собственной сиюминутной безопасности, ничего неделания, теплого солнца и скорого появления заветных кухонь в девятнадцать лет делает человека вполне счастливым. Где-то под кустами заиграла гармошка, рядом забасил доморощенный Василий Тёркин…
Наш 1288 полк должен был сменять тех, кто захватил плацдарм. Полковые разведчики с утра ушли искать кого-нибудь из «тех». Но вокруг тишина. Лишь слева по крутым склонам холмов молчаливо и опасно темнеет побитый снарядами и бомбами лес.
На ночь глядя, никто не хотел куда-то идти, чтобы смотреть на задубевшие уже трупы предшественников, и тем более разделить с ними судьбу. «Утро вечера мудренее», и, выставив боевое охранение, стрелковые роты расползлись по кустам. Мы же — минометчики — тесно прижались к своим подводам с косоглазыми итальянскими мулами…
Запомнились мне еще два ушастых ослика — черный и белый, «заимствованные» нашими хозяйственными партизанами у местного населения по дороге на плацдарм. Скорее, запомнились не они, а их смерть.
Буквально на следующий день в первом же бою старшина решил доставить мины на осликах прямо к минометам и тем самым доказать начальству необходимость постановки ослов на довольствие. То ли немцы увидели их, то ли просто ослики оказались невезучими, но надо же было именно в этот момент немцам произвести артналет на боевые позиции роты. Как только в воздухе загудел первый снаряд, мы все попрыгали в окопы. Ослики беззащитно и растеряно, как маленькие дети, прижавшись друг к другу, остались стоять на поляне. Помню, как пытался из окопа комьями земли отогнать их в лес, но ослы упрямы, а артналет был точным… Черного убило наповал, белый же молча сорвался с места и убежал в лес, волоча за собой длинные красновато-серые кишки. Среди нас в тот день потерь не было.
Я чуть забежал вперед. Эта история произойдет на плацдарме в конце второго дня, т. е. 19 ноября. Начало же его было беззаботно спокойным. Правда, солнце решило с утра не всходить, а пустить вместо себя какую-то хмарь.
После плотного завтрака пехотные роты были развернуты в цепь и направлены «на сближение с противником». Мы же, держась за подводы, вместе с осликами потянулись вслед. Шли может час, а может два по дороге, петлявшей между холмов и виноградников. Урожай собран. Лишь изредка у самой земли среди пожухлых листьев темнели забытые сморщенные виноградины с терпкосладким мускатным привкусом. Никого.
Около полудня лес расступился. Впереди за разбитыми домами обозначились неестественно молчаливые контуры каменных строений Белого Монастыря. Пехотные цепи ушли вперед. Мы отстали… Минут через десять, а может быть через полчаса внезапно и торопливо, как испуганная шавка, на окраине села застучал немецкий пулемет. Этого только и ждали! С обеих сторон поднялась стрельбы.
«Минометы, к бою!» С того часа вся вторая половина ноября и начало декабря для меня слились в один сплошной беспросветный бой. Ни конца ему, ни передышки. Живыми и невредимыми из боя вышли единицы. Я попробую как-то слепить сохранившиеся в памяти картинки тех тяжелых холодных и дождливых дней, без гарантии временной последовательности. Есть только одна точная дата: 11 декабря 1944 года — последняя атака с попыткой прорваться к Надьканиже — центру единственного, оставшегося у немцев нефтедобывающего района. После той атаки 2-й батальон 1288 ст как боеспособная единица прекратил свое существование.
Атака
Немцы отходили медленно, стараясь зацепиться за каждый окоп, спрятаться за каждый бугорок, не давая нашим генералам ни малейшей возможности прорваться, обойти, окружить…
Только в лоб, только кровью!
Обычно немцы оставляли позиции ночью, когда мы, измученные дневными атаками, приглушенные смертями друзей, мертвецки спали. С утра наши атаки встречались шквальным огнем хорошо окопавшегося боевого прикрытия. К полудню, а то и позже удавалось сбить немецкие арьергарды и продвинуться вперед километров на пять-шесть до подготовленной местным населением (и нашими пленными) новой линии обороны.
Хорошо помню 22 ноября 1944 года. Промозглый осенний дождь. Выданное нам зимнее обмундирование набухло водой. Ватная шапка-ушанка размокла и согревающим компрессом облепила голову. В сапогах хлюпает осенняя мразь. Холодно. Костра не разожжешь, не высушишься. Пехота залегла на опушке редкого леса. Перед нами долина небольшого ручья. На другом его берегу горой возвышается круглая, поросшая низким кустарником высота 206. Там немцы. Изредка они злобно огрызаются короткими пулеметными очередями — ВОЙНА.
Я раскопал себе лунку между корнями развесистого бука и пытаюсь согреться. Рядом пристроился телефонист. Полой шинели он прикрыл аппарат, закоченевшими мокрыми пальцами крутит ручку телефона и надоедливо повторяет: «Я — орел… Я — орел…» (какой ты… орел). Наконец, связь есть! Юрка говорит: «Есть приказ штурмом взять высоту». Я знаю, для доброй половины солдат, лежащих рядом со мной, это будет последним боем: кого захоронят, а кого отправят скитаться по бесчисленным медсанбатам и госпиталям…
Пока не началась первая атака, расскажу о некоторых фронтовых хитростях, которые объяснят читателю мою постоянно повышенную осведомленность о ходе боя в различных инстанциях и тем самым в какой-то мере подтвердят правдивость дальнейшего рассказа (кто верит на слово, может мелкий шрифт не читать).
Управление боевыми действиями пехоты в то время осуществлялось главным образом по телефонам, в меньшей мере по рации и связными. Корректировка стрельбы артиллерии (вплоть до полковой) и минометов — практически, только по телефонам. Каждое подразделение тянуло свой провод на НП, КП. Поэтому стоило только остановиться фронту, как телефонные провода опутывали всю передовую. Телефонный кабель (или просто «провод») был, естественно «в дефиците». Его воровали, подменивали. Бывали случаи, когда не в меру ретивых связистов-воров подстреливали, отправляли в штрафбаты, ибо украсть провод в ряде случаев означало вывести из строя целое подразделение, что могло определить судьбу боя, повлечь многочисленные жертвы.
Связисту положено сразу после выбора минометной ротой огневой позиции вешать за спину одну катушку кабеля длиной 200–300 метров. Дело это муторное, особенно в наступлении, когда все вокруг переменчиво и не знаешь, понадобиться ли твоя работа. Бывало, рискуя жизнью, протянет связист провод, все наладит, можно стрелять, а… немцы ушли. Надо «мотать обратно» и догонять своих, таща на себе тяжелые катушки, которые обычно везут на подводах.
Частенько же мы поступали так.
Минометные позиции, как правило, находились где-то между штабом батальона и КП стрелковых рот. Мимо нас (или поблизости) проходил их провод. В этот провод «врубались» наши телефонисты с позиции и с НП. Поступать так «нехорошо, но можно». Таким образом я, взяв трубку на НП, слушал не только указания своего командира роты, но и все переговоры, которые вел командир стрелкового батальона с ротами. Одновременно с этим, находясь непосредственно в боевых порядках пехоты и зная коды переговоров, я отлично понимал неумело зашифрованные команды и видел, как они выполняются.
Сейчас я попробую всего один раз подробно (хотя и несколько нудно) описать рядовую атаку тех времен и больше не буду. Это надо для того, чтобы читатель мог сравнить атаки, в которых «участвовали» члены Союза писателей и рядовые пехотинцы (на примере нашего полка и нашего времени — конец 1944 г).
Итак.
Разговор двух телефонистов.
— Командир полка приказал взять высоту любой ценой. Говорит, мы задерживаем наступление дивизии…
— Так вона ж гола. Як на неі лізти?
— А я почем знаю.
Я слышу этот разговор и беру трубку у телефониста. Командиру стрелковой роты ст. лейтенанту Аничкину звонит комбат. У телефона сидит дежурный телефонист:
— Где Аничкин?
— Командир роты ушел в цепь.
— Посылайте к нему связного, пусть подымает роту.
КП комроты метрах в полутораста за мной. Я вижу: ст. лейтенант Аничкин никуда не уходил. Он сидит рядом с телефоном и, как маленький ребенок, хочет оттянуть время бессмысленной атаки. У него в роте осталось человек 20–30 и посылать их на штурм голой укрепленной высоты бесполезно. Минут через десять снова звонок:
— Где Аничкин?
— Аничкин слушает!
— Что слушаешь… твою мать! Подымай людей! Атакуй!
— Так может быть, товарищ капитан, наши артиллеристы помогут?
— Какие тебе артиллеристы?! Из-за этого вшивого пупа снаряды изводить! — Комбат замолкает, потом бросает:
— Ладно, сейчас помогут.
Артиллеристы — это мы, минометчики, да недавно появившиеся в батальоне две противотанковые пушки, «сорокопятки».
Дальше по тому же проводу комбат дает команду Грешнову, тот мне. Я передаю координаты Юрке. Он — старший на позиции.
Все, кроме полкового и более высокого начальства, «тянут резину».
Метрах в десяти от меня в маленькой ямке-окопчике лежит недавно появившийся у нас командир стрелкового взвода— младший лейтенант. Ему еще нет девятнадцати. Это его первая атака…
…Треск кустов… Над головой пулеметная очередь… и рядом со мной падает связной Аничкина. Спрятавшись за куст, он кричит мл. лейтенанту: «Командир приказал подымать взвод, как только кончится артподготовка». Он добавляет еще что-то и исчезает в кустах, чтобы, играя со смертью, разыскать других взводных и передать им приказ.
Артподготовка, как понимает читатель, это огонь нашей минометной роты. «Шесть мин, беглый огонь!»— кричит на позиции Юрка. Я смотрю в бинокль. Хоть бы увидеть, услышать! Ведь разрыв 82-миллиметровой мины хорошо виден на голом месте и в сухую погоду (на такырах под Термезом). А когда все мокро и сильно заросло мелким кустарником!.. Будто совсем рядом за спиной чавкают минометы. Даже слышно, как летят мины… разрывы… Но солдаты не подымаются. Никто не хочет верить, что это и есть «артподготовка».
Опять появляется связной.
Ближе всего к мл. лейтенанту лежит Гречко— обстоятельный уже пожилой украинец, попавший на передовую из обоза за какую- то провинность.
— Гречко, короткими перебежками, вперед!
— А що мені, нехай сержант піде першим. Він позаду, — огрызается Гречко.
— Я тебе приказываю! — Взрывается мл. лейтенант. Но Гречко просто молчит.
Мл. лейтенант чуть приподымается, пытаясь достать Гречко стволом автомата… Пулеметная очередь от немцев… Гречко пугливо поджимает под себя ноги. Мл. лейтенант переключается на других солдат, но те, видя беспомощность командира, не торопятся выполнять его команды… Наконец, кто-то перебегает за соседний куст. За ним второй… третий… Немцы не стреляют. Мл. лейтенант вскакивает в полный рост: «За мной! Вперед!.. Ура-а-а!!» За ним устремляются некоторые солдаты… Метров через двадцать мл. лейтенант падает на голом месте. Пытается приподняться. Кричит. Потом зовет на помощь и сам того не ведая, перед смертью служит для немецких снайперов подсадной уткой. Но… селезней среди нас нет. Немцы с высоты открывают огонь. Все прижались к земле. И я тоже, хотя вижу, как быстро кровенеет гимнастерка мл. лейтенанта: надо как можно быстрее зажать рану… Атака захлебнулась и вырвавшиеся вперед живые солдаты отползают за кусты.
Через какое-то время сзади в кустах появляется тот самый сумрачный парторг, который на Днестре принимал меня в кандидаты в ВКП(б). У него в руках «ТТ».
— Офицеры есть?! Коммунисты, ко мне!
Офицеров нет. Двое сержантов-коммунистов ползут к нему в кусты.
Там, в пехотной цепи, к парторгу и сержантам присоединились ком. роты, комсорг батальона.
Мат… Телефонный провод раскаляется, дергается и искрится от мата… в кустах замелькали связисты-разведчики артиллерийских батарей… И вот на вершине высоты размашистым, заранее победным фонтаном взметнулся разрыв первого тяжелого снаряда.
«Огонь! Пощады не будет! Вперед… вашу мать!» Парторг с размаху бьет палкой солдата — «пошел!!» Один за другим, уже не подгоняемые офицерами и не хоронясь за кустами, не прислушиваясь к цоканью пуль, бегут, падают, снова бегут солдаты. Там за высотой слышны частые автоматные очереди. Это полковая рота автоматчиков зашла в тыл немцам.
«Ура-а-а-а…» Без бинокля видно, как серые, набухшие водой шинели мелькают в кустах на берегу ручья, пытаясь найти брод… Вот они лезут по склону… Я переношу огонь на самую вершину. Мимо на плащ-палатках волокут в тыл забинтованных то ли живых, то ли уже Богу душу отдавших пехотинцев… Бой медленно затихает. Высота наша…
Помню, еще в 50-х годах я рассказал этот случай своему тестю — кадровому военному, всю войну преподававшему в далеком тыловой училище.
— Нет, Боря, ты не прав. На фронте все было не так! Ты почитай, что говорят и пишут фронтовики. И я читал рассказы участников боев, писателей-фронтовиков: «За Сталина!», «За партию!», «Умрем за Родину»…
Я молчал, ибо в нашем полку, в нашем батальоне за целый год кровопролитных наступательных боев ничего подобного не слышал, хотя все время находился на переднем крае.
И не я один. Сейчас Главлит разрешил публиковать, например, стихи Б. Слуцкого. Поэт Б. Слуцкий в 1942 году пришел на фронт следователем дивизионной прокуратуры, какое-то время побыл политруком батальона, а уже в 1943 году перешел в политотдел дивизии на должность инструктора (П. Горелик. Звезда, 1997, № 5). Кому, как не политруку, следователю прокуратуры Слуцкому знать, что было на линии фронта — на передовой.
Стих встает, как солдат.
Нет, он политрук,
Что обязан возглавить бросок,
Отрывая от двух обмороженных рук
Землю всю. Глину всю. Весь песок.
Стих встает,
А слова, как солдаты лежат,
Как славяне и как елдаши,
Вспоминая про избы, про жен, про лошат,
Он-то встал, а кругом ни души!
И тогда политрук…
Впрочем, что же я вам говорю,
Стих хватает наган,
Бьет слова рукояткой по головам,
Сапогами бьет слова по ногам,
И слова из словесных окопов встают,
Выползают из-под словаря,
И бегут за стихом и при этом орут,
Мироздание все матеря.
И хватаясь (зачеркнутые) за живот,
Умирают, смирны и тихи…
Вот как роту подъемлют в атаку и вот
Как слагают стихи.
Не похоже ли, читатель, мое описание «рядовой» атаки на рассказ моего друга — Жорки Павликова, а он сам на собрата — пехотного «ваньку-взводного»?
Я профан в военном деле. Но даже тогда было, а сейчас особенно, непонятно, зачем надо лезть на высоту, где кучка немцев закопалась в землю. Им, как улиткам, вылезти наружу— самоубийство. Неужели нельзя обойти такую высоту и — «Вперед на запад!». В конце войны у нас была Сила! Численное превосходство, масса техники, полное господство в воздухе. Могли же немцы в 41 году идти вперед, оставляя у себя в тылу целые советское армии с комиссарами, техникой? Наши же доблестные генералы и маршалы трусливо дрожали перед каждой горсткой застрявших в тылах фашистов. Как бы чего не вышло! Пусть гибнет пехота, зато генералам будет спокойнее! Цвела крылатая фраза Жукова: «На войне без потерь не бывает!»
Допустим, я не прав.
Но почитайте, например, мемуары немецкого генерала Г. Фриснера (Проигранные сражения. М., Воениздат, 1966), командовавшего в сорок четвертом году группой немецкий армий «Юг». Он удивляется, почему русское командование после разгрома фронта на Днестре не развивало свой успех и не двигалось в глубь Европы по направлениям, где практически не было никаких немецких войск. Г. Фриснер пишет: «На отдельных направлениях русским был открыт путь на Вену еще осенью 1944 г.». А ведь мы взяли столицу Австрии с тяжелыми боями только в апреле 1945 года (но это «к слову»).
Хочу жить!
Я сижу на дне только что отбитой у немцев глубокой траншеи. Минометы в километре сзади от меня. Местность холмистая и вся заросла мелким лиственным уже почти голым лесом. Телефонисты протянули провод и из трубки слышен Юркин голос: «Грешнов ушел к комбату». Мы переговариваемся о минах, об обеде… Наконец, появляется Грешнов: «Немцы прорвались справа и выбили наших из села. Через час будет контратака. Подготовить огонь».
Село километрах в двух с половиной от минометной позиции, расположенной за одиноким хутором, да и от меня не многим ближе. Оно все в деревьях и вести пристрелку трудно. Я лезу на дерево. Оно голое, и немцы скоро засекают меня. Откуда-то начинает бить пулемет. Я не могу понять, где он, и боязливо жмусь к стволу. Наконец, отчетливо в бинокль вижу два наших разрыва на поле перед селом. Дальше «дело техники»: пытаюсь следить за разрывами, вношу поправки… наконец: «Батареи, две мины — беглый огонь!» И — вниз с дерева. Но немцы уже нащупали наши минометы. Слышу, как их мины шурша летят надо мной и все ближе ложатся к позициям роты.
Проходит часа два. Несколько раз комбат требует «огонька». Мы послушно стреляем, пытаясь хоть как-то помочь атакующей пехоте. Все буднично. Вдруг связь прерывается и одновременно в районе хутора грохочут разрывы тяжелых снарядов, захлебываясь начинают бить пулеметы…глухие крики… Я посылаю телефониста выяснить обстановку, найти разрыв провода, и остаюсь один. На хуторе горят дома. Красные отблески прыгают надо мной по вершинам деревьев. Временами я «пробую связь», но трубка упорно молчит. Стрельба, как лесной пожар, от хутора вдруг перебрасывается резко влево. Автоматные очереди, разрывы гранат слышны у меня сзади, будто в районе наших минометов… Опять тихо… Мне становится не по себе. Может быть, наши отступили? А может быть, как раз сейчас потребуется огонь? Я еще раз безнадежно в полный голос кричу в трубку, потом чуть высовываюсь над бруствером… Цик!.. Винтовочная пуля подымает фонтанчик пыли около моего глаза. Я падаю на дно траншеи, потом надеваю только что, перед выходом на плацдарм, выданную зимнюю шапку на ложе карабина, чуть отползаю в сторону и медленно приподнимаю над бруствером… Шмяк! Приклад вдребезги, а пробитая шапка отлетает в сторону. Я быстро на коленках ползу прочь. Метрах в двадцати в конце траншеи валяется немецкая винтовка, отползаю еще и из-за куста чуть-чуть приподымаю голову. Уже явно вечереет. Напротив зашевелился куст. От него отделяется немец и согнувшись бежит к моей шапке. Он совсем рядом. Так близко немца я вижу впервые. Он меня не видит… Может быть я, действительно, человек «не от мира сего», ибо не было, абсолютно точно не было в тот момент у меня никакого помысла воскликнуть: «За Сталина! За мать родную!». Вместо этого— хорошо знакомое любому охотнику сладострастное чувство добычи, появившейся на мушке ружья: только бы не промахнуться! И я не промахнулся. Немец споткнулся. Упал. Несколько раз конвульсивно дернулись его ноги и тело замерло.
По траншее я подполз к телефону, отключил клеммы и был таков. Помню, хотелось вылезти и потормошить труп немца (может быть часы?), но благоразумие возобладало. Уже совсем смеркалось. За траншеей в кустах я разыскал наш провод и, не теряя его из виду, побежал домой, волоча телефонный аппарат и тяжелую немецкую винтовку. Бежал я довольно резво: кустики — пригорок, кустики — пригорок… На третьем пригорке около провода лежит наш мертвый солдат. Около него еще один— тоже убитый. Кругом голо. Я упал около трупов. Ловушка! Немец специально рассек провод, зная, что кто-нибудь побежит искать разрыв. Я поднимаю и поворачиваю голову. Передо мной в вечерних сумерках куст. Рядом камень. Из-за камня торчит вороненый ствол немецкой винтовки. Дуло смотрит прямо мне в лоб, в глаза. Все тело до самой маленькой молекулы сжалось в комок: «Не хочу! Хочу жить!!» Как мышка от кошки, я пытаюсь безнадежно подлезть под трупы только что убитых связистов, потом прыгаю в сторону…Ствол остается в прежнем положении… Я смотрю сбоку: это просто сучок, упавший с куста! Немец ушел, не дождавшись меня. Не разбирая дороги, царапаясь о ветки, я, сломя голову, бегу на позицию. Около наших окопов в темноте спотыкаюсь о ноги в коротких немецких сапогах — немец! На позиции никого. Разбросаны пустые ящики, тряпки.
Мелко заморосил ночной ноябрьский дождик. Я залез в щель около минометного окопа, надеясь переждать дождь, но он не унимался. Тогда, уже в полной темноте, я вылез из щели, нашел убитого немца, кое-как стащил с него длиннополую сизую шинель и с помощью винтовки соорудил над щелью нечто похожее на шатер. Хотелось есть, но что слаще всего?..
Все было именно так, хотя сейчас, когда мне уже далеко за семьдесят, я не представляю себе, как можно быть столь легкомысленным. Ведь надо же хоть чуточку соображать, где ты находишься? Бой отошел вправо. Наши ушли. Значит здесь немцы. Пока ночь, надо пытаться выбраться к своим…
Утром я проснулся рано. Выглянул из окопа. Дождь перестал и небо было чистое. Звезды уже погасли. Тишина. Все кругом покрыто инеем. Трава и редкие листья на деревьях подернулись ледяной коркой. Я вылез. Испугав меня, с трупа немца слетела ворона. Медленно пошел на восток. Не могу сейчас сказать, сколько времени блуждал по низкорослому голому лесу, но наконец услышал явные звуки обоза. Вскоре сквозь деревья увидел и дорогу. Из-за поворота появилась пароконная каруца, а на ней — сомнений не было — наш спящий солдат. Я вышел из кустов. Растолкал его. Спросонья он было схватился за карабин, но все обошлось. В тот день мне оставалось догнать своих и узнать, что мой спирт выпит за упокой раба Божьего Бориса.
Юрка ранен
Весь день шел бой за небольшое село, разбросанное по холмам где-то к западу от Шаркиеша. Стрельба вспыхивала внезапно и отовсюду. Было непонятно, где немцы, где наши. Связь с минометной позицией часто прерывалась, поэтому огонь вели вяло и неэффективно. Наши атаки начались еще до рассвета. Только к вечеру немцы ушли из села и закрепились на гребне низкого хребта километрах в двух-трех к западу. Поздняя атака на хребет захлебнулась. Вконец уставшие пехотинцы еле держались на ногах…
Команда: «Отойти к селу!» Выставив боевое охранение, стрелковые роты провалились в сон. Всю ночь за их спинами не могли угомонится обозы, штабы, какие-то тыловые службы, медленно тянувшиеся вслед за жертвенным слоем пехоты…
Упорные кровопролитные бои за расширение задунайских плацдармов продолжались: «Мы протягивали братскую руку помощи стонущему под фашистским игом венгерскому народу». Сон…
И вечный бой.
Покой нам только снится.
И пусть ничто
Не потревожит сны.
Седая ночь,
И дремлющие птицы
Качаются от синей тишины.
Переполох начался под утро. Откуда-то в село на машинах ворвались дивизионные автоматчики во главе с лихим золотопогонным офицером: «Распрона!.. бога!.. мать!.. Дрыхнете… Девяносто третья уже в Австрии!.. Немцев впереди нет!.. Стройте солдат!.. Вперед походным маршем!»
Наш батальон выступал одним из первых. Хорошо помню ту предутреннюю ноябрьскую мразь. Мы в сырых шинелях и с мокрыми ногами, не отдохнувшие и не выспавшиеся долго дрогли на обочине разбитой сельской дороги, вдоль которой не спеша выстраивался конный обоз. Потом всей колонной вышли из села, по взорванному мосту перешли канал и повернули направо. По левую руку километрах в полуторах в утренних сумерках темнел хребет. Когда все батальоны полка с обозами вытянулись вдоль канала, на еще не проснувшихся солдат с неба обрушился шквал огня.
Голое поле. Кругом грохот. Яркие вспышки разрывов. Визжат осколки. Летят комья земли. Шарахаются по сторонам кони… Я упал в стерню и ногтями царапаю землю, стараясь выкопать ямку для головы. Слева прижался ординарец и пытается засунуть голову под меня. До края канала метров тридцать. Их надо пробежать… Но и там нет спасенья. Из-за хребта бьют минометы. Мины летят сверху и от них нет защиты. Хочется посмотреть… Я чуть приподнимаю голову, и тут же перед глазами яркая беззвучная вспышка. Голова плашмя падает в грязь. Визгливо кричит ординарец. Я поворачиваюсь: «Товарищ лейтенант, Вас ранило?!» Я не чувствую боли: «Да вроде нет!» «А у меня ноги!» Осколки по какой-то немыслимой траектории, перелетев меня, впились в ногу ординарца. Пытаюсь стереть грязь с лица: вся ладонь в крови. Кровь театрально течет по правой щеке. Я провожу рукой по виску: больно и что-то царапает кожу…
Стремительный и злой налет немецких минометов по бездумно посланной в ловушку беззащитной колонне закончился также внезапно, как начался. Еще не совсем рассвело, и солдаты в полутьме расползлись кто куда, волоча с собой раненных и убитых.
Во что обошелся нашему батальону, полку тот «вояж» дивизионного золотопогонника, не могу сказать. Но от того дня в памяти сильнее всего засел солдат с оторванными ногами. И не сам солдат (таких я видел немало), а его истошный крик: «Мишка! Пристрели!!» Я много раз слышал, читал о солдатах, которые просили себя пристрелить, но видел впервые… Да и не только впервые, а вообще единственный раз в жизни.
Ординарца санитары уволокли на плащ-палатке. Я уполз сам на берег канала. Там уже орудовал санвзвод. Бессменная Ася вымыла лицо, пинцетом выдернула застрявший в коже у виска маленький осколочек, перевязала. Я посидел немного и, поняв, что больше мне «ничего не светит», ползком через канал вернулся к своим. Помню только, что кровь долго сочилась через бинты. Вероятно, на виске был перебит сосуд.
Моего появления никто не заметил. Минометная рота разворачивала позиции на крайней улице села за уютными сухими и теплыми домами. Грешнов сидел в доме и «сосал».
Потом мы стреляли. Пехота еще дважды подымалась в атаку, но оба раза отходила, оставляя под хребтом убитых…
И вечный бой.
Атаки на рассвете.
И пули, разучившиеся петь,
Кричали нам,
Что есть еще бессмертие…
…А мы хотели просто уцелеть.
Простите нас.
Мы до конца кипели.
Мы падали на низенький бруствер.
Сердца рвались, метались и хрипели,
Как лошади, попав под артобстрел.
…Скажите там…
Чтоб больше не будили…
Пускай ничто
Не потревожит сны…
…Что из того,
Что мы не победили.
Что из того,
Что не вернулись мы.
Наконец, долгожданный приказ: «Окопаться!» Стрелковые роты залегли вдоль края канала. Берег канала глинистый и довольно крутой. Саперной лопаткой до сухой земли не докопаться (да и есть ли она вообще?). Глина липкая и очень грязная. Клеммы, трубка, весь аппарат в грязи… И вот: «Связь есть!» Юрка передает: «Грешнов лыка не вяжет!» Мы вдвоем готовим огни.
Но «где тонко, там и рвется». Неожиданно за нашими спинами где-то в районе минометной позиции на окраине села будто взорвалась торопливая оружейная и пулеметная стрельба, потом разрывы гранат и… связь прервалась. Пехотинцы один за другим убегают в село. Мы, еще ничего не понимая, продолжаем сидеть около телефона. Появляется солдат: «Немцы прорвались в село, напали на штаб батальона и на минометчиков!» Бросив телефон, мы бежим за солдатами. Около деревни рассыпаемся в цепь и, стреляя на ходу, добегаем до первых домов. Стрельба идет по всему селу. Я заворачиваю на позицию. Там переполох. Минометчики по соседним домам заняли оборону и ведут оружейный огонь в сторону центра села. Протрезвевший Грешнов возится в амбаре, пытаясь запрячь лошадей. На бруствере окопа, согнувшись, сидит Нурок. Его голова и шея перевязаны. Юрка только открывает и закрывает рот. Наконец, лошадей запрягли, и мы осторожно укладываем Юрку на сено. Подвода с ездовым и еще одним тяжелораненым минометчиком трогается в неизвестность. Стрельба прекращается.
Оставшиеся солдаты сбивчиво объясняют: мина тяжелого немецкого миномета угодила в крышу сарая, за которым стояли минометы. У Нурка сильная контузия и ранение в голову.
Это было 28 ноября 1944 года.
Манька ротная
Я ушла из дома
В блиндажи сырые
От Прекрасной Дамы
В мать и перемать…
После нескольких дневных атак наша пехота к вечеру ворвалась в немецкие окопы. Не было ни сил, ни боеприпасов преследовать бросивших свои окопы фашистов. Спали вповалку на еще «тепленьких» немецких подстилках.
С утра пришел приказ приспособить немецкую «фортификацию» для себя и ждать пополнения.
Погода — хуже не придумаешь. Дождь со снегом зависли в воздухе будто специально для того, чтобы облепить солдата и добраться до самых его костей, застудить душу. В большой землянке командира первой роты сбор старших офицеров батальона. Грешнов с перепоя еле ворочает языком и посылает меня. Землянка в потном сыром пару. Табачный дым и самогон, растворенные в этом пару, привычно едят глаза. У задней стенки в мигающем рахитичном свете коптилки еле различим телефонист. Нач. штаба и замполит батальона пристроились на пороге. Оба хмурые и злые. Очевидно, что-то случилось. Замполит очередной раз «накачивает» нас дисциплинарными приказами о мародерстве, самовольном оставлении позиций, связях с местными жителями (точнее с женщинами)… но все это навязло в зубах…
— Вопросы есть?
— Когда будет пополнение? Когда подвезут патроны, мины? Когда солдатам дадут обувь, плащ-палатки?
У солдат, да и у некоторых офицеров ботинки с обмотками. В венгерскую зиму, когда то подморозит, то развезет, ноги не просыхают… Замполит тянет и чего-то ждет… Наконец, в землянку двое солдат вталкивают пьяненькую ротную санитарку Маньку, недавно за что-то сосланную к нам на передовую. Манька притащила в батальон хвост разных легенд о своем распутстве и главное вседозволенности. Это подхлестывает многих офицеров, сержантов, и они роятся около Маньки, как кобели вокруг загулявшей сучки. Манька мстит мужикам особым презрением и издевательским панибратством с офицерами.
Я, помню, сидел около входа и то ли что-то пропустил в разговоре, то ли уже подзабыл, как разворачивались события, но сейчас хорошо вижу осунувшееся серое после бессонных ночей лицо замполита и его злобный грубый допрос: «Ты с кем сейчас спишь? С кем еще спала?» Мне это запомнилось, ибо впервые в жизни присутствовал при разговоре, когда мужчина разговаривает с женщиной и все называет своими именами. Манька, нагло и зло глядя ему в лицо, что-то отвечала, а в конце, ничуть не стесняясь, послала его туда же, куда посылала надоедливых «ухажеров» и, пользуясь возникшим замешательством, выскочила из землянки. «Ефрейтор, вернитесь!» — закричал ей вслед замполит. Но Маньки и след простыл. Послали солдат. Когда уже все начали расходиться, солдаты приволокли всю в грязи зареванную Маньку. Замполит по телефону вызвал из батальона автоматчиков. Те долго не появлялись. Наша минометная рота стояла неподалеку от штаба батальона, и, когда я уходил, замполит бросил: «Михайлов, доведи ефрейтора до штаба, но смотри…» (А что смотреть?) Мы пошли молча. Лишь шедшая впереди Манька иногда пьяно всхлипывала.
Ход сообщения сначала шел вдоль первой линии окопов. Манькина спина то ярко освещалась светом взлетающих ракет, то будто проваливалась в сплошную темень. В эти моменты я старался держаться ближе, чтобы не упустить ее из виду. Вот-вот должен быть поворот в тыл. Я окликнул Маньку, и тут же в кромешной тьме уперся в ее распахнутую шинель и мягкие объемистые груди. Манька, широко раскинув руки, бесстыдно улыбалась. Она обхватила меня и потянулась целоваться…
Не знаю сколько прошло времени. Может быть минута, может быть две. Помню только, как ее губы, язык лихорадочно и обдуманно проникали мне в рот, в тело, вызывая закодированные природой ответы…
Рядом в тыловом ходе послышались шаги: «Это ты, Манька?» Из темноты вышли два автоматчика. «А ну, пошли домой!» И я, еще не остывший ни от ее пьяных поцелуев, ни от ротного самогона, с досадой на так не вовремя появившихся автоматчиков вернулся в роту.
Дня через два-три, когда мы уже снялись с этой линии обороны, на марше в батальоне появились незнакомые врачи и офицеры. Допрашивали и проверяли всех офицеров и солдат: «Кто спал с Манькой?!» У нее обнаружили сифилис.
Я, забравшись в дальний конец окопа, куском немецкого мыла усердно тер губы, десны, зубы, кончик языка, а затем полоскал водой, собранной из дождевых луж…
«Сорочка» и тут крепко держала поводок, бдительно следя за каждым моим шагом.
Еще немного! Еще чуть-чуть!!
В начале декабря полковым артиллеристам и даже нам, батальонным минометчикам, выдали новенькие хрустящие «сотки» — топографические карты масштаба 1:100 000 (километровки), по которым, в основном, мы ориентировались при стрельбе. На картах появилась Надьканижа — центр нефтяной промышленности Венгрии и последний источник натуральной нефти Германии.
Во что бы то ни стало! Любой ценой!!
К нам в пехоту, собирая с миру по нитке, списывали, направляли, посылали, откомандировывали всех, кого только можно было угрозами и силой оторвать от фронтовых тылов. Но стрелковые взводы, гонимые вперед приказами, матом, наконец, палками, таяли быстрее, чем подходило пополнение. Наступление выдыхалось…
В книге «Путь к Балатону» (М. Н. Шарохин, В. С. Петрухин. М., Изд-во Минобороны СССР. 1966) об этих днях сказано так:
«Упорной обороной рубежа Керестур — Марциал и к — Надьбайом — Визвар в середине декабря противнику удалось задержать продвижение 57 армии. Особенно ожесточенные бои велись в районе Надьканижи».
Это как раз там, где были мы. Даже врагу не пожелаю оказаться в том положении. Сколько солдат полегло в боях за Надьбайом — не знаю, но много. Не зря пехота его нелестно переименовала в «Насебом».
Все те дни стоят перед глазами. Чтобы не оказаться нудным и, не дай Бог, вызвать жалость к себе читателей, расскажу только о последнем дне наших боев — 11 декабря.
После нескольких погожих дней 10 декабря резко изменилась погода. К вечеру подул сырой порывистый ветер, бросая в лица и без того промокших солдат колючий зимний дождь. Ночь провели в сарае. Костры не разжигать! С утра — снова вперед! После полудня километрах в двух-трех появились дома и высокая белая колокольня. Вероятно, это были уже предместья Надьбайома? Разведчики донесли: в домах немцы.
Перед домами поле. На его краю болотистый кустарник, в котором начали собираться остатки пехоты. Команда: «Окопаться!» Атака будет завтра под утро без артподготовки. Замысел командования: застать немцев врасплох, спящими в теплых кроватях крайних домов.
Копать в кустарнике нельзя — сразу вода. Кое-как прикрытые ветками минометы на глазок, без огневой пристрелки, направили на дома. Я наломал себе побольше ивовых прутьев, подстелил плащ-палатку и пытаюсь как-то прикрыться от противно падающих на лицо мелких и очень мокрых капель. Зуб на зуб не попадает, а впереди еще вся ночь!
Чуть-чуть забрезжил восток, и жидкая пехотная цепь молча пошла по полю. Мы с замиранием сердца следили за движением солдат. Немцы молчали. И только когда до первых домов оставались буквально считанные метры, одна за другой на пути солдат начали рваться пехотные мины— минное поле! Вслед за разрывами передний край немецкой обороны взорвался пулеметным и автоматным огнем. Цепь залегла. Атака сорвалась. Ни один пехотинец не вернулся назад.
Оставив у минометов несколько человек, вся наша рота рассредоточилась вдоль кустарника. Между минометами и немцами никого. Нам предстояло держать свой кусочек бесконечного советско-германского фронта. Из тыла старшина с ездовым приволокли термос баланды, хлеб и две фляжки спирта. Правда, немцы в тот день и не собирались выходить из теплых сухих домов, ибо в такую погоду хороший хозяин и собаку на улицу не выгонит. Другое дело— наше командование. Оно решило держать нас в болоте, посылая грозные приказы о наступлении. Выполнять приказы было некому.
В декабре и в Венгрии день короткий. К вечеру дождь перешел в мокрый снег. Все поле забелело. Лишь черными оспинами на нем выделялись воронки от разрывов мин, да замерзшие тела солдат. Немцы не стреляли. Мы — тоже.
«Колосья пехоты взошли
в рукопашной,
Сцепив обнаженные криками губы,
И падали комья контуженной пашни.
И падали скошенные однолюбы.
Седыми дождями коса расплеталась,
Снегами просторное ложе остыло.
Родная, зачем ты меня отпустила?!
Родная, зачем ты меня дожидалась?!
Пришел я с гранитными орденами,
Меня ты умыла колодезным взором
И вышила поле полтавским узором,
Вишневую кровь добавляя в узоры!»
В тот день 11 декабря, когда совсем стемнело, и в кустах, не боясь немецких снайперов, можно было вставать в полный рост, с минного поля из-под немцев приполз солдат и сказал, что там лежат раненые. Между собой решили: парами, тройками ползти к минному полю вытаскивать раненых.
Разве я могу забыть: ползешь по мокрому снегу, оставляя за собой след промозглой зимней грязи. Каждое мгновение можешь зацепиться за оттяжку немецкой «лягушки» — прыгающей противопехотной мины. Впереди что-то темнеет. Немцы рядом. Шепотом кричишь: «Эй, солдат, жив?!» Молчание. Что там? Подползаешь ближе. Полуоткрытые мертвые глаза. Снег застыл на лице. Не тает. Ползешь дальше. Если на лице нет снега, значит еще живой…
За ночь мы втроем нашли и приволокли на плащ-палатке двух тяжелораненых, у других «урожай» был больше. Большинство раненых оказались с обмороженными руками, ногами, и их сразу же отправляли в тыл.
Уже после войны я рассказывал, что при 0° можно обморозить руки-ноги. Мне не верили. Пусть, кто не верит, попробует, не шелохнувшись, пролежать в мерзлой грязи весь декабрьский день! У пехотинцев был один выход: лежи и не двигайся. Пошевелился — немецкая пуля.
Следующий день мы провели в кустах на виду у поселка, где в дальних домах мирно и в то же время нахально вились дымки. Еще через день пришла долгожданная команда: «Сняться с позиции».
По дороге в тыл к нам присоединились взвод связи, санвзвод, еще какие-то батальонные службы. Пехотинцев — основы стрелкового батальона — не было.
Кстати, именно там, под Надьбайомом остались последние белорусские партизаны. Те из них, кто обмороженным или раненым (или и то и другое вместе) был отправлен в тыл — единственные свидетели агонии нашего батальона.
На всю зиму Надьканижа осталась у немцев и снабжала их нефтью.
Новый год
В середине декабря остатки стрелковых батальонов нашего 1288 сп, 113 сд кучками устало брели по заснеженным дорогам Южной Венгрии в тыл. Мы уже ничего не можем. Мы небоеспособны, и нас отправляют на переформировку… Полк будет принимать пополнение. О нем я расскажу позже.
А пока что— праздник: Новый год! Праздник— он везде праздник. И на фронте тоже.
Нашей минометной роте отвели несколько землянок, добротно отрытых немцами на опушке небольшого соснячка. До передовой километра три-четыре. Этого достаточно, чтобы не забывать о ней и в то же время чувствовать себя в полной безопасности не только от немецких снайперов, но и от их разведчиков. Можно ходить в полный рост, а по ночам беспробудно и беззаботно спать. Во всех землянках сохранились печки-буржуйки и сухие лежанки: живи — не хочу!
Сейчас сам удивляюсь почему, но почему-то именно меня «командировали» в тыл за продуктами к праздничному столу. (Что-то не верится, чтобы я сам вызвался на такое мероприятие, хотя… кто знает, каким я был тогда?). Пусть все-таки со мною, кроме ездового, поедет еще и старшина… Да, конечно, старшина был. Он сидел рядом с ездовым. Я полулежал на сене за ними.
Хорошо помню тот день. Уже во всю подмораживало. На черных пустых полях кое-где лежал снежок. Застоявшиеся кони бежали легко. Привычно шелестели шлейки, а железные шины пароконной мадьярской каруцы гулко тарахтели по замерзшему гравию. Я пел и смотрел в небо. Оно было синее-синее:
По широким мадьярским дорогам
Лишь темнеют верхи тополей,
Еду я бобылем одиноким,
Эй, хлестни, ездовой, лошадей!..
Мое песнетворчество прервалось уже на краю ближайшего господского дома (где-то под Капошфе или Капошмере). Предстояло «реквизировать» у местного населения необходимое для праздника количество палинки (мадьярского самогона), сала, кур, гусей и прочего. Не возвращаться же с пустыми руками! Ведь поездка в тыл с передовой теоретически являлась дезертирством, что каралось «по законам военного времени». А если дезертирство сопровождалось еще и мародерством?! Поэтому совершать поездку-набег надо было стремительно и бескомпромиссно. Цель: быстрее нагрузить подводу «чем Бог пошлет». А Бог в тот день оказался крайне милостив и послал нам, кроме всего прочего, огромного борова…
Заметил группу мадьяров на окраине очередного двора не я. Более того, я их увидел тогда только, когда наша каруца прямиком через огороды повернула к домам. Мадьяры были заняты бритьем заколотого борова. Хотите верьте, хотите нет, но в Венгрии водятся какие-то черноволосые свиньи. Их щетину не палят, а бреют обычными опасными бритвами. У меня был автомат, ездовой и старшина тоже имели оружие. Поэтому мадьяры молча уложили недобритую тушу в телегу, и мы были таковы.
Снятие оброка прошло без всяких эксцессов. Уже после двух-трех господских дворов телега оказалась набитой доверху. На обратном пути ездовой и старшина прилично «насосались». Но им это можно простить, ибо не пройдет и месяца, как весь конный обоз нашего полка будет раздавлен танками Гудериана.
Сейчас, через пол века, в памяти размытыми пятнами маячат пред- и посленовогодние дни…
Утром я просыпаюсь весь в соломенной трухе. Возле печки уже колдует ординарец. Из соседних землянок, будто нехотя, вылезают на мороз заспанные с похмелья солдаты и протоптанной дорожкой добираются до мерзлой свиной туши. Топором или ножом каждый отхватывает себе «шмат» и жарит его на железе раскаленной буржуйки, заполняя землянку чадом горящего сала. После такой заправки мы снова залезаем на полати: «Отчего солдат гладок? — Поел да и набок»… Тридцатого декабря привезли еще самогона, и в новогоднюю ночь мы, пьяные и разопревшие, палили в небо ракетами, автоматными очередями, иногда прямо с лежанок, а потом здесь же засыпали в обнимку с друзьями…
Что же было потом? Да, как раз в это время, сразу после Нового года, произошел у нас такой грустный эпизод, который в конечной счете привел к изгнанию всей роты из полюбившегося нам соснячка и отправке на передовую.
Новость из штаба полка принес ротный писарь: в полк доставили приказ о награждении за бои на плацдарме и в штабе полка уже многие получили ордена и медали.
Мы тоже подавали списки, упорно трудясь над составлением наградных листов, подсчитывая количество уничтоженных нами пулеметных гнезд противника, убитых фашистов, разгромленных НП, КП и пр. Но до нас награды не дошли. Почему?! Что, мы хуже полковых б..? И полные благородного возмущения за своих убитых, покалеченных, замороженных собратьев (и за себя тоже) приняв для храбрости «свои боевые сто грамм», мы отправились в штаб дивизии. Мы — это я (кажется уже парторг роты), ст. сержант — комсорг и двое солдат. Не помню, куда мы пришли, но туда, куда надо. Нас встретила завитая девица в форме ст. сержанта с вызывающе новенькими наградами на обильных грудях: орденом «Красной Звезды» и медалью «За боевые заслуги» (в пехотном эпосе — «за половые натуги»). Я сказал: «Мы хотим видеть майора».
— Товарищ майор заняты. А по какому вопросу?
Мы наперебой стали что-то сбивчиво объяснять, распаляя друг друга слухами о том, что все награды попадают в руки тыловых «шестерок», «ППШ» и пр. Нагловатая девица отвечала… Все это кончилось тем, что наш ст. сержант, подстать ей, бросил фронтовую присказку:
За…
— Красную звезду,
За атаку
— …в сраку!
Похоже, что это была правда, ибо девица, как ошпаренная, выскочила из комнаты и тут же перед нами предстал политотдельский подполковник… Опять-таки я не помню о чем и как он кричал, но довольно быстро сумел выбить из нас хмель и значительно поубавить спеси.
Как нашкодившие псы, мы вернулись в роту. Последствия нашего похода не заставили себя долго ждать. У подполковника явно «рыльце было в пушку», и он не стал афишировать наши высказывания в адрес его секретарши, но… никто, в том числе и тяжелораненый Нурок, наград не дождался. Более того, на следующий день около наших берлог появились офицеры из политотдела (или СМЕРШ?) и долго говорили с «лыко не вязавшим» Грешновым. Еще через день был зачитан приказ об отправке нашей роты на передовую.
Первой же ночью мы сменили какую-то чужую (чуть ли не штрафную) роту, минометы которой стояли сразу за линией пехотных окопов. Немцы были совсем близко.
Грязь и темнота непролазные. Завшивевшие, покрытые коростой солдаты, которых мы сменяли, были на пределе всяких сил. Они скорее убегали с передовой, чем передавали позиции. Правда, один из штрафников (?) показал нам землянку, где осталось мясо убитого оленя. Наши хозяйственные солдаты сразу «оприходовали» его. К утру мы закусывали жареной олениной остатки новогоднего самогона. Как только рассвело, пошли искать рога и копыта (из них умельцы делали красивые ручки на финские ножи). Не нашли. Нашли лапы с когтями — волк оказался!
Будапешт и вокруг него
В то время, когда мы встречали Новый 1945 год, страдали за Правду и ели волка, вокруг продолжалась война. Севернее нас войска 2-го и 3-го Украинских фронтов обошли Будапешт и срочно укрепляли внешнее кольцо окружения. Немцы тоже не сидели сложа руки. Конечно в тайне от советских генералов Гитлер снял с Западного фронта 4-й танковый корпус СС в составе пяти танковых и трех пехотных дивизий; естественно, тоже в тайне от наших генералов привез их в Венгрию и 18 января мощным ударом рассек советские войска на две неравные части в межозерье Балатона и Веленце. Сечение шло по живому и глубоко внутрь, о чем читатели узнают чуть погодя.
Achtung, Panzerwagen!
Немецкие танковые колонны шли на Дунай, сея панику и громя тылы победоносно наступавших до сих пор армий 3-го Украинского фронта. Гитлер выполнял обещание утопить Толбухина в Дунае.
П. Г. Кузнецов в монографии «Маршал Толбухин» (Воениздат, 1966), описывая события тех времен, отмечает: «Немцы превосходили наши войска в людях в 5 раз, в артиллерии в 4,5, в танках в 17 раз». Пусть методика подсчета останется на совести автора, но, что было, то было:
«На следующий день Толбухину (командующий нашим 3-м Украинским фронтом — Б. М.) позвонил Верховный Главнокомандующий. Он разрешил отвести войска фронта на левый берег Дуная. «Будем стоять на правом берегу», — решил Толбухин. Тем более, что на следующий день образовавшийся на Дунае ледяной затор снес все переправы и мост в Байе».
Как я понимаю, в тот же день 18 января нас ни свет ни заря по тревоге сняли с передовой и бегом-шагом направили в расположение полка. Стрелковые роты нашего батальона уже выступили походным маршем на север. Вскоре мы их догнали и влились в общую нервозную и безалаберную куда-то спешащую колонну. Всполохи далеких разрывов, сигнальных ракет появлялись то впереди, то слева, а иногда и сзади. Мы часто останавливались, но прилечь было негде — шел дождь. Солдаты еле тащились, держась за минометные повозки. Я был в седле. Хм… м… м… почему я оказался в седле и где достал коня?.. Но точно так. Более того, подо мной была молоденькая кобылка, и именно в эту ночь произошел такой случай (в другую ночь такого произойти не могло).
Чапаевец
Я гарцевал на кобылке, то отставая от батальона, то пуская ее в галоп. Колонна батальона с обозом растянулась метров на триста-четыреста. Помню, отстал, чтобы покрасоваться перед Мишкой (его взвод связи шел в обозе одним из последних) и тут в голове колонны послышались крики, злой мат… подводы остановились. Я рысью подался вперед: батальон по команде полкового начальства сворачивал с дороги в лес. Вероятно, мы куда-то опаздывали. Начальство, все на верховых лошадях с плетками и палками, матом торопило солдат. Тяжело груженые подводы с трудом перебирались через кювет и сразу попадали в разбитую колесами зимнюю грязь. Образовался затор. Я остановился сбоку и ждал, когда подойдут наши две подводы. Одной из них правил настоящий чапаевец. Он был нашей реликвией, нашей гордостью. Ездовой на самом деле в гражданскую войну служил в Чапаевской 25-й дивизии, очень гордился этим и на торжественных митингах рассказывал о гражданской войне. Чапаевца все звали дедом и считали глубоким стариком (было ему уже за сорок). Чапаевец, как обычно, спал. Лошади сами свернули в кювет и… застряли. Подскочивший замполит полка (или дивизии) с ходу врезал ему палкой по физиономии. Чапаевец весь сжался, закрывшись шинелью от ударов…
— Где командир!!
Ситуация для меня изменилась в одно мгновение. Рука сама потянула: «Повод вправо!» — и я трусливо сначала шагом, потом рысью и в галоп поскакал назад («сообщить командиру»). Конечно, сейчас меня можно упрекать в том, что я не вступился за ротного ездового и не получил своей порции палки или плетки, но…
Недавно появились воспоминания Хрущева:
«Сам Сталин, когда ему докладывал какой-нибудь командир, часто спрашивал: «Вы ему морду набили? Морду ему набить, морду!». Одним словом, набить морду тогда считалась геройством… Давал в морду Буденный. Бил Захаров. Я его ценил и уважал как человека, понимающего военное дело. Он преданный Советскому государству и партии человек, но очень невыдержанный на руку.» (Огонек. 1989, № 33).
Наше дивизионное и полковое начальство было под стать своим командирам.
Вдоль обочины был рыхлый песок. Моя молоденькая кобылка, перейдя на галоп, неожиданно уткнулась обеими ногами в песок, и я через ее голову вылетел из седла под общий смех проходивших солдат. Кобылка же остановилась как вкопанная, покорно ожидая заслуженного наказания.
До утра мы стояли в лесу, тревожно прислушиваясь к артиллерийской канонаде. Потом была команда: «Выходи строится на дорогу!» И мы, круто повернув на восток, двинулись к какой-то довольно большой деревне (а может быть городку). Там, на центральной площади, стояли крытые брезентом «шевроле». Команда: «Строевым ротам пехотных батальонов грузиться в машины! С собой взять только оружие, боеприпасы, минометы и боевой запас мин. Все остальное уложить на повозки. Обоз пойдет своим ходом».
«Никогда я не забуду
Сколько буду на войне
Взбудораженную Буду,
Утонувшую в огне.
И обломки переправы,
И февральский переход,
И Дуная берег правый,
Превращенный немцем в ДОТ»
Будапешт в январе 1945 года
У меня все с собой: полевая сумка, бинокль, автомат…
Дороги в Венгрии хорошие. Машины идут на приличной скорости. Мы под брезентом тесно жмемся друг к другу, стараясь укрыться от леденящего тело сырого январского ветра. Но он заползает всюду. Коченеют пальцы рук, ног, затекают коленки, но… — вперед! Минуя Шаркерестур, Аба, к полудню мы уже выгрузились где-то в районе Каполнашниек (см. карту).
Январь — февраль 1945 года. Ксерокопия карты района прорыва немцев в январе 1945 года на правобережье Дуная. М-б 1:500 000. 1 — передвижения 1288 сп по Задунайскому плацдарму в январе — феврале 1945 г.; 2 — танковые рейды немцев; 3 — место гибели конного обоза 2-го батальона 1288 сп под гусеницами немецких танков.
Оттуда ночным марш-броском были отправлены в Будапешт и на рассвете появились на северных окраинах Буды.
Хорошо помню полукруг трамвайных рельсов вокруг какого-то сквера, улицы, чугунные решетки, а за ними коттеджи, прикрытые высокими деревьями…
Ко времени появления в столице Венгрии ее левобережная равнинная часть — Пешт — была уже наша. Немцы и венгры метались в холмистой Буде и примыкающих к ней лесных массивах. Рота получила приказ: окопаться и подготовить НЗО (неподвижный заградогонь) по предмостному укреплению, которое находилось в километре от нас.
Мы обосновались около симпатичного двухэтажного особняка. В его саду на клумбах, срубив для очистки сектора стрельбы несколько деревьев выкопали окопы, установили минометы и я ушел с телефонистом искать НП.
По пустынным разбитым снарядами улицам, прячась за столбами, мы прошли метров 300–400. На развилке в полуразрушенном и обгоревшем трехэтажном доме услышали голоса наших солдат. Дальше были немцы. Я залез на крышу. Чуть правее впереди метрах в пятистах еле проглядывались фермы моста через Дунай. Перед ним небольшая площадь. Без каких-либо происшествий мы протянули на крышу провод, и… «Первому, одна мина, огонь!» Пристреляв НЗО, я вернулся в роту.
К этому времени все обитатели дома вылезли из бункера и радостно наперебой пытались что-то объяснять, спрашивать — очень доброжелательно и доверчиво. Хозяин принес венгерско-русский словарь и с его помощью пытался объяснить, что он по профессии «огоподник» (огородник), занимался плаваньем и на международных соревнованиях в Голландии перед войной встречался с русским плавном Бойченко. Хозяева голодали. Мы поделились с ними съедобными запасами, а затем беззаботно разлеглись в хозяйской спальне на втором этаже на застланных нам постелях с белыми крахмальными простынями и пуховыми перинами. (Наверное, мы с себя что-нибудь сняли… Конечно сняли. Не залезли же мы под перины в заляпанных зимней грязью кирзовых сапогах?) Немцы были где-то рядом. Семья ушла спать в сырой бункер в страхе быть убитой заблудившимся немецким или нашим снарядом.
Утром ни свет, ни заря: «Подъем! Выходи строиться!» И мы ушли из Будапешта в неизвестность.
Где и как блуждал наш полк следующие трое-четверо суток (а может быть и больше?) я не помню.
Точнее не знаю. Да уже и никто не знает. Мы где-то окапывались, стреляли, потом с минометами (а иногда без них) убегали от немецких танков, снова окапывались… Стыдно, но даже не представляю, сколько при этом «мы теряли друзей боевых». Сейчас такое впечатление, что все чувства в те промозглые январские дни притупились. Как бы сейчас сказали, «все было до фени». А может быть и нет?
С тех дней у меня сохранилась «пятисотка» (карта масштаба 1:500 000) листа L-34-A, изданная Генштабом РКК в 1939 году. Тогда же на этой карте я отмечал все наши перемещения. Сейчас смотрю и… ничего не помню! Оказывается, мы побывали в Секешфехерваре, который, судя по литературе, несколько раз переходил из рук в руки. Выходили на Дунай… несколько раз пересекали железную дорогу. Названия и внешний вид поселков и городов совсем стерлись в памяти, но осталось другое…
В монографии «Освобождение Юго-Восточной и Центральной Европы войсками 2-го и 3-го Украинских фронтов 1944–1945 гг.» (М., Наука, 1970, 675 с.), написанной маршалами С. С. Бирюзовым, И. В. Захаровым, Р. Я. Малиновским и др., о тех событиях лаконично сказано:
«19.01.45 в коридор между Ведение и Дунаем был выдвинут 5-й Гвардейский кавкорпус. Сюда же введена 113 стрелковая дивизия. Последняя заняла оборону за боевыми порядками 5-го Гвардейского кавкорпуса.
21.01 решительными контратаками 5-го Гвардейского кавкорпуса и 113 стрелковой дивизии прорвавшиеся группы вражеских бронемашин были уничтожены» (стр. 372).
Как и следовало ожидать, пять эсэсовских танковых дивизий появились в Венгрии и прорвали фронт неожиданно для наших генералов. Это был один из последних бессмысленных и поэтому беспощадно-жестоких приступов агонии фашистского вермахта.
Советское командование, потеряв контроль над обстановкой, судя по движению нашего полка (см. рисунок-карту), лихорадочно бросало войска из стороны в сторону, затыкая наиболее болезненные дырки танкового прорыва. Складывается впечатление, что в те дни никто не знал, где находятся немецкие танки, сколько их и куда они держат путь?
Посмотрите еще раз на карту. Не правда ли, наши блуждания скорее напоминают броуновское движение, нежели «решительные контратаки с целью ликвидации прорыва». Мы в те дни просто болтались под ногами (точнее под гусеницами) немецких танков, огрызаясь, как бродячие собаки, и тем самым создавая определенный дискомфорт эсэсовским генералам.
В коридоре между оз. Веленце и Дунаем в конце января просто не существовало фронта. Здесь одновременно находились мы — пехота 113 стрелковой дивизии, гвардейские конники генерала Плиева, еще какие-то части и немецкие танки Гудериана, практически лишенные пехотного сопровождения. Немецким танкам было не до нас. Их целью являлось освобождение окруженной в Будапеште группировки немецко-мадьярских войск. Только это, вероятно, и спасло нашу дивизию от полного разгрома.
Как станет нам известно значительно позже, фронтовое начальство вслед за дивизионным гужевым обозом 113 стрелковой дивизии, погибшим под танковыми гусеницами где-то на перегоне между Шаркерестуром и Шерегельешом, в те дни «списало в расход» и всех нас. Мы же тем временем, знать не зная и ведать не ведая о «снятии с учета», продолжали бегать от немцев и упорно месить зимнюю грязь на венгерских дорогах, разбитых гусеницами «тигров», «пантер» и «фердинандов».
Почему все было именно так, почему я прав, читателю станет понятно из следующих более связных рассказов про бои под Будапештом.
Встреча с танками Гудериана
Промозглая зимняя ночь. Мы куда-то идем. Темень. По обе стороны дороги молча и неожиданно появляются дома, голые деревья, сараи, но чаще темнота теряется в рядом затаившейся бесконечности. По-моему, нет солдата того времени, у которого не остались в памяти эти полные усталого безразличия и тревоги ночи. Война. Куда ни глянь полыхают похожие на зарницы молчаливые отсветы далеких пожаров. Там, где фронт ближе, лениво взлетают ракеты, еле слышна дробная перебранка пулеметов, автоматов, разрывы мин…
Как всегда внезапно, впереди около боевого охранения ярко сверкнули красные ракеты. Колонна остановилась… Тревожное ожидание… Вместо немцев вдоль обочины навстречу нам один за другим из темноты появляются и пропадают краснолампасные конники гвардейской армии генерала Плиева. Усталые и измученные, они еле тащатся на некормленых лошадях: «Пехота, куда лезешь! Там немцы!» А мы не лезем. Нас туда гонят, и мы идем. Этих чубатых казаков мы не любим: «А вы куда драпаете?! Это вам не по бабам шастать». Но все же ночное предупреждение казаков, вероятно подействовало на штабное начальство. Приказ: «Окопаться! Занять круговую оборону!»
Приказ может быть и хороший, но что это за круг в бездонном мраке чистого поля? Каков его диаметр? Кто по окружности? Если пехота, то где ее столько набрать.
Но об этом думает начальство. Наши «самовары» не могут стрелять прямой наводкой. Мы — только из ямы и подальше от передовой (нам в центр круга).
Мудрое решение плиевских казаков вовремя смыться мы оценили только на рассвете, когда в утреннем тумане справа от нас метрах в пятистах обозначились контуры большого села. Разведка доложила: «Там немцы!» Все, что мы накопали за ночь, оказалось расположенным на голом поле перед селом. Мы были у немцев на ладони! Минометная рота только попыталась начать пристрелку, как из-за ближних деревенских домов по нашим позициям прямой наводкой ударили танковые пушки. Помню, как я бегал от окопа к окопу, пытаясь заставить солдат развернуть минометы в сторону села, как в отчаянии бил прикладом по торчащим из мелких окопов задницам и спинам, но «никто не хотел умирать» и вести безнадежную дуэль с немецкими танками. Рота зарылась в землю и не подавала признаков жизни.
Наверное, будь то 1941 или 1942 года, танкам ничего не стоило гусеницами растереть в порошок наши окопчики со всем их содержимым. Но в то утро немцы не удостоили нас своим вниманием, а перенесли огонь на более строптивых соседей.
Как только завечерело, оставшиеся в живых забрали раненых и, кто как мог, в одиночку или небольшими группами ушли. Немцы не трогали нас, мы — их…
В ту же ночь на марше среди нашей колонны появился корреспондент дивизионной (а может быть и фронтовой) газеты. Некоторое время он ехал на минометной повозке и разговаривал с ездовым («брал интервью»), а потом пристроился к группе солдат. Через день-два в роту прибежал запыхавшийся писарь: «Читайте! Про нас написано!». Газета переходила из рук в руки. Никто не посмел пустить ее на козьи ножки. Поскольку обо мне в газете писалось впервые, то я кое-что помню до сих пор почти дословно: «Минометная рота, где парторгом мл. лейтенант Михайлов, грудью встретила немецкую броню… «Умрем, но не отступим,» — воскликнул боец Инцибаев. И минометчики с именем Сталина на устах стояли насмерть. Фашисты не прошли!.. Массированным огнем минометов было уничтожено до роты солдат противника, два пулеметных гнезда и подожжен один танк…».
Некоторое несоответствие этого репортажа действительности, как я помню, ни у кого не вызвало негодования. Скорее наоборот. Более того, вырезки из той газеты по моему предложению были аккуратно процитированы в наградных листах и… уже через месяц чуть ли не все оставшиеся в живых солдаты оказались награжденными орденами и медалями.
Спасибо тебе, дорогой корреспондент.
Не знаю ни твоего имени, ни фамилии, жив ли ты сейчас, но не в этом дело: слова твои дошли до Господа Бога и наградная справедливость восторжествовала!
Помню, в тот раз меня представили к какому-то только появившемуся красивому ордену: то ли Александра Невского, то ли Суворова, но получил я, в конечном счете, орден Отечественной войны 2-й степени.
И на том спасибо!
В окружении
Да, для нас — молодых парней 1925–1926 годов рождения — война была совсем не та, что для старших братьев. Хотя крови, смертей было не меньше (по крайней мере), но все же 1944–1945 года — это год Победы!
У моего ровесника — Н. Кисляка про это сказано так:
Ведь 25-й
Тоже битый, мятый,
И он познал стальных клещей захваты,
Но их ломая, чуял:
Мы сильны.
И не хлебнул того, что звали драпом,
Пред первом их, пред броневым нахрапом, —
Он сам держал клещами ось войны.
Того, как слово «плен» кромешной птицей
Над головою стриженой кружится,
И знать не знали эти пацаны
Такою страшной разностью цены
Живые, павшие
От тех живых и павших,
Пропавших без вести,
По лагерям сдыхавших,
От старших,
Из небытия восставших
Мы все в своей судьбе отделены.
«Сколько веревочка не вейся, а кончик найдется». Конец нашим задунайским мытарствам сам нашел нас в конце января 1945 года на берегу озера Веленце в селе Калполнаш-Ниек, т. е. там, откуда начался наш путь на Будапешт.
К озеру мы подходили уже в сумерках. Высланная вперед разведка донесла: «Немцев в селе нет». Обессиленные, измученные солдаты, не подчиняясь никаким приказам, расползались по домам и… что слаще всего?.. Казалось нет силы, способной поднять с полу заснувшего пехотинца и заставить его выйти из сухого теплого дома в мокрую мразь венгерской зимы, но…
«Танки!.. Танки!!» За железной дорогой, с юга опоясывающей центральную часть села, разведчики разглядели силуэты немецких танков. Поскольку наша рота заняла позиции на другом, дальнем конце села, метрах в трехстах от железной дороги, то на меня эта тревожная весть мало подействовала. Тело и мозг уже отключились («перегорели предохранители») и я уснул…
А что было дальше?
К счастью, не у всех существовала столь совершенная предохранительная система. Кто-то и как-то сумел организовать оборону (или ее видимость), разместив полуживых пехотинцев в домах вдоль железнодорожного полотна. Немцы не собирались нападать на нас. Более того, можно предполагать, что они, по крайней мере до утра, и не знали о нашем появлении в селе…
Я проснулся ни свет, ни заря от топота бегущих солдат и криков: «Немцы! Немцы!.. Танки!..» Сразу выскочил во двор. Многие солдаты роты были уже на ногах. Ездовые торопливо запрягали лошадей. Несколько минометчиков с карабинами стояло за воротами. Я вышел к ним. На улице никого… Минут через пять от железной дороги в тыл прошли связисты, аккуратно навешивая на заборы провод. Потом, громко матерясь и ругая убежавших солдат, появился знакомый ком. роты: действительно, за полотном железной дороги стоит один или два танка. С утра немцы прогревали моторы, не обращая на нас никакого внимания.
Между нами и немецкими танками опять никого нет. Что делать? Устанавливать минометы? А если придут немцы? Уходить за деревню? Но мы только вкусили прелести теплого сухого дома и чуть-чуть отогрели свои души… Авось… Пока в тяжелых раздумьях мы толкались около запряженных подвод, командир стрелковой роты с пистолетом в руках прогнал назад к железной дороге десяток солдат. Это несколько подняло наше настроение. А когда вскоре заскрипели немазанные колеса батальонных кухонь, то жизнь, не смотря на близость немецких танков, вошла в нормальную колею. Забренчали котелки, кое-где из домов потянулись мирные дымки. Началось братание с местными жителями, прятавшимися в бункерах и подвалах.
После обеда вновь повторилась утренняя история с немецкими танками. Не ограничиваясь прогревом моторов, немцы пустили в нашу сторону несколько пулеметных очередей. Командиру стрелковой роты вместе со взводными вновь пришлось собирать солдат и возвращать их к железной дороге.
Присутствие в 300 метрах от нас хотя и не агрессивных, но все же немецких танков не располагало к спокойному отдыху. На следующее утро Грешнов послал меня на разведку с тайной миссией найти подходящую позицию километрах в полутора от деревни. Я блестяще справился с поставленной задачей, и наступившей ночью мы, незаметно от расположенного неподалеку от нас штаба батальона, снялись с позиции и передислоцировались в господский двор Бадьом, расположенный в километре к северу по направлению к Пазманду. В Пазманде, Веребе и далее в Ловашберени (см. карту) стояли тыловые службы нескольких полков и дивизий.
В первый день на новом месте все было спокойно. Но уже к вечеру в районе Ловашбереня сильно громыхала артиллерия, и кое-кто не радовался, что ушел из спокойного Каполнаш-Ниека.
Утром кухни из Вереба не пришли. Мы остались без хлеба. Поползли слухи, что немцы прорвались западнее нас и захватили тылы, хлебопекарня разбита. К обеду слухи подтвердились. Мы, будучи прижатыми к берегу замершего озера Веленце, оказались в полном окружении.
К счастью, наше окружение оказалось не «Зеленой Брамой» Е. Долматовского, а скорее наоборот. Жизнь на господском дворе Бадьом по тем временам была сказкой. Жаль, что сказка быстро кончилась и дней через пять-шесть нас освободили советские танки.
Сказка Бадьома
Господский двор — это довольно обширное хозяйство с различными жилыми и производственными постройками. Хозяин его (господин), захватив семью и кое-какие вещи, бежал с немцами. Мужчины-работники исчезли. Но все остальное (включая кур, гусей, улыбчивых молодых девушек-батрачек, коров и пр.) осталось в полном нашем распоряжении.
Как только мы степенно поселились, девушки где-то раздобыли старый хрипящий патефон и, несмотря на артиллерийскую стрельбу, весь вечер и ночь танцы продолжались «до упада». Сейчас, на восьмом десятке лет думаю: как же так можно? Ведь мы только что еле-еле волочили ноги… Но абсолютно точно, именно в Бадьоме с приветливыми венгерскими партнершами я овладел фокстротом и танго. Эти танцы, как езда на велосипеде: один раз научился — и на всю жизнь. До сих пор, стоит лишь услышать фокстротный ритм, как в голове начинают крутится мотив и даже отдельные строчки песенки:
О Пазманды вашер-тырен,
Хере тю-тю-тю,
Ла червашен хопца ширен,
Хере тю-тю-тю,
Хере тю-тю, рю-тю-тю-тю, тю!
Господские девушки были милы и общительны. Вино и палинка не уходили со столов, запеченные куры и поросята приготовлялись со вкусом. Настойчивые старания наших танцоров вывести партнершу в темный коридор («модяр кишлянд, чоколо ма сад!») кое у кого, вероятно, были не напрасны…
Такими последние дни января в районе озера Веленце видел я.
Но недавно мне в руки попалась изданная ротапринтом в 1982 году книга «Боевой путь 93 стрелковой Миргородской Краснознаменной ордена Суворова дивизии (материал для ветеранов дивизии)». 93 сд вместе с нашей 113 сд и 223 сд составляли 68 стрелковый корпус, поэтому мы обычно воевали неподалеку друг от друга. Книга, как книга. Написана, как сказано в предисловии, со слов ветеранов, для ветеранов. Бои в районе оз. Веленце описаны подробно.
Я не буду утомлять читателя цитатами о «кровопролитных боях», в которых «отважные советские воины упорно сражались, уничтожая десятки и сотни вражеских солдат, пулеметы, орудия, подрывая фашистке танки». Не буду «со слов очевидцев» описывать геройские подвиги солдат соседней 93 дивизии, которая «21–26 января вела бои на рубеже Пазманд — Каполнаш-Ниек». У меня нет конкретных оснований сомневаться в написанном. Скажу только, что ничего подобного своими глазами не видел, хотя Бадьом и находится как раз на «рубеже Пазманд — Каполнаш-Ниек». Объяснения тут могут быть разные.
Может быть, наша дивизия, точнее наш полк, в то время был укомплектован другим континентом солдат? Может быть, я интуитивно старался держаться в стороне от свершения геройских подвигов? Может быть 93 сд воевала в районе Бадьома только по штабным планам и корреспондентским очеркам, а на самом деле ее там не было? Наконец, есть у меня некоторые основания грешить и на корреспондентов… Ведь в свое время кто-то в пылу полемики сказал, что если сложить все потери фашистского вермахта на восточном фронте, о которых было сообщено в советских газетах (а оттуда почерпнуты сведения, помещенные в книге), то немецкая армия должна была быть «трижды убитой». Но дело не в этом. Все-таки одну длинную цитату из упомянутой книги я должен привести, ибо она непосредственно касается меня, точнее той обстановки, которая царила вокруг «танцевального зала» в господском дворе Бадьом, находящегося на полпути от Каполнаш-Ниека до Пазманда.
«Здесь уместно рассказать о трагедии в с. Вереб (в 7 км от Бадьома — Б. М.). Когда дивизия 21–26 января вела тяжелые кровопролитные бои с превосходящими силами противника на рубеже Пазманд — Каполнаш-Ниек, часть тыловых подразделений, в том числе медсанбат и полковая хлебопекарня, тыловые службы 51 полка были размещены в с. Вереб. Прорыв противника через Петенд в направлении Вереба создал угрозу Веребу. В Веребе немцы из дивизии «Мертвая голова» захватили 39 раненых и учинили зверскую расправу. Они затащили советских людей в кузнецу и на наковальне разбивали им головы кузнечным молотом, некоторым воинам выкололи глаза, отрезали носы, уши, вырезали пятиконечные звезды… Примерно половина замученных в Веребе советских людей были воины нашей дивизии».
От себя добавлю, что в Веребе погибли и раненые солдаты 113 сд. Среди них был и наш писарь, ушедший в медсанбат из Каполнаш-Ниека «по причине поноса», который у него начался «по причине обжорства» (Знай, где упадешь — соломки бы подстелил»!).
В другой книге Н. И. Бирюкова «Трудная наука побеждать» (Второе изд., Воениздат, 1975 г) приведен акт:
«Мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт 26.01.45 г. о факте зверского уничтожения группы раненых бойцов и офицеров Красной Армии немецкими варварами.
После бегства немцев из с. Вереб нами обнаружено в местной кузнице и около нее 26 трупов бойцов и офицеров Красной Армии, носивших на себе следы самых нечеловеческих пыток и издевательств. Немцы разбивали головы своих жертв молотком на кузнечной наковальне. Головы нескольких замученных бойцов были совершенно раздавлены плоским орудием. Весь пол в кузнице и снег вокруг нее покрыты лужами крови и сгустками человеческого мозга.
Комиссии удалось установить только некоторые имена погибших. Присутствовавшие при осмотре трупов старшина Марфин и рядовой Каверин опознали среди замученных рядового Сталбун Якова, рядового роты связи Мунтян Наскаля — из трофейной команды и рядового Сузя Германа — шофера. Кроме того, опознаны еще рядовые Даниловский Василий, Душкин, Дубина, Иванченко, Красильников, Кныш…»
Как сказано в той же книге, немцы прорвались в Вереб через господский двор Петтенд. Петтенд расположен в 4–5 км от Бадьома на запад.
Позднее пленный немецкий офицер расскажет, что по поводу нашего полка, застрявшего в Каполнаш-Ниске и не проявлявшего агрессивности, у них были такие планы: после завершения наступательной операции всех нас согнать на лед Веленце и там утопить. Иначе, должны были сбыться вещие слова цыганки из Ершова о моей гибели в воде. Но «сорочка» во время спутала все цыганские карты и танцы в Бадьоме продолжались.
Более того, сейчас расскажу такое, что достойно занять место среди фантазий барона Мюнхаузена, хотя и является истиной правдой. Убежден, что стоит только мои записки издать большим тиражом и обязательно откликнутся еще живые свидетели того, вероятно, единственного за все войны случая, когда мл. лейтенант (т. е. я) с одним пистолетом в руках остановил идущий в атаку танковый корпус.
Для того, чтобы начать рассказ, снова вернемся в Бадьом.
Сказка Бадьома продолжалась 6 дней (с 21 по 26 января 1945 г). Как и положено сказке, она должна была кончиться (и кончилась) счастливым концом.
Наши минометы стояли за большим сараем, набитым сеном. Мин не было, и мы не стреляли, а целыми днями валялись на сене, ели, пили и болтались по хутору, заигрывая с девушками и неторопливо дожидаясь вечерних танцев. Больше делать было нечего.
Наш покой лишь изредка прерывался стрельбой, возникавшей у железнодорожного полотна. Обычно вслед за стрельбой на покрытом жиденьким снежком поле, отделявшем нас от села, появлялись бегущие в нашу сторону пехотинцы. Сначала мы с тревогой наблюдали: не появятся ли за ними немецкие танки. Но немцы вели себя на удивление мирно, за железную дорогу не заходили и не стреляли. Около нашего хутора пехотинцев встречали штабные офицеры и прогоняли обратно в брошенные окопы, где их поджидали ротные и взводные командиры…
И был вечер, и было утро. День шестой…
Сном праведника я сладко спал в сене после ночных танцев.
Сарай затрясся от разрыва снаряда. По нашему хутору, стоявшему на небольшом пригорке, прямой наводкой били танки! Солдаты, кто в чем, выскакивали наружу и разбегались, кто куда. Схватив «вальтер» я выпрыгнул следом, еще ничего не соображая. Из-за гряды пологих холмов, расположенной к северу от хутора, широким развернутым строем один за другим вываливались танки. Сразу же набирая скорость и непрерывно стреляя с ходу, они шли на деревню… Наши танки!.. На нашу пехоту!.. На нас!.. Солдаты- минометчики, прячась за сарай, кричат, стреляют трассирующими пулями в воздух, в танки. Но это, вероятно, только раззадоривает танкистов, идущих в лобовую атаку по чистому полю. Деревенские домишки пугливо замерли и только иногда будто вскрикивали разрывами танковых снарядов… Не знаю что, может быть снаряд, попавший прямо в расположение минометной роты нашего первого батальона, где были мои друзья, может быть что другое вытолкнуло меня из-за укрытия и я с пистолетом побежал к шедшему мимо хутора танку. Кричал ли я, стрелял ли я? Не знаю. Наверное да. Только танк остановился. Открылся башенный люк и оттуда показался небольшого роста майор, весь в кожаном. Остальные танки по невидимой команде один за другим черными пятнами замирали на большом белом поле. «Ты кто такой? Я ж… твою мать дал команду пристрелить тебя!» Майор сначала с опаской, а потом, увидя радостных, бегущих к танку наших солдат, смелее вылез из танка и пошел к нам.
Мы ушли в сарай. Разложили карты. У майора был приказ атаковать противника в селе Каполнаш-Ниек, перерезать железную дорогу и держаться до прихода пехотных частей. Нашего 1288 полка в активе советских генералов уже давно не существовало. Неделю назад он, по словам майора, «был полностью уничтожен немцами». Справедливость этих слов следует из той же книги ветеранов 93 дивизии, где лаконично в хронологическом порядке о начавшемся наступлении сказано следующее:
«26.01 — Вновь освобожден Вереб.
27.01 — 104 стрелковый, 23 танковый и 5 гвардейский кавалерийский корпуса нанесли первый удар. Наша 93 дивизия также перешла в наступление и за 5 дней изгнала противника из с. Каполнаш-Ниек».
Дорогие писатели-ветераны 93 сд.! В Каполнаш-Ниеке противника не было! Там находились мы. Противник (два немецких танка) все 6 дней пугал нас из-за железнодорожного полотна, с юга огибающего Каполнаш-Ниек. Кто изгнал эти два танка? Не «изгнались» ли они сами?
Приводимая в книге «хронология», очевидно, списана с поступавшего в штабы писарского вранья, что лишний раз дает основания для сомнений в подлинности «воспоминаний очевидцев- ветеранов».
Сразу после освобождения возник вопрос о постановке нас на довольствие. Сложность решения этого вопроса, состояла не только в том, что тыловым бюрократам надо было признать несвоевременность наших похорон, но полным отсутствием каких-либо документов и с нашей стороны. Ведь, как я уже упоминал, наш конный обоз, вышедший «свои ходом» вслед за нами из Капошвара, попал под гусеницы немецких танков еще в середине января. Вместе с обозом пропали старшина и вся ротная документация.
Но, в конце концов, это оказалось «злом не так большой руки». Нашли писаря, составили списки и довольно быстро получили спирт, а что касается старшины, то о нем надо рассказать особо, ибо сам старшина до конца войны старался умалчивать о своих похождениях.
Старшина отсутствовал около месяца. За это время он сумел выбраться из-под танковых гусениц и пешком добраться до Дуная. Но это полдела. Вдоль всего противоположного (левого) берега Дуная «на смерть» стояли наши доблестные заградотряды СМЕРШ, имевшие приказ расстреливать любого солдата, пытавшегося переправится через реку, чтобы спастись от немцев. Наш старшина сумел усыпить бдительность заградотрядов, оказаться на другом берегу, там где-то спрятаться, не попасть в штрафбат и, выйдя «сухим из воды», как ни в чем не бывало, с двумя флягами спирта оказаться в роте! После этого случая старшина получил прозвище «задунайский».
А что же было после Бадьома?.. Во первых, мы проходили через Вереб. Про ту кузницу нам уже все рассказали (правда, не так красочно, как это сделано у ветеранов 93 сд.). Кузница стояла чуть на отшибе. Я, естественно, не мог не заглянуть туда. Все заходили («хлеба и зрелищ!»). Не помню ни крови, ни мозгов. Все это, если и было, то к нашему приходу уже покрылось грязью и снегом. А главное, не помню потому, что в углу кузницы за какими-то ящиками я нашел настоящий эсэсовский ремень с медной пряжкой и вытесненной на ней надписью «Gott mit uns».
Сейчас можно бы было сказать: если этим ремнем немецкие изуверы избивали наших раненых солдат и если в то время Бог был с ними, то мне с таким Богом не по пути. Но тогда… Ремень был большой, тяжелый и очень фашистский. Я его помыл, почистил и долго еще хвастался.
А во-вторых… «Во-вторых» не будет, ибо рассказ и так затянулся, пора кончать.
Или нет, не могу все-таки напоследок не лягнуть танкистов (хотя они нас и освободили).
Когда среди фронтовиков заходят разговоры о военной пехоте, всегда найдется кто-нибудь, кто скажет: «А что пехота, не она одна воевала. Сколько гибло летчиков, сколько сгорело танкистов…» Да, все это было.
Но, что такое война для танкистов?
Сразу после Бадьома мне рассказывали про освободивших нас танкистов 23-го танкового корпуса (что слышал, то и пишу, не проверял): 10 месяцев назад, весной 1944 года в боях за Правобережную Украину танковый корпус потерял почти все танки. Фронт ушел за границу, а корпус отправили в Полтаву получать пополнение и технику.
В то время, когда пехота мерзла, мокла и гибла в тяжелейших наступательных боях за Балканы, личный состав корпуса более полугода (до отправки в Венгрию), как сыр в масле, катался по Полтаве. Правда, полтавские девчата наградили многих корпусных донжуанов триппером и сифилисом, в свою очередь подаренными им немцами, но это уже не в счет.
Так кому же было лучше?
В заключение попробую разобраться с датами.
Итак, нас освободили в самом конце января. До марта, когда начнутся бои на юге, еще целый месяц. Где мы в это время побывали и что делали?..
Из-под Будапешта снова на юг нас увозили не сразу, ибо опасность прорыва немцев к окруженной в Будапеште группировке сохранялась до 13 февраля когда Будапешт был наконец-то взят! Именно взят, и именно 13 февраля, поскольку на полученной мною медали выбито: «За взятие Будапешта», и на обороте — 13 февраля.
По всей вероятности, несмотря на почти полную небоеспособность, наш полк всю первую половину февраля наперекор всему продолжал воевать. Ведь кем-то надо было латать дырявую линию фронта.
Блуждающий миномет
Мы бредем по дороге час, другой, третий. Слякоть. Солдатские обмотки в грязи по самые завязки. Да и в офицерских кирзачах можно выжимать портянки, выпуская из них коричневый настой вонючего пота на ледяной воде. Со вчерашнего дня ничего не ели. Батальонные кухни заблудились и застряли на проселках…
Входим в село. Голова колонны остановилась. Слева за домом что-то хрюкнуло. Солдаты оживились. Один из них исчез и почти сразу за домом послышались выстрелы, свинячий визг, приглушенная автоматная очередь. И вот уже тяжело кряхтя, под общее улюлюканье и смех (куда пропало уныние!) солдаты выволакивают на дорогу здорового кабана: налетай, кто хочет! А в голове колонны уже слышится: «Шагом м-а-а-арш!» Около свиной туши торопливо работают солдаты, отрезая ножами и заворачивая в тряпки куски свежего мяса и сала… «Подтянись!» «Догоняй!»…Добрая половина кабана брошена, втоптана в грязь.
К вечеру вместо долгожданного отдыха колонна напоролась на немцев.
«Стрелковые роты, в цепь!»
А стрелковых рот нету! Заросшие щетиной, замызганные, промокшие до мозга костей и донельзя усталые небольшими группками стоят изгои войны — пехотинцы. Это им — «Вперед!» — окопаться перед деревней в холодной зимней грязи и всю ночь, не смыкая глаз, охранять тех, кто поселится в деревенских домах: связистов, артиллеристов, штабных работников и пр. и пр. Нам до них вроде и дела нет. Мы занимаем большой богатый дом. Во дворе ставим минометы, готовим мины. Наиболее проворные номера уходят на поиски еды. Тихо без искр затапливается плита. И вот уже над ней парят портянки, обмотки, по комнатам расползается привычный терпкий дух махорки, сырых шинелей и давно не мытых солдатских тел. Наша поредевшая в последних боях рота уместилась в одном доме. Тепло. Сыро. Душно. Скоро можно будет «вешать топор»… Клонит ко сну…
— Лейтенант Михайлов, к командиру роты!
Явно не к добру. Грешнов только что вернулся из штаба батальона. Не глядя на меня, он зло бросает: «Бери первый миномет, двадцать мин и уходи на ночь. Вот тебе карта». Спорить бесполезно. За меня уже все решили.
Это значит, минометный расчет (6 человек) всю ночь будет блуждать вдоль передовой линии, выпуская с разных мест по 2–3 мины и создавая тем самым видимость крепкой обороны. На самом деле никакой обороны нет. На наших (батальонных) двух-трех километрах советско-германского фронта кучками по три-четыре человека расставлены солдаты «на расстояние голосовой связи». Но какой дурак ночью будет орать, навлекая на себя немецких разведчиков, заранее ознакомленных с местностью.
Злые и голодные, мы ушли. Моросивший весь день мелкий дождик перешел в изморозь, а затем в снег.
Слабо ориентируясь на местности, мы отошли от деревни метров восемьсот и на глазок пустили в сторону немцев три мины. Отошли в сторону. Притаились. Еще три мины, и… прямо над головами лихорадочно замелькали трассирующие пули немецкого пулемета. Легли. Двоих послали на разведку. Вскоре они вернулись: впереди слева— канал метра три ширины и вдоль него блиндажи, соединенные траншеями. Никого. Мы туда. Выставили охранение, не торопясь оборудовали минометный окоп и, почувствовав безопасность, пустили следующую очередь мин. Снег перестал. Тихо. Уже середина ночи. Все забились в тесную полу развалившуюся землянку, оставив у миномета Петрова— надежного уже пожилого москвича, появившегося недавно у нас после госпиталя. Солдаты задымили козьи ножки, сразу разомлели.
Я сидел ближе всех к выходу и первый услышал резкий и глухой, будто испуганный выстрел. Сразу выскочил в траншею: «Петров!.. Петров!..» Тишина. «Петров!!» Совсем рядом метров с 15–20 на мой крик ударила автоматная очередь. Я упал. Ползком добрался до землянки. Схватил автомат, и не вылезая, как из «кривого ружья», в разные стороны выпустил весь рожок. Вставил другой. Солдаты один за другим выскакивали из землянки, стреляя на ходу. Я выполз тоже и затаился, держа палец на спусковом крючке. От минометного окопа к каналу мелькнула тень. Я прижался к стенке и дал длинную очередь. В ответ на нее уже из-за канала полетели гранаты. Одна… другая… третья. Я упал на дно. Одновременно боль резко ожгла и царапнула по правой икре, повернул голову: кирзовое голенище разрезано будто ножом и оттуда торчит клок белой портянки. Опять повалил мокрый снег.
Солдаты рассредоточились по траншее и вразнобой стреляют в противоположный еле видимый сквозь снежную пелену берег. Я достал из кармана лимонку. Зажал в руке. Выдернул чеку. Прислушался. За каналом что-то зашевелилось. Бросил туда гранату. Разрыв, и я быстро на корточках пополз к миномету. Там уже толпились солдаты. Петров сидел, прислонившись к стенке окопа. Карабин был зажат между колен, а голова чуть откинута назад. Нигде ни одной кровинки, лишь во лбу над переносицей еле чернела маленькая дырочка. На берегу канала, уткнувшись головой в воду, кто-то лежал. Я посчитал — наши все, значит немец. У нас двое раненых. Один легко в руку, другой — лежит и стонет. Его кладут на плащ-палатку. Я беру минометную трубу (19 кг 600 г!) и, оставив в окопе Петрова, плиту, двуногу, сначала ползком по траншее, а потом бегом-шагом мы уходим в деревню. Светает…
Днем, когда мы спали, другие солдаты роты принесли труп Петрова и остатки миномета. Немца в канаве не оказалось…
Проснулись мы далеко за полдень. Я еле стащил с себя сапог. Нога сильно распухла. Галифе и портянка густо пропитались кровью, которая местами уже присохла. Посередине икры шла глубокая царапина. Солдаты помогли промыть и перевязать рану. В сан- роту я не пошел.
Уже вечером меня вызвал пьяный Грешнов. Он жил отдельно. Шестерки привели к нему трех мадьярок.
— Вот, выбирай любую. Это тебе награда за прошлую ночь.
Мне почти двадцать лет. Сейчас я в самых-самых деталях прекрасно помню, что делал. Но вот пытаюсь воспроизвести «психологию» своих поступков… Нет… Прямо скажу: никаких угрызений совести у меня не было. Это абсолютно точно. Была задача — достойно, как взрослый мужчина, выбрать и увести «ее». Все трое женщин стояли тихо, чуть потупив глаза. Видя мою нерешительность, Грешнов сказал: «Бери эту». «Эта» была хоть и старая (наверное, лет тридцати), но довольно худощавая, небольшого роста брюнетка. Хорошо сказать — бери, а как? Я вынул «вальтер» и показал ей на дверь. Женщина, уже моя, спокойно и покорно пошла к выходу.
Дом был пустой и холодный. Мы вошли в большую комнату. Я снял шинель и бросил на пол. Женщина легла на шинель и высоко подняла длинную до пят юбку. Под юбкой — ничего. Сейчас я вспоминаю дальнейший ход событий, а вместо этого в голове назойливо крутится
Случайная походная сценка того времени
Не скажу точно, где это было, но было еще тепло. Походный марш только начался. Первый привал на обед. Полдень. Мягко греет солнце. Солдаты уткнулись в котелки, лошади— в торбы. Все усердно жуют. Поели. Задымили козьи ножки… И тут одному молодому жеребцу взбрело в голову приставать к игривой кобылке. Солдаты сначала с интересом, а потом с азартом, сочувствуя жеребцу, наблюдали за ходом действия. Кобылка не лягалась, но в то же время ее большой лохматый хвост мешал жеребцу. Страсти накалялись. Жеребец хоть и в кровь исцарапал себе член, но никак не унимался. Тогда один из пожилых солдат маленького роста, юркий доморощенный дед Щукарь, подлез под коня, умело отодвинул хвост, все наладил, потом выскочил оттуда, уперся плечом в круп жеребца и в такт ему под общий хохот «помог» завершить акт…
У меня не было деда Щукаря, а женщина неподвижно лежала на шинели… Потом я встал. Подошел к окну. На улице резко менялась погода. После многих сумеречных дней небо прояснилось. Не в силах прикрыть огромную нахально голую луну с него торопливо и молча убегали рваные клочки облаков. Сильно морозило и мне стало холодно. По всему телу бежала противная дрожь. Тихо. Только где-то далеко на севере ухает тяжелая артиллерия, да совсем рядом в ярком лунном свете предательски чернеет бесстыдный треугольник…
Женщине, вероятно, тоже стало холодно. Она поднялась, одернула длинную до пят юбку и, увидя на ней кровь, испуганно повернулась ко мне. Повязка на моей правой ноге пропиталась липкой кровью и болталась около щиколотки. Рана сильно кровоточила. Вокруг все было в крови. Женщина подняла валявшийся около шинели вальтер, подошла ко мне, отдала пистолет, присела на корточки, что-то быстро-быстро заговорила и взялась было разматывать бинты, но я отказался и ушел.
В тот же день поздним вечером у меня поднялась температура, но я сидел и по заданию Грешнова сочинял письмо жене Петрова. В Москве у него осталось четверо детей. Я старался. То письмо- треугольник со штампом полевой почты с февраля 1945 г., возможно, до сих пор, как семейная реликвия, хранится в одной из московских квартир.
На всякий случай (чем черт не шутит): из всего здесь сказанного я мог напутать только фамилию солдата. Хорошо помню, что она была простая, русская. Служил он в то время в 113 сд, 1288 сп, в минроте 2-го стрелкового батальона.
Виктор Иконников
Немцы очередной раз отошли на «заранее подготовленные позиции» и крепко засели в кирпичных домах безвестной нам мадьярской деревушки. После неудачной утренней атаки пехота, уйдя с голого поля, окопалась метрах в пятистах от деревни на опушке молодого соснячка. Впереди, ближе к немцам, в канаве осталось лишь боевое охранение да два пулемета взвода Иконникова. Немцы кинжальным огнем простреливают поле со всех сторон и охранение с пулеметами сидит в ловушке. Сам Виктор с остальными пулеметами своего пулеметного взвода здесь, на опушке.
Виктор — москвич, высокий плечистый с большой чубатой шевелюрой. Он появился у нас из госпиталя недавно и сразу стал любимцем батальона за свою открытую ухарскую простоту. Таких обычно недолюбливает начальство и поэтому Виктор хоть и старше нас (наверное 23 или 24 года рождения), но все еще ходит «ванькой-взводным». Мы — несколько строевых офицеров пехотного батальона — сидим в большой бомбовой воронке, где расположился КП командира стрелковой роты. Я пришел (точнее приполз) сюда, чтобы освоиться с обстановкой, пока минометчики копают окопы. Командир стрелковой роты, оторвавшись от телефонной трубки, бросает мне: «О самоварах заговорили». Я слушаю (получается подслушиваю) телефонный разговор комбата с Грешновым. Комбат ставит боевую задачу. Грешнов в усердии кричит так, чтобы слышал комбат: «Минометы, к бою!» Нурок орудует на позиции… Или нет, Юрки уже не было, потому что сейчас у меня в ушах слышаться украинские: «Перший! Другий!..» Значит, это было в декабре, а может быть в феврале… Нет, в феврале не могло быть, ибо в феврале мы либо оборонялись, либо отступали. С другой стороны, Виктор был без шинели… Ну, да это не важно, когда было. Главное, что было.
Сейчас Грешнов начнет искать меня. Телефонист врубает наш провод в батальонную связь, и мы вместе из воронки ползем на опушку. Место открытое. Хотя до немцев и далеко, но шальная пуля за полкилометра вполне может убить.
На самой опушке накопаны мелкие одиночные окопчики в полроста. Многие из них пусты. Я заползаю в один из них. Телефонист пристроился метрах в десяти сзади. Мой окопчик за сосной. Она мешает обзору. Впереди есть еще один, но там кто-то ворочается.
— Эй, солдат, давай поменяемся!
Сначала облюбованный мною окоп молчит, но потом оттуда появляется небритая недовольная физиономия: «А наві я туді пиду, мени и тут гарно». После препирательств солдат недовольно вылезает и ползет назад ко мне. Я готовлюсь выскочить и броском перебежать в освободившийся окоп. В это время прямо над нами вой мины. Я, сколько могу, расплющиваюсь на дне окопа. Разрыв. Одновременно на меня падает тело солдата, и противно, как при землетрясении, вздергивается земля. Тишина. Сколько-то времени мы молчим и не шевелимся. Первым подымает голову солдат, крестится и быстро-быстро на корячках ползет в тыл. Потом высовываю голову я. Тяжелая немецкая мина угодила прямо в окоп, откуда только что вылез солдат. Вокруг комья развороченной земли, синеватый дымок и терпкий запах горелого тола. «Эй, лейтенант, жив?! Иди сюда!» — это крепкий здоровый баритон москвича. Я уполз, оставив телефониста налаживать порванную связь.
В воронке командира роты, кроме Виктора, хорошо помню, сидели еще Мишка, комбат батальонных сорокопяток и два незнакомых мне лейтенанта. Фляга со спиртом ходила по кругу. Я хлебнул раза два (спирт не разводили). Зазвонил телефон. Я был рядом и взял трубку. Звонил парторг. Он узнал меня: «Почему… твою мать… пехоту не поддерживал! Из-за тебя сорвалась атака! Люди погибли! Будешь отвечать перед партией!..» Я оправдывался и унизительно что-то мямлил. Парторг потребовал Виктора. Тот, презрительно глянув на меня, взял трубку. Все замерли. Слышно было, как парторг материт его: «…Почему не ведешь огонь! Почему не выдвигаешь пулеметы!» Виктор пытался было объяснять ему, сидящему в укрытии в километре от нас, что у пулеметов кончились патроны, а доставить новые коробки нельзя. Немецкие снайпера простреливают все подступы. Мы все, включая подошедших солдат, наблюдали за Виктором. Он замолчал как-то вдруг… лицо чуть побледнело, глаза сузились: «Я трус!? Да…..!» При необходимости он умел виртуозно выразиться. Виктор бросил трубку, встал в свой полный рост, взял две коробки с лентами…» Товарищ гвардии лейтенант, не надо, убьют!»— слезливо запричитал его ординарец, цепляясь за голенища его хромовых сапог (Виктор пришел к нам из гвардейской части и один носил гвардейский значок и хромовые сапоги). «Брось! Не дури!» — успел крикнуть командир стрелковой роты, но Виктор, слегка нагнувшись вперед, уже выходил из-за сосны на свою верную смерть. До пулеметного гнезда было метров 250. Туда вела заросшая ивняком «канава смерти». В ней уже лежали три трупа. Виктор прошел метров 10–15, может чуть больше… Пулеметная очередь… несколько выстрелов… Виктор неуклюже еще раз шагнул вперед, тяжелые коробки выпали, он, высоко подняв руки, лицом упал на большой ивовый куст…
От выпитого спирта першило в горле, слегка кружилась голова. То ли от этого, то ли от того, что качался ивовый куст, тело Виктора поворачивалось на гибких ветках. Немцы с садистской радостью избрали его мишенью и упражнялись в стрельбе.
К полудню на передовой появились артиллерийские наблюдатели артдивизиона противотанковых 57-миллиметровых пушек. Всю ночь на передовой шла работа. Артиллеристы выкатывали орудия на прямую наводку. Рядом окапывались 76-миллиметровые «гробы на колесах» (самоходки-76), смело вылезли наши батальонные «прощай Родина» (45-миллиметровые противотанковые пушки). Нам — «самоварникам» (82-миллиметровым батальонным минометам) подвезли четыре подводы мин (это что-то около 500 штук). До позднего вечера мы пристреливали цели. Немцы молчали.
Сигнальные ракеты поднялись в небо, как только забрезжил рассвет. Немцы получили свое. Пехота почти без потерь ворвалась в горевшее со всех сторон село. Я ушел в роту, и мы со своими каруцами появились на деревенских улицах, уже когда среди дыма горящих домов проглядывало солнце. Пулеметчики, я помню, остались хоронить своего командира, а мы ушли вперед, унося злобу на парторга. Парторг вскоре был подстрелен при странных обстоятельствах. Среди солдат упорно ходили слухи, что это дело рук «иконниковского ординарца»… Не знаю, но парторг с этого дня исчезает из моих записок. Иконников — не такая уж частая фамилия для Москвы. Может быть и живы его родные? Может быть и лежит где-то похоронка из которой можно узнать, когда произошел рассказанный мною случай.
Исчезновением парторга кончаются мои рассказы о боях вокруг Будапешта. Вскоре мы снова вернемся под тот самый «Насебом», где в конце 44-го года задохнулось наступление 3-го украинского фронта на нефтяную Надьканижу.
Мало кто мог помнить те промозглые декабрьские дни. Вокруг меня уже было новое пополнение, пришедшее в часть в 45 году.
Ехали мы дня два: «из огня да в полымя». Там, на самом южном фланге огромного советско-германского фронта немцы подтягивали из Германии новенькие «тигры», «пантеры», «фердинанды», готовясь к очередному бесславному прорыву.
На самом южном фланге
13 февраля 1945 года в Москве гремел победный салют — взят Будапешт! В тартарары рассыпались надежды Гитлера сохранить за собой Венгрию — последнего сателлита, верой-правдой служившего ему всю войну.
На правобережье Дуная, истерзанном непрерывными четырехмесячными боями, таял снег и все дышало Победой. В эти радостные по-весеннему теплые дни 113 стрелковая дивизия возвращалась на юг под Капошвар. Точнее возвращались главным образом ее тыловые службы: штабы, медицинские, автотранспортные, ремонтные подразделения, пекарни, банно-прачечный батальон, агитбригада и пр., и пр., т. е. все то, что во время боев находилось позади пехоты. Никто не хотел думать (и не думал) о братских могилах и тысячах безымянных холмиков, брошенных на произвол судьбы вдоль кровавых путей дивизии. Мало кого из нас, оставшихся в живых, интересовали и тысячи раненых, уже отправленных скитаться по бесчисленным госпиталям. Все это осталось в прошлом. «Живой о живом и думает». А думать и заботиться было о чем.
В феврале (а может быть чуть раньше) по Советской Армии был издан приказ, который сегодня в пору безудержной критики всего прошлого лаконично повторен одним из авторов «Огонька»: «Грабь награбленное!» (В. Кардин. Огонек, 1990, № 19). Согласно приказу с фронта домой разрешалось посылать посылки (солдату — одну в месяц, офицеру — две). О начавшемся мародерстве я еще расскажу, а пока лишь к слову замечу, что именно во время этого переезда я впервые обратил внимание, как злобно косились наши солдаты на погруженные в штабные грузовики «трофейные» пианино, мебель и прочую громоздкую «рухлядь», собранную в пригородных особняках Будапешта. Вещмешки за плечами пехотинцев были тощи.
Наш 1288 сп погрузили в кургузые, будто игрушечные пассажирские вагоны, и мадьярские машинисты под надзором полковых автоматчиков покатили нас мимо еще кое-где дымившихся пепелищ станционных построек, мимо залитых солнцем просыпающихся полей и виноградников, навстречу Судьбе.
Радость Победы — особое ни с чем не сравнимое чувство заполняло души. Ликовали трофейные аккордеоны, баяны, русские гармони, визгливо вырывались из многоголосия песен губные гармошки. На редких остановках венгерские мужчины молчаливо сторонились нашего состава, но девушки, молодые женщины приветливо и безо всякого страха окружали солдат, смеялись, подхватывали наши фронтовые песни, пели свои. Смех, молодость, выскочив из вагонов, сразу же заполняли все вокруг. Может быть мне это казалось или кажется сейчас? Ведь как же могли веселиться матери, жены, подруги венгерских солдат— наших врагов, в большинстве своем находившихся там — в составе гибнущего немецкого вермахта? А впрочем «женская душа — потемки».
В оправдание венгерских женщин можно заметить, что не так уж монолитно выступали мадьяры на стороне Гитлера. 22 декабря 1944 г. на востоке Венгрии в освобожденном 2-м украинским фронтом Дебрецене было образовано временное национальное правительство, которое 28 декабря объявило войну Германии. На свет божий появились коммунисты.
С тех дней запомнился случай: ко мне подбежал прилично одетый старовато-толстоватый венгр и на очень ломаном русском языке затараторил: «Господин офицер, господин офицер, я коммунист, я коммунист…» Оказалось, что солдаты взломали дверь в его богатом особняке и то ли забрали все, что можно послать в нищую Россию, то ли изнасиловали его жену или дочь…
Разложение коснулось и венгерской армии. Были сформированы воинские подразделения нового правительства. Я помню этих молчаливо-угрюмых солдат, одетых во френчи зеленовато-серого цвета, узкие брючки, заправленные в высокие под самое колено добротные яловые сапоги. Мы с ними не общались. Кстати, эти солдаты так и не появились на фронте, за что Венгрия поплатилась своей Трансильванией, которая после войны была передана Румынии.
Всю ночь справа по ходу поезда устало рокотал и светился фронт. За ним немцы, зализывая раны, готовились к новым боям. Мы же, не думая о будущем, беззаботно спали…
На следующий день без особых приключений мы прибыли туда, куда надо (кажется в Капошмаре — поселок, расположенный километрах в пяти западнее Капошвара).
Смутно помню длинный барак— нашу казарму на западной окраине Капошмере. С одной стороны к нему вплотную подходил то ли парк, то ли дикий лес. С другой — в сторону немцев — тянулось открытое всем ветрам поле. К концу февраля опять упала температура. Небо покрылось темными снеговыми тучами. Потянулись неуютно-холодные безалаберные дни не то учебы, не то ожидания нового пополнения и новых боев. В нашей роте после январских боев из девяти положенных минометов осталось четыре. Мы, командиры взводов, выводили из теплой казармы на замерзшее ветреное поле поднятых с соломенных лежанок солдат (спали не раздеваясь) и… ждали команды на обед. Часы и минуты тянулись удивительно медленно. Коченели пальцы, морозный ветер щипал нос, щеки. Как кротам, вытащенным из нор, нам хотелось нырнуть в привычные землянки, окопы, траншеи, прижаться друг к другу и, проклиная войну, в полудреме коротать время…
Но нам было по 18–20 лет! Вернувшись в теплый барак и проглотив горячую сытную баланду, мы резко меняли образ мыслей.
Все жилые дома Капошмаре были плотно заселены дивизионными и полковыми службами. Неподалеку от нас квартировал дивизионный медсанбат. У медсанбата имелась собственная стационарная баня с прожаркой. Реализация полученного ротой разрешения на «помывку» навела страшную панику на наших родных «породистых черноспинных…». После бани, помню, офицерам выделили отдельное помещение («общагу»), сменили подстилки, выдали офицерские доппайки с американской тушенкой и… оказалось, что в общаге (если прислушаться) со стороны медсанбата слышны женские голоса, смех… Пошли слухи, появились очевидцы, на следующий день уже все знали где живут медсестры, кто и как их охраняет…
Это было 5 марта 1945 года. Мне уже 20 лет.
В обед чубатый здоровенный «петээровец» (командир взвода противотанковых ружей) сказал: «Вечером пойдем к сестричкам. Они приглашали».
И вот долгожданный вечер! Мы в начищенных ни весть чем но до блеска кирзачах с подшитыми белыми подворотничками, с остатками офицерских доппайков и бутылкой самогона-первача появились под ярко освещенными заморской лампой «люкс» окнами сестричкиного дома. За закрытыми окнами надрываясь хрипел патефон, а на покрытом простыней столе громоздились бутылки с этикетками и горы еды. Около заветных сестричек толпились штабные и медицинские офицеры. Среди них, как хозяин, выделялся высокий горбоносый капитан-медик.
Этого капитана я увижу и сразу узнаю летом 1987 г. в музее села Бутор на левом берегу Днестра. Он будет также заученно улыбаться с любительской фотографии в окружении сонма молодых веселых сестричек.
…Нас не ждали…
Не помню, как вел себя я, но до сих пор в ушах застряли обрывки длинного и грязного мата петээровца. Он было рванулся бросить в окно бутылку первача, но его удержали, и мы вернулись в пустую общагу.
Я быстро отвалился и не участвовал в той грустной попойке. Всю ночь пьяные песни, крики неслись наружу сквозь распахнутые настежь окна из душного табачно-самогонного угара.
Мои фронтовые друзья — пехотные ваньки-взводные — бесшабашно торопились жечь свои здоровые и молодые жизни. На это им были отпущены считанные месяцы (а кому и дни).
Тревога! В ружье!!
С похмелья трещит голова. Муторно. Мои собратья только-только угомонились, их спящие тела разбросаны по полу там, где свалил перепившийся сон.
Подъем!!
Бой 6–7 марта
За окнами серый рассвет, женские визгливые крики, снуют посыльные. Слышно, как выбираясь на шоссе, урчат груженные машины и тут же, набирая скорость, уходят в тыл в сторону Капошвара.
Появился политрук: «… вашу мать! Перепились, как скоты! Где солдаты?!»
Немцы прорвались на Яко. Их танки вот-вот будут в Капошмере. 1290 полк нашей дивизии, державший оборону за Яко, бежит. Фронт открыт!
Мат политрука, его пистолет чуть сбрасывают хмель и приводят нас в чувство. Медсанбат и штабы уже эвакуировались. Последние машины с ранеными осторожно перебираются через колдобины. Приказ: «Занять круговую оборону!» Мимо казармы солдаты чубатого петеэровца проносят свои неуклюжие ружья. Четверка батальонных кляч протащили сорокапятку. Пехота деловито окапывается по окраине поселка… Нам идти некуда. Наше место тут, за первыми домами. Я иду искать чердак для НП (повыше и пооткрытее). Натыкаюсь на вчерашний дом с медсестричками. Дверь распахнута настежь. Захожу. На столе разбросаны остатки еды почему-то вперемежку с разбитыми бутылками. После сестричек уже кто-то здесь побывал. Красное вино, будто кровь, разлито по белым простыням. На столе разбитый венский стул… Связисты уже тянут провод к дому. «Давай, наверх!»
Проходит час, два. Над Яко огромные клубы дыма. Там далеко и поэтому тревожно грохочет бой. Пришло донесение: 1290 полк еще держится, но уже большая часть села у немцев. Мы во втором эшелоне. За нами занимает оборону третий (1292) полк нашей дивизии.
К полудню приказ: «Выступать!»
До Яко около десяти километров. Сначала полк идет походным маршем. Потом стрелковые роты расходятся в цепь. Мы, отстав километра на полтора, продолжаем держаться своих подвод, чтобы не тащить на себе минометы и боевой запас мин. Яко стоит на пригорке и его видно издали. Глухой грохот разрывов снарядов, мин, сухая дробь пулеметов, автоматов, ружейная стрельба. Мы подходим к посадке. За ней долина небольшой речки и подъем к селу. Дальше идти нельзя. В посадке пункт сбора раненых. Их много. «Ходячие» после перевязки идут своим ходом навстречу нам. Солдаты с тревогой спрашивают: «Ну что там?» — «Прет!» В Яко немецкие тигры. Наши засели в домах. Их окружили немецкие автоматчики.
Грешнов дал команду окопаться здесь, за посадкой. Но только солдаты взялись за лопаты, как сзади из тыла появились полковые офицеры.
— А ну, вперед! В Яко! Там окопаетесь! Село наше!
Минометные вьюки тяжелые. Тащить их в Яко, в огонь, где идет бой и неизвестно, где наши, а где немцы?.. Деваться некуда.
Вброд перейдя речку, мы кучно, прячась за кустами, потянулись к горящему селу. Ближе к домам стрельба усиливается. За визгом пуль, за разрывами снарядов, мин ничего не слышно. Солдаты задерживаются в воронках, прячутся за кустами, выбирая удобный момент для перебежки. Пока нам везет. Но вот разрыв! Мы падаем. Истошный крик. За ним громкий мат Грешнова. Во втором взводе убитый и раненые. Грешнов командует мне уходить вперед, а сам остается с остальными. Мы проходим еще метров триста. Навстречу, пугливо озираясь, пробегает солдат. Кто такой?! Наверное, бежит 1290 полк? «Та ні! Це ж з нашого батальону, він мій земляк!» — кричит мне подносчик третьего миномета. Куда ж мы лезем? Из кустов выскакивают еще трое солдат. Я выдергиваю из кобуры «вальтер»: «Стой! Стой, стрелять буду!» У солдат бессмысленно открыты рты, глаза. Я стреляю над их головами раз… другой… Они бегут на меня. Стреляю еще: «Стой! С какой части!?» Солдаты без оружия бегут мимо. Лишь последний волочит за собой карабин. Это паника. Паника — особое состояние человеческого организма. Как я понимаю сегодня, в это время головной мозг не работает. Человек подчиняется каким-то другим, не поддающимся разуму законам природы. В панике он часто совершает безрассудные поступки: спасаясь от пожара, выбрасывается из окна небоскреба, не умея плавать, прыгает с моста в реку и пр.
Может быть, это последние солдаты нашей пехоты и сейчас в кустах появятся немецкие автоматчики? В ответ на немой вопрос над головами бьет пулемет. Мы, не сговариваясь, поворачиваем назад.
«Стой…тригоспода душу!.. Куда бежите?! Назад!! То есть вперед!!» — на тропинку выскакивает замполит соседнего батальона. К вечеру его убьют, но пока что пистолет в руке замполита куда серьезнее, чем в моей. «Трибунала захотел… мать твою… Ставь минометы!» Я, естественно, не хочу ни трибунала, ни немецких автоматчиков, ни самого замполита: «Мины кончились!» — «Я тебе покажу распрона так… мины кончились! А это видел?!» Он тычет мне в лицо вороненым стволом «ТТ». «Каждому миномету: десять мин, беглый огонь и тогда назад!» Да, все было так. Он один сумел тогда остановить нас, находившихся на грани панического бегства, прийти в себя и открыть огонь. Буквально под пистолетом замполита и огнем немцев я на глазок прикинул данные, полулежа установили прицел, угломер… «Огонь! Огонь!» Лихорадочно зачавкали минометы, с каждым выстрелом загоняя опорные плиты в болотистую почву кустарника. Все! Быстро на вьюки и бегом назад!
Я уходил последним. У третьего миномета засосало плиту. Мы остаемся вдвоем с подносчиком и пытаемся силой затащить ее из проклятого болота. Автоматная очередь. Оба падаем, уткнувшись головами в землю. Подносчик подымает окровавленную голову. Еще очередь. Голова безжизненно падает на землю. Немец подкрался со стороны подносчика и явно видит нас. Я пытаюсь, не двигаясь, залезть под убитого. От этого его тело шевелится. Длинная очередь. Ни жив, ни мертв, я слышу или чувствую, как пули впиваются в труп. Сейчас, вот сейчас, немец подойдет и убьет меня в упор! Секунда… минута… Тело холодеет, душа давно в пятках и готова при первом выстреле выскочить наружу…
Немец не пришел.
Потом я, вероятно, бежал. Конечно, бежал. Не мог же я спокойно, как ни в чем не бывало, возвращаться к своим. Я бежал. И довольно быстро, хотя бы потому, что очутился среди своих, когда они только что подошли к траншее, выкопанной вдоль опушки посадки. Траншею выкопала и заняла оборону свежая пехота 1292 полка нашей дивизии. Здесь же сидели автоматчики, которые задерживали всех бежавших со стороны Яко солдат двух других— 1290 и 1288 полков. Появился Грешнов и нас пропустили в тыл.
Шли мы, вероятно, быстро, поскольку не заметили, как оказались на тыловой стороне посадки около удобно выкопанных кем- то добротных землянок. Здесь бы и остановится! Но дальше в тыл сам Бог прокопал и обсадил кустарником канаву. Горбясь под тяжестью вьюков и хоронясь от уже редких пулеметных очередей, мы бегом-шагом устремились в тыл к приметно темнеющим сараям. Но — не тут-то было! Бог что-то не учел и уже метров через триста нас встретил полковой заслон автоматчиков (заградотряд) и прогнал назад. Мы вернулись к землянкам. Впереди автоматчики немецкие, сзади наши. Наши страшнее. Хочешь жить — стреляй!
Бой набирал второе дыхание. До передовой траншеи было не более сотни метров, и немецкие пули посвистывали над позицией. Я с телефонистом потянул провод через посадку в пехоту. Вся посадка дрожала от разрывов. Мины рвались в ветвях, снаряды снизу выбрасывали комья земли. Деревья умирали стоя, обезображенные огнем и железом. Трассирующие пули немецких автоматов резали воздух со всех сторон. Помню ощущение: будто тебя засунули в цирковой ящик, через который фокусник пропускает сабли.
Где ползком, где на корячках, мы, наконец, добрались до опушки и свалились в передовую траншею около зарытого в землю и замаскированного «гроба на колесах». Траншея была пуста. «Гроб» не стрелял. Командир самоходки со стрелком ушли налево ловить пехотинцев. Я пополз по траншее в другую сторону. Вскоре там встретил командира стрелковой роты. Заглушая стрельбу, он крикливым матом пытался собрать своих солдат. Подошли трое.
— Где немцы?!
Поле до самого Яко рвалось и корежилось. Казалось, оно все напичкано немецкими автоматчиками. Справа на откосе железнодорожного полотна высоко к небу задрав ствол пушки черным костром горела наша тридцатьчетверка. Еще две, уже потухшие или просто подбитые, темнели ближе к нам. Говорят, четыре подбиты за насыпью. Три немецких подбитых танка еле видны около первых домов села. Яко полыхает огнем и дымом. По нему бьет наша тяжелая артиллерия из-под Капошмере. Кустарник, откуда мы недавно выбрались, у немцев. Солдаты, перебивая друг друга и путая русские, украинские, молдаванские слова, азартно показывают мне откуда бьют немецкие пулеметы, где сидят автоматчики, куда они притащили пушку…
Связь есть! Мины есть!.. Огонь!
Родные трехкилограммовые (3 кг 300 г) мины на одном основном заряде, не торопясь, почти видимо (скорость 20 м/сек) перелетают посадку и рвутся там, где надо, образуя хоть и дырявую, но какую-то защиту совсем поредевшей пехоте. Видя удачные разрывы мин, солдаты, рискуя жизнью, подползают ко мне, просят, требуют огня. Огня! Стреляют самоходки, сорокопятки, из тылов бьет артиллерия, стреляет все, что может стрелять. К вечеру в нашей траншее появилось сборное пополнение тыловиков. Немцы же, вероятно, понеся большие потери, умерили свой наступательный пыл. Бой затухал. Вечерело. Стрельба распалась на отдельные очаги, которые вдруг, внезапно и злобно, взрывались разрывами гранат и длинными пулеметными очередями, будто собачий лай во время псиных свадеб.
Уже в полутьме немецкие автоматчики накопились в рощице перед самой траншеей и открыли оттуда шквальный огонь трассирующими пулями, надеясь на ночь глядя психологической атакой ворваться в заветную посадку. Мы с командиром стрелковой роты рискнули: он вывел солдат из передовой траншеи. Телефонист ушел. Я остался наедине с рощей и немцами.
— Юрка, сам проверь прицелы и заряды на всех минометах. Будешь стрелять по мне…
— Готово! Батареи, пять мин, беглый огонь! — Я нырнул в узкую щель бокового окопа, прижался к стенке и почему-то закрыл голову полой шинели.
Первые мины правильно и хорошо рвались в рощице, перелетая меня, по мере сбоя прицелов — все ближе… ближе… и последние с резким звонким треском разрывались позади, осыпая щель комьями земли и пылью. Терпкий запах горелого тола пополз по траншее. Немцы пропали. Пронесло!
В книге «Путь к Балатону» об этом дне будет лаконично сказано:
«Бои 7.03 носили исключительно ожесточенный характер. 113 сд отразила более 15 атак. На траншеи, обороняемые подразделениями капитана Жук (командир нашего 2-го батальона 1288 сп — Б. М.) и ст. лейтенанта Новохатского (командира стрелковой роты — Б. М.) наступало до полка пехоты под прикрытием десяти танков и самоходных орудий. Шесть из них пытались проскочить к железной дороге и выйти во фланг».
Прошу читателя обратить внимание на танки. О них дальше пойдет рассказ. А пока что ночь. Принесли ужин, спирт за живых и усопших… Ешь, пей «от пуза!»
Будто вчера мы удобно разлеглись в глубокой бомбовой воронке чуть в глубине посадки. Весь день в воронке орудовал наш старичок— командир батальонного санвзвода вместе с неизменной Асей и санитарами. Только что здесь сидел комсорг батальона — мой тезка — тихий и безобидный, еще совсем мальчик. Он плакал молча и безропотно, прижимая к лицу полуоторванную челюсть, всю в крови, с торчащими из мяса белыми зубами. Санвзвод ушел в тыл, оставив после себя окровавленные бинты, вату и острый запах свежей медицины.
Усталость валит с ног. Тишина… Все молчат.
Вдруг что-то грузное свалилось сверху— командир батареи наших батальонных сорокопяток!
— Это кто же тебя так разукрасил?
Наискосок через всю физиономию никогда не унывающего коренастого весельчака ст. лейтенанта-комбата-45 шел багровосиний кровоточащий шрам.
— Гуртовенко! Мать его… Налей!..
Из рассказа комбата-45:
«Я докладываю Гуртовенко: товарищ полковник, мои орлы шесть танков подбили. А он не дал мне договорить, хвать дрын, хрясь по морде. «Я тебе…распрона… покажу танки! Вон отсюда!» Потом схватил пистолет и заорал: «Чтоб все пушки были здесь! Не приведешь, расстреляю!» И я убег».
Комбату дали еще спирта. Он немного похорохорился и вскоре исчез. Больше я его никогда не видел. Может быть и жив?
Старый друг помирает от рака,
Понимает, что нынче умрет,
И куда подевалась отвага
И откуда испуг — не поймет.
Был на фронте я вроде в порядке… —
Шепчет будто кому-то в укор
Две несчастные «сорокопятки»
Выдвигал на открытый бугор.
За какую ж такую ошибку —
Или что-нибудь сделал не так?
Заманили меня на Каширку
И нашли метастазы в костях?..
От беспамятства и лихорадки
Снова тащат войну на горбу…
И отчаянные «сорокопятки»
Открывают по танкам стрельбу.
…Сорок лет, как бои поутихли,
Ветераны качают внучат…
А в мозгу «фердинанды» да «тигры»
Бьют, ползут, громыхают, рычат.
Умирая в палате отдельной,
Принимает последний он бой
Лейтенант молодой и бездетный,
И опять молодой-молодой…
Принимает его без оглядки…
Врач вошел, повздыхал и не спас…
И отважные «сорокопятки»
Расстреляли свой боезапас.
И вот только теперь, когда все спят, я, не торопясь, более внятно расскажу о том бое 6–7 марта, который совершенно неожиданно имел массу различных последствий, не только для Гуртовенки, драчливого командующего артиллерией дивизии, о палке которого ходили легенды, не только для комбата-45, но и для меня.
С утра 6 марта батальонная батарея из четырех сорокопяток вместе с пехотой благополучно добралась до северной окраины Яко. Бой шел еще за селом. Наши медленно отступали.
В середине дня немецкие танки ворвались в Яко, через которое проходила разграничительная линия советских и болгарских войск.
Смертники-сорокопятки бились, сколько могли. Две пушки были разбиты прямыми попаданиями танковых снарядов. Две другие, расстреляв боезапас, сумели подцепиться на крюк и броситься наутек. Две четверки лошадей с отчаянным гиком понеслись через поле мимо вышедших из укрытия немецких танков, мимо автоматчиков, к своим! К удивлению видевших эту сцену, обе пушки добрались до речки. Одна вместе с комбатом с ходу проскочила брод и благополучно влетела в наши траншеи. Другая же замешкалась, и немецкий танковый снаряд угодил в лошадей. Солдаты попытались было отцепить пушку… а впрочем, остались ли живые солдаты? Короче, новенькая длинноствольная сорокопятка была брошена на радость подоспевшим немецким автоматчикам.
На ликвидацию прорыва Гуртовенко направил приданный ему танковый дивизион. Вскоре командир дивизиона по рации сообщил о первых успехах: подбиты четыре немецких танка, дивизион заходит в тыл немцам. Гуртовенко тут же распорядился наградить танкистов. Затем прибежал запыхавшийся «петеэровец» (командир взвода ПТР — противотанковых ружей): «Товарищ полковник, мы подбили четыре немецких танка!» За ним появился командир самоходок с сообщением о подбитых им танках. За самоходчиками потянулись артиллеристы… Счет подбитых танков перевалил за десяток!
Но, одновременно с победными реляциями, на НП командующего артиллерией просочились и другие сведения.
Из танковой контратаки мало кто вернулся назад. Восемь тридцатьчетверок подбиты немцами. Наша пехота бежит. В речке брошена новенькая сорокопятка. Расчет сбежал…
И надо же было как раз в этот момент перед его глазами появиться комбату-45 — очередному «сыну лейтенанта Шмидта — «уничтожителю немецких танков!»
Что же было дальше?
Свой приказ о награждении танкистов Гуртовенко отменил. Он был зол на всю свою подопечную артиллерию: «Никого не награждать!»
Но четыре подбитых фашистских танка, как бельмо на глазу, чернеют на нейтральной полосе. И еще кто-то видел, как немцы уволокли к себе огромный подбитый «фердинанд»… Не награждать же нас, минометчиков? Хотя… я лично не исключаю, что одна из наших мин (помните, пущенных под дулом замполитова пистолета) угодила в мотор фердинанда: «Чем черт не шутит, когда Бог спит». В таком случае справедливости ради надо было наградить нас и, посмертно, замполита.
Политотдельская идея
В этой сложной ситуации, дерзкая и смелая идея пришла в одну политотдельскую голову, пожелавшую остаться инкогнито: «А почему бы нашей дивизии не заиметь собственного Александра Матросова?»
Найти претендента на столь почетное место было не трудно, ибо от пехоты полка остались «рожки да ножки». Из «достоверно убитых» были отобраны: коммунист — командир отделения сержант Афанасий Смышляев, и комсомолец — рядовой Федор Щелкунов. Дивизионные борзописцы сочинили легенду, по мотивам которой художники создали душещипательный рисунок, повествующий о том, как коммунист и комсомолец, обвязав себя гранатами, с патриотическими возгласами бросаются под танк. Этот рисунок позже был переведен в красочную картину, которая уже после войны долго висела в нашем дивизионном клубе в Рымникул-Сэрате в Румынии.
Через несколько дней листовка (боевой листок) появилась в наших окопах. Казалось бы, все «шито-крыто», но первые комментарии к листовке прозвучали уже на следующий день из немецких рупоров: и Смышляев, и Щелкунов оказались живы-здоровы! Политработники дивизии не сдавались и объявили все «вражеской пропагандой». Солдаты в присутствии офицеров молчали.
Рассказ солдата 2-го батальона 1288 сп, услышанный мною в апреле 1945-го года, после возвращения из Бачальмаша.
«С утра шестого марта нас послали на Яко. Мы подошли к первым домам — никого. Стреляли на другом конце села. Кто-то сказал, что там «братушки» воюют с фрицами. Нам приказали держать оборону. Мы заняли крайние дома. Подошли пулеметчики и сорокопятки и тоже окопались. Потом из села по нам стали стрелять то-ли болгары, то ли фрицы. Мы тоже стали стрелять. Потом стали бить минометы. Подошли немецкие танки. Сорокопятки стали стрелять по ним. А те их шпок! Шпок! И нет пушчонок. Мы попрятались в дома. А из-за танков немецкие автоматчики кричат: «Русь, сдавайся!» А нам что делать? Стали по очереди выходить. Два расчета сорокопяток за домами успели запрячь пушки в лошадей и тиканули по закоулкам. А нас немцы построили в колонну и повели на край села окопы копать. Щелканов и Смышляев были с нами. Русские сильно били из минометов. Многих поубивало. Может, и Смышляева тогда убило. Потом я его уже не видал. Потом немцы нас повели в тыл километров за пятнадцать тоже окопы копать. Со жратвой было хорошо и курево давали, но работать заставляли ого-го. Чуть что, фриц кричит: «Шнель, шнель!» — и палкой замахивается. На том месте русские нас и захватили. Свои же солдаты пришли. Это было уже недели через две».
Теперь посмотрим, как тот же эпизод войны описан в генеральских мемуарах М. Н. Шарохина, отредактированных фронтовым борзописцем В. С. Петрухиным (Путь к Балатону. М., Изд-во Минобороны СССР, 1966).
Итак, начнем с того момента, когда солдаты нашего батальона 6 марта 1945 г. заняли оборону в крайних домах Яко, и немцы атаковали их, а я с пистолетом в руках встречал первых бегущих с передовой солдат.
«…теперь не больше ста пятидесяти метров отделяли гитлеровцев от пулеметчика. «Вот она гвардейская дистанция,»— сказал командир и нажал гашетку. Пули Николая Анисимова точно попадали в цель. За несколько минут более двадцати фашистов навсегда успокоились на подходах к пулемету. За первой вражеской цепью поднялась вторая и снова ее резанул пулемет. Еще тридцать фашистских молодчиков намертво свалились на землю. Три атаки отбил доблестный пулеметчик, истребил в этом бою семьдесят гитлеровцев».
Мне кажется, что даже у неискушенного читателя подобная генеральская белиберда может вызвать только усмешку, а у бывших пехотинцев плюс к этому и возмущение кощунственной ложью к их фронтовым друзьям. Но ведь подобное печатается у нас в стране в миллионах экземплярах!
Читаем дальше:
«Бессмертный подвиг в тот день совершил командир отделения 3-й роты 1288 сп 113 сд. Афанасий Смышляев— коммунист и красногвардеец Федор Щелкунов — комсомолец. «Будем драться до последнего человека, а последний человек до последнего патрона. Мы победим. Мы должны победить!» Прижав к груди гранату, Смышляев бросился под гусеницы танка… Но танк продолжал двигаться. Тогда навстречу ему ринулся комсомолец Федор Щелкунов. Через минуту его поглотили клубы пыли и дыма. Снова разрыв — танк остановился. Ценою жизни коммунист А. Смышляев и комсомолец Ф. Щелкунов преградили путь фашистским танкам». (М. Н. Шарохин, В. С. Петрухин. Путь к Балатону. М., Изд-во Минобороны СССР, 1966. В. С. Петрухин. На берегах Дуная. М., Изд-во ДОСААФ, 1974).
Журналисту В. С. Петрухину в 70-х годах удалось встретиться в одном из сел Одесской области с благополучно бодрствующими комбайнером Федором Щелкуновым. В своем последнем произведении Петрухин приводит рассказ Федора Щелкунова:
«Щелкунов рассказал, что он бросил гранату, но рядом разорвался снаряд… «Меня контузило и засыпало землей». Щелкунов потерял сознание. Пришел в себя… в плену. Откуда он бежал».
Ради истины мог бы сегодня, в пору «гласности», пенсионер Щелкунов рассказать правду. Ведь сейчас сдача в плен не считается изменой Родине. За это в Сибирь на каторгу не сошлют.
Ну, да Бог с ними, со Щелкуновым и Петрухиным. Ибо на этом история со злополучными немецкими танками не закончилась. По крайней мере для меня она еще вся впереди и будет иметь конец такой, которого, я уверен, никто из читателей не может предугадать.
Сначала несколько слов об оставшейся сиротой сорокопятке. Гуртовенко приказал поставить ее впереди пехоты на прямую наводку. Сорокопятка выстояла и еще долго была с нами, пока ею не стал командовать я. И не просто командовать, а стрелять по танку. Я прямой участник и свидетель ее славной гибели 8 мая 1945 года, накануне дня Победы. Но об этом потом.
Танковая история
В марте же события под Яко развивались следующим образом.
В один злополучный мартовский день 1945 года я щеголял по траншее переднего края в белой барашковой кубанке с синим верхом и красным крестом — моей заветной мечте, исполненной ротным портным.
Наверное, как раз здесь уместно отметить, что мой вещевой мешок после Будапештской операции не был столь пуст, как большинство пехотинских. Ведь он ехал не на мне, а на минометной подводе среди снарядных ящиков. Кроме кое-чего прочего, в нем давно уже без движения лежали белые барашковые шкурки, синий атлас от поповской ризы и красная лента. Кое-что прочее я готовил для посылки домой.
Новый замполит, вероятно чувствуя во мне соперника, в разговоре среди солдат бросил в мою сторону: «А что, лейтенант, сходим, пошуруем в немецких танках?» Многие танки, как немецкие, так и наши, в конце войны представляли собой склады награбленного барахла и были лакомой добычей фронтовых мародеров. Откровенно говоря, мне совсем не хотелось лезть под немецкие окопы, но… солдаты смотрели на меня, на мою лихо заломленную барашковую кубанку, и деваться было некуда.
Как только стемнело, мы вдвоем вылезли на бруствер боевого охранения и, чуть пригибаясь, пошли к речке. Кусты в пойме — ничейная земля. Наши разведчики не раз натыкались там на немецкие патрули. Моросил дождь. От этого ночь была еще чернее. Благополучно миновав речку, мы уже ползком либо на четвереньках стали подыматься по пологому косогору к деревне — к танкам, боясь наскочить на мины. Но и здесь все обошлось. Танк черной громадой вырос внезапно. Екнуло сердце. «Давай лезь. Я буду на стреме!» — шепотом то ли приказал, то ли дал указание замполит. Я приподнялся и сразу же из немецкого окопа взлетела ракета. Мы прижались к земле. Ракета шлепнулась рядом и долго шипела, обдавая нас искрами. Прошло минут пять, а может быть десять. Лезть в танк не хотелось. Я с надеждой смотрел на немецкие окопы, но они молчали.
Верхний люк танка был открыт. Я залез сзади на моторную часть. Снял с предохранителя пистолет и головой вниз свалился в танк… Дальше все произошло мгновенно и я бы сказал профессионально: сильный удар по затылку, кто-то клещами схватил и завернул за спину мою правую руку, от этого я скулой врезался в острый выступ железа. Сильная боль, как электрический разряд, пронзила все тело…
Я левша. «Круглый» левша. В обойме шесть патронов, и я шесть раз нажал на спусковой крючок. Обмякшее тело немца навалилось на меня и одновременно из немецких окопов полетели ракеты, пули дробно застучали по обшивке танка. Западня! Правая рука онемела и не шевелилась. Голова налилась чугуном. Все кругом крутилось. Кровь почему-то залила глаза… Я не буду утомлять читателей своими переживаниями. К тому же я и не помню, как выбирался. Вероятно, мозг целиком переключился на поиски выхода. Уже к середине ночи я подполз к нашим окопам. Меня испуганно окликнул солдат: «Какой Михайлов? Михайлов убит…» Я полуживым свалился в траншею.
Может быть и остался живым тот немец. Может быть, иногда в своей Западной Германии вспоминает промах, не понимая каким образом пистолет оказался у меня в левой руке? А может быть именно благодаря мне он попал в немецкий госпиталь, а не в Сибирский ГУЛАГ, откуда мало кто возвращался?..
Я молча добрался до своей норы-землянки. Чуть погодя явился испуганный ординарец (к этому времени по Советской армии уже был издан приказ о закреплении за каждым строевым офицером солдата-ординарца). Он помог мне смыть с лица кровь. Принес еду. Правый глаз заплыл, и под ним вздулся багрово-синий «фонарь». Распухла в суставах и сильно ныла правая рука…
Наутро я обнаружил пропажу вещмешка (все «трофеи», включая кубанку). Кто-то, услышав о моей смерти, не преминул опередить ординарца. Вор был из нашей роты.
Ну, и коль скоро я заговорил о фронтовом воровстве, то, думаю, самое время отвлечься от собственной персоны и поместить сюда обещанный рассказ про пополнение, поступавшее в нашу дивизию, да и во всю фронтовую пехоту в последние месяцы войны. Чем закончилась танковая история расскажу попозже.
О солдатах 1941 года написано много. Я верю в фанатичный героизм некоторых красноармейцев-пограничников. Верю в выцарапанные на бетоне надписи-клятвы, слова-прощания с родными, с друзьями. Вспоминаю всенародный подъем патриотизма и верю, что многие парни, выросшие при советской власти, в определенных условиях предпочитали славную смерть плену. Я верю и преклоняюсь перед их святой преданностью призрачным идеалам братства, равенства и коммунизма, но…
«Я не знаю зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть не дрожащей рукой?
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный покой!
Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам — под шумок толковать,
Что пора положить бы конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнем голодать.
И никто не додумался просто встать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги — это только ступени
В бесконечные пропасти — к недоступной весне!»
В 1945 году у нас было иначе.
К концу войны Советско-германский фронт растянулся на тысячи длинных, залитых кровью километров. Резервы пехоты у обеих сторон были исчерпаны до дна. На нашем дне оставалась бесформенная масса «белобилетников», собираемая «с миру по нитке» тыловыми военкоматами, «зеки» (главным образом уголовники), а также комиссованные раненые, которые жиденьким ручейком постоянно текли в сторону передовой, и по мере возможности (ума и сноровки) застревали в тылах.
Сотни тысяч, а может быть и миллионы украинцев, белорусов, русских, молдаван, мобилизованных в 1943–1944 гг. во время освобождения их родных мест, в значительной мере уже были съедены войной. Аппетиты наших генералов, привыкших побеждать «числом, а не уменьем», нечем было удовлетворить. Пехотные части таяли на глазах.
И именно в это время, в начале 45 года, у нашей армии появился новый источник живой силы: советские люди — заключенные немецких концлагерей, а также добровольно уехавшие, либо угнанные насильно немцами на работы в Германию.
В марте в нашу дивизию поступили первые группы лагерников из южногерманских концлагерей Дахау и Маутхаузен. Именно лагерников, а не узников.
Дахау и отчасти Маутхаузен были почти исключительно мужскими лагерями — своеобразными «биржами труда», поставлявшими даровую рабсилу военной промышленности фашистского рейха. Условия жизни в таких лагерях, если судить по скупой советской литературе, были «противоречивы». Например, так описывает лагерный рацион в Дахау его узник Вали Бикташев:
«Завтрака нет.
Обед — черпак брюквенного супа, когда в нем плавали крупинки картошки.
Вечером — «сытный ужин»: 150 г эрзац-хлеба и иногда 30 г сыра или эрзац-сыра».
Но это меньше рациона ленинградского смертника! А ведь узники Дахау должны были, в отличие от ленинградцев, выполнять непосильную физическую работу! Очевидно, что-то не то, ибо на такой норме нельзя продержаться и месяца, а в Дахау жили годами. И не только жили. Читаем дальше:
«Артиллерист был прекрасным математиком. Он создал «вечернюю школу». Подросших в лагере мальчиков обучал алгебре, с кем-то из молодых офицеров решал геометрические задачи на построение», и еще: «…в этом аду, так сказать в интервалах между поркой и смертью от голода или эпидемии, советские узники устраивали концерты… В четвертой штубе яблоку негде было упасть… Концерт вел конферансье по прозвищу Ленский»… и т. д. (Вали Бекташев. Мы старше своей смерти. Записки узника Дахау. Уфа, 1966).
Попробовал бы «прекрасный математик» на таком рационе организовать «вечернюю школу» в блокадном Ленинграде!
Противоречия в описаниях тягот жизни как в фашистских концлагерях, так и в Ленинградской блокаде появляются там, где авторы пытаются создать обобщенный образ среднего блокадника, среднего узника. Таковых не было, а все существовало отдельно: подлость и великая любовь к людям, радость и горе, любовь и ненависть, богатство одних и голодная нищета других. Люди жили на разных ступенях лестниц, часто не пересекающихся и идущих в неведомых направлениях. Где находился автор? Откуда, с какой лестницы он смотрел на окружающую его жизнь?..
В Дахау, несомненно, существовала категория людей, которые «входили в лагерь через браму (ворота — Б. М.), а выходили через трубу крематория». Может быть, и я в это верю (по крайней мере хочу верить) в Дахау действовали национальные комитеты, комитеты советского подполья и пр. Но основная масса лагерников знать не знала и слыхом не слыхивала о их существовании. В лагере правили бал различного рода «зеленые» — уголовники, носившие на груди винкели (треугольные нашивки) зеленого цвета. Из них набирались лагерэльтестер, блоэльтестеры, штубовые, арбайтензацы, капо и другая «белая кость». Именно они контролировали жизнь и деятельность различных групп, группировок, лагерных банд, часто враждовавших между собою, но по возможности обеспечивающих место под солнцем своим членам. Оказаться вне группы (банды) для советского военнопленного, необслуживаемого Красным крестом, было смерти подобно. Одиночки быстро опускались на лагерное дно, теряли облик человеческий, пресмыкались перед всем и вся, рылись на помойках, подбирая там картофельные очистки, объедки с «барского стола» западных (французских, бельгийских и пр.) заключенных и «зеленых». Тиф, желудочные заболевания ежемесячно отправляли в крематорий тысячи узников. Выживали сильнейшие (подлейшие, беспринципные и пр.).
Именно из них в 1944–1945 гг. формировались отряды для строительства немецких оборонительных линий, именно их мы захватывали в плен, именно этот контингент в основном поступал из лагерей в советскую пехоту. Не раз в окопах я слушал рассказы солдат, участвовавших в убийствах, ограблениях наших доходяг, либо французских, бельгийских, голландских заключенных, получавших продовольственные и вещевые посылки из дома или от Красного креста. Не раз мне бросались в глаза их звериные поступки по отношению к своим однополчанам, к местным жителям. Меня и тогда поражало полное отсутствие каких-либо моральных запретов и животная жажда жизни у этих людей, легко рассказывающих о «пришитых» ими за пайку хлеба, за «монашку» баланды доходяг. Некоторые наши солдаты жили в Дахау по нескольку лет. Произошедшее за эти годы перерождение, вероятно, было необратимым.
А теперь представьте себе, что эти люди (а может быть нелюди) попадают в стрелковый взвод под командование 18–20 летнего парнишки, только что выпущенного с трехмесячных фронтовых курсов младших лейтенантов («ванек-взводных»). Он должен поднять их в атаку и повести за собой на верную смерть либо, в лучшем случае, на увечье.
Что из этого получалось, расскажу в повествовании о моем ранении в селе Штраден (Австрия). А пока что вновь вернемся в Венгрию под Яко, чтобы кончить затянувшийся рассказ о подбитых немецких танках и отправиться в тыл.
Там, под Яко, началась забытая с Днестра, а для большинства моих пехотных однополчан незнакомая, жизнь в обороне.
В середине марта 45-го года погода в Южной Венгрии стояла премерзкопакостная. Пасмурная хмарь чередовалась с дождями, которые превратили окопы в сплошные слякотные канавы, местами по колено заполненные жидкой не просыхающей грязью. Сушиться было негде. Опять у солдат завелись вши и пошли чиряки.
Но нам было по двадцать.
После мартовских боев левофланговым соседом 1288 полка стали болгары-«братушки». Соединявший нас ход сообщения сразу же превратился в азартную барахолку. Через нее к нам в обмен на папиросы (а то и автоматы) поступали болгарские сигареты «Загорка» и… профессионально изготовленные в болгарских походных кузнецах щупы — остро заточенные тонкие металлические палки длиною 1,5–2 метра, предназначенные для поисков «кладов». Клады — это в спешке зарытое эвакуируемым местным населением различное более или менее ценное имущество (пригодные для отправки в нищую Россию — обувь, одежда, часы и пр.). У болгарской армии, в свое время оккупировавшей Югославскую Македонию, был, вероятно, свой аналог нашего приказа: «Грабь награбленное», — и болгары в этом имели опыт. Нам было чему поучиться у своих «младших братьев».
В окопах роился и набирал силу посылочный ажиотаж, поэтому «клады» мадьярских крестьян были как нельзя кстати.
Поиски кладов — занятие само по себе азартное, хотя и не совсем безопасное. Как раз то, что нужно томящимся от безделья и отсутствия женщин молодым парням.
Как учили «братушки», местное население чаще всего закапывает клады в дальних углах хлева или отдаленного от домов сарая. Глубина ямы обычно составляет 1,5–2 метра; штыком не прощупать. Сверху клад прикрывается старым навозом, соломой, сеном.
Сараи, расположенные в глубине обороны, солдаты быстро истыркали щупами. Оставалась нейтральная полоса, где немцы устраивали засады. Но любителей поживиться это не останавливало. Были случаи — солдаты не возвращались.
Я не принимал участия в кладоискательстве. Но отнюдь не по моральным или этическим мотивам. Нет. Мне просто хватило танковой истории: еще не зажили ссадины, царапины, ушибы, правая рука плохо поднималась и на ней не спала опухоль с суставов.
Мне посылать было нечего, и с горя я решил сушить сухари для посылки маме.
О том, что меня обокрали и я сушу сухари, стало известно всему батальону. Советский офицер сушит черные сухари! Для солдат-крестьян, призванных из хлеборобной Южной Украины, в этом было что-то противоестественно отталкивающее. Для меня же недавняя память о блокадном сухаре, как вожделенной радости, была жива и вполне нормальна…
Сначала ординарец вместе с котелком супа и каши принес и стыдливо положил в ногах лежанки две буханки хлеба. Потом из тыла пришел Мишка и вынул из кармана две пары часов: «На!» Потянулись другие друзья-приятели, не хуже «братушек» научившиеся орудовать щупами. Восьмикилограммовая посылка вскоре была заполнена. Помню, не удержался и поверх каких-то тряпок все-таки положил два больших черных сухаря.
Помню также, как я, радостный, вернулся после сдачи посылки. Около землянки меня дожидался ординарец: «Комбат требует!»
— Ну вот, начинается! Что может быть? Разжалование в рядовые? Штрафбат?
С самыми тягостными предположениями я переступил порог батальонной штабной землянки. Там рядом с комбатом сидел замполит и незнакомый мне доктор.
— На что жалуешься?
— Ни на что (Сейчас заставят поднять правую руку).
— Что, совсем здоровы?
— Хмы… давай напишем ему нервное истощение. Он у нас в батальоне самый старый — с Днестра…
Случилось нечто совершенно невероятное, что не смогли бы выдумать ни Конан Дойль, ни Агата Кристи. Именно в это время кому-то в далеких верхах в голову пришла бредовая идея организовать в тыловом венгерском городке Бачальмаше на базе фронтового госпиталя офицерский дом отдыха. В наш батальон пришла одна путевка, и начальство решило отдать ее мне.
Вот так я закончу длинный рассказ о немецких танках, которые (очевидно, не без участия «сорочки») были косвенной причиной свалившегося на меня счастья.
Бачальмаш
«Небо голубо-о-о-е —
Шаловливая волна
Время золото-о-о-е
Двадцать первая весна…»
Согласно сохранившейся «Вещевой книжки офицера Красной армии» на 10 марта 1945 года у меня «было в наличии 10 (десять) предметов»: шинель офицерская с погонами, гимнастерка с погонами, шаровары суконные, натбелье — одна пара, сапоги кирзовые, снаряжение офицерское походное, шапка-ушанка, портянки байковые, жилет меховой, плащ-палатка».
Как видит читатель, собирать в дорогу нечего — все на мне. И я, получив продовольственный и вещевой аттестаты, отбыл в распоряжение…
В двадцати-тридцати километрах от передовой исчезает привычный гул фронта и кончается война. На деревенских улицах мирно кудахчут куры, толстые гусыни прогуливают своих великовозрастных отпрысков, деловито тарахтят пароконные мадьярские повозки. Армейские и фронтовые тылы заняты своими будничными делами, кажется очень далекими от того фронта, где идет война, рвутся снаряды, гибнут люди, где вдоль передовой линии окопов лениво гуляет ожиревшая смерть, где живем мы…
Крытый шевроле, не дав нам окончательно замерзнуть в пути, часа через четыре лихо затормозил на окраине Бачальмаша у подъезда большого трехэтажного здания. Внутри играла музыка, зеленели фикусы, порхали девушки-медички. Новая жизнь госпиталя, то бишь офицерского дома отдыха, набирала обороты.
Чтобы слушать мои рассказы дальше, читатель должен нарисовать себе картину появления в захолустном провинциальном городке, откуда местные мужчины ушли воевать, целой своры только что спущенных с цепи здоровых молодых кобелей, по многу месяцев не видавших женщин…
Нарисовали?.. Теперь слушайте, что там было в натуре.
В шестиместной палате я поселился последним и в ту же ночь обратил внимание: большинство кроватей (не смотря на существовавший в городе комендантский час) всю ночь тщетно дожидалось своих хозяев Лишь к утру мои новые друзья-приятели через форточки и окна пролезали в палаты и, не раздеваясь, проваливались в пьяный беспробудный сон.
Госпиталь набит сестричками-медичками, а городок — их конкурентками — разновозрастными «модяр кишленд» (венгерками), тщетно дожидающимися своих мужей и суженых с далеких фронтов…
Здесь на столе лежат передо мной
Короткие стихи из трех четверостиший.
Они написаны девичею рукой,
И вот что незнакомка пишет:
Чужие жены целовали Вас,
В их брачные постели Вы ложились,
Зато Вы смерть видали сотни раз
И тень ее над Вами вилась.
Вы упивались крепкою махоркой,
Вы задыхалися в дыму, в огне, в пыли,
И соль цвела на Ваших гимнастерках,
Когда у нас акации цвели.
И смерти рядом шли,
Шагали слева, справа,
Ты мне прости, но Вы имели право
На мимолетную солдатскую любовь…
Любовь солдатская, ты очень коротка,
Ты всех любвей ужасней и короче,
Ты слаще меда, тише ветерка,
Темней и глубже августовской ночи…
Пусть жен чужих кровати отскрипят,
И отзвенят шальные поцелуи
Про все забудется и Вам простят,
Когда мы мир и счастье завоюем!
Я совсем не хочу хоть в чем-нибудь опорочить ни медперсонал дома отдыха, ни женщин Бачальмаша. Ни Боже мой! Но,
Что было, то было,
Быльем поросло…
Просто в те дни я вращался в холостом офицерском кругу, внутрь которого добровольно тянулись женщины. Совсем не за деньги, а по зову души и тела. Мы все были молоды, открыты и беззаботно познавали мир.
Женщин было достаточно, а кое для кого даже слишком, ибо вскоре поползли слухи, будто в наше еду подмешивают порошок для снижения излишней потенции. Правда, большинству молодых кобелей все было хоть бы хны.
По ночам в придорожных канавах сладострастно и нахально надрывались лягушки. Им, как и нам, было не до войны.
Мы торопились жить.
Естественно, мало кто из нас приходил на завтрак. К обеду подавали сухое вино в больших хрустальных бокалах. Мы сидели за столами, сервированными всевозможными тарелками, тарелочками, ложками, вилками, ножичками. Это было неудобно и хотелось скорее в палату, где кто-нибудь всегда достанет из-под подушки бутылку первача, шмат сала и хлеб. Офицерские компании не просыхали.
Бачальмаш — тихий городок в левобережной равнинной Венгрии неподалеку от границы с Югославией, проскочил у меня так быстро, что сейчас не могу сообразить сколько дней продолжалась та вакханалия: может быть три, а может быть пол месяца. Неужели все забыл? Нет… В закоулках памяти чуть просматривается полупустой дом. По палатам зримо разливается вечерний сумрак. Все разошлись. У меня все еще ноет плечо. Я сижу в конце коридора и одной рукой подбираю на старинной физгармонии «собачий вальс». Неслышно подошла дежурная сестричка — худенькая, голубоглазая и белокурая. Она тоже из Ленинграда. Моя ровесница. Ей скучно. Мы неуклюже и нежно вспоминаем школу, город… Девушка по-детски скромна и непосредственна… За разговорами незаметно пролетает полночи. Я вернулся в палату, когда там утихала вечерняя попойка. Случайно разговор перескочил на белокурую сестричку. «Эта та самая б…? Да я ее сейчас положу», — смело и нагло бросил оказавшийся рядом краснолампасный казак, из тех, что встречались нам под Будапештом.
Когда-то в кармане убитого немецкого офицера я нашел новенький дамский браунинг — заветную игрушку любого мальчишки-офицера. Мы поспорили… На следующий день я расстался с пистолетом…
Сегодня я смотрю на трехлетнего внука Леньку. Ему попало за очередную проделку. Он плачет. Глаза полны слез. Кажется, нет на свете большего горя и страдания, чем у него. Я вынимаю из кармана конфету. Мгновение… и рот расплывается в улыбке, ни одной слезинки, глаза светятся радостью… Мое горе в Бачальмаше продолжалось два часа. К тому злополучному для нас времени то ли политгенералы поняли, что вместо благочинного дома отдыха создали офицерский неуправляемый бордель, то ли застопорилось наступление: Бачальмашский вертеп «приказал долго жить».
К вечеру вдоль подъезда дома отдыха выстроились заляпанные фронтовой грязью крытые шевроле. Накрапывал дождь. Из распахнутых настежь темных окон уже чужих палат выливался спертый дух холодного табачного дыма и самогонного перегара. Я не помню, чтобы нас кто-нибудь провожал. Мы молча увозили с собой девичьи фотографии, адреса, оставляя взамен память мимолетных ночных свиданий и славянскую кровь, которая по сей день, вероятно, течет в жилах некоторых потомков Аттил из Бачальмаша.
При выезде из городка дождь перестал. На западе от края до края сквозь обрывки тяжелых туч кровенел закат. Машины одна за другой выходили на грейдер и набирали скорость. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. Ни шуток, ни смеха. Мы знали, куда едем…
И вечный бой. Покой нам только снится.
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль.
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови.
Закат в крови! Из сердца кровь струится,
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет. Степная кобылица
Несется вскачь!
Разговоров о скором окончании войны я не помню.