1
Современники вспоминали, что всего больше царь походил на большого русского мужика из центральных губерний: к нему лучше всего шел бы полушубок, поддевка и лапти. Сходство с мужиком усиливалось от его густой, мягкой и чуть волнистой рыжеватой бороды. Он был настолько выше и крупнее обыкновенных людей, что, появись Александр Александрович в любом костюме, все обратили бы на него внимание.
Государя нельзя было назвать красивым, да и по манерам он походил в чем-то на бурого медведя, причем был не столько мускулист, сколько полноват и даже толст. Но царь производил сильное впечатление спокойствием своих манер и, с одной стороны, крайней твердостью, а с другой – благодушием в лице. Встречавшиеся с ним попадали под обаяние необыкновенной уверенности в себе и мощи, исходивших от императора. Недаром живописец Васнецов запечатлел русского государя на знаменитом полотне «Богатыри».
Наиболее зоркие свидетели отмечали разницу в характерах отца и сына – Александра II и Александра III. Покойному императору, указывали они, всегда недоставало именно инстинктивного чувства своего положения, веры в свою власть, какие были присущи молодому государю. Александр Николаевич не верил в свое могущество, как бы реально оно ни было. Он всюду подозревал противодействие и, раздражаясь собственными сомнениями, сам создавал это сопротивление вокруг себя. Благодаря этому прежнего императора больше боялись, чем любили. И несмотря на его смирение, влияние на него имели только льстецы, отчего Александр Николаевич в конце жизни оказался в плохом окружении и попал в руки дурным людям.
Чувствуя себя слабым, писала фрейлина А. Ф. Тютчева, покойный государь не доверял самому себе, но еще менее доверял другим. Выбирая людей, он предпочитал ничтожества, полагая, что над ними легче властвовать и направлять их, тогда как, напротив, они более склонны к обманам и лести. Слабость характера Александра Николаевича делала его непоследовательным и двойственным во всех его словах, поступках и отношениях. А это в глазах всей России дискредитировало саму власть и наконец привело страну в состояние самой плачевной анархии.
Прекрасные реформы Александра II, мягкость и великодушие его характера должны были бы обеспечить ему восторженную любовь русского народа. А между тем он не был государем популярным в истинном смысле слова. Народ не чувствовал притяжения к нему, потому что в самом императоре совершенно отсутствовала национальная и народная струна.
Человеческая природа такова, тонко отмечала Тютчева, что люди более ценят других за людское в них, чем за их дела. По своему характеру и уму покойный император был ниже тех дел, какие он совершил. Обладая неисчерпаемой добротой и великодушием сердца, Александр Николаевич был лишен силы характера и ума. Став императором, он сделал большую ошибку, желая производить на окружающих впечатление властное и величественное – по примеру государя Николая I, у которого выражение властности проявлялось естественно, в то время как для Александра II это была маска, и порою карикатурная, придававшая ему скорее нечто отталкивающее. В чертах же Александра III, наоборот, проступала природная энергия и сила, исполненная честности и доброты.
Он был подлинным наследником своего великого деда и не раз повторял себе, словно завет, строки дневника Николая I, которые тот написал за несколько дней до кончины:
«Вступая тридцать лет тому назад на престол, я страстно желал знать правду, но, слыша ежедневно лесть и ложь, я отучился отличать правду от неправды».
Эти уроки деда были тем более существенными, что они пали на благодатную почву: Александр III обладал благороднейшим и, как отмечали современники, именно царским сердцем. Врожденное благородство царя не было и не могло быть испорчено жизнью. Ведь наследнику русского престола не было нужды ради своего положения или положения своих ближних кривить душой и закрывать глаза на то, чего не хотелось бы видеть. В этом главное отличие монархического престолонаследия от так называемого «народного избранничества».
Демократическая, выборная власть поневоле портит и развращает человека. Претенденту приходится ради ее достижения подсиживать, клеветать, чернить соперников, буквально по их головам взбираться на человеческую пирамиду. Жажда власти с ее материальными и эгоистическими интересами, которая так часто портит сердце политика, локтями расталкивающего своих конкурентов, далека и чужда наследнику российского престола с его глубокой убежденностью в божественной предначертанности титула монарха.
Сам Александр III, как вспоминали современники, был человеком небольшого, ординарного образования, не сразу мог охватить и постигнуть все, что предлагалось ему министрами и чиновниками, нуждаясь подчас в долгом, самостоятельном изучении того или иного вопроса. Иными словами, у него был небольшой ум рассудка, но совершенно громадный, выдающийся ум сердца, что в его положении было несравненно важнее. Наконец, государь обладал совершенно выдающимся благородством и чистотой нравов и помышлений. Как семьянин – это был образцовый семьянин; как хозяин – образцовый хозяин, у которого слово никогда не расходилось с делом. Если Александр III в чем-то был не уверен, он мог смолчать и выжидать; зато если он принимал решение, на его слово можно было рассчитывать как на каменную гору. Вот отчего русский император пользовался, с одной стороны, доверием и уважением всех своих приближенных, а с другой стороны, что еще гораздо важнее, – уважением и доверием всего света.
Свой авторитет и твердость во внешней политике Александр III выказал в завязавшемся конфликте с Англией.
Ревниво оберегая свои, а точнее, захваченные ею владения в Индии, Великобритания стремилась как можно далее распространить свое влияние, угрожая уже южным пределам России в Средней Азии. Английские эмиссары постоянно появлялись в закаспийских землях, подбивая племена туркмен и афганцев тревожить наши пограничные заставы. Здесь, однако, они встретили решительный отпор русского корпуса, которым командовал генерал-лейтенант Александр Виссарионович Комаров, один из трех замечательных братьев-военачальников. Правой рукой Комарова был Максуд Алиханов-Аварский, приятель покойного штаб-ротмистра Кузьминского.
О судьбе этого человека, столь же горячего, сколь и отважного, надо сказать особо.
Майор Алиханов-Аварский, кавалер нескольких боевых орденов, перед самой турецкой войной крупно повздорил со своим начальником и убил его на дуэли. За это он был разжалован Александром II в рядовые с лишением чинов и отличий. Выказав отчаянную храбрость, Алиханов-Аварский в 1878 году стал унтер-офицером, а за участие в Ахал-Текинской экспедиции был произведен в прапорщики. В 1883 году Комаров направил его с секретной командировкой в Мерв, гнездо разбоя, тормозившее развитие чуть не всей Средней Азии.
Выехав в сопровождении всего двадцати казаков и десяти джигитов, Алиханов-Аварский собрал около трехсот аксакалов всех родов и колен мервских текинцев и в горячей речи убеждал их принять подданство России. Менее чем через полчаса старейшины пришли к полному согласию и направили депутацию к генералу Комарову, в Ашхабад, с письменной просьбой принять мервский народ в подданство Белого царя. Алиханов-Аварский получил утраченные им чин майора и боевые ордена, а также назначение начальником Мервского отряда.
Вскоре, подстрекаемые Англией, афганские войска заняли часть русской территории по соседству с крепостью Кушка. Комаров телеграфировал Александру III, испрашивая инструкций.
«Удалить за реку Кушку, избегая – по возможности – кровопролития», – был лаконичный ответ из Гатчины.
Комаров был недоволен и ворчал:
– Меня, как собаку, держат за хвост…
Он донес, что за последнее «не ручается», и во главе Мургабского отряда медленно двинулся к укреплению Ак-Тепе, останавливаясь и выжидая, когда афганцы сами попятятся назад. Но время шло, надо было принимать решение, переговоры с английскими эмиссарами ни к чему не привели. Тогда Комаров приказал вытеснить афганцев за Кушку, причем запретил солдатам стрелять первыми.
Сражение увенчалось полным успехом. Алиханов-Аварский, уже в чине подполковника, командовал в этом бою конницей и проявил обычную свою лихость, захватив знамя противника и шесть его орудий. Донесение генерала Комарова взбудоражило все столицы Европы: «Полная победа еще раз покрыла громкой славой войска государя императора в Средней Азии. Нахальство афганцев вынудило меня, для поддержания чести и достоинства России, атаковать 18 марта сильно укрепленные позиции на обоих берегах реки Кушки. Афганский отряд регулярных войск, силой в 4 тысячи человек, с 8-ю орудиями, разбит и рассеян, потерял более 500 человек убитыми, всю артиллерию, два знамени, весь лагерь, обоз, запасы… Английские офицеры, руководившие действиями афганцев, просили нашего покровительства; к сожалению, мой конвой не догнал их: они были, вероятно, увлечены бежавшей афганской конницей…»
На это последовал полный спокойствия, достоинства, силы, а главное, миролюбия ответ Александра III:
«Государь император шлет свое царское спасибо вашему превосходительству и всем чинам храброго Мургабского отряда за блестящее дело 18 марта; повелел представить наиболее отличившихся офицеров к наградам, а нижним чинам жалует 50 знаков отличия военного ордена… Вместе с сим Его Величеству благоугодно знать в подробности причины, побудившие вас поступить вопреки переданному вам повелению всеми силами воздерживаться от кровопролитного столкновения ».
Объяснения генерала Комарова были признаны вполне правильными. В результате всех этих действий Россия приобрела около двухсот тысяч квадратных верст, вышла к границам Афганистана и нанесла весьма ощутимый удар престижу Англии. Все это вызвало бурю на Темзе. Британский ее королевского величества посол получил предписание выразить в Петербурге резкий протест и потребовать извинений.
– Мы этого не сделаем! – заявил Александр III, уже наградивший Комарова золотой шпагой с бриллиантами, а Алиханова-Аварского – орденом Св. Георгия 4-й степени. – Я не допущу ничьего посягательства на нашу территорию.
Гире был растерян:
– Ваше величество! Это может вызвать вооруженное столкновение с Англией!..
– Хотя бы и так, – отрезал император.
Из Англии пришла новая угрожающая нота. В ответ на нее государь отдал приказ о мобилизации Балтийского флота. Это распоряжение было актом величайшей храбрости, так как британский военный флот, в полном соответствии со строками ее национального гимна («Правь, Британия, морями»), превышал русские морские силы по меньшей мере в пять раз.
Прошло две недели. Лондон примолк, а затем предложил образовать комиссию для рассмотрения русско-афганского инцидента и разграничения сфер влияния. Европа начала смотреть иными глазами в сторону Гатчины: с русским монархом пришлось считаться всерьез всем державам. Сражение на Кушке было единственной военной акцией, которую предприняла Россия (причем вопреки желанию царя) во все время правления Александра III.
– Во всем свете у нас только два верных союзника, – любил говорить император своим министрам, – наша армия и флот. Все остальные при первой же возможности сами ополчатся против нас…
Это мнение Александр III выразил однажды в наиболее заостренной форме за завтраком во время празднования конно-гренадерского и уланского полков. На завтраке помимо высших военных чинов и некоторых министров присутствовал глава Черногории Николай. Поднявшись с бокалом шампанского, император провозгласил:
– Я пью за здоровье моего друга, князя Николая Черногорского, единственного искреннего и верного союзника России!..
Присутствовавший на обеде Гирс окаменел от изумления; он не без оснований ожидал самых серьезных осложнений.
На другое утро лондонская газета «Таймс» писала «об удивительной речи, произнесенной русским императором, которая идет вразрез со всеми традициями в сношениях между дружественными державами». По петербургским гостиным прошелестело: «Тост очень повредил России! Это вызовет целую бурю!»
Поначалу слова Александра III все поняли буквально – он-де отдает наибольшее уважение из всех царствующих особ князю Черногорскому. С одной стороны, это весьма подняло авторитет Николая, а с другой – вызвало недоумение коронованных особ Европы. Однако цену князю Николаю государь знал превосходно: и то, что вся Черногория по размерам и количеству населения меньше какого-нибудь малочисленного уезда одной из наших губерний, и то, что тот приезжает в Россию лишь затем, чтобы выклянчить денег якобы на некий военный проект (а они всегда пропадают в его бездонном кармане), и то, наконец, что князь в своей политике держится принципа «и нашим и вашим», сохраняя эквилибр между Петербургом и Веной. Но русскому императору важно было еще раз напомнить, что его держава ни от кого в мире не зависит и никому не верит.
После этой речи тучи сразу же стали сгущаться на западных границах России. Началось стягивание австрийских и германских войск. В Вене Франц-Иосиф выступил с дерзкой речью о положении на Балканах. Наследник Николай Александрович, отправившийся в Штутгарт, на празднество в честь дня рождения вюртембергского короля, встретил очень холодный прием и очень быстро вернулся в Петербург. Новый министр финансов Вышнеградский сказал, что дал бы десять миллионов, лишь бы черногорский тост не был произнесен. Царедворцы, страшась войны, роптали:
– Воевать нам не по силам. Генералов у нас вовсе нет! Государь бывает всегда такой сдержанный. Как он хватил такую глупость!..
На большом обеде в Зимнем дворце, сидя за столом напротив царя, австрийский посол начал снова обсуждать докучливый Балканский вопрос. Александр III делал вид, что не замечает его раздраженного тона. Посол принялся кипятиться и напомнил о мобилизации Австрией трех корпусов. Не меняя своего полунасмешливого выражения лица, император взял вилку, завязал ее в петлю и бросил по направлению к прибору австрийского дипломата со словами:
– Вот что я сделаю с вашими тремя мобилизованными корпусами…
Он совершенно не страшился австрийцев, понимая (как и покойный Скобелев), что главную опасность для России представляет объединенная Германия.
Впрочем, Александр III прекрасно знал и то, как боится его молодой император Вильгельм II.
Как-то, еще в царствование его престарелого деда Вильгельма I, русский государь проводил очередные маневры на западных границах. Узнав об этом, германский император решил послать на маневры наследника-внука. Чтобы избавиться от его присутствия на маневрах, Александр III решил выехать в Брест, встретить молодого Вильгельма и, побеседовав с ним, отправить обратно в Германию.
В дороге государя, как всегда, раздражал дядя, великий князь Николай Николаевич, его манера кричать, «тыкать» и его несносное высокомерие. Когда дядя Низи приехал на станцию, то, сердясь на какие-то неполадки, первым делом крючком своей палки подцепил за шею инспектора императорских поездов барона Таубе и едва не свалил его с ног. Потом устроил на платформе такой шум, что августейшему племяннику пришлось его одернуть. Испытывая страх перед молодым императором, дядя тут же стушевался.
В станционном домике, где, кроме помещений для служащих, было всего две маленьких комнатки и не имелось даже буфета, Александр III провел несколько дней, каждое утро выезжая на маневры.
Прежде всего он сказал начальнику охраны генералу Черевину:
– Петр Александрович! Чтобы встретить германского принца, мне нужен прусский мундир. Узнайте у управляющего дорогой, в какой срок я могу получить его из Петербурга.
Состоявший управляющим молодой путеец Витте (тот самый, кто предложил создать Священную дружину для охраны особы государя) ответил Черевину:
– В сорок восемь часов. Но только в том случае, если фельдъегерь повезет экстренно мундир на паровозе, так чтобы один паровоз, пробежав определенное расстояние, заменялся другим.
Мундир прибыл как раз вовремя, на рассвете того дня, когда были окончены маневры. Когда император подъехал к станции Брест, то увидел, как с другой стороны, от Варшавы, движется поезд с молодым Вильгельмом. Александр III в прусском мундире и русской шинели (было морозно) вышел на платформу, где уже был выстроен почетный караул. Прежде чем принц Гогенцоллерн появился из вагона, государь снял шинель и отдал ее своему лейб-казаку, все время находившемуся возле него. Появился Вильгельм с нафабренными, торчащими вверх усами и приветствовал русского императора своим громким, резким голосом.
«Такой же несносно шумный, как дядя Низи», – невольно подумалось Александру III.
Оркестр исполнил два национальных гимна, таких разных по смыслу – «Боже, Царя храни!..» и «Германия, Германия превыше всего…». Император и немецкий принц прошли вдоль строя почетного караула, причем Вильгельм непрерывно жестикулировал, забегал вперед и изверг целый арсенал международных планов. Рядом со спокойным, добродушным гигантом он казался подростком-неврастеником. В самой середине пылкого монолога Александр III внезапно прервал его, пожимая руку:
– Передайте дяде Вилли мой самый сердечный привет… – И обернулся к лейб-казаку: – Шинель!
Тогда Вильгельм, понимавший несколько слов по-русски, бросился к казаку, схватил у него шинель, подскочил к императору и надел ее ему на богатырские плечи…
Много позднее, уже в ранге кайзера, он говорил:
– Вот это действительно был самодержавный император!..
В Берлине и страшились русского царя, и ненавидели его. В своей злобе к Александру III они пошли так далеко, что в Германии появилось немало самых пошлых карикатур на русского императора. Когда были введены двадцатипятирублевые билеты Государственного банка с портретом Александра III в виде водяного изображения, немцы отпечатали эти билеты с надписью: «Wo ist der Esel?» Государь, получая очередную партию таких ассигнаций от посла в Берлине графа Павла Андреевича Шувалова, лишь посмеивался над тупым немецким юмором. Однако вскоре он узнал о более серьезной провокации.
На очередном военном заседании в Берлине обсуждался бесконечный Балканский вопрос. Старик Вильгельм говорил, что следует открыто поддержать Франца-Иосифа в его территориальных притязаниях. Один из генералов осторожно возразил:
– Но ваше величество, что скажет об этом Россия?
В ответ германский император стукнул кулаком по столу и воскликнул:
– Черт с ней, с Россией! Мне все равно, что она думает! Я ее изотру в мелкие кусочки!..
На другой день его слова стали известны всему Берлину. Крайне обеспокоенный, Шувалов срочной депешей просил у Александра III соизволения приехать в Петербург. Пока русский посол ехал, у государя было достаточно времени, чтобы обдумать щекотливую и деликатную ситуацию. Приняв Шувалова в Гатчине, император сказал:
– Павел Андреевич! На эти слова не стоит обращать ровно никакого внимания. Раз уж вы приехали в Петербург, делайте вид, что вас позвали семейные дела. А потом поскорее возвращайтесь в Берлин…
За западные границы России государь был спокоен: там был Иосиф Владимирович Гурко, который в течение всего царствования Александра III занимал пост варшавского генерал-губернатора и командующего войсками Варшавского военного округа.
Управляя губерниями Привисленского края, Гурко прекрасно понимал, что это, по сути, передовой театр войны, хотя бы даже и в мирное время. Для инородческого населения он являлся истинным представителем «сильной власти», грозной, но справедливой, прочно связывавшей окраину с центром империи. Для войск это был также строгий и справедливый начальник, для которого главным оставалась забота о солдате и его боевой подготовке.
Воины жили в сознании, что они находятся в каком-то особенном, полумирном состоянии, которое каждую минуту может смениться боевым. Это напряженное, повышенное состояние солдаты и офицеры переносили легко и бодро. Они верили в Гурко, в его полководческие качества – верный стратегический расчет, несокрушимое при всяких обстоятельствах спокойствие духа, твердую волю и железную энергию. Он постоянно разъезжал по округу, присутствовал на больших и малых маневрах, всегда превосходно организованных с помощью талантливых начальников штаба Нагловского и Пузыревского, и ничто и нигде не могло ускользнуть от его хозяйского глаза.
– Чтобы я этого более не видел, – звучал металлический голос Гурко, когда он встречал непорядок.
И все уже знали, что «этого» более не будет. Знали все и то, что наши вероятные противники – немцы и сам канцлер Бисмарк страшатся Гурко и что в их глазах он один стоит целой армии. Гурко построил линию новых фортеций и покрыл край сетью стратегических шоссе, соорудил для артиллерии обширный Рембертовский полигон, без устали передавал войскам, и в особенности кавалерии, свой богатый опыт, накопленный в Русско-турецкой войне.
Государь высоко ценил Гурко и его боевых сподвижников, генералов Рауха, Нагловского, Пузыревского, зная, что все они преданы военному делу. Между тем еще в конце царствования Александра II в армии появились циничные и изворотливые дельцы, для которых главным было обогащение. Теперь они завели вовсе не бескорыстную дружбу с управляющим делами Министерства финансов Вышнеградским. Император давно присматривался к этим банкирам в военных мундирах, подозревая их в злоупотреблении служебным положением и иных нечистоплотных делишках. На подозрении у государя были начальник штаба войск гвардии и Петербургского военного округа Бобриков, начальник артиллерии гвардейского корпуса Овандер и начальник петербургской местной бригады Жевахов.
Александр III не терпел интриг. Ему не раз говорили, что все неугодные Бобрикову лица из гвардии изгонялись, а назначения получали бездарные, но послушные дельцы. Так, командиром гвардейского корпуса вместо принца Ольденбургского был назначен генерал-адъютант Манзей, совершенное ничтожество в военном отношении, к тому же открыто живший с женой отставного генерала Эллиса. Император выслушивал окружающих, но ждал, желая во всем разобраться лично. Случай представился во время очередных крупных маневров под Петербургом.
Одной стороной войск командовал Раух, другой – Овандер, а общее руководство было возложено на Бобрикова. Действия генерала, отличившегося в передовом и западном отрядах Гурко во время похода 1877–1878 годов, вскоре поставили банкира в погонах в крайне затруднительное положение. Раух каждым движением отсекал возможность Овандера к отступлению и почти зажал его войска в мешок.
Александр III, не очень любивший верховую езду, на этот раз долго не слезал с лошади, следя за ходом маневров. Он видел, что Раух перешел в наступление, оставив лишь узкую щель между боевыми порядками, воспользоваться которой Овандер, не подозревавший об этом, конечно, не мог. Внезапно его части пришли в движение и вырвались из кольца.
– Что такое? – в недоумении спросил государь у Ванновского.
– Может быть, действия разведки? – сам не веря этому, сказал военный министр.
– Уж не возглавляет ли эту разведку Бобриков? – помрачнел император.
Он приказал Ванновскому произвести расследование: каким образом мог узнать Овандер, что предпримет Раух. Когда производился разбор учений, все заметили отсутствие на нем генерала Бобрикова. Государь удалил его. Вскоре после этого Александр III подписал указ о несовместительстве государственной службы с банковскими делами…
Хотя армия и была любимейшим детищем императора, сам он процарствовал тринадцать лет мирно, и эти годы мира и спокойствия Россия приобрела не ценой уступок, а благодаря справедливой и неколебимой твердости государя. Его царствование, отмечал Витте, не нуждалось в лаврах; у него не было самолюбия правителя, желающего побед посредством горя своих подданных, для того, чтобы украсить страницы своего царствования. Но об императоре Александре III все знали, что, не желая никаких военных лавров, император никогда не поступится честью и достоинством вверенной ему Богом России.
Обдумав в этом смысле желательную для России внешнюю политику, а в делах внутренних решив принять меры для подъема производительных сил страны, государь применял эту программу в течение всего своего правления и тотчас после кончины был назван Царем Миротворцем.
Вместе с тем этот неповоротливый гигант с крайне добродушной физиономией и бесконечно добрыми глазами внушал Европе, с одной стороны, как будто бы страх, а с другой – недоумение: что такое? Все боялись: а что, если вдруг этот гигант да гаркнет?
Хорошо известна нелюбовь Александра III к Германии, ко всему немецкому, к засилью немцев в русской армии. Здесь он находил полное понимание со стороны душки Минни: ведь Датское королевство в неравной войне с Германией потеряло в 1864 году не только немецкоязычную Голштинию, но и населенный коренными жителями Шлезвиг. Но император необыкновенно взвешенно и разумно подходил к европейской большой политике. Он хорошо, куда как лучше своих послов и министров, знал, чего стоит всесильный канцлер Бисмарк, и ценил его как человека, с которым можно сговориться, не жертвуя при этом национальными интересами я в то же время не посягая на интересы Германии. Александр III считал, что Бисмарк как германский канцлер обязан проводить именно германскую политику, и не разделял мнения отечественных дипломатов, которые после Берлинского конгресса обвиняли Бисмарка в предательстве русских интересов. Государь справедливо полагал, что в этой неудаче повинны только русские государственные деятели.
Вместе с тем Александр HI искал противовеса австро-германскому пакту, постоянно угрожавшему России, и нашел союзника в лице Франции. Замысел этот складывался у него давно, но в отличие от покойного генерала Скобелева, который в конце жизни везде и всюду заявлял, будто новый царь продает Германии интересы России, и искал быстрого сближения с Парижем, император неторопливо, но основательно подготавливал новый альянс.
После очередных маневров, на которых присутствовали молодой кайзер Вильгельм II и Бисмарк, император с семьей отбыл в 1890 году в Данию. В это время в Копенгаген пришло французское военное судно. Однажды Александр III в морской форме пошел на своем катере по рейду и направился к этому кораблю. Когда французы, следившие за императорским катером, увидели, что тот направился к ним, на борту корабля был поднят русский флаг, а государь встречен с подобающими ему почестями. Приняв рапорт командира, Александр III сказал:
– Я рад ступить на французскую территорию. Ведь военный корабль за границей является представителем своего государства. А с Францией у России должны быть самые добрые отношения…
Через год в Кронштадт прибыла французская эскадра под флагом адмирала Жерве.
Гофмаршал князь Оболенский докладывал императору о программе пребывания французских моряков. В их честь в Большом Петергофском дворце должен был состояться торжественный обед.
– Ваше величество, – спросил он, – соизволите ли вы провозгласить только тост в честь эскадры или скажете речь?
– Это будет, Владимир Сергеевич, – отвечал Александр III, – тост за Францию, за адмирала и за эскадру.
– Но ваше величество, – напомнил гофмаршал, – в таких случаях по этикету следует играть гимн…
Усмехнувшись в бороду, император, словно не понимая вопроса, спокойно сказал:
– Так и следует поступить.
– Но ваше величество, ведь это «Марсельеза»!
– Да, это их гимн, – последовал ответ. – Значит, его и следует играть.
– Но ваше величество, это «Марсельеза»! – не унимался Оболенский.
Александр III остудил его пыл:
– Ах, князь! Вы, кажется, хотите, чтобы я сочинил новый гимн для французов. Нет уж, играйте тот, какой есть…
Теплым июльским утром, украшенный цветами и национальными флагами, Кронштадт ожидал корабли французской эскадры. К встрече с французами готовился лорд-мэр Петербурга Лихачев, прекрасный оратор и крупный домовладелец с Фурштадтской улицы, добившийся очень многого благодаря женщинам, которые пленялись его мужественной красотой. Он говорил по-французски едва ли не лучше, чем по-русски, и был чистым французом по натуре: обладал беспечным и расточительным нравом и всегда находился в долгу как в шелку.
На торжественном обеде в Большом Петергофском дворце Александр III произнес короткий и энергичный тост, после чего раздались звуки «Марсельезы» – революционного гимна санкюлотов-тираноборцев:
Настал черед Лихачева, который напомнил о тесном переплетении судеб двух великих держав.
– Но хотя французы сожгли Москву, а русские взяли Париж, – воскликнул он, – те и другие оставались противниками, но никогда не были врагами!..
В августе того же года было заключено общедипломатическое соглашение между Россией и Францией, носившее сугубо секретный характер. А через год русская эскадра под флагом адмирала Авелана прибыла в Тулон. Газеты, журналы, брошюры заполнились репортажами о франко-русских торжествах. В Лионе, Марселе и Париже, где побывали русские моряки, особой популярностью пользовалась карикатура художника Каран д’Аша, изобразившего Францию в образе разборчивой невесты, отвергающей одного за другим поклонников, а затем бросающейся в объятия русского казака. Не осталась в стороне кондитерская и винно-водочная промышленность: были изготовлены «франко-русские бисквиты к чаю», ликеры «Дуня» и «Москвичка».
Когда намечали кандидата для командования эскадрой, Александр III приказал отметить в списке против каждого адмирала, насколько он владеет французским языком. В список внесли три определения: адмиралы, вполне владеющие французским языком, владеющие в достаточной степени и не особенно владеющие им. В числе последних был контр-адмирал Авелан. Государь выбрал его как выдающегося флотоводца, а по поводу французского языка заметил:
– В таких случаях лучше меньше говорить, чтобы не увлечься…
В самом деле, некоторым военным чинам следовало набрать в рот воды. В том же году генералом Обручевым и заместителем начальника генерального штаба Франции Буадефром была подписана секретная франко-русская военная конвенция, носившая чисто оборонительный характер и не предполагавшая никаких территориальных приобретений за чей-либо счет.
Русский император уважал чужую собственность и не терпел ни малейшего посягательства на нее. Каждое лето государь выезжая на яхте «Полярная звезда» с семьей в финские шхеры для прогулок и любимой рыбной ловли. Ему нравилось хотя бы на короткое время отказаться от условностей придворного этикета и жить «как все». Однажды накануне встречи трех императоров Александр Александрович с государыней и детьми во время такого плавания решил высадиться на маленьком уединенном островке.
Островок казался необитаемым. Император со своим начальником охраны Черевиным готовил снасти, Мария Федоровна осталась на яхте, а Ники и Гоги беспечно бегали, собирали грибы и рвали цветы. В этот момент из кустов вышел заспанный и, видимо, похмельный крестьянин-чухонец. Строго обратившись к царевичам, он на ломаном русском языке объявил им, что здесь этого делать нельзя, так как островок принадлежит ему.
– Полноте! – добродушно сказал император. – Дети вам большого вреда не причинят…
– Нет! – упрямо возразил чухонец. – Нельзя! Это все мое! Я здесь сарь!
На это император ответил:
– Ты здесь царь, а я царь всей России.
Чухонец подошел ближе и, строго посмотрев на государя, с ударением укорил его:
– Господин офицер, так шутить нельзя!
– Да ты с ума спятил! – пытался урезонить чухонца Черевин.
– Оставьте его, Петр Александрович, – возразил император и приказал детям больше не рвать цветов.
Семья направилась к шлюпке, и только тогда чухонец понял, что это действительно царь. Крайне расстроенный, он подбежал к императору и просил у него извинения.
– Нет, нет, – утешил его Александр III. – Это очень хорошо, что ты соблюдаешь порядок!..
Поднявшись на борт яхты, он велел отвезти чухонцу золотые часы со своим портретом и направился дальше в шхеры.
Удобное место было вскоре обнаружено. Минни занималась детьми, а царь уединился с Черевиным и предался наслаждению рыбной ловлей. Клев под принесенную начальником охраны русскую горькую был отменным, и государь задержался в шхерах. Поутру Черевин заметил косые паруса приближающегося корабля.
– Не иначе как яхта министра иностранных дел, – доложил он.
И в самом деле, не прошло и двух часов, как появился смущенный, взволнованный министр иностранных дел Гирс.
– Европа третий день ждет ваше императорское величество! – обратился он к Александру III.
– Когда русский император ловит рыбу, – последовал ответ, – Европа может подождать…
2
Делу время, потехе час. Помимо обожаемой государем рыбной ловли и охоты, помимо других любимых занятий – упражнений на валторне в на басе, помимо лаун-тенниса и коньков, игры в шахматы и карты, помимо русской, французской и итальянской оперы, помимо всего этого была у государя одна малая страстишка, которая, однако, по евангельским заповедям могла быть причислена к смертным грехам. Правда, в ряду всех смертных грехов этот грех оставался, можно сказать, наименее смертным.
Речь шла о любви выпить.
Желание приложиться к бутылке развивалось медленно и неуклонно – сперва как возможность хоть на время освободиться от тяжкого бремени государственных забот, а затем как стойкая привычка, дарящая блаженные часы тихой гармонии. Мария Федоровна, как могла, боролась с этим пристрастием и производила постоянные досмотры в покоях мужа, обнаруживая в самых неожиданных потаенных местах бутылки, фляги, пузыри, шкалики, мерзавчики, косушки, беспощадно реквизировала их и уничтожала содержимое. Но сколько фантазии и изобретательности проявляет русский выпивоха мужеска пола!
В лице генерал-адъютанта Черевина Александр Александрович нашел не только верного и преданного слугу, но и соучастника веселых застолий, который, случалось, даже опережал августейшие желания. Как-то в Гатчине, выйдя рано поутру на прогулку, император встретил начальника своей охраны, что называется, под большой балдой и строго спросил:
– Черевин! Где вы успели нализаться?
– Везде, ваше императорское величество! – ответил генерал и был тотчас же прощен.
Вообще Александр III снисходительно относился к лицам, страдающим той слабостью, которую разделял он сам. Каждый год 30 августа, в день своих именин, он получал поздравительные телеграммы со всего света, и прежде всего от сановных и именитых российских подданных. Но вот 3 сентября государю доставили телеграмму генерала от инфантерии Драгомирова, старого чудака и заслуженного ветерана, который в Русско-турецкую войну получил тяжелое ранение в ногу. Михаил Иванович сообщал:
«Третий день пьем здоровье вашего величества. Драгомиров.
На это царь ответил: «Пора и кончить. Александр».
Однако сам государь после трудов праведных не упускал случая вечерами расслабиться и, как говорится, расширить сосуды, мешая коньяк и водку с наилюбимейшим напитком – ледяным квасом пополам с шампанским. Вместе с Черевиным они изобрели хитроумный способ усыпить бдительность «душки Минни».
Были заказаны особенные сапоги с очень широкими голенищами, куда можно было спрятать плоскую фляжку коньяку вместимостью в половину литра. Теперь, под строгим взглядом царицы Александр Александрович увлеченно играл со своим начальником охраны в картишки. Но едва она, успокоенная, удалялась, быстро приказывал:
– Раз, два, три!
Они вытаскивали фляжки, чокались ими и глотали добрую порцию, причем государь добавлял:
– Голь на выдумку хитра!..
Мария Федоровна возвращалась и только удивлялась, видя, как раскраснелось лицо мужа. А ведь врачи уже говорили ей, что у государя существует опасность заболевания почек.
Но не терпевший медицинского контроля император неизменно отвечал:
– Не лечись у докторов и будешь здоров!
Государыня весь вечер обходила игравших в карты, но ровно ничего не могла приметить. И снова, когда она удалялась, следовало выразительное перемигивание заговорщиков, которым становилось все веселее и веселее:
– Раз, два, три! Хитра голь, Черевин?
– Хитра, ваше величество. Раз, два, три!
И государыня лишь тогда понимала, что была обманута, когда Александр Александрович перегружался и терял над собой контроль. Тогда он ложился на спину и, заливаясь веселым смехом, начинал ловить проходящих мужчин и детей за ноги.
– Сашка! – строго говорила тогда Мария Федоровна. – Ты пьян! Немедленно в постель!
И русский император, перед которым трепетала Европа, покорно выполнял приказания своей маленькой жены.
Впрочем, далее семейных покоев власть «душки Минни» не распространялась. Обожая жену, Александр III не допускал ее вмешательства не только в государственные, но и в служебные дела. Однажды во время похорон генерал-адъютанта Бистрома, помощника главнокомандующего, несколько кавалергардских офицеров отлучились из строя в ближайший ресторан, чтобы помянуть покойника. А в это время на похороны приехал великий князь Николай Николаевич и приказал арестовать провинившихся.
В тот же день императрица давала в Аничковом дворце танцевальный вечер. Будучи шефом кавалергардского полка, она пригласила на вечер всех его офицеров. Марии Федоровне было неприятно, что несколько кавалергардов находятся под арестом, и во время вечера она попросила Николая Николаевича освободить их.
– Никак не могу исполнить вашу просьбу, – соблюдая этикет, почтительно ответил дядя Низи. – Я не имею права отменить наложенное мною же взыскание.
Их разговор услыхал император, подошел и сказал жене:
– Сколько раз я тебе говорил – не вмешивайся в дела! Дядя поступил совершенно правильно, и взыскание не следует отменять.
Куда больше, чем императрице, Александр III позволял своему любимцу, главному охраннику и даже шуту Черевину.
Впрочем, это был давний выбор. С самого начала царствования государь решил воспользоваться услугами помощников, на которых он мог положиться, что называется, с закрытыми глазами. Его выбор пал на трех – графа Иллариона Ивановича Воронцова-Дашкова, генерал-адъютанта Оттона Борисовича Рихтера и Черевина. Все трое были против этого предложения. Они указывали, что такое решение императора представляется не только неудобным, но даже опасным. При всем желании не удастся сохранить их участие в делах в тайне. Министры, конечно, воспримут такой новый порядок как знак недоверия к ним, а в обществе пойдут разговоры и пересуды об ограничении самодержавной власти в пользу триумвирата. Может создасться впечатление, будто вместо самодержавного монарха Россией правит олигархия. Но Александр III сказал:
– Я не желаю этого слышать.
И триумвират принялся за работу. И Рихтер, и Воронцов-Дашков были людьми средних способностей, а граф к тому же и любитель выпить. Зато Рихтер имел большой опыт в делах, так как многие годы занимал пост главноуправляющего Собственной Его Величества канцелярии. И, всецело доверяя им, император страстно желал знать правду, как и чем живет Россия. Он мучительно страдал от сознания, что на Руси нет правды. Однажды Александр III вызвал Рихтера и попросил его откровенно сказать о внутреннем положении страны.
– Я чувствую, – говорил он, – что дела в России идут не так, как следует. Я знаю, что вы мне скажете правду. Скажите же, в чем дело?
– Государь, вы правы, – ответил Рихтер. – Дело в том, что у нас есть страшное зло – отсутствие законности.
– Но я всегда стою за соблюдение законов и никогда их не нарушаю… – удивился император.
– Я говорю не о вас, а о нашей администрации. Она слишком часто злоупотребляет властью! И не считается с законами!
– Как же вы представляете себе положение России?
Рихтер после паузы сказал:
– Я много думал об этом, ваше величество. Я вижу себе теперешнюю Россию в виде колоссального котла, в котором происходит брожение. Кругом котла ходят люди с молотками. И когда в стенах котла образуется малейшее отверстие, они тотчас его заклепывают. Но когда-нибудь, государь, газы вырвут такой кусок, что заклепать его будет невозможно. И тогда все мы задохнемся…
Александр III вздохнул:
– Да, котлу необходим предохранительный клапан.
И все же ближе, чем министр двора Воронцов-Дашков и Рихтер, был государю Черевин, которому он многое прощал. Человек острого ума и замечательный администратор, он еще молодым полковником получил приглашение генерал-губернатора Виленского края Муравьева на должность начальника канцелярии, когда того назначили для усмирения Литвы. Манера и речь Черевина были довольно прямые и резкие, что соответствовало характеру Александра III. Однако и он не мог рассчитывать на податливость императора.
Как-то после обеда Черевин, по обыкновению, играл с государем в карты; оба были сильно подогреты.
– Ваше величество, – приставал начальник охраны. – Будете ли вы горевать и плакать, когда я умру? Я чувствую приближение смерти. И мне не так жалко, что я умру, как жалко думать о том, как этим будете огорчены вы…
Император все повторял:
– Отстаньте вы от меня!
Тогда Черевин начал упрашивать Александра III, чтобы тот до его кончины пожаловал ему ленту Александра Невского. Он принялся перечислять всех своих сверстников, которые давно уже носят эту ленту, между тем как сам Черевин до сих пор имеет только ленту Белого Орла.
– Ну и оставайтесь с ней, – последовал ответ.
Дело в том, что император награждал наиболее скупо именно своих приближенных да и вообще старался, в отличие от своего отца, раздавать поменьше орденов и лент.
В другой раз Черевин встретил в яхт-клубе посла в Персии князя Долгорукого. Тот усиленно обхаживал его, заказывал шампанское, а когда Черевин дошел до нужной кондиции, вдруг сказал:
– Петр Александрович! Упросите императрицу, чтобы меня назначили послом в Данию…
Такое назначение на родину принцессы Дагмары открывало блестящую карьеру в дипломатическом корпусе.
– Хорошо, я попробую, – легкомысленно согласился Черевин, хотя и знал, что Мария Федоровна не жалует князя.
В очередной раз за картами, когда они играли втроем с Александром III и государыней, Черевин, решив, что настал удобный момент, произнес:
– Вот князь Долгорукий упрашивает вас, чтобы вы назначили его послом в Данию.
Мария Федоровна холодно возразила:
– Как же я могу просить о назначении его послом, когда место это там занято?
– Совершенно верно, что место занято, – ответил Черевин. – Но только согласитесь на то, что если место это будет свободно, то Долгорукий будет назначен туда послом. Потому что раз вы это скажете Долгорукому, он ни перед чем не остановится…
– Так пусть он поедет в Данию, отравит посла, и место будет свободно, – добродушно вмешался император.
– Неужели так и передать князю? – изумился Черевин.
– Так и передайте, Петр Александрович, – заключил Александр Александрович. – Только, чур, от своего имени. Пусть это будет ваш совет…
Мирно и тихо протекали дни этого государя, мешавшего дело с потехой, государственные занятия с незамысловатой, но искренней шуткой. Застолья с начальником охраны не мешали ему в самых серьезных делах. Одним из них была российская история. Так, при ближайшем его участии было создано Императорское Историческое общество, во главе которого он находился.
Государь император, можно сказать, больше других наук любил историю, собирание археологических коллекций и много сил отдавал реставрации памятников старины, особенно связанных с патриотическими событиями в прошлом России. Вот почему так нравились ему беседы с Николаем Карловичем Шильдером, генералом-историком и сыном боевого генерала. Какая несправедливость! Несмотря на его капитальные труды, при дворе и в военных кругах Шильдера вовсе не знали и путали с генералом Шильдер-Шульднером.
Как-то в Михайловском манеже, после парада, уже собираясь уезжать, Александр III сказал:
– Я видел здесь Николая Карловича. Я бы хотел переговорить с ним…
Свита недоуменно переглядывалась, не понимая, кто бы это мог быть. Император увидел их растерянность:
– Я хочу переговорить с генералом Шильдером.
Толпа расступилась, и скромно стоявший в задних рядах генерал-майор подошел к Александру Александровичу.
– Николай Карлович, – обратился царь к нему, – вы не могли бы уделить мне время для беседы? Я просил бы вас сесть со мной в карету.
– На другой день, – посмеиваясь, говорил Шильдер, – я проснулся знаменитостью. Ко мне приехало немало важных лиц, раньше не удостаивавших меня своим вниманием. Если верно говорят: «Sic transit gloria mundo», то можно сказать: «Sic gloria mundi advenit…»
По дороге в Аничков дворец государь спросил:
– Николай Карлович! Что вы думаете о старце Федоре Кузьмиче? В последнее время появилось несколько сочинений прямо противоположного толка. Одни авторы доказывают тождество старца с императором Александром Павловичем, другие начисто отрицают это.
Аскетически худое лицо Шильдера оживилось:
– Ваше величество! Весь спор только на том и держится, что одни непременно желают, чтобы Александр Первый и Федор Кузьмич были одно и то же лицо, а другие этого не хотят. Между тем никаких определенных данных для решения этого вопроса в ту или другую сторону, по крайней мере у меня, нет. Я могу привести столько же данных в пользу первого мнения, сколько и в пользу второго, но никакого заключения не сделаю…
Перед кабинетом царя ожидал генерал-адъютант Глинка-Маврин, скуластый, вислоусый, в темно-зеленом мундире с уширенным книзу бортом, в золотом шитье и с аксельбантами.
– Ваше величество, – сказал он, – я принес бумаги на подпись.
Император Александр Александрович взялся за золоченую ручку двери:
– Борис Григорьевич, я попрошу вас прийти ровно через два часа.
Разговор с Шильдером продолжился в кабинете.
– Я понимаю, – размышлял государь, – вам нужны неоспоримые научные факты. Вы не можете доверять впечатлениям. А кроме всего прочего, вы сейчас как раз разбираете документы о царствовании императора Александра Павловича. И все же…
Шильдер составил биографии российских государей: он уже писал труд об Александре I и подумывал начать работу над жизнеописанием его отца. Александр III выказывал ему такое доверие, какое даже стесняло Николая Карловича при его исторических исследованиях. По личному разрешению царя он имел доступ в самые секретные архивы.
– Вы сами будете своим собственным цензором, – заявил император.
«Это собственное цензорство очень стеснительно, – рассуждал сам с собой Шильдер. – Ведь часто очень трудно решить, по словам Пушкина, „чего нельзя и что возможно“…
– Знаете, ваше величество, – увлеченно заговорил генерал-историк, – иногда попадаются такие свидетельства, что поневоле начинаешь думать, что старец Федор Кузьмич – это император Александр Павлович. И не поместить их в моем труде я не имею права. Да вот, например. В той же местности, куда был водворен старец, жили двое сосланных придворных служителей. Один из них тяжело заболел. А вы знаете, ваше величество, что таинственный старец, по народному говору, имел какой-то особенный дар утолять страдания. И не только телесные, но и душевные. Слава его в Сибири была столь велика, что к нему стекались болящие или движимые благочестивыми чувствами. Так вот, занедуживший ссыльный упросил своего товарища посетить Федора Кузьмича и испросить у него исцеления. При содействии одного человека, имевшего доступ к старцу, он был принят им в своей келье, а провожатый остался в сенях. Посетитель бросился в ноги Федору Кузьмичу и, стоя перед ним на коленях, в невольном страхе опустив голову, рассказал, в чем было дело. Кончив рассказ, он почувствовал, что старец поднимает его, и в то же время слышит – и не верит своим ушам – мягкий и кроткий, знакомый ему голос. Встает, поднимает голову и с криком, как сноп, валится без чувств на пол. Перед ним стоял и говорил в образе отшельника сам император Александр Павлович, но только с седой бородой. Федор Кузьмич отворил дверь и кротко сказал провожатому:
– Возьмите и вынесите его бережно. Он очнется и оправится. Но только скажите ему, чтобы он никому не говорил, что он видел и слышал. Больной же его товарищ выздоровеет…
Так действительно и случилось. Занедуживший ссыльный исцелился, а посетитель, придя в себя, поведал и ему, и провожатому, что в старце узнал императора Александра Павловича. С тех пор в Сибири и распространилась народная молва о таинственном происхождении Федора Кузьмина…
– Замечательно! – выслушав Шильдера, сказал Александр Александрович. – Однако скажите начистоту, Николай Карлович, что подсказывает вам ваше чутье? Чутье человека, умеющего допрашивать старые книги!
– Я расскажу вам, ваше величество, об одном необыкновенном случае, который приключился со мной, – невольно понизив голос, взволнованно заговорил Шильдер. – Я часто бываю у букинистов и покупаю у них старые книги и рукописи. Так сказать, огулом. Целые вороха бумаг, которые свалены в кучи в их складах. При разборе иногда попадаются подлинные раритеты. Так вот, однажды я приобрел ценную рукопись о Федоре Кузьмиче…
Шильдер вспотел и вынул большой фуляровый платок. Несколько успокоившись, он продолжал:
– Вечером я начал читать рукопись. Как всегда, полулежа на диване. В ней описывались случаи исцеления по молитве Федора Кузьмича. И в этот момент я почувствовал приближение мигрени, от которой часто страдаю. Боль раскалывала виски. «Вот, – подумал я, – если бы Федор Кузьмич исцелил меня от мигрени, я, конечно, поверил бы в чудодейственности его молитвы». Ваше величество! Я не похож на мистика, я просто ученый-фактограф. Вы не поверите! Не успел я подумать это, как дверь моего кабинета открылась и вошел Федор Кузьмич. С длинной седой бородой, в подряснике – каким он изображен на известной гравюре. Я ясно видел его лицо. Он подошел ко мне, положил руку на мой лоб. Рука была теплая, как у живого человека. Он начал молиться, но слов молитвы я не запомнил. И я чувствовал, как уменьшалась, а затем вовсе прекратилась боль. Тогда Федор Кузьмич исчез…
– Но это же чудо! – перебил его император.
– Да, ваше величество, чудо. У моего дивана проведен электрический звонок. Я тотчас же сильно нажал на него. Я хотел, чтобы мои домашние увидели меня после посетившего видения. Чтобы они убедились, что я в здравом уме и памяти. На звонок сбежались все: моя дочь (я ведь вдов), ее компаньонка-англичанка, мой слуга и помощник Павел. Я извинился, что побеспокоил их, но сказал, что мои часы остановились и я не знаю, который час. Я попросил подать чай, а Павла – принести исторические справки. Когда мне сказали, который час, я попросил сверить время по часам в столовой и гостиной. Одним словом, я хотел, чтобы у моих домашних осталось в памяти, что в такой-то день, в десять часов вечера я был в здравом уме и что явление Федора Кузьмича не было доказательством какой-либо ненормальности с моей стороны…
Шильдер умолк; его волнение передалось государю. Александр Александрович грузными шагами начал мерить кабинет, рассуждая:
– Чтобы доказать, что Александр Первый и Федор Кузьмич одно и то же лицо, остается одно средство… Вскрыть могилу…
– Нет, ваше величество, – решительно возразил Шильдер. – Вскрытие могилы не даст необходимых разъяснений. Но это вызовет нежелательные пересуды, ибо вскрыть могилу без огласки невозможно. Как бы то ни было, ваше величество, если фантастические догадки и народные предания обретут реальную почву, то установленная этим путем действительность оставит за собой самые смелые поэтические вымыслы! Во всяком случае, подобная жизнь могла бы послужить канвой для неподражаемой драмы с потрясающим эпилогом, основным мотивом которого служило бы искупление! В этом новом образе император Александр Павлович, этот «сфинкс, не разгаданный до гроба», без сомнения, предстал бы как самое трагическое лицо русской истории. А его тернистый жизненный путь увенчался бы небывалым загробным апофеозом, осененным лучами святости…
Этот монолог слышал Глинка-Маврин, согласно повелению императора явившийся в кабинет. Два часа пролетели как мгновение!..
Шильдер покинул кабинет, а Александр Александрович с головой погрузился в чтение бумаг. Тут были самые разные письма, прошения, доклады. Вот Победоносцев извещает императора об ужасном происшествии в городе Белом Смоленской губернии: в город ворвался бешеный волк и искусал восемнадцать человек, в том числе священника Василия Ершова, когда тот шел в церковь. Ершов, как человек со средствами, уже обменялся телеграммами с известным французским ученым Пастером, который изобрел вакцину от бешенства, и собирается в Париж. «Остальной народ бедный и темный… Не благоволите ли пожаловать на это доброе дело некоторую сумму (например, 600–700 рублей)…»
Своим крупным, почти детским почерком Александр III начертал поверх письма:
«Получите от министра двора Танеева 700 рублей. Очень желательно хотя самых опасных послать в Париж к Пастеру, который очень интересуется именно укушением бешеного волка, так как еще не имел у себя подобного больного. Брат Владимир был теперь проездом через Париж у Пастера и видел некоторых русских у него.».
Следующим был всеподданнейший доклад графа Толстого о студентах юридического и других факультетов Санкт-Петербургского университета, которые, собравшись на сходку, решили обсудить вопрос, имеют ли они право подписывать какой-либо адрес от имени университета без согласия товарищей. Около восьмисот человек не пришли ни к какому результату и разошлись.
Император прочитал, хмыкнул и начертал резолюцию:
«Чем болваны занимаются».
В этот момент в нарушение этикета его оторвал от дел Глинка-Маврин, не удержавшийся спросить:
– Как, ваше величество! Неужто вы верите этой легенде о старце?
Император оторвал глаза от бумаг.
Глинка-Маврин был преданный престолу слуга. На трех коронациях он нес Государственный меч. В царствование покойного батюшки в 1865 году, когда Глинка вступил в брак с Александрой Семеновной Мавриной, чей род восходил к XVI веку, ему была дарована двойная фамилия.
Генерал-адъютант ожидал ответа.
– Какая же это легенда! – вдруг, словно очнувшись, твёрдо произнес государь. – Это правда! Выходит, кое-что я знаю лучше милейшего Николая Карловича! Однако я не могу рассказать ему об этом, так как сам доверил печатать все, что он сочтет нужным!
Александр Александрович вынес свое тяжелое тело из-за стола и медленно подошел к окну.
– При достижении совершеннолетия тайна сия передается каждому наследнику престола.
– Но позвольте, ваше величество… – недоумевал генерал-адъютант. – Болезнь Александра Благословенного и его кончина подтверждены покойной супругой и лейб-медиком Виллие…
– В том самом году, – отвечал, полуобернувшись, император, – когда вам, Борис Григорьевич, дозволено было именоваться Глинкой-Мавриным, по приказу моего незабвенного батюшки был вскрыт саркофаг императора Александра Павловича. Все происходило в величайшей тайне, под наблюдением министра двора графа Адлерберга. Доверенные рабочие принесли присягу. Ночью они вынули гроб, а на его место поставили другой. Прежний же был отправлен на кладбище при Чесменской богадельне. Там, вы знаете, хоронят солдат-старослужащих. Так вот, слушайте и мотайте на ус!..
Александр Александрович вернулся к столу и погрузился в кресла. Положив большие ладони на лицо, он продолжал:
– Недавно я приказал снова вскрыть саркофаг. Это сделал граф Воронцов-Дашков. Гробница хранила пустой гроб!
Император почел за лишнее говорить о подробностях.
В бытность свою цесаревичем Александр Павлович фактически примкнул к заговорщикам, желавшим принудить Павла I отречься от престола. В течение своего недолгого царствования император становился все более и более несдержанным, порой проявляя в своих поступках признаки безумия. Даже очень близко стоявшие к Павлу придворные находились под постоянной угрозой всякого рода немилостей и пуще того – ссылки. Вспышки августейшего гнева невозможно было предугадать. Они доводили царедворцев до мыслей о каком угодно шаге, чтобы только избавиться от страха за свою судьбу. Заговор возглавил генерал-губернатор Санкт-Петербурга граф Пален, которому Павел безгранично доверял. После длительной внутренней борьбы и мучительных колебаний цесаревич дал согласие на готовящийся переворот.
Однако хорошо зная бурный темперамент своего отца, Александр не мог не понимать, что тот никогда не откажется добровольно от престола. Хотя цесаревич и предупредил Палена, чтобы никто из заговорщиков не смел покуситься на жизнь императора, он был осведомлен, что среди них находятся готовые на все враги Павла, в том числе и ненавидящие его братья Зубовы. Пален, по-видимому, обманул Александра, который после цареубийства испытывал глубочайшие нравственные муки. Он терял присутствие духа даже при упоминании о роковой ночи 11 марта 1801 года.
Когда вдова Павла императрица Мария Федоровна вместе с только что занявшим трон Александром вошла в военную залу Михайловского замка, где на траурном возвышении стоял гроб, она, увидев кровоподтёк на горле покойного мужа, истерично вскрикнула и, обратившись по-французски к сыну, сказала:
– Поздравляю вас! Теперь вы – император!..
Александр упал без сознания перед гробом отца, а мать повернулась и вышла из залы.
Сознание своей вины, участие, пусть и косвенное, в отцеубийстве терзало Александра всю жизнь и привело его к мысли отречься от мира и добровольно уйти от власти.
Исполненный в начале своего царствования либеральных надежд, Александр Павлович постепенно разочаровывался в возможности принести добро своему народу и мало-помалу делался сугубым консерватором. Но когда получил донесение о готовящемся заговоре декабристов, то наложил на докладе поразившую всех резолюцию: «Не мне их карать! Ведь я сам в молодости разделял те же иллюзии». И в то же время, не прощая себе прошлого, он категорически отказался принять титул Благословенного, поднесенный ему от имени русского народа после Отечественной войны 1812 года.
Когда в 1825 году заболела императрица Елизавета Алексеевна, врачи, опасаясь обострения чахотки, послали ее на юг. Более чем странным, однако, оказался выбор царской четы. Вместо того чтобы отправиться в Крым, где находились прекрасные благоустроенные дворцы и погодные условия идеально подходили для лечения легочных заболеваний, император и его супруга выбрали захолустный Таганрог, в котором не было ни одного подходящего помещения, не существовало хороших путей сообщения со столицей, да и сам климат был неблагоприятен больным туберкулезом. Зато этот городок, населенный семью тысячами жителей, стоял на отлете и из него можно было незаметно скрыться куда угодно морским путем.
Готовясь к отъезду, Александр сделал ряд распоряжений, позволяющих заключить, что он не собирался возвращаться в столицу. В свите разнесся слух, будто император думает отречься от престола. Он словно чувствовал, что не увидит более Северной Пальмиры, и прощался с любимыми местами и дорогими реликвиями. Создавалось ощущение, точно болен был он, а не императрица, и будто бы он чувствовал приближение земного конца.
В ночь отъезда, 1 сентября 1825 года Александр слушал напутственный молебен в Александро-Невской лавре, оставался в одиночестве в запертом соборе, а перед отбытием в Таганрог вручил митрополиту пакет с повелением вскрыть бумаги после его смерти, хотя о смерти не могло быть и речи, потому что император был не стар и вполне здоров.
В Таганроге жизнь текла обычным порядком: ничто не говорило о тяжелой болезни государя. Он ежедневно гулял пешком или ездил верхом, принимал курьеров и работал, как всегда. Вдруг после его короткой поездки в Крым врачи неожиданно начинают говорить о его тяжелой болезни. 19 сентября 1825 года он уже лежит на смертном одре.
В тот вечер шел осенний дождь, и часовой во внутреннем дворце, ничего не зная о болезни императора, отдал честь прошедшей мимо него из дворца закутанной фигуре и громко ответил на приветствие. Фигура скрылась за воротами, а к часовому подошел караульный начальник.
– С кем это ты сейчас здоровался? – спросил он.
– С его императорским величеством, государем императором! – отвечал тот.
– Что ты городишь чепуху! Его величество умирает во дворце!
– Никак нет! – возразил часовой. – Я хорошо знаю его величество, так как был с ним в походе до Парижа. Я ошибиться не мог. Его величество, выходя на прогулку, изволили поздороваться со мной!
Императора Александра Павловича ожидал один из его врачей – шотландец Гревс, с которым они направились на яхту бывшего английского посла при русском дворе, друга государя лорда Кетчера. В архиве царской семьи хранится выписка из вахтенного журнала британского корабля, ушедшего из Таганрога. Бывший посол приказал взять на борт некоего пассажира для доставки его в Палестину.
С этого момента Яков Гревс исчез бесследно, оставив на произвол судьбы жену и детей. Впрочем, вскоре неожиданное участие в жизни Гревсов принял граф М. Р. Воронцов, близко стоявший к Александру I и пользовавшийся его доверием. Он перевез жену и детей исчезнувшего шотландца в Крым и поселил их в своем роскошном имении Алупка, в восемнадцати верстах от Ялты. Впоследствии одного из сыновей Гревса Воронцов устроил профессором английского языка в университете в Одессе, а другому поручил заведовать своей обширной библиотекой в Алупкинском дворце. Жена Гревса до глубокой старости жила в Алупке, окруженная заботой и вниманием Воронцова. Когда английский банк объявил о том, что настал срок получения наследства Гревсов, оно оказалось громадным – в несколько миллионов фунтов стерлингов…
Между тем в Таганроге 19 октября 1825 года было объявлено о кончине Александра Павловича. Императрица не проявляла признаков большого горя, что приписали ее большому самообладанию.
На другой день состоялось вскрытие тела. Десять врачей во главе с лейб-медиком баронетом Виллие составили протокол. Но перед приходом врачей лицо усопшего было плотно закрыто, и, кроме Виллие, никто не видел лица государя. Протокол, подписанный десятью врачами, содержал описание болезней, которыми покойный император не страдал. Очевидно, врачи вскрывали тело кого-то другого. Один из них, доктор Тарасов, позже заявил, что не подписывал этого протокола, хотя его фамилия стояла на акте.
К одру умирающего не был допущен духовник, что казалось совсем непонятным, так как все знали о глубокой религиозности императора. Молва начала твердить о замене тела Александра Павловича телом недавно разбившегося курьера Москова. Находясь в Крыму, государь был поражен несчастным случаем: ямщик, везший фельдъегеря, который только что доставил Александру Павловичу бумаги, на его глазах наскочил на кочку. От толчка Москов был выброшен из экипажа и тут же скончался. С этого момента врачи подметили в чертах лица Александра Павловича нечто тревожное и болезненное. Впоследствии великий князь Николай Михайлович нашел потомка Москова – профессора химии Технологического института Курбатова, который подтвердил, что в их роду всегда были убеждены, что Москов был положен в гроб вместо Александра I. Через год после кончины Федора Кузьмича, последовавшей в 1864 году, прах Москова был перевезен в Чесменскую богадельню.
Достойно внимания, что императрица Елизавета Алексеевна в 1825 году не последовала за гробом своего супруга. До мая следующего года она оставалась в Таганроге, откуда в полном одиночестве переехала в Белев, где вскоре и умерла. Но в женском монастыре поблизости появилась инокиня-молчальница Вера, которая нигде не появлялась и жила лишь с одной прислугой. Молва говорила, что к инокине приезжал император Николай I, часами беседовал с ней и, покидая обитель, целовал ей руку. Посещал ее и Александр II. Умерла монахиня Вера в очень преклонных летах.
Когда же гроб с телом государя был привезен в Петербург, его не открывали при отпевании в соборе Царскосельского дворца, что противоречило правилам Церкви. Лишь когда все, кроме родных и немногих близких, были удалены, крышку сняли. Николай Павлович и принц Вильгельм Прусский подвели к гробу, поддерживая с двух сторон, вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Едва она нагнулась над гробом, как тотчас отшатнулась с криком:
– Се n’est pas mon fils!
А в 1840 году возле Красноуфимска появился «бродяга, не помнящий родства» Федор Кузьмич. В конце жизни он поселился в Томске у купца Хромова.
Позже одним из потомков Хромова через великого князя Владимира Александровича были доставлены документы, хранившиеся в семье после кончины старца Федора Кузьмича, Александру III. Император запечатал их и положил на конверте резолюцию: «Вскрыть 1 марта 1917 года». На семейном совете был поднят вопрос, не сделать ли тайну Федора Кузьмича достоянием гласности. Но Александр III высказался против… Все это пронеслось в сознании государя; ошеломлен и задумчив был Глинка-Маврин.
– Знаете, Борис Григорьевич, – наконец отозвался Александр III, – в минувшем году я принимал с докладом начальника тюремного управления Галкина-Врасского. Он вернулся из Сибири и убедился в том глубоком уважении населения, каким окружена память о старце Федоре Кузьмиче. После его смерти осталось два портрета Александра Павловича, а также икона святого князя Александра Невского с надписью императрицы Елизаветы Алексеевны…
Помолчав немного, он добавил:
– Не хочу вам, Борис Григорьевич, даже напоминать, что все сказанное мной не для посторонних ушей. Милейший Николай Карлович прав в одном. Мой двоюродный дед действительно представляет собой самую трагическую фигуру в русской истории…
Тайна Александра I так и осталась тайной.
А встречаясь с Шильдером, император не раз спрашивал его с доброй улыбкой:
– Как поживает ваша мигрень, Николай Карлович?
И слышал в ответ:
– Дивное дело! Я забыл о ней!
4
Как происходит перелом в человеческой душе? И отчего все, что казалось прежде значительным и важным, вдруг теряет смысл и со дна души поднимаются совершенно иные ценности? Это случается не только с великими мира сего, но и с простыми смертными. Очевидно, потому, что душа живет воистину по своим внутренним законам.
Тихомиров с женой и маленьким Сашей перебрался из Парижа в местечко Ле-Рэнси. Он чувствовал, что в нем происходит тяжелый и мучительный переворот – все ощутимее обретал он некий благодетельный внутренний свет.
Квартирка была самая дрянная – трехэтажный флигель с сараями внизу и тремя тесными комнатенками на втором и третьем этажах. В общем, образовалось огромное владение старинного фасона, нескладное, неуклюжее, неудобное, но просторное.
Катя заняла верх, Тихомиров ночевал там же, а работал внизу, в пустом этаже. Мебели почти не было, и он чувствовал себя и жутко и отрадно в этой фантастической пустоте и тиши, где не слышалось ни звука, кроме шелеста деревьев. Едва ли за час какой-нибудь человек проходил мимо дома, а шума повозки не было слышно целыми днями. Старый-престарый дом только таинственно скрипел, особенно ночами, словно жалуясь на свой возраст. «То были тени предков или мыши…» – повторял себе чьи-то запавшие в память строчки, просыпаясь и подолгу лежа без сна, Тихомиров.
Он думал о своем Саше, больном менингитом, и о мучительных месяцах, проведенных в Париже. Они с Катей ежедневно ждали смерти мальчика, избавления его от страшных мучений, но смерть все медлила. А припадки не проходили, эти ужасные головные боли, от которых несчастный кричал, словно под пыткой, и содрогался в конвульсиях. Продолжалось мучительное лечение – пластыри из шпанских мушек, которые отец при непрерывных криках Саши налеплял, а потом, сжав зубы, сдирал, всякий раз спрашивая себя:
– Из-за чего я его так мучаю? Ведь все равно помрет! И за что мне такое наказание? Верно, есть за что…
Появлявшийся ежедневно старик доктор Рафижу на отчаянные мольбы Тихомирова невозмутимо отвечал:
– Никакой надежды подать не могу, но мы обязаны сделать все, пока он жив.
Месяцами мальчик лежал, облепленный мушками, месяцами, и днем и ночью, к его голове прикладывали лед, месяцами его питали с помощью клизмы. И вечные, бесконечные лекарства, которые он принимал только после угроз и криков:
– Глотай непременно! Силой волью!..
И, случалось, не раз он вливал силой, разжимая челюсти мученика. Проглотит, бедный, и вдруг рвота. И отец опять кричит:
– Не смей! Не смей!
И это часто помогало. О ужас – быть средневековым палачом маленького существа, которое любишь больше всего на свете! Боже мой, сколько вынес Тихомиров – десять раз сам бы лучше согласился умереть, но не мучить мальчика.
Но не нами выбирается крест.
Однако выпадали часы, свободные от страданий, когда Саша чувствовал себя лучше. Чего только Тихомиров не делал, чтобы скрасить их! Он выдумывал бесконечные сказки, игры, доступные больному, носил его на руках по комнатам, покупал игрушки, утешая себя: «Завтра помрет – пусть проведет хоть еще одну счастливую минуту…»
Несчастная Катя тоже билась с больным, дежурила попеременно с мужем, но, измученная сама, рыдала, затыкала уши, убегала при припадках, оставляя Тихомирова один на один с ребенком.
Наступали летние грозы, близился праздник 14 июля, годовщина Французской республики. Саше стало немножко легче: лед с головы убрали, питание улучшилось, хотя по-прежнему соблюдался строгий режим. Мальчик стал даже немного ходить. Доктор Рафижу объявил, что ребенка необходимо обязательно вывезти в деревню, что это единственный шанс воспользоваться улучшением хода болезни, приводившим его в недоумение. Ведь мальчика приговорил к смерти сам Жюль Симон – знаменитость, выше которой не было в Париже. Надо было успеть выехать до празднеств с их шумными фейерверками, гамом и криками – все это было опасно для ребенка.
Одновременно следовало спасаться и от преследования царской охранки. Русское правительство требовало от Франции выдачи Тихомирова как одного из главных государственных преступников. Только вмешательство президента Клемансо, взявшего с Тихомирова слово, что он прекратит заниматься политикой и покинет Париж, спасло его. Впрочем, сам он уже никакой политикой не занимался. Все было в прошлом.
Ле-Рэнси, выбранное ими с Катей, оказалось сущим раем.
Перед флигелем простирался обширный двор, посреди которого стояли два великана – вязы по десять аршин в обхвате, о которых говорили, что им более тысячи лет. Их ветви покрывали чуть не весь садик, расположенный на площадке во дворе. Вокруг сада – чистая, выметенная полоса наподобие дороги, с трех сторон – заборы, а с четвертой – улица. В саду – масса цветов, всего более лилий и роз. И все ярко пестрело и благоухало. Слева и справа от дома хозяина тянулись роскошные дачи с вековыми садами. Особенно хороша была шагах в двухстах совершенно пустая поляна на невысоком косогоре, обрамленная вековыми каштанами, а местами заросшая леском. Она подымалась в развалинах королевского дворца Луи-Филиппа, свергнутого революцией 1848 года. Постройки теперь густо заросли лесом, и под ними виднелись подземные галереи со сводами.
В десяти минутах ходьбы находился настоящий дикий лес, некогда славившийся страшными разбоями и до сих пор служивший темой для парижских литераторов, сочинявших романы ужасов. Остатки этих лесов, некогда тянувшихся на сотни верст, составляли имение Луи-Филиппа; ему принадлежало и Ле-Рэнси. После изгнания короля Наполеон III, чтобы уничтожить в этих краях его влияние, приказал распродать имение по дешевке, нарезав клочки земли местным и пришлым гражданам. Все они тотчас же сделались стойкими верноподданными империи и ничего на свете не страшились так, как возвращения Орлеанской династии. Вот отчего так могуча зелень Ле-Рэнси. Ведь эти великаны, затеняющие дворы, прожили столетия вольной лесной жизнью, прежде чем попали в заточение каменных заборов буржуа или тружеников крестьян.
Парижские знакомые сперва посещали Тихомировых, хоть и редко, так как все-таки от Парижа было далеко. Но визиты эти все сокращались, а к зиме и прекратились вовсе. Наезжал только изредка старик Рафижу, искусный целитель и очень добрый человек.
В Ле-Рэнси Саша почувствовал себя куда лучше, хотя припадки время от времени возобновлялись, да и в хорошее время он требовал за собой ежеминутного ухода и надзора. Особенно часто он бывал подвержен приступам страха, отчасти перед реальными явлениями – паук, собака, отчасти перед фантастическими – иногда в яркий день боялся оставаться в комнате, и его приходилось брать на руки и какими-нибудь историями отвлекать от галлюцинаций. Но все же мальчик ходил, крепчал, к нему возвращался здоровый цвет лица. И он наслаждался новой для себя обстановкой – не мог налюбоваться на могучие вязы, рвал цветы, наблюдал за насекомыми, задумчиво погруженный в мир природы. Шалить он не мог, но, словно старичок, жил в состоянии какого-то блаженного созерцания.
Тихомировы не гуляли далеко в эту пору. Но каштановая поляна была рядом. Вся залитая летним солнцем, она картинно поднималась, обрамленная густой полосой тени от каштанов, а сама была ярко-зеленая. На высоте виднелось несколько разбросанных черных можжевеловых деревьев, в душистой тени которых так любил отдыхать Тихомиров, а на заднем плане вставала густая стена леса, покрывавшего развалины дворца.
Сколько благодетельных часов провел революционер-террорист – теперь уже бывший! – на этой поляне, возле играющего ребенка, погруженный в одиночество и в свои думы. А думал он о многом. В нем росло что-то новое, правду этого нового Тихомиров ощущал с осязательностью, не допускающей никаких сомнений.
Шура, его Шура – сколь многому он научил Тихомирова, без слов, без понятий, одним настроением, в которое он его погружал своими страданиями, любовью, какая в нем разгоралась, наконец, запросами своей маленькой, растущей души! Он привел Тихомирова к Богу. Идти было тяжко, но путь этот открыл ему высший смысл жизни, высший свет.
На поляне – ее Тихомиров называл нашей – росло множество полевых цветов, а в сырых местах произрастали хвощи, удивлявшие Сашу своей формой и жесткостью, были какие-то таинственные норки, в которых, возможно, жили мыши или змеи. Здесь почасту паслось стадо коров, а порою и совершенно ручные ослы. Они сами подбегали к человеку в расчете на какую-нибудь подачку.
На одного осленка Тихомиров сажал иногда Сашу, крепко держа его в руках. Мальчик был в страхе и восторге, хотя осел обычно шагов через десять – пятнадцать выскальзывал и убегал.
Хороша была поляна и ночью, при яркой луне, то прорезывающейся из-за каймы деревьев, то скрывавшейся за ней. Саша особенно удивлялся, что луна как будто следовала за ними.
Катя тоже душевно отдыхала в этой прекрасной местности, видя оживающего мальчика. Она участвовала в общих прогулках, но чаще занималась хозяйством, для чего ей на первых порах пришлось обегать городок и разузнать места ближайших рынков.
Другом для Саши скоро сделался Стап, старая дворняга хозяина, которая играла с детьми так умно и осторожно, словно нянька, никогда не обижая их, и только убегала, если ее уж слишком мучили. С детьми же Саша сходился туго. Он не мог играть с ними по слабости и боязливости, да сначала и не знал по-французски. Зато через несколько месяцев подружился с дочерьми хозяина, девочками, его одногодками.
Неподалеку от дома находилась католическая церковь на берегу бывшего королевского пруда, довольно большого и очень глубокого. По берегу высились тополи-гиганты, каких Тихомиров не видел даже во Владикавказе, Как ни жалок был у католиков церковный колокол, он все же напоминал что-то родное, до боли знакомое сердцу.
«Как определить сущность моего настроения? – спрашивал себя Тихомиров. – Я понял теперь, что мои старые идеалы, а стало быть и вся жизнь вертелись около чего-то фантастического, выдуманного, вздорного. Моя личная практика заговорщика, знакомство с французской политической жизнью, накопляющиеся знания – все убеждало, что наши идеалы, либеральные, радикальные, социалистические, есть величайшее умопомрачение, страшная ложь, и притом ложь глупая».
Тихомиров не сразу отверг все. Сначала он отбросил самое очевидно глупое, то есть такие нелепости, как терроризм и анархизм. Короткое время оставался на позициях революционной умеренности. Очень недолго и лишь некоторыми частичками души был либералом, критиковал революционеров, возмущался их действиями и вообще очень правильно говорил, чего не должно делать. Но в его душе уже вызревала, просилась книжка-исповедь «Почему я перестал быть революционером».
Осенью в Ле-Рэнси к Тихомирову приезжала Софья Михайловна Гинсбург, своего рода знаменитость, с широкими предложениями и программами, в том числе и с планом газеты, которая потом вышла, хотя и без его участия. С ней Тихомиров говорил уже обо всем напрямик. И в ответ на слова, что она едет в Россию убить Александра III, сказал в сердцах:
– Это очень глупо. Вы идете на верную гибель…
Она осталась при своем, заметив на прощание с удивлением:
– В сущности, вы совершенный монархист…
Эта Гинсбург вернулась нелегально в Россию в 1888 году, участвовала в покушении на царя, но в марте следующего года была арестована. Ее приговорили к смертной казни, замененной затем бессрочной каторгой, и заключили в Шлиссельбургскую крепость. Там, в крепости, она вскоре покончила с собой.
Тихомиров все это предвидел. Он не мог отрешиться от того, что жизнь имеет более глубокий смысл, нежели борьба с государством, а стало быть, есть и для отдельного человека иная роль, иная деятельность.
Где она и в чем?
Тихомиров еще долго оставался социалистом, хотя социализм его трещал по всем швам, ибо, вообще говоря, положительное начало в нем отсутствовало. Сознание этого было до крайности мучительным.
Прошлое представлялось Тихомирову по меньшей мере нелепостью, зла в нем – бездна. Из-за чего?
Все то немногое, без чего его уже ничто в жизни не связывало, оказалось разбитым, расстроенным, обессмысленным им самим.
Тихомиров любил отца и мать. Они мучительно вспоминались ему даже тогда, когда он был с головой увлечен революцией. Как только Тихомиров мысленно представлял себе их постылую одинокую жизнь – словно ножом по сердцу. Он гнал от себя мысль о них, но хорошо было, пока знал, как гнать. «Я-де пожертвовал родными великому делу. Я-де жертвую и самим собой, всем на свете. Прочь же мысли!»
Так было прежде. Но вот «великое дело» пошло к черту, его нет и не было, а была одна чепуха и нелепость. Из-за чего же он осудил на муку отца и мать? Ему вспоминался голос отца, тихий, молящий:
– Мы уже старики… Тяжело жить, друг мой… Надо кому-нибудь заботиться о нашей старости…
Тихомиров чувствовал все это, но все же бросил их через месяц, тайком, обманом. Оставил на руках у родителей двух своих маленьких дочек и подло удрал, оскорбил и презрел просьбу стариков!
Эти воспоминания неотступно мучили. Тихомиров написал из Франции родителям – ответила мать. Потом, правда, отец иногда приписывал две строки, в которых только благословлял. Итак, он прощал, прощал, но и только. В радостных и любящих словах матери не было молчаливого упрека отца. Но все же сердце ныло. Конечно, Тихомиров разбил их жизнь и ничем не мог этого поправить. Но как бы догадываясь о его страданиях и стремясь облегчить их, мать писала, сколько счастья им, старикам, доставляют его девочки – Вера и Надя…
Это немного утешало Тихомирова. «Но, – спрашивал он себя, – Вера, Надя, что с ними будет? Старики умрут, а потом?..» Он, конечно, не испытывал особенных чувств к детям, которых едва помнил младенцами. Но ведь остается долг! Можно сказать, зоологически ясно, что отец необходим для детей и без отца дети пропадут. «Зачем же я, подлец, народил на свет этих девочек, – терзался Тихомиров, – которых забросил, как щенят?» И размышляя обо всем этом, начинал любить своих сирот. Сирот при живом отце, о которых думал все больше и о которых постоянно писала мать.
Если даже Вера и Надя, далекие, выросшие без него девочки становились родными, то около него находилось существо, безмерно любимое им, существо, которое он вынянчил и за которое боролся со смертью вот уже несколько месяцев – день и ночь. «Злополучный, больной, хилый Саша – куда я его вогнал? – спрашивал себя в отчаянии Тихомиров. – Что я для него сделал и что ему готовлю? Чему я его буду учить и в какую жизнь вводить?»
Тихомирову вспоминались несчастные эмигрантские дети, растущие какими-то зверьками. А Шурик? Малютка едва лепечет, а какая-нибудь революционно настроенная дура, самодовольно хихикая, спрашивает:
– Шурик! Да скажи же! Ты – анархист или народоволец?..
Ребенок, коверкая язык, лепечет:
– Ахист… Адось…
А дубина в восхищении:
– Ты – адось! Народоволец, милочка! Молодец!..
На душе становилось стыдно и гнусно.
«Бедный мальчишка! – шептал бессонными ночами Тихомиров. – Он уже начал сознавать, что кругом – французы. Но даже не понимает их, их языка. А мы кто? Мы – русские. Что же такое – русские и где Россия? Что это за страна? Извольте-ка объяснить! И почему мы, русские, здесь, во Франции? Плохая ли страна Россия? И вообще, в чем дело? Это просто безвыходные вопросы. Что скажу я о России? Я, который сознаю, что она в миллион раз выше Франции, могу ли я повернуть язык на хулу?..»
В ночной тиши шелестели тысячелетние вязы, шепча что-то свое, древнее; таинственно скрипел половицами ветхий дом, словно призраки его давних обитателей бродили по комнатам; рядом тихо и безмятежно – сон отодвигает все дневные заботы и горести – почивала его Катя. Как жаль ее! Затащил в эту яму, откуда нет выхода. Но все же она взрослый человек. А сын, ребенок? Он-то в чем виноват?
«Все, в чем прежде я ощущал свой долг, что неподдельно любил и люблю, – говорил себе Тихомиров, – все разбито, расстроено, в полном безобразии!»
Все чаще и чаще вспоминалась Россия. Ведь как-никак, а он любил ее. Хорошо в ней или худо, умна она или глупа – это вопросы темные. Хотя все же и они скорее всего против Тихомирова, Ведь в России не плоше живут, во всяком случае не хуже, чем во Франции. А история? Она просто чарует своим колоссальным величием!..
«Я люблю эту страну! – исповедовался кому-то в ночи Тихомиров. – Я люблю и степь, и болота, и горы, и долы, люблю бородатого мужика, люблю базар, запах квашеной капусты, кучи арбузов, запах дегтя, баранки… Все это как живое встает передо мной и… для меня не существует! Вместо России и мужика противный француз буржуа! Все мне чужое, не мое. Из-за чего? Для чего? Мука!..»
И еще – самое главное – вспоминался русский храм, лампады, таинственное золотое мерцание иконостаса, молитвенное пение, бесконечные люди со свечами, торжественный колокол. О, Боже мой! Как это явственно вспомнилось, и не потому ли, что на душе было нечто странное, мистическое, имени чему он не знал?..
Строго говоря, полным безбожником Тихомиров не был никогда. Он твердил себе, что не верит в Бога, что у него материалистическое миросозерцание, однако воевать с Богом боялся – что-то его удерживало. Лишь один раз написал: «Мы не верим больше в руку Божию». И фраза эта смущала, вспоминалась как ложная и даже постыдная. И все потому, что он не имел теории Бога, а имел теорию без Бога, но в то же время давно уже ощутил нечто таинственное, чего долго не понимал, однако не мог отрицать.
Еще в России в 1879, 1880, 1881 годах Тихомиров, живя жизнью заговорщика, стал чувствовать, что и сам он, и все окружающие, воображая делать по-своему, действуют, однако, словно пешки, двигаемые чьей-то рукой, для достижения цели не своей, а какой-то никому не известной. Его удивляло присутствие некоей руки не только в общем ходе политики, но прямо в судьбе его и его товарищей. Эта неизвестная рука действовала так властно, что он испытывал суеверный страх и отчасти обиду:
– Что же я за дурак такой, что буду действовать в чьих-то неизвестных мне целях?..
Поразила Тихомирова и смерть Александра II, которая была совершенно против всяких расчетов и, судя по-человечески, не должна была случиться. Но сам он уже давно не мог отрешиться от ощущения некоей всесильной руки, двигающей всем. Рассудком он считал это суеверием, но чувство пересиливало.
Когда болезнь Саши подвергла его настоящим пыткам, он почувствовал в себе стремление бороться до конца, а с другой стороны, у него явилось нечто вроде молитвы. Он обращался к кому-то в душе, в сердце. К кому? Он не знал, но догадывался, что ни к кому, а все-таки взывал, молил кого-то о пощаде, кому-то давал обеты. Иногда говорил себе: «Господи! Если Ты есть, помоги… Я обещаю то-то и то-то, если Ты есть…»
Тихомиров бережно хранил образок св. Митрофана, никуда без него не выезжал и часто даже не выходил. Вечно носил в кармане и чувствовал себя спокойным. Когда же с ним не было его талисмана, он ждал беды. Этот образок, благословение матери, был брошен им в 1873 году, и через месяц он поплатился почти пятью годами тюрьмы. Но образок не пропал. Непонятно как он очутился у брата, мать его там разыскала и привезла в тюрьму. Месяца через два он был выпущен и с тех пор никогда не решался с ним расстаться.
Выздоровление Саши наполнило Тихомирова чем-то вроде благодарности – неизвестно кому, хотя страх не исчезал, потому что каждую минуту Саша мог свалиться. Он жил именно под Богом … Собственно, Тихомиров не помнил, чтобы благодарил эту таинственную силу, но, признаться, не переставал ее ощущать.
Работал и думал он много. Когда приходили дожди, а потом зима, вел жизнь пустынника. У себя внизу, во втором этаже без мебели, шагал по голым комнатам часами один-одинешенек. Часто, случалось, просто думал, ломал голову: «Что правда? Как жить? Что делать?» Сверху слышался иногда стук шагов Кати или Саши, но долгими часами он оставался наедине с собой.
Вместе с образком св. Митрофана Тихомиров вывез и хранил маленькое Евангелие, подарок сестры Маши. «Не знаю ничего лучше этой книги и дарю ее на память моему дорогому другу» – такую надпись она сделала. Евангелие он время от времени читывал, умел даже привести подходящую цитату, но вот за границей его к нему особенно потянуло.
И Тихомиров попал в некую фантастическую, сумасшедшую, как называл иногда он сам, полосу. Он буквально вел разговоры с кем-то по своему Евангелию.
Лежит он на своей кровати один. Все тихо, только воет в окнах ветер да шелестит со всех сторон обложной дождь. Лежит и думает, думает. Обо всем: и что такое правда, и что ему делать, и что же теперь есть… Голова мутится. Берет Евангелие, раскрывает: глядь, прямо ответ на вопрос. Но ответ неудобный. Шепчет:
– Да как же… Ведь вот какие возражения на это…
Открывает еще раз – снова ответ. Иной раз ну прямо-таки разговор, долгий и серьезный. Тихомиров от себя говорит, Евангелие – от себя. Он ничего вначале не понимал, полагая, что все это – чудачество, но обаяние этого таинственного диалога было слишком велико и ответы столь удачны, словно он разговаривал с неким мудрым, опытным человеком.
И вера вливалась в него с каждым днем, вера еще беспорядочная, неясная, вера неизвестно во что. Веру твердую, догматическую взять было неоткуда, и о ней он еще мало думал. Но стал мало-помалу припоминать молитвы и даже начал иногда распевать их, пробуждая в себе воспоминания церковных мотивов. Оказалось, что он даже иных мест «Символа веры» не мог вспомнить. А молитвенника не было…
Эти таинственные разговоры с Евангелием большею частью касались высших вопросов. Что такое правда? В чем обязанность его, Тихомирова? Но, случалось, искал он утешения и совета в тяжком угнетении от безвыходного материального положения. И вот в одну такую минуту нервного состояния попался ему ответ:
«И избавил его от всех скорбей и даровал мудрость ему и благоволение царя египетского фараона».
Этот ответ упорно попадался много раз, в разные дни. Он поразил Тихомирова своей настойчивостью.
Правду сказать, он в это время настолько не думал о России, что мысль о возвращении на родину даже в голову не приходила. Тем более Тихомиров не мог представить себе, что получит прощение государя. Но после многократного повторения в ответах из Евангелия о благоволении царя египетского начал рассуждать, не идет ли речь о каком-нибудь выдающемся заграничном покровителе? Не Клемансо ли это? Потом думал, сталкиваясь с какой-нибудь знаменитостью: «Не мой ли это царь египетский?..»
Однако когда хаос мыслей начал укладываться, когда он отрекся от старых нелепых идеалов и понял цель жизни личной, а потому и социальной, тогда уже вдруг сказал себе: «Да не государь ли это? Не на Россию ли мне Бог указывает?»
И завет Евангелия был первым ободрением обратиться к Александру III. Без него Тихомиров никогда бы не поверил в возможность прощения. Но надежда начала расти и крепнуть, появился душевный подъем – наперекор бедности, почти нищете, невзгодам, бессмысленно прожитой жизни. Тихомиров писал, перечеркивал, снова писал – своему «царю египетскому фараону»:
«Ваше Императорское Величество,
Государь Всемилостивейший!
Несмотря на воздействие семейного воспитания, полного чувства преданности престолу, я очень рано подвергся влиянию революционных идей. Верование в якобы грядущий революционный переворот было привито моему юношескому уму еще в то время, когда он не был способен к самостоятельной оценке внушаемого. Захваченный этим потоком, погубившим столько других сверстников, я совершил длинный ряд политических преступлений. Двадцатилетним мальчиком, не имея понятия ни о каком существующем строе, я уже стал его ниспровергать в качестве члена кружка «чайковцев»…
…Фанатизированный, но честный мальчик, я тогда еще легко мог бы понять нелепость своих идей. Но тюрьма отрезала меня от отрезвляющего наблюдения действительности и четыре года воспитывала в непрерывном раздражении, в ненависти, на грезах о своем «мученичестве», на фантазиях о кровавых переворотах…
…Осенью 1878 года я был отдан под надзор полиции с определением места обязательного жительства. При моей молодости и жажде широкого наблюдения эта мера поразила меня как громовый удар. Мне казалось, что я снова попадаю в нечто вроде недавно оставленной тюрьмы, и я немедленно бежал, без денег, без планов, даже не зная, кого из революционных друзей сумею разыскать. С этого момента начинается моя нелегальная жизнь…
…К половине 1879 года в сообществе «Земля и воля» образовалось два течения: одно стремилось перейти на почву политической борьбы, имея политические убийства как средства действия. Другое, более мирное, стремилось к пропаганде и организации в народе. Я принадлежал к первому течению. С тяжелым сердцем, с изумлением перед охватившим нас тогда умопомрачением исполняю горькую обязанность припомнить эти страшные 1879–1881 годы…
…Выбранный членом Административного комитета, я участвовал обязательно на всех его заседаниях, между прочим и на тех, где были решены планы преступных покушений, подготовлявшихся в Одессе, Александровске, Москве и Зимнем дворце…
…Я именно руководил газетой «Народная воля», как и вообще имел наблюдение над изданиями сообщества. Мною была редактирована большая часть прокламаций Комитета. Я имел первенствующую роль в выработке «Программы Исполнительного комитета», «Подготовительной работы партии», а также программ мелких сгруппировавшихся около Комитета кружков, в основании которых я принимал большое участие. Я участвовал в устройстве типографии общества…
…Я именно старался создать в самом русском обществе агитацию, а если возможно, то и организацию в пользу конституционного государственного переворота…
Вся эта деятельность, выдвинувшая меня на первое место как организатора так называемой партии «Народной воли», создала мне в ней чрезвычайный авторитет. Но в то же время я стал все холоднее и даже неприязненнее относиться к террору, постоянно грозившему успехам моих планов…»
5
«…Наблюдая революционную деятельность, как свою, так и других лиц, я и прежде всего выносил из нее на каждом шагу впечатление то смешного, то тяжелого, иногда ужасного. Издавна также, еще с 1880–81 годов, я нередко подмечал какой-то глубокий разлад между собой и товарищами, на вид так уважавшими меня. Они искренне, конечно, полагали, что мой авторитет велик для них, но в действительности я чем дальше, тем больше чувствовал, что они меня в сущности не понимают – ни моего „национализма“ в виде стремления поставить свою деятельность в соответствии с желаниями самой России, ни моего убеждения в необходимости твердой власти, ни моего независимого отношения к европейским фракциям революционного социализма: все это казалось странным.Лев Тихомиров
Впрочем, этот разлад существовал и в моей собственной душе, где все, что мой ум вырабатывал самостоятельно, давно боролось с принятыми на веру идеями революции. Этого разлада я не мог уничтожить до тех пор, пока не усомнился, точно ли, как это нам внушалось, наука освещает своим авторитетом эти идеи? Не решив этого, я не мог отречься от революции, и это меня приводило к уступкам революционерам. Неоднократно понимая ошибочность их деятельности, я все-таки оставался в их рядах, утешая себя надеждою постепенно изменить фальшивые стремления своих товарищей.22 августа 1888 года».
Так дело тянулось, пока размышление и критика не эмансипировали меня. Чрезвычайную пользу в этом отношении я извлек из личного наблюдения республиканских порядков и практики политических партий. Нетрудно было видеть, что самодержавие народа, о котором я когда-то мечтал, есть в действительности совершенная ложь и может служить лишь средством господства для тех, кто более искусен в одурачивании толпы. Я увидел, как невероятно трудно восстановить или воссоздать государственную власть, однажды потрясенную и попавшую в руки честолюбцев. Развращающее влияние политиканства, разжигающего инстинкты, само бросалось в глаза.
Все это осветило для меня мое прошлое, мой горький опыт и мои размышления, и придало смелости подвергнуть строгому пересмотру пресловутые идеи французской революции. Одну за другой я их судил и осуждал. Я понял наконец, что развитие народов как всего живущего совершается лишь органически на тех основах, на которых они исторически сложились и выросли, и что поэтому здоровое развитие может быть только мирным и национальным. Я понял фальшивость этих идей, которые разлагают общество, раздувая беспредельно понятия о свободе и правах личности, тогда как самая даже свобода личности на самом деле возможна лишь в среде крепких нравственных авторитетов, предохраняющих ее от ложных шагов. Я понял, что всякая мысль может развиваться нормально, лишь опираясь на авторитеты, и что, раз подорвавши веру в них, никто не в силах удержать массу от неудержимого развития до последних выводов брошенной в нее идеи беспорядка.
Таким путем я пришел к пониманию власти и благородства наших исторических судеб, совместивших духовную свободу с незыблемым авторитетом власти, поднятой превыше всяких алчных стремлений честолюбцев. Я понял, какое драгоценное сокровище для народа, какое незаменимое орудие его благосостояния составляет Верховная Власть, с веками укрепленная авторитетом.
И горькое раскаяние овладело мною. Окидывая взглядом мою прошлую жизнь, я сам прихожу в трепет и говорю себе, что для меня нет прощения. Не для оправдания, а лишь взывая к милости, осмеливаюсь сказать, что мое раскаяние беспредельно и нравственные муки, вынесенные от сознания своих ошибок, неописуемы. Лишь эти муки и это раскаяние дает мне силу прибегать к Вашему милосердию, Государь. Я умоляю Ваше Величество отпустить мои бесчисленные вины и позволить мне возвратиться в отечество, а также узаконить мой брак и признать моих детей, невинных жертв моих ошибок и преступлений.
Всемилостивейший Государь, позвольте мне возвратиться к жизни чистой и законной, чтобы я примером этой жизни, скромной, полезной, сообразно с долгом верноподданного и обязанностями честного отца и доброго сына мог изгладить если не из своего сердца, то из памяти близких тяжкий кошмар моего безумного прошлого.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Император отодвинул листки и поднял тяжелую голову, глядя прямо в глаза товарищу министра внутренних дел Плеве:
– Вячеслав Константинович! Как вы полагаете, он искренен?
– Совершенно искренен, ваше величество! – твердо ответил Плеве. – Мы ведь с ним переписываемся уже давно. И тон его писем меня совершенно убедил. Он прозрел, ваше величество…
Александр III из толстой стопки вынул брошюру Тихомирова «Почему я перестал быть революционером» и, листая ее, медленно произнес:
– Вот и я того же мнения.
И через паузу:
– И я сделаю для него все…
6
Два тяжелых локомотива тянули громадный царский поезд на перегоне между станциями Тарановка и Борки. К тяжелым паровозам были прицеплены вагон электрического освещения, далее – мастерские, вагон министра путей сообщения адмирала Посьета, второй класс – для прислуги, кухня, буфетная, столовая, вагоны первого класса – великих княжон, государя и императрицы, цесаревича, далее – дамский свитский, министерский, конвойный и багажный. Огромная масса!
Поезд из Ялты в Москву шел со скоростью шестьдесят пять верст в час. Государь не любил ездить медленно, к тому же и так опаздывали в Харьков на полтора часа, а там готовились к торжественной встрече императора.
Александр Александрович предложил начать завтрак раньше – до Харькова оставалось сорок три версты.
В столовой собралась вся царская семья и свита, всего двадцать три человека; лишь маленькая Ольга, великая княжна, оставалась в своем вагоне. За большим столом, стоявшим посреди столовой, в самом центре сидел государь, напротив Мария Федоровна. Сбоку, рядом с закусочным столом, разместились царские дети: наследник, его братья и сестра, а также шталмейстер – князь Оболенский. Из-за перегородки, ближе к буфетной, официанты разносили блюда. Художник Зичи, никогда не расстававшийся со своим альбомом, и здесь, за столом, делал быстрые, летучие наброски.
– Представьте себе, Петр Семенович, – говорил государь, пропуская под закуску добрую рюмицу, – какое поучительное дельце вы мне подкинули с этим корнетом-крымчаком!
Военный министр Ванновский, большелицый, с маленькими, близко посаженными глазками и лопатообразной бородой, оторвался от селедки в маринаде.
– Молодой человек, ваше величество, – пробормотал он. – Восточная горячая кровь!..
Дело было в следующем. Юный корнет, потомок крымских ханов, явился на дачный вечер в Сокольниках. Он стоял у буфета, когда запыхавшийся студент-распорядитель подбежал к нему и положил ему на плечо руку со словами:
– Голубчик! Что же вы не танцуете? Идемте, я вас представлю…
– Осторожно, молодой человек! Уберите вашу руку! – вспыхнул корнет.
– Ах, извините, что я испачкался о ваш погон, – отвечал студент.
Корнет выхватил шашку и зарубил его…
– Фи! Какой ужас! – сказала Мария Федоровна с легким акцентом.
Посьет пошевелил бакенбардами.
– Верно, ваше величество, наказание будет примерным!..
– Я, не задумываясь, написал… – слегка набычившись, император навис над столом тучной глыбой, – «жалею о случившемся, но корнет не мог поступить иначе».
Ванновский, превыше всего ценивший воинскую честь, победоносно поглядел на Посьета.
Уже подавали последнее блюдо – гурьевскую кашу, сладкое блюдо, названное по имени автора рецепта графа Гурьева. В тот момент, когда лакей нес государю сливки к каше, вагон заходил ходуном, началась страшная качка, и тут же раздался угрожающий треск. В несколько секунд царский вагон слетел с тележек, на которых держались колеса, и все в столовой встало вверх дном. На поднявшегося из-за стола императора рухнула крыша, и он успел удержать ее на своих плечах несколько секунд, после чего свалился под обломками. Стены вагона сплюснулись, раскидав всех завтракавших.
Всего было три роковых удара: первый показался взрывом, от второго все попадали со своих мест, а третий уложил всех в лежку.
Падая, императрица ухватила адмирала Посьета за бакенбарды, но тот высвободился и сумел подняться первым, имея за плечами опыт тяжелой морской качки и даже кораблекрушения. Из-под обломков Александр Александрович позвал его:
– Константин Николаевич! Помогите мне выкарабкаться!
Командующий главной императорской квартирой генерал-адъютант Рихтер, убедившись, что цел, стал вытягивать руки и ноги и вдруг увидел перед собой стекло. Схватиться за него – значит порезать себе пальцы. Он принялся одной ногой бить стекло, а другою пинать во что-то мягкое. Оказалось, напротив лежал министр императорского двора граф Воронцов-Дашков, который при этом только мычал.
Все понемногу начали шевелиться, хотя подняться еще не было никакой возможности. Рихтер завопил царю:
– Ваше величество! Ползите сюда! Здесь свободно!..
Первой мыслью императора было: покушение…
Увидев мужа целым и невредимым, Мария Федоровна истерически крикнула:
– Et nos enfants?
Слава Богу, дети не пострадали. Ксения стояла в одном платьице на дороге, под октябрьским пронизывающим дождем; телеграфный чиновник накинул на нее свое пальто. Восьмилетнего Михаила отыскали под обломками. Цесаревич и Георгий отделались сильным испугом. Маленькую Ольгу, сидевшую в вагоне рядом, нянька, увидев, что стенка рушится, успела выбросить на насыпь и выкинулась сама. Их вагон перебросило через столовую и опустило между буфетом и столовой поперек. Говорили: случись иначе, все, кто находился за столом, были бы раздавлены. Генерал-адъютант Зиновьев, распластавшись на полу, видел, как пробившее вагон бревно движется на него, и не мог даже пошевельнуться, а только крестился и ждал неминуемой смерти. Но бревно остановилось в двух вершках от его головы. Человек, подававший сливки, был убит у ног государя. Погибла и собака, подаренная царю шведским путешественником Норденшельдом.
Когда вся царская семья собралась и все убедились, что Господь сохранил ее (пострадала Ксения, оставшаяся горбатенькой, да императрица поранила себе левую руку вилкой), государь со свойственными ему спокойствием и незлобивостью перекрестился и начал заниматься ранеными и убитыми, которых оказалось очень много.
Погибли четыре официанта, находившиеся в столовой, за перегородкой. В вагоне электрического освещения было очень жарко, и поэтому рабочие открыли дверь. Это спасло трех из них, выброшенных из поезда; остальные погибли. В вагоне с прислугой мало кто остался жив, а если и остался, то ценою тяжелых ранений. В мастерской – там помещались колеса и запасные части – все было перемолото. В кухне повара оказались перераненными. Вагон Посьета разлетелся в прах. Остававшиеся в нем главный инспектор барон Шернваль, инспектор дороги Кроненберг и управляющий дорогой Кованько были выброшены на откос.
Кроненберг упал на кучу щебня, и у него оказалось исцарапанным все лицо, а вот Кованько отделался столь удачно, что не запачкал себе даже перчаток. Не то Шернваль. Когда к нему подошел государь и спросил, нужна ли ему помощь, барон ничего не отвечал, только махал руками, сидя на откосе. Императрица сняла с себя башлык и надела на барона, так как на Шернвале не было даже фуражки. У него оказались переломанными три ребра и сильно помятыми скулы.
В свите государя все получили ушибы, но легкие. Посьет жаловался на ногу, но кость осталась цела; Ванновский набил себе на голове три шишки; Черевину ушибло ухо. Однако больше других пострадал начальник конвоя граф Шереметьев – у него оторвало палец на правой руке и сильно придавило грудь. Фрейлине государыни Голенищевой-Кутузовой кусок щепы попал в неприличное место.
Художника Зичи во время катастрофы облили горячей гурьевской кашей. Когда он очутился на шпалах, то первое, о чем вспомнил, был его альбом. Он добрался до разрушенной столовой и – о чудо! – увидел свой альбом целехоньким.
В задних вагонах вообще никто не пострадал, только было много испуга. В свитском вагоне генерала Ширинкина находился барон Таубе, всегда сопровождавший царские поезда. Когда раздался страшный грохот, он бросился без памяти бежать в лес. Солдаты, охранявшие путь, едва не застрелили его, думая, что это злоумышленник. Посьет во время крушения потерял все свои вещи и остался в одном сюртуке.
Когда сцепили уцелевшие вагоны и состав тронулся к Харькову, государь с царицей навестили Посьета, который лежал в купе. Мария Федоровна присела рядом с ним на скамейке, а император остался стоять. Они его утешали и пробыли у него более двадцати минут, не разрешая подниматься.
Перед уходом Александр Александрович вынул небольшой сверток и развернул его. Это был кусок дерева, переданный царю жандармом.
– Что, Константин Николаевич? Неужели гнилая шпала?
Посьет подскочил со скамейки:
– Нет, ваше величество! На этой дороге все шпалы были переменены только два года назад! Это обломок от вагона…
И только оставшись со своей Минни, император вдруг вспомнил доводы молодого и довольно дерзкого путейца, который этим летом в Фастове повздорил с Посьетом и чуть было не надерзил ему самому. Как же его фамилия? Ба, конечно, Витте!
В июле месяце, едучи в Ялту, Александр Александрович был крайне удивлен тем, что время движения в пути было увеличено кем-то на целых три часа. Посьет объяснил ему, что новый управляющий Юго-Западной дорогой категорически отказывается принимать на себя ответственность, если тяжелый императорский поезд будет идти с такой скоростью, какая была назначена.
– Он считает, – сказал адмирал, – что при наших русских дорогах, с легкими рельсами и деревянными шпалами, перегруженный состав может вышибить рельсы – и произойдет крушение.
– Ерунда! – отрезал тогда царь.
Значит, не ерунда?
Когда летом, проездом в Ялту, остановились в Фастове, государь, зная, что там будет встречать его управляющий Юго-Западной дорогой, несколько раз выражал свое неудовольствие медленностью движения. Свита высыпала на перрон. Государь задержался, глядя в окно, – Посьет, граф Воронцов-Дашков, Черевин и барон Шернваль окружили молодого чернявого господина в форменной тужурке и фуражке.
– Уж не еврей ли? – подумал вслух Александр Александрович. – Слишком черный. Да вот и председатель правления этой дороги Блиох – еврей…
Между тем генерал-адъютант Черевин выговаривал Витте:
– Государь очень недоволен ездой по Юго-Западным железным дорогам…
– Нельзя, ваше превосходительство, развивать скорость легкого курьерского поезда, когда два товарных локомотива тащат такой состав… – пытался возражать Витте. – Это не Европа, где шпалы металлические, а балласт из щебенки… Вопрос времени, когда такой поезд потерпит крушение…
Последние слова уже слышал император, спустившийся на перрон. Еще подходя к спорящим, он зычно сказал:
– Да что вы говорите! Я на других дорогах езжу, и никто мне не уменьшает скорость! А на вашей дороге нельзя ехать просто потому, что ваша дорога жидовская!..
Витте опустил глаза и смолчал. Зато горячо вмешался Посьет:
– Эта дорога, по всей видимости, находится не в порядке. Потому-то быстро ехать нельзя…
– Дорога в полном порядке, – возразил Витте.
– А на других дорогах ездим же мы с такой скоростью, – наступал на него министр путей сообщения. – И никто никогда не осмелился требовать, чтобы государя везли с меньшей скоростью.
Тогда Витте не выдержал:
– Знаете, ваше высокопревосходительство, пускай делают другие как хотят. А я – слышите? – я государю голову ломать не желаю. Потому что кончится все тем, что вы государю шею сломаете!..
Император слышал все это и был очень недоволен дерзостью молодого человека. Однако он смирил себя, промолчал и ушел в свой вагон.
«Сразу же из Харькова дать за подписью барона Шернваля телеграмму, чтобы этот Витте был приглашен экспертом. Пусть доложит о причинах крушения поезда», – решил Александр Александрович.
Он вышел в соседний вагон, где спали дети. Ники метался во сне, скрипел зубами, дергался. Его желтоватое лицо искажалось гримасками пережитого.
«Эх, подпортила мне породу моя Масенькая, – не без грустного юмора подумалось государю, с нежностью разглядывавшему сына при смутном фиолетовом свете ночника. – И росточком наследник не вышел, и нервы, нервы…
Он положил большую ладонь на лоб цесаревича, и тот затих и даже улыбнулся во сне.
Император медленно вернулся к себе в вагон.
«Да, – вспомнил он опять о Витте, – этот молодой человек очень резок. Он сказал в отношении меня большую дерзость. Но так как этот Витте оказался прав, то я имею на него большие виды…»
7
«Ваше Высокопревосходительство!Лев Тихомиров ».
В настоящее время вся русская колония в Париже, воссылая благодарственные мольбы промыслу, сохранившему драгоценные дни Государя Императора и Его августейшего семейства при несчастном случае в Борках, шлет на Родину радостные поздравления. Не уверенный в том, чтобы соседство моего имени не показалось неприятно для остальных членов колонии, политически не запятнанных, я не решаюсь внешним образом вмешаться в их ряды. Но если бы я мог рассчитывать, что Государь Император, невзирая на мои тяжкие вины перед Ним и Россией, соблаговолит мне позволить высказать мои чувства, я бы осмелился просить Ваше Высокопревосходительство присоединить мой голос к тому всенародному голосу России, где и грешный, наряду с чистым, воссылает благодарение Всевышнему за избавление от опасности, угрожавшей Отечеству, сердечно веселится спасению Его Императорского Величества вместе с августейшим семейством и твердо верит в покровительство Божие, для блага России хранящее Царские дни.
С полным почтением остаюсь готовый к услугам – Ваш
Это письмо Александр III нашел в огромной пачке всеподданнейших подношений царю со всех концов России и даже со всего света. Сжав его в огромном кулачище, государь в волнении прошествовал в покои императрицы.
– Минни, дорогая! Моя единственная, собственная женушка! – Он нежно приобнял и поцеловал ее. – Я не терплю сплетен. Но как быть, когда мне передают слова Михень. Говорят, что, узнав о крушении нашего поезда, Мария Павловна воскликнула: «Jamais nous n’aurons une pareille chance!» И она предпочитает публично называть это несчастье не accident, но incident!..
– Саша! Чего еще можно ожидать от этой блудницы! – гладя волосы своего великана мужа, отвечала Мария Федоровна. – Для неё не существует ни собственной семьи, ни семьи царской, и она как была, так и осталась немецкой принцессой. Русские интересы для нее ничто. Мне как-то рассказывала фрейлина Тютчева о том, какое ужасное впечатление произвела Михень на покойного генерала Скобелева. Он был на обеде у дяди Миши, который в первый раз надел мундир нового образца, русские шаровары и меховую шапку, но с немецкой кокардой…
Да, одним из первых указов для армии было введение Александром III новой, простой и удобной русской формы. Он приказал также, чтобы лица его свиты имели на эполетах и погонах вензель его имени, исполненный славянской вязью, и восстановил по древнему обычаю лик Спасителя на знаменах, а наверху древков восьмиконечный крест.
– И что же Михень? – спросил император.
– Началось с того, что Скобелева возмутила немецкая кокарда у дяди Миши. Генерал прямо сказал: «На месте этой кокарды должен быть восьмиконечный крест!» И тогда Михень не выдержала и воскликнула: «Я недостаточно русская, чтобы понять эти тонкости! И если вы будете продолжать в таком тоне, то я выйду из-за стола!» И это русская великая княгиня! И Марию Павловну, и Ольгу Федоровну Скобелев считал агентами Бисмарка…
– Ну уж тут наш Гарибальди загнул, – засмеялся император и, посерьезнев, добавил: – Самое ужасное не в их немецких симпатиях. Ты только подумай! Великая княгиня желает твоей и моей смерти и смерти наших детей, чтобы наследовать престол. А цареубийца и злодей, – Александр III потряс письмом Тихомирова, – воздает благодарение Богу за наше чудесное спасение! Какой позор для Романовых!
– А ты знаешь, дружок, что говорила мне жена Гурко? – сказала Минни. – Когда Володя был в Виленском крае, то Михень требовала во время смотров, чтобы полки приветствовали ее…
– Не иначе как она уже чувствует себя императрицей! – рассвирепел Александр III. – Ну да я ей задам…
Случай скоро представился.
8
Государь был разгневан.
Ему доложили, что его невестки – Мария Павловна, жена брата Владимира, и Александра Георгиевна, жена Павла, – шастают без разбора, роняя свое достоинство, куда их ни позовут. Вот только что побывали на балах у жены генерал-майора Пистелькорса и полковника лейб-гвардии конного полка Гартунга. Особенно раздражала императора своим поведением Мария Павловна. Государь строго выговорил им, добавив, обращаясь уже к Александре Георгиевне:
– Вам, принцессе крови, дочери греческого короля, должно быть особенно стыдно!..
Дамы то покрывались пунцовым румянцем, то становились бледны от страха словно мел.
Император Александр III был действительно главой царской семьи. Все великие князья, включая дядьев, не только почитали и уважали его, но и чрезвычайно боялись. Настоящий патриарх, он резко пресекал всякие вольности, допускаемые при его покойном отце, и сам подавал пример верности в семье. Умом своего сердца он понимал, что гнездо Романовых объединяет десятки различных характеров и темпераментов, но все эти лица должны служить примером для его подданных в своей частной, общественной и государственной жизни. Ведь любая неловкость, произошедшая в императорской или великокняжеской семье, тотчас становилась предметом всевозможных толков, преувеличений и легенд.
Эти требования распространялись не только на самых близких: дядю Низи – великого князя Николая Николаевича – и дядю Костю – Константина Николаевича, на братьев – Владимира, Павла, Сергея, Алексея, но и на дальних родственников – принцев и герцогов. Государь с неодобрением относился к семейству герцогов Лейхтенбергских, которые породнились с Романовыми, когда его тетка Мария Николаевна вышла замуж за Максимилиана-Евгения-Иосифа-Наполеона. Царственный дед государя лично дал герцогу Максимилиану титул императорского высочества.
Однако великая княгиня хранила своему супругу верность лишь первое время.
Как полагал Александр III, только старшие дети – Николай и Евгения – могли считать своим отцом герцога Максимилиана, умницу, образованнейшего человека, президента Императорской Академии художеств. Но разве лукавые и неверные жены ценят своих мужей за такие качества?! Что же до младших детей – Георгия и Евгения, то они скорее всего были отпрысками красавца Строганова, за которого сразу после кончины супруга вышла Мария Николаевна. Впрочем, сам Евгений признавался своей жене в том, будто он сын актера Бюссана…
Не терпел император и морганатические браки.
Николай Лейхтенбергский был женат на дочери почетного опекуна Акинфова, а Евгений – на Скобелевой, сестре знаменитого генерала и фантастической красавице. Но Николай хотя бы соблюдал порядочность по отношению к своей семье. Евгений же был крайне легкомыслен, да и жена его вела себя, мягко говоря, не очень достойно. До Александра Александровича доходили слухи, что его брат Алексей пользовался ее особенным расположением. Добро еще, император не знал подробностей, о которых шушукались в гостиных. Ревновавший жену принц Евгений заплатил актрисе Мокур семьдесят тысяч целковых. И за что? Только за то, что она помогла ему застукать любовников, так сказать, на месте преступления. Между герцогом и великим князем произошла не дуэль, но вполне пошлая драка. Однако потом они помирились, даже сделались друзьями, и жена Евгения, говорят, была между ними поделена.
Эта герцогиня Лейхтенбергская отличалась не только своими амурными похождениями. Камердинер императора за утренним туалетом поведал государю, что его навестил слуга принца Евгения и рассказал, как живет красавица герцогиня. Несмотря на то что она недавно перенесла в Париже вторую операцию рака, а может быть, как раз поэтому, но чудит она не переставая. Встает в одиннадцать вечера, до девяти утра не спит, а день дрыхнет, превратив его в ночь. У нее восемь собак. Ночью она приказывает из дюжины кур вынуть печенки, зажарить их в сливочном масле и подать собакам. Собаки за сутки истребляют три сотни бисквитов, жрут куриные котлеты и вообще имеют самое изысканное меню. А дети – сын и дочь – едят на третий день то, что собаки не съели!
Ничего не скажешь, хороша семейка!
Георгий Лейхтенбергский, взяв в супруги дочь черногорского князя Николая, продолжал жить со своей любовницей-француженкой.
Однажды, разговаривая с русским консулом во Франции, император спросил:
– А что, много ли в Биаррице русских?
Консул ответил:
– Да, ваше величество. Русских на курорте довольно много. И в том числе принц Георгий Лейхтенбергский.
Александр III, никогда не церемонившийся в выражениях, возмутился:
– Что же, принц моет свое поганое тело в волнах океана?
Консул растерялся и молча поклонился государю.
Когда Николай Лейхтенбергский, проживавший в Мариинском дворце, скончался, его братья Евгений и Георгий заявили претензию на наследство. Наследство из драгоценных камней, главным образом бриллиантов, досталось Николаю от его матери – великой княгини Марии Николаевны, сестры Александра II, и формально могло перейти к Георгию, женатому на черногорской княжне. Однако император выбрал наименьшее зло. Хотя Николай Лейхтенбергский и был женат на дочери чиновника, занимавшегося попечительством о вдовах и сиротах и призрением несчастнорожденных, он пользовался благосклонностью Александра III за безукоризненное поведение в семье.
Поэтому государь прежде всего уважил волю покойного, некогда испрашивавшего дать его детям титул высочества и признать их принцами Лейхтенбергскими, а затем предложил, чтобы наследство осталось потомкам принца Николая.
Можно сказать, что Александр III собственное отношение к семье, к жене и детям желал сделать нравственной нормой для остальных членов Дома Романовых. Среди братьев он выделял и любил Владимира, который в молодости был большой кутила и даже распутник, но с годами образумился, и из него выработался добрый и благородный человек. Хотя бурные кутежи и романы не прошли даром, расстроив здоровье великого князя. Но разве можно оправдать этим распутство его жены Марии Павловны, Михень?
В течение нескольких лет она сожительствовала с полковником кавалергардского полка Николаевым, который был не то сыном Николая Николаевича Старшего, не то сыном самого покойного государя. Потом она вцепилась, словно кошка, в Николая Николаевича Младшего, которому была противна. В обществе судачили, что-де великий князь Владимир уже не может быть мужем, а Мария Павловна очень страстная натура. Да только ли дело в Николаеве или Николае Николаевиче Младшем! Как сказал бы известный Лермонтов, «все побывали тут»! Минни, как и сам государь, не могла ее терпеть.
Императору передали рассказ полковника Каульбарса, начальника штаба 1-го гвардейского корпуса, которым командовал Владимир. Как-то полковник был приглашен в Царское Село на завтрак к великому князю. Входя в приемную залу, Каульбарс увидел Бобби Шувалова, которого великий князь очень дружески встретил, а затем увлек к жене. Завтрак запоздал на целых двадцать минут. Когда великий князь с женою и граф Шувалов с супругой – та находилась у Марии Павловны – вышли, все они, кроме Владимира Александровича, были страшно красны. Во время завтрака внимание хозяев сосредоточилось только на чете Шуваловых. Все это показалось Каульбарсу странным, и он не удержался от вопроса после завтрака:
– Monseigeneuf, mainteant je ne comprends riends.
На это великий князь ответил:
– Il у beaucoup de choses, que vous ne pourrez comprends rien.
Можно себе представить, чем они там занимались!
Удивительно ли, что Владимир Александрович страдает рожей лица – весьма прилипчивой болезнью. Он получил ее от Марии Павловны. А она от кого?..
И вот Мария Павловна и Александра Георгиевна перед строгими очами императора.
Про дочь короля Георга государь не раз слышал, что она несчастна с его братом Павлом. Павел тайно и безответно влюблен в жену Сергея Александровича, Елизавету Федоровну, которая являет всем подлинный урок морали.
Однако Александра Георгиевна замечает эту любовь.
Но нужно ли, чтобы общество знало об этом? Нет, не нужно! У Александра Александровича на столе лежит номер «Русского архива» со статьей «Повествования и рассказы о перевороте в России в 1762 году», на которой он собственноручно начертал: «Какой цензор пропустил?»
Когда же ему сказали, что еще раньше очерк был помещен в «Воронцовском архиве» и печатать его дозволил бывший министр внутренних дел граф Игнатьев, царь сказал:
– В последнее время слишком откровенно пишут исторические журналы. Они затрагивают события и лица в записках и дневниках, еще недавно занимавших общественное положение. И не только умерших, но даже живущих людей. И разоблачают их домашнюю, интимную жизнь, что вовсе не желательно.
Впрочем, что будет написано потомками о нынешнем царствовании?..
Государь снова вернулся мыслью к очередному уроку нравственного внушения, который он преподал двум невесткам, и, отпуская Марию Павловну и Александру Георгиевну, сказал на прощание:
– В следующий раз я отправлю вас на бал к брандмайору!..
9
В большой Белой зале Гатчинского дворца Витте в числе прочих приглашенных ожидал выхода государя.
Император не забыл дерзкого молодого человека и следил за его судьбой. До этого, находясь в Киеве, Витте занимал место управляющего Юго-Западными железными дорогами, получал громадное содержание и был совершенно свободным человеком – сам себе хозяин. Но после того как новый министр путей сообщения Вышнеградский, сменивший Посьета, поручил Витте составить тарифный закон, который бы привел в порядок финансовые дела на железных дорогах, было решено предложить ему должность директора департамента железнодорожных дел.
Тогда Витте написал откровенно Вышнеградскому: «Вы, пожалуйста, доложите государю. Если государь прикажет, я, конечно, это сделаю. Но чтобы он имел в виду, что я никаких средств не имею. Жалованье директора департамента 8–10 тысяч, а я в настоящее время получаю более 50. Я совсем не претендую на такое содержание, так как понимаю, что на казенной службе никто столько не получает. Если бы я был один, но у меня молодая жена, а поэтому я не хочу переезжать в Петербург и потом нуждаться, а хочу, чтобы мне по крайней мере дали такое содержание, на которое я мог бы безбедно жить».
Вышнеградский ответил на это, что государь приказал, чтобы восемь тысяч рублей Витте получал по штату, а еще восемь тысяч он сам будет доплачивать ему из своего кармана. Таким образом, вопреки собственному желанию, Витте начал новую карьеру.
Не привыкший к официальным приемам, он томился, разглядывал лепное убранство стен и плафонов, отражавшихся в огромном зеркале паркета, остекленные двери с видом на парадный двор перед дворцом, античные скульптуры – головы Антиноя и Каракаллы. В шеренге представлявшихся ближе всего к Витте стоял скромный, аскетического вида пехотный полковник.
Наконец отворились двери из аванзала и тяжелой поступью вошел император. Он был один, очень скромно одетый, конечно, в военной форме, причем довольно поношенной. При виде государя Витте невольно вспомнилась расхожая острота, пущенная кем-то в петербургских салонах: «Из царя можно выкроить всю его семью, такой он толстый, и еще останутся куски».
Александр III с величественной медлительностью подходил к каждому по порядку, начав с армейских лиц. Остановившись перед полковником, он сказал ему несколько дежурных фраз, а затем добавил:
– Подождите, не уходите. Я с вами хочу еще поговорить…
Затем царь обратился к Витте и сказал, что очень рад его видеть, рад, что тот согласился исполнить высочайшее желание и принял место директора департамента железнодорожных дел.
– Кстати, Сергей Юльевич, – осведомился император, – в каком вы чине?
– Я всего лишь титулярный советник, – отвечал Витте. – И к тому же нахожусь в отставке.
Государя удивил скромный девятый ранг, соответствовавший военному чину штабс-капитана. Вспомнился популярный романс Даргомыжского:
Но еще больше изумило и даже насторожило императора, что Витте получил отставку.
– За что же, Сергей Юльевич, вас уволили? – уже строгим тоном спросил он.
– За орден Прусской Короны, ваше величество, – спокойно пояснил Витте.
– Как так?
– Очень просто. Будучи управляющим Юго-Западными дорогами, я имел постоянные сношения с дорогой, идущей в Кенигсберг, в Пруссию, и участвовал в съездах с представителями немецких железных дорог. Вдруг мне пишут из Министерства путей сообщения, что император Германский Вильгельм пожаловал мне орден Прусской Короны. И вот министр просит меня сообщить, за что мне пожалован этот орден.
Царь ухмыльнулся в бороду, предвкушая, какую дерзость министру учинил этот хват Витте.
– И что же?
– Так как я на Министерство путей сообщения был очень зол из-за проволочек в моем очередном назначении, то ответил следующее. Я очень удивлен, что меня об этом спрашивают, ведь орден дал не я Вильгельму, а Вильгельм мне. Поэтому они должны были обратиться к Вильгельму, почему он дал мне орден. Я же объяснить этого не могу, так как никаких заслуг ни перед императором Вильгельмом, ни перед Пруссией за собою не чувствую и не знаю…
– Вам, я думаю, – сказал император, – по новой должности полагается чин действительного статского советника…
Перескочить из девятого класса сразу в четвертый, что соответствовало чину генерал-майора, было совершенно исключительным явлением. Витте поблагодарил государя и поклонился.
Затем дежурный флигель-адъютант провел собравшихся в Мраморную столовую. Витте определил, что рядом с ним будет сидеть полковник, но его отчего-то не было. Очевидно, полковника задержал государь – он появился лишь в середине завтрака. Потом всех приглашенных отвозили на вокзал в экипажах, рассчитанных на двух человек. Сев с полковником, Витте решился спросить:
– Простите, если это нескромно, но почему император оставил вас? О чем он с вами говорил?
Полковник улыбнулся и ответил:
– Видите ли, государь знал меня, когда я был очень полный. А теперь я худой. Вот он меня все время расспрашивал, каким образом я сделал, что так похудел. Я ему рассказал, какую жизнь вел и что ел. Он сказал, что очень мне благодарен, что это он тоже попробует, потому что ему неудобно быть таким толстым.
А Витте с непривычки думал, что царь интересуется каким-нибудь государственным секретом…
Вспоминая свой разговор с Витте, император повторял себе:
– Таких по характеру людей я люблю.
10
Государь вернулся в Гатчину в самом скверном настроении и заперся в своем маленьком кабинете. За толстыми фолиантами в шкафу нашарил пузатую фляжку с коньяком, наполнил им серебряный стаканчик из-под перьев (боялся Минни и ее досмотров), быстро опрокинул обжигающую влагу и тотчас засунул фляжку на место, за книги.
Умер дядя Костя!
Конечно, он перенес немало тяжелого в жизни, но во многом сам был виноват! Дядя Костя, без сомнения, оставался правой рукой папá в деле освобождения крестьян и в других реформах. Но когда он проявил тот же либерализм, будучи наместником в Царстве Польском, это не очень-то отвечало интересам империи.
Впрочем, для Александра Александровича и сама великая реформа представлялась теперь поспешной и до конца не продуманной. Что ж, прошлого не вернешь и не переиграешь. Пусть уж история расставит все на свои места….
Главное же заключалось в ином – и об этом знал весь Петербург: в недостойном поведении дяди Кости в семейной жизни.
Они с дядей Низи обзавелись побочными семьями, побочными женами из балета и с этими балетчицами жили открыто, словно законные супруги. Покойник ездил со своей танцовщицей Кузнецовой и по России, и за границу, к чему, еще в бытность наследником, Александр Александрович относился совершенно отрицательно. И хотя дядя Костя был гораздо старше его, он страшился своего царственного племянника и даже не мог в последние десять лет приезжать в Петербург, а жил или за кордоном, или в Ялте.
У себя в Орианде дядя Костя начал вовсю чудить.
Его дворец сильно пострадал от пожара, и вот великий князь устроил в развалинах шатер-столовую, куда было проведено электричество. Следуя своим либеральным воззрениям, он приказал пускать туда всех и каждого и во всякое время. Одна провинциалка специально приехала в Орианду посмотреть на знаменитого человека. Бродя по зале, она встретила незнакомого господина и спросила его, где бы ей увидеть его высочество.
– Трудно сказать, – отвечал тот. – Ведь он повсюду шляется…
Затем, при дальнейших расспросах, барыня узнала, что незнакомец, с которым она говорила, и есть великий князь.
«И этот человек собирался облагодетельствовать Россию конституцией!» – в сердцах подумал вслух Александр III.
У дяди Кости кроме столовой на пепелище было еще два домика. В одном он жил с Кузнецовой и с детьми, а в другом принимал гостей, которые, правду сказать, редко навещали великого князя. Так что он был доволен и тем, что появилась провинциальная барыня.
В другой раз, прогуливаясь в сопровождении офицера Рамзая, дядя Костя встретил урядника, который отдал ему честь. Каково же было удивление Рамзая, когда великий князь остановился и подал полицейскому чину руку.
– Ваше высочество! Зачем это?
– Чему удивляетесь, – ответствовал Константин Николаевич. – Сегодня он урядник, а завтра, глядишь, станет губернатором!..
Говорят, что о покойниках «аут бене, аут нигиль» – «или хорошо, или ничего». Но что за чин – покойник! И теперь государь вспоминал все, что было связано с дядей Костей и другими великими князьями, морщась от неудовольствия и браня досужие языки, которые нанесли столько сору и сплетен вокруг царствующего дома. Узнав, что дяде Косте совсем плохо, император наконец разрешил ему приехать в Петербург и поселиться в Павловске, в настоящей семье. Государь навестил его и отнесся к нему весьма почтительно и чрезвычайно благосклонно – как к своему дяде. За несколько дней до смерти великий князь, кажется, все понял. И когда к его постели подошел племянник, дядя Костя, уже не будучи в состоянии говорить, взял его руку и поцеловал ее, как бы прося у императора прощения.
Да, его последние земные дни были для всех сущим наказанием. Доктор Мурин, сопровождавший дядю Костю в коляске на прогулках по Павловску, рассказывал, что если кто-нибудь ошибется в названии улицы, дядя Костя начинает нечленораздельно мычать и страшно сердиться. Характер его, крайне нетерпеливый, доставлял сплошные мучения близким. Он смотрел на какой-нибудь предмет и показывал, чтобы ему его подали. Бросаются принести – он сердится: не то. Поднимает палец на другой предмет. Подают – опять не то. И это могло продолжаться по нескольку часов и несколько раз в день!..
При вскрытии тела доктора нашли, что весь мозг дяди Кости превратился в кашу…
А его отпрыски?
Достаточно вспомнить Николая, который молодым офицером украл драгоценные бриллианты у своей матери Ольги Иосифовны! Тогда император сослал его в Оренбургскую губернию и лишил всех чинов, но затем позволил перевестись в Туркестан. Покойный генерал Кауфман, рассказывая о Хивинском походе 1873 года, жаловался Александру Александровичу, еще цесаревичу, на сына дяди Кости. Все в походе было на вес золота, и Николай Константинович продавал втридорога офицерам вино и консервы. Затем он почти силой отнял, заставив себе подарить, у хивинского хана его любимую лошадь. Хан приехал к Кауфману и со слезами на глазах говорил, что вынужден был отдать племяннику русского царя скакуна, без которого жить не может. Кауфман обещал хану вернуть коня и призвал Николая Константиновича, который принялся уверять, что это был подарок.
– Неправда! – перебил его генерал. – Приказываю возвратить лошадь…
Тогда великий князь отправил скакуна Кауфману вместе со своей шпагой. Кауфман отослал ее назад со словами:
– Я не поцеремонюсь отнять у него шпагу, когда найду это нужным.
И это было сказано о старшем сыне дяди Кости, кузене Александра Александровича!..
Император вновь наполнил серебряный стаканчик и выпил.
А дядя Низи? Какая ужасная судьба, какая неприглядная кончина!
Расстался со своей законной женой Александрой Петровной, сестрой принца Ольденбургского, и прижил четверых детей от танцовщицы Числовой. Правду сказать, виноваты обе стороны. Александра Петровна унаследовала фамильную ненормальность, будто бы шедшую от прадеда царя – императора Павла I. Сперва она влияла на дядю Низи, но, утратив женственность, занялась устройством Петровской общины с игуменьей Митрофанией, а затем вдруг переключилась на хозяйство – коров и кур.
Александр Александрович с неудовольствием вспомнил ее. Всегда грязная, в толстых шерстяных чулках, тетя Саша, конечно, была непривлекательна, что, однако, не извиняет дядю Низи. Расставшись с мужем, она совершила длительное путешествие морем – из Петербурга в Одессу, а приехав в Киев, поселилась в огромном дворце, который был построен на самом берегу Днепра по приказу папá. К этому времени Александра Петровна размотала все свое значительное состояние.
Когда-то дядя Низи разделил бриллианты бабушки государя – императрицы Александры Федоровны, подаренные его жене с тем, чтобы они переходили из рода в род и делились между двумя сыновьями. Каждому из них в итоге досталось по девяносто тысяч рублей. У Александры Петровны еще хранились бриллианты на девятьсот тысяч рублей, но в Киев она приехала без гроша в кармане. Императору пришлось выдавать ей из собственной шкатулки по семнадцать тысяч в месяц. Однако и этого не хватало, так как у тети Саши появились совершенно непредвиденные расходы.
Вместе с Александрой Петровной в Киев заявился некий священник Лебедев, который имел подавляющее влияние на великую княгиню. Она его, несомненно, более чем любила, но это была какая-то психопатическая любовь. Когда рассказы об этом священнике, запустившем руку в карман великой княгини, дошли до Александра III, тот, понятно, был очень недоволен. Последовало распоряжение, чтобы Александра Петровна освободила дворец. Предлогом послужило намерение императора посетить Киев. Высочайший визит нисколько не мог бы сам по себе вынудить великую княгиню выехать из громадного дворца. Но царь был раздражен тем, что во дворце живет священник Лебедев и, по слухам, не держит себя так, как должен держаться обыкновенный батюшка.
Александра Петровна вынуждена была найти дом в Киеве, устроила в нем домашнюю церковь, и Лебедев продолжал при ней играть свою прежнюю роль. Говорили, что он обкрадывает ее, доводя чуть ли не до нищеты. Несмотря на большие деньги, получаемые от государя, двора великая княгиня не держала, за столом ей служил грязный швейцар, который и дверь отворял гостям. Обстановка, передают, была самая мизерная, а на столе стоял графин с пробкой из бутылки. Сама великая княгиня пребывала в долгу как в шелку и по нескольку месяцев никому не платила жалованья. В Киеве ее поставщики отказывались поставлять ей товар. Деньги шли попу, и государю пришлось назначить над великой княгиней административную опеку, а Лебедева привлечь к ответственности.
Была ли она ненормальна, или лицемерна, или хитрая лиса? Всего, видимо, понемногу. Но только Александра Петровна учредила обитель и решила туда переселиться. Она уже давно говорила, что у нее отнимаются ноги, а затем и вовсе перестала ходить. Так как обитель находилась далеко от ее дома, Александра Петровна велела перенести себя туда и желала, чтобы ее несли женщины. Шествие завершилось в четыре часа ночи. Бабы тащили ее по глухим улочкам Киева в сопровождении губернатора Самары. Когда ее приволокли к монастырю, она вскрикнула:
– Кажется, свершилось чудо! Я чувствую, что могу ходить! – Встала с кресел и пошла в монастырь.
Тут же она телеграфировала императору:
ГОСПОДЬ СОВЕРШИЛ ЧУДО. Я ПОЛУЧИЛА НОГИ
Но куда хлеще тетушки была балерина Числова!
После того как папá выслал ее в 1875 году в Венден, дядя Низи дал ей пятьсот тысяч рублей, а каждому из четырех детей – по сто тысяч. Тем не менее Числова полагала, что великий князь мало заботится об их общих детях.
Когда была объявлена помолвка сына дяди Низи – Петра, Числова стала упрекать дядю: сыну, дескать, невесту нашел, а ее дочери нет, и так разгневалась, что неожиданно бросилась на него и дала ему сильную пощечину. Тот не удержался на ногах и рассек себе щеку об острый угол камина. С тех пор у него заболела щека, долгое время не сходил синяк и он никуда не показывался. Лицо у дяди Низи все было забинтовано, и оставались только глаза. Хотя при нем находился доктор, он принимал только те лекарства, какие давала ему Числова. При этом она его не навещала, не пускала к нему детей, и он целые дни проводил вдвоем с фельдшером.
От удара у великого князя возникла фиброма, а затем рак…
А как преследовала Числова своей болезненной ревностью дядю Низи!
По обыкновению, осенью Николай Николаевич переехал с ней из своего имения Знаменки в Петербург. На этот раз они покинули имение во второй половине дня. Вдруг посреди ночи прислугу будит состоявший при великом князе генерал-майор Афиноген Орлов и говорит, что Николай Николаевич с Числовой вернулись.
«Катюша» тут же проходит в его комнаты и в присутствии камердинера Зернушкина начинает потрошить ящики столов и комоды и, разбрасывая вещи, кричит:
– Я найду, что мне нужно! Я отыщу твои амурные записочки, ловелас! Я разоблачу твои любовные интрижки!..
На бедного великого князя было жалко смотреть. Он все просил Зернушкина собрать его вещи, чтобы другие не стали свидетелями ничем не оправданного скандала, и растерянно бормотал:
– Катюша! Я не давал повода…
Но Числова была неумолима. После этого дядя Низи запретил подавать себе письма и приказывал всю корреспонденцию нести ей. Над великим князем, некогда командовавшим российской армией, был учрежден, можно сказать, военно-прокурорский надзор. Так как Николай Николаевич вставал по армейской привычке очень рано, Числова поднималась и вовсе с петухами – в три пополуночи, и идти спать ему не дозволяла до двух ночи и долее. И горе, если дядя Низи засыпал в кресле, – она так сердилась, что не отпускала его от себя еще целый час.
Она умерла в декабре восемьдесят девятого года.
За несколько месяцев до ее смерти дядя Низи был уже с Числовой в холодных отношениях и с самого лета видел ее лишь изредка. В день именин заглянул к ней на десять минут, и то чтобы проститься. Великий князь собирался в Сорренто по случаю своей болезни – костоеда в деснах. Известие, что он покидает Россию, ускорило кончину Числовой, которая страдала раком пищевода. Она умерла голодной смертью.
Уход из жизни многолетней любовницы повлиял на рассудок дяди Низи. В своей дворцовой церкви он вставал с четырьмя детьми от Числовой и их бабушкой, некогда кухаркой, на почетное место. Все вместе они подходили к кресту, при этом священник целовал руку старшей дочери, словно особе царской фамилии. Вскоре великий князь с дочерью отбыл в Ниццу.
В Ницце престарелый дядя знался с самым дурным обществом и наконец увлекся восемнадцатилетней француженкой. С ней он гулял и любезничал на Английской набережной. Однако у его избранницы оказалась куча папенек, маменек, тетушек, которые не оставляли ее ни на шаг, что еще больше воспламеняло его высочество.
А когда дядя Низи вернулся в Россию, оказалось, что он и вовсе сошел с ума. Пункт помешательства: все женщины в него влюблены. Профессор Харьковского университета психиатр Козловский обследовал его и нашел, что он неизлечим. Помешательство его началось в балете. Когда великий князь увидел кордебалет, то захотел разом обладать всеми «кордяшками». Он не пропускал ни одной юбки и если видел мужчину с лицом, напоминающим женское, то бросался целовать и его.
А потом – печальный конец: приступ судорог, недолгий сон, трясение челюсти, невладение языком и ослабление памяти. Состоявшего при нем генерал-майора Афиногена Орлова дядя Низи искусал, но, говорят, не опасно. И всего в двух местах. После этого он не мог видеть свою жертву, ругал генерала и кричал:
– Вор! Пошел вон!..
Между тем в Петербург явился отец девушки, в которую влюбился дядя Низи во Франции, – некий Дампьер. Он приехал к великому князю Михаилу Николаевичу и заявил, что Николай Николаевич обещал жениться на его дочери и обязан это обещание выполнить. Тогда дядя Миша решил показать Дампьеру брата, так как француз угрожал уже скандалом. Когда он привел Дампьера к дяде Низи, будущий тесть сперва не мог узнать его, а затем, сообразив, в чем дело, сразу же отбыл восвояси.
А его дети?..
Года четыре назад великий князь Николай Николаевич Младший пришел к отцу просить разрешения на брак с купчихой Бурениной. Дядя Низи, зная крутые воззрения на сей счет царя, велел ему обратиться на высочайшее имя. Великий князь поехал к своему двоюродному брату Владимиру Александровичу и передал ему слова отца. Решив, что дядя Низи не против брака, Владимир Александрович сообщил обо всем императору, который в первую минуту изъявил согласие. К тому же государь получил письмо от матери жениха Александры Петровны, которая также испрашивала разрешения сына на женитьбу. Откуда было знать царю, что Буренина «подъехала» к тете Саше и дала ей денег. А за деньги та готова на все. Александр III сказал только:
– Я этот брак стану игнорировать. А у Бурениной не будет никакого положения…
Свадьбу решили играть в тамбовской деревне. Счастливый жених поспешил известить отца.
– Этому не бывать! – громовым голосом крикнул Николай Николаевич Старший.
Тогда сын втайне от отца уехал в Царское Село и устроил там праздничный обед, созвав на него всех своих знакомых и знакомых купчихи. За шампанским жених и невеста обменялись кольцами.
Николай Николаевич Старший поспешил к царю, у которого застал Воронцова-Дашкова. Министр двора как раз докладывал государю о домогательствах сына дяди Низи в отношении Бурениной. Ко всему этому до императора дошли слухи, что невеста его кузена – вполне продажная женщина.
Александр III рассвирепел и отнял данное им согласие на брак, прибавив:
– Я в родстве со всеми европейскими дворами, а с гостиным двором еще не был!
«Видно, яблоко от яблони недалеко падает…» – подумал государь и. хлебнул еще из фляжки…
Несчастлив и любимый дядя императора – Михаил Николаевич.
Скандалом обернулась пятнадцатилетняя связь его жены Ольги Федоровны с генерал-майором Петерсом, воспитателем их младших детей Георгия и Александра. Дядя Миша случайно застал их в самом пикантном положении, после чего Петерс был вынужден уехать в двухмесячный отпуск. Впрочем, сын дяди Михаил публично похвалялся, что это сам Петерс помог накрыть его с матерью. Видно, она ему просто надоела…
Ольгу Федоровну император недолюбливал не только из-за ее неверности мужу. Александр Александрович знал, что она находится в довольно близком родстве с неким еврейским банкиром из Карлсруэ. Этот еврейский тип и, пожалуй, еврейский характер перешел к некоторым из ее детей. Не отсюда ли их похотливость и авантюризм в личных делах?
Самого дядю Мишу император очень любил и за образцовое поведение семьянина, и за достойное служение России. Но его дети!..
Оба старших сына задумали жениться – Николай на княгине Нелли Барятинской, а Михаил – на дочери Игнатьева, бывшего министра народного просвещения. Государя возмутили эти шашни, так как Барятинская уже была замужем, а об Игнатьевой ему сказали, что у нее два года назад родился ребенок. Согласия царя кузены, конечно, не получили.
Александр III не знал, что Игнатьеву оболгали. Она же страшно переживала, и даже члены императорской фамилии жалели ее. И хотя родители дали согласие на ее брак, а дядя Миша сам приезжал уговаривать царя, тот остался непреклонен. Жених еще надеялся, что государь смягчится. Вскоре после этого император повелел Михаилу Михайловичу отправиться в Карлсруэ – поздравлять кого-то с серебряной свадьбой. Но когда тот представлялся перед отъездом, царь сказал только:
– Когда ты едешь? – И ни слова больше.
В обществе шушукались, что, если бы вместо Игнатьевой оказалась Воронцова-Дашкова или Долгорукая, государь позволил бы Михаилу жениться, а вот Игнатьева он не терпит.
Однако каковы чувства у этих мальчишек!
Не прошло и года, как великий князь Михаил написал матери, что никогда не любил графиню Игнатьеву и что будто бы она сама вешалась ему на шею. Ольга Федоровна показывала многим эту депешу и не нашла ничего лучшего, как отправить к Игнатьевым со своими комментариями княгиню Витгенштейн. И та охотно согласилась исполнить это весьма двусмысленное поручение. О придворные нравы! А затем сын дяди Миши скоропалительно женился на дочери Николая-Вильгельма, герцога Нассауского. Супруга его, по первому браку Дубельт (сын шефа жандармов), была дочерью поэта Пушкина, а в обществе ее по старой привычке звали Таня Дубельт. И Михаил женился, даже не спросясь у государя, а посему был по высочайшему повелению вычеркнут из списка русских офицеров. Скоро же он забыл прежнюю страсть! Свадьба состоялась в греческой церкви в Триесте, о чем герцог Нассауский известил государя. Фамильярный тон письма герцога возмутил Александра III. Он повелел лишить великого князя Михаила пятидесяти тысяч рублей дохода, каковой тот ежегодно получал из уделов. А тут еще известная Азинька Арапова, дочь генерала Ланского и Натальи Пушкиной, осмелилась послать своего мужа, шталмейстера, к государю – узнать, как они должны держать себя после этого по отношению ко двору, с которым теперь породнились.
– Как хотят! – последовал ответ.
Немало забот и даже горя причинил Александру III и младший сын дяди Миши, Александр.
Это был необыкновенно смазливый, нет, пожалуй, даже красивый юноша. Он был хорош собой, но отмечен какой-то приторной, восточной красотой. Рахат-лукум, на который так падки женщины.
– Вы не видали детей Ципельзонов? – неожиданно спросил как-то император у своего министра Витте.
Тот смешался, не поняв, о каких детях с еврейской фамилией идет речь.
– Сергей Юльевич! Вы разве не подмечали, что дети Ольги Федоровны, особенно младшие, – сущие Ципельзоны, – продолжал государь.
Витте промолчал, прекрасно зная, что Александр III не жалует евреев, хотя, кажется, поляков не терпит еще более.
Каково же было царю, когда его дочь Ксения объявила, что любит великого князя Александра Михайловича! Он долго уговаривал ее не связывать судьбу с этим библейским красавчиком. Да куда там! «Заупрямилась девка – неслухом стала», – вспомнил император, как говаривала его старая нянька. Пришлось скрепя сердце дать согласие на брак.
Но как символично выглядело послесвадебное путешествие Сандро и Ксении!
Из Большого Петергофского дворца молодые отправились в Ропшинский, который был так ярко иллюминирован, что ослепленный кучер не заметил маленького мостика через ручей. Все – три лошади, карета, кучер и новобрачные – рухнули в воду. К счастью, Ксения упала на дно экипажа, Сандро – на нее, а кучер и камер-лакей – прямо в воду. Никто, правда, не ушибся, и на помощь путешественникам подоспела вторая карета, в которой находилась прислуга невесты. Большая шляпа Ксении со страусовыми перьями и ее пальто, отделанное горностаем, были покрыты грязью, руки и лицо у Сандро оказались совершенно черными. Князь Вяземский, встречавший молодых при входе в Ропшинский дворец, опытный царедворец, не проронил ни одного слова.
Однако это было грязное путешествие!..
Несмотря на родство, Александр Александрович продолжал сохранять к своему зятю стойкую неприязнь. Как-то они были в шхерах, на берегу Финского залива, где император любил ловить рыбу. Что-то случилось с его походной ванной, и Александр Михайлович предложил ему свою, гуттаперчевую. Вымывшись, царь похвалил:
– Отменная ванна, Сандро!
– Наконец-то государь и у меня нашел хоть что-то хорошее, – нашелся великий князь…
Да, пожалуй, легче было удержать на плечах крышу вагона в Борках, чем остановить хаос в собственном Доме Романовых!
Император допил коньяк прямо из фляги и забросил ее за шкаф. Только теперь приятная теплота охватила его тело, сладко отуманила мозг, и он, опустив тяжелую голову на ладони, прошептал:
– А Ники? Что делать с Ники? Ведь он тоже неблагополучен… И совсем еще ребенок…
11
Да, император считал своего первенца ребенком и закрывал глаза на многое. Но любил больше всего третьего сына – Михаила.
Только Миша держал себя с отцом совершенно свободно и не страшился его, в то время как Ники и Жорж порою боялись спросить родителя о самом простом. Когда у наследника взяли временно его кучера, он сказал министру двора барону Фредериксу:
– Владимир Борисович, отдадут ли мне кучера?
– Ваше высочество, – отвечал барон. – Почему вы не спросите об этом у государя?
– Я не решаюсь, – сознался цесаревич. – Спросите лучше вы…
То же самое было, когда Николай Александрович уезжал в Ливадию.
– Каких лошадей вам туда отправить? – осведомился Фредерикс.
– Я не знаю, еду ли с царем, – сказал наследник. – А спросить об этом не смею…
А ведь ему двадцать пять лет!..
То ли дело Миша – резвый, веселый, храбрый и даже отчаянный сынишка!..
Император вспомнил забавную историю, которая приключилась, когда его Мише было еще лет десять.
В Гатчине Александр III очень любил гулять со своим Мишей и играл с ним во время прогулок. В эти минуты груз государственных забот, бремя которых он ощущал постоянно, как по волшебству, отпадал сам собой. И государь, случалось, проказничал словно первоклашка.
Как-то они проходили мимо большой клумбы георгинов, которые садовник поливал из длинного шланга. Миша вырвался из рук императора и закричал, что хочет искупаться.
– Так ты хочешь? – переспросил отец. – Добро же!
Он взял шланг у садовника и окатил мальчика с головы до ног.
– Папа! Тебе это так не пройдет! – грозно пищал Миша, заслоняясь от воды ручонками.
Когда они вернулись, Мишу сейчас же переодели, и все пошли к завтраку. После завтрака император обычно занимался у себя в комнатах внизу, как раз под покоями Михаила. Устав читать бесконечные доклады и ставить на них резолюции, государь решил сделать перерыв. Он высунулся из окна, оперся на локти и стал наслаждаться видом на Нижний голландский сад с ярким цветочным партером, обрамленным низко подстриженным кустарником, на Верхний сад, куда вела каменная лестница, на мраморную Афину Палладу в самом центре сада.
Вдруг на голову и плечи императора обрушилась лавина воды. Он гневно взглянул вверх и увидел смеющееся лицо Миши, который держал рукомойник.
– Папá! – кричал Миша. – Папá! Вот мы и квиты!..
– Ах, озорник! – только и молвил, утираясь, Александр Александрович.
Попробовал бы кто-нибудь другой выкинуть с царем такую шутку – ему бы здорово влетело! Впрочем, никто бы и не осмелился проделать нечто подобное. Разве таким был Ники в Мишином возрасте? В бытность Александра Александровича еще цесаревичем они как-то затеяли игру с Ники на яхте «Держава». На широкой палубе провели мелом черту и бросали обтянутые тканью диски. Так, чтобы как можно ближе докинуть их до черты, но не перебросить через нее.
Александр Александрович столь удачно забросил свою подушечку, что накрыл черту и от этого пришел в бурный раж:
– Ура! Я попал, попал!..
– Папá! Ты сошел с ума! – вдруг истерично крикнул Ники.
Отец словно впервые взглянул на него и ужаснулся желтизне и вялости личика сына, его щуплости и худобе. «А ведь он пошел в Минни, это ее порода, мелкая и вялая!» – подумал Александр Александрович. Он встретил взгляд больших голубых, как и у его мамы, глаз Ники, и веселое настроение словно ветром сдуло.
…Теперь они с Минни почасту говорили о том, что наследника нужно женить, пока он не избаловался. Еще весной восемьдесят девятого года, когда сына дяди Низи, Петра, обручали с дочерью князя Николая Черногорского Милицей, государь и императрица думали женить великого князя Дмитрия, сына дяди Кости, на ее средней сестре, а Ники – на младшей. Но из этого ничего путного не вышло.
В том же году русский царь с наследником посетил Берлин по случаю кончины императора Фридриха III, отца нынешнего германского государя. Там Ники не шутя увлекся принцессой Маргаритой, сестрой Вильгельма II. Несмотря на то что Маргарита, по общему мнению, была нехороша собой, цесаревич утверждал, что страстно любит ее. Всполошилась Франция. Военный агент в России генерал Мулэн заявил, что женитьба цесаревича на сестре германского императора оттолкнет от Петербурга Париж. Биржа тотчас отреагировала падением курса французских бумаг. Сам Вильгельм, однако, не соглашался на свадьбу сестры. Внешним поводом послужило нежелание германского государя, чтобы Маргарита приняла православие, хотя вовсю распространялись слухи, будто Александр III готов уступить и якобы предлагал, чтобы принцесса не меняла веры. Так или иначе, но и этой свадьбе не суждено было состояться.
Тогда же стараниями английской королевы-долгожительницы Виктории была подготовлена еще одна претендентка на руку цесаревича – принцесса Алиса Гессенская, сестра Эллы – Елизаветы Федоровны, жены великого князя Сергея Александровича. Под предлогом посещения сестры внучка королевы приехала в Россию и очаровала Ники, который занес в дневник: «Моя мечта – когда-либо жениться на Алике Г.». Однако и Александр III, и его Минни единодушно сочли ее неподходящей для наследника, и тот смирился…
– Ники слабоволен, – заявила Мария Федоровна. – И я не желала бы, чтобы он всю жизнь сидел под германским каблуком!
Но к необходимости женить Ники царя подтолкнули события, связанные с кругосветным путешествием, в которое он отправил цесаревича.
Сам император потом корил себя, как мог он отпустить наследника с такой развеселой компанией: кроме Жоржа (которому пришлось вернуться с полпути из-за обострения чахоточной болезни) в ней были генерал-адъютант Барятинский, сын греческого короля Георга I и племянник Минни Константин, оба крайне легкомысленные натуры и большие любители приложиться к бутылке. Да и молодые офицеры – конногвардеец князь Николай Оболенский, кавалергард князь Кочубей и лейб-гусар Евгений Волков – зарекомендовали себя как лихие кутилы и волокиты.
Удивительно ли, что все бражничали и мотали деньги вовсю. Да и на подношения восточным вельможам не скупились. Хотя в поездку государь приказал отпустить четырнадцать сундуков с подарками на двести пятьдесят тысяч рублей, очень скоро все было роздано, и пришлось из Петербурга спешно отсылать новые сундуки.
А тут еще – совершенно не к месту и не вовремя – журнальная статья, где восхвалялся русский флот, бранились англичане и говорилось, что придет-де время – и мы покорим Индию. Император сделал выговор цензору и наложил резолюцию: «Верно, дельно сказано, но не время об этом рассуждать, так как цесаревич в эту минуту в Индии».
Как раз из Индии Ники прислал по-французски телеграмму, над содержанием которой бились и не могли его разгадать самые светлые умы:
ШЕСТЬ ДНЕЙ ЦЕЛУЮ БОЛЬШОГО КОТА
После долгих размышлений царь пришел к выводу, что Ники был просто пьян, но тут телеграмму поглядела фрейлина Минни Козлянинова и прочла ее на русский лад:
SIX JOUR BAISE GROS CHAT
To есть:
СИЖУ БЕЗ ГРОША
Государь очень гневался, но повелел выслать путешественникам еще денег на их содержание. А дальше – нелепая кровавая история, подробности которой скрыли от императора. Японский посол в Петербурге Ниссу сперва лишь ограничился сообщением, что наследник получил удар по голове самурайским мечом.
12
Все это случилось, как было сказано в шифрованной депеше, присланной из Токио, в воскресенье 23 апреля 1891 года, в два часа дня, в городе Оцу, известном своими притонами. В депеше утверждалось, что цесаревич серьезно ранен. Когда Ниссу разбирал по шифру депешу, то первым словом было: «attentat», отчего он очень смутился и тотчас послал сказать министру иностранных дел Гирсу, что вечером будет у него. Депешу расшифровали до конца лишь к одиннадцати вечера. Но так как император находился в Гатчине, то Гирс не решился сообщить ему столь поздно о несчастье. Всю ночь ни он, ни Ниссу не сомкнули глаз. Наконец под утро пришло новое сообщение, где говорилось, что рана наследника не опасна, что череп затронут, но не глубоко.
От Гирса слухи поползли по Петербургу, стремительно обрастая подробностями и домыслами. Судачили, что император строго-настрого наказал наследнику не посещать японские капища, где собирались религиозные фанатики, не заходить в сомнительные заведения с гейшами. Однако будто бы Николай Александрович в компании молодых офицеров несколько раз ездил в древнюю столицу Киото, и не только для обозрения храмов.
Конечно, легче всего осудить порывы ветреной молодости! Ведь не секрет, что неподалеку от порта Нагасаки, в деревне Инасса некая вдова по имени Омати-сан содержала ресторан с русскими поварами, сама свободно говорила по-русски, играла на пианино и на гитаре русские песни, угощала гостей крутыми яйцами с зеленым луком и свежей икрой и создала в своем заведении атмосферу типично русского трактира, который мог бы занять место где-нибудь на окраине Москвы. Но кроме того – и это самое главное – Омати-сан знакомила русских офицеров, не требуя за свои услуги ровно никакого вознаграждения, с временными японскими «женами», на что морской министр России смотрел сквозь пальцы.
Бывал и живал там – в миниатюрном домике с крошечным садиком, миниатюрными деревьями, маленькими ручейками и микроскопическими цветами – и кузен императора, молодой красавец великий князь Александр Михайлович. Отчего путь туда мог быть заказан и наследнику российского престола? По слухам, цесаревич не раз приезжал в Инассу, переодевался в кимоно и проводил время с японками, о которых восторженно отзывался как о лучших в мире женщинах. Слухи слухами, но ведь дыма без огня не бывает. И вот оно, драматическое продолжение.
Третье апреля 1891 года стало несчастным для России днем, который отозвался через четверть века громовым эхом Цусимы и Мукдена. В истории нет ни бессмыслиц, ни случайностей. И по отношению к истории нелепо и глупо употреблять сослагательное наклонение: «если бы…». Факт остается фактом, что именно с этого апрельского дня Николай Александрович возненавидел дальневосточных соседей, презрительно именуя их «косоглазыми япошками».
А начинался день прекрасно…
Цесаревич очень подружился за время кругосветного путешествия с королевичем Греческим и Датским Георгием. Впрочем, они сблизились еще раньше, когда император пожаловал Георгия почетным званием офицера русского флота. Наследник и королевич совершили тогда на военном корабле «Орлов» плавание из Петербурга в Копенгаген. И внешностью, и по натуре они были полной противоположностью: цесаревич – ниже среднего роста, королевич Греческий – великан; Николай Александрович – натура пассивная, созерцательная, Георгий – волевой, страстный. Но недаром говорят, что крайности сходятся. И кузены в течение всего путешествия жили, что называется, душа в душу.
Правда, была у них и общая черта – беспечность. Хотя Александр III и предупреждал, напутствуя сына, что в Японии нужно держаться осторожно, наследник не внял его советам. А ведь дальневосточный сосед давно уже с тревогой и азиатской недобротой следил за тем, как укрепляется Россия на Тихом океане, как продвигается к Владивостоку великая Транссибирская магистраль. Да и само имя крепости и порта – разве не вызов Японии – владей Востоком!..
Но Николай и Георгий ходили по японским улицам словно по Невскому, простодушно принимая церемонную вежливость островитян, скрывавшую их истинные чувства, за проявление дружелюбия. Накануне они осмотрели святыни и дворцы древней столицы Киото, совершенно опустевшей с тех пор, как двадцать три года назад японский император переехал в далекое Токио.
Ранним утром в сопровождении свиты цесаревич и Георгий отправились на север. Стоял чудесный апрельский день. Дорога шла между небольших холмов, утопавших в розовом цветении японской вишни – сакуры. Городок Оцу был расположен на южном берегу красивого озера Бив-ко. Наследник еще издали заметил, что его ждут. Дома были украшены русскими и греческими национальными флагами, а перед въездом в город выстроилась официальная делегация. Приблизившись к именитым гостям, отцы города, одетые в традиционные кимоно, в деревянных сандалиях, склонялись в глубоких поясных поклонах и втягивали в знак глубокого почтения, по японскому обычаю, с шипением воздух.
Цесаревича попросили занять место в легкой двуколке, убранной ветками сакуры. Одна за другой целая вереница колясок тронулась с места, продвигаясь по узким улочкам Оцу. За шпалерами полиции толпились многочисленные зрители, которые громкими криками приветствовали чужестранных гостей. Стражи порядка едва сдерживали толпу. Но далеко не все лица выражали дружелюбие; наследник ловил злые взгляды и слышал неприязненные голоса. Теперь он вспомнил слова отца: «Японцы ищут пространства для экспансии своей перенаселенной страны. А великорусские колонисты укрепились на континенте и Сахалине. Не забывай об этом соперничестве…»
Рикши, тянувшие двуколки, плавно бежали между оглоблями. Экипажи съезжали вниз, по наклону главной улицы, к высокому зданию префектуры. Через переулок они выбежали в центр города, где было множество красочно-ярких магазинов. Постепенно середина и хвост вереницы опустели: Барятинский, Оболенский, Волков выбрались из двуколок, чтобы купить сувениры. Видевший это великий князь Георгий пробормотал:
– Ни греки, ни тем более датчане никогда бы не поступили так, как эти легкомысленные русские!..
В этот момент стоявший на правой стороне улицы здоровенный полицейский вдруг кинулся к двуколке наследника российского престола. Он с размаху рубанул цесаревича саблей – шляпа наследника слетела на мостовую, и из раны на его голове хлынула кровь. Затем полицейский перебежал на другую сторону коляски и уже занес руку для второго и, возможно, смертельного удара, но его предотвратил королевич Георгий.
Выпрыгнув из двуколки, он что есть силы хватил полицейского по голове дубиной. Тот грохнулся на землю. Никого из свиты наследника рядом не оказалось, и японцы внесли Николая Александровича в магазин сукон. Между тем покушавшийся попытался подняться. Полицейские на глазах у Георгия выхватили сабли и набросились на фанатика, нанося ему удар за ударом. Королевич с изумлением наблюдал, как несчастный, которому уже снесли полчерепа, все еще потрясал кулаком в его сторону, гневно проклиная Георгия за вмешательство.
Королевич поспешил в магазин сукон, где цесаревичу оказывали первую помощь. Рана на голове не была опасной, но Николай потерял много крови, которую никак не удавалось остановить. Пожилой японец, видимо хозяин магазина, намочил полотенце в полоскательнице, но Георгий заметил, что вода была грязной, и приложил к ране свой носовой платок. Тотчас принесли в кувшине чистую воду из колодца, находившегося во дворе за магазином. Наконец появилась свита наследника – перепуганная и подавленная случившимся.
Покушение совершил самурай Цуда Санзо. По официальной версии, это был фанатик-одиночка, однако Георгий тогда же получил сведения, что покушавшийся принадлежал к тайной организации самураев, которые поклялись бороться с Россией всеми возможными средствами. Полицейский получил приказ убить наследника.
Тотчас из Гатчины последовала телеграмма:
ОСТАВИТЬ ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ТЧК
НЕМЕДЛЕННО ИДТИ НА ВЛАДИВОСТОК
13
– Я десять лет мечтаю построить железную дорогу из Европейской России и до Дальнего Востока… Это окончательно утвердит Россию на Тихом океане и заставит дрожать япошек и китайцев… И поставит на место Германию и Англию в их неумеренных аппетитах…
Император принимал нового министра путей сообщения Витте, как и прочих лиц в последние годы, в бильярдной Большого Гатчинского дворца.
Сколько врагов оказалось у этого человека, который осмелился надерзить самому государю, когда был управляющим Юго-Западными дорогами! Всевозможные недоброхоты, мешая правду с небылицами, наушничали и министру двора Воронцову-Дашкову, и генерал-адъютанту барону Фредериксу, и даже Минни.
Они твердили, что Витте – темная личность, аферист и взяточник, что для него все средства хороши в достижении своей цели, а цель эта одна – обогащение. Еще судачили, будто новый министр был под судом за какое-то мошенничество, но тут уже государь не выдерживал и смеялся:
– Да я сам настоял на том, чтобы Витте препроводили на съезжую!..
Дело же было так.
В декабре семьдесят шестого года, когда вовсю уже шли приготовления к войне с турками, потерпел крушение поезд с новобранцами, направлявшийся в Одессу. Состав свалился с насыпи в страшную метель и загорелся, причем число жертв превысило сто человек.
Роковую оплошность допустил дорожный мастер, ремонтировавший путь: он снял лопнувший рельс и решил зайти в соседнюю будку, чтобы погреться и попить чайку. Когда случилась беда, мастер выскочил из будки, потрясенный ужасом катастрофы, потерял рассудок и убежал невесть куда.
Прокурор курского окружного суда, желая успокоить общественное мнение, а лучше сказать – либеральную чернь, решил сделать козлами отпущения директора Русского общества пароходства и торговли и Одесской железной дороги адмирала свиты его величества Чихачева и начальника движения Витте, ответственность которых за происшедшее была, конечно, ничтожной. В результате халатности дорожного мастера (которого так и не могли найти) Чихачева и Витте приговорили к четырем месяцам заключения каждого.
Но началась война, и Чихачев был назначен начальником обороны Черного моря, а Витте фактически вступил в управление Одесской железной дорогой. Судимость, что называется, висела над ними в образе дамоклова меча. И тогда Витте со свойственной ему дерзкой решительностью отправился к главнокомандующему русской армией великому князю Николаю Николаевичу и подал рапорт, прося без промедления посадить его в тюрьму.
Великий князь очень удивился и спросил, чем вызван такой необычный рапорт.
– Ваше высочество! Меня побуждают поступить так очень простые соображения, – отвечал Витте. – Перевозка всей армии на Дунай и обратно будет во многом зависеть от моей деятельности. А при теперешнем неустройстве железных дорог дело это потребует особенной тщательности. Если все окончится счастливо и мне удастся благополучно перевезти действующую армию, то что же меня ожидает? Все равно после войны я должен буду сесть в тюрьму и находиться в ней четыре месяца. А если, не дай бог, что-нибудь стрясется? Тогда уж вместо четырех месяцев мне придется провести в заключении значительно дольше. Итак, гораздо проще отсидеть в тюрьме во время войны четыре месяца.
Николай Николаевич улыбнулся:
– Даю вам слово, если вы перевезете армию туда и обратно без несчастных случаев и вообще без крупных беспорядков, я буду просить за вас. Уверен, мой августейший брат уничтожит приговор суда и сидеть вам в тюрьме не придется.
После войны Витте получил телеграмму от военного министра Милютина, где говорилось, что государь, приняв во внимание блестящую перевозку армии, повелел не приводить в исполнение решение суда. Он успокоился, посчитав это дело уже совершенно законченным. Однако когда Витте переехал в Петербург, в его спальню посреди ночи вошел камердинер и сообщил, что к нему приехали жандармский офицер, полицейские и городовые и требуют, чтобы он вышел к ним. Витте быстро оделся и, успокоив перепуганную жену, появился со словами:
– Что нужно?
– Не знаем, только приказано вас арестовать, – отвечал жандарм.
– Почему же пришли ночью, а не утром?
– Был приказ сейчас же привезти вас в участок.
Витте, зная об арестах, которые проводились в Петербурге среди сочувствующих революционерам-террористам, решил, что кто-то мог замешать и его в это дело. Уж не секретарь ли его в Одессе Герцо-Биноградский, которого недавно выслали в одну из северных губерний?..
Из участка Витте повезли в комендантское управление на Садовой улице, а оттуда – к дворцовому коменданту в Зимний дворец. Комендант Адельсон объявил ему, что Александр III приказал арестовать на две недели домашним арестом Чихачева и посадить на тот же срок Витте на гауптвахту.
Выяснилось, что на первом же докладе после возвращения государя с войны министр юстиции Набоков заметил, что нельзя было отменять решение суда приказом главнокомандующего. Даже сам государь не имеет на это права. Министра поддержал цесаревич, сказавший:
– Император может помиловать. Но не может отменить судебное решение.
– Хорошо! – решил Александр III. – Тогда я накажу их, но по-отечески…
Витте занимался в это время важной работой – составлял положение о полевом управлении железными дорогами, и государю пришлось дать новое повеление. По утрам узник выпускался из гауптвахты и ехал в министерство, а на ночь возвращался в место заключения.
Такова была правда об уголовном прошлом Сергея Юльевича.
Гораздо серьезнее в глазах императора было другое: после смерти жены Витте заключил второй брак, причем с разведенной дамой, да еще иудейского происхождения. В те времена сановник, женившийся на разведенной жене, составлял предмет общих толков и удивлений. Государю уже нашептали, будто Витте заплатил за жену ее бывшему мужу, приставу второго Казанского участка в Петербурге Лисаневичу, двадцать тысяч рублей. Но когда Витте подал рапорт об увольнении с поста министра, полагая, что не может по моральным соображениям оставаться на этой должности, царь отклонил его.
Более того. Хотя вторая жена Витте не могла появляться на официальных приемах в течение более десяти лет, император, убедившись, что она порядочная женщина, пожелал, чтобы Минни приняла ее. Та, однако, не хотела этого, даже плакала и просила свою статс-даму Строганову избавить ее от этого визита.
Таким образом, государь, верный своему первому впечатлению, прощал Витте многое и оказывал ему всяческую поддержку и благоволение. Царь радовался тому, что новый министр путей сообщения, которого он хотел видеть в дальнейшем министром финансов, успешно занимается проектом сооружения Великого Сибирского пути.
Теперь Витте явился к императору с докладом о создании особой комиссии Сибирской железной дороги, которая бы имела значительные полномочия, исключающие всяческие проволочки, чинимые как бюрократами-министрами, так и неповоротливым Государственным советом.
Поблагодарив Витте за успехи в этом великом предприятии, государь спросил:
– А кого, Сергей Юльевич, следует, по-вашему, сделать председателем комитета? Дурново мне советует назначить Александра Аггеевича Абазу. Но мне это неприятно, хотя я и знаю, что Абаза – человек умный и энергичный. Может быть, вы мне укажете кого-нибудь другого?
– Если вам угодно выслушать мое мнение, – сказал Витте, – то я бы на этот пост назначил наследника-цесаревича.
Император развел руками:
– Как? Да скажите пожалуйста, вы знаете наследника? Вы вообще разговаривали с ним о чем-либо серьезном?
Витте поклонился:
– Нет, ваше величество. Я никогда не имел счастья о чем-либо говорить с цесаревичем.
– Да ведь он совсем мальчик? – воскликнул государь. – У него обо всем детские суждения. Как же он может быть председателем комитета!
Витте осторожно возразил:
– Да, ваше величество, он молодой человек. И, как все молодые люди, он, может быть, еще серьезно не думал о государственных делах. Но если вы, ваше величество, не начнете приучать его к делам государства, то он никогда к этому и не приучится…
Император недоверчиво хмыкнул.
– Для наследника-цесаревича, – продолжал Витте, – это будет первая, начальная школа ведения государственных дел. Так как, ваше величество, вы говорите, что наследник совсем неопытен, то назначьте вице-председателем комитета председателя Комитета министров Бунге. Ведь он был преподавателем у наследника. Как я слышал, между ними установились такие отношения, что его высочество не станет обижаться, если Николай Христофорович будет ему докладывать дела и до известной степени направлять его.
Государь задумался – он прекрасно знал о себе, что не быстр умом.
– Ваша мысль так мне нова, – наконец сказал он, – что сейчас я решить ничего не могу. Я сначала об этом подумаю…
В следующий раз, после очередного доклада Витте император проводил его до дверей бильярдной со словами:
– Я вас послушался. Я решил так. Наследника я назначил председателем комитета, а Николая Христофоровича – вице-председателем. Мысль ваша чрезвычайно счастлива. Я надеюсь, что наследник увлечется новым назначением…
– Рад служить вашему величеству… – Витте оглядел грузную фигуру государя и нашел, что после катастрофы в Борках он осунулся и не то чтобы похудел, а стал одутловат и приобрел землистый цвет лица.
Как бы угадав его мысли, Александр III понизил голос, словно кто-то мог его подслушать:
– Вы знаете, Сергей Юльевич, над Александровской колонной перед Зимним дворцом вечерами появляется вензель «Н». Я очень встревожен…
– Господь с вами, ваше величество! – вырвалось у Витте. – Да вам еще царствовать во славу России не менее полувека!
– Нет, нет… Это дурное предзнаменование… – Император покачал своей массивной головой. – Я не страшусь смерти… Но боюсь за мою Россию…
Проводив своего любимого министра, он никак не мог отвязаться от черных мыслей: что будет, если… И как Ники сможет царствовать?..
Государь не знал, что от него скрывают новое и весьма опасное увлечение сына…
14
Пристав третьего Казанского участка шел с бумагами для доклада полицеймейстеру, когда столкнулся нос к носу – и с кем? – с самим наследником российского престола.
– Братец! – сказал цесаревич. – Ты меня не видел. Вот тебе четвертной…
Тот немедленно доложил о неожиданной встрече по начальству, а товарищ министра внутренних дел и командир корпуса жандармов фон Валь сообщил обо всем дворцовому коменданту Черевину, присовокупив, что наследник уже давно замечен в покоях неких сестер-балерин польского происхождения. Черевин в свой черед пересказал все министру двора Воронцову-Дашкову.
Что предпринять? Черевин и Воронцов долго совещались, но так и не решились передать дурные новости императору, а поведали о случившемся великому князю генерал-адмиралу Алексею Александровичу, носившему кличку «семь пудов августейшего мяса».
Младший брат государя испытывал неодолимое, почти горячечное тяготение к противоположному полу. Рассказывали, что за ним шла настоящая охота. Бледные петербургские развратницы искали поймать его женскими прелестями, и каждую ночь к нему являлись новые дамы столичного бомонда, которых он удостаивал пригласить…
Алексей Александрович порешил по-своему. Он нанял дом на Английской набережной, возле своего дворца, для сестер-балерин, чтобы цесаревич мог ездить туда, делая вид, будто отправляется посетить дядю. Дом этот, кстати сказать, был выстроен великим князем Константином Николаевичем для своей любовницы – танцовщицы Кузнецовой.
Однако и Алексей Александрович ничего не сообщил государю.
К тому времени уже полгорода шушукалось о том, что наследник без памяти влюблен в девятнадцатилетнюю приму Мариинского театра Кшесинскую-вторую, которую звали Матильда, или, по-домашнему, Маля. О ней говорили, что она некрасивая, неграциозная, коротконогая, но миловидная, очень живая и вертлявая. Еще до того, как был нанят дом, принадлежавший некогда Кузнецовой, в салонах сплетничали, что цесаревич посещает Кшесинскую и живет с ней, что ее родители устраняются и притворяются, будто ничего не знают, что сам он ругает августейшего отца, который держит его ребенком, хотя ему двадцать пять лет, что он пьет коньяк, сидит у Матильды по пять-шесть часов и жалуется на скуку…
Сам того не подозревая, император Александр III положил начало их роману.
…Предстоял выпускной вечер балетной школы, на который государь отправился со всем своим семейством. Были показаны отрывки из балетов и опер. Императору особенно понравилась пастораль из второго акта «Пиковой дамы» Чайковского, когда на платформе с колесиками появились пастушки в пудреных париках, изображавшие саксонские фарфоровые статуэтки в стиле Людовика XV. Они спрыгнули на сцену и начали танцевать, пока хор пел из Державина:
– Кто это? – гулким басом вопросил царь, указывая толстым пальцем на юную танцовщицу.
– Матильда Кшесинская, ваше величество, – тотчас ответствовал директор императорских театров Всеволожский.
После окончания вечера царская семья вышла в широкий коридор, соединявший школьный театр с репетиционной залой.
Впереди, возвышаясь над остальными, выступал сам Александр III под руку с улыбающейся миниатюрной императрицей Марией Федоровной. За ними шел наследник и четыре брата государя: великий князь Владимир Александрович с Марией Павловной, великий князь Алексей Александрович в мундире адмирала Российского флота, великий князь Сергей Александрович с красавицей женой Елизаветой Федоровной и великий князь Павел Александрович с молодой супругой Александрой Георгиевной, ожидавшей первенца. Шествие замыкали фельдмаршал великий князь Михаил Николаевич и его четыре сына.
В репетиционной зале уже собрались юные выпускницы в своих пачках. Едва переступив порог залы, царь сказал своим могучим голосом:
– Где Кшесинская?
Учителя и классные дамы, уже готовившиеся представить лучших воспитанниц – Рыхлякову и Скорсюк, растерялись и не знали, как быть. Опомнившись, они подвели к императору пастушку. Кшесинская сделала государю книксен. Тут царь простер к ней руку и молвил:
– Будь славой и украшением русского балета!
Кшесинская присела вновь и поцеловала у государя руку. Затем императору представили всех по очереди воспитанниц, и собравшиеся прошли в столовую для девочек, где был накрыт ужин на трех столах, расставленных покоем.
Как только юные балерины вошли в залу, император спросил у Кшесинской:
– Где ты сидишь?
– У меня нет постоянного места, ваше величество, – ответила девушка. – Я приходящая воспитанница.
Государь сел за один из длинных столов; справа от него поместилась пансионерка, которая должна была прочесть перед ужином молитву. Другая пансионерка собиралась было сесть слева от него, но царь мягко отстранил ее и сказал Кшесинской:
– Сядь подле меня.
Затем он повернулся к цесаревичу, приказав, чтобы тот занял соседнее с Кшесинской место, и добавил, улыбнувшись:
– Берегитесь! Поменьше флирта!
Увы, он не предполагал, чем все обернется!
А пока за столом шел невинный разговор двух молодых людей.
У каждого прибора стояла простая белая кружка. Цесаревич секунду рассматривал свою, потом спросил:
– Наверное, вы не пьете дома из таких кружек?
Этот прозаический, ничего не значащий вопрос Кшесинская не могла забыть до конца своих дней. Газельи глаза наследника, его доброе, нежное выражение лица покорили ее. Она чувствовала себя точно в прекрасном сне.
Посидев рядом с Кшесинской, император поднялся и пересел за другой стол. Его место по очереди заняли великий князь Михаил Николаевич и прочие старшие члены императорской фамилии. А цесаревич весь вечер посвятил юной Матильде. Расставаясь, они уже по-новому смотрели друг на друга. В их сердцах расцвело по-весеннему влекущее чувство.
Вернувшись в Аничков дворец, наследник записал в дневнике:
«23 марта 1890 года… Мы посетили спектакль театральной школы. Смотрели короткую пьесу и балет. Прелестно. Ужин с воспитанницами».
Если он не мог доверить дневнику все, что чувствовал, то Кшесинская не скрывала от родителей переполнявшего ее счастья. Из-за сильнейшего возбуждения она всю ночь не могла сомкнуть глаз.
На следующее утро Матильда отправилась в школу. У нее с сестрой была колясочка, которую везли два пони, прозванные феи Корабосс, потому что упряжка напоминала коляску феи Корабосс из балета «Спящая красавица». Проезжая по улицам в этом экипаже, она была уверена, что все только и смотрят на нее, что она знаменита, что всем известно, как она счастлива.
Начались случайные и неслучайные встречи.
Через два дня Кшесинская с сестрой ехала по Большой Морской улице, и у Дворцовой площади их обогнал в своем экипаже цесаревич. Он узнал Матильду, обернулся и подарил ей долгий взгляд. А затем, гуляя по Невскому, она как-то проходила мимо Аничкова дворца и увидела наследника и его сестру Ксению. Словно маленькие дети, оставленные взаперти взрослыми, они разглядывали прохожих из-за высокой каменной балюстрады, окружавшей дворец и сад. Юное сердце Матильды не требовало большего…
Когда она поступила в императорскую балетную труппу, то мечтала только об одном – увидеть цесаревича во время представления, а может быть, даже встретиться с ним. Ведь по принятому обычаю император, сопровождаемый великим князем, поднимался на сцену в антракте перед большим дивертисментом и беседовал с актерами.
Ее мечта скоро сбылась. И в первый день появления в театре царской фамилии, и во время каждого спектакля наследник приходил за кулисы и разговаривал с Матильдой. Чувство, вспыхнувшее при первой встрече, затопило ее сердце. И когда однажды цесаревич сказал, что отправляется по настоянию отца в кругосветное путешествие, она уже знала, что любит его.
Близкий знакомый Матильды красавец гусар Евгений Волков, входивший в свиту наследника, передал балерине его просьбу встретиться с нею перед отъездом. Но тогда еще Ники опасался появляться в доме ее родителей, а устроить свидание где-нибудь на стороне оказалось сложно и даже опасно. Кшесинская даже не могла послать ему свою фотографию: единственная карточка казалась ей ужасной, и она не хотела показывать ее Кокр. Так Матильда про себя называла теперь цесаревича.
Когда наследник вернулся в Петербург, Кшесинская, чтобы встретить его, каждый день выезжала на набережную, зная, что и он ездит в то же время. То были встречи на расстоянии – обмен взглядами, многозначительные улыбки. Но она не могла от этого отказаться, даже получив препротивный нарыв на веке, за которым вскоре последовал другой, на ноге. Матильда стоически продолжала свои выезды, пока здоровье ее не ухудшилось настолько, что ей пришлось оставаться дома.
Она скучала у себя в спальне, одна, с завязанным глазом, когда вдруг услышала, что позвонили у входной двери. Горничная доложила, что Матильду желает видеть гусарский офицер Евгений Волков. Она попросила провести его в гостиную и вдруг увидела, что вошел не Волков, а цесаревич.
Кшесинская не могла поверить своим глазам или, вернее, глазу и была без памяти от счастья. Они впервые были одни и могли свободно поболтать! Как она мечтала о подобной встрече!..
На следующее утро Матильда получила от наследника записку:
«Я надеюсь, что Вашему глазочку и ножке стало лучше. Я плаваю в блаженстве после нашей встречи! Как только будет можно, приду опять.Ники».
Потом цесаревич часто писал ей, рассыпая в своих письмах любовные намеки вроде цитаты из арии Германа в «Пиковой даме»: «Прости, небесное созданье, что я нарушил твой покой!» В другом письме он упомянул о любви Андрия к панночке в гоголевском «Тарасе Бульбе». О любви, которая заставила забыть все, даже отца и родину. Тогда Матильда не поняла скрытого смысла его слов: «Подумай о Тарасе Бульбе и о том, что сделал Андрий ради его любви к юной полячке».
Царевич стал почасту навещать Кшесинскую, всегда вечером и обыкновенно с Михайловичами, как они называли между собой Георгия, Александра и Сергея, сыновей великого князя Михаила Николаевича. В этих вечерах для Матильды таилась очаровательная интимность. Михайловичи пели грузинские песни, которым выучились на Кавказе, где их отец был наместником более двадцати лет. К ним часто присоединялась ее сестра. Так как они находились в доме родителей, Матильда не могла предложить гостям ужин, но иногда исхитрялась угощать их шампанским.
Однажды после шампанского цесаревич взялся изобразить ее танец Красной Шапочки из «Спящей красавицы». Он взял корзиночку, повязал волосы платочком и посреди погруженной в полумрак гостиной исполнил и роль Красной Шапочки, и роль Волка. А в другой раз горничная объявила о приходе петербургского полицеймейстера. Император узнал, что его сын вышел из Аничкова дворца, и полицеймейстер счел своим долгом незамедлительно предупредить об этом цесаревича.
Если император своим крутым характером и походил на Тараса Бульбу, то было ли у наследника хоть что-то от самоотверженной любви к панночке Андрия? Вряд ли. А вот Матильда с ее тонким польским умом и коварством в характере в самом деле напоминала панночку. Она уже открыто говорила повсюду о своих отношениях с цесаревичем и даже утверждала, будто бы он упросил царя разрешить ему два года не жениться. Но мог ли великий князь решиться на столь отважный шаг? Зная его слабохарактерность и панический страх перед отцом, близкие ко двору лица полагали, что он просто обманывал свою Малю.
Эти люди вообще сомневались, способен ли цесаревич на подлинно глубокое чувство. Сперва пламенно влюбился в сестру Вильгельма II принцессу Маргариту, потом увлекся Алисой Гессенской, далее публично заявлял, что-де нет лучше в мире женщин, чем японки. А теперь вот написал Кшесинской, когда говел на Великий пост, что от нее без ума, но скоро оскоромится и вот тогда они «заживут генералами». И Матильда тотчас же сделала так, чтобы содержание записки стало известно великосветским сплетникам. Балерина, конечно, прекрасно понимала, что не может стать его женой, но горда была уже своим положением особы pour le bones grâces. А государыня под различными предлогами старается не отпускать сына из Ливадии в Петербург, чтобы он не очень уж увлекался балетом, и таит все от царя.
В столичных салонах судачили об императрице, жалели ее и мешали правду с небылицами. Сплетничали, будто государь увлекся юной княжной Долгорукой и что это фатально для сына Александра II, будто бы охоты на лосей и кабанов в Славунке и Лисино под Петербургом устраиваются исключительно для свиданий государя с ней и что Мария Федоровна удручена горем.
Впрочем, неприятностей у нее хватало с излишком и без этих вымыслов.
Государыня, имевшая огромное влияние на царя, теряла веру в его окружение. Сперва она считала очень надежным министра внутренних дел графа Толстого, а затем все свое доверие перенесла на Ивана Николаевича Дурново. Но после взрыва газа в Гатчинском дворце, будто бы устроенного террористами, потребовала от Ивана Николаевича, чтобы его брат, директор департамента полиции Петр Николаевич Дурново был немедленно уволен. Министр тянул время, и в конце концов Мария Федоровна с гневом узнала, что не Иван Николаевич, выгораживавший брата, а Черевин подтолкнул императора к мысли об увольнении директора департамента полиции.
А дело было так.
Петр Николаевич весьма успешно ухаживал за одной дамой из высшего общества. Какое-то время эта дама относилась к нему весьма благосклонно, но затем завела роман с бразильским посланником. Как директору департамента полиции Дурново был подведомствен секретный «черный кабинет», о существовании которого Александр III в свое время узнал от графа Лориса. И вот, подстегиваемый ревностью, Дурново приказал по службе доставлять ему письма этой дамы к бразильскому посланнику.
Письма были настолько красноречивы, что не оставляли никаких сомнений в характере отношений дамы с послом. Взбешенный, Дурново поехал объясняться с дамой своего сердца. Та категорически все отрицала. Тогда Дурново бросил ей в лицо пакет ее писем к посланнику и уехал, неосторожно выпустив письма из своих рук. Дама не преминула пожаловаться своему новому покровителю.
На одном из придворных балов Черевин подвел посланника к государю, и тот рассказал ему всю эту историю. Александр III был возмущен. Он тут же подозвал к себе министра внутренних дел и громко объявил:
– Иван Николаевич! Немедленно убрать прочь этого дурака!..
Провал с директором департамента полиции не был просто частным скандальным делом.
В семейных разговорах император говорил, что революционеры вновь оживились, что они умело используют недовольство крестьян неурожаем, из-за чего голод охватил двадцать губерний, что среди террористов очень много евреев.
– Плеве докладывал еще несколько лет назад о польском террористическом кружке «Самоуправление» в Цюрихе. Но кто руководил им? Некий Исаак Дембо. Господь, верно, наказал его. Когда под Цюрихом он пробовал бомбы, предназначенные мне, ему оторвало обе ноги. А кто был заводилой в кружке Дембо? Сестры Гинсбург…
– Сашка! – задумалась Минни. – А нельзя ли договориться с ними?
– С ними нельзя. Это фанатики, – мрачно отрезал император. – А вот с теми, кто стоит за ними, с банкирами, которые оплачивают их деятельность, пожалуй, можно…
Эта мысль крепко запала в сознании царя.
15
– Сергей Юльевич, я пригласил вас по весьма важному и очень деликатному делу, – начал император разговор со своим новым министром финансов. – Так как я вам положительно доверяю, то хочу, чтобы все услышанное осталось между нами…
Александр III пристально посмотрел на Витте, и тот молча поклонился, отдавая дань высокой для него чести.
Витте полагал, что государь поведет разговор о финансовых делах, и быстро подсчитывал в уме нужные цифры. Бюджет 1892 года был принят им от предшественника с большим дефицитом. Теперь министр намеревался немедля провести крупные реформы в области финансового законодательства, резко расширить казенное хозяйство за счет частного, и прежде всего в железнодорожном деле, столь хорошо ему знакомом, а также в питейной торговле. Но то, что он услышал, в первый момент привело его в состояние растерянности, если не шока.
– Мое непреклонное желание, Сергей Юльевич, раз и навсегда покончить с революционной деятельностью русских евреев, – гулко сказал император. – И здесь я не остановлюсь ни перед какими мерами. Я прошу вас высказать свои соображения по этому вопросу.
Витте задумался. Государь, конечно, знает, что он женат на еврейке. Не потому ли с этим вопросом царь обратился именно к нему? Как угнетенное меньшинство, евреи действительно играли в революционном движении России, да и не только России, совершенно выдающуюся роль. Помедлив, министр финансов ответил:
– Ваше величество! Как самодержец всероссийский вы можете применить к евреям самые крайние полицейские меры. Например, затолкать их обратно за черту оседлости. Или даже повелеть собрать все семь миллионов евреев, проживающих в империи Российской, на берегу Черного моря и всех утопить…
– Ценю ваше остроумие, – перебил его император.
– Но все же, ваше величество, – продолжал Витте, – полицейские меры вряд ли дадут желаемые результаты. Скорее, напротив, приведя в отчаяние еврейство, они лишь усугубят его революционную активность. Что же касается последней меры, – улыбнулся министр финансов, – то она, конечно, несбыточна. Во-первых, я убежден, что вы как христианин никогда бы не пошли на нее. А во-вторых, такая мера губительно отзовется на русском государственном кредите, так как закроет для него иностранные денежные рынки, всецело находящиеся в руках евреев…
Теперь задумался царь. Он вспомнил о петиции в защиту евреев, которую подписали между прочими граф Лев Толстой и философ Владимир Соловьев и которая была оставлена государем без ответа. А затем о том же написали Александру III триста солидных и богатых англичан, прося его не притеснять евреев. Это письмо также не было уважено. И тогда один из крупнейших финансовых воротил – банкир Натаниель Ротшильд – заявил, что отказывается вести финансовые дела с Россией. Триста англичан, состоявшие у него вкладчиками больших денежных сумм, объявили, что если Ротшильд будет иметь дела с Россией, то они заберут свои вклады и разорят его.
– Да, я с вами вполне согласен, Сергей Юльевич. – Император развел руками. – Но я решительно не знаю, что можно было бы предпринять на моем месте!..
– Такая попытка, ваше величество, возможна. Там, где нельзя добиться применением силы, надо попытаться достигнуть цели путем сговора… – вкрадчиво заговорил Витте. – Только она ни в коем случае не должна быть поручена Министерству иностранных дел. И наипаче Министерству внутренних дел. А исключительно Министерству финансов. – Он встретился с голубыми глазами императора, который не мигая глядел на своего верного слугу. – И притом совершенно секретно…
– Об этом я просил вас в самом начале нашего разговора, – раздельно произнес государь. – Но какие меры вы можете предложить для проведения в жизнь этого плана?
– Надо разведать, ваше величество, прежде всего, где и с кем за границей следует вести переговоры. В России, государь, говорить не с кем. Финансовая поддержка революции идет из-за границы. Для этого, по моему мнению, следует назначить на пост агента Министерства финансов в Париже еврея, пользующегося полным доверием министерства, обладающего большими средствами и, так сказать, своего человека среди французских банкиров еврейского происхождения. Я считаю наиболее подходящим для выполнения такой задачи Артура Львовича Рафаловича.
«Да, Артур Львович, без сомнения, пользуется полным доверием Министерства финансов, а тем паче его руководителя, – подумалось императору. – Ведь с помощью Рафаловича, члена правления „Русского для внешней торговли банка“, ему удалось свалить с поста такого конкурента, как председатель департамента экономии Государственного совета Александр Аггеевич Абаза!»
Год назад, уезжая в Туркестан, предыдущий глава финансового ведомства Вышнеградский поручил товарищу министра Тернеру покупку золота. Однако, не доверяя его способностям, сам расписал, в какие дни эту операцию производить, а главное – заранее посоветоваться насчет продажи золота с Абазой. Тернер буквально исполнил приказание. Узнав расчеты Вышнеградского, Александр Аггеевич тотчас телеграфировал в Одессу Рафаловичу купить ему золота, чтобы выиграть при перепродаже. А Рафалович, появившись в Питере, натурально показал эту депешу Витте и объяснил, что таким путем с его помощью Абаза нагрел казну на семьсот тысяч. Это-то и стало главным обвинением Витте против Александра Аггеевича. В результате Абаза должен был подать в отставку и уехать навсегда за границу.
– Что ж, я согласен, Сергей Юльевич, – сказал государь.
– Но ваше величество! Еврейские банкиры финансируют не только революционеров, но и контрреволюционеров, – молвил на прощание Витте.
– Не может быть! – ахнул император.
– Вы знаете, государь, в молодости я был одним из основателей Священной дружины…
– Как же, как же! Наслышаны… – подмигнул Витте развеселившийся от неожиданного сообщения Александр III.
– Так вот, она получала немалые суммы от банкира и барона Гинсбурга…
– У которого вкладчицей состояла великая княгиня Мария Павловна, – вставил царь.
– Совершенно верно, ваше величество… Священная дружина финансировалась не только Гинсбургом, но и банкиром Поляковым. А в Киеве, где я тогда обретался, деньги давал сахарозаводчик Зайцев, тоже иудей…
– Чудны дела Твои, Господи! – шутливо перекрестился император.
Рафалович был послан в Париж. Прошло несколько месяцев, прежде чем он смог доложить Витте, что в результате долгой дипломатической подготовки ему удалось наконец иметь откровенный, с глазу на глаз, разговор с Ротшильдом. Финансовый король отнесся к сказанному скорее сочувственно, однако пояснил, что в Париже ничего сделать нельзя. Он порекомендовал поговорить об этом в Лондоне, куда и отправился Рафалович. Но начатый на эту тему разговор с Натаниелем Ротшильдом привел к тому же нулевому результату. Русскому представителю было прямо и определенно указано обратиться на сей раз в Нью-Йорк, к банкиру Шифу.
Какая-то бесконечная сказочка про белого бычка…
В очередном докладе царю Витте сообщил, что для переговоров в Нью-Йорке в распоряжении Министерства финансов имеется весьма подходящий человек – некий чиновник Виленкин, женатый на мадам Зелигман, родственнице Шифа. Виленкин был немедленно назначен агентом Министерства финансов в США с поручением вступить с Шифом в переговоры.
Благодаря своим родственным связям Виленкину не было надобности готовить почву для разговора, и таковой состоялся очень скоро после его прибытия в Америку.
Оказалось, что информация лондонских Ротшильдов была верной. Шиф признал, что через него поступают значительные средства для революционного движения в России. Но на предложение Виленкина пойти на соглашение с русским правительством по еврейскому вопросу и, в случае успеха переговоров, прекратить денежную поддержку революции Шиф отослал его снова к парижским Ротшильдам.
Заколдованный круг.
Чтобы разомкнуть его, Витте направил в Париж очаровательную княгиню Витгенштейн, которая выполняла некоторые сугубо секретные поручения министра финансов.
На одном балу княгиня танцевала белый танец с Морисом Ротшильдом и завела с ним разговор на ту же тему.
Банкир, очевидно уже получивший инструкции из Нью-Йорка, твердо и недвусмысленно ответил:
– Тгор tard, madame, et jamais avec les Romanoff.
16
He было ли в этих словах некоего зловещего пророчества? Не ощущался ли глухой намек на начало конца: «Слишком поздно… и никогда с Романовыми!»
Как бы то ни было, подземные толчки уже сотрясали семейное благополучие Дома Романовых. Мария Федоровна, по слухам, сделалась очень нервна и, одеваясь, колола горничных булавками за нерасторопность и сердилась на них. Царю даже приходилось одаривать прислугу, чтобы она терпела августейшие капризы. Императрица нервничала не зря. От сына великого князя Владимира Александровича, тринадцатилетнего Андрея, смышленого мальчика, который состоял при ней как бы в должности сплетника, она узнавала все новые подробности романа ее Ники с Кшесинской, о чем судачили в городе.
Теперь императрица торопилась женить своего первенца.
Когда наследник еще пребывал в Копенгагене, говорили про его возможный союз с дочерью герцога Орлеанского графиней Еленой Парижской. Но датская королева давно уже лелеяла мысль устроить свадьбу цесаревича с принцессой Алисой-Викторией-Бригиттой-Луизой-Беатрисой Гессен-Дармштадтской, о том же мечтала и ее бабушка, королева Великобритании.
Сам Ники как-то принес Кшесинской свой дневник и прочитал ей отрывки, где описывал свое отношение к Мале: «Положительно Кшесинская меня очень занимает»; «Кшесинская положительно очень нравится», но утаил от нее другие, пространные, относящиеся к Алисе: «Моя мечта – когда-либо жениться на Алике Г. Я давно ее люблю, но еще глубже и сильнее с 1889 г., когда она провела шесть недель в Петербурге! Я долго противился моему чувству, стараясь обмануть себя невозможностью осуществления моей заветной мечты. Но когда Eddy оставил или был отказан, единственное препятствие или пропасть между нею и мною – это вопрос религии! Кроме этой преграды, нет другой; я почти уверен, что наши чувства взаимны! Все в воле Божией. Уповая на Его милосердие, я спокойно и покорно смотрю в будущее».
Чувство цесаревича вспыхнуло с самой первой встречи, когда двенадцатилетняя Алиса вместе с семьей приехала в 1884 году в Петербург на свадьбу своей сестры принцессы Елизаветы Гессенской с великим князем Сергеем Александровичем. Тогда, в Малахитовой зале Зимнего дворца, на пышном придворном балу он будто бы сказал ей роковое:
– Я вас никогда не забуду…
Алиса была тогда очень мила, с распущенными волосами, робкими и сдержанными манерами и красивым холодным лицом, принимавшим по временам недетское мрачное и патетическое выражение. Итак, шестнадцатилетний наследник влюбился с первого взгляда? Правда, всезнающие придворные передавали и иные, прямо противоположные впечатления. Хотя и говорили, что это невеста для цесаревича, а ее сестру Ирену, которая позднее вышла замуж за Генриха Прусского, прочили в жены великому князю Михаилу Михайловичу, казалось, будто русские принцы сторонились обеих сестер, не желали и смотреть на них, не танцевали с ними. И только ли заблуждением можно объяснить выводы этих не просто паркетных шаркунов, но тонких физиономистов и тертых психологов?
Видимо, многое объяснялось характером Николая Александровича. Натура наследника была отмечена непостоянством, переменчивостью, нерешительностью и даже робостью, покорностью судьбе – вместе с ранним опытом в интимной жизни. С того уже далекого 1884 года цесаревичу казалось, что он увлечен, и увлечен серьезно, многими особами, вплоть до сестры Аликс – великой княгини Елизаветы Федоровны. А досуг заполнялся под цыганское пение, балалайку и шампанское, с приглашаемыми для развлечения девушками, которых в дневнике он шифрованно именовал «картофель».
Бороться же за свое счастье наследник не умел и не мог. Достаточно было царице Марии Федоровне только намекнуть, что она желает видеть для сына невесту в лице принцессы Елены Парижской, как Николай Александрович с растерянностью исповедуется в дневнике: «Это меня ставит на перепутье двух дорог: самому хочется идти в другую сторону, а, по-видимому, мамá желает, чтобы я следовал по этой! Что будет?» А ведь цесаревичу идет уже двадцать четвертый год…
Цесаревич знал, что принцесса Алиса Дармштадтская решительно не нравится его родителям.
Еще в 1889 году она приезжала в Россию к своей сестре Елизавете Федоровне, супруге великого князя Сергея Александровича, но на самом деле это было не столько свидание с сестрой, сколько смотрины: великому князю искали невесту. Кажется, что чувство Николая Александровича растет, что Алиса становится ему все дороже. Когда королева Великобритании со своей внучкой останавливается в подмосковном имении великого князя Сергея Александровича, наследник заносит в дневник: «Боже! Как мне хочется поехать в Ильинское, теперь там гостит Виктория с Аликс; иначе если я не увижу теперь, то еще придется ждать целый год, а это тяжело!!!» И через неделю: «Много думал о том, позволят ли мне съездить в Ильинское или нет после маневров».
Родители не позволили.
Впечатления от принцессы Дармштадтской были неблагоприятны: гордячка, с сильным эгоистическим характером, которая будет держать наследника русского престола под немецким каблуком. К тому же при дворе наушничали, что Алиса может быть бесплодна, так как у ее сестры нет детей. Впрочем, здесь не брали в расчет, что великий князь Сергей Александрович обладал противоестественными склонностями к мужскому полу. Царедворцы шушукались, будто генерал-губернатор Москвы живет со своим адъютантом Мартыновым и якобы не раз предлагал жене выбрать себе мужа из окружающих ее людей. Когда Сергей Александрович был в очередном заграничном вояже, то в парижских газетах появились сообщения о визите «1е grand-duc avec sa maitresse monsier N». А еще был скандал с уже московской газетой «Новое время». Она едва не подверглась запрещению в розничную продажу, когда издатель Суворин поместил в иллюстрированном приложении жизнеописание великого князя Сергея Александровича и старый рассказ Бальзака, герой которого влюбился в леопардиху. В этом цензура усмотрела намек на странные склонности генерал-губернатора Москвы, которые ни для кого не были секретом.
Ослепительно красивая, обладавшая прекрасным вкусом, любившая хорошо одеваться и великолепно танцевать, супруга Сергея Александровича тихо и покорно несла свой крест. Скорее всего, она относилась к мужу как к любимому брату. Так что о бесплодии принцесс говорить было нечего. Ведь были же дети у их сестры Ирены, жены Генриха Прусского, брата Вильгельма II. Другое дело, что в родословной герцогов Дармштадтских по мужской линии наблюдалась страшная болезнь – нарушение свертываемости крови, гемофилия. Но знал ли об этом Александр III?!
Как бы то ни было, Алиса Гессенская уехала ни с чем, очень недовольная и обиженная приемом, оказанным ей российским императором.
А цесаревич? Под влиянием своей Мали он в короткий срок переменил намерения. Ему теперь казалось, что не лучше ли с Малей «зажить генералами» и вообще отказаться от престола? Это было что-то вроде бунта на коленях. Быть может, из полудетского желания пойти наперекор самому себе…
17
Сцена была короткой и бурной.
– Я не хочу ехать в Дармштадт! Не хочу жениться на принцессе Алисе! И вообще не хочу царствовать! Я люблю другую! – Ники впервые посягнул на непререкаемый авторитет грозного отца.
– Как? Что ты сказал, Ники? Ты, верно, сошел с ума! – всплеснула руками императрица, в то время как царь, против обыкновения, молчал и только мрачно смотрел на сына.
– Мне не нравится Алиса, – упрямо твердил цесаревич. – Она слишком умная и холодная. – Он отвернулся и, едва не плача, добавил: – И она выше меня на целую голову!
– Эх ты… – Государь не договорил, едва сдержавшись от крепкого мужицкого слова, и внезапно схватился за виски, чувствуя нестерпимую боль.
У него носом хлынула кровь.
– Сашка! Мой дорогой! Единственный! Что с тобою? – кинулась к нему царица, бросив наследнику: – Ты можешь уйти…
Примчался личный врач императора – старик Гирш – и предписал постельный режим. Когда супруги остались одни, Александр Александрович тихо сказал:
– Нет, ни Ники, ни Жорж не годятся в самодержцы. И почему Мишка так мал? Сколько можно ожидать его совершеннолетия?..
Припадок, случившийся с Александром III в сентябре 1893 года, оказался дальним предвестником его смертельной болезни. Впрочем, никто еще не мог провидеть этого. Быть может, лишь инстинкт торопил теперь императора и царицу согласиться с престарелой английской королевой Викторией и женить Николая Александровича на Алисе Гессенской.
Как только государь почувствовал себя лучше, он попросил жену:
– Позови Ники…
Цесаревич вошел робко, уже раскаиваясь в содеянном и ожидая новой страшной бури. Но против его ожидания отец заговорил кротко, почти жалобно:
– Сынок! Когда я был молод, то тоже желал отказаться от престола. Мне казалось, что я любил другую, и я чувствовал, что не способен править. Тогда у меня произошел очень тяжелый разговор с отцом, твоим дедом. Я поехал в Копенгаген и нашел там счастье. С твоей мамой…
Наследник долго стоял, не смея поднять глаз на отца, а потом тихо сказал:
– Хорошо, па… Я поеду в Дармштадт…
18
Тому, кто верит в предрассудки, мог бы представиться знаменательным случай, который произошел в последнее Светлое Воскресение перед кончиной Александра III.
Обыкновенно в этот день в Зимнем дворце была торжественная заутреня, на которую приглашались почти все высшие чины империи и двор. Иными словами, в этот день происходил большой, торжественный выход.
Но как только государь с императрицей вышли из своих покоев, вдруг всюду потухло электричество. Весь дворец погрузился в темноту, так что пришлось осветить его керосиновыми лампами и свечами.
Вообще же в последнее время Александр III был уже не тот самодержец, перед которым все трепетало. Он и сам сознавал это.
Еще летом 1893 года царь приехал на яхте «Полярная звезда» в Либаву, где был построен порт. В финансировании его, помимо банкиров, принимал участие министр путей сообщения Кривошеин. Государю докладывали, что этот министр на государственные деньги строил себе дворцы, что он гонит шпалы для железных дорог из своих имений, но царь, по обыкновению, никого не слушал.
Александр III пригласил обедать на «Полярную звезду» инженеров и чиновников, был со всеми очень любезен, однако с Кривошеиным вел себя сухо. После обеда царь подошел к министру и спросил:
– Вы опять купили имение?
Кривошеин замялся.
– Говорите же! – потребовал император.
– Да, – пролепетал министр.
– Это стыдно! – сказал Александр III и отошел.
И все. Кривошеин был снят за злоупотребления только при новом государе.
Не прошло и месяца, как императору доложили о том, что броненосец береговой обороны «Русалка», который шел из Ревеля в Гельсингфорс, затонул во время бури, причем погибла вся команда. Истинных причин катастрофы следствие не выяснило, но во флоте эту гибель приписывали дурному состоянию корпуса судна, не отремонтированного должным образом перед навигацией. Предполагалось, что от сильной качки корпус броненосца дал сильную течь, и он пошел ко дну.
Александр III, так сильно любивший морское дело, много сделавший для усиления отечественного флота и, можно сказать, воскресивший Черноморский флот, принял гибель «Русалки» близко к сердцу. Он внимательно следил за ходом следствия и настаивал, чтобы место гибели было тщательно протралено, чтобы корпус броненосца был найден и осмотрен водолазами.
Утром, перед завтраком, морской министр Чихачев доложил, однако, что гибель «Русалки» явилась несчастьем, в котором никто не повинен, и что броненосец, несмотря на все усилия, найти так и не удалось.
Во время завтрака все заметили, что император чем-то расстроен. Он отказался от традиционной рюмки, поковырял вилкой в бифштексе, а затем встал из-за стола и пригласил наследника к себе в кабинет.
– Я пережил сегодня тяжелые испытания… – сказал он цесаревичу и поведал об услышанном от адмирала Чихачева.
Затем он подвел Николая Александровича к большой карте Финского залива, висевшей на стене кабинета, и с раздражением стал говорить, что решительно не согласен с заключением доклада.
– Я убежден, что расследование произведено не так, как следует, – волнуясь больше обычного, повторял государь. Он указал на курс, по которому шел броненосец, добавив: – Траление было произведено намеренно неправильно! Ты только подумай, Ники, – говорил Александр III, указывая на карту. – Они должны были тралить здесь, а тралят тут, где «Русалки» не могло быть!..
Долго с раздражением, задыхаясь от одышки, объяснял император цесаревичу, как в действительности все происходило, а затем сказал:
– В этом я убежден. И что же? После пространного доклада Чихачева мне не оставалось ничего другого, как утвердить его. Ты понимаешь, Ники, ужас моего положения!
Горячее желание узнать истину уже разъедалось недостатком воли настоять на своем. Чихачев был устранен от должности морского министра уже после кончины Александра III.
Между тем болезнь развивалась, хотя сам государь ее не признавал. Царской семье вообще была присуща странность – не признаваться в своей болезни и по возможности не лечиться. И вот это чувство у Александра III было особенно развито. Отчасти это было связано с удивительной целомудренностью императора. Он оставался до самого конца слишком уязвимым и не любил врачей только потому, что испытывал непреодолимую стыдливость, когда при посторонних ему приходилось раздеваться для обследований. Вот отчего долгое время заболевание царя было окружено завесой таинственности не только для общества, но и для врачей-специалистов. А старик Гирш и врач Попов сослужили ему ту же недобрую службу, что и Шестов для цесаревича Николая Александровича, почившего в Ницце.
Помните мрачную шутку Мещерского? Великие мира сего находятся в наихудшем положении сравнительно с простыми смертными: у них есть свой врач…
Несмотря на то что у Александра III обнаружили болезнь почек – нефрит, несмотря на то, что у него отекли ноги, летом 1894 года он уехал поохотиться в Беловежскую пущу. Там государь не менял своего привычного образа жизни, часами сидел с ружьем в засаде, радовался, словно ребенок, охотничьим трофеям, а затем в компании Черевина позволял себе пропустить пару вместительных чарок. Казалось, ему стало немного легче: вернулась бодрость, отступили боли. И вдруг – резкое ухудшение.
Врачи настоятельно рекомендовали царю уехать за границу – на остров Корфу или в Египет. Но он твердо ответил:
– Нет, уж если мне суждено скоро умереть, то я хочу окончить земные дни в моей России, в моем Крыму, в моей Ливадии…