1

В Андреев день, 30 ноября 1773 года, в Зимнем её величества дворце имел быть по обыкновению пышный бал, на который приглашались «все дворяне обоего пола, исключая лиц моложе тринадцати лет». Под громы музыки дамы в робах, вышитых шелками, с длинными, в полтора аршина хвостами, и кавалеры в цветном платье плясали и вертелись в весёлом хороводе, длинной вереницею разбегались по высокому беломраморному залу, залитому светом тысяч свечей в больших хрустальных люстрах. Начался англез – пантомима любви и ухаживанья. Женщина – набелённая, нарумяненная, с насурмленными бровями, в мушках из чёрной тафты величиною с гривенник, с перьями в причёске, – то убегала и уклонялась от ухаживанья кавалера, который её преследовал, то опять поддразнивала и кокетничала с ним в обольстительной позе, будто отдаваясь ему, но, когда он приближался, мгновенно ускользала.

Не верилось, что на южных окраинах России четвёртый год шла кровопролитная война с Оттоманскою Портой, – так беззаботно звучали на хорах скрипицы, флейтузы и гобои, так безмятежно-счастливо танцевала молодёжь, такой приятной важностию светились лица пожилой знати. В углу, за колонною гвардейский прапорщик-преображенец, наряженный во внутренний караул, жадно глядел на пёструю толпу и одними губами шептал:

– Дела, дела! Душа так и рвётся из груди, ан дела не находит. Живу словно пёс одинокий – ни кола ни двора, некуда и головушку пришатить. Нет уж, довольно прозябать, надеяться, ждать счастливого случая! Не на стихи же, в самом деле, уповать! Что стихи! Какой, право, с них прок?..

Прапорщик горько усмехнулся, спомнив, как, возвращаясь в Питербурх, проиграл в пути все бывшие с ним деньги приятелю, как занял у вёзшего из Астрахани виноград садового ученика ещё полёта, просадил и их в новгородском трактире, как наткнулся в Ижоре на карантинную заставу, учреждённую противу моровой язвы, и в ответ на объявление, что его задержат на две педели, в присутствии караульных, не задумываясь, сжёг свой багаж (причину задержки) – сундучок, где хранились все доселе написанные им стихи, начиная с времён Казанской гимназии.

За прошедшие три с лишним года Державин заметно исхудал. Пропала юношеская округлость и мягкость в чертах его доброго лица, и само оно стало жёстче, мужественнее. Бедность, преследовавшая его, сделалась причиною многих зол и представлялась тридцатилетнему офицеру чуть не пороком. Она едва не принудила Державина выйти из гвардии. К новому, 1772-му году собрание ротных командиров и прочих офицеров Преображенского полка нашло наконец его достойным производства в прапорщики, однако невзлюбивший Державина полковой адъютант предложил за бедностию выпустить его в армейские офицеры.

Бедность и впрямь была в те годы великим препятствием носить с пристойностью гвардейское звание. А когда друзья-преображенцы всё же добились для него офицерскою чина, то он обмундировался с грехом пополам: ссудою из полка, в счёт жалованья добыл себе сукна, позументу и прочих вещей, а затем кое-как исправился остальным нужным – продав сержантский мундир и заняв немного денег, купил английские сапоги, взял в долг у своих питербурхских друзей Окуневых небольшую ветхую каретишку и поселился на Литейной, в маленьких деревянных покойниках.

Он жаждал быть замеченным, выделиться. Но куда там, если блеск богатства и знатность безусловно предпочитались скромным достоинствам и ревности к службе. Рвался быть употреблён в каком-либо отличном поручении или в войне. Однако гвардию обыкновенным порядком, как прочие армейские полки, в войне не употребляли, кроме экспедиций на флоте, а ехать в действующую армию волонтёром он не имел достатку.

Думая о сём, Державин повергался временами в меланхолию, завидовал успехам всех воевавших, даже посмертной славе поручика и стихотворца князя Козловского, вместе с фрегатом взлетевшего на воздух в знаменитом Чесменском сражении, мечтал отличиться и пробиться наверх. Молодому человеку кружили голову примеры временщиков; ночами, внезапно проснувшись, он думал о тех, кто с самого низу взошёл и стал близ трона. Вот почему так жадно разглядывал он теперь великих бояр и вельмож – в разноцветных кафтанах, атласных кюлотах и туфлях с красными каблуками.

Ах, какие люди собрались здесь! Всех их можно бы назвать случайными, хотя, если разобраться, каждого не токмо слепой случай вывел наверх и помог там удержаться. Вон тот, чуть сутуловатый, седой и плотный красавец, опирающийся на трость, выточенную целиком из огромного агата и усыпанную алмазами и рубинами, – давний кумир гвардии, заступник солдатам и малоимущим офицерам Кирилл Разумовский. Простой казак и брат фаворита покойной Елизаветы Петровны, Кирилл Григорьевич в восемнадцать лет стал президентом Российской академии паук, а затем – гетманом Малороссии. По своему приятельству с Петром Фёдоровичем он был отодвинут поначалу Екатериною II, отрешён от гетманства, но затем вновь приближен и назначен председательствующим в чрезвычайном совете при дворе, где ценили его меткий украинский юмор и побаивались колкого, независимого ума… А круг него! Внимающие его остротам, произносимым с характерным малороссийским выговором, толпились вельможи один богаче и могущественнее другого. Вот этот великан с портретом государыни в петлице – сердцевидном медальоне, усыпанном бриллиантами, – Григорий Орлов. В пору многолетнего пребывания своего в фаворитах у Екатерины II он, внук солдата, был осыпан без меры наградами и чинами: директора корпуса инженеров, начальника конной гвардии и артиллерии, президента иностранного колонизационного бюро, главного директора фортификаций, князя и генерал-аншефа. А рядом – носящий за победу над турками имя Чесменского – его брат Алексей, лицо которого во всю щёку пересёк страшный сабельный шрам, полученный в кабаке на двадцатом году жизни. Дальше обер-гофмейстер и с недавней поры фельдмаршал граф Никита Иванович Панин. Президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышов и его брат Иван Григорьевич, вице-президент адмиралтейсколлегии. Известный Державину по Москве генерал-аншеф Алексей Ильич Бибиков, попавший вследствие дворцовых интриг в опалу и получивший несколько дней назад повеление императрицы из главнокомандующего в Польше стать простым корпусным генералом на турецком фронте, да ещё под началом не расположенного к нему фельдмаршала Румянцева. И непременный участник всех балов и церемоний, длиннолицый, с дряблыми щеками обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин, хлебосол и арлекин, вечно прихехекивающий и паясничающий шут государыни, прозванный при дворе «шпынём»…

Оркестр грянул польский, но танцующие остановились и, расступившись, образовали широкий проход. Вниз по беломраморной лестнице шла императрица в голубом с зелёною епанчой (цветов ордена святого Андрея Первозванного) роброне. Волосы её были слегка припудрены, голубой роброн оттенял белизну полуоткрытой груди и ниспадал пышным колоколом.

Чуть сзади Екатерины II держался её фаворит Васильчиков, нежнолицый и ничтожный, сменивший всесильного Орлова. Улыбка на его кукольном лице казалась приклеенной: ходили слухи, что не долгому возвышению Васильчикова приходит конец.

Державин видел, как Григорий Орлов сделал несколько крупных шагов навстречу царице, но Екатерина мягким движением руки остановила его и прошла мимо. Васильчиков поймал на себе напряжённый и насмешливый взгляд своего предшественника и зарделся вишнёвым румянцем. Императрица рассеянно отвечала на приветствия и словно искала кого-то. Внезапно она решительно – как в воду – вошла в толпу придворных и взяла за руку Бибикова. Державин весь напрягся, чтобы расслышать её слова.

– Голубчик, Алексей Ильич! – в наступившей тишине зазвучал её грудной голос. – Видно, не придётся тебе к туркам ехать. Нашлись дела и поважнее…

Бибиков, склонившийся в полупоклоне, поднял удивлённые глаза.

– Чай, слышал ты, – продолжала царица с чуть заметным акцентом, – открылось возмущение на Яике. Боюсь, генералы моп вовсе обленились и разучились мышей ловить, раз какой-то беглый казак взял по Яику несколько городов, осадил Оренбург и разбил армию Кара… Бери-ко, голубчик, всю власть, да и наведи ужо там порядок!

Бибиков был добродушен, хладнокровен, прекрасно владел собою, но склонность к весёлости, смелой шутке одержала верх над его обычной сдержанностью. Он отвесил ещё один полупоклон и вместо ответа тихо, но явственно пропел тенорком куплет старой народной песни:

Сарафан ли мой, дорогой сарафан! Везде ты, сарафан, пригожаешься; А не надо, сарафан, и под лавкою лежишь…

Императрица внимательно поглядела в его карие глаза и улыбнулась:

– Что ж, ты прав, Алексей Ильич! Сей дорогой сарафан нам теперь надобен… Только спомнишь мои слова. Не под лавку бросать, а на все пуговки застегнуть его теперь придётся. Итак, – зная свою власть не только самодержицы, но ещё и красивой женщины, она придала лицу выражение величия и мягкости, – собирайся, голубчик, поскорей, да и отправляйся прямо в Казань!

Вот она, редкостная возможность поймать удачу! О волнениях на Яике шушукались по гостиным, открыто говорили в кабаках, хотя полиция и хватала болтунов. Слухи были противоречивы и вздорны – о будто бы воскресшем императоре Петре Фёдоровиче… Но всё равно куда, всё равно зачем, – только бы покончить с унижением бедности! Державин отступил за колонну и прижался к мрамору пылающим лбом. Он вовсе не был известей Бибикову, однако порешил, не откладывая, завтра же порану ехать прямо к нему и упросить взять с собой.

Поутру Державин так спешил, что позабыл даже продеть голову в пудреник: стал порошить волосы мукою – и кафтан весь запудрил. Кое-как почистившись, прикатил он в своей каретишке к дому генерал-аншефа и сенатора Бибикова на Гороховой улице, запрыгал по деревянным мосткам, метя мимо проступавшей топи, и сразу попал на приём к хозяину.

– Слышал я, ваше высокопревосходительство, по народному слуху, – начал Державин, представившись, – о поездке вашей с секретной миссией в Казань. А как я в сём городе родился и ту сторону довольно знаю, то не могу ли быть с пользою в сём деле употреблённым?..

Бибиков нахмурил продолговатое, с высоким лбом лицо. Кто этот безумный прапорщик, что без протекции и даже рекомендательного письма решился на такой дерзкий шаг? Дурак или наглец? Нет, сию развязь надобно пресечь!

– Очень сожалею, друг мой, – сказал он наконец. – Но я уже выбрал себе гвардии офицеров – людей, лично мне известных.

Оставалось раскланяться и уехать, но Державин не торопился. Он внезапно почувствовал в себе тот особенный прилив сил, какой всегда наступал у него в поворотные минуты судьбы.

– Любопытствую я, ваше высокопревосходительство, касательно ваших литературных опытов…

– Вот как? Каких же?

Державин понял, что сказал сие впопад.

– Ведомо мне, что переложили вы на русский язык поэму Фридриха Великого о военном искусстве…

– Это так, братец. А ты что, сам тоже к изящной словесности склонность имеешь?

– Признаюсь в сём грехе. И вирши Фридриховы переводил, и сам писать пробовал: складывал и лёгкие песенки, и торжественные оды в подражание великому Ломоносову.

– Любопытно, друг мой. Расскажи-ка о себе коротко…

Державин уехал, пробыв у Бибикова около часу, ощутил приязнь и ласку вельможи, но так и не дождался от него никакого обещания.

Огорчённый, зашёл он ввечеру в полковую канцелярию, которая помещалась неподалёку от его покойников на Литейной, и встретил у ворот шестнадцатилетнего капрала Василья Капниста, недавно переведённого из Измайловского полка в Преображенский. Он успел уже полюбить этого живого, остроумного и образованного полтавчанина, отец которого, выходец из греков, в год рождения сына пал в битве при Гросс-Егерсдорфе. Быть может, юный Капнист заполнял ту пустоту, какая образовалась в душе Державина после кончины его младшего брата Андрея, таявшего в Питербурхе от чахотки и осенью 1770 года почившего в Казани на руках у матушки.

– Гаврило Романович, дорогой, что невесел? Ай журба какая напала? – стремливо обнял Державина тоненький живоглазый и горбоносый капрал.

– Не везёт мне, дружок! – махнул тот рукой. – В кои-то веки понадеялся на фортуну! Да рази её ухватишь, когда у этой капризной грации затылок голый! Просился в команду генерал-аншефа Бибикова, но, видать, не судьба…

– Примай свою судьбу без ропота, – не по-детски серьёзно сказал Капнист. – Постой, постой! Разгони хмару – ведь тебя в канцелярии ожидает какой-то приказ…

Гаврила опрометью бросился в полковую избу.

«Лейб-гвардии прапорщику Державину велено явиться назавтра к его высокопревосходительству и российских орденов кавалеру господину Бибикову…»

Генерал-аншеф при новом свидании говорил мало:

– Через три дни быть готовым к отъезду в Казань!

2

Как обрадовалась, расцвела и даже помолодела матушка Фёкла Андреевна! Не знала, куда усадить, чем потчевать дорогого гостя, и не могла на него наглядеться.

– Не обессудь за недостаточностью моей, сам знаешь, всё нынче кверху тормашками пошло! – Фёкла Андреевна сокрушённо махнула рукою. – Из именьиц в этакую смуту ничего не дождёшься!

Но стол был обилен домашнею снедью: на оловянных блюдах и талерках солёные огурцы и солёные сливы, капуста топаная, подовые пироги кислые с сыром и с груздями, копчёное мясо, приготовленное с деревянным маслом, чесноком и луком, караси с бараниной, душистый мёд (место, где стояла Казань, издавна было пчелисто), в кувшинах – полпиво, квас, сбитень…

– Ты что, подлец, подстылое принёс! – внезапно крикнула Фёкла Андреевна дворовому подростку, привычно награждая его крепким подзатыльником. Тот поглядел на барыню злобным волчонком и молча скрылся в поварню, унося блюдо пилава с бараниной.

– Вот, возьми их! – вздохнула Фёкла Андреевна. – Почитай, вся дворня от рук отбимшись ходит, только и норовят господ обмануть, да всё о какой-то воле промеж собой толкуют. Дался им Пугач! Да это непременно и не имя, а прозвище – дворян пугает. А имя… – Фёкла Андреевна оглянулась, хотя в низкой горнице, кроме них, никого не было, и зашептала сыну на ухо: – Отписала из Москвы сестрица моя Фёкла Савична, что Пугач этот есть на самом деле беглый казак Черняй…

– Эти ростобары я в Москве уже слышал, – хмуро ответил Державин. – Ты расскажи лучше, что делается в городе.

– Что деется? Ворота боишься отворить! Вона и куры-те взаперти переглохли! Понаехало к нам в Казань гостей со всех волостей – деревеньки свои оставили, сидят трясутся. Это вот сейчас духом чуть воспряли, как государыня назначила сюда главнокомандующим господина Бибикова. Наши дворяне, чать, помнят, как он удачно и без лишних жестокостей усмирил бунт на уральских заводах. Сказывали тогда, сослал всего двадцать заводских крестьян…

Она ходила за ним и всё говорила, рассказывала, рассказывала – о людях, им позабытых или вовсе неизвестных, о пустяках, что запали в душу.

«Отвык я от матери», – подумал Державин, сам казня себя за эту кощунственную мысль. А она-то всё старалась угодить, услужить ему – и всё невпопад.

– Постой, матушка! Никак стучит кто в ворота! – перебил он Фёклу Андреевну.

– Да это небось гвардейские офицеры куролесят, что приехали до тебя в Казань от господина Бибикова.

– Лунин с дружками?

– Да кто их имена знает! Чуть не силком заняли, веришь, духовную семинарию, потеснили самого архимандрита Любарского, да и предались удовольствию святок. – Она перекрестила толстое своё лицо. – Истинно ни стыда ни совести…

По-утиному переваливаясь, Фёкла Андреевна засеменила к двери, на ходу надевая пуховый оренбургский платок, и почти тотчас же вернулась в сопровождении занесённого снегом до самых бровей здоровенного мужика в хорошем тулупе.

– До вашей, барин, милости… – густым басом сказал мужик, сымая заячий треух.

Державин признал в нём Ивана Серебрякова.

– А, старый знакомый!.. Добро ли поживаешь?

– Что тебе, ваше благородие, сказать… – опустил Серебряков глаза в пол. – Попам да клопам жить добро…

– Ну, раздевайся, садись к столу, гостем будешь.

С полчаса прапорщик наблюдал, как насыщался Серебряков, подметая всё подряд – пироги, мясо, пилав… Наконец прожора утёр седую, с причернью, бороду, испустил ртом воздух из желудка и, отдуваясь, нагло сказал Фёкле Андреевне:

– Пиво-то у тебя, хозяйка, с прокиселью, да и квас перестоялый…

«Вот пролаза!» – с некоторым даже восхищением подумал Державин и остановил возмущённую Фёклу Андреевну:

– Не мешай нам, матушка. Пойди-ка лучше по хозяйству…

Оставшись в горнице вдвоём, оба некоторое время испытующе глядели друг на друга, словно проверяя, кто чего стоит. Рябое лицо Серебрякова оставалось невозмутимым даже тогда, когда Державин спросил:

– Ну как, отыскали запорожские сокровища?

– Куда там! Отыскал осётр дожжа в поле лежа… – загудел Серебряков. – Отправились мы, не хуже, втроём на Днестр за кладом, да товарищи мои больно робки оказались. Вишь ты, рак не рыба, нетопырь не птица, а пёс не скот. Как стретились нам войски турецкого фронта, так господин Максимов в труску ударился: искать-де больно опасно, повернём назад. Вот мы с Максимовым и вернулись ко своим дворам в Малыковку. Он, чать, податься в Москву убоялся…

– А Черняй? – привстал Державин.

– Эх, барин! Да что с ним делать, с Черняем-то? Разбойник, не хуже, живой покойник! Отпустили Черняя, – блеснув недобрым взором, неохотно пробурчал Серебряков.

«Как же! Жди! – подумалось офицеру. – Ты-то отпустишь. Скорее всего пырь ножом, да и концы в воду. Только кто же тогда Пугач, если не Черняй?»

Словно отгадав его мысли, Серебряков придвинулся к прапорщику и загудел тише:

– Я к тебе, барин, по самому секретному делу… Насчёт его глупского величества – господина Пугачёва!

Скрывая волнение, Державин поднялся с лавки.

– Давай-ка прикажу самоварец подать. А ты пока понаковыряй себе мёду, да и обсудим за чаем всё…

Фёкла Андреевна не раз порывалась войти в горницу. Тишина. Уж не пристукнул ли её Гаврюшу рябой разбойник? Но, заглянув в скважинку, успокаивалась: сын мирно беседовал со страшным мужиком, правда вовсе позабыв про чай. Наконец она притомилась и ушла спать.

Серебряков меж тем поведал:

– Ты ведь знаешь, барин, что подрядился я беглых раскольников переселять из Польши… На пустующие земли левого берега Волги…

– Ещё бы! – не удержался Державин. – И на плутовстве своём окаянном попался! Пришлось твоему земляку Максимову тебя выручать…

– Рыба рыбою сыта, а человек – человеком, – заиграл словами Серебряков. – Или ещё говорят: рука руку моет, а обе белы быть хотят. Так вот, среди переселенцев было много дезертиров и прочих подозрительных смутителей. Споминаю, в декабре 1772-го года рассказал мне вот о чём экономический крестьянин Иван Фадеев. Бывши на Иргизе, в раскольничьей Мечетной слободе для покупки рыбы, слышал он в доме жителя той слободы Степана Косого от какого-то приезжего человека такие речи: «Яицкие-де казаки согласились идти с ним в турецкие земли, только-де, не побив в Яике всех военных людей, не выйдут». Ин ладно! Будучи сам болен, призвал я надёжного себе приятеля дворцового крестьянина Трофима Герасимова и просил съездить в Мечетную слободу и у друзей разведать, от кого произносилися такие речи? Потому Герасимов ездил и о том проезжем человеке расспрашивал. А по приязни ему той же слободы житель Семён Филиппов сказал, что тот приезжий чело век – вышедший из Польши раскольник Емельян Иванов сын Пугачёв.

Державин прикрыл глаза. Пугачёв! Схватить самого Пугачёва! Переворот в жизни, ордена, деревни, чины… Слава! Он, прапорщик Державин, спаситель дворянства, он приближен ко двору и трону. Но нет! Слишком смело, слишком несбыточно…

– Прибыл он на Иргиз, – гудел Серебряков, – из белорусского местечка Ветки и по позволению дворцового малыковского управителя глядел и осматривал здесь для селитьбы своей место. Герасимов счёл за нужное того подозрительного пришельца сыскать. А как по известиям поехал он в село Малыковку на базар, то Герасимов, бросившись туда, нашёл его на квартире у экономического крестьянина Максима Васильева и велел за ним присматривать, а сам объявил о нём смотрителю той же волости. Как опосля уже узнали, в слободе Мечетной, где раскольнический монастырь, стретился Пугачёв с ихним игуменом Филаретом. Заметь хорошенько, барин: с раскольниками сими, живущими по Узеню в скитах, у него большая дружба. Пугачёва арестовали. Я предложил в извозчики надёжного человека, дворцового крестьянина Попова. А дале тебе самому всё ведомо: Пугачёва под стражею увезли в Казань, отколь он и бежал…

Глядя прямо в продувные глаза Серебрякова, Державин отрывисто выпалил:

– Больно складно говоришь! Может, попусту мне пешки точишь? Уж не обморочить меня захотел? Мотри, парень, с секретной комиссией шутки плохи!

– Э, ваше благородие! – махнул своей лапищей Серебряков. – Пытки не будет, а кнута не миновать! И вот тебе мой сказ… – Он неожиданно мягко, по-кошачьи вскочил и в два прыжка оказался у двери. Распахнул: никого. – Дело сие великой тайны требует…

Так до утра и просидели Державин с Серебряковым, подробно обсуждая государево дело.

3

Бибиков не спал несколько суток, изыскивая, какими путями пресечь возмущение пугачёвцев. Успехи восставших день ото дня всё более тревожили его.

Правда, сам Пугачёв, объявивший себя чудом спасшимся императором Петром III, терял время, осаждая Оренбург и Яицкий городок, зато его отряды разливались всё выше по Волге, присоединяя к себе крепостных и разоряя помещичьи усадьбы. Восставшие башкиры окружили Уфу и захватили многие заводы. Уже вся восточная окраина империи была объята волнениями. Меж тем войска подходили к Казани крайне медленно, и покамест ни о каких решительных действиях говорить не приходилось.

Главнокомандующий задумался, глядя мимо листка. Болела от недосыпу голова, жгло и давило в спине под левой лопаткой. Он превозмог тупую усталость и дописал: «День и ночь работаю, как каторжный, рвусь, надсаждаюсь и горю, как в огне адском…» Вложил письмо в конверт с каллиграфической надписью: «Её императорскому величеству самодержице Всероссийской Екатерине II», приложил к печати перстень с монограммой и вызвал секретаря:

– Все ли в сборе?

– Генералитет, штабы и члены секретной комиссии ожидают вас, ваше высокопревосходительство!

Бибиков вышел в соседнюю залу, заполненную военным народом. Отдельно стояли гвардейские офицеры секретной комиссии – капитан-поручик Семёновского полка Савва Маврин, подпоручики Семёновского полка Сабакин и Лунин, прапорщик Преображенского полка Гаврила Державин. Этот последний своей деловитостью, неутомимостью и исполнительностью оказался настоящей находкой.

Оглядев собравшихся, генерал-аншеф начал напряжённым тенорком:

– Итак, господа, смута усиливается! Здесь, в Казани, с моим приездом все, видно, впали в нелепое благодушие. Вона и архимандрит Платон Любарский в канун рождества Христова воспевает несостоявшиеся победы. Что же на самом деле? На самом деле мы в осаде, господа! Гарнизоны никуда носа не смеют показать. Страм сказать, сидят на местах, как сурки, и только что рапорты страшные присылают. – Продолговатое, с высоким лбом лицо Бибикова потемнело от гнева. – Сил нужных по сию пору нет! А в столицах тем временем попрекают нас за бездействие! По гостиным видимо-невидимо развелось вредных пустоболтов. Его сиятельство граф Пётр Иванович Панин, сказывают, до того доехал, что уже открыто по Москве вещает: в правительстве-де никто ни на что не способен и что сам он готов вооружить крестьян своих и итить с ними на Пугачёва…

– Разбегутся! – не удержался Державин. – Ежель все не перейдут поголовно к самозванцу!..

– Матушка государыня наша, – продолжал Бибиков, – назвала графа Панина за безответственные сии речи предерзким болтуном. Но довольно об этом! – Генерал-аншеф перешёл к столу с картой огромной Казанской губернии, которая на север простиралась до Перми, а на юг до Астрахани и включала в себя Вятку, Пермь, Симбирск, Пензу, Саратов. – По выработанной диспозиции войски отовсюду – из Тобольска, Малороссии, Польши, Питербурха – сходятся к Казани. Под моим началом армия двинется затем к Оренбургу. Нам никак не можно дать самозванцу и его толпам проникнуть ни во внутренние губернии – на правый берег Волги, ни в северо-восточные – к заводским крестьянам и башкирам…

– Ваше высокопревосходительство! Ожидать без конца войск тоже нельзя! Вокруг Казани вёрстах в шестидесяти уже разъезжают толпы вооружённых татар. Пора действовать!

Кто это? Опять неугомонный прапорщик Державин? Эх, нетерпеливая головушка! Бибиков уже с досадою возразил:

– Знаю! Но что прикажешь делать? Войски ещё не пришли… Я уже говорил об сём с губернатором фон Брандтом.

– И всё же, – упрямо повторил Державин, – есть ли, нет войска, надобно действовать!

Бибиков отшвырнул в сердцах карту, схватил прапорщика за руку и, ни слова не говоря, повёл в кабинет. Сунул ему под нос бумагу.

Это был рапорт о падении Самары. Восставшие под предводительством атамана Арапова вошли в город и были встречены жителями хлебом с солью, а духовенством – с крестами и колокольным звоном.

Генерал ходил по кабинету, словно позабыв, что его ожидают в соседней зале. Потом подошёл к прапорщику и, пристально глядя ему в глаза, сказал:

– Вы отправляетесь в Самару. Возьмите сей час в канцелярии бумаги и ступайте!

Державин выдержал его взгляд. «Неужели он посылает меня прямо в руки к злодеям!» – пронеслось у него в голове, но он ответил:

– Я готов.

Проходя через прихожую, где в лужах талого снега дремали, не снимая тулупов, кучера и лакеи, Державин бросил ожидавшему его Серебрякову:

– Опять о нашем деле поговорить не удалось! Не до того! Собирайся…

Не спрашивая, куда и зачем, Серебряков покорно нахлобучил треух.

Кучер был вялый и непроворный малый из дворовых Фёклы Андреевны. Все люди Державина, скачучи из Питербурха, поотбивали себе ноги и занемогли.

– Ты сядешь на облук! – залезая в повозку, приказал Серебрякову прапорщик, а кучера определил стать на запятки.

Подробности поручения были изложены в двух запечатанных и надписанных «по секрету» пакетах, которые надлежало открыть, удалившись от Казани не ближе тридцати вёрст. Пока ехали через Кремль, повозку всё заносило, и Державин крикнул:

– Что это, лошади с придурью?

– Нет, – не оборачиваясь, прогудел Серебряков. – Частые ездоки, вишь, поугладили путь.

Но вот ползкая дорога кончилась, и через Тайницкие ворота повозка шибко побежала к спуску на замерзшую и широкую здесь Казанку. Белокаменный Кремль таял, сваливался за горизонт, едущих обнимала ширь степей. Державин, придерживая голубую форменную шляпу, огляделся: родные сердцу просторы. Странствия по этим степям в юности дали ему поболе, нежели науки, отозвались много позже в его душе широтою и смелостию поэтических суждений. Величие степей, их безмерность и малость человека заставляли позабыть о подстерегающих опасностях, рождая мысли о вечности и творце, о тщете и гордыне… Неясные ещё строки лепились смутно, рождались высокопарные, надутые образы. Но, ощущая это, он чувствовал, что стихотворчество, казалось бы прочно забытое, властно просилось наружу, – то неожиданным уподоблением, то мольбой о чём-то, то смелой, всё подчиняющей мыслью:

Небесный дар, краса веков, К тебе, великость лучезарна, Когда средь сих моих стихов Восходит мысль высокопарна, Подай и сердцу столько сил, Чтоб я тобой одной был явен, Тобой в несчастья, в счастья равен, Одну бы добродетель чтил…

Повозка пересекла Волгу. Строки цеплялись одна за другую, саднили в голове огненными занозами, вторили в такт стуку копыт по мёрзлой дороге. Стихи набегали, толпились, тесня образами, обращались к небу и трону, прося, требуя. Чего? У кого?

Веток напастьми человек! В горниле злато как разжшенно От праха зрится очищенно, Так наш, бедами бренный век. Услышьте, все земны владыки, И все державные главы! Ещё совсем вы не велики, Коль бед не претерпели вы!..

Внезапно лошади остановились на всём расскоке.

– Падалище на дороге, барин.

Это был пропнутый стрелою солдат. Поодаль лежал ещё один. Повев ветра донёс переклик не переклик, не то вой, не то голос.

– Едем тише, Иван! – отрывисто попросил прапорщик, вынимая из чехлов два пистолета.

– Едем, ваше благородие, – спокойно отозвался Серебряков. – Ишь, ржёт конь к печали, ногою топает к погонке…

С полверсты лошади шли ступою. Теперь уже явственно слышался жалобный псиный скулёж.

– Ишь ты! – сказал Державин. – Собака-то не к добру развылась…

За поворотом открылось свежее пепелище: кучи праха, остовы изб. У одночельной печи, странно белевшей посреди золы и углей, завозилась куча тряпья и обернулась старухой. Шамкая беззубым ртом, она трясла восковым кулачком, грозя повозке. Когда путники поравнялись с ней, старуха внезапно вскинулась с криком:

– Ахфицер! Душегуб! Пусть на тебя нападут все двенадцать сестёр-лихорадок!..

– Молчи, старая псовка! – замахнулся кнутовищем Серебряков.

А вослед им нёсся дребезжащий голос:

– Трясея, огнен, ледея, гнетея, грынуша, глухея, ломея, пухнея, желтея, коркуша, глядея, огнеястра!..

Некоторое время Державин со своим подзираем молчали. Затем Серебряков прогудел:

– Думаю-подумаю… Раздумьице возьмёт. А что, барин, ежель самозванец, не хуже, и победит?

– И этот переметнуться может! – с ужасом прошептал прапорщик и отвернулся.

Зимний день короток, незаметно навалился вечер. Попримучив лошадей, путники остановились в разорённой деревеньке. Державин приказал старостихе затопить печь. В поддымки в чёрной избе быть несносно. Прапорщик вышел в сенцы, запалил огонь и вскрыл пакеты. В первом ордере ему предписывалось ехать в Симбирск, присоединиться к подполковнику Гриневу и идти с ним на Самару; во втором – по занятии Самары отыскать злоумышленников и уговорителей народа и, заковав их, отправить к Бибикову. Прочих виновных для страха на площади наказать плетьми.

Державин позвал старосту:

– Лошадей, и живо!

– Не будет лошадей! – отрезал староста, мужик с покляпым носом и злыми глазами. – Всех ужо забрали военные команды…

– Ты отлыжки-те свои брось! – повысил прапорщик голос.

– Да что, я тебе рожу лошадей?! – закричал староста.

Державин щёлкнул курком и приставил к его горлу пистолет:

– Будут лошади?

– Слышь, Марья, – сиплым голосом позвал тот старостиху, с откровенной ненавистью глядя на офицера. – Слышь, выведи барину из подклетья меринка чалого да кобылу гнедую…

Державин всё более укреплялся в той мысли, что весь народ – не токмо крестьянство, но и ремесленники, мелкие купцы, низы духовенства, – поддерживает Пугачёва и отвергает дворянскую власть.

В России кипела, клокотала, ширилась, полыхала настоящая гражданская война, и не на живот, а на смерть. Антинародный режим Екатерины II довёл угнетённые сословия до последней черты терпения; восстание против ненавистного дворянства было, если брать низы, почти всеобщим, всеохватным. Именем царицы восставших распяливали на петлях, удавливали осилом, подвешивали на глаголях за ребро, резали языки и рвали ноздри; крестьяне, казаки, башкиры вешали и жгли помещиков, офицеров, чиновников, истребляли самый род их, вплоть до малого потомства. В числе лиц, подлежавших казни по взятии Пугачёвым Яицкого городка, значились не только его комендант подполковник Симонов и капитан Андрей Крылов, но и шестилетний сын последнего Иван. В указе от 1 декабря 1773-го года Пугачёв призывал всех «помещиков и вотчинников как сущих преступников закона и общего покоя, злодеев и противников лишать всей жизни, то есть казнить смертию».

Лишь редкие участники этой войны отличались человеколюбием и стремились действовать без пролития крови; Державин к ним не принадлежал. Офицер секретной комиссии, он для пресечения смуты готов был на любые, самые жестокие меры.

Весь вечер, меняя лошадей, гнал он повозку и остановился в десятом часу пополудни вёрстах в пяти от Симбирска. Надобно было выяснить, не заняли ли город пугачёвцы. Навстречу медленно катили праздные розвальни поселянина, возвращавшегося по продаже продуктов.

– Эй, парень! – позвал Державин малого, стоящего на запятках. – Как поравняемся с санями – хватай мужика за шиворот, да и тащи в повозку!

– Не сумею я, барин… Озяб дюже… – подал тот робкий голос.

– Эх, разгильдяй! Ну-ка ложись тогда на моё место!

Державин вскочил на запятки, притворился дремлющим и, когда сани оказались рядом – швырк мужика на снег. Ещё мгновение, и Серебряков уже крутил пленнику руки.

– Кто в городе?

– Военные! Военные, ваша милость! – лепетал обезумевший от страха обыватель.

– Да какие военные? Государыни или злодеи?

– Знать не знаю, ведать не ведаю! Видел лишь, что собирали они по городу шубы…

– Одеты как? В мундирах?

– Нет, в русском обыкновенном платье… Только ружья у всех со штыками.

Последняя подробность проясняла картину: у пугачёвцев ружья не имели штыков. Отпустив мужика, Державин смело въехал в Симбирск, Воевода объявил ему, что подполковник Гринев с командою часа с два как выступил из города по Самарской дороге для соединения с отрядом майора Муфеля. Гвардии прапорщик нагнал Гринева, а Самару они уже нашли занятой Муфелем.

Образ мыслей народа, городского совета, самого бургомистра, протопопа и первостатейных людей ужаснул его: все они участвовали в торжественной встрече Арапова безо всякого на то принуждения, а самарские священники служили в честь Пугачёва благодарственные молебны. Бибиков предписал важнейших преступников казнить, «а других пересечь, ибо всех казнить будет много».

Недолго пробыв в Самаре, Державин вслед за Гриневым отправился вниз по Волге.

Это была пора, о которой сам Державин вспоминал впоследствии как о «неприятной комиссии», – день и ночь испытывал он наедине преступников и безо всякого письмоводителя или писца собирал их показания, «в которых они многие непристойные речи изрыгали на высочайшую власть».

Между тем решительными усилиями Бибикова положение переменилось. Если вначале разъезды Пугачёва, забравшего одну за другой крепости на Общем Сырту от Яицкого городка до Оренбурга, появлялись по всей левой стороне Волги и правительственные войска не имели вовсе успеха, Карр бежал от страха, полковник Чернышов убит, Фрейман терпел неудачи, то теперь генерал-майор Мансуров твёрдо стоял на самарской линии, а генерал князь П. М. Голицын запирал дорогу от Казани к Оренбургу. Появилась возможность вернуться к тайному делу, которое так занимало Державина.

По его докладу ночью в кабинет Бибикова был приведён Иван Серебряков.

При виде вельможи в голубой кавалерии и звёздах плут с воплем пал перед ним на колена.

– Батюшка наш! Кормилец! Не оставь! – И по его рябому лицу потекла мутная слеза.

Бибиков сузил умные карие глаза:

– Хватит скоморошничать. Этого я, братец, право, не люблю.

Серебряков тут же просох лицом и деловито сказал:

– Ну так вот, ваше высокопревосходительство. Я к вам с собственным важным доношением и бумагою от малыковского помещика подпоручика Максимова…

Повторив всё, что он рассказал Державину, бродяга закончил:

– Прежде невода рыбы не ловят. Но как ныне войски для истребления сего изверга пришли, то толпа его будет разбита, а ему придётся искать себе убежища тайно. Где же ему лучше найтить можно, как не на Иргизе или Узенях? У его друзей раскольников! Тут-то мы, не хуже, его и сцапаем! Только для сего надобно будет немало средств. Да и людей, тот край знающих. И допреж всех Герасимова и подпоручика Максимова, которым очюнно хорошо ведомы народа тамошнего склонности…

Бибиков быстро пробежал поданные Серебряковым бумаги и коротко приказал:

– Обожди в соседней комнате.

Когда тот вышел, генерал-аншеф оборотился к молчавшему до тех пор Державину:

– Это птица залётная и говорит много дельного… Однако ты его представил, ты с ним и возись. А Максимову его я ни на грош не верю.

Бибиков подошёл к карте. Тонкий палец с блистающим бриллиантом заскользил по голубой змеящейся Волге:

– Казань… Симбирск… Самара… Сызрань… Малыковка… Саратов… Отсель на восток очаг мятежников. Иргиз… Малыковка… Узени… – гнездо раскольничьей сарыни. Здесь мы растянем сети. Итак, друг мой, готовься отъехать в Саратов и там стеречь Пугачёва!

Он положил прапорщику руку на плечо:

– В помощники себе возьмёшь Серебрякова и Герасимова, но рассуждение здравое и твой ум да будут тебе лучшим руководителем. Верю в твои способности, усердие и ловкость, но опасаюсь горячности и запальчивости твоей. Памятуй: для снискания и привлечения от тамошних людей доверенности ласковое и скромное с ними обращение всего более успеху нашего дела способствовать будет!..

7 марта 1774 года Державин выехал из Казани. С ним были слуга – гусар из польских конфедератов Андрей Карпицкий и Иван Серебряков. На подорожной стояла печать Бибикова с девизом: «Vigil et audax» – «Бдителен и смел».

Девиз этот подходил всего более самому гвардии прапорщику.

4

Постарел, обтрепался и рожею обрюзг недавний непоседа и искатель приключений Максимов. Ещё хорохорится, предлагает новые пустые прожекты, да кой в них прок?

Державин сам наметил последовательный план действий: перво-наперво наказал Серебрякову отыскать человека, годного для подсылки к Пугачёву. С этой целью отправлен был на Иргиз дворцовый крестьянин Дюпин, взявшийся привезти в Малыковку раскольничьего старца Иова, который знал Пугачёва в лицо по давней с ним встрече у игумена Мечетной слободы Филарета. На старца возлагалась важная миссия: отвезти в Яицкий городок одобрительное письмо коменданту Симонову, а затем остаться в толпе восставших. Державин научил его рассказать, что прислан он к Пугачёву Филаретом, схваченным и увезённым в Казань. Иову вместе с Дюпиным велено было разузнать, сколько у Пугачёва под Оренбургом людей, артиллерии, пороху, снарядов и провиянту; ежели его разобьют, куда он намерен бежать; какое у него согласие с башкирцами, киргизами, калмыками и нет ли переписки с какими ни то отечеству неприятелями? Затем разведать, нельзя ли его куда заманить с малым числом людей, дабы его живого схватить можно было? Ежели его живого достать не можно, то убить. Как народ его почитает – за действительного ли покойного государя или знает, что он подлинно Пугачёв? Какие действия производят её величества манифесты и победы на толпу?..

«В случае же их, лазутчиков, неверности, – писал Державин секретной цифирью донесение Бибикову, – чтоб и в этом виде были полезны, наказал я им, что приехал в Малыковку для встречи четырёх полков гусар, идущих из Астрахани… Сие велел разглашать с намерением, которого никому не открывал, чтоб в случае предприятия злодейского устремиться к Иргизу и Волге, где никаких войск не было, удержать их впадение во внутренность империи…»

Рыластый Максимов просунулся в горницу:

– Гаврило, душа моя! Тут до тебя Серебряков с Герасимовым…

– Зови, а сам нам не мешай!

За хмурым, точно невыспавшимся, рябым Серебряковым вскользнул Герасимов: мордочка лисья, умильная, глазки масляные, бородка красно-жёлтая.

Державин поднялся. Гвардейский рост мешал ему в низкой горнице.

– Будьте неотлучно на Иргизе и Узенях, чтоб предупреждать сообщение с Пугачёвым и ловить его лазутчиков. Выставьте особых надсмотрщиков на дорогах и перевозах. В случае же ожидаемого поражения Пугачёва примечайте, не появится ли он между жителями. Всё понятно?

– Премного благодарны, ваше благородие! – высунулся Герасимов. – Желательно только денег на дачу подлазчикам поболе…

– Денег дал, сколь казна отпустила. – Державин ещё раз оглядел своих подзираев: истинно – волк с лисою. Но всё равно надёжнее, чем старец Иов. Ох этот старец! Раскуси-ка его попробуй! Впрочем, и эти хороши. Предать не предадут, а карманы свои набить краденым да грабленым постараются… Нахмурившись, добавил строго: – Словом сказать, чтобы уши ваши и глаза были везде, дабы через нерадение не упустить того, чего смотреть должно. Исполнять же сие так, чтоб никаких на вас жалоб не было. Нигде ничего не брать, ибо должность ваша оказать своё усердие состоит токмо в пронырливых с ласкою поступках, и то весьма скрытных, а не явным образом.

– Да куда нам с им кого обидеть… – потупил рожу Серебряков. – Разиня растяпе в рот, не хуже, заехал… Небось, барин, ничего худого не сотворим! Чай, не первый день знакомы…

– Знаю я тебя, пролаза! – оборвал его Державин. – И ещё заруби себе на носу: нигде жителей никак не стращать, но ещё послаблять им их язык, дабы изведать их сокровенные мысли. Уговаривать, чтоб они ничего не боялись и оставались бы на своих местах. А ежели можно, то подавать ещё искусным образом и повод, чтоб они привлекали к себе желанное нами. Поступайте так, чтобы вам, как казалось, ни до чего нет дела, в противном случае вы принудите о себе мыслить и догадываться, что вы не просто разъезжаете… Ну, с богом!..

В Малыковке Державина беспокоило многое: стоявший на Иргизе капитан Лодыгин некстати пугал народ казнями и виселицами, мог только разогнать жителей и всё напортить. Прапорщик жаловался Бибикову: «Не прикажете ли ему остаться в своём доме и помолчать? А если он надобен, то, по крайней мере, сообщали бы мне, что он намерен делать». Бибиков без промедления отвечал своему любимцу: «Капитана Лодыгина не терпите. Я к нему посылаю при сём ордер, чтоб он или в доме своём остался и жил бы спокойно, или ехал бы в Казань. Ежели же он не поедет, то имеете отправить его под присмотром». Серебряков с Герасимовым донесли вскорости о том, что Пугачёв, желая привлечь себе в помощь киргизцев, обнародовал манифест, обещая им за то Яицкую степь до Волги. Ожидалось, что они начнут набеги на приволжские поселения. Державин тотчас же решил отправиться в Саратов, где стояла сильная воинская команда, имея на руках письмо Бибикова о чинении ему помощи.

В исходе 1773-го года в Саратов был назначен новый начальник – брат известного вельможи, деятельный, строгий и жестокий Пётр Никитич Кречетников. Лейб-гвардии прапорщик намеревался попросить у него военной подмоги для ограждения Малыковки.

Ехали в Саратов верхами вдоль Волги с Андреем Карпицким, небольшим, ладным, в гусарском долмане, усы щёточкой. На льду уже повсюду показались прососы, а кое-где вода даже перепрыскивала через льдины.

Деревянный дом губернатора снаружи не охранялся. Лейб-гвардии прапорщик вошёл, кинул в угол шляпу, велел о себе доложить. Его встретили в зале дородный вельможа в генеральском мундире и полковник с огромным носом и усами.

Кречетников наотрез отказался выполнить просьбу Державина:

– У нас свои страхи! Нам ли кидаться солдатами невесть зачем! Верно я говорю, комендант?

Полковник согласно закивал своим страшным, точно отлакированным, носом.

– Вот письмо его высокопревосходительства генерал-аншефа и российских орденов кавалера господина Бибикова… – начал было прапорщик.

По холёному лицу вельможи прошла тень:

– Мне Алексей Ильич не указ!

– Ах даже так! – Державин заносчиво повысил голос: – Смотрите, ваше превосходительство, как бы вам это не зачлось!

– А я вот возьму да прикажу сейчас полковнику Бошняку, – надулся до красноты вельможа, – и он за предерзостные сии речи отправит вас, прапорщик, в холодную!

– Я гвардейский офицер! – отрывисто отпарировал Державин. – И при таком намерении готов лишить вашего коменданта его пышного украшения. Но, извините, побрею его не бритвою, а шпагой! Честь имею!

Чёрные усищи Бошняка поползли вверх. Державин круто повернулся, сгоряча вылетел на улицу без шляпы. Карпицкий ожидал его перед губернаторским домом:

– Где пан думает остановиться?

– Поедем-ка, Андрей, назад в Малыковку! Здесь нам, видать, делать нечего!..

Страшный удар между лопаток едва не повалил его. Он обернулся, чтоб хватить обидчика кулаком, и… увидел такое знакомое и такое добродушное красное лицо.

– Петруха, чёрт!

Гасвицкий оглушительно захохотал:

– Гаврила! Братуха!

Они долго давили друг друга в объятиях.

– Повздорил я с вашим новым губернатором, – снова помрачнел прапорщик. – А мне позарез нужен хоть небольшой отряд…

– Да, это преизрядный задавала. И комендант не лучше, – своим добрым толстым голосом пророкотал Гасвицкий. – Я его в магистрате тут чуть не смазал… А не пойти ль тебе в контору опекунств? Начальник её, бригадир Лодыженский, – добрый мой приятель…

Коллегия опекунства иностранных, учреждённая в 1762-м году для устройства немецких и прочих колонистов, подчинялась непосредственно Питербурху, точнее, её президенту графу Григорию Орлову.

– Это дельно! – воспрял духом Державин. – Мой благодетель господин Бибиков и об этом в письме помянул. Да, вишь, стычка с вашим индюком из меня всю память вышибла…

– А после разговору с бригадиром заходи ко мне. Гляди – четвёртый от угла дом. Городок наш небольшой, всего восемь тысяч жителей, не то что Москва. Так что не заблудишься…

Державин вернулся в Малыковку, получив согласие Лодыженского выделить для его нужд фузилёрную роту. Обстановка меж тем непрестанно менялась на всём обширном театре. 31 марта прапорщик получил весьма благоволительный ордер Бибикова с известием: «Злодей генералом Голицыным под Татищевой совершенно разбит…» Это был поворот во всей войне 1773–1774 годов.

Князь Пётр Михайлович Голицын, сын знаменитого петровского генерал-адмирала, участвовал под началом Бибикова в польской кампании 1769–1772 годов, а затем в русско-турецкой войне. Когда 22 июня 1773 года в разгар сражения под Кучук-Кайнарджи погиб знаменитый генерал Вейсман, Голицын принял на себя командование и довёл битву до полного разгрома корпуса Нуман-паши.

Возглавивший Крестьянскую войну Пугачёв заставил дворянскую империю считаться с собой как с грозной силой. Против него были двинуты лучшие боевые генералы: Бибиков, Голицын, а позднее и сам Суворов.

11 марта 1774 года Голицын соединился с Мансуровым на Самарской линии и пошёл к Оренбургу, путь на который запирала крепость Татищевая. Собрав до 8 тысяч повстанцев при 36 пушках, Пугачёв решил дать здесь 22 марта бой главным карательным силам. Сражение, отличавшееся необычайным упорством, длилось более шести часов. Удивлённый Голицын доносил Бибикову: «Дело столь важно было, что он не ожидал такой дерзости и распоряжения в таковых непросвещённых людях в военном ремесле, как есть побеждённые бунтовщики». Потеряв всю артиллерию, до 2500 убитыми и 3 тысяч пленными, Пугачёв бежал за реку Сакмару, где Голицын настиг его и разбил вторично. С несколькими сотнями повстанцев крестьянский царь ушёл на уральские заводы. Шестимесячная осада с Оренбурга была снята…

– Ни на час не откладывая, итить освобождать Яицкий городок! Комендант Симонов с командою, как ведомо мне, едва живы от голоду и не имеют уже вовсе снарядов… – Державин обвёл взглядом сидевших в горнице: капитан Елагин, прибывший от Лодыженского с двумя сотнями солдат и двумя пушками; храбрый до дерзости Андрей Карпицкий; готовый ввязаться в любое прибыльное дело плутяга Максимов. – Ты, братец, – обратился к нему Державин, – обеспечишь нас на первый случай провиянтом. Рыльце-то у тебя ещё со времён Черняя в пушку. – Максимов при сих словах сделал на всякий случай удивлённые глаза. – И ежели сейчас пожертвуешь казне хоть сто четвертей муки, сие на твоей судьбе сказаться не замедлит!..

На другой день маленькое войско начало трудную переправу через разлившуюся Волгу. Державин вооружил полторы сотни малыковских крестьян и, кроме того, полагал присоединить на Иргизе донских казаков конторы опекунств.

С высокого левого берега прапорщик следил, как перевозят в лодках кули с максимовской мукой. К нему подскакал на мохнатой казачьей лошадке Карпицкий.

– Гаврила Романыч, объявился Иов… С письмом генерала Мансурова…

Старец – борода с прозеленью, взгляд уклончивый – поклонился в пояс, подал пакет.

Прочитав ордер, Державин с сожалением сказал Карпицкому:

– Вели, Андрей, моим именем переправляться назад. Его превосходительство Мансуров сам уже Яик освободил… – и оборотился к Иову: – Ну, старец, сказывай, почто от тебя вестей никаких столь долго не было?

– Под стражею, батюшка, под стражею у злодеев находился… – запричитал Иов, зорко поглядывая на офицера. – Чего только не натерпелся – одному господу ведомо. А Дюпина с моим тебе письмом пугачёвцы по дороге умертвили… Меня-то самого едва енерал Мансуров из челюстей смерти вырвал…

Рассказ Иова о его похождениях был сбивчив и путан. Прапорщик не верил ни единому его слову. «Как он раскольник, – размышлял Державин, – а они все подозреваются в доброжелательстве злодею, то не было ли от него вместо услуги каких пакостей?»

– Ладно! – порешил он. – Останешься покамест при мне, а там я тебе дело найду…

В Малыковке Державина ожидало сразу два известия. Одно было до крайности приятным: он был произведён за усердие и храбрость в гвардии поручики. Однако второе повергло его в печаль. Только теперь он узнал, что ещё 9 апреля в Бугульме скончался Бибиков.

«Он был крайне болен, – предварял сообщение о смерти генерал-аншефа адъютант его штаба Бушуев, – и вчерашний вечер мы были в крайнем смущении о его жизни, но сегодня смог он подписать все мои бумаги с великим трудом. Он приказал о сём таить, однако ж я, по преданности моей к вам, не могу от вас того скрыть». Бибиков сам прекрасно понимал своё положение и за два дня до кончины писал по-французски Екатерине II: «Если бы при мне был хоть один искусный человек, он спас бы меня; но, увы, я умираю вдали от вас…»

Сквозь слёзы на лице глядел Державин на грозовое, клубящееся дымными горами весеннее небо. Он привязался к Бибикову, полюбил его как отца – за мужество, твёрдый нрав и доброе сердце, за благоприветливость и безмерную заботу о подчинённых. Не стихи, а слова признательности приходили нестройною толпою:

Не показать моё искусство, Я днесь теперь пишу стихи, И рифм в печальном слоге нет здесь; Но вздох, но знак, но чувство лишь Того тебе благодаренья, В моём что невместимо сердце, Я здесь изобразить хочу. Пускай о том и все узнают: Я сделал мавзолей сим вечный Из горьких слёз моих тебе.

5

После поражения под Татищевой Пугачёв бросился через Общий Сырт к селениям и заводам на реке Белой, но подполковник И. И. Михельсон понудил его вернуться к Яику. Тогда, овладев крепостью Магнитной, крестьянский царь перешёл через Уральские горы в киргизскую степь и взял несколько укреплений по Уйской линии. Однако 21 мая под крепостью Троицкая увеличившаяся до И–12 тысяч человек при 30 пушках пугачёвская армия была наголову разбита генералом де Колонгом. Как сообщал де Колонг, «сколько сам злодей ни усиливал свои отчаянные силы, разъезжая на подобие ветра, удержать и удерживать, однако, остался рассыпанным так, что вся толпа ево раздробилась на малые партии и в разные дороги принуждена обратиться в бег». Потеряв до четырёх тысяч только убитыми, три тысячи пленными и лишившись 28 пушек, Пугачёв на следующий день был настигнут Михельсоном и снова потерпел поражение. Он ушёл лишь с осьмью казаками и пропал из виду.

Принявший после кончины Бибикова воинскую команду и казанскую секретную комиссию, князь Щербатов ожидал, что теперь-то Пугачёв кинется к Узеням, и торопил Державина укрепить пикеты по обеим сторонам Волги, составить от Иргиза до Яика цепь из фузелерных рот и донских казаков. Снова тревожно стало на Средней Волге. После занятия Мансуровым Яицкого городка казаки, ушедшие в степи, подняли восстание среди оренбургских и ставропольских калмыков. Теперь уже Кречетников, недавно ещё издевавшийся над Державиным, посылал ему из Саратова одно письмо за другим, взывая о помощи.

Каратели расправлялись с захваченными повстанцами. В Оренбурге скопилось так много колодников, что из Казани выехала специальная комиссия во главе с Луниным и Мавриным. В Малыковке Державин с утра до ночи разбирал дела пленённых пугачёвцев. Серебряков привёз с Иргиза очередную партию несчастных. Иные облыгали друг друга, но большинство держалось твёрдо, удивляя гвардии поручика силою духа.

Серебряков ввёл очередного пленника – яицкого казака, заросшего до самых глаз чёрным волосом.

– Переветник его глупского величества… – тяжело глядя на пугачёвца, доложил он. – Допрошен на Иргизе. Очюнно врёт и сам не ведает что… Будешь говорить правду?

Охрак кровию был ему ответом.

– Это мелкая сошка… Распетлять и высечь простым кнутом. Кто там ещё?

– Злодей Мамаев. Был приближен к самому Пугачёву и творил с ним неслыханные дела.

Мамаев, тощий, борода с сивизной, был уже так замучен допросами, что совсем запутался в показаниях. Он еле держался на ногах, и от побоев в горнице его сгадило. Сперва он признался Державину, что служил у Пугачёва кабинетным секретарём, что вместе с ним они бежали из Казани и по дороге заезжали к игумену Филарету, что посылали в Санкт-Питербурх двух яицких казаков, желая извести императрицу я великого князя, а других – в Казань, чтоб отравить Бибикова…

– Вот, барин, какого я тебе изверга-то доставил… – улыбнулся всем своим страшным рябым лицом Серебряков. – Небось и меня за то, не хуже, наградою не обнесут.

Но, поняв, что бить его не будут, Мамаев тут же начал во всём отпираться.

– Ах, кровопивец! – завопил Серебряков. – Тебе сухим из воды всё одно не выйтить! Признавайся ино по-хорошему!

Державин поглядел на Мамаева, который был весь в синевах от побоев, ничего не сказал Серебрякову и вышел в соседнюю горницу. Там под стражею сидел старец Иов. Поручик уже дознался, что со своим товарищем Дюпиным он сам пришёл к бывшей под Яицким городком жене Пугачёва Устинье, объявил о своём поручении и открыл письмо к Симонову.

– Что, скитник, сибирки ожидаешь? Иди-ко замаливать грехи.

Вернувшись с Иовом, поручик грозно подступился к пленнику:

– Ну вот, ты показываешь, будто бы всё наврал на себя напрасно. А ведь вот это старец Филарет. Он сам говорит, что ты с Пугачёвым к нему приезжал. Так для чего ты меня обманываешь?

– Нет, я его не знаю!

– Как! Так вы не приезжали ко мне? – уставил на Мамаева хитрые свои очёса Иов. – Побойся бога! Лучше, дурак, скажи правду, так тебе ничего не будет.

– Виноват перед богом! – повалился в ноги Державину Мамаев. – Так и было! Мы с Пугачёвым приезжали к нему.

– Ну так врёшь, дурак! – рассмеялся поручик. – Теперь я вижу, что ты всё тут перепутал. А ведь я чуть не послал твоего вранья в Питербурх, а самого тебя не отправил в колодках в Казань! Сказывай, кем же ты был на самом деле в пугачёвской толпе?

– Писарем… – тихо выдавил Мамаев.

– Эх, Серебряков, плачет по тебе каторга! – отрывисто проговорил Державин. – Мало того, что ты грабительски народ грабил, так ещё пыткою понудил сего писаря на себя поклёп возвести!

– Делал токмо то, что всё, барин, делают, не боле, – мрачно прогудел Серебряков, поняв, что проиграл. – А ты погляди-ко лучше, как ваш брат над народом изгоняется. Истинно, кому насрано, а вам маслено!

Державин не ответил на дерзость. Он сорвал зло на Серебрякове, но оттого только, что чувствовал себя беспомощным вблизи другого, великого зла и несправедливости.

Вечером он писал казанскому губернатору фон Брандту: «Надобно остановить грабительство или, чтоб сказать яснее, беспрестанное взяточничество, которое почти совершенно истощает людей. В секретной инструкции, данной мне покойным Алексеем Ильичом, было между прочим предписано разузнавать образ мыслей населения. Сколько я мог приметить, это лихоимство производит наиболее ропота в жителях, потому что всякий, кто имеет с ними малейшее дело, грабит их. Это делает легковерную и неразумную чернь недовольною и, если сметь говорить откровенно, это всего более поддерживает язву, которая свирепствует в нашем отечестве».

Державин томился в бездействии, просил назначения у нового начальника, Павла Потёмкина, родственника фаворита. Тот ласково ободрял его: «За лишнее почитаю подтверждать вас, что труд ваш будет иметь должное воздаяние, вы известны, что её императорское величество прозорлива и милостива, а по мере и важности дел ваших, будучи посредником дел, не упущу я ничего предоставлять её величеству с достойной справедливостью». Так же благосклонны к поручику были князь Щербатов, генералы Голицын и Мансуров.

Меж тем события приняли внезапно совершенно неожиданный оборот: сызранский воевода Иванов сообщил Державину о разорении Казани. Пугачёв, разбитый, исчезнувший, вновь усилившись, устремился с уральских заводов к Каме и ворвался в Казань.

«Что с матушкой? – захолонуло сердце у Державина. – Жива ли? Не изведена ли собственной дворней?» Он только что получил из Саратова письмо Гасвицкого, который извещал между прочим о произошедшем в соседней с его имением деревне Пополутовой: после приезда туда двух казаков здешняя помещица по жалобе крестьян была высечена плетьми, причём «крестьяне все её били же», а затем казнили; троих её малолетних дочерей крестьяне забрали «на воспитание», а скот и пожитки поделили. Державин не мог знать того, что Фёкла Андреевна попала к Пугачёву в плен, пробыла короткое время в многотысячной толпе, которую он великим протяжением влёк за собой, и была спасена Михельсоном, поспевшим к Казани. Не только её городской дом, но и имения, как казанские, так и оренбургские, были разорены.

С объявлением Пугачёва под Казанью стеречь его на Иргизе и Узенях было вовсе бессмысленно. Решение пришло само собой. 13 июля 1774-го года жестокий пожар истребил Малыковку. Оставив с небольшою командою Серебрякова и Герасимова, Державин отъехал в Саратов.

6

В городском магистрате для обсуждения создавшегося положения собралось начальство штаб– и обер-офицеры и прочие значащие чины Саратова.

За отсутствием Кречетникова, отсиживавшегося в Астрахани, спор за главноначалие разгорелся между управляющим конторою колонистов статским советником Лодыженским и полковником Бошняком. Лодыженский носил чин бригадира и звание главного судьи опекунской конторы, то есть был выше коменданта. Но упрямый Бошняк, сын приехавшего при Петре Великом с князем Кантемиром грека, почитал его за человека сугубо штатского, в огневых делах несведущего и подчиняться ему не желал.

Державин, напомнив, что Пугачёв перешёл уже на правый берег Волги, выразил свою тревогу:

– Народ в городе от казанского несчастия в страшном колебании. Должно сказать, если в страну сию пойдёт злодей, то нет надежды никак за верность жителей поручиться…

– Саратову опасности быть не может! – отрезал Бошняк.

Гвардии поручик, пришепеливая от волнения, повысил голос:

– По тайному слуху все саратовцы ждут чаемого ими Петра Фёдоровича! Ни разум, ни проповедь о милосердии всемилостивейшей нашей государыни, – ничто не может извлечь укоренившегося грубого и невежественного мнения. Нужно нескольких преступников в сей край прислать для казни. Авось невиданное здесь и страшное позорище даст несколько иные мысли…

– Перестаньте нас стращать! – Бошняк тронул свой пышный ус, взглянул на Державина и, вспомнив угрозу побрить его, ещё более сердито заговорил: – Я получил бумагу от князя Щербатова, что Пугачёв Михельсоном совершенно разбит и так стремительно бежит к Курмышу, что почти всех своих оставляет на дороге, а сам убирается на перекладных лошадях!

Степенный, медлительный Лодыженский поднялся с лавки:

– Опасность не только не миновала, но ещё умножилась. Офицер из Пензы сегодня известил меня, что самозванец с огромною толпою уже в пятидесяти вёрстах от Алатыря. А оттоль до Саратова менее четырёхсот вёрст…

– Ну и что ж? – крикнул комендант, прозванный в городе «пречестные усы». – Возобновим городской вал и будем на месте ожидать злодея…

Державин перебил его:

– В столь короткое время Саратов по его обширности укрепить не можно! Необходимо регулярным частям выйтить навстречу Пугачёву, а казённые деньги и жителей укрыть в земляном укреплении, план коего составил господин бригадир Лодыженский.

– Не могу оставить города, церквей, острогов и складов вина на расхищение злодеям! – упрямо твердил Бошняк.

Проспорив весь день, чины разошлись ни с чем. Державин срочно поскакал в Малыковку: вооружить крестьян для встречи Пугачёва или поимки в случае его разбития. Его нагнало письмо Гасвицкого: «Все здешние господа медлители состоят в той же нерешительности, а пречестные усы в бытность мою вчера в конторе благоволили обеззаботить всех нас своим упрямством, причём некоторые с пристойностию помолчали, некоторые пошумели, а мы, будучи зрителями, послушали и, пожелав друг другу покойного сна, разошлись, и тем спектакль кончился. Приезжай, братец, поскорее и нагони на них страх: авось подействуют всего лучше ваши слова и тем успокоятся жители…»

Пугачёв приближался к Саратову, и силы его сказочно росли. В смятении Павел Потёмкин доносил Екатерине II: «Слабости правителей и мест суть виною, что злодей, будучи разбит, бежал как отчаянный и мог вновь сделаться сильным. В Кокшайске он перебрался через Волгу с 50-ю человек, в Цывильске он был только во 150; в Алатыре в 500; в Саранске около 1200, где достал пушки и порох; а в Пензе и в Саранске набрал более 1000 человек и умножил артиллерию и припасы. Таким образом из беглеца делается сильным и ужасает народ».

Державин поспешно воротился в Саратов, где не нашёл никакой готовности к отражению Пугачёва. По настоянию поручика было проведено новое собрание в магистрате, на которое Бошняка не пригласили.

– Комендант явным делается развратителем народа и посевает в сердце их интригами недоброхотство! – заявил Державин. – Я требую безотлагательно от магистрата строить укрепления и приготовиться к защите до последней капли крови! Кто обнаружит недостаточное усердие, будет объявлен изменником и отослан, скованный, в секретную комиссию!

Гасвицкий прочёл составленное офицерами города определение против Бошняка:

– «Как комендант, с 24 июля продолжая почти всякий день непонятные отговорки, поныне ни на чём не утвердился и потому к безопасности города никакого начала не сделано и время почти упущено, то все нижеподписавшиеся согласно определили: несмотря на несогласие коменданта, по вышеписанным учреждениям господина бригадира Лодыженского делать непрерывное исполнение…»

У магистратской избы остановилась повозка, доверху забитая детьми, старухами и скарбом. Из-под этой кучи малы выкатился и вбежал в горницу небольшой господин в старомодном, елисаветинском камзоле. Это был Зилинский – воевода Петровска.

– Самозванец во главе скопища развратных людей идёт на Петровск! – пробормотал он, взмахнул коротенькими ручками и снова зарылся в кучу старух и детей. Повозка укатила по Астраханской дороге.

При общем молчании Державин поднялся:

– Надо срочно послать в Петровск казаков. Упредить Пугачёва, чтоб он имеющимися в сём городе пушками и порохом не овладел.

Никто из собравшихся к тому своею охотою не вызвался. Тогда гвардии поручик снова нарушил молчание:

– Казаков поведу я!

Он взглянул нечаянно в боковое маленькое оконце и содрогнулся: из окна вдруг выставилась белая, как бы составленная из тумана, адамова голова, которая, казалось, таращила пустые глазницы и хлопала зубами. Державин попризажмурил и открыл глаза – видение исчезло. «К худу», – подумалось ему. Никому не рассказав о привидевшемся скелете, он начал готовиться к опасному походу: выпросил из опекунской конторы сотню донских казаков во главе с есаулом Фоминым, послал команду вперёд, а поутру выехал за ней в кибитке с Карпицким и Гасвицким.

На ровной, как стол, степи они ещё издали заметили скачущего навстречу солдата: то был курьер Бошняка, сообщивший, что Пугачёв уже в пятидесяти вёрстах от Петровска и намерен в нём ночевать. Державин ещё надеялся поспеть хотя бы заклепать пушки и затопить порох. Проехав ещё вёрст пять, стретил он одинокого мужика и учинил ему допрос.

– Отторженец от любезной родины, я скитаюсь по здешней безлюдной пустыне… – уклончиво отвечал путник.

Державин вытащил пистолет:

– Поедешь с нами, и если впереди пугачёвская застава, порешу на месте!

Мужик тотчас торопливо заговорил:

– Пугачёв, ваше благородие, уже в городе. А до разъездов его и вовсе рукою подать!

Делать было нечего. Державин думал послать имевшегося у него в ординарцах казака, чтоб воротить команду, но ему отсоветовал Гасвицкий:

– Как бы казаки в конвое не перенюхались и не стакнулись, чтоб переметнуться к злодею. Дозволь, Гаврила, поеду я?

Он быстро нагнал сотню и отрядил четверых казаков для разведки в Петровск. Долго они пропадали, потом вернулись и сознались Гасвицкому, что были у Пугачёва.

– Господин есаул! – подступился один из них к Фо мину. – Мы все воротимся к природному нашему государю!

– Точно! Чай, батюшка Пётр Фёдорович простит нас! – нестройно загалдела сотня.

Гасвицкий понял, что так и будет и что его самого они сейчас намерены схватить, и поскакал прочь. Есаул, маленький, с профилем ястребка, крикнул притворно казакам:

– Ну, ребята! Когда вы меня не слушаетесь, то и я с вами! Только дайте мне попридержать или заколоть офицеров!

Он кинулся в седло и полетел за Гасвицким. А от Петровска уже накатывалась конная толпа, впереди которой крутил над головой саблю широкоплечий и худощавый казак в богатом тафтяном кафтане:

– И-ээх! Детушки мои! Родимые!

Пугачёв самолично повёл казаков в погоню.

Гасвицкий с есаулом во весь дух скакали к кибитке, где сидели Державин и Карпицкий, крича на ходу:

– Казаки – изменники! Спасайтесь!

Державин едва успел вскочить на коня, Карпицкий замешкался. Обернувшись, гвардии поручик увидел, как конная толпа окружила кибитку, и пришпорил шерстистую киргизскую лошадку. Ему было доверено поймать самого Пугачёва; судьбе было угодно иное – приходилось напрягать все силы, чтоб не быть схваченным Пугачёвым. Позади слышался конский топ и молодецкий казачий посвист. Пугачёв гнался за Державиным десять вёрст, но по прыткости лошадей офицеры начали мало-помалу уходить. В четвёртом часу пополуночи Державин с Гасвицким Московской дорогой вернулись в Саратов.

Слева от Соколовой горы, господствующей над всем городом, поперёк дороги стояло около двухсот солдат, вооружённых одними кольями. Ими командовали майоры Бутыркин и Зоргер.

– Что сей сон значит? – удивился Державин. – Никак это ратует на Тамерлана некий древний воевода!

– Приказ господина коменданта! – махнул перчаткою Зоргер. – Мы объясняли ему, что с Соколовой горы нас расстреляют батареи, что место здесь ровистое и удобное для укрытия неприятелю, да что толку!

– А где наши пушки?

– Из двенадцати только четыре исправные, – вмешался майор Бутыркин. – На остальных посбиты зрячки для прицеливания. Дак и то мы дознались, что четыре энти пушки заколочены ядрами. Кинулись за птичьим языком, коим вынимается залежалый заряд, ан и его нет! Ежели бы сие не усмотрели, представляешь, что было бы со всеми нами?

Гвардии поручик ужаснулся и отправился к Бошняку.

– Ваше высокоблагородие! В городе заговор! Вы слышали о происшествии с пушками?

– Это безделица, поручик! – отрезал Бошняк, топорща усы. – Шли учения, и пушкари учинили то из шалости.

– Так что же вы медлите? – волнуясь и пришепеливая, надвигался на Бошняка Державин. – Необходимо безотлагательно со всею воинской командою идти навстречу самозванцу! Хоть Пугачёв и грубиян, но, как слышно, и он умеет пользоваться военными выгодами!

– Вам здесь делать нечего! – взорвался Бошняк, нагнув голову и словно готовясь проколоть его усами. – Отправляйтесь-ка лучше к себе на Иргиз!

– Как русский офицер не могу оставить город в минуту опасности! – с внезапно пришедшим спокойствием сказал Державин.

Он выпросил роту, не имевшую офицера, и стал с нею впереди вала, у рва, куда свозили со всего города всякий дрызг, рвань и битые глиняные черепы. В Саратове имелось 720 гарнизонных солдат, около 400 артиллеристов и 270 волжских казаков. Державин ожидал подхода собранных им в Малыковке верных полутора тысяч крестьян, которые были уже в пути. Но к середине паркового августовского дня гвардии-поручика разыскал осунувшийся Серебряков:

– Ополчение наше, будучи уже в Чардынске, услышало об измене казаков под Петровском и о неудаче вашей и отказалось идти дальше. Требуют, чтоб вы сами повели их. Не изволите ли поехать поспешнее сами и ободрить проклятую чернь собою? Недалеко от сего места село Усовка бунтует, да и все жительства ненадёжны, и мы с ними хотели драться. Кричат по улицам во весь народ, что-де батюшка наш Пётр Фёдорович близко и он-де вас всех перевешает. Боюсь, барин, чтоб и наши того ж не затеяли. Извольте поспешить…

Державин размышлял недолго.

– Отправишься, Иван, навстречу генералу Мансурову, чтобы шёл спасать Саратов! Я поеду в Чардынск.

Гвардии поручик нашёл своё ополчение в полном разброде, стал наводить порядок и понял, что идти с ними в Саратов невозможно. Он пробыл в Чардынске ночь, а поутру явился весь искровавленный, почерневший от пороховой гари, в изодранном мундире Гасвицкий:

– Пугачёв вошёл в Саратов! – На ватных ногах добрался до лавки, рухнул и заснул мертвецким сном.

Ввечеру Державин вынул из дорожного погребца штоф водки, рюмки и пошёл будить друга. За ужином Гасвицкий поведал о несчастном саратовском деле:

– Вот как было, братуха! По приказу полковника Бошняка построили мы воинский порядок на валу, по обе стороны Московской дороги, расположили имевшиеся пушки, а жителей и казаков, вооружив, чем могли, протянули от нашего левого фланга до буерака. Послали в разведку казаков, но вернулся лишь Фомин, заколов двух преследователей. Пугачёв уже приближался с десятью тысячами казаков, крестьян, башкир, калмыков и татар. Казаки подъезжали к валу, стали переговариваться с жителями. Тогда, братуха, бывший бургомистр купец Протопопов посоветовал послать к Пугачёву купца же первой гильдии Кобякова о сдаче города. Бошняк велел мне дать выстрел из пушки картечью. Окружавшие меня останавливали, когда же я выстрелил, закричали, что я сгубил Кобякова. Особенно буйствовали саратовские казаки, стащили с лошади есаула Фомина, так что он упал замертво, и покидались с вала в толпу Пугачёва. Воротился Кобяков с запечатанным письмом. Комендант наш разорвал письмо, не вскрывая, и растоптал. Жители громко роптали. Пугачёвцы начали огонь из восьми пушек. После десяти выстрелов часть обывателей перебежала к злодею, купечество бросилось в город. Оборону продолжали только артиллеристы и баталионные солдаты, окинувшись рогатками. Вдруг с криком мятежники поскакали вниз с Соколовой горы, поставили против нас пушки, и началась пальба. Перепальный огонь стих. И веришь, братуха, тут вся артиллерийская команда с офицерами, поднявшись, ушла в толпу! Едва успели мы вывезти два орудия, сомкнулись с оставшимися при знамёнах солдатами и вышли из укрепления – новая измена! Секунд-майор Салманов, которому было приказано идти с половиною строя в каре, внезапно поворотил со всеми бывшими с ним и тоже ушёл к Пугачёву. Нас осталось шестьдесят человек. Под выстрелами, отстреливаясь из ружей, продолжали мы с Бошняком отступление вёрст шесть, пока не стемнело…

Гасвицкий выпил рюмицу водки, тотчас налил и выпил ещё.

– Да передавали мне, Гаврила, что, подзирая твоего Ивана Серебрякова, пугачёвцы перехватили и вместе с его сыном прикончили…

7

В конце октября 1774-го года гвардии поручик ехал в Симбирск к находившемуся там главнокомандующему всеми войсками Казанской губернии графу Петру Ивановичу Панину.

К тому времени народное восстание было потоплено в крови, сам Пугачёв схвачен казачьей верхушкой и выдан карателям. Те места, где недавно крестьяне, казаки, башкиры и киргизы оружием хотели добыть себе волю, стали свидетелями жестоких казней. По приказу Панина во всех непокорных селениях были поставлены (с запрещением снимать до указа) по одной виселице, по одному колесу для четвертования и по одному глаголу для вешания за ребро.

Но Державин, проезжая мимо страшных сих сооружений с останками несчастных, не замечал ничего, думая о своём.

Печальные причины понудили маленького офицера на свой страх и риск отправиться к гордому и полномочному начальнику, назначенному Екатериною II на место Бибикова. Недоброжелатели Державина – Кречетников и Бошняк так изобразили его поведение в саратовском деле, что Панин повелел учинить пристрастное расследование.

Обиднее всего было то, что Державин понуждён был оправдываться, когда в действительности выказал отчаянную храбрость и усердие, тем самым завоевав признательность покойного Бибикова, Павла Потёмкина и Петра Голицына. В сентябре 1774-го года он с горсткой гусар отбил у тысячной толпы киргизцев 811 пленённых ими немцев-колонистов. «По всему свету эхо пойдёт», – отзывался об этом деле Голицын, а прибывший на Волгу генерал-поручик Александр Суворов откликнулся одобрительным ордером: «О усердии и службе её императорскому величеству вашего благородия я уже много известен; тож и о последнем от вас разбитии киргизцев, как и о послании партии для преследования Емельки Пугачёва от Карамана; по возможности и способности ожидаю от вашего благородия о пребывании, подвигах и успехах ваших частых уведомлений…»

Крики, и лай, и грохот, и ржанье, и щёлканье бичей на дороге вывели поручика из глубокой задумчивости.

Навстречу ему приближался роскошный поезд: пристяжные соловые лошади с широкими проточинами и гривами по колено, коренные, могучие, как львы; кучера в пудре на облуках остеклённых карет, гусары и егеря на запятках; гончие и борзые, прыгающие на сворах; широкие сани с полостями из тигровых шкур, форейторы в треуголках, с косами. Его сиятельство граф Панин выехал на охоту.

Поскольку Державин поверх мундира был в простом тулупе и не хотел в сём беспорядке показываться вельможе, то съехал с дороги и пропустил поезд и свиту.

Генерал Голицын был до крайности удивлён смелости его появления:

– Как? Вы здесь? Зачем?

– Еду по предписанию Потёмкина в Казань, но рассудил засвидетельствовать своё почтение главнокомандующему.

Красивое, с точёными чертами лицо Голицына побледнело:

– Да знаете ли вы, что граф недели с две публично за столом говорил, что дожидается повеления от государыни повесить вас вместе с Пугачёвым!

От такой несправедливой журьбы у Державина дрогнули подколенки, но он отрывисто возразил:

– Ежели я виноват, то от царского гнева нигде уйти не можно.

– Хорошо, – сказал князь, – но я, вас любя, не советую к Панину являться. Поезжайте-ка в Казань к Потёмкину и ищите его покровительства.

– Нет, я хочу видеть графа, – повторил гвардии поручик.

Пришло известие, что Панин вернулся с охоты, и Державин отправился в главную квартиру. На крыльце не счесть пудреных голов, красных камзолов, гусарских, казачьих и польских платьев. Поручик просил доложить о себе. Встретивший его вельможа смотрел сентябрём.

– Видел ли ты Пугачёва? – внезапно с гордостию спросил он у Державина.

– Видел, ваше сиятельство! На коне под Петровском, – с почтением ответствовал гвардии поручик.

Панин позвал Михельсона и повелел привести Пугачёва. Державин понял, что граф тем самым хотел как бы укорить его за то, что он со всеми своими усилиями и ревностию не поймал самозванца.

Через несколько минут ввели Пугачёва, в тяжких оковах по рукам и по ногам, в замасленном, поношенном, скверном широком тулупе. Лицом он был кругловат, волосы и борода окомелком, чёрные, склокоченные, глаза большие, чёрные же на соловом лазуре, как на бельмах.

– Здоров ли, Емелька? – подступился к нему Панин.

– Ночи не сплю, батюшка, ваше графское сиятельство, – глухо ответил пленник.

– Надейся на милосердие государыни! – важно сказал Панин, оттопырив полные губы, и повелел отправить пленника обратно.

Как бы позабыв про Державина, граф поворотился к нему спиною и ушёл за столы ужинать. «Ишь, сердитка, – подумалось поручику, – но ведь я гвардии офицер и имел счастие бывать за столом с императрицею». С этой мыслию он без особого приглашения вместе с прочими штаб– и обер-офицерами прошёл в залу и сел за столы.

Почти в самом начале ужина Панин кинул взором сидящих, увидел и Державина, нахмурился и, по своей привычке часто заморгав, поспешливо встал из-за столов, сказав, что позабыл отправить курьера к государыне. Поручик сие принял за грозный знак, но сдаваться не хотел.

На другой день до рассвету Державин снова явился на квартиру главнокомандующего и просил камердинера доложить о приходе своём его сиятельству. В приёмной галерее мало-помалу собирался генералитет и офицеры. Наконец, по прошествии нескольких часов, около обеда, Панин вышел из кабинета. Он был в сероватом атласном, широком шлафроке, французском большом колпаке, перевязанном розовыми лентами, глядел скоса, маленький пухлый рот был гордо поджат.

Когда Панин проходил мимо него, Державин с почтением взял его за руку и сказал:

– Я имел несчастие получить вашего сиятельства неудовольственный ордер. Беру смелость объясниться!

Граф удивлённо поглядел на него серыми проницательными глазами и велел идти за собой. Проходя анфиладою комнат в кабинет, Панин гневно бранил гвардии поручика за его действия в Саратове и неуважительное обхождение с комендантом Бошняком.

– Это всё правда, ваше сиятельство! – переждав окрики, ответствовал с твёрдостью Державин, чувствуя, как прихлынули к нему в решительный миг силы. Ах! Ведь правду о себе и других в сём свете высказать можно только в виде самой грубой лести! – Я виноват пылким моим характером, но не ревностной службою. Кто бы стал обвинять вас, ваше сиятельство, что, быв в отставке, на покое, из особливой любви к отечеству приняли вы на себя в толь опасное время предводить войсками, не щадя своей жизни! Так и я, когда всё погибало, забыв себя, внушал в коменданта и во всех долг присяги к обороне города.

Что-то дрогнуло в лице вельможи, и внезапно слеза пролилась из его глаз.

– Садись, мой друг, – сказал поручику Панин. – Я твой покровитель!

Камердинер доложил, что генералитет и штаб-офицеры желают его видеть. Отворились двери, и в кабинет вошли князь Голицын, генералы Огарёв, Чорба, полковник Михельсон. Голицын вскинул на него тёмные с поволокою глаза, желая понять, что произошло; Державин с весёлым видом ответствовал, что гроза миновала. За обедом Панин показал ему место против себя и говорил почти с ним одним, рассказывая про прусскую Семилетнюю войну, потом про турецкую и более всего о взятии под его предводительством Бендер в 1770-м году, чем он весьма превозносился.

После обеда перешли за карточные столы. Панин сел играть в вист с Голицыным, Михельсоном и секретарём своим, в коем поручик узнал прежнего директора Казанской гимназии Верёвкина. Он уже приметил сильное любочестие и непомерное тщеславие сего вельможи, но его слабостию не умел или не хотел воспользоваться. Державину уже казалось, что опасного обороту никакого быть не может, а как он не желал тут попусту зевать, то подошёл к графу и спросил его:

– Ваше сиятельство! Не будет ли каких приказаний? Я сейчас еду в Казань, к генералу Потёмкину…

Панин переменился в лице.

– Нет, – холодно сказал он и отворотился от поручика.

Всю осень 1774-го года Державин провёл на Иргизе, в тамошних скитах для сыску раскольничьего старца Филарета. Там поручик по неосторожности простудился и получил сильную горячку, от которой едва не умер. По выздоровлении он не был допущен, как прочие его сотоварищи, гвардейские офицеры, в Москву и весну и часть лета 1775-го года провёл в немецких колониях праздно. Наконец прибыл ордер, повелевающий явиться и Державину в первопрестольную. В дороге ему передали лестное приглашение от герольдмейстера князя Михайлы Михайловича Щербатова, получившего от государыни державинские реляции для сохранения в архиве с прочими бумагами текущего века.

При свидании с ним князь сказал:

– Вы несчастливы, поручик! Граф Пётр Иванович Панин – страшный ваш гонитель! При мне у императрицы за столом описывал он вас весьма чёрными красками, называя дерзким и коварным…

Как громом поражённый, Державин только и мог молвить:

– Когда ваше сиятельство столь ко мне милостивы, что откровенно наименовали мне моего недоброхота, толь сильного человека, то покажите мне способы оправдать меня против оного в мыслях всемилостивейшей государыни!

– Нет, сударь! – ответствовал Щербатов. – Я не в силах подать вам какой-либо помощи. Граф Панин ныне при дворе в великой силе, что я противоборствовать ему никак не могу…

– Что ж мне делать?

– Что вам угодно, – потупился князь. – Я только вам искренний доброжелатель.

Приехав на квартиру и размысля неприязнь к себе сильных людей, Державин пролил горькие слёзы.

Итак, надобно было всё начинать сызнова. Бедность вновь стучалась к нему в двери. И даже не бедность – разорение. Перед отъездом в Казань поручик по простодушию своему поручился за знакомого гвардейского офицера, который не только не расплатился с долгами, но в уклонении от платежа бежал невесть куда. Банковское взыскание было обращено на Державина, а материнское имение взято под присмотр правительства. Военная карьера была оборвана. Державин, который мог своими сообщениями двигать корпусами генералов, посылать лазутчиков, казнить смертию, допустил строевую оплошность, командуя ротой, наряженной на дворцовый караул. Сам Румянцев, великий полководец, но в отношении ученья и щегольства солдат великий педант, наблюдая из окна, полюбопытствовал, что за растяпа отдаёт толь неверные команды.

За это несчастное для себя время Державин только и успел сделать, что написал тощую рукопись под названием «Оды, переведённые и сочинённые при горе Читалагае 1774 года».