1

У Хераскова, на Моховой, в его огромной московской квартире при университете собрался весь литературный Питербурх: ещё не отшумели празднества в первопрестольной по случаю мира с турками. Здесь были секретарь Никиты Панина, чиновник коллегии иностранных дел Денис Иванович Фонвизин; библиотекарь и личный чтец императрицы Василий Петрович Петров, только что вернувшийся из Англии, где он переводил «Потерянный рай» Мильтона; питомец Московского университета и ученик Хераскова Ипполит Фёдорович Богданович, выпустивший недавно том изящных виршей «Лира». И вельможа, известный двору и литературе, управляющий российскими театрами Иван Перфильевич Елагин, насмешник, волокита, гастроном, секретный доверенный государыни по амурным делам и фанатик-масон. Впрочем, масонами были чуть не все. Московская знать – Голицын, Трубецкие, Лопухины, Щербатовы, сам директор университета Херасков и его ученики.

Перед обедом гостей увеселяли песенками, среди коих наибольший успех достался написанной Богдановичем: «Пятнадцать мне минуло лет…»

За столом разговор вертелся вокруг поэзии, воспевавшей триумф русского оружия. Завладевший вниманием Елагин (который при этом не забывал, почавкивая, уничтожать одно блюдо за другим) громко бранил современных стихотворцев:

– Сколько грому, и треску, и пустого вздору у нас в торжественных одах! – Он с прищурью поглядел на Петрова. – Не буду хулить некоторые вирши, хотя и мог бы сказать кое-что о «Хвалебной оде на войну с турками». Впрочем, это сделал за меня эпиграммист…

Послышались смехи. По Москве ходила злая эпиграмма на Петрова – Василья Майкова: «Довольно из твоих мы грома слышим уст. Шумишь, как барабан, но так же ты и пуст». Маленький росточком Петров, сам назвавший себя «карманным её величества стихотворцем», побагровел, но из-за стола не вышел. «Наберу силу, ужо тебе! А сейчас погожу», – читалось на его круглом лице.

– Спору нет, и о возвышенном в самых благородных тонах сказать можно. Да вот наш хозяин написал же! И толь величаво: «Коль славен наш господь в Сионе, не может изъяснить язык. Велик он в небесах на троне, в былинках на земле велик…» Но иным уж и впрямь русского языка не хватает! – продолжал, всё более воодушевляясь, вельможа и даже отложил вилку с насаженной на неё ряпицей индейки. – Неизвестный мне Капнист, представьте, изъясняется в любви к отечеству по-французски!..

При сих словах встрепенулся скучавший в конце стола гвардии поручик Державин. Воротившись в Москву, он сошёлся с Капнистом ещё теснее, чем в Питербурхе: вместе сиживали они над стихами, пособляли друг другу, и русский подстрочный перевод оды Капниста на Кучук-Кайнарджийский мир, которую помянул Елагин, поручик писал своей рукой.

– Но всех наших одописцев, признаться, трескотнёю своей затмил какой-то Державин. – Елагин переложил вилку в правую руку и замахал ею, словно капральскою палкой, держа в левой листок:

Богини, радости сердец, Я здесь высот не выхваляю: Помыслит кто, что был я льстец; Затем потомкам оставляю Гремящу, пышну ону честь: Россия чувствует, налоги, Судьбы небес как были строги Монархини сей дух вознесть…

Сидевшая рядом с Елагиным дородная супруга Хераскова слегка нажала туфелькой ногу вельможи, но тот ничего не почувствовал. Поднеся листок к близоруким глазам и уже воспалившись, он принялся разносить неизвестного стихотворца:

– Нет, вы поглядите, сколь нелепы и сумбурны выражения сей оды: «Магмету стёрла роги»! «Всех зол зиял на нас, как ад»! Уж ли это по-русски? А высокопарности?

Уже дымятся алтари Душе превыспренней, парящей, Среди побед, торжеств зари Своим величеством светящей…

Хераскова, видя, как зарделся Державин, начала пинать под столом Елагина, но тот не догадывался и, дрягая в ответ ногой, продолжал своё. Обед кончился. Только тогда Херасковы рассказали обо всём Елагину; вельможа смутился. Принялись искать Державина, но того и след простыл.

Прошёл день, другой, третий: Державин противу своего обыкновения не показывался Херасковым. И между тем, как они тужили и собирались навестить оскорблённого поэта, Державин с весёлым видом вошёл к ним в гостиную. Обрадованные хозяева удвоили к нему свою ласку и зачали спрашивать, отчего он пропал.

– Два дня, друзья мои, – отвечал поручик, – сидел я дома с затворенными ставнями и всё горевал о моей оде, в первую ночь даже глаз не сомкнул. А сегодня решился ехать к Елагину, заявить себя сочинителем осмеянной им оды и показать ему, что и дурной лирик может быть человеком порядочным и заслужить его внимание. Я так и сделал. Елагин был растроган, осыпал меня ласками, упросил остаться обедать, и я прямо от него к вам!..

Ода «На великость», которую разбранил Елагин, вошла в первую книжечку Державина «Оды, переведённые и сочинённые при горе Читалагае 1774 года», напечатанную без имени автора при Академии наук и выпущенную в продажу в начале 1776-го года. Само название «Читалагай» или «Шитлагай» носил один из холмов против колонии Шафгаузен, на Волге. На вершине этого холма в пугачёвщину стоял артиллерийский отряд, вытребованный Державиным из Саратова. Живя в колонии, поручик нашёл у немцев сочинения короля Фридриха II и вздумал перевести некоторые из них. Всего в книжечке восемь од: четыре переводные (в прозе) и четыре оригинальные – «На великость», «На знатность», «На смерть генерал-аншефа Бибикова» и «На день рождения её величества» (то есть Екатерины II). Оды эти, бесспорно, далеки от совершенства – язык их тяжёл и неправилен, корявые и высокопарные обороты переполняют строфы. Дала себя знать дурная подготовка Державина, отсутствие упорядоченного образования. Только одну из них – «На смерть Бибикова» – он включил затем в собрание своих произведений. Но недостатки державинских стихов лишь резче подчёркивают творческую смелость поэта, обратившегося к знаменитым историческим событиям и фигурам – Екатерине II, Румянцеву, Бибикову. Удивляют глубокие и оригинальные суждения. Державин продолжает размышления любимого им Ломоносова и скрыто полемизирует с его одой, посвящённой восшествию на престол Екатерины II, где, в частности, сказано:

Услышьте, судии земные И все державные главы: Законы нарушать святые От буйности блюдёте вы…

В оде «На великость» Державин, обращаясь к той же Екатерине II, задаётся вопросом: а имеет ли земной судия человеческое право на то, чтобы ограждать от произвола законами подданных? Сам поэт столь много страдал – от бедности и притеснения сильных, и потому он чувствует, что право давать другим законы также надо выстрадать, обрести мудрость, пройдя через беды и невзгоды:

Услышьте, все земны владыки И все державные главы, Ещё совсем вы не велики, Коль бед не претерпели вы!

Сам Державин очень сурово отнёсся к собственным ранним опытам, отмечая, что оды эти «писаны весьма нечистым и неясным слогом». Иначе восприняли их современные ему поэты, например И. И. Дмитриев, сказавший впоследствии Державину: «Я всегда любил эти оды… ты уж и в них карабкаешься на Парнас». Он нашёл, что в этих стихах «уже показывалась замашка врождённого таланта и главное свойство его: благородная смелость, строгие правила и резкость в выражениях».

Недаром даже в позднейшей оде «Вельможа» мы встретим несколько отрывков, почти без изменения перенесённых Державиным из оды «На знатность». В том числе и такие дышащие благородством строки:

Я князь, коль мой сияет дух, Владелец – коль страстьми владею, Болярин – коль за всех болею, Царю, закону, церкви друг.

2

В безуспешных хлопотах проходило время. Меж тем завершились дни празднеств и на участников отгремевших войн пролился дождь наград. Не были обойдены и недавние товарищи Державина по секретной комиссии: гвардейские офицеры Маврин, Сабакин и Горчаков получили значительные имения в Полоцкой провинция. Поручик порешил действовать отважнее и обратиться с просьбицей к фавориту, графу и полуполковнику Преображенского полка Григорию Александровичу Потёмкину.

Перечислив эпизоды, в коих он отличился, Державин писал своему командиру: «От всех генералов, бывших с начала сей экспедиции, за все мои похвальные дела имею похвальные ордера. Сверх сего, в Казани и в Оренбургском уезде лишился всего… имения, даже мать моя была в полону. Я два раза чуть не был в руках Пугачёва. Потерял всё, а пользоваться монаршею милостию, взять из новоучреждённых банков не могу, потому что я под деревин мои должен в банк. Вот обстоятельства под командою вашего сиятельства служащего офицера. Для него я обижен перед ровными мне? Дайте руку помощи и дайте прославление имени своему».

Потёмкин жил в те поры под Москвой вместе с Екатериною II, в маленьком, не более шести комнат домике, – императрица купила у князя Кантемира его деревню Чёрная Грязь. Приехав туда, Державин нашёл при дверях вельможи камер-лакея, который воспрещал вход в уборную, где Потёмкину чесали волосы. Поручик смело отстранил лакея со словами:

– Где офицер идёт к своему подполковнику, там ему никто препятствовать не может!

Громадный Потёмкин сидел в пудер-мантеле, из которого торчали только мясистые, несмотря на молодое лицо, щёки.

Он уставил единственный сверкающий глаз на Державина. Поручик сказал своё имя и подал письмо. Фаворит пробежал глазом бумагу:

– Ступай! Я доложу государыне…

Через несколько дней, во время полкового ученья, Державин напомнил о себе Потёмкину, и тот сказал, что императрица наградит его б августа, в день преображения, когда изволит удостоить обеденным столом штаб– и обер-офицеров Преображенского полка.

В назначенный день царила теплынь, и в Черной Грязи столы были выставлены прямо на воле. В ожидании торжества Державин слонялся между военного народа и увидал вылезающего из кареты Петра Михайловича Голицына. Тридцатисемилетний генерал-аншеф сам подошёл к своему любимцу. Державин начал жаловаться на судьбу, рассказал, что оренбургское его именьице вконец расстроено поборами, учинёнными командою подполковника Михельсона.

– Жили у меня в деревне, яко в съезжем месте, недели с две. Съели весь хлеб молоченый и немолоченый, солому и овёс, скот и птиц. И даже сожгли дворы и разорили крестьян до основания, побрав у них одежду и всё имущество…

Голицын нахмурил своё красивое лицо:

– Сколько ж ты хочешь?

– Надлежало б тысяч до двадцати пяти…

– Э, братец, это пустое. Могу дать тебе квитанцию только на семь.

Позвали к обеду, и Голицын ушёл за верхние столы. Когда празднество было в разгаре, императрица сказала прислуживавшей ей камер-юнгфере Перекусихиной:

– Марья Савична! Как хорош генерал Голицын! Настоящая куколка.

Её слова оказались роковыми для молодого князя: их услышал Потёмкин. Помрачнев, он для виду посидел ещё немного, а потом ушёл из-за столов. Встретивший его Державин решил напомнить о себе, но граф поглядел на него и молча отскочил.

Преисполненный ревности к Голицыну, фаворит через некоторое время подослал к нему офицера Шепелева (впоследствии женатого на одной из потёмкинских племянниц), тот вызвал Голицына на дуэль и предательски убил его. Державин лишился ещё одного покровителя.

Впрочем, поручик был слишком далёк от двора, чтоб знать его тайны. С квитанцией на семь тысяч рублей он помчался в Питербурх – задобрить банковских судей, продолжавших требовать с него денег по поручительству. Но сумма была чересчур мала. Рассудив, что он раздет и нуждается всего боле во всём нужном гвардейскому офицеру – бельё, платье, экипаже, – Державин издержал полученные деньги. Из семи тысяч осталось лишь пятьдесят рублей.

Куда их потянуть?

Он решил поискать счастия в игре, которою в то время славился лейб-гвардии Семёновского полка капитан Жедринский. Его богатая квартира па Литейном была, ровно проходной двор, открыта днём и ночью. Там за зелёными столами можно было видеть молодцов военных, которые только и знали, что карты и дуэли. Ужасные шрамы па лицах свидетельствовали об их подвигах; у иных были и вечно зашнурованные рукава. Сам хозяин, смуглый гигант с чёрными подусниками, беспрестанно сосал свою пипку, с которой не расставался даже в постели, и нещадно дымил ею в лицо партнёрам.

– Господа! Великое множество червей ждёт своего освобождения из неволи! – провозгласил Жедринский, с вкусным треском распечатывая новую колоду атласных карт.

– Вот-вот! – подхватил обычный в таких случаях картёжный «звон» граф Матвей Апраксин, богач и мот. – На зелено поле пора их выпустить…

Державин сел понтировать – играть против банкомёта, место которого занял Апраксин. Карта пошла по маленькой, но удачно. Граф, удивлённо восклицая: «И хлап проиграл?» «Всё хватает, окаянный поручик, грандиссимо!» – только успевал придвигать к нему кучки золота. К утру у Державина было восемь тысяч рублей. Переехали на квартиру Апраксина, и картёж продолжался с удвоенной силой. В решительный момент поручик, моля господа простить его («О, грешен, окаянный!»), загнул несколько уголков и выигрыш утроил. Картёж сделался ежевечерним. Державин всегда верил, что выиграет. Без этого чувства он за столы не садился, и ему часто везло. Но теперь, глядя, как целые имения передвигаются к нему по сукну, ощутил что-то другое, и его окатил озноб.

– Вот, извольте получить. Десять тысяч. Больше наличными не имею, а отыгрываться в долг не считаю возможным! – Матвей Апраксин встал, сухо поклонился и притон Жедринского покинул.

Поручик очумело глядел на гору золота и ассигнаций, лежащую перед ним. За короткое время он выиграл в банк до сорока тысяч рублей. Вокруг уже вертелись подлипалы, почуявшие возможность поживиться, но Державин собрал деньги в кису и дунул восвояси.

С этого момента фортуна, кажется, начала улыбаться поручику. Заплатив двадцать тысяч по поручительству за исчезнувшего офицера, он начал жизнь весьма приятную, не уступая самим богачам. В сие время Державин коротко сошёлся с довольно знатными господами – президентом камер-коллегии Мельгуновым, кавалером при великом князе Павле Петровиче – Перфильевым и президентом питербурхского магистрата Мещёрским.

Правда, у него появился и ещё один могущественный недоброжелатель – входивший в силу полковник и статс-секретарь императрицы граф Завадовский.

По окончании русско-турецкой войны и после заключения Кучук-Кайнарджийского мира фельдмаршал Румянцев-Задунайский представил Екатерине II двух полковников, отлично во время войны при нём служивших, – Александра Андреевича Безбородко и Петра Васильевича Завидовского. Безбородко, внук малороссийского казака, был нехорош собою – толстое, глупое лицо, отвислые губы, жирное туловище. Подумав, царица изволила спросить его:

– Ты учился где-нибудь?

– В Киевской академии, ваше императорское величество.

– Это хорошо. Вас я помещаю в иностранную коллегию, займитесь делами. Я уверена, что вы скоро ознакомитесь с ними.

Через год Безбородко знал дела лучше всех служащих, удивляя памятью саму императрицу и цитуя год, месяц, число и место, где что было сделано, указывая даже цифры листа или страницы, на которых написано было то, что он пересказал. Вскоре он был назначен к Екатерине II для принятия прошений, подаваемых на высочайшее имя, и начал делать стремительную государственную карьеру.

Иной оказалась судьба Завадовского, мужчины, прекрасного собою, большого роста и крепкого сложения. В ту же ночь он определён был в фавориты. Его случай при дворе продолжался недолго, но он успел приобрести значение и впоследствии, при Александре Павловиче, был первым министром просвещения. С ним и столкнулся Державин в Невском монастыре, будучи на карауле при погребении 16 апреля 1776-го года жены великого князя Павла Петровича – Натальи Алексеевны. Здесь, в Благовещенской церкви, была усыпальница как особ царствующего дома, так и первых вельмож государства.

Когда траурная процессия входила в церковь, Державин, уже сменившийся с караула и стоявший на паперти, подошёл к Завадовскому и учтиво подал ему прошение в конверте. Но неожиданное и непомерное возвышение фортуны, видать, помутило разум фаворита.

– Здесь подают, но только нищим! – высокомерно сказал он и прошения не принял.

– Что ж, бог простит! – в сердцах ответствовал поручик. – Верно, каждый зарабатывает себе место в жизни кто чем может!

Завадовский затаил на Державина злобу и впоследствии не раз проявлял свою враждебность.

Державин же не оставлял мысли в ожидаемом получении награды от Екатерины II и настойчиво бомбардировал вельмож прошениями на высочайшее имя. В июле 1776-го года он передал новое письмо императрице через её статс-секретаря Безбородко и по прошествии пяти месяцев, когда наряжен был во дворец с ротою на караул, позван был к Потёмкину. Он нашёл фаворита сидящим в кабинете и кусающим по привычке ногти. После некоторого молчания Потёмкин спросил:

– Чего вы хотите?

Державин с попыхов не знал, что ответить, и сказал, что не понимает вопроса.

– Государыня приказала спросить, – повысил голос Потёмкин, – чего вы по прошению вашему за службу свою желаете?

– Я уже имел счастие чрез господина Безбородко отозваться, что ничего не желаю, коль скоро служба моя благоугодною её величеству показалась! – пришепеливая от волнения, отвечал поручик.

– Вы должны непременно сказать, – возразил вельможа.

– Когда так, то за производство дел в секретной комиссии желаю быть награждённым деревнями наравне со сверстниками моими, гвардии офицерами, – откликнулся смело Державин. – А за спасение колоний по собственному моему подвигу, как за военное действие, чином полковника.

Потёмкин встал с кресел и, не запахивая халата, зашагал по кабинету, грызя ногти.

– Хорошо! – сказал он наконец. – Но вы в военную службу не способны, и я прикажу заготовить записку о выпуске вас в статскую.

Указом от 15 февраля 1777-го года Державин был пожалован в коллежские советники, то есть произведён в чин шестого класса петровской Табели о рангах, что соответствовало в военной службе полковнику. Одновременно он получил 300 душ в Полоцкой провинции, отошедшей к России после раздела Польши. Теперь Державин мог спокойно оглядеться и не спеша найти себе хорошее место. Вскоре через старых друзей Окуневых, когда-то, при производстве его в офицеры одолживших ему свою карету, он спознакомился с домом сильного вельможи, могущего раздавать статские места, – генерал-прокурора князя Александра Алексеевича Вяземского.

3

Как загадочна, как непонятна и таинственна стихия таланта, в подземной своей работе вдруг приводящая к творческому взрыву! Кем был до сих пор наш герой? Исполнительным гвардейским поручиком, усмирителем пугачёвцев, азартным и ловким игроком, не чуждым порою и плутовства. «И чего я тут не делал? То в кости, то в карты, то в шары, то в шашки…» Правда, мы видели и другого Державина, отважного в минуту опасности, прямого перед сильным, отзывчивого в чужом горе, доброго и великодушного к слабому. Несчастья, обиды, страдания не ожесточили его, а, напротив, как бы даже повлияли благотворно – обострили в нём смелость и подвижность, запальчивость нрава, резкость языка и стремление спешить делать добро.

Служебное возвышение Державина началось с того, что, приехав в один день спозаранков на дачу генерал-прокурора Вяземского Мурзинку, лежащую на взморье близ Екатерингофа, нашёл он бедную старуху, стоящую у дверей. Новопроизведённый коллежский советник просил Вяземского о помещении на порожнюю ваканцию. Только что приятель Державина Окунев покинул в сенате экзекуторское место – должность чиновника, наблюдающего за порядком, – и перешёл на более выгодное.

Вместо ответа князь скрипуче сказал:

– Примите-ко у сей престарелой женщины её просьбу и изложите экстракт. Право, отбою нет от просителей!..

Старуха в перепелястом платке с робостию подала прошение – Державин пролетел его взглядом:

– Дело-то очевидное, ваше сиятельство, хоть письмо и слепо написано! Всё тут отверзто и ясно. Опекун, пакостник, малолетних наследников вчистую охапал. Даже все сундуки и комоды ошарил.

Князь взял бумагу, собственным обозрением неспешно её проверил и положил пред себя на столике:

– Желаемое место ваше!..

Александр Алексеевич Вяземский, сын флотского лейтенанта, происходил из древнего, но захудалого рода и сделал карьеру благодаря собственному упорству, ловкости и жестокости. Это был враг нововведений, душитель работных людей, восставших в 1763-м году на сибирских заводах, опытный царедворец и политик. Не токмо государственного таланта, но толики даже малой сметливого и живого ума у него не имелось; недаром современники обидливо именовали его не иначе как «свинцовой головой» и человеком «с осиновым рассудком». Даже Екатерина II, слушая путаные словесные доклады Вяземского и не желая учинять ему за околесицу попырку и журьбу, почасту изволила приказывать: «Князь Александр Алексеевич! Вели это написать да подай мне».

Она знала, что Вяземский собственноручно ничего не составит, и это будет написано толковыми повытчиками и столоначальниками его канцелярии – А. И. Васильевым, Л. С. Алексеевым, Д. П. Трощинским или А. С. Хвостовым.

Вяземский упрочил своё положение, когда породнился с одним из знатнейших родов – с князьями Трубецкими. Женившись на княжне Елене Никитичне, дочери бывшего при Елизавете Петровне генерал-прокурором Н. Ю. Трубецкого, Вяземский вошёл в верхи российской знати, образовавшей своего рода общество в обществе.

В течение двадцати девяти лет Вяземский оставался одним из наиболее влиятельных государственных деятелей, соединяя в лице генерал-прокурора обязанности трёх министров: юстиции, внутренних дел, финансов и сверх того был начальником тайной полиции.

Первому сближению Вяземского с Державиным скорее всего содействовал Херасков, сводный брат Елены Никитичны по матери. Позванный к князю на свадебный бал Державин с тех пор часто бывал у него, проводя с ним время в модной тогда игре в вист. И хотя в ней счастливо играть не умел, но платил всегда исправно и с весёлым духом, чем Вяземскому понравился и приобрёл его благоволение. Князь был охотник до французских романов, и Державин вечерами читывал ему подобные книги; случалось, что за ними и чтец и слушатель дремали. Но особой благосклонностью пользовался поэт у княгини Елены Никитичны, имевшей на него свои виды.

В те поры на Мишином острове, принадлежащем президенту камер-коллегии Мельгунову (потом остров купил И. П. Елагин и дал ему своё имя), устраивались с самой весны весёлые пикники на природе. Музыка, песни, бенгальские огни придавали им полное очарование. На один из пикников, в предпоследний день масленицы, Державин прихватил с собою приехавшего из Саратова Петра Гасвицкого, бывшего уже секунд-майором.

Ещё лежал по лесам ноздреватый апрельский снег, а на проталинах расставлены были палатки из дорогих турецких шалей. Гостей встречала костюмированная прислуга: женщины наряжены были нимфами, наядами, сильфидами, дети – амурами.

Гасвицкий смущался, прятал красные ручищи в карманы кафтана пли начинал напряжённо раскланиваться вослед Державину, кого-то всё высматривавшему середь гостей, разодетых по последней моде. Дамы особенно оживляли вид пикника нарядами, красочность и блеск коих были обязаны тонкому вкусу парижских артизанов – «а-ла-бельпуль», «прелестная простота», «расцветающая приятность», «раскрытые прелести». Иные носили на голове уборы на манер шишака Минервы или по-драгунски, другие – левантские тюрбаны и уборки из цветов.

– Да ты никак свиданьице кому тут назначил? – пробасил Гасвицкий, заметив, как вертит головою его друг.

Державин сжал его толстую, словно лядвие, руку:

– Признаюсь тебе, мечтаю стретить здесь одну девицу… Я её уже видел дважды – в первой раз в доме господина экзекутора Козодавлева, а вдругорядь на театре. Как хороша! Только бледна очень…

– Да кто ж она, ежели не секрет?

– Дочь бывшей кормилицы великого князя Павла Петровича госпожи Басгидоновой…

Заиграл скрытый в шатре оркестр, и стройно и согласно полилася необычайно звучная музыка.

– Что это, братуха? – встрепенулся Гасвицкий. – Не пойму, какие чудные инструменты…

– Эта, Пётр Алексеевич, музыка именуется роговою, – с готовностию отозвался Державин. – Вроде живого оргáна. Изобрёл её чешский валторнист Мареш для покойного щёголя Семёна Кирилловича Нарышкина. Вообрази себе: в оркестре сем каждый музыкант играет на охотничьем роге, который может издать только один звук! Представляешь, какая надобна слаженность?..

– Гаврила Романович! На ловца и зверь бежит… – не без кокетства обратилась к Державину сорокалетняя франтиха в преогромнейших фижмах и уборе с цветами и страусовыми перьями, отчего издали её можно было принять за шлюпку под парусами. То была княгиня Вяземская, подошедшая в сопровождении сухолицей девушки с несколько вымученною улыбкой. – Познакомьтесь с моей двоюродною сестрою – княжной Катериной Сергеевной Урусовой…

– Как же! Почитатель вашего таланта, – поклонился Державин стихотворице, только что выпустившей сборник «Ироиды, музам посвящённые».

– Я тоже читывала ваши вирши… – осмелела княжна. – И толь звучные! «Эпистолу на прибытие из чужих краёв Шувалова» и «Петру Великому»…

– Небось и вы, Гаврила Романович, душечка, припасли для нас что-нибудь новенькое? – кивая страусовыми перьями, заиграла голосом Елена Никитична.

– Угадали! Приготовил пиесу и специально для хозяина сегодняшнего празднества, – ответствовал Державин. – Да вот и он сам. И с какою свитой!

Мельгунов появился в сопровождении князя Вяземского и его ближних – Храповицкого и Хвостова. Завязался ничего не значащий весёлый разговор, в коем не участвовал лишь Гасвицкий, смущённо поглядывавший на нимф и наяд – крепостных девушек с пупырчатою гусиной кожею и синими от холода коленками.

– Други мои! – провозгласил Мельгунов так зычно, что покраснело его скуловатое лицо. – Приглашаю всех за столы! Рассаживайтесь без чинов и званий – здесь, в нашей блаженной Аркадии, равны все!

Мельгунов был ревностным масоном и не забывал повторить, где мог, масонскую идею братства – даже за весёлым столом. Он подал знак, и невидимый оркестрион заиграл русскую плясовую «Я по цветикам ходила…». Вельможи в камзолах, шитых золотом и шелками, голубого, малинового, светло-коричневого и светло-зелёного цвета (тёмных цветов не носили), перебрасываясь шуточками, расположились за обширными столами. Начался молодецкий попляс цыган в белых кафтанах с золотыми позументами.

После первого же покала музыканты по приказу хозяина смолкли, и Мельгунов оборотил к Державину своё скуловатое лицо:

– Братец, Гаврила Романович! Пока мы ещё не во хмелю и оценить прекрасное по достоинству можем, прочти-ка уже нам что-нибудь…

Державин поднялся при общем внимании и словно бы задумался. Говорил он обычно отрывисто и некрасно, но, когда дело доходило до чего-то близкого сердцу, преображался. Самые черты его простого лица, казалось, обретали особое благородство. Он начал тихо:

Оставя беспокойство в граде И всё, смущает что умы, В простой, приятельской прохладе Своё проводим время мы.

Постепенно голос его окреп, стихи полились звучно, празднично понеслись над столами:

Невинны красоты природы По холмам, рощам, островам, Кустарники, луга и воды – Приятная забава нам. Мы положили меж друзьями Законы равенства хранить; Богатством, властью и чинами Себя отнюдь не возносить. Но если весел кто, забавен, Любезнее других тот нам; А если скромен, благонравен, Мы чтим того не по чинам… Кто ищет общества, согласья, Приди, повеселись у нас, И то для человека счастье, Когда один приятен час.

Последние слова потонули в рукоплескательных одобрениях. Державин поймал восхищенный взгляд Урусовой, и ему стало не по себе. Только скрипунчик Вяземский был недоволен:

– Зачем чиновнику марать стихи? Сие дело живописцев!..

Но бубнежа его никто не слушал.

Постепенно хмель брал своё. Кто-то неверным голосом затянул песню, кто-то пошёл к нимфам щипать их за голые коленки и стёгна. На другом конце стола меньшой из братьев Окуневых, забияка и задира, громко начал рассказывать о некоем питерском проказнике, одержимом скифскою жаждою, в коем все тотчас же признали сенатского обер-прокурора при Вяземском, входившего уже в большую силу Александра Васильевича Храповицкого. Тот нахмурил красивое, с тонкими чертами лицо:

– Остроты ваши забавны, но не колки!

– Александр Васильевич, – не унимался Окунев, – а правда ли то, что некий помещик в трактирном споре с вами оставил под каждым вашим глазом источники света?

– Да вы, я вижу, нескромный проказник и смутник! Хватит вам содомить! – вспылил Храповицкий и, вынеся из-за столов своё тучнеющее тело, дал знак Окуневу отойти с ним в сторонку.

– Уж и сказать ничего нельзя! – бормотал, подымаясь, пьяноватый юноша. – Экой он таки спесивенек!

Предчувствуя неладное, Державин порешил пойти за спорщиками, но его перехватила княгиня Вяземская:

– Голубчик, Гаврила Романович, вот я сижу и думаю: чем тебе не пара княжна Катерина Сергеевна? Знатна, богата, умна, да и стихи славные пишет…

– Вот-вот! – нашёлся Державин. – Она стихи пишет, да и я мараю. Так мы всё забудем, и щи сварить будет некому.

Из кустов, раскрасневшись, выскочил Окунев и бросился к Державину:

– Гаврила! Будешь моим секундантом! Мы в лоск рассорились с Храповицким и решили ссору удовлетворить поединком! Посредником от него будет сенаторский секретарь Хвостов…

Что делать! Короткая приязнь к Окуневым препятствовала от сего предложения отказаться. Но смущало соперничество против любимца главного своего начальника Вяземского, к которому едва только входить стал в милость.

– Соглашаюсь… И даю тебе слово… – наконец сказал отрывисто Державин. – Только ежели этому не попротивуречит начальник мой прокурор Рязанов…

– А если он будет против?

– Тогда попрошу секундировать дружка моего – майора Гасвицкого.

Незаметно набежало облачко, стало тучкой, и на пирующих обрушился по-летнему крупный, но по-апрельски ледяной дождь, который несколько остудил хмельные головы и разбавил вино в покалах. С визгом кинулись искать защиты от тешившейся стихии фальшивые богини и мордастые гении. У краснощёких сильфид ветер срывал тюники, курносые амуры теряли башмаки, а ядрёные телесами нимфы вязли в грязи. У иных богинь не только распустились кудри, смоклые от дождя, но от холода мокро стало и под носом.

– Значит, завтра в Екатерингофском лесу в шесть пополудни! – крикнул, убегая, Окунев.

Державин махнул ему рукою, позвал Гасвицкого и поспешил с ним на поиски прокурора Рязанова.

Вымокнув до нитки, нашёл он своего начальника обедающим у старшего члена Герольдии Льва Тредиаковского, сына стихотворца, в его доме на Васильевском острове. Уже был вечер. Вызвав Рязанова, предоброго человека, изложил Державин своё дело.

– Эх, молодо-зелено! – вздохнул прокурор. – Да что же с вами поделаешь! Отправляйся, только постарайся не давать поединщикам потыкаться на шпагах. Авось все кончат миром!

В сей миг в прихожую вышла из зала госпожа Бастидонова, а за ней легко впорхнула та, о которой все эти дни мечтал поэт. В ожидании кареты мать и дочь постояли несколько в прихожей, а когда вышли, Державин сказал Рязанову с обычной своей прямотой:

– Коль эта девушка пойдёт за меня, я на ней женюсь…

4

В лесу снег был глубок и рыхл, и поединщики с секундантами шли гусем, стараясь ступать след в след. Державин, чувствуя, как хлюпает у него в башмаках, мысленно сетовал на Гасвицкого, которому поручалось привезти оружие на выбор: «И куда запропастился?..» Протрезвевший Окунев скоса бросал на шедшего с мрачным видом Храповицкого вопрошающие взгляды, и Державину подумалось: «Пожалуй, соперники сии, не будучи столь уж отважными дуэлянтами, будут примирены без пролития крови…»

– Господа! – крикнул он, останавливаясь. – Да полноте вам дуться! Эко дело, право! Ну погорячились, а теперь-то что дурь разводить? Тем более в прощёное-то воскресение, когда господь велит грехи друг дружке прощать! Как ты, Миша? – оборотился он к Окуневу.

– Признаю, братец, – краснея, проговорил тот, – что наплёл вчера лишнего.

Храповицкий, казалось, только и ожидал от него первого шага.

– Да и я на вас не сержусь особо, коли вы сами согласились, что были неделикатны…

– А ежели так, – подхватил обрадованно Державин, – то не худо бы вам повиниться друг перед другом, расцеловаться, да и решить всё миром!

Поединщики тут же исполнили его просьбицу.

– Вот те на! – смуглолицый, острый на слово Хвостов, возглавлявший процессию, остановился и развёл руками. – Благородные люди нешто эдак-то поступают? Надобно хоть немного поцарапаться, чтобы потом стыдно не было!

– Помилуй, Александр Семёнович! – начал было урезонивать разошедшегося посредника Державин. – К чему ты призываешь? Увечить друг друга и из-за чего – говорённой вчерась спьяну пустоши? Статимое ли это дело?

– Вы, Гаврило Романович, видать, пуще всего страшитесь, как бы из-за дуэли расположения нашего генерал-прокурора не потерять, – насмешливо процедил Хвостов.

– Ах так! – Державин одновременно с отпрыгом в сторону выхватил свою шпагу. – Извольте, сударь, стать в позитуру.

Хвостов снял и бросил перчатки, блеснул солитер на пальце.

– Я готов!

Оба они были почти по пояс в снегу.

– A-а, побелел смугляк! – наливаясь яростью, прошептал Державин. – Сейчас я тебя проучу!..

– Стойте! Братуха! Обожди!

Не разбирая пути, медведем по снегу катился Гасвицкий, держа в охапке палаши и сабли. Он бросился между рыцарей и отважно пресёк битву, впрочем, едва ли могущую быть смертоносною. Бормоча друг другу извинения, забияки вернули шпаги на перевязь. Примирение секундантов завершили Храповицкий и Окунев.

– Тут неподалёку имеется знатный трактир, – заметил Храповицкий, – там мы выпьем чаю, а охотники – пуншу…

На том и порешили.

На возвратном пути в Питербурх Державин с Хвостовым ехали в карете, нанятой Гасвицким. Тот признался, что задержала его самая прекрасная женщина в столице – паркая баня.

– То-то, Петруха, ты, словно пламень разгоревшийся, на нас наскочил! – обнял Державин друга. – А меня вот совсем иная пленира волнует. Постой-ка! – вдруг в полный голос крикнул он. – Ведь сегодня последний день масленицы! В Императорском дворце машкерад, на который и Бастидонова с дочерью непременно припожалует! Я хочу, Петруха, чтобы ты беспристрастными дружескими глазами сию девицу посмотрел…

Державин и Гасвицкий, в масках, с трудом пробирались сквозь веселящуюся толпу. Многолюдство объяснялось просто. Куранты били первую четверть после девяти пополудни, и сама государыня, по своему обыкновению появившись на маскараде в седьмом часу, уже поговорила с некоторыми вельможами, сыграла партию в вист и удалилась во внутренние покои. Ещё беззаботнее стало во дворце, и среди бархатных и атласных кафтанов, расшитых золотом или унизанных блестками, с большими стальными или стеклянными пуговицами, среди атласных робронов и калишей на проволоке, среди пышных полонезов и длиннохвостых роб с прорезями на боку замелькали простые платья: купцы с жёнами и дочерьми из своей, особливой залы перешли почти уже все в дворянские.

– Вот она! – с неумеренною громкостию воскликнул зачарованный поэт, хватая друга за рукав.

Бастидоновы степенно беседовали с сановитым толстячком – управителем Ассигнационного банка Кирилловым. Девушка обернулась на возглас, и лицо её покрылось милым румянцем.

Во всё время маскарада, следуя по пятам за Бастидоновыми, друзья примечали поведение молодой красавицы и с кем и как она обращается.

– Знакомство степенное, и натура, видать, скромная и благородная! – пробасил Гасвицкий.

– Люблю! Люблю! Петруха! – пылко ответствовал Державин.

– Тогда за чем дело стало? Ищи сватов…

Назавтра за великопостным, но всё равно обильным блюдами столом у генерал-прокурора Вяземского насмешливый Хвостов завёл речь о волокитствах, бываемых во время карнавала, а особливо в маскарадах.

– Не глядите, Александр Алексеевич, – обратился он к Вяземскому, – что новый экзекутор наш кажется скромником. Вчерась он целый вечер шашнями занимался.

– Правда ли это? – заинтересовался генерал-прокурор, глядя на Державина.

– Правда, и истинная! – волнуясь, ответил тот.

– Кто же сия красавица, – проскрипел Вяземский, – которая вас толь скоропостижно пленила?

Державин назвал её.

Пётр Иванович Кириллов, сидевший рядом с генерал-прокурором, нахмурился, но промолчал. А когда все встали из-за стола, отвёл влюблённого.

– Слушай, братец, – начал он, – нехорошо шутить насчёт почтенного семейства. Сей дом мне знаком коротко. Покойный отец девушки мне был другом, он был любимый камердинер Петра III, и она воспитывалась вместе с великим князем Павлом Петровичем, которого и называется молочною сестрою. Да и мать её тоже мне приятельница. Посему попрошу при мне насчёт сей девицы не шутить!

– Да я и не шучу! – отрывисто возразил Державин. – Я поистине смертельно влюблён!

– Когда так, что же ты хочешь делать?

– Искать знакомства и сватать!

Толстячок приподнялся на цыпочки и доверительно ответствовал ему пошептом:

– Я тебе могу сим служить…

Ввечеру оказались они с Державиным возле небогатого одноэтажного домика Бастидоновых. Босоногая девка, встретившая их в сенях с сальною свечою в медном подсвечнике, провела гостей в комнаты. Матрёне Дмитриевне Бастидоновой Кириллов объяснил, что, проезжая мимо с приятелем, захотел напиться чаю и упросил господина Державина войти с собою. По обыкновенных учтивостях гости сели и, дожидаясь чаю, вступили в общежитейский разговор.

Появилась живущая у Бастидоновой сестра Анна Дмитриевна с невесткою и племянницами, бойкими молодайками, которые непрестанно балабонили и хохотали, пересуживали знакомых, желая, видимо, показать гостям остроту свою и умение жить в большом свете. Поэт отвечал им невпопад, не сводя глаз с предмета своей любви. Она прилежно вязала чулок и в отличие от сестёр с великою скромностию лишь изредка вступала в общую беседу.

Черты её лица выказывали южное происхождение (отец девушки – покойный Яков Бастидон родом был португалец). Бледность лица ещё более оттенялась чернотою кудрей и бровей, блеском тёмных, как маслины, глаз, всегда добрых и доверчивых. Ей было семнадцать лет.

Меж тем, как та же босоногая девка начала подносить чай, Державин делал примечания свои на скромный образ мыслей матери и дочери, на опрятство и чистоту в платье, особливо последней, на её трудолюбие и здравые рассуждения и заключил, что хотя они люди простыв и небогатые, но честные, благочестивые, хороших нравов и поведения: «Коли я женюсь, то буду счастлив!» Посидев часа с два, гости отправились домой, испросив позволения и впредь быть к ним въезжу новому знакомому.

Дорогою Кириллов спросил Державина о его сердечном расположении.

– Ощущаю я, милейший Пётр Иванович, – пылко ответствовал поэт, – что обняла меня весною весна!..

Так решена была для Державина его судьба. Уже на другой день Кириллов сделал от имени Державина настоятельное предложение. Матрёна Дмитриевна попросила несколько дней сроку, чтобы порасспросить о женихе у своих приятелей. Сведения могли быть только самые благоприятные. Державин в те поры был в милости у сильного вельможи, имел множество связей и порядочное состояние – всего около шестисот Душ.

В свой черёд, и Державин выслушивал слухи о будущей своей тёще, вполне пристойной женщине, овдовевшей уже вторым браком. Поговаривали, правда, о ней разное – что она будто бы злобна и жестока, особливо со своими крепостными.

Державину достоинства и недостатки мамаши Бастидоновой, понятно, были не так уж важны, он рвался к дочери. Вскорости, нарочно проезжая мимо их дома, увидел он Катю Бастидонову, сидящую у окошка, и решился зайти. Он нашёл её одну, за пяльцами, и, поцеловав ручку, спросил, знает ли она через Кириллова о его искании.

– Матушка мне сказывала, – потупила Катя свои тёмные глаза.

– Что ж вы сами о сём думаете?

– От неё всё зависит…

– Но ежели от вас, могу ли я надеяться?

– Вы мне не противны… – прошептала девушка, закрасневшись.

Державин бросился перед ней на колена, осыпая её руки поцелуями.

– Ба, ба! И без меня обошлось! – воскликнул вошедший в этот момент толстячок Кириллов. – Где же матушка?

– Поехала разведать о Гавриле Романовиче, – простодушно ответила Катя.

– О чём разведывать! – всплеснул короткими ручками управляющий Ассигнационного банка. – Я его знаю, да и вы, как вижу, решились в его пользу. Кажется, дело и сделано. Пора обвещать о помолвке…

Появилась наконец и Матрёна Дмитриевна, сделали помолвку, но на сговор настоящий она не решилась без соизволения великого князя Павла Петровича.

Через несколько дней великий князь велел представить себе жениха, ласково принял его в кабинете, обещав хорошее, насколько в силах будет, приданое. По прошествии великого поста, 18 апреля 1778-го года был совершён брак. Счастливый Державин писал:

Хотел бы похвалить, но чем начать, не знаю: Как роза, ты нежна; как ангел, хороша; Приятна, как любовь; любезна, как душа; Ты лучше всех похвал: тебя я обожаю!

5

– Гаврило, дорогой, пойми же, что стихи сии прекрасны, но в них мало життя! – Капнист, волнуясь, часто вставлял малороссийские словечки. – Они пишномовны и лишены простоты. А ведь стихи должны литися живо и легко…

– Васенька, друг любезный! Рази ж я сам не чувствую, что негодный стихоткач!

– Погоди, погоди! Зачем на себя зря плескати! Стихотворец ты изрядный, токмо бундучнисть твоим виршам мешает…

Разговор происходил на квартире у сенатского секретаря Хвостова. На низких, покрытых узорчатыми коврами оттоманках (хозяин привёз их, будучи при посольстве в Царьграде) рядом с Державиным сидели его новые друзья – советник посольства при Главном почтовом правлении Николай Александрович Львов и служивший по горному ведомству отставной поручик Иван Иванович Хемницер. Сам Капнист, чернобровый, с резкими чертами южного лица, полетаем носился по кабинету, размахивая листком с последними стихами Державина «Успокоенное неверие».

– Бери пример, друже, с древних – Горация и Овидия! Толь изящны и широсерды их вирши…

«Бери пример, – горько усмехнулся Державин. – Хорошо говорить так любезному другу Васеньке, когда он шпарит на французском, как по-российски, знает и латынь, и греческий, и теории искусства!»

Впрочем, все собравшиеся здесь были отмечены незаурядной учёностию. Все, кроме Державина. И сам Хвостов, и Хемницер, только что выпустивший без подписи книжицу басен, и, разумеется, Львов, разносторонностию своих знаний, интересов и дарований превосходивший прочих. Самобытный архитектор, он работал над проектами Невских ворот Петропавловской крепости, собора святого Иосифа в Могилёве; учёный-геолог, он мечтал о промышленной добыче каменного угля в Центральной России; поэт, он сочинял басни, вирши и намеревался попытать силы в «вольном» русском стихосложении в подражание народному творчеству; теоретик литературы, живописи, архитектуры, музыки, он штудировал Винкельмана, Дидро, помогал советами славным уже художникам Д. Г. Левицкому, А. Е. Егорову, композитору Е. И. Фомину и пропагандировал античную классику.

Поклонник Руссо, Львов избрал себе образцом благородного и незнатного Сен-Пре. И когда отец пятерых красавиц сенатский обер-прокурор Дьяков отказал ему по его бедности в соискании руки дочери Марии, он совсем в духе Руссо решил тайно соединиться с ней браком, вернуть её в родительский дом и добиваться признания своего права на любовь.

– Истинная красота, – вставил Львов, прерывая очередную темпераментную тираду Капниста, – конечно, в чистом источнике природы…

– А великий Ломоносов? – возразил Державин. – Он находил красоту в силе духа, в громогласном парении и высоких словах!

Львов в споре не щадил никого:

– Конечно, Ломоносов – богатырь. Трудности он пересиливал дарованием сверхъестественным. Но знаете ли, какие увечья нанёс он родному языку!

– Он указал широкую дорогу нашей словесности! – отрывисто возразил Державин.

Большие серые глаза Львова вспыхнули насмешкой:

– Дорогу высокопарности! Нет, в изящной словесности превыше всего естественность и простота.

Державин в душе был уже во многом согласен с Львовым. Сохраняя прежнее, благоговейное отношение к поэзии Ломоносова, он чувствовал, однако, как устарело витийство торжественных од. Давно уже испытывал поэт безотчётную потребность быть верным истине и природе. А познакомившись с теорией французского философа и эстетика Шарля Батте, который главным требованием искусства называл подражание «изящной природе», и главною целью – «нравиться» и одновременно «поучать», он окончательно решил, что непременное следование строгим риторическим правилам и украшениям, господствующим в русской поэзии, сковывает и обезжиливает его стихи.

Слуга внёс шандал с зажжёнными свечами – быстро надвигался долгий питербурхский осенний вечер.

– Друже, Гаврила! – Капнист снова забегал по кабинету. – На Парнасе талант твой далеко переваживает наши. Но ему не хватает толь небогатого – шлифовки, отделки, замены поодиноких слов. Мы с Иваном Ивановичем Хемницером, ежели ты не против, чуть прошлись по сиим стихам. А советами та увагами помог нам чудо Львов…

– Васенька! – с полной искренностию сказал Державин. – Чем, кроме горячей благодарности, могу ответить я тебе и друзьям моим?

– Пустяшные поправки, – продолжал Капнист, подсаживаясь ближе к свету, – но как заиграло самоцветное твоё слово! Вот послухай…

– Сыми-ка, Вася, нагар со свечи, – бросил ему Хемницер.

– Да возьми съёмцы с каминной подставки, – подсказал хозяин.

Капнист сощикнул свечу, другую. Пламя ярче осветило друзей: смуглого, с продолговатым окладом лица Хвостова, большелобого, в светлых кудрях Львова, подвижного, живоглазого Капниста. Лишь Хемницер оставался в тени.

С чёткой скандовкой Капнист начал читать:

Когда то правда, человек, Что цепь печалей весь твой век: Почто ж нам веком долгом льститься? На то ль, чтоб плакать и крушиться И, меря жизнь свою тоской, Не знать отрады никакой?.. Младенец лишь родится в свет, Увы, увы! он вопиет. Уж чувствует своё он горе; Низвержен в треволненно море, Волной несётся чрез волну, Песчинка, в вечну глубину. Се нашей жизни образец! Се наших всех сует венец! Что жизнь? – Жизнь смерти тленно семя. Что жить? – Жить – миг летяща время Едва почувствовать, познать, Познать ничтожество – страдать…

Так ли уж могуч разум человека, приносящий ему разочарование неверия? Надо ли испытывать судьбу, подвергая всё сомнению? И где же выход?

Над безднами горящих тел, Которых луч не долетел. До нас ещё с начала мира, Отколь, среди зыбей эфира, Всех звёзд, всех лун, всех солнцев вид, Как злачный червь, во тьме блестит, – Там внемлет насекомым бог. Достиг мой вопль в его чертог, Я зрю; Избранна прежде века Грядёт покоить человека; Надежды ветвь в руке у ней; Ты, Вера? – мир души моей!..

Капнист умолк, но слушатели зачарованно молчали. Какие копившиеся силы вдруг вырвались наружу! Откуда в этом добродушном, малообразованном чиновнике, бывшем гвардейском офицере, этот напор, этот накал мысли! Капнист первый очнулся.

Львов тихо сказал:

– Гаврила Романович! Верно, что Ломоносов по широте гения и образованности превосходит вас, но силою поэтического дара вы, ей-ей, выше! Вы первый поэт на Парнасе российском.

Державин смутился. Видя это, Хвостов подал знак, и слуга тотчас появился и расставил на столике изящный фарфоровый виноградовский сервиз – налепные цветы и гирлянды на белых чашечках, сахарнице, сухарнице; медный, пышащий жаром турецкий кофейник.

Хозяин разлил кофий и провозгласил нарочито дурашливым голосом:

– И я, и я хочу оставить след на Парнасе! Зацепиться хоть краешком! И вот он, мой скромный букетец цветов парнасских, –

Хочу к бессмертью приютиться, Нанять у славы уголок; Сквозь кучу рифмачей пробиться, Связать из мыслей узелок…

Друзья уже не раз слышали шуточную оду «К бессмертию» и одобряли её. Но Хвостов на сей раз недолго занимал их своим детищем. Едва кофий был выпит, он предложил:

– Едемте, братцы, к князю Александру Ивановичу Мещёрскому! Запамятовали? Он нынче ожидает нас!..

– Нет, не могу… – ещё не остыв от смущения, Державин скрёб ногтем налепную розочку на чашке. – Екатерину Яковлевну огорчать не смею… Года не прошло, как поженились – и холостяцкие пирушки. Негоже…

– Гаврила мой! Ведь мы с тобою одинакие молодята! – Капнист умоляюще поглядел на друга. – А дражайшая Катерина Яковлевна, верю, простит тебе, как простит мне сей малый грех моя милая Сашуля, моя Александра Алексеевна!..

Капнист женился вскорости после Державина, в 1779-м году. Жёны его и Львова были сёстрами, дочерьми Алексея Афанасьевича Дьякова.

Через час вся честная компания уже сидела за роскошными столами Мещёрского, весельчака, плясуна, хлебосола. Его ближний друг Степан Васильевич Перфильев в расшитом бриллиантами генеральском мундире самолично руководил слугами, следя, чтобы золочёные тарелки и хрустальные покалы ни у кого из гостей не пустовали.

6

Державин был счастлив, как может быть счастлив мужчина только единожды в жизни. Утрами, в ещё не истаявшем сне видел возле себя свою любовь, своё несравненное сокровище и тянулся тронуть рукою: так ли? Явь ли то? На службе, думая о ней, частенько забывался. А она! Была его мыслями, его плотью, его душою, его вторым естеством. Вникала во всё и во всём соучаствовала – в служебных тяготах, в стихотворчестве, в беседах с друзьями. Страстная, нежная, дарила его невыразимой радостию. «Люблю, люблю! – твердил Державин. – И не верю, что вся она моя! Вся! От смоляных кудрей и до тайных прелестей, до махоньких шишечек на титьках и нежных серёжек…»

Лилеи на холмах груди твоей блистают, Зефиры кроткие во нрав тебе даны, Долинки на щеках, улыбка зарь, весны; На розах уст твоих соты благоухают… Но я ль, описывать красы твои дерзая, Все прелести твои изобразить хочу? Чем больше я прельщён, тем больше я молчу: Собор в тебе утех, блаженство вижу рая!..

– Гаврила Романович! – позвал его коллежский советник Бутурлин. – Тебя генерал-прокурор кличет.

Державин вздрогнул и очнулся от мечтаний о своей Афродите.

Правительствующий сенат, созданный Петром Первым в 711-м году, при Екатерине II ведал лишь финансами и хозяйством России. Державин о финансах имел представление самое отдалённое, однако благодаря природному уму, воле и настойчивости вскоре разобрался в запутанных делах и принялся предлагать одно за другим усовершенствование финансовой отчётности.

Прямой начальник Державина Еремеев был человек престарелый, выслужился с самых низов до действительного статского советника и по незнанию административных тонкостей, а пуще того – по робости характера ни на что не годился. Коллежский же советник Николай Иванович Бутурлин, игрок и гуляка, принят был в экспедицию токмо потому, что приходился зятем Елагину. Отдуваться надо было Державину.

– Николай Иванович, – сказал, собирая бумаги на подпись, Державин, – ты подготовил месячные ведомости?

Он добивался того, чтобы отчёты о суммах, поступающих из различных учреждений – адмиралтейства, провиантской конторы, комиссариата, – проверялись не раз в год, как было принято, а ежемесячно, что должно было сократить злоупотребления. Известно было, что чиновники казённых палат в губерниях задерживали у себя собранные деньги и отдавали их в долг под высокий процент. А казна тем временем испытывала недостачу в средствах.

– К чему они! – махнул Бутурлин рукою. – Я уже сотью говорил тебе, что поверка надобна токмо при годовых отчётах…

– Эка лень в тебе сидит, право! Казна страдает, да и дела запустим…

Тот скосоротил своё смазливое лицо:

– Работа не малина, чай, не опадёт. Пусть ужо нас с тобой его сиятельство рассудит…

Истинно, сякнет терпение! Мало что бездельник, так норовит ещё таем от него гадость какую сделать. Не раз уже ловил Державин Бутурлина на том, что он наушничает Вяземскому, к былям небылицы прилыгает.

Генерал-прокурор был явно не в духе. Одну за другою возвращал он бумаги Державину.

– Александр Алексеевич! Помилуйте! Ведь большая часть списков уже разослана в казённые палаты! – вознегодовал Державин.

– Ишь, какой прыткий! Здесь дело государственное… – ответил Вяземский. – Чай тебе не стихи марать…

– Верно, ваше сиятельство, – поддакнул Бутурлин, – спешить некуда!

Державин видел, насколько Вяземский переменился в отношении к нему. То ли князю не нравился его независимый характер, стремление докопаться до существа дела, то ли возмущало легкомысленное стихотворчество, а может, приязнь статс-секретаря при государыне Безбородко, с которым Державин спознакомился через Львова? Вернее всего, и то, и другое, и третье. Обидливый вельможа был недалёк и злопамятен.

– Я давно замечаю ваши придирки! – смело сказал поэт, приняв списки назад. – Не иначе, как сей господин вас на меня науськал!

Генерал-прокурор от возмущения захлебнулся и стал издавать ноздрями шипящий звук.

– Вы известный скалозуб и непочтитель! – вставил Бутурлин. – И как только его сиятельство вас терпит!

– Ах бездельник! Чья бы корова мычала! Молчал бы уж лучше! – пришепеливая, крикнул Державин.

– А вы, Гаврило Романович, дремучка! – скороговоркою бросил Бутурлин. – На службе, замечал я не раз, спите, да ещё с прихрапом! Оттого, видно, и списки дурно составили…

– Коли вы лучше умеете, пишите бумаги сами!

Державин в сердцах сунул Бутурлину списки и выбежал вон из кабинета.

В те поры Державин с женою жил на даче Вяземского Мурзинке: он занимал верх, а в нижнем этаже располагался столоначальник Васильев. На другой день, в субботу, Васильев навестил его и именем князя передал приказ подать прошение об отставке.

В воскресенье опальный поэт уже был на другой даче Вяземского, в Александровском. Как обычно по воскресеньям, генерал-прокурор отправлялся с докладами к императрице в Царское Село, а оттуда возвращался ввечеру. Приехав, Вяземский сел в кресла, окружённый семейством и многими его ласкателями. Державин вошёл в гостиную и голосом твёрдым и решительным сказал:

– Ваше сиятельство! Через господина Васильева изволили мне приказать подать челобитную в отставку. Вот она! А что изъявили своё неудовольствие на мою службу, то, как вы сами недавно одобрили меня перед её величеством и исходатайствовали мне чин статского советника за мои труды и способности, представляю вам в нынешней обиде моей дать отчёт тому, перед кем открыты будут некогда совести ваши!

Он отвесил поклон и вышел.

Глубокая тишина сделалась в комнате между множества людей. Молчание нарушила княгиня Елена Никитишна:

– Он прав перед тобою, князь! А Бутурлин обносит его, так как сам не способен к работе…

Вяземский заволновался. Завидя из окна, как Державин идёт через двор, он скрипуче проговорил:

– Конечно, он пеш. Подайте ему чью-нибудь карету…

Несколько прихлебателей кинулись выполнять его приказание. Но Державин, поблагодарив, карету не принял и пошёл в Мурзинку, лежащую от Александровского в двух вёрстах, где дожидалась его жёнушка.

Приехавший поздно вечером в Мурзинку Васильев рассказал, что князь раскаивается в своём поступке, но только не хочет сему придать публичной огласки. Он просит Державина сделать вид, якобы он пришёл с ним объясниться в своей горячности, и всё пойдёт по-прежнему. Посоветовавшись с Катериной Яковлевной, поэт на другой день так и поступил. После обеда, когда у генерал-прокурора было ещё много гостей, Державин подошёл к нему и попросил аудиенции с ним наедине в кабинете.

– Пожалуй, мой друг, изволь! – улыбнулся Вяземский.

В кабинете они перекинулись совсем не значащим, и благосклонное обхождение начальника со своим подчинённым возобновилось, хоть и ненадолго.

Возвращаясь в Мурзинку вместе с Катериной Яковлевной, Державин говорил с ней в карете о несправедливостях житейских.

– Сколько раз я твердила тебе, Ганюшка: горяч ты очень. А ведь с сильным не борись, с богатым не судись.

– Ах! – отвечал тот. – Я сглуповал, что тебя не послушался! Но посмотри: мне предстоит ещё кончить распрю с Бутурлиным. Он человек благородный и за мой презрительный с ним поступок вызовет меня на дуэль. Как ты думаешь, может, отказаться какой-нибудь пристойной уловкой? Но тогда навлечёшь на себя некоторые от прощелыг насмешки! Скажут, что храбр на пере, да трус на шпаге!

Она задумалась, слёзы навернулись на её прекрасные глаза, а там и хлынули ручьём, и она приникла к нему.

– Дерись! А ежели он тебя убьёт, то я знаю, как ему отомщу!..

7

Равномерно ходит взад и вперёд медный маятник больших кабинетных часов. Державин в халате наопашку сидит за столом, хотя било уже три пополуночи. В руке замерло перо, а взгляд устремлён куда-то вдаль, мимо обитых ситцем стен, мимо лепного потолка, мимо полок с книгами.

Медленно ходит маятник, словно меч, отсекая каждым взмахом чьи-то жизни, приближая последний час каждого живущего. Ибо нет бывших мертвецов, но будущие – все. Безмятежно спит наверху в спаленке драгоценная, любимая Катюня. Но и ей неминуемо должен прийти черёд. И когда? Бог весть!

Медным гулким звоном куранты отметили перечасье, и вновь мёртвая тишина в доме. Крупные косые строки ложатся на чистый лист:

Глагол времён! металла звон! Твой страшный глас меня смущает; Зовёт меня, зовёт твой стон, Зовёт – и к гробу приближает…

Никто на свете сем не минует роковой чаши. Перед смертью равны все и все одинаки – и смерд, и царь, и нищий, и фогач. Самая природа подчиняется бегу времени, а значит, и смерти.

Ничто от роковых когтей, Никая тварь не убегает: Монарх и узник – снедь червей; Гробницы злость стихий снедает… Скользим мы бездны на краю, В которую стремглав свалимся; Приемлем с жизнью смерть свою; На то, чтоб умереть, родимся; Без жалости всё Смерть разит: И звёзды ею сокрушатся, И солнцы ею потушатся, И всем мирам она грозит.

Поутру Степан Васильевич Перфильев приехал к Державину, чтобы сказать; «Мещёрский приказал долго жить». И вот поэт в роскошном особняке, в знакомой зале, где вместо пиршественных столов покоится в богатом, повапленном ковчеге то, что было ещё недавно князем Мещёрским. Богач, весельчак, знаток изысканных кушаний и тонких вин, любитель всех утех жизни, он, верно, почитал себя бессмертным. Как и большинство людей!

Не мнит лишь смертный умирать И быть себя он вечным чает, Приходит Смерть к нему, как тать, И жизнь внезапу похищает… Утехи, радость и любовь Где купно с здравием блистали, У всех там пененеет кровь И дух мятётся от печали. Где стол был яств, там гроб стоит, Где пиршеств раздавались лики, Надгробные там воют клики, И бледна Смерть на всех глядит…

Что земные радости, коли ты обречён? Всё, всё проходит! Будешь вспоминать, как о воде протёкшей, свою жизнь. Слава, богатство, любовь – всё губит смерть, всё никнет перед вечностию!

Поэт вздрогнул; он услыхал жалобный и протяжный голос, являющий болезнь или скорбь.

– Ганюшка, милый! – В длинной ночной сорочке, с тельником на шее, порасхлипавшись, говорила ему Катюня. – Ты ещё не спишь! А мне толь дурной сон привиделся… Лоснилось, что недолго проживу… Страшно стало, спасу нет. Стала тебя искать и не нашла…

Он вытирал слёзы с любимого лица, гладил густые тёмные кудри, целовал её шею и плечи.

Нет, надо жить, не сетовать на неизбежность смерти. Верить в разумный смысл жизни, в высшее её оправдание и радоваться тому, что она дана тебе!

Жизнь есть небес мгновенный дар; Устрой её к себе к покою, И с чистою твоей душою Благословляй судеб удар.