1

Пятого июля 1789-го года Храповицкий ожидал Державина в лионской комнате большого царскосельского дворца.

– Эк тебя разнесло! – не удержался отставной губернатор.

– Да и ты, Гаврила Романович, не помолодел, – в тон ему отвечал Храповицкий. – Вона паричище какой нахлобучил! Небось своих-то волос уж мало осталось…

Да, Державин за эти годы облысел, а Храповицкий растолстел, и так, что Екатерина II, смеясь над его тучностию, советовала своему секретарю почаще купаться. Теперь Храповицкий перед сном, в надежде, что не будет позван во дворец, любил изрядно покуликовать. Когда же Екатерина II вызывала его в неурочное время, он окачивался водою или пускал кровь, чтобы прогнать хмель. Раз без запинки читывал Храповицкий доклад императрице – она попросила текст. Он упал к её ногам: «У Елагина, на острову, всю-то ночь пропили, матушка государыня. Я и поутру был ещё пьян, и чтобы отрезветь, три чашки крови выпустил. Доклад вашему величеству составил по дороге в коляске, когда везли меня с острова, и читал по чистым листам…» – «Ну, бог простит, – сказала Екатерина II, – да поди же, вели написать доклад». «Руку свою дам на сожжение, – говаривала она в кругу самых ближних, – что Храповицкий не берёт взяток». Наставник юного Радищева, секретарь Екатерины II, с 1778-го года состоящий «при собственных её делах и у принятия подаваемых её величеству челобитных», Храповицкий был гибок, вкрадчив, умел ладить с Вяземским и Безбородко, дружил с камердинером императрицы Захаром Зотовым, который передавал ему самые тайные разговоры. Семейное предание гласило, что мать Храповицкого была незаконной дочерью Петра Великого.

Бесконечной анфиладой комнат, украшенных золочёным орнаментом по молочному стеклу и фарфоровыми барельефами, Храповицкий повёл Державина в кабинет императрицы. Восемь месяцев добивался отставной губернатор этого свидания, боролся с противниками, оспаривал решение сената и наконец выиграл дело. В перламутовой зале Храповицкий остановился и тронул Державина за рукав светло-синего мундира:

– Гаврила Романович, что это у тебя за фолиант?

Державин помахал увесистой книгою в переплёте:

– Подлинники всех писем и предложений господина Гудовича, которыми он склонял меня оставить без расследования расхищения казны, слабо преследовать уголовные преступления и прикрыть непорядки и кривосудие в суде…

– Да ты что? Хочешь государыню занудить? Нет, оставь-ка сей труд здесь и передашь всё на словах…

Державин не без огорчения положил книгу на столик, инкрустированный жемчугом. Он пылал желанием сообщить обо всём императрице – о кознях Гудовича, Коварствах вице-губернатора Ушакова и правителя наместнической канцелярии Лабы, но остудил себя: «Прав Храповицкий! Весьма странно покажется государыне, если я появлюсь у неё с такою большою книгою…»

Екатерина II встретила его в китайской комнате, вычурные узоры которой передавали грёзы европейцев о далёких странах Востока. Императрица сильно располнела, лицо покрылось паутинкой морщин. Ещё бы – шестьдесят годков! Ах, и в сём почтенном возрасте влюбиться в двадцатидвухлетнего конной гвардии офицера Платона Зубова! Верно сказать: то, что издалека казалось Державину божественным и приводило дух его в воспламенение, вблизи оказывалось низким и недостойным великой Екатерины…

Пожаловав поцеловать руку, императрица спросила, какую Державин имеет до неё нужду.

– Явился поблагодарить за монаршью справедливость и объясниться по делам губернии.

Екатерина II быстро возразила:

– За первое благодарить не за что, я исполнила мой долг. А о втором отчего вы в ответах ваших сенату не говорили?

– Ваше величество! – пришепеливая, сказал Державин. – Законы повелевают ответствовать строго на то, о чём спрашивают. А о прочих вещах изъясняться или доносить особо.

– Чего ж вы не объясняли?

– Я просил объяснения через генерал-прокурора. Получил от него отзыв – обращаться по команде. То есть через генерал-губернатора господина Гудовича. Но ведь я намеревался рассказать о его непорядках и поступках в ущерб интересов вашего величества. Как же мог я после того к нему обращаться?..

– Хорошо, – спокойно проговорила императрица, – но не имеете ли вы чего особливого в нраве вашем, что ни с кем не уживаетесь?

– Я не знаю, государыня, имею ли какую строптивость в нраве моём, – смело отвечал Державин. – Одно могу сказать, что умею повиноваться законам, если, будучи бедным дворянином, безо всякого покровительства, дослужился до такого чина, что мне вверялись в управление губернии, в которых на меня ни от кого жалоб не было!

– Но для чего, – подхватила Екатерина II, – не поладили вы с Тутолминым?

– Для того, что он принуждал управлять губернию по написанному им самопроизвольно начертанию. А раз я присягал исполнять только законы самодержавной власти, а не чьи другие, то не мог над собою признать никакого императора, кроме вашего величества.

– Для чего не ужился с Вяземским?

– Госудыраня! – всё более воодушевляясь, воскликнул Державин. – Вам известно, что я написал оду Фелице. Его сиятельству она не понравилась. Он зачал надсмехаться надо мною явно, ругать и гнать, придираться по всякой безделице. Что мне оставалось делать, как не просить об отставлении от службы?

– Что же за причина несогласия с Гудовичем?

– Интерес вашего величества, о чём я беру дерзнование вам объяснить. Ежели угодно, то сейчас представлю целую книгу, которую я оставил в перламутовой комнате…

– Нет, – с беспокойством отозвалась Екатерина II, – после…

Она задумалась и словно позабыла о Державине. Мысли её были далеко. Что-то неладное, грозное надвигалось на Европу. Только позавчера императрица узнала, что во Франции взволновался народ, взял подозрение на королеву и захватил Бастилию. Король же всяк вечер пьян, и им управляет, кто хочет. Знатные лица и принцы крови выезжают из страны, многие уже в Брюсселе. Но давно уже неспокойно и внутри самой России: на сей раз новый Пугачёв кивает и подмигивает из-под дворянского парика. В Москве и Питере расплодилось несчётно мартынистов и масонов, кои сеют французскую заразу. А унять их – руки коротки. У самых ворот России, прямо против Питера, грохочут пушки, так что дребезжат стёкла в Зимнем дворце. Шведы упорствуют вернуть себе побережье. На юге вот уже два года тянется изнурительная война с Оттоманской Портой, а решительного успеха всё нет…

Екатерина II провела рукою по лицу, отгоняя мучившие её сомнения. Она оглядела Державина: стоит гордо, почти заносчиво. «Поэт! В третьем месте не мог ужиться. Надобно искать причину в себе самом…»

– Хорошо, – сказала она наконец, – я посмотрю ваши дела и прикажу привести их в сенате в движение.

Давая понять, что аудиенция окончена, Екатерина II потрясла колокольчиком. Тотчас же в комнату вкатился толстяк Храповицкий. Она улыбнулась:

– Ты так проворно бегаешь, что я считаю себя обязанной купить тебе башмаки.

– Разве что волшебные… – вкрадчиво отвечал секретарь. – Да и в них могу ли я поспеть за полётом мыслей вашего величества…

Императрица улыбнулась снова: Храповицкий умел вернуть ей доброе настроение.

– Составь, Александр Васильевич, указ о выдаче его высокопревосходительству господину Державину положенного жалованья впредь до определения к месту.

Когда же Державин, поцеловав её руку, вышел, добавила:

– Пусть пишет стихи. Я ему сказала, что чин чина почитает. Он горячился и при мне. Il ne doit pas etre trop content de ma conversation.

2

Декабрьский ветер нес крошево из песка и сухого снега. Но построенные для торжественного богослужения в каре солдаты не ощущали холода в своих тонких куртках. За их спиною догорал Измаил. Рушились глиняные мечети и ханы. Даже псы не выли над трупами – они покинули мёртвый город. И нёс свои мутные, серые воды Дунай, который поэты называли голубым.

Суворов быстро шёл вдоль строя: он прощался с армией. В Яссы уже скакал гонец с долгожданной вестью. С часу на час генерал-аншеф ожидал вызова к Потёмкину, где, мнилось, его обрадуют фельдмаршальским жезлом от матушки государыни. Другой награды за измаильский подвиг он и не мнил себе. Твердыня, укреплённая и перестроенная по проектам французских инженеров, защищённая двумястамипятьюдесятью орудиями и тридцатипятитысячным гарнизоном, пала. Путь на Балканы был открыт. Турки спешно укрепляли Константинополь и создавали ополчение.

– Слава, чудо-богатыри! Вы русские! – низким, таким неожиданным при его щуплой фигуре голосом выкрикивал он, выбрасывая вперёд левую руку.

И мощное, согласно выдыхаемое тысячами лёгких «ура» перекатами неслось от каре к каре.

За прихрамывающим полководцем поспешали его военачальники – Голенищев-Кутузов, Павел Потёмкин, Ласси, Самойлов, Арсеньев, Рибас, казачьи бригадиры Орлов и Платов. Прочие генералы – Львов, Мекноб, Безбородко могли слышать клики торжества из госпиталя: при штурме они получили тяжкие ранения.

– Дозвольте обратиться, ваше сиятельство! – раздался смелый голос в рядах, и перед Суворовым вырос весёлый, ловкий гренадер.

Суворов остановился, попризажмурил глаза и вновь открыл их.

– Постой-ка, постой, братец… Кабанов?

– Так точно, ваше сиятельство!

– Помню тебя! Русский витязь! Помню, как в штыковом бою ты брал турецкие окопы под Рымником… Да чего тебе надо?

Кабанов сделал знак, строй расступился. Позади каре, нервно поводя маленькой головой, стоял стреноженный конь чистой арабской породы. Сбруя, уздечка, седло – всё было унизано жемчугом.

– Разреши, отец наш, – начал Кабанов, – вручить тебе солдатский подарок…

Генерал-аншеф стремливо обнял гренадера.

– Помилуй бог, благодарю… благодарю всех. – Он возвысил голос. – Спасибо вам, русские воины! Но… – он сделал паузу и оглядел строй ратников, – донской конь привёз меня сюда. На нём же я и уеду!

Снова, но уже без команды раздалось «ура», и Суворов двинулся к центру строя, где перед бедным походным алтарём стояли, ожидая сигнала к началу молебствия, священники в полевых ризах, тускло светились золотом кресты и паникадила.

…А в эти часы в Яссах, в огромном генерал-губернаторском дворце, светлейший князь Потёмкин мрачно мерил крупными шагами свой роскошный кабинет, обилием драгоценностей, зеркал, хрусталя и цветов похожий более на будуар принцессы. За ним с беспокойством следила, сидя по-турецки на низкой оттоманке, черноволосая худая красавица. Это была жена польского генерала Софья Витт, впоследствии графиня Потоцкая.

– О боже милосердный! – рокотал Потёмкин, вскидывая огромные ручищи, которым, кажется, было тесно и в рукавах широченного халата. – Услышь меня и прекрати мучения мои! Скорее бы, скорее!

– Князь должен успокоиться, – с заметным южным акцентом сказала Софья Витт, – судьба посылала ему добрые знаки…

Совсем недавно, долгим ноябрьским вечером она гадала светлейшему на картах и обещала, что Измаил сдастся через три недели. «Я умею гадать лучше вас», – с самонадеянной улыбкой отвечал тогда Потёмкин и в ту минуту послал приказание Суворову взять Измаил приступом во что бы то ни стало. Знаменитый генерал, скучавший без дела в Бырлате, помчался под Измаил с казаком Иваном, вёзшим его багаж. Однако светлейшего донимали сомнения. Сам он навряд ли верил в возможность взятия Измаила. Узнав, что войска уже начали отходить от крепости, он снова заколебался. Суворову полетела новая депеша: «Предоставляю вашему сиятельству поступать тут по лучшему вашему усмотрению, продолжением или предприятия на Измаил или оставлением оного…»

– Что судьба, мой друг! – Потёмкин остановился перед оттоманкой, возвышаясь, подобно башне, над красавицей, вперившей в него прекрасные греческие глаза, и глухо зашептал:

– Она не сокрыта в темноте… Она сама темнота…

Болезненная тоска, тайные предчувствия снедали князя. Если турки, не дай бог, одержат поверхность, его положение – положение вице-императора России! – пошатнётся.

В кабинет без стука ворвался низенький секретарь Потёмкина Попов:

– Ваша светлость. Виктория, и полная! Гонец от Суворова!

– Попов! – Потёмкин сгрёб его в охапку. – Где же он? Немедля ко мне! Да позови Грибовского писать депешу государыне!.. – Он завертел Попова и вместе с ним двинулся к оттоманке: – Софьюшка! Весталка! Пифия! Ведьмушка! Вы будете завтра королевой бала у меня в Яссах!..

Через полчаса Грибовский, ставший одним из доверенных лиц светлейшего князя, писал под его диктовку: «Не Измаил, но армия турецкая, состоящая в 30-ти слишком тысячах, истреблена в укреплениях пространных… Белее уже 20000 сочтено тел, да с лишком 7000 взято в плен, а ещё отыскивают; знамён 310, а ещё сообщают: пушек будет до 300; войски наши оказали мужество примерное и неслыханное…»

Увы, главный виновник великолепной победы Суворов полупил в награду немилость, опалу. При свидании с Потёмкиным в ответ на его слова: «Чем я могу вас наградить за ваши заслуги», – он дерзко ответил: «Я не купец и не торговаться к вам приехал. Меня наградить, кроме бога и всемилостивейшей государыни, никто не может!»

В несправедливой мстительности Потёмкина виделось раздражение не одним Суворовым. Светлейший болезненно ощущал, что влияние его падает, что новый фаворит Платон Зубов забирает власть над старой императрицей. Потёмкина не мог уже обмануть поток подарков. Чувствуя, что почва уходит из-под ног, он ещё храбрился и говорил, отправляясь в столицу:

– Я нездоров и еду в Питербурх зубы дёргать…

3

На Фонтанке в 757-м году по проекту известного Гваренги был выстроен для генерал-аншефа графа Романа Илларионовича Воронцова, отца княгини Дашковой и графа А. Р. Воронцова, покровителя Радищева и самого Державина, роскошный загородный дворец. В церковь при нём Катерина Яковлевна пожертовала две тысячи рублей, проценты с которых шли на поминовение державинского рода. Рядом с домом Воронцова раскинулась обширная усадьба одного из Зубовых, в которой по временам живал и Платон. К ней примыкал дом сенатора Захарова, купленный Державиным.

Главное здание находилось в глубине двора; над фасадом высились фигуры четырёх античных богинь. Со стороны фасада имелось два боковых подъезда, третий выходил в сад, разводимый стараниями Катерины Яковлевны. От фасада по обоим краям дворца шли колонны, которые затем продолжались и вдоль стены, параллельно Фонтанке. Кабинет поэта был на втором: этаже; большое венецианское окно глядело во двор.

Державин в атласном голубом халате и колпаке, из-под которого небрежно висели остатки волос, писал на высоком налое. Пригожая Катерина Яковлевна в белом утреннем платье сидела в креслах посреди комнаты, и парикмахер щипцами припекал ей локоны.

– Катюха, бесценная моя, послушай! – Поэт с листами в руке вышел из-за налоя:

Везувий пламя изрыгает; Столп огненный во тьме стоит; Багрово зарево зияет; Дым чёрный клубом вверх летит; Краснеет понт, ревёт гром ярый, Ударам вслед звучат удары; Дрожит земля, дождь искр течёт; Клокочут реки рдяной лавы: О Росс! таков твой образ славы, Что зрел под Измаилом свет!..

– Прекрасно, Ганюшка! – Катерина Яковлевна отсторонила стригача. – Звучно, возвышенно. Право, кто из поэтов с тобой сравнится…

Камердинер Кондратий просунул в дверь лицо:

– До вас господин Львов, а с ним какой-то незнакомый…

– Катюха! Николай Александрович, чать, привёл к нам Ивана Дмитриева. Помнишь, читал я тебе его подённую записку касательно красот Финляндии?

– Как же, мой друг, забыть, когда он там обращается к тебе в стихах и называет Державина единственным у нас живописцем природы…

Дмитриев, высокий рябоватый офицер с прикосью, смущался, молчал или поддакивал, но добросердечный вид и приветливость обоих супругов ободрили его. Поговори несколько минут о словесности, о турецкой войне, хотел он, соблюдая приличие, откланяться, но Гаврила Романович и Катерина Яковлевна уняли его.

– Хочу тебе, Николай Александрович, и вам, Иван Иванович, прочесть новую свою оду. – Державин, высокий, худощавый, поднялся с кресел. – А от вас жду замечаний и советов.

При всём своём гении он с великим трудом поправлял собственные стихи сам, снисходительно выслушивал критику, охотно принимался за переделку, но редко имел в том удачу. Говорил он в обычном разговоре отрывисто, будто заботясь о том, чтобы высказаться поскорее. Зато когда переходил к любимому предмету, преображался:

Как воды, с гор весной в долину Низвержась, пенятся, ревут, Волнами, льдом трясут плотину: К твердыням Россы так текут. Ничто им путь не воспящает, Смертей ли бледный полк встречает, Иль ад скрежещет зевом к ним, Идут – как в тучах скрыты громы, Как двигнуты безмолвны холмы; Под ними дол, за ними дым…

– Ты написал возвышенную оду в духе Ломоносова. Это и приличествует предмету. Сама Россия заговорила в твоих стихах! – сказал Львов. – Впрочем, ещё одно влияние я чувствую. Сказать чьё? Это Оссиан. Помнишь перевод «Поэм древних бардов»?

Державин с беспокойством спросил:

– А замечания? Я ведь знаю за собой, что небрежен…

Дмитриев не решился сказать что-либо, а Львов взял листки и принялся разбирать оду, строка за строкой, находя неудачные слова и выражения.

– Ты, Гаврила Романович, написал: «Под ними дол, за ними дым». Сие не совсем точно. «Дол» не выражает страшного сего момента. Лучше сказать как-нибудь иначе, – он задумался, шевеля губами, и предложил: – «Под ними стон, за ними дым»…

Державин слушал, кивал головою. Совет Львова написать «ты багришь» или «кровавишь бездны» вместо своего «ты пенишь бездны» он не принял, равно как и «бесстрашно высятся челом» взамен «седым возносятся челом». Зато другие поправки, в том числе и в строчке «Под ними дол, за ними дым», тотчас учёл и вписал вместо слова «дол» «стон». В спорах он иной раз отстаивал ошибочное мнение и на сей раз отказался переделать неловкую строку, «Поляк, Турк, Перс, Прусс, Хин и Шведы». Он упрямился, сердился, но скоро отходил и сам над собой подшучивал.

За разговором и не заметили, как пришло время обеда.

Когда к столу подали разварную щуку, Дмитриев заметил, что хозяин, уставясь в блюдо, что-то шепчет.

– Гаврила Романович, – осмелел молодой поэт, – что отвлекло вас?

Державин с доброю улыбкой откинулся на высокую спинку стула.

– А вот я думаю, случись мне приглашать в стихах кого-нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать, можно бы сказать, что будет «и щука с голубым пером…».

Голова его воистину была хранилищем запаса сравнений, уподоблений, сентенций и картин для будущих поэтических произведений. И через несколько лет Дмитриев узнал «щуку с голубым пером» в послании Державина «Евгению. Жизнь Званская».

После кофия, когда Львов уехал по неотложному делу, Дмитриев тоже поднялся, но упрошен был остаться до чая. Таким образом, с первого посещения молодой поэт просидел у Державиных до самого вечера.

Прощаясь с Державиным, Дмитриев решился спросить его:

– Почему в ваших прекрасных стихах нет ни славного Суворова, покорителя Измаила, ни прочих знаменитых полководцев?

– Друг мой, – ответствовал хозяин, – не желая прослыть льстецом, решился я отнести в этой оде все похвалы только к императрице и всему русскому народу.

Говоря так, Державин несколько лукавил. Прямо хвалить Суворова поэт опасался. Вернее сказать, он не чувствовал себя достаточно утвердившимся после недавнего падения, чтобы воспеть опального полководца. Это сделал чуть позже Костров своей эпистолой «На взятие Измаила»: «Суворов, громом ты крылатым облечён и молний тысящью разящих ополчён, всегда являешься ты в блеске новой славы, всегда виновник нам торжеств, отрад, забавы…»

Сам Суворов крепко порицал державинскую оду и даже советовал дальнему родственнику и виршеплёту Д. И. Хвостову написать на неё критику: «Похвала есть единственная награда поэта и героя, а как в сей оде ни слова не сказано о Суворове, а всё говорится о князе Потёмкине, который за 200 вёрст был от приступа, то герой, почитающий их дело – взятие Измаила – знаменитейшим из своих походов тогдашнего времени, не мог простить стихотворцу за молчание о нём».

Но полководец явно увлекался, обвиняя поэта в лести Потёмкину. Державин лишь коснулся колоритной фигуры временщика. Зная почти безграничное могущество Потёмкина, можно только удивляться тому, как мало он писал при жизни светлейшего в честь его. И конечно, не Потёмкин выступает в оде «На взятие Измаила» её главным героем, но русский воин, «твёрдокаменный Росс», а главною мыслью в ней является любовь к отечеству, призыв служить ему до последнего часа:

А слава тех не умирает, Кто за отечество умрёт: Она так в вечности сияет, Как в море ночью лунный свет. Времён в глубоком отдаленьи Потомство тех увидит тени, Которых мужествен был дух. С гробов их в души огнь польётся, Когда по рощам разнесётся Бессмертный лирой дел их звук.

Ода «На взятие Измаила», разошедшаяся по тем временам неслыханным тиражом в три тысячи экземпляров, имела громовый успех. Она была издана отдельно, тотчас по сочинении её, в Питере, а затем в Тамбове и в Москве. Императрица прислала Державину богатую, осыпанную бриллиантами табакерку и, увидя его во дворце первый раз после напечатания оды, сказала с улыбкой:

– Я по сие время не знала, что труба ваша так же громка, как лира приятна…

Звезда Державина снова поднималась.

4

В феврале 1791-го года Потёмкин прибыл из Ясс в Питер. Кажется, в этот последний свой приезд в столицу он превзошёл себя в расточительности и роскоши, в легкомысленной спеси и праздной лени. Он являлся публике не иначе, как окружённый множеством генералов и пленных пашей с такой пышностью, какой не позволял себе ни один из европейских монархов. В исходе Фоминой недели, 28 апреля 1791-го года, старый временщик решил торжественно отпраздновать взятие Измаила в Таврическом дворце, или, как он назывался тогда, Конногвардейском доме.

Это празднество, подробно описанное затем Державиным, его свидетелем и одним из устроителей, явило собой безмерный контраст со всё ухудшавшимся положением угнетённого народа, из которого жали все соки. Незадолго до измаильской виктории, весной 1790-го года вышло «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, гневно заклеймившее самодержавие и крепостничество. «Алчные звери, пиявицы ненасытные, – что крестьянину мы оставляем?» – страстно вопрошал он и требовал: «Отверзите рабам темницу неволи!» В числе немногих, получивших от самого Радищева экземпляр «Путешествия», был и Державин. Однако дворянско-сословная ограниченность поэта не позволяла ему понять революционный пафос книги. Можно сказать, что его собственные помыслы и устремлённость были прямо противоположными радищевской и направлялись на укрепление дворянского государства, воспевание его военной мощи, его блеска и славы.

Всё это отразилось и в державинском описании празднества, и в хорах, заказанных ему Потёмкиным для торжественного сего случая.

Вскоре после присоединения Крыма Екатерина II приказала архитектору Старову построить роскошный дворец наподобие пантеона и назвать его Таврическим, а затем подарила великолепному князю Тавриды. В здании с высоким куполом была огромная зала, которой необыкновенно величественный вид придавали два ряда колонн. Екатерина II купила потом дворец у Потёмкина, заплатив ему 460 тысяч рублей. А когда он приехал, увенчанный лаврами измаильского победителя, императрица в числе многочисленных милостей и наград опять подарила ему Таврический дворец.

Конногвардейский дом не был вполне отделан: перед главным подъездом тянулся забор, скрывавший ветхие строения. По приказанию Потёмкина забор и строения в три дня были уничтожены, место расчищено и устроена площадь до самой Невы. Сам светлейший наметил и программу празднеств. Под его смотрением несколько недель трудились сотни художников и мастеров. Множество знатных дам и кавалеров собирались для разучивания назначенных ролей, и каждая из этих репетиций походила на пышное празднество.

В Питере пропала мелкая и чистая мука, коей порошили голову. Для освещения дворца скупили весь наличный воск, и за новой партией был послан нарочный в Москву. Всего воску закупили на 70 тысяч рублей. Модные портнихи, волосочёсы были нарасхват. Щеголихи за несколько дней готовились к знаменитому празднеству, водружая на голове самую модную причёску «le chien couchant»: посредине большая квадратная букля, словно батарея, от неё по сторонам косые крупные букли, точно пушки, назади шиньон. Вся причёска имела не менее полуаршина вышины.

В назначенный день, в пятом часу на площади перед Таврическим дворцом уже стояли качели, столы с яствами, кадки с мёдом, квасом, сбитнем и разные лавки, в которых должны были безденежно раздавать народу платье, обувь и шапки. Час от часу толпа клубилась всё плотнее, ожидая раздачи нитей и одежды. Народу было объявлено, что это произойдёт, когда будет проезжать Екатерина II.

Богатые экипажи один за другим подкатывали ко дворцу, на фронтоне которого сверкала надпись, составленная из металлических букв и выражавшая благодарность Потёмкина «великодушию его благодетельницы». Тут можно было увидеть и большие высокие кареты с гранёными стёклами, запряжённые цугом крупных породистых голландских лошадей с кокардами на головах, и лёгкие, изящные двухместные кареты в виде веера, и кареты-дворцы, дверцы которых были расписаны пастушечьими сценами Ватто и Буше.

В сём блестящем потоке вряд ли кто мог обратить внимание на казачью коляску, ехавшую мимо Таврического дворца. Мордастый парень управлял простыми лошадьми, а маленький седой старик со смешным хохолком, пукольками и косичкой полулежал, накрывшись солдатской епанчой. Глядя на празднество, он прикрикнул:

– Погоняй, Прошка! – и тихо прошептал: – Стыд измаильский из меня не исчез…

Это был победитель Измаила генерал-аншеф Суворов, поспешно спроваженный Екатериной II из Питербурха в Финляндию, чтобы не мешать веселью.

Вслед за ней появилась вызолоченная, в драгоценных камнях карета шпыня Льва Нарышкина, стоившая многих деревень.

– Царица! Матушка государыня! Ура! – разнеслось в толпе.

Вымокший и иззябший от ненастной погоды народ ринулся к выставленным подаркам, смяв цепь полицейских. Давка и суматоха задержали экипаж императрицы, который, не доехав до площади, простоял более получаса.

Екатерину II встретил Потёмкин. На нём был алый кафтан и епанча из чёрных кружев в несколько тысяч рублей. Бриллианты сверкали везде, унизанная ими шляпа была так тяжела, что светлейший передал её своему адъютанту Боуру и велел таскать за собою.

Императрица взглянула на Потёмкина в фантастическом сем наряде, и ей показалось, что она вернулась в незабываемые первые, самые счастливые годы своего царствования…

Внутренность дворца ещё более поразила её. Обстановка и убранство напоминали о сказках из «Тысячи и одной ночи». Высоко под куполом находились невидимые снизу куранты, игравшие попеременно пьесы лучших композиторов. Эстрада, предназначавшаяся для Екатерины II и царской фамилии, была покрыта драгоценным персидским шёлковым ковром. Такие же эстрады тянулись вдоль стен, и на каждой стояло по огромной вазе из белого каррарского мрамора. Над вазами висело две люстры из чёрного хрусталя, в которых вделаны были часы с музыкой. Возвышение на правом конце галереи было занято хором певчих и оркестром роговой музыки из трёхсот человек.

Три тысячи гостей в разноцветных нарядах стоя приветствовали венценосную правительницу России. Едва лишь Екатерина II прошла на приготовленную для неё эстраду, как навстречу ей из зимнего сада выступили в кадрили двадцать четыре пары из знаменитейших фамилий, в костюмах розового и небесно-голубого цвета, унизанных драгоценными каменьями. Начался балет сочинения знаменитого балетмейстера Ле Пика. Затем при громе литавр и грохоте пушек под сводами разнеслось:

Это был один из четырёх стихотворных хоров, написанных Державиным на музыку Козловского по заказу Потёмкина и ставших лучшим украшением празднества. Как и три остальных – «Возвратившись из походов…», «Сколь твоими чудесами…» и «От крыл орлов парящих…», – он явился поэтическим комментарием к военной славе России. Ценою почти непрерывных войн Россия именно в екатерининское царствование вышла к своим жизненно необходимым границам, завещанным Петром Великим. Она утвердилась на Черном море, получила Крым, присоединила Кубань и отразила попытки шведов вернуть себе балтийские берега.

О первом стихе этого хора Жуковский, присутствовавший мальчиком на торжестве, сказал впоследствии, что в нём выразился весь век Екатерины II:

Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый Росс! Звучной славой украшайся: Магомета ты потрес. Славься сим, Екатерина, Славься, нежная к нам мать! Воды быстрые Дуная Уже в руках теперь у нас; Храбрость Россов почитая, Тавр под нами и Кавказ… Уж не могут орды Крыма Ныне рушить наш покой: Гордость низится Селима И бледнеет он с Луной… Мы ликуем славы звуки, Чтоб враги могли то зреть, Что свои готовы руки В край вселенной мы простреть… Зри, премудрая царица, Зри, великая жена, Что твой взгляд, твоя десница – Наш закон, душа одна… Зри на блещущи соборы, Зри на сей прекрасный строй: Всех сердца тобой и взоры Оживляются одной. Славься сим, Екатерина, Славься, нежная к нам мать!

После танцев автомат-персианин, сидевший на спине золотого слона, ударом в колокол подал сигнал к началу театрального представления. Императрица увидела сперва балет, а потом комедию Мармонтеля «Смирнский купец», где в роли невольников явились жители всех стран, кроме России.

Минуя заднюю колоннаду, Потёмкин провёл Екатерину II в зимний сад. Тут был зелёный дерновый скат, густо обсаженный цветущими померанцами, душистыми жасминами и розами. Соловьи оглашали сад трелями и щёлканьем. Между кустами расставлены были невидимые для гуляющих курильницы с благовониями и бил фонтан лавандовой воды. Посредине высился храм, в котором стоял бюст императрицы, высеченный скульптором Шубиным из белого паросского мрамора. Екатерина II была представлена в царской мантии, держащей рог изобилия, из которого сыпались орденские кресты и деньги.

Увы! Наград не хватило лишь измаильскому герою – Суворову…

В двенадцатом часу в театральной зале и амфитеатре был накрыт ужин. В боковых комнатах имелось ещё тридцать столов для знати, да ещё множество расставили вдоль стен, где гости ужинали стоя. Начался один из знаменитых потёмкинских пиров.

Десять главных поваров разных национальностей трудились на кухне. Вся кухонная посуда была из чистого серебра, в том числе и чаны-кастрюли на двадцать вёдер, где готовили уху из аршинных стерлядей и кронштадтских ершей.

Гостям предлагались кушанья:

Похлёбка из рябцов с пармезаном и каштанами.

Говяжьи глаза в соусе, называемом «поутру проснувшись».

Гусь в обуви.

Терины с крылами и пуре зелёным.

Сёмга гласированная.

Окуни с ветчиною.

Черепахи.

Чирята с оливками.

Вьюны с фрикандо.

Фазаны с фисташками.

Голубята с раками.

Сладкое мясо ягнячье.

Гателеты из устриц.

Крем жирный, девичий…

Специально для императрицы была изготовлена «бомба а ля Сарданапал», блюдо, изобретённое потёмкинским поваром, – картофелина, начиненная всевозможной дичью. Оно особенно нравилось Екатерине II, хотя вообще она недолюбливала изысканные кушанья, предпочитая всему разварную говядину с солёными огурцами.

После ужина императрица была приглашена на концерт вокальной и инструментальной музыки. Так как она не имела слуха, то просила сидевшего рядом Платона Зубова подавать ей знак, когда надобно хлопать.

Она уехала в два пополуночи.

Когда Екатерина II выходила из залы, послышалось нежное италианское пение под орган: «Здесь царство удовольствий, владычество щедрот твоих; здесь вода, земля и воздух дышат твоей душой. Лишь твоим я благом живу и счастлив. Что в богатстве и почестях, что в великости моей, если мысль тебя не видеть ввергает мой дух в ужас? Стой и не лети, время, и благ наших не лишай нас!..»

– Григорий Александрович, – сказала растроганная императрица, – вы доставили мне живейшую радость… Один бог знает, как я ценю вас, и нет меры моей благодарности…

Потёмкин пал пред ней на колена и с неожиданной для себя, почти старческой слабостию заплакал. Екатерина II вздрогнула. Её острому взгляду в лице этого одноглазого великана, несокрушимого пьяницы, изобретательнейшего гастронома, ненасытного любовника, силача и патологического здоровяка, на мгновение открылись черты немощи и тлена. Странная тень прошла по зале, попризатушив огни, попритишив музыку и рокот толпы. Сказочной, небывшей явью предстали три молодых красавца и великана – гвардейские поручики Григорий и Алексей Орловы и унтер-офицер Потёмкин. На неё прощально дохнуло забытым: веселием молодости, остротой ощущений, самонадеянным чувством вечности жизни. Она наклонилась к Потёмкину, и слёзы потекли из её глаз.

После отъезда царицы празднество возобновилось с новой силой. Только Потёмкин сделался мрачен. Он скоро напился Пьян и несвязно нёс всяческую нелепицу.

5

Светлейший князь сразу по приезде в Питер стал ласкаться к Державину и через двух своих секретарей, Попова и Грибовского, передавал, что хочет с ним познакомиться покороче. А после написания поэтом известных хоров стал вовсе за ним волочиться, желая от него похвальных себе стихов. Он подсылал к Державину Попова, чтобы узнать, чего поэт хотел бы получить. В свой черёд, молодой фаворит Зубов, призвав Державина однажды к себе в кабинет, сказал ему именем государыни, чтобы тот отнюдь бы от Потёмкина ничего не принимал и у него не просил:

– Вы и без него всё будете иметь. Императрица назначит вас быть при себе статс-секретарём по военной части…

Державин в таковых мудреных обстоятельствах не знал, что и делать и на которую сторону искренне предаться.

Вскоре Потёмкин, попросив поэта сочинить описание празднества в Таврическом дворце, пригласил его к себе обедать. Без сомнения, он ожидал великих похвал себе или, лучше сказать, обыкновенной лести. Когда Державин привёз ему поутру своё сочинение, князь принял тетрадь в спальне и, учтиво поблагодарив, дал команду готовить обеденные столы. Но, прочтя рукопись и увидя, что в ней отдана равная с ним честь давним его соперникам – фельдмаршалу Румянцеву и Алексею Орлову, – с бранью выскочил из спальни, приказал подать коляску и ускакал невесть куды.

По дороге домой Державин говорил себе, что князь горяч, да отходчив.

«Ах! – простодушно сокрушался он. – Желал бы я ему всем сердцем благотворить, ежели б дворцовые обстоятельства не препятствовали…»

Последний раз они виделись, когда Потёмкин уезжал в армию. Через Попова князь просил, чтобы Державин открылся, не желает ли чего. Поэт имел втепоры великую во всём нужду. Но, помня запрещение нового фаворита, сказал, что ему ничего не надобно. Потёмкин позвал его в спальню, усадил рядом с собой на софе и, уверив в своём прежнем к нему расположении, кротко и ласково с ним простился.

В пути Потёмкин ощутил умножение телесной слабости. Он ещё храбрился и в Яссах объявил, что отнюдь не заключит мира с турками, если России не будет уступлена Молдавия и Валахия. Но день от дня князь чувствовал себя всё хуже и хуже. Яссы ему так опротивели, что он называл их своим гробом. Наконец в седьмом часу пополуночи 7 октября 1791-го года князь выехал в только отстраивавшийся Николаев. На другой день поутру он сказал сопровождавшим его Попову и племяннице – графине Браницкой:

– Будет теперь. Некуда ехать. Я умираю. Выньте меня из кареты. Я хочу умереть в поле…

Когда его положили на траву, он спросил спирту, намочил им голову и, полежав около часа, стал помаленьку отходить. Зевнув раза три напоследок, он так спокойно умер, как гаснет свеча без малейшего ветра.

Екатерина II несколько дней плакала и не раз повторяла:

– Теперь не на кого опереться… Как можно мне Потёмкина заменить?.. Всё будет не то. Кто мог подумать, что его переживёт Чернышов и другие старики? Да и все теперь, как улитки, станут высовывать головы…

В далёкой Финляндии Суворов откликнулся на эту смерть словами:

– Великий человек и человек великий: велик умом, велик и ростом. Непохож на того высокого французского посла в Лондоне, о котором канцлер Бэкон сказал, что чердак обыкновенно худо меблируют…

Потёмкин оставил после себя немало дворцов, триумфальных арок, воксалов и обелисков. Но главный памятник – в то время, как многие без стыда поносили падшего кумира, – воздвиг на его могиле одой «Водопад» Державин. Только отзвучали «громкие хоры» измаильского празднества, и вдруг погас блеск «павлиний» потёмкинского правления – тьма, пропасть, забвение. Повторилось то, что с такой остротой всегда ощущал поэт: «Сегодня бог, а завтра прах».

Люди неодинаково чувствительны к смерти. Великое множество, большинство проходит свой путь, не задумываясь о неизбежности конца («не мнит лишь смертный умирать»). Державин принадлежал к тем немногим, кто постоянно, неотступно думал о всепоглощающей смерти – и как раз от полноты ощущения жизни: «Не зрим ли всякий день гробов, седин дряхлеющей вселенной. Не слышим ли в бою часов глас смерти, двери скрып подземной».

Это «двойное зрение» позволило ему в смещении контрастов запечатлеть в оде судьбу «сына счастья и славы» Потёмкина. Давние уже впечатления от карельского водопада Кивач навеяли мысли о стремительном беге времени, о кипении страстей, усмиряемых, а затем и гасимых печалями, старостию, смертью. Поэту представляется исполинская тень Потёмкина: «Но кто там идёт по холмам, глядясь, как месяц, в воды черны?..»

В представлении Державина это был сильный наперсник Екатерины II, который любил стихотворчество и предводительствовал войсками. И хотя к полководческому искусству едва ли имел способность, обладал зато столь замысловатым и решительным умом, что так, как он, никто взвесить силы России не мог. Он усмирил воинственные Крымские Орды и своевольную Сечу запорожцев, населил полуденные степи городами, на Черном море завёл флот и угрожал им Оттоманской Порте. При избаловании его императрицею был такой причудливый и прихотливый вельможа, что в одну минуту желал то кофию, то кислых щей, то фиников, то кислой капусты, то арбуза, то солёных огурцов, так что, командуя армиею, нарочно посылал курьеров вёрст тысячи за две и более за клюквой или костяникой…

И вот: самая память об этом необыкновенном человеке, пред которым трепетали сопредельные державы и изображение которого красавицы носили в медальоне на груди, вдруг оказалась предана забвенью. Жизнь и небытие, слава и безвестность, веселие и смерть, – сдвигая глыбы этих понятий, ищет Державин ответа на вопрос, чем был и чем стал недавний властитель полумира:

Где слава? где великолепье? Где ты, о сильный человек? Мафусаила долголетье Лишь было б сон, лишь тень наш век: Вся наша жизнь не что иное, Как лишь мечтание пустое… Иль нет! – тяжёлый некий шар, На нежном волоске висящий, В который бурь, громов удар И молнии небес ярящи Отвсюду непрестанно бьют И, ах! зефиры легки рвут. Единый час, одно мгновенье Удобны царства поразить, Одно стихиев дуновенье Гигантов в прах преобразить; Их ищут места – и не знают: В пыли героев попирают!

Вблизи неизбежной смерти, забвения и тлена поэт настойчиво повторяет слова о служении правде: «Лишь истина даёт венцы заслугам, кои не увянут; лишь истину поют певцы, которых вечно не престанут греметь перуны сладких лир; лишь праведника свят кумир». Как часто бывает у Державина, трагическое противоречие снимается доверием Природе, её мудрости, её бесконечности. Так клокочущий водопад Кивая становится спокойною рекой Суной. Природа обещает успокоение земных бурь и человеческих страстей.

Да, это река жизни даёт умиротворяющее разрешение, неся свои воды в вечность:

То тихое твоё теченье, – Где ты сама себе равна. Мила, быстра и не в стремленье, И в глубине твоей ясна, Важна без пены, без порыву, Полна, велика без разливу, И, без примеса чуждых вод Поя златые в нивах бреги, Великолепный свой ты ход Вливаешь в светлый сонм Онеги…