Смотри, как в ясный день, как в буре,Державин
Суворов твёрд, велик всегда!
1
середине 90-х годов Державин сделался как бы поэтическим биографом Суворова, воспевая его победы:
Суворов отвечал ему стихами же. С комплиментами по поводу одержанных побед он не соглашался и в традиционно высокопарном стиле восхвалял мудрость и прозорливость Екатерины II. Возвеличивая её, он возвеличивал Русское государство, его могущество и славу, — приём, обычный в поэзии XVIII века:
Своё письмо от 21 декабря 1794-го года, откуда приведены эти стихи, полководец заканчивал искренними словами уважения к могучему таланту Державина: «Гомеры, Мароны, Оссианы и все доселе славящиеся витии умолкнут перед вами. Песни ваши как важностию предмета, равно и красотою искусства, возгремят в наипозднейших временах, пленяя сердце... душу... разум... Венчаю себя милостями вашего превосходительства; в триумфе моей к вам, милостивому государю моему, преданности, чистейшая моя к особе вашей дружба не исчезнет...»
В декабре 1795-го года, после взятия Варшавы, полководец с триумфом явился в Петербург. Поселившись по указанию императрицы в Таврическом дворце, он и там не изменял солдатским своим привычкам: спал на сене и окачивался по утрам ледяною невскою водой. Под впечатлением встречи с ним Державин написал:
Обращение Державина, шире — поэзии второй половины XVIII века к образу Суворова имело свои глубокие причины. Суворов был явлением исключительным, уникальным во всей военной истории славного своими ратными победами столетия и в то же время — как бы итоговым. Великий полководец России, её первая шпага, он имел простую и чистую душу солдата, соединял энциклопедическую образованность с истинно народным, смекалистым умом и среди других блестящих отечественных военачальников являл собой идеал русского военного человека. Это о нём провиденциально писал Пётр I в своём «Уставе»: «Имя солдата просто содержит в себе всех людей, которые в войске суть, от вышняго генерала, даже до последнего мушкетёра...»
Дворянин, сын екатерининского вельможи, полный кавалер отечественных орденов, граф, князь, под конец жизни генералиссимус всех российских войск, он не только не стремился к тому, что давали все эти привилегии, но был им чужд и враждебен. Когда в фельдмаршальском мундире, увешанном бриллиантами стоимостью в несколько деревень, он справлял посреди солдат малую нужду или садился с артелью за кашу, — всё это не было позёрством. То, что у другого выглядело бы лишь капризами барина, воспринималось солдатами просто и естественно, ибо Суворов был для них «свой», «батюшка наш», «отец родной».
Недаром для Державина Суворов — былинный богатырь, бесконечно сильный той силой, которую ему дал народ. Как бы чувствуя эту связь, поэт черпает краски для его изображения в фольклоре, эпосе, русских сказках:
Обращение к образу Суворова отражало давно намечавшийся поворот в одических стихах Державина. Вместе с умалением и даже полным уходом из его поэзии идеализированной Екатерины II выдвигаются великие полководцы и вожди — Суворов, Румянцев, Репнин, Алексей Орлов. А за их фигурами проступают могучие очертания главного героя державинской поэзии — «твёрдокаменного росса», «всего русского народа» (авторское примечание к оде «На взятие Измаила»).
Когда вскорости после вступления на престол нового императора Суворов подвергся опале и гонениям, Державин резко осудил эту несправедливость в своих стихах. В 1796-м году скончался знаменитый Румянцев; в 1797-м сослан в Кончанское Суворов. Чьи подвиги теперь могут пробудить державинское вдохновение?
Но даже тогда, когда славный фельдмаршал прозябал в ссылке под унизительным полицейским надзором, Державин верил в Суворова, в его нравственную стойкость, в его военный гений. Обращаясь к Валериану Зубову, недавнему баловню судьбы, полки которого Павел повелел отозвать из Персии, даже не оповестив об этом его самого, поэт предлагает опальному вельможе пример для подражания:
Пророчество Державина оправдалось: час Суворова пробил. Австрийские войска в Италии терпели непрестанные поражения от солдат и полководцев республиканской Франции. Получив письмо императора Франца с просьбою назначить Суворова главнокомандующим союзной армией, царь сказал своему любимцу Растопчину:
— Вот каковы русские — везде пригождаются...
В феврале 1799-го года Суворов явился из кончанской ссылки в Питербурх — исстрадавшийся, полуживой, но могучий духом, с твёрдою верой в свою победу над французами на италийских полях. Державин поспешил увидеть любимого полководца.
2
Фельдмаршал резво выбежал навстречу Державину на заснеженное крыльцо, одетый в белую рубаху с любимым нашейным крестом святой Анны под мягким отложным воротником.
— Помилуйте, Александр Васильевич, как бы вам не простыть! Ведь зима на дворе! — воскликнул поэт.
— И, братец! — целуя его в щёку, строго возразил Суворов. — Я привык на морозе водою окачиваться. И замечу: лучшее средство от ревматизма...
Как обычно, Суворов остановился у мужа своей племянницы Дмитрия Ивановича Хвостова, жившего на Крюковом канале, против Сенной площади. Кроме Державина, был приглашён первый член коллегии иностранных дел Фёдор Васильевич Растопчин, хитрый и ловкий царедворец, но человек с истинно русским сердцем.
Душистый щаный запах стоял в комнатах. Суворов вышел переодеться и явился к обеду в синем фельдмаршальском мундире с большим крестом святого Иоанна Иерусалимского, возложенным на него Павлом I. Подошёл к закусочному столу, выпил добрую чепаруху водки и заел редькой с постным маслицем, не переставая при этом чудить.
Державин, благоговея перед Суворовым, знал цену его шуткам, всю жизнь помогавшим великому полководцу защищаться от вельмож. Они оба были в полном смысле слова русские люди, в природе и воззрениях которых было много сходного. Оба ценили друг в друге прямодушие и благочестие. Растопчин же изумлялся каждой новой выходке Суворова, увеличивая тем его удовольствие.
Приметя, что фельдмаршал прихрамывает, спеша к обеденным столам, он спросил, в каком бою получено сие ранение.
— В домашнем, — тотчас отозвался Суворов. — Игла сломилась в пятке.
И принялся убеждать Растопчина, что был ранен в своей жизни тридцать два раза.
— Тридцать два? — поразился Растопчин. — Где и когда?
— Я был ранен, — садясь за столы, объяснил Суворов, — два раза на войне, десять раз дома и двадцать при дворе!
В горшке белым кипятком кипело варево из рубленой говядины с капустой и другой зеленью. Полководец любил еду с пылу с жару и принялся с чмоком глотать крутой кипяток, приговаривая:
— Помилуй бог, как хорошо! И шти не простыли, и ложка, хоть я не красива, а хлебка...
Державин глядел на него: кожа да кости, истинно — худерба! Брови страдальчески подняты, около сухого рта горькие складки. Щедушен! Но голубые глаза сверкают умом и жизнию. Орел! Страшен будет твой удар!
Он почувствовал магическое касание музы. Давно уже дивное сие волнение не посещало его. Строки стихов стали наплывать толчками, опережая друг друга, требуя выхода:
Словно угадав его мысли, ощутив биение в нём стихов, Растопчин спросил полководца:
— Ваше сиятельство, Александр Васильевич! Как вы думаете воевать с ветреными безбожными французами?
Суворов поднял на него большие проницательные глаза:
— Только наступление! Быстрота в походе! Горячность в атаках холодным оружием! Не терять времени на осаду! Никогда не распыляться! Не оставлять сил для сохранения различных пунктов. Противник их минует? Тем лучше! Он приблизится, чтобы быть битым. Так поступали великие полководцы — Цезарь и Ганнибал, а теперь — Бонапарт...
Чувствовалось, что фельдмаршал в кончанском сидении вынашивал планы грядущих сражений с Бонапартом.
Суворов отбросил ложку и выбежал из-за стола. Помолодевший, быстрый, он нагнулся к Растопчину и громко зашептал:
— И гляди: гроза от французов. Были б им успехи на Рейне, то перескочут через Майн и Дунай. Тогда император австрийский должен с ними помириться и после гулять на их помочах. Опасное для Европы французское правление без войны стоять не может. — Он выпрямился, попризажмурил и открыл глаза. — Кто ж в предмете ея? Одни русские! Им придётся воевать. А коли так, то войну эту нам теперь надобно предупредить!..
Державина обдало жаром: как далеко глядит полководец!
— Побеждай, дядюшка! — с важностию сказал Хвостов. — А за нами дело не станет. Мы с Гаврилой Романовичем ужо воспоём твои виктории в стихах...
Зная корявые вирши Хвостова, Державин покачал головой.
Истинно сказать, рожею кувяка да разумом никака. Хозяйка, чернобровая и черноволосая, не была хороша лицом, однако и она казалась миловидною рядом с мужем — рот толстый, в нос гундит. Державин не удержал улыбки, спомнив ходивший при дворе анекдот. Суворов, ценивший в Хвостове его исключительную преданность, доброту, заботу о дочери Наташе, выпросил ему у Екатерины II звание камер-юнкера. Когда кто-то из придворных заметил, что по наружности Хвостову не пристало быть камер-юнкером, императрица ответила: «Если б Суворов попросил, то сделала бы и камер-фрейлиной».
И сделала бы! Не под силу царям, видно, лишь делать поэтами...
Суворов меж тем перешёл от Растопчина к Хвостову и напряжённым перстом щёлкнул его по курносой дуле.
— Пиши, Митя! Поспешай за нашим русским Оссианом — Державиным. Авось, что путное и выйдет...
— Дядюшка! — с сержением в голосе вступилась хозяйка Аграфена Ивановна. — Да что ж ты мужа моего так страмишь? И ещё при всём честном народе!
— Грушка-чернавка! Бес полуденный! — тихо, но явственно пробормотал недолюбливавший племянницу Суворов и, отскочив от Хвостова, добавил громче: — Расщекоталась, сорока. А того не понимаешь, что нельзя яньку-самохвала защищать.
— Мы все поем Суворова, — примиряюще сказал Державин. — А уж кто лучше, кто хуже — не нам судить. Пусть ужо за то сатирик нас гложет.
— Вот-вот! — добродушно промурчал Хвостов. — Стихи от души, от сердца — сие-то главное...
— Чтите истинных героев, славьте отважных, смелых людей. — Суворов снова начал чудить. — Признаться, я знаю только трёх смельчаков на свете.
— Кого же, ваше сиятельство? — встрепенулся любопытствующий Растопчин.
Фельдмаршал разжал левую руку и принялся загибать пальцы:
— Римлянина Курция, боярина Долгорукова, да старосту моего Антипа. Смотри: первый бросился в пропасть, второй говорил правду самому Петру Великому, а третий один ходил на медведя...
Провожая гостей, Суворов стремглав прошмыгнул мимо зеркала, завешанного холстиной. Он погрозил ненавистному стеклу и хрипловатым баском, чуть подвывая в подражание актёрам, прочёл:
В чудачестве с зеркалами, которые он приказывал снимать или занавешивать, таилась своя причина. Суворов любил себя, но не того, каким его создала природа: того, он не признавал, не хотел видеть и знать, но иного, каким он создал себя сам. Таким он видел себя не в стекле, намазанном ртутью.
Он видел себя истинного в зеркале русской поэзии и прежде всего поэзии Державина...
В прихожей стояли готовые к отправке кожаные чемоданы.
— Как, Александр Васильевич? Только-только прилетели в Питер и уже собираетесь дальше мчаться? — жалея его старость и худобу, сказал Державин.
— Мне здесь не год годовать, а только час часовать! — отвечал фельдмаршал и внезапно начал перескакивать через чемоданы.
— Ваше сиятельство, что вы делаете? — воскликнул Растопчин.
— Учусь прыгать!
— Да зачем вам?
— Как зачем? Ведь из Кончанского да в Италию, ой, помилуй бог, как велик прыжок... Поучиться надобно...
3
В ожидании выхода императора в зале Зимнего дворца жужжали, шушукались, перешёптывались разряженные вельможи. Тут были любимцы императора — барон Кутайсов, Растопчин, генерал-лейтенант барон Аракчеев, военный губернатор Питербурха генерал от кавалерии фон дер Палён, отец возлюбленной Павла генерал-прокурор Лопухин, вице-адмирал де Рибас и переживший всех и вся при дворе Александр Андреевич Безбородко.
Державин, морщась (узкий сапог трутил ногу), отвечал на поклоны бояр, почуявших, что он снова входит в силу.
Поэт вернул себе милость царя подношением оды «На новый 1797 год», в которой искренне и с большим поэтическим жаром отметил многие добрые начинания Павла I. Император освободил всех политических узников (в том числе Новикова, Радищева, Косцюшко), ограничил барщину тремя днями в неделю, круто повёл борьбу с казнокрадством и лихоимством чиновников, расцветшими при Екатерине II, отменил тяжкий рекрутский набор.
В начале 1798-го года Державин сообщал своему старому другу Гасвицкому: «Был государем сначала изо всех избран в милости; но одно слово не показалось, то прогневал: однако по малу сходимся мировою, и уже был у него несколько раз пред очами. Крутовато, братец, очень дело-то идёт, ну, да как быть?..»
Громогласно возглашённое слово «вон!» со стуком ружей и палашей произвело подобие воздействия гальванического тока: все вздрогнули и замерли, меж тем как команда, звучно нарастая, неслась по комнатам всё ближе и ближе, оповещая о прохождении императора. Распахнулись наконец белые золочёные двери, и в образовавшейся анфиладе, между построенными фронтом выликорослыми кавалергардами в шлемах и в латах, показался в императорской мантии Павел I, сопровождаемый царицею Марией Фёдоровной и великими князьями Александром и Константином. За императорской семьёй следовал бывший польский король Станислав Понятовский.
Вельможи двинулись за ними в дворцовую церковь. Молнией разнеслось: ожидается служба в честь первой победы Суворова в Италии.
Читано было донесение фельдмаршала от 11 апреля 1799-го года: «Вчера поутру крепость Брешиа с её замком была атакована. Войска императорско-королевские и вашего императорского величества егерский Багратиона полк, гренадерский батальон Ломоносова и казачий полк Поздеева под жестокими пушечными выстрелами крепостью завладели. В плен досталось: полковник 1, штаб и обер-офицеров 34, рядовых природных французов 1030, да раненых в прежних их делах 200; пушек взято 46, в том числе 15 осадных. С нашей стороны убитых и раненых нет...»
По окончании благодарственного молебства Павел I приказал провозгласить Суворову многолетие.
Могучий, похожий на африканского льва протодиакон густым басом, казалось, всколебал церковь:
— Фельдмаршалу войск российских, победоносцу Суворову Рымникскому многа ле-е-ета...
И мужской хор грозно и звучно подхватил и повторил речитативом его слова, а за ним, на высокой ноте, трогательно и чисто пропел женский, и наконец голоса обоих слились в едином торжественном возгласе:
— Многа ле-ета!..
Белокурый юноша в мундире камергера выбежал из толпы придворных и пал на колени перед Павлом. Слёзы мешали ему говорить. Это был четырнадцатилетний сын Суворова Аркадий.
Император быстро поднял его:
— Похвальна и весьма твоя привязанность к отцу... Поезжай и учись у него... Лучшего примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу...
С этого дня не появлялось номера газеты, русской или немецкой, в коем не упоминалось бы о Суворове. Державин в воображении своём шёл за ним через Адидж, Треббию и По и с нетерпением ожидал его в Париже.
Уже давно, со времён «Водопада» и оды «На взятие Измаила», поэта пленил сумрачный шотландский бард Оссиан, в возвышенных тонах поведавший о древних героях. Державин не знал, что песни Оссиана — искусная стилизация поэта Макферсона, объявившего, что он обнаружил их в горной Шотландии и перевёл с гэльского языка. Суворов также любил макферсоновского Оссиана, перечитывал его в переводе Кострова, и Державин порешил воспеть славные победы в Италии высоким штилем этих поэм.
Каждая новая победная весть отдавалась гулом рукоплесканий в русском обществе. Тон задавал сам император, осыпавший Суворова и его чудо-богатырей дождём наград и милостивейших рескриптов. Державин с жадностию читал донесения Суворова, которые печатались в «Прибавлениях» к газете «Санкт-Петербургские ведомости». Основываясь на точных фактах, живописуя величие Альпийских гор и тысячи препон, вставших на пути русского войска, поэт нарисовал картину швейцарского похода Суворова:
В звучных стихах запечатлевается бессмертный подвиг — как пример для подражания будущим поколениям, как символ непобедимости русского солдата. Какое обилие красок! Какая сила изобразительности!
Ведёт в пути непроходимом
Поражает смелость уподоблений и поэтических преувеличений, служащих одной, главной цели — возвеличиванию Суворова и русских богатырей:
В русской поэзии немало стихов посвящено Швейцарскому походу Суворова. Но первым это сделал Державин.
4
Вал суворовской славы, прокатившийся по Европе, обогнавший влачившегося в дормезе, на ненавистных ему перинах хворого генералиссимуса, бушевал уже в Питербурхе. Нетерпеливый и порывистый Павел I не находил себе места, по нескольку раз на день спрашивая, когда же наконец приедет Суворов.
Всесильный генерал-губернатор Питербурха, начальник почт и полиции, член Иностранной комиссии граф фон дер Палён на утренних докладах не упускал случая дать мыслям императора иное направление. А после развода и отдачи пароля начальник военно-походной канцелярии граф Ливен докладывал Павлу поступавшие донесения инспекторов, которые обращали внимание на то, что шаг в полках, возвращающихся на постоянные квартиры из-за границы, не соответствует предписанному, что алебарды и офицерские эспантоны порублены и сожжены в Швейцарии, что у многих солдат обрезаны косы, что в боевых столкновениях применялся рассыпной строй, не указанный в уставе, что немало и других нарушений формы, к примеру, штиблеты заменены сапогами. Перед выходом к обеду и ужину, во время одевания, гардеробмейстер, простодушный Кутайсов, передавал императору неблагоприятные для Суворова соображения, нашёптанные Ливеном, Палёном, голштинцами Штейнваром, Каннибахом, Линдерером...
В один из своих докладов в середине марта 1800 года Палён вдруг замялся.
— Мне кажется, сударь, вы чем-то озабочены? — удивился Павел.
Последовал тщательно подготовленный ответ.
— Страшусь, ваше величество! Сумею ли справиться и оправдать доверие монарха в дни приезда и пребывания Суворова в столице!..
— А почему нет, сударь?
— Да слишком высока особа и велики указанные почести!
— Что именно, сударь?
— Так вы сами, ваше величество, будете встречать Суворова?
— А как же!
— И ему будет при вас гвардия отдавать честь?
— Конечно, сударь! Так мною приказано!
— И он поедет при колокольном звоне в Зимний дворец?
— Так.
— И там на молебне ему будет возглашено многолетие, за обедом будут пить его здоровье?
— Конечно, ведь он российских войск победоносец, князь Италийский...
— А за обедом будет викториальная пальба?
— Несомненно, сударь.
— А вечером во всём городе будет иллюминация и на Неве фейерверк?
— Верно.
— Ну, это слишком опасно, ваше величество... — Палён замолчал.
— Почему? — повысил голос Павел. Он подбежал к долговязому генерал-губернатору и, дёргая его за отворот мундира, стал сыпать словами: — Почему же? Отвечай! Немедля!
— Да как же! Будет жить в Зимнем дворце со всеми почестями, приличествующими высочайшим особам, войска и караулы будут отдавать ему честь в присутствии вашего величества, он станет принимать во дворце генералов и вельмож и ходатайствовать за них у вашего величества...
— Ну и что же? — Павел нетерпеливо притопывал ногой.
— А то, ваше величество, что он, ежели захочет, поведёт полки, куда прикажет. На ученье, на манёвры, — Палён наклонился к императору и добавил шёпотом: — Или ещё куда...
Павел задумался.
— Верно, сударь! — сказал он картаво.
Первая брешь в доброжелательном отношении императора к Суворову была пробита. Оставшись один, Павел вспомнил в туманном зеркале детства давний эпизод.
Набегавшись и нашалившись, он, резвый десятилетний мальчик, смирно сидел за обеденными столами. Кроме воспитателя наследника — Никиты Ивановича Панина и бывшего при его особе поручика Порошина, на обед явились известные братья Чернышовы — президент Военной коллегии Захар Григорьевич и президент Адмиралтейс-коллегии Иван Григорьевич. По случаю гостей Павел был наряжен в богатый мундирчик генерал-адмирала флота российского; звание сие он носил с восьми лет. Потрогав тройной ряд золотого шитья по всем швам и рукавам, Павел сказал: «Ну, ежели кто будет генералиссимус, так где же ему вышивать ещё мундир свой — швов не осталось!» Граф Захар Григорьевич отвечал на это: «Генералиссимуса быть не должно, потому что государь отдаёт своё войско в руки другого. А армия — это такая узда, которую всегда в своём кулаке держать надобно!» Сам он тогда только и мог ответить: «А! А!»
— А! А! — пробормотал, задумавшись, Павел. — Так, сударь! Генералиссимус при царствующей особе опасен паки и паки!
Палён торжествовал. С этого дня посыпались приказы, в которых явлена была крутая перемена императора к Суворову. А затем последовали и уточнения к его приезду: въехать в столицу он должен вечером, никаких шпалер гвардии не выставлять, колокольный звон отменить, назначенных покоев в Зимнем дворце не отводить. Направиться ему надлежит в дом его племянника Хвостова.
Старания русских немцев увенчались полным успехом. В Питербурхе готовился заговор против Павла I, искусно сплетённый Палёном и подкреплённый английским золотом. Суворов, явившийся в Питербурх в ореоле европейской славы, был страшен заговорщикам. Одно его присутствие делало невозможным государственный переворот. Хитроумно вызванная немилость императора к Суворову была лишь одним из звеньев в цепи заговора, впрочем, как и опала, постигшая преданных Павлу Растопчина и Аракчеева, битье кнутом в Новочеркасске обвинённого в измене верного телохранителя царя казачьего офицера Грузинова. Палён так умело раздул враждебность Павла к Марии Фёдоровне, что тот накануне переворота повелел забаррикадировать дверь, ведущую из его спальни в покои жены.
Павел I сам шёл навстречу гибели, последовавшей в ночь на 12 марта 1801 года, когда толпа пьяных заговорщиков ворвалась в Михайловский замок и задушила императора офицерским шарфом.
Накануне, в тревожном предчувствии, он послал за Растопчиным и Аракчеевым. Аракчеев был задержан на питербурхской заставе Паленом 11 марта и увидел лицо своего покровителя лишь в гробе. Растопчина известие о гибели Павла настигло при выезде из Москвы в Питербурх.
5
Только немногим более двух недель пролежал Суворов в доме Хвостова, тяжело поражённый внезапной, ничем не объяснимой опалой.
Державин почти каждый день наведывался в дом Хвостова. Изредка наступало просветление, и Суворов беседовал с домашними и даже занимался турецким языком. Но затем вновь терял сознание, бредил, повторяя имена своих сподвижников и громкие названия: Фокшаны, Рымник, Измаил, Алда, Треббия, Нови, Сен-Готар...
Немногие вельможи решались выразить своё расположение опальному генералиссимусу. Правда, болезнь Суворова служила для Павла до некоторой степени смягчающим и извиняющим обстоятельством. В один из дней Державин застал в доме Хвостова генерала Багратиона. Узнав о тяжёлом состоянии Суворова, император прислал его верного сподвижника и любимца с изъявлением своего участия.
Придворный врач Гриф тёр генералиссимусу виски спиртом. Суворов приходил в себя и снова погружался в небытие.
— Князь Пётр? Это ты, князь Пётр?
Суворов приподнялся на постели. Казалось, одни голубые глаза жили на восковом лице. Багратион кивал головой, слёзы мешали ему сказать что-либо.
— Помни, Пётр! Берегите Россию... А война с французами будет, князь Пётр! Помяни моё слово...
Суворов прощался с близкими, позвал к себе и верного Хвостова.
— Наклонись, Митя... Ближе... Вот так...
Хвостов почтительно приготовился слушать дядюшку.
— Прошу тебя, — внятно заговорил полководец. — Брось ты писать стихи... Не твоё это дело! Не позорь ты наш дом...
Когда Хвостов вышел от Суворова, ожидающие бросились к нему:
— Ну как он? Что?
Хвостов скорбно наклонил голову:
— Бредит...
Суворов пожелал видеть Державина и, смеясь, спросил его:
— Ну, какую же ты мне напишешь эпитафию?
— По-моему, — отвечал поэт, — слов много не нужно: тут лежит Суворов!
Полководец оживился:
— Помилуй бог, как хорошо!
Суворов слабел, в забытьи громко стонал, перемежая стоны молитвами и жалея, что он не умер на поле боя в Италии.
7 мая 1800 года Державин писал бывшему адъютанту Суворова оренбургскому губернатору Курису: «К крайнему скорблению всех, вчерась пополудни в 3 часа героя нашего не стало. Он с тою же твёрдостию встретил смерть, как и много раз встречал в сражениях. Кажется, под оружием она его коснуться не смела. Нашла время, когда уже он столь изнемог, что потерял все силы, не говорил и не глядел несколько часов! Что делать? Хищнице сей никто противостоять не может. Только бессильна истребить она славы дел великих, которые навеки останутся в сердцах истинных россиян».
Державин вышел из-за бюро и подошёл к окну, машинально слушая, как, подобно флейтузе, высвистывала в клетке такт военного марша пичужка с розовой грудкой. Давно уже стемнело, и зажглись редкие фонари-коноплянки. Туман усырял улицы и дома — экая слота! Пичужка старалась, повторяя свою нехитрую песенку снова и снова, словно отпевая полководца.
Державин глядел на ущербную луну, бежавшую за тучами, и горькие строки складывались в стихи: