Громовой пролети струей. Державин

Михайлов Олег Николаевич

Глава десятая

«ПОКОЮ, МОЙ КАПНИСТ! ПОКОЮ...»

 

 

Власть тогда моя высока,
Державин. Свобода.

Коль я власти не ищу.

 

1

  соответствии с именным повелением Павла I Державин отправился в июне 1800 года в Белоруссию. Поручение было серьёзным. «По дошедшему до нас сведению, что в Белорусской губернии недостаток в хлебе и некоторые помещики из безмерного корыстолюбия оставляют крестьян своих без помощи к прокормлению, — писал император, — поручаем вам изыскать о таковых помещиках... и оных имения отобрав, отдать под опеку и распоряжением оной снабжать крестьян из господского хлеба, а в случае недостатка заимствовать оный для них на счёт помещиков из сельских магазейнов».

Правда, сам Державин видел щекотливость возложенной на него задачи в том, что читалось между строк. Не одна забота о голодающих поселянах двигала помыслами государя. После необдуманно щедрой раздачи казённых дворцовых крестьян от Державина ожидалось отобрание в казну возможно большего числа имений. Значит, жди после поездки письменных наветов — на радость твоим могущественным питербурхским недругам.

Ах, сколько он перенёс за эти последние годы от дворских шиканов! Как они его облаивали и поносили! Нажил неудобную славу обличителя и грозы вельмож. Но зато и репутацию честного человека. Суворов называл его Аристидом. Любление правды и бескорыстие сделали поэта желанным третейским судьёй по спорным имущественным делам. Он гордился множеством полюбовно оконченных споров, не страшась, шёл противу любимцев Павла — Кутайсова и Палена и даже против воли самого императора. Работы было столько, что с 1800 года Державин понуждён был пристроить к своему дому несколько помещений, где рассадил писарей и вёл приём по делам опеки и совестного суда. Ему было доверено восемь опек над имениями — графа Чернышова, князей Гагарина и Голицына, Зорича.

И вот, можно сказать, самая крупная опека — надо всем Белорусским краем!

Голод часто гулял по этим землям. Поселяне питалися пареною травою, ели щавель, снить, лебеду, сварив оные или поморя в горшках густо, наподобие каши, с пересыпкою самым малым количеством муки или круп.

Стоял июнь, и земля расселась от засухи. Кругом всё что-то потрескивало, попискивало, — словно сама природа жаловалась на недостаток воды. Из кареты Державин оглядывал поля — сколько пустошей и огрехов! Но подступали к самой колёсной оси глухие белорусские леса, и великая тишина обнимала путников. Только тикал равномерно дятел, и бежал, бежал бесконечный, убитый посредством езды и ходьбы шлях на запад...

Под Витебском пошли деревни, принадлежащие великому гетману литовскому графу Огинскому. На дороге повсюду прошки, побирохи. На избах и от соломенных стрех остались одни клочья — за зиму скормили скотине.

При спуске в суходол Державин приметил на обочине лохмотья сермяги. Мёртвое тело? Он послал разведать Кондратия. Верный камердинер, сидевший рядом с кучером, кряхтя, полез с облука. «Ах, стареет, стареет мой Кондратий!» — с грустью подумал Державин, глядя на совершенно уже белый затылок слуги.

   — Мертвяк. А ударного знака на нём нет! — сообщил камердинер. — Тело опухло и заскорбло струпьями.

   — Помер, бедолага, с голоду! — шепетливо откликнулся Державин. — Сейчас остановимся в ближней деревне и учиним обход по избам.

Кондратий поддел сапогом небольшую стеклянную посудину; она хрупнула с сухим треском. Камердинер наморщил нос:

   — Полугар. Хлебное вино. Так, вишь, до дому-то и не донёс!..

Целый день сенатор в сопровождении Кондратия ходил по избам. От пареной травы крестьяне были так тощи и бледны, как мертвецы, а у некоторых показывалась уже опухоль на лицах. Хлеба ни у кого не было, зато Державин приметил у иных хозяев в некрашеных грубых посудниках бутылки с остатками сивухи. Чудно! Откудова быть полугарному вину у голодающих, кои и на поддержание живота своего не имеют хлеба?

В одной избе при виде важных господ в ужасе метнулась за занавеску худая крестьянка в понёве, кормившая грудью дитя. Запечье было полно оголодавших ребятишек. Лишь один, седьмой по счету, весело ползал по щелявому полу, не обращая на вельможу ровно никакого внимания. «Экий телепень первогодок! — с удовольствием подумал Державин. — Вот каковым надо и остальным быть: здоров, крепок. Только куда уж им! Чать, у этого закваска богатыря! Наперекор голоду растёт!»

Степенный хозяин рассказывал:

   — Все едят траву. А уж половый хлеб — праздник. Даже в урожай мякину добавляют...

   — Как же народ держится? — Державин, худощавый, высокий, в сенаторском мундире при звёздах, волнуясь, ходил по убогой горенке.

   — Спасаемся, чем придётся. Да хоть вот...

Мужик вывалил из горшка на стол отваренные сыроеги:

   — Живём, чем лес подарит...

Кондратий меж тем принёс круглый аржаной каравай и начал по кусочку скармливать ребятишкам, приговаривая:

   — Не жадничайте! Животы сведёт, колики пойдут. Ешьте помалу, ешьте. Не глотайте целиком. Ишь, голодные цыплята подняли цык!

Явился приказчик Огинского, узнавший о приезде вельможи из самого Питербурха. При его виде крестьянин страшливо вжал голову в плечи.

   — Для чего, ответь мне, поселяне доведены до такого жалостного состояния? — укорно встретил его Державин. — И пошто им не ссужают вовсе хлеба?

Тот вместо ответа вынул из-за обшлага бумагу и протянул сенатору. Это было повеление Огинского непременно собрать с крепостных по три рубля серебром — вместо подвод, обычно посылаемых в Ригу для нужд гетмана.

   — Вот, ваше высокопревосходительство, — сказал приказчик, — ежели б и нашлись у кого какие деньжонки на покупку пропитания, то вместо того должны были б исполнить господскую сию повинность!

   — Так это же немилосердное сдирство! — возмутился Державин.

Отказавшись заночевать в доме приказчика, сенатор отправился дальше.

И ночью не выпало ничего, сухорось. Прикрыв ноги полостью, сотканной из мочал, Державин решал: «Разведать, у кого из богатых владельцев есть хлеб, распечатать хлебные магазейны, взять муки заимообразно на основании указа Петра Великого и распределить среди бедных. Но поселянам Огинского и этого мало! Ещё не известно, не отымут ли сей хлеб по приказу жестокосердого господина приказчики в счёт уплаты денег. Нет, тут надобно поступать круче!»

Державин порешил властью, данной ему императором, взять имения Огинского в опеку, за счёт помещика закупить хлеб и раздать его крестьянам.

Пополох, вызванный этой решительной мерой, среди местных дворян, верно, оказал некое действие. Следуя к местечку Лёзне, сенатор обнаружил, что в селениях помещика Дроздовского крестьяне уже получили небольшое снабжение от своего господина рожью. Но именно в Лёзне, в сорока вёрстах от Витебска Державин впервые ощутил размеры ещё одного бедствия, не менее опасного для белорусских поселян, чем неурожай и панское тиранство.

Посреди дороги лежал мертвецки пьяный тощий мужик. Другой питух притулился у забора. Из невзрачной избёнки неслись визгливые звуки скрипицы — старался какой-то неискусный пиликало.

Нагнувшись, чтоб не задеть головой о низкую ободверину, сенатор вошёл в шинок. Видимо-невидимо питухов сидело и валялось по лавкам. Наперекор скрипице заунывно тянул песню ражий парень в драной гуньке:

Хмялинушка в головушке бродить, Бродить, бродить, да вон ня выходить...

Глядя на него, ухмылялась дородная губастая плеха за стойкой. Тщедушный мужичонка, показывая на парня, о чём-то упрашивал шинкарку. Та наконец налила ему две чарки хлебного вина и вынула для записи долговую тетрадь. Мужичонка, пошатываясь, понёс парню угощение.

   — Повадил земляка ходить в кабак... — сказал Кондратий, стоявший позади Державина.

При виде вельможи шинкарка переменилась в лице, кланяясь, начала звать его в чистую комнату. Прибежал и её муж, плешак в грязном лапсердаке, и тоже кланялся, почёсываясь, ровно чувствовал свербёж во всём теле.

   — Видно, вместе шашничают. Да! Шинкарями поселяне сии споены с кругу! — сквозь зубы процедил Державин и быстро вышел из злачного места.

«Кому выгодно, чтобы целый народ спивался?» — повторял сенатор в карете.

Он начал примечать, как много на пути противузаконно устроенных шинков и винокурень. Помещики вошли повсеместно в выгодный для обеих сторон сговор с факторами, винокурами, шинкарями. По их преступному соглашению крестьянину возбранялось покупать на стороне всё нужное и продавать избытки хлеба иному, кроме корчмарей. Те же, сбывая им товары втрое дороже и покупая у них хлеб втрое дешевле истинных цен, обогащались барышами и доводили поселян до нищеты.

Остановившись на ночлег, Державин записывал результаты своих наблюдений: «Сии корчмы ничто иное суть, как сильный соблазн для простого народа. В них крестьяне развращают свои нравы, делаются гуляками и нерадетельными к работам. Там выманивают у них не токмо насущный хлеб, но и в земле посеянный, хлебопашенные орудия, имущество, время, здоровье и самую жизнь... Сие злоупотребление усугубляет обычай, так называемый коледа, посредством коей винокуры и шинкари, ездя по деревням, а особливо осенью при собрании жатвы, и напоив крестьян со всеми их семействами, собирают с них долги свои и похищают последнее нужное их пропитание...»

Ещё одна беда: предприимчивые факторы вывозят хлеб за кордон и возвращают его уже в виде вина, снова для спаивания поселян. В продолжение пути Державин стретил около ста повозок с рожью, закупленной местными коммерсантами в Кричеве, Мстиславле и других местечках для отправления в Ригу и Минск и затем за границу. Видя в этом прямое нарушение закона, сенатор приказал за счёт владельцев снабжать этим хлебом наиболее нуждающихся крестьян.

Назавтра Державин обнаружил в имении помещика Храповицкого незаконное винокурение, производимое жителями местечка. С поликой поймал, куда уж больше! Осерчав на тех, кто скопом, и сговором, и всяческими корыстными умышлениями лишал крестьян их пропитания, сенатор самолично запечатал винокурню, а котлы и прочую посуду отдал под присмотр.

В Шилове к вельможе явилась депутация от местечек во главе с фактором при помещике Зориче Ноткиным — круглолицым, с покатыми плечами и, чувствовалось, недюжинной физической силой. Ноткин поднёс Державину собственную оду в честь восшествия на престол Императора Павла, но сенатор встретил его угрозливыми вопросами:

— Вы долго будете дурманить водкою крестьян-бедняков? Долго шинки будут, как чума, опустошать белорусскую землю?

Ноткин не смутился. Он сочувственно закивал головой, с горестной улыбкой соглашаясь с доводами сенатора. Не улыбались только его тёмные и как бы непрозрачные глаза.

Державин наметил широкий и последовательный план спасения белорусов от хронического голода. Он послал с дороги подробный доклад о предпринятых в крае мерах Павлу и генерал-прокурору Петру Хрисанфовичу Обольянинову, который не раз способствовал смягчению крутости императора и заботился о беспристрастности в судах. Ответ был милостивым: Державину было пожаловано две награды разом — чин действительного тайного советника и почётный командорский крест святого Иоанна Иерусалимского.

Почти полгода, с июня по октябрь, провёл сенатор в Белоруссии, изучая подробно условия жизни, быт, промыслы местечек и деревень, и начал составлять обширную записку о положении края и причинах голода среди крестьян. Видя опасный для простого народа сговор помещиков с винокурами и корчмарями, порешил он внести предложение о преобразовании края и переселении в другие части России нетрудового люда, как-то: так называемой панцырной шляхты, составлявшей многочисленное окружение богатых магнатов, и факторов, винокуров, шинкарей, перекупщиков, истощавших белорусских поселян.

Между тем местные дворяне, недовольные тем, что Державин велел им крестьян своих кормить и наложил опеку на имение Огинского, пробудились от дремучки и послали на сенатора оклеветание Павлу, стараясь встревожить его опасностью народного мятежа. Но, к их удивлению, эти письма вызвали у пылкого императора приступ гнева против самих авторов. Он уже приказал военным начальникам, находящимся с полками в Полоцке, действовать против шляхты, и лишь Державин представлениями своими успокоил государя.

Исполнением сих нелёгких комиссий сенатор приобрёл у Павла великое уважение и доверенность. На возвратном пути он заехал в резиденцию государя Гатчино и остановился у генерал-прокурора Обольянинова в скромном и строгом по архитектуре Большом Гатчинском дворце. Здесь всё было непохоже на любимые постройки покойной Екатерины II: не имелось ни пышных украшений на фасадах, ни многочисленных статуй на фронтонах и аттиках, ни «вздыхающих кариатид», представляющих печальный вид мучимого и страдающего человечества. Язык камня выражал и утверждал павловский дух, как и язык его указов.

Обольянинов, остролицый, с анненской звездой и знаками французского королевского ордена святого Лазаря, провёл Державина в свои комнаты роскошной, бело-золотой готической галереей. Здесь он объявил сенатору, что Павел возвёл его в должность президента коммерц-коллегии.

   — По какой причине пал на меня сей выбор? — удивился Державин.

   — Предместник ваш, князь Гагарин, — отвечал генерал-прокурор, — подозревается государем в покровительстве англичанам, коих его величество терпеть не может. Не имея к нему больше доверенности, государь нашёл достойным вас.

   — Но где же Гагарин? — сказал Державин, памятуя, что речь идёт о близком лице любовницы императора.

   — Сделан министром коммерции. А вы президентом с полною доверенностью.

   — В чём же состоит та доверенность? — унимая раздражение, осведомился сенатор.

Обольянинов предложил ему печатную инструкцию. Быстро прочтя её, Державин, всё более разгорячаясь, стал рассуждать:

   — Пётр Хрисанфович, что же это получается? Министр управляет коммерциею, определяет и отрешает чиновников, смотрит за таможнями, делает предписания консулам, составляет торговые трактаты и тарифы. Он определяет всё это коллегии, и та его распоряжения исполняет. А мне что остаётся?

В запалке Державин говорил быстро и сбивчиво — знал за собою, что шепелон, шепетун, но утишить речь свою для придания ей большей внятности уже не мог. Не владел собою.

   — Я не что иное, как рогожная чучела, которую будут набивать бумагами! — горячо продолжал Державин. — А голова, руки и ноги, действующие коммерциею, — князь Гагарин!

И без того острый нос Обольянинова при сих словах вытянулся. Он со страхом ответствовал:

   — Так угодно было государю...

С той поры Павел выказывал Державину свою доверенность на отдалении. Один за другим ложились на стол сенатора милостивые рескрипты.

20 ноября 1800 года он вошёл в совет Екатерининского и Смольного благородных институтов.

21 ноября был назначен «вторым министром при государственном казначействе», где первым был А. И. Васильев.

22 ноября Васильева вовсе отстранили от службы, а Державина назначили государственным казначеем.

27 ноября ему определили ежегодно шесть тысяч рублей столовых денег.

Однако когда Державин испросил разрешения лично доложить государю о результатах поездки в Белоруссию, Павел отказал ему, ответив Обольянинову:

   — Он горяч, да и я! Так мы, пожалуй, опять поссоримся. Пусть ужо его доклады ко мне идут через тебя...

 

2

Поток императорских милостей не мог усыпить Державина, знающего переменчивый характер Павла и недоброжелательство к себе вельмож. Теперь к числу явных недоброхотов приосоединился ещё и граф Кутайсов, возмечтавший прибрать к рукам богатейшее имение Зорича в Шилове.

Сей Зорич, родом серб, своей броской южной красотою обратил на себя внимание Екатерины II и с июня 1777-го по май 1778-го года был её фаворитом. Императрица пожаловала ему бывшее имение Чарторижских в Шилове. В русской военной истории имя Зорича останется: он организовал в Шклове для детей бедных, но благородных родителей школу, послужившую основанием первому в стране кадетскому корпусу, переведённому впоследствии в Москву.

Однажды в питербурхский дом поэта на Фонтанке явился Перетц, известный в столице тем, что держал в руках питейные и соляные откупа. Посверкивая умными чёрными глазами и поглаживая свою ассирийскую бороду, он обиняками зачал убеждать Державина помочь Кутайсову в приобретении шкловского имения.

   — Верьте моему слову, ваше высокопревосходительство, — закатывая глаза, говорил Перетц, — и пусть мне бог пошлёт тысячу болячек, если это не так! Вам обещано в случае удачи две тысячи душек и орден святого Андрея Первозванного...

Державин хорошо понимал, что прямо отказать Кутайсову он не может, но и не желал входить в сделку с вельможей.

   — Передайте его сиятельству, что я прошу его обождать, — сказал он откупщику. — Имение вот-вот пойдёт на торги, и тогда всё будет зависеть только от вас...

Перетц посверкал глазами, молвил: «Хм, хм!» — и с тем удалился. Но вскорости через Кутайсова Павлу была передана жалоба на Державина жены некоего винокура. Бывший брадобрей, видать, вошёл в сговор с теми, кто решил, оклеветав сенатора, замарать его в мыслях государя и лишить доверенности к мнению его, высказанному о положении в Белорусском крае. Жалобщица показывала, будто Державин на винокуренном заводе в Лёзне смертельно оттузил её палкой, отчего она, будучи чревата, выкинула мёртвого младенца. Когда обер-прокурор показал Державину объявленный генерал-прокурором именной указ, чтоб по тому доносу сенат учинил рассмотрение, Державин вспыхнул и взбесился до сумасшествия.

   — Как? — закричал он во весь голос. — Здесь не законы управляют и не воля императора, но прихоть Кутайсова! Внимать клевете какой-то скурехи, когда все мои поступки в Белоруссии апробированы уже рескриптом государя, и придавать меня суду? Нет! Я немедля еду к императору, и пусть меня посадят в крепость, а я докажу глупость объявления таких указов, прежде чем отвечать на явную подлость и клевету!..

Напрасно сенаторы, схватя его за полу, дёргали и унимали, чтоб перестал горячиться, — он не мог вдруг преодолеть своей запальчивости. Но, выбежав на крыльцо, столкнулся со старым своим знакомым Иваном Семёновичем Захаровым, служившим в царствование Екатерины II при банке, а ныне ставшим сенатором.

   — Батюшка, Иван Семёнович! — попросил его Державин. — Помоги хоть ты мне! Сядь со мной в карету да проедься несколько по городу, чтоб я поостыл!

В продолжение более двух часов Захаров всячески успокаивал поэта.

   — Пойми, Иван Семёнович, как мне оправдываться, ежели я, быв на том заводе с четверть часа, не токмо никакой женщины не бил, яо даже в глаза не видел! — постепенно успокаиваясь, жаловался Державин.

   — Не мне вас учить, Гаврила Романович! — отвечал Захаров. — Но мой вам добрый совет: плюньте вы на всё это дело и не давайте вашей записке хода. Что вам, спокойная жизнь надоела? Эти факторы, винокуры, шинкари всякого оцыганят. А коли у них спайка с белорусскою шляхтой, так и того пуще: ожидайте новых каверз. И опасных паки и паки...

Державин сам понимал рискованность своей затеи, но не в его характере было отступать. Белорусы, смирные, добродушные, обыклые к голоду, недороду, угнетению, нуждаются в его защите. Значит, они её найдут. Не только огурь, упрямство несносное говорит в нём. Опасно? Опасно. А рази не опасно было, когда он шёл противу Вяземского, Завадовского, Гудовича, Тутолмина?

Он поблагодарил Захарова, простился с ним и крикнул кучеру:

   — Гони к генерал-прокурору!

Обольянинов, сведавший уже о его чрезвычайном огорчении, бросился навстречу Державину, целовал даже его руки, прося успокоиться, доказывая, что объявленный им указ ничего не значит и клевете не будет дано хода.

   — Нет, ваше превосходительство! — возразил Державин. — Я писал указы и знаю, как их писать. Когда велено рассмотреть нелепую сию просьбу, то само по себе разумеется, что с меня против оной надобно взять объяснение и решить по законам — стало быть, судить!

   — Но как же этому помочь? — растерялся генерал-прокурор.

   — Поедемте со мной к императору! Пусть ужо он сам рассудит и отменит неосторожный сей указ!

   — Пошто так далеко ходить? — с робостию в голосе возразил Обольянинов. — Нет ли средства самим нам поправить?

   — Но записаны ли в сенате, — снова разгорячаясь, заговорил Державин, — все высочайшие повеления и собственноручный рескрипт государя императора, которым одобрены действия в Белорусской губернии? Ведь на них более трёх месяцев жалобы ни от кого не было! Как вы могли против воли государственных благоволений поверить такой сумасбродной и неистовой жалобе и по ней докладывать?

   — Нет, — упнул глаза в землю генерал-прокурор, — благоволения, мною вам объявленные, и рескрипт в сенате не записаны.

   — Так объявите их! — молвил Державин. — Или я сам объявлю их прежде, нежели по жалобе сей докладовано будет. А когда они запишутся, тогда, наведя о них справку, можете ими отвергнуть возведённую на меня напраслину.

Так и порешили, а клеветника, сочинившего кляузу от имени жены винокура, отыскав, приговорили за дерзость в смирительный дом. По восшествии на престол нового императора Державин сам исходатайствовал тому жителю Лёзны свободу.

 

3

Воцарение Александра I было воспринято русским обществом как начало радостного обновления, как приход весны после суровых холодов правления Павла, как обещание благодатных перемен во всех звеньях государственной жизни. Молодой обаятельный император, ученик республиканца Лагарпа, не скупился на обещания, а его друзья-ровесники — Чарторижский, Кочубей, Строганов, Новосильцев — пылко мечтали облегчить участь крестьянства. Несмотря на мрачную тень подозрений о соучастии в убийстве отца, Александр сделался кумиром дворянства. Его вступление на престол привело в движение перья стихотворцев. Запели старые и молодые — Херасков, Мерзляков, Карамзин, Измайлов, Озеров, Шишков:

На троне Александр! Велик российский бог! Ликует весь народ, и церковь и чертог, Твердят Россияне и сердцем, и устами: На троне Александр! Рука Господня с нами!

Как было смолчать Державину? Его громкий голос заглушил прочие; ода «На восшествие на престол императора Александра I» переписывалась и выучивалась наизусть.

В сенате Трощинский, занявший видный пост докладчика при Александре I, отозвал Державина в сторону и передал ему, что государь приказал, чтоб он не только не печатал свою оду, но и никому не давал с неё делать копии.

На всю жизнь, до гробовой доски запомнил новый император страшную ночь с 11 на 12 марта 1801 года, когда после ужина, проведённого с отцом, Александр одетый лежал на кровати и с трепетом ожидал результата заговора. А Державин с грубоватой прямотой намекнул на совершившуюся катастрофу:

Умолк рёв Норда сиповатый, Закрылся грозный, страшный взгляд...

   — Верно, его величество приказал сказать мне о том не в сенате? — огорчённо спросил поэт.

   — Да! — ответствовал Трощинский. — Ежели б существовала Тайная канцелярия, тогда бы вам сказали это там. А мне ни времени, ни места не назначено...

Тайной канцелярии, действительно, уже не было. Александр совершенно уничтожил её, даже не велел упоминать её названия и восстановил, к великой радости дворянства, грамоту о его льготах, нарушенную отцом. Все Павловы строгости в отношении службы офицеров и чиновников были отменены, в обществе повсюду поговаривали о введении европейских свобод. В Государственном Совете, откудова Державин был выведен, теперь ворочали делами новый генерал-прокурор Беклешов, Трощинский и вызванный из деревень граф Александр Романович Воронцов.

Консерватор и старовер, Державин видел во всех сих переменах опасные для России новшества, идущие от окружения императора. Истый сын отошедшего уже XVIII века, он желал защитить крепость государства если не от самого государя, то от его ближних, и сочинил тотчас разошедшуюся надпись к портрету Александра I:

Се образ ангельски любезный души: Ах, если б вкруг него все были хороши!

Вскорости последовал язвительный анонимный ответ, глубоко задевший старого поэта:

Тебя в совете нам не надо: Паршивая овца всё перепортит стадо.

Нерешительный, слабовольный новый император колебался между старыми и молодыми вельможами, принимая сторону то одних, то других. Во время коронации в Москве он возложил на Державина орденские знаки святого Александра Невского и вскорости вызвал его для расследования злоупотреблений и беспорядков, чинимых калужским губернатором Лопухиным.

Ознакомившись с делами и увидя, что Лопухина в его самодурстве и беззакониях поддерживают первые в государстве бояре — Беклешов и Трощинский, Державин попросил Александра I, чтоб тот избавил его от сей комиссии.

   — Ваше величество, — говорил Державин, чувствуя, что и впрямь поубавилось в нём силёнок, что усталость и сознание бесполезности борьбы всё больше точат его, — из следствия сего ничего не выйдет... Труды мои будут напрасны, и я только возбужу на себя ненависть людей сильных, от клевет которых страдаю...

Лёгкая гримаса исказила матовое лицо императора — тучкой пробежал хорошо знакомый Державину Павлов гнев. Но тут же лицо разгладилось. Поэт вспомнил слова Екатерины II, оброненные ею о любимом внуке на балу, в последний год её жизни: «Он хорош, мил, как ангел, да прост, как мать». Да, не по-женски умна была Екатерина! Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна подарила Александру своё простодушие, отсутствие грации и нерешительность.

Трудно было предвидеть в сём пылком, но робком правителе изворотливого и хитрого политика, каким его сделают обстоятельства через десятилетие.

   — Как? Разве ты мне повиноваться не хочешь? — сказал император, стараясь придать больше металла своему голосу.

   — Нет, ваше величество! — с твёрдостию возразил Державин. — Я готов исполнить волю вашу, хотя бы это мне жизни стоило. И правда пред вами на столе сем будет. Только... — он заволновался и стал говорить сбивчиво, срыву. — Только благоволите уметь её защищать... Ибо все дела делаются через бояр... Екатерина и родитель ваш бывали ими беспрестанно обмануты... Хотя я по многим поручениям от них всё, что честь и верность требовали, делал, но правда всегда оставалась в затмении, и я теперь презираем!..

   — Что ты! — с уверительным видом возразил император. — Я клянусь тебе, поступлю, как должно...

Приехав без огласки в Калугу, будто бы для обозрения графини Брюсовой деревень, которые были у него в опеке, Державин открыл многие вины губернатора. Взяточник, вымогатель, тиран. Выпросил у бумажного фабриканта Гончарова заимообразно тридцать тысяч рублей, а затем приехал к нему в деревню и, придравшись к слухам, будто у него в доме происходит запрещённая карточная игра, грозил ссылкою в Сибирь. Напрасно бедняга клятвенно уверял, что у него азартных игр никаких не было, а игрывал он с женою и домашними иногда в банчок для препровождения времени по вечерам на мелкие деньги, — ничто не помогало. Лопухин велел сказать, что ежели он уничтожит вексель и не будет от него денег требовать, то и дело прекратит. Гончаров понуждён был повиноваться.

Обнаружились и другие злоупотребления Лопухина — в покровительстве смертоубивства за взятки, в разорении чугунного завода купца Засыпкина и прочие неистовые, мерзкие и мучительские поступки в соучастии с архиереем. А буйства и беспутства, изъявляющие развращённые нравы сего вельможи! Напившись пьян, он выбивал по улицам окны, вводил в торжественное благородное собрание публичную распутную девку-француженку, в губернском правлении при всех служителях ездил верхом на раздьяконе, приговаривая разные прибаутки и похабные слова.

Подробный отчёт лёг на стол Александра I. Но не дремал и Лопухин, обвинивший Державина в жестоком ведении следствия. Царь колебался, назначил целую комиссию для расследования, и в результате Лопухин не понёс никакого наказания, а был просто отстранён от службы.

Последней попыткой послужить государству было принятие Державиным поста министра юстиции. В сентябре 1802 года указом о создании министерств и упразднении коллегий завершилась давно подготавливаемая реформа административного управления. Министрами стали деятели предшествующих царствований: военных дел — С. К. Вязмитинов, морских — Н. С. Мордвинов, иностранных дел — А. Р. Воронцов, финансов — А. И. Васильев, просвещения — П. В. Завадовский, коммерции — Н. П. Румянцев. Молодые друзья Александра I заняли должности товарищей министров; только В. П. Кочубей получил в управление внутренние дела империи.

Не одобряя новой реформы, Державин с обычным жаром принялся за дела. Но сразу же начались разногласия как с вельможами своего поколения, так и с кружком молодых друзей царя. Вскоре он резко разошёлся во мнении с большинством сената относительно установления сроков военной службы дворян.

Не одобрял он и указа о вольных хлебопашцах, вступившего в силу в 1802 году, считая, что о вольности крестьян вообще говорить рано. Освобождать крестьян? Заставить их выкупать принадлежащую помещику землю? А как установить оплату? Предлагалось передавать дело в спорных вопросах в суд. Но правосудие в Российской империи в руках дворянства. Что же дворянин, судья своего собрата, будет осуждать сам себя? Из этого выйдет лишь подготовленное беззаконие: будут обвиняемы крестьяне и обращены по этому указу в прежнее их крепостное состояние или тягчайшее рабство, потому что помещик за причинённые ему хлопоты и убытки будет мстить. Нет уж, ежели какой помещик хочет облегчить участь своих крестьян, — размышлял Державин, пусть поступает, как почтенный адмирал Шишков. Сей в течение десятка лет не брал с собственных крепостных ни полушки оброку, живя на одном жалованье...

Державин видел, что Александр I относится к нему с холодностью и не принимает его предложений. Одно из них, подготовленное ещё в 1800 году, было изложено сенатором в обширной записке «Мнение об отвращении в Белоруссии голода и устройстве быта евреев». Особый комитет, составленный из Чарторижского, Потоцкого и Валериана Зубова, рассматривал державинский проект, по которому корчмарям и винокурам воспрещалось изготовление и продажа вина поселянам. Для трудовой еврейской бедноты — ремесленников, портных, ямщиков-балагул проект этот не сулил никаких неприятностей и неудобств. Их гроши оставались при них. Зато пришла в ярость местная буржуазия, наживавшаяся на бедах белорусского народа.

Причём шинкари и ростовщики попытались придать своим действиям вид некой «священной войны» против Державина.

В руки Могилёвского помещика Гурко попало письмо одного из местных факторов к их поверенному в Питербурхе. Как рассказывает сам поэт в своих «Записках», в письме говорилось, «что они (еврейская буржуазия. — О. М.) на Державина, яко на гонителя, по всем кагалам в свете наложили херим или проклятие, что на подарки по сему делу собрали 1000 000 послали в Петербург, и просят приложить всевозможное старание о смене генерал-прокурора Державина, а ежели того не можно, то хотя покуситься на его жизнь, на что и полагается сроку до трёх лет...».

В самом комитете Чарторижский и Потоцкий выступили против Державина и, защищая интересы шляхты, нуждавшейся в посредниках, арендаторах, факторах и шинкарях, обвинили его в недоброжелательстве к полякам.

— О какой моей пристрастности может идти речь? — возмущался Державин. — Спомните, как в царствование покойного Павла я заступился за несчастных польских патриотов!..

Действительно, в 1798-м году по уведомлению Виленского губернатора, что тамошние обыватели делают потаённые стачки, неблагоприятные для России, Павел по крутому своему нраву приказал таковых заговорщиков ловить, допрашивать в тайной канцелярии и предавать суду сената. Их обвиняли изменою и по российским законам приговаривали на вечную каторгу в Сибирь. Державин тогда спросил Макарова, руководившего тайной канцелярией: «Виноваты ли были Пожарский, Минин и Палицын, что они, желая избавить Россию от рабства польского, учинили между собою союз и свергли с себя иностранное иго?» — «Нет, — ответствовал Макаров, — они не токмо не виноваты, но всякой похвалы и нашей благодарности достойны». — «Почему же так строго обвиняются сии несчастные? Чтобы сделать истинно верноподданными завоёванный народ, надобно прежде привлечь его сердце правосудием и благодеяниями. Итак, по моему мнению, пусть они думают и говорят о спасении своего отечества, как хотят, но только к самому действию не подступают, за чем нашему правительству прилежно наблюдать должно и до того их не допускать кроткими и благоразумными средствами, а не казнить и не посылать всех в ссылку. Ибо всей Польши ни переказнить, ни заслать в заточение не можно...» На другой день, встретя Державина во дворце, тогдашний генерал-прокурор князь Куракин, улыбаючись, сказал, что государь приказал ему не умничать. А между тем поползли слухи о том, что судьба арестованных облегчена и более не приказано забирать и привозить в Питербурх поляков в тайную канцелярию.

Но кто подписывал в числе прочих сенаторов им тяжкие приговоры? Тот же самый Северин Осипович Потоцкий, который теперь упрекает Державина в недоброжелательстве к полякам!..

Пока в комитете спорили, юркий коммерсант Ноткин, который был в доверенности у Державина и подавал разные проекты о благоустройстве местечек и учреждении там фабрик, пришёл в один день к нему на приём и посоветовал не идти против общего мнения.

   — Надо вам согласиться с Чарторижским и Потоцким, — ласково улыбаясь, убеждал он министра, — и принять сто, а ежели мало, то и двести тысяч рублей...

Державин был поражён. Как на последнюю меру решился он отправиться к государю в надежде, что тот, увидя все эти происки, примет его сторону.

Александр I жестоко колебался, не знал, что сказать, и, когда Державин прямо спросил его, принять ли деньги, предложенные Ноткиным, в замешательстве отвечал:

   — Погоди, я тебе скажу, когда и что надобно будет делать!

Участь Державина-министра была предрешена. В начале октября месяца 1803 года, испросив у Александра 1 аудиенцию, он в своём пространном и горячем объяснении спрашивал, в чём пред ним провинился. Император ничего не мог сказать к обвинению его, как только:

   — Ты очень ревностно служишь...

   — А как так, государь, то я иначе служить не могу. Простите!

   — Оставайся в совете и в сенате... — предложил Александр.

   — Мне нечего там делать! — возразил Державин.

Помолчав, царь сказал холодно:

   — Тогда подайте просьбу о увольнении вас от должности юстиц-министра.

 

4

Державин давно подумывал о том, что приходит пора расстаться со служебными тяготами и предаться целиком удовольствию литературной работы, хозяйствования, скромным радостям частного человека. Ещё в 1797-году обратился он к Капнисту со стихами, в которых прозвучала жалоба на усталость и разочарование результатами долгой службы:

Покою, мой Капнист! покою, Которого нельзя купить Казной серебряной, златою, И багряницей заменить. Сокровищами всея вселенной Не может от души смятенной И самый царь отгнать забот, Толпящихся вокруг ворот. Счастлив тот, у кого на стол Хоть не роскошный, но опрятный, Родительские хлеб и соль Поставлены, и сон приятный Когда не отнят у кого Ни страхом, ни стяжаньем подлым: Кто малым может быть довольным, Богаче Креза самого.

В том же 1797-м году, на деньги, полученные в приданое Дарьей Алексеевной, Державин приобрёл сельцо Званку, лежащее на левом берегу Волхова, в 55 вёрстах водою от Новгорода.

Имение было небольшим, сильно запущенным, и Дарья Алексеевна приложила немало сил и стараний, дабы привести его в порядок. Берега Волхова от Новгорода низки и ровны, но в районе Званки земля подымалась довольно круто длинным, овальным холмом. Посередине его возвышалась усадьба. Фасад её к реке украсили балконом на столбах и каменною лестницей, перед которою бил фонтан. Снизу, по уступам холма, был устроен покойный всход, высажены цветы. Полюбив эти места, Державин стал проводить в Званке каждое лето, наслаждаясь созерцанием природы и отдаваясь литературному труду. В начале июля в Званку собирались ко дню рождения Державина многочисленные гости.

Стекл заревом горит мой храмовидный дом, На гору жёлтый всход меж роз осиявая, Где встречу водомет шумит лучей дождём, Звучит музыка духовая...

Несмотря на практический ум жены, её расчётливость и немалые хозяйственные способности, а также крупное жалование, Державин часто нуждался. Оба питербурхских дома были заложены, а две драгоценные табакерки, пожалованные Павлом за оды, пришлось продать. Причина таилась в самом характере Державина. Он доверчиво относился к обманывавшим его управляющим, всегда жил хлебосолом, широко, не по средствам — дом был открыт для всех, радушно принимал близких и давал им место под своим кровом, воспитывал дочерей Н. А. Львова, заботился о живших у него трёх сёстрах Бакуниных, помогал детям Капниста, Блудова, Гасвицкого.

Тяга к домашней жизни возрастала вместе с усилением недовольства и разочарования государственной службой, в которой он до сих пор видел главный смысл существования. Одновременно менялся заметно строй и лад его лиры. Поэт не находил вокруг себя живых героев, возбуждающих его музу.

Оставались вечные радости бытия: любовь, природа, картины сельского труда и его плоды, вечный круговорот и обновление жизни.

За пять лет до отставки, в лёгких изящных по стилю стихах, обозначенных «К самому себе», Державин подвёл горький итог своему неукротимому, но, увы, часто бесплодному борению за правду и справедливость:

Что мне, что мне суетиться, Вьючить бремя должностей, Если мир за то бранится, Что иду прямой стезей? Пусть другие работают, — Много мудрых есть господ: И себя не забывают, И царям сулят доход. Но я тем коль бесполезен, Что горяч и в правде чёрт, — Музам, женщинам любезен Может пылкий быть Эрот. Стану ныне с ним водиться, Сладко есть и пить и спать: Лучше, лучше мне лениться, Чем злодеев наживать. Полно быть в делах горячим, Буду лишь у правды гость; Тонким сделаюсь подьячим, Растворю пошире горсть. Утром раза три в неделю С милой Музой порезвлюсь; Там опять пойду в постелю И с женою обнимусь.

Стихи эти были навеяны Анакреоном. Весёлый и беспечный греческий поэт, живший за две с лишним тысячи лет до Державина и всё время кочевавший от одного властителя к другому, воспевал умеренную чувственность, товарищеские пирушки и безбурную любовь. Впрочем, от самого Анакреона сохранились лишь небольшие отрывки; он был известен более по подражаниям поздних греческих поэтов. В анакреонтическом духе писали, и с блеском, Ломоносов, Сумароков, Херасков, а позднее — Батюшков, Пушкин, Дельвиг, Вяземский, Языков.

Державина натолкнули на стихи в сём новом для него роде сперва Львов, издавший в 1794-м году переводы произведений теосского (или, как говорили тогда, тииского) певца вместе с греческим текстом, а затем — Эмин, напечатавший книжечку «Подражания древним». Но Державин писал не просто подражания. Сила его гения проявилась как раз в оригинальности и новизне стихов. Впервые в отечественной литературе он смело ввёл в анакреонтические по духу песни национальный и реалистический колорит. Это был уже шаг к новой поэзии.

В привычный для Анакреона и его подражателей круг — Венеры-Киприды, Амура, граций и бога вина Бахуса, в условно декоративный мир укромных гротов, таинственных уголков леса, журчащих ручейков, где порхает Эрот, вторглась сочная русская природа, в пляске закружились крестьянские девушки, появились пожилые поселяне и вельможи, загремели в кустах соловьи, зашуршали под ногами красно-жёлтые листья осени, дружеской свалкой разлеглись в избе, на сене охотники, вышел на нивы пахарь...

Насколько далеко ушёл Державин от традиционных, несколько слащавых и кокетливых анакреонтических пасторалей, видно хотя бы на примере его стихотворения «Русские девушки»:

Зрел ли ты, Певец Тииский! Как в лугу весной бычка Пляшут девушки Российски Под свирелью пастушка? Как, склонясь главами, ходят, Башмачками в лад стучат, Тихо руки, взор поводят И плечами говорят?.. Как сквозь жилки голубые Льётся розовая кровь, На ланитах огневые Ямки врезала любовь?

Именно русские девушки, красота русской пляски привлекают поэта, и он с убеждённостью обращается к Анакреону:

Коль бы видел дев сих красных: Ты б Гречанок позабыл, И на крыльях сладострастных Твой Эрот прикован был.

Стремясь идти в своей любовной лирике «за певцом тииским вслед», Державин, однако, слышит не звон греческих тимпанов и крики вакханок «Эван! Эвое!», но звуки балалайки или тихострунной гитары. Да и сами героини его стихов — «Параше», «Варюше», «Лизе», «Похвала розе», «Любушке» — это обычные, вполне земные девушки: дочери Львова, сёстры Бакунины. Здесь традиционные для греческой мифологии и поэзии XVIII века образы соседствуют с иными, взятыми из русской природы, русской жизни, родного фольклора.

Амур летит за девушкой — «как за сребряной плотвицей линь златой по дну бежит». Стрелок встретил «лебедь белую» под вечер своей жизни с пустым уже колчаном. В растерянности он «стал в пень» и вспомнил народную мудрость: «Ах, беречь было монету белую на чёрный день».

Всё это было ново и смело, невозможно для литературы отошедшего XVIII столетия. Век Екатерины II, отмеченный доходящей до цинизма чувственностию, создал, однако, литературу, замороженную в канонах обязательного словесного целомудрия. Правда, существовала эротическая традиция Баркова, отличавшегося откровенной непристойностию, но она принадлежала к литературе скабрёзной и существовавшей лишь в списках.

Любовная лирика Державина поражает изяществом, живостию разговорной, в блестках юмора речи, богатством инструментовки стиха. Продолжая размышления Ломоносова о богатстве русского языка, он писал в коротеньком предисловии к «Анакреонтическим песням», изданным в Питербурхе в 1804 году: «По любви к отечественному слову желал я показать его изобилие, гибкость, лёгкость, и вообще способность к выражению самых нежнейших чувствований, каковые в других языках едва ли находятся». В доказательство своей мысли он написал десять песенок, не употребив в них ни разу буквы «р». Одну из них положил на музыку и вставил в «Пиковую даму» Чайковский:

Если б милые девицы Так могли летать, как птицы, И садились на сучках: Я желал бы быть сучочком, Чтобы тысячам девочкам На моих сидеть ветвях...

Здесь всё неподдельное. Даже в мелочах: как свидетельствует Даль, слово «девочки» обычно употреблялось с таким ударением в той Новгородской губернии, где находилась державинская Званка.

Тропой анакреонтических песен Державин вышел к новым для себя рубежам. Читающая публика восторженно приняла его сборник. Журнал «Северный вестник» оповещал: «Желая известить публику о сём новом произведении лиры г. Державина, что можно сказать об нём нового? Державин есть наш Гораций — это известно; Державин наш Анакреон — и это не новость. Что ж новое? То, что в сей книжке содержится 71 песня, то есть 71 драгоценность, которые современниками и потомками его будут выучены наизусть и дышать будут гением его в отдалённейших временах».

В «Анакреонтических песнях» стареющий художник явился не без отблесков прежнего таланта и с новой для него стихийною тягой к реализму. В ещё большей степени это относится к написанному позднее обширному посланию «Евгению. Жизнь Званская».

Учёный пастырь Евгений Болховитинов был назначен в 1804 году старорусским епископом и новгородским викарием и переселился из Питербурха в Хутынский монастырь, находившийся в 60 вёрстах от Званки. Интересуясь историей литературы, он составил капитальные библиографические труды, биографические словари русских духовных и светских писателей. Познакомившись с Державиным через Д. И. Хвостова, преосвященный Евгений сблизился и подружился с хозяином Званки, не раз бывал у него. В память об одном из таких посещений в 1807 году Державин и написал своё послание.

Это хроника только одного дня, заполненного важными и неважными делами, и подсвеченная коротко печальными воспоминаниями и предчувствиями. Одновременно это подробная картина жизни и быта русской усадьбы в мельчайших деталях, оттенках, подробностях. Отставной министр, опальный сановник и бич вельмож гуляет по саду «между лилей и роз». Затем он рассказывает, как,

...накормя моих пшеницей голубей, Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги; На разнопёрых птиц, поющих средь сетей, На кроющих, как снеюм, луги...

Приходит время завтрака, от дома веет запахом чая или кофе:

Иду за круглый стол: и тут-то раздобар О снах, молве градской, крестьянской, О славных подвигах великих тех мужей, Чьи в рамах по стенам златых блистают лицы...

После завтрака хозяйка принимает дары поселян, гостям показывают полотна, сукна, узорные салфетки и скатерти, кружева и ковры — искусное крестьянское рукоделие. Приходит врач, докладывающий о состоянии маленькой званской больницы, является староста, отчитывающийся «с улыбкой, часто плутоватой». Сам хозяин удаляется в кабинет для писаний:

Оттуда прихожу в святилище я муз, И с Флакком, Пиндаром, богов восседши в пире, К царям, к друзьям моим иль к небу возношусь, Иль славлю сельску жизнь на лире...

Полдень — час обеда. Как не вспомнить гениальную пушкинскую «Осень» (эпиграф к которой поэт взял из «Жизни Званской»): «к привычкам бытия вновь чувствую любовь: чредой слетает сон, чредой находит голод...»

Я озреваю стол, — и вижу разных блюд Цветник, поставленный узором: Багряна ветчина, зелены щи с желтком, Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером Там щука пёстрая: — прекрасны!

После еды — прогулка, катание на лодках, посещение прядильной фабрики и деревенской кузницы. Появляются картины природы, выписанные Державиным с живописной красочностью:

Иль стоя внемлем шум зелёных, чёрных волн, Как дёрн бугрит соха, злак трав падёт косами, Серпами злато нив, — и ароматом полн, Порхает ветр меж нимф рядами. Иль смотрим, как бежит под чёрной тучей тень По копнам, по снопам, коврам желто-зелёным, И сходит солнышко на нижнюю ступень К холмам и рощам синетёмным.

Восхищаясь природой, женской красотой, воспевая воинскую славу, отдавая дань величию государственных деятелей, Державин одновременно всегда думал и о преходящести всего сущего, о бренности бытия. В старости чувства эти утончились, приняли характер тихой грусти. Поэт со спокойной мудростью ожидает неизбежной смерти:

Что жизнь ничтожная? моя скудельна лира! Увы! и даже прах смахнёт с моих костей Сатурн крылами с тленна мира. Разрушится сей дом, засохнет бор и сад...

Менее чем через полвека после кончины Державина Я. К. Грот, подвижник-исследователь, изучивший, издавший и прокомментировавший державинские труды, посетил Званку и увидел на месте усадьбы лишь груду кирпича. В своих печальных предсказаниях поэт — в который раз! — оказался провидцем. Спасение от забвения, по Державину, в слове. Заканчивая своё послание к Болховитинову, поэт выражает надежду, что тот разбудит потомков словами:

«Здесь бога жил певец, Фелицы».