Громовой пролети струей. Державин

Михайлов Олег Николаевич

Глава одиннадцатая

«РЕКА ВРЕМЁН»

 

 

«Моё время прошло, теперь ваше время. Теперь
Державин

многие пишут славные стихи, такие гладкие,

что относительно версификации уже ничего

не остаётся желать. Скоро явится свету второй

Державин — это Пушкин, который уже в лицее

перещеголял всех писателей...»

 

1

  кабинете было тепло. Но он сидел за столом посреди комнаты, натянув белый колпак и запахнувшись в беличий тулуп, обшитый синею шёлковою материей. При виде его старчески бледного, угрюмого лица, склонённого над книгой, можно было подумать, что поэт размышляет о прочитанном. Но он спал. Незаметно для себя впал в дремоту, которая толь часто подкрадывалась к нему. Спала и его любимая собачка Бибишка, пригревшаяся за пазухой и выставившая наружу лишь умненькую беленькую мордочку.

Меж тем юноша, румяный от принесённого в Питер Николой Зимним морозца, спрашивал у седого камердинера:

   — Дома ли его высокопревосходительство и принимает ли сегодня?

   — Пожалуйте-с, — отвечал Кондратий, указывая на деревянную лестницу.

   — Но, голубчик, — умолял юноша, разволновавшийся от того, что увидит сейчас самого Державина, — нельзя ли доложить прежде, что вот приехал Степан Петрович Жихарев, а то, может быть, его высокопревосходительство занят?

Кондратий махнул рукой:

   — Ничего-с, пожалуйте... Енерал в кабинете один...

   — Так проводи ж, голубчик!

   — Ничего-с, извольте идти сами. Прямо по лестнице, а там и дверь в кабинет — первая налево....

Жихарев пошёл или, скорее, поплёлся. Ноги под ним подгибались, руки тряслись, и весь он был сам не свой: его била лихорадка. Остановившись перед стеклянною дверью, занавешенною зелёною тафтой, он не знал, что делать — толкнуть ли дверь или дождаться, что кто-нибудь войдёт. Вдруг в коридоре появилась старшая дочь Львова, воспитывавшаяся вместе с двумя сёстрами у Державина. Очаровательная восемнадцатилетняя Елисавета, ровесница гостя, приостановилась и добродушно спросила:

   — Вы, верно, к дядюшке?

Жихарев мог только кивнуть в ответ головой.

   — Так войдите, — и Елисавета без церемоний отворила дверь.

Ни сам Державин, ни даже его собачка не проснулись. Жихарев кашлянул. Поэт вздрогнул, зевнул и, поправив колпак, сказал, скрывая смущение:

   — Извините, я так зачитался, что не заметил вас. Что вам угодно?

Жихарев объявил, что по приезде из Москвы в Питербурх он решил непременно посетить Державина и выразить искреннее уважение к его имени, а затем назвал себя.

   — Так вы часом не родственник ли Степана Данилыча Жихарева? — оживился Державин, тотчас вспомнив давнего своего знакомца по тамбовскому губернаторству.

   — Внук...

   — Как я рад! А зачем сюда приехали? Не определяться ли в службу? — Державин не давал молодому человеку вставить слова. — Если так, то я могу попросить князя Петра Васильевича Лопухина и даже графа Николая Петровича Румянцева...

   — Благодарю, ваше высокопревосходительство, — отвечал Жихарев. — Я уже получил назначение и ни в чём покамест надобности не имею, кроме вашей благосклонности...

Державин принялся расспрашивать юношу, где тот учился, чем занимался и каково состояние его семьи, но вдруг, спохватившись, сказал:

   — Да что ж это вы стоите? Садитесь! Вам не жарко? А я, признаться, люблю, когда теплуга...

Жихарев взял стул и подсел к нему.

   — А что это у вас под мышкой? Книга?

   — Это трагедия моего сочинения «Артабан», которую я желал бы посвятить вам, ежели она того стоит, — робея, отвечал тот.

   — Трагедия? Прекрасно! Нам в нашей словесности как раз не хватает произведений в драматическом роде, — воодушевился Державин. — Впрочем, комедии у нас есть, и превосходные. Вспомните Фонвизина или приятеля и родственника моего Капниста. Сей в царствование покойного императора неоднократно читывал у меня при многих посетителях свою «Ябеду», и она едва не погубила автора. В городе заговорили о неслыханной дерзости, с какой выведена в комедии безнравственность и лихоимство губернских чиновников. Капнист испугался, чтоб его не очернили в мнении императора. Спросил, что ему делать. — Державин тонко улыбнулся. — «То же, что Мольер со своим «Тартюфом», — посоветовал Львов. — Испроси позволения посвятить твою комедию самому государю». Капнист последовал совету — и все толки умолкли...

Державин прикрыл глаза, как бы уйдя в себя, в свои воспоминания, затем встрепенулся и с некоторым вызовом, словно приглашая на спор, сказал:

   — А вот высокому, трагическому жанру не повезло...

   — Но как же «Эдип в Афинах»? — осмелел юноша. — Такой трагедии, какую создал Озеров, у нас никогда не бывало! Стихи бесподобные, мысли прекрасные, чувства бездна... — он умолк, испугавшись хвалить кого-то при Державине.

   — Всё это так, но при несравненных красотах у Озерова есть и немалые погрешности...

В сих словах Жихареву послышалось неодобрение, вызванное чувством соперничества. Ходили слухи, будто сам Державин занялся сочинительством трагедий и даже либретто целых опер. В Москве это известие принято было с огорчением. В ответ на то, что Державин пишет нечто в духе итальянского композитора Метастазио, Дмитриев горько пошутил: «Разве вроде безобразия» и затем долго сетовал на то, что величайший лирический поэт на старости занимается сочинениями, совершенно не свойственными его гению.

Да, Державин уже закончил два больших драматических произведения с хорами и речитативами: «Добрыня» и «Пожарский». А затем в течение нескольких лет, удивляя всех плодовитостию, написал ещё трагедии «Ирод и Мириамна», «Евпраксия», «Тёмный», «Атабаллбо, или Разрушение Перуанской империи» и три оперы — «Грозный, или Покорение Казани», «Дурочка умнее умных» и «Рудокопы». Всем им была уготована судьба, предсказанная И. И. Дмитриевым: они были скоро забыты.

Сам Державин, однако, очень гордился своими драматическими сочинениями и теперь пожелал мысленно сравнить их с тем, что пишет нынешняя молодёжь.

   — Прочитайте-ка что-нибудь, — попросил он Жихарева.

Молодой человек развернул своего «Артабана» и с чувством продекламировал сцену из 3-го действия, где опальный царедворец Артабан, скитаясь по пустыне, поверяет стихиям свою скорбь и негодование.

   — Прекрасно! Ну право, прекрасно! — сказал Державин, едва Жихарев кончил чтение. — Да откуда у тебя талант такой? Всё так громко, высоко! Стихи такие плавные и звучные, какие редко встречал я даже у Шихматова!

Жихарев остолбенел и даже подумал, не надсмехаются ли над ним. Но нет, поэт был серьёзен.

   — Я с малолетства напитан был чтением Священного писания, книг пророческих и ваших сочинений, — наконец ответил он. — Едва только выучился лепетать, как знал наизусть «Бога», «Вельможу», «Мой истукан», «На смерть князя Мещёрского», «Фелицу»....

   — Оставь, пожалуйста, твою трагедию у меня, — с ласковой улыбкой сказал Державин. — Я с удовольствием её прочитаю и скажу своё окончательное мнение...

От этих ободрительных слов юноша почувствовал себя на седьмом небе; у него развязался язык, и он стал говорить о державинских стихах, цитируя многие на память, рассказал о знакомстве с Дмитриевым, распространился и о других московских литераторах, Мерзлякове и Жуковском, которые были Державину почти неизвестны.

Тот слушал Жихарева с видимым удовольствием, а затем пригласил на обед. Домашние его находились уже в большой гостиной, на нижнем этаже. Он представил тотчас же молодого человека своей супруге Дарье Алексеевне:

   — Вот, матушка, Степан Петрович Жихарев. Прошу полюбить его: он внук старинного тамбовского моего приятеля... — потом, оборотившись к племянницам, продолжал: — Вам рекомендовать его нечего: сами познакомитесь.

После обеда Державин сел в кресло за дверью гостиной и сразу же задремал. Одна из племянниц, Вера, сказала, что это всегдашняя его привычка.

   — А что это за собачка, — спросил Жихарев, — которая торчит у вашего дядюшки из-за пазухи, только жмурит глаза да глотает хлебные катышки из его рук?

   — Подарок за доброе дело. К дядюшке ходила за пособием одна бедная старушка. Однажды зимою бедняжка притащилась окоченевшая от холода, получила деньги и ушла. Но потом воротилась и со слезами умоляла дядюшку взять себе её собачку, которая всегда к нему так ласкалась, как будто чувствовала его благодеяние. Дядюшка согласился, но с тем, чтоб старушка получала у него по смерть свою пансион. Только она по дряхлости своей теперь не ходит за ним, а дядюшка заносит к ней пособие сам, во время своих прогулок. С тех пор собачка не оставляет дядюшку ни на минуту, и если она у него не за пазухой, или не рядом с ним на диване, то лает, визжит, мечется по всему дому...

Меж тем Державин проснулся и, погладив Бибишку, начал ходить по комнатам, насупившись и отвесив губы. По-видимому, его совершенно не занимало то, что происходило вокруг. Но, как подметил впоследствии Жихарев, чуть поэт узнавал о какой-либо несправедливости и оказанном кому-либо притеснении или, напротив, о подвиге человеколюбия и добром деле, — тотчас колпак набекрень, глаза начинали сверкать, и Державин превращался в оратора, поборника правды. «Хотя надо сказать, — размышлял молодой человек, — ораторство его не очень красноречиво. Он недостаточно владеет собою: слишком горячится, путается в словах и голос имеет довольно грубый...»

На прощание Державин сказал:

— Милости просим на обед послезавтра. Завтра хотя и праздник, но у нас невесёлый: память по Николаю Александровиче Львове.

Увы, Львов скончался 21 декабря 1803 года, не дожив и до пятидесяти двух лет. «Вот, братец, — горестно писал Державин Капнисту, — уже двое из стихотворческого круга нашего на том свете. Я говорю о Хемницере и Николае Александровиче». Смерть Львова Державин оплакал в стихах «Память другу».

Взамен рассыпавшегося скромного содружества складывалось иное, объединившее питерских староверов в противовес московскому кружку Карамзина. Их возглавил автор «Рассуждения о старом и новом слоге», непримиримый противник нового — в государственной политике, обычаях, языке, литературе адмирал А. С. Шишков. Среди молодых писателей, стремившихся подражать чувствительной и лёгкой речи Карамзина, нашлось несколько таких, которые уродовали литературную речь нелепыми галлицизмами. Свой главный удар Шишков нанёс низкопоклонству перед иноземной, французской модой.

 

2

«Какое знание можем мы иметь в природном языке своём, когда дети знатнейших бояр и дворян наших от самых юных ногтей своих находятся на руках у французов, прилепляются к их нравам, научаются презирать свои обычаи, нечувствительно получают весь образ мыслей их и понятий, говорят языком их свободнее, нежели своим и даже до того заражаются к ним пристрастием, что не токмо не стыдятся не знать оного, но ещё многие из них сим постыднейшим из всех невежеством, как бы некоторым украшающих их достоинством, хвастают и величаются».

«Всё то, что собственно наше, стало становиться в глазах наших худо и презренно. Французы учат нас всему: как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и давке как сморкаться и кашлять. Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками. Пишем друг к другу по-французски. Благородные девицы стыдятся спеть русскую песню. Мы кликнули клич, кто из французов, какого бы роду, звания и состояния он ни был, хочет за дорогую плату, сопряжённую с великим уважением и доверенностию, принять на себя попечение о воспитании наших детей. Явились их престрашные толпы; стали нас брить, стричь, чесать. Научили нас удивляться всему тому, что они делают, презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми их мнениями и делами. Одним словом, они запрягли нас в колесницу, сели в оную и торжественно управляют нами, а мы их возим с гордостью, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличать себя честию возить их. Не могли они истребить в нас свойственного нам духа храбрости; но и тот не защищает нас от них: мы учителей своих побеждаем оружием; а они победителей своих побеждают комедиями, романами, пудрою, гребёнками. От сего-то между прочими вещами родилось в нас и презрение к славянскому языку».

Нетрудно увидеть, сколь истинны были эти и другие остроумные рассуждения Шишкова, иные из которых напоминают цитаты из «Горя от ума» Грибоедова. Сам Шишков прекрасно владел несколькими языками, издал ряд книг по военной специальности, в том числе морской словарь, писал неплохие стихи, много сил отдал изучению древнерусской литературы, в частности, перевёл и подробно прокомментировал «Слово о полку Игореве».

Но, ополчась противу всего иноземного, Шишков был односторонен и в своей прямолинейности доходил до абсурда. Не пощадил он и Карамзина. Карамзина, кумира читающей публики, писателя, автора «Бедной Лизы» и других произведений, свежий и гибкий язык которых был главной причиною успеха!

Россия речью той пленилась И, с новой грамотой в руке, Читать и мыслить приучилась На карамзинском языке... —

восторженно писал позднее князь П. А. Вяземский. Карамзин постарался очистить язык от славянизмов и церковной лексики и ввёл множество новых слов, им счастлив© придуманных. Таковы, например: влияние, обстоятельство, развитие, утончённый, переворот, трогательно, занимательно, промышленность, будущность, носильщик, оттенок, потребность, усовершенствовать... Все эти карамзинские «выдумки» остались и удержались, как и принявшие русское «подданство» французские слова: сцена, эпоха, гармония, катастрофа, процесс, серьёзный, моральный... Впрочем, и он порой излишне увлекался французским изяществом, и тогда появлялось что-нибудь вроде «элеганс».

Трактат Шишкова «Рассуждения о старом и новом слоге» вызвал тотчас волнения в литературном мире. В ответ посыпались колкие эпиграммы на адмирала и его приверженцев.

Шишков изливал своё негодование Державину.

   — Что пишет ваш Карамзин! «Всё народное ничто перед человеческим». Каково? А вот ещё: «Надо быть людьми, а не славянами». Точно славяне не люди!

Тёмно-карие, живые глаза адмирала метали молнии из-под нависших бровей. «Нет, словно две корабельные пушки мечут из люков ядра», — подумалось Державину.

   — Нет-нет! Вы только поглядите! — бледное лицо адмирала тронул нездоровый, воспалённый румянец, седые с желтизной волосы растрепались. — В славянской речи Карамзин отвергает всё с порога, а язык великого Ломоносова кажется ему диким и варварским!..

Они прогуливались по большой, в два света галерее, в доме Державина на Фонтанке. В то время оба уже дружили, сблизившись как сочлены по Российской академии, к которой Шишков, будучи гораздо моложе своего собеседника, принадлежал только с 1796-го года. Державин горячо поддерживал Шишкова во многих его воззрениях: не соглашался с новой государственной политикой, не принимал искалеченного новизной языка и произведений молодых галломанов. Но Карамзина по-прежнему чтил высоко.

   — Вы знаете, Александр Семёнович, что я не грамматик, — уклончиво отвечал он разгорячённому адмиралу, — и о всех тонкостях языка судить не могу. И всё же сдаётся мне, что некоторые рассуждения ваши пристрастны. И как раз те, где вы ругаете Карамзина. Иное дело — подражатели его. Эти мальчишки, выказывая свои таланты, силятся проповедовать правила, которых следствия опасны. Они всё принимают легкомысленно и ищут только блестящего. Мудрость же заключается в средине крайностей...

   — А как же мне, по-вашему, поступить с этими мальчишками? — сквозь зубы процедил Шишков. — Написать возражение и жестоко отделать их?

   — Не советую! — быстро отозвался Державин. — Спомните книгу премудрости Иисуса Сирака: «Дунь на искру — разгорится, а плюнь, так погаснет».

Он прекрасно понимал, что Шишков им недоволен, но скрывать своего уважения, более того — восхищения Карамзиным не собирался. Никогда Державин не только не ощущал к талантливым людям ни зависти, ни злобы, но даже не понимал, как возможно сие гадкое чувство. Впрочем, и Шишковым в его полемике руководили намерения самые чистые: не личное нерасположение к Карамзину, а только несходство в мнениях и образе воззрения на свойства русского языка.

   — Кто ожидается сегодня на нашем собрании? — сглаживая неловкость от возникшего молчания, спросил Державин.

Шишков давно уже толковал ему о пользе, какую бы принесли русской словесности литературные вечера, в которые допускались бы и молодые поэты для чтения своих произведений. Он предложил Державину установить такие вечера, хотя по одному разу в неделю. Старый поэт обрадовался этой идее, и они провели уже несколько таких собраний.

   — Обычные наши друзья... — остывая, кротко уже отвечал адмирал. — А из молодых Шулепников...

   — И ещё один талантливый юноша! — подхватил Державин. — Жихарев. Привёз из Москвы славную трагедию «Артабан»...

Он был рад, что не совсем приятный разговор позади, что в аванзале уже слышны голоса первых гостей, что можно отдаться покойному сидению в креслах и слушанию литературных новинок.

Появился князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов, моряк маленького росточку, но необыкновенно благообразный, известный своими громкими одами. За ним — давний приятель Державина Александр Семёнович Хвостов, поэт, переводчик и дипломат, украшенный боевым «Георгием» за участие во второй турецкой войне; сенатор и переводчик Фенелонова «Телемаха» Иван Семёнович Захаров; толстый, пухлый Пётр Матвеевич Карабанов, высокопарно переводивший французских поэтов XVIII века; князь Дмитрий Петрович Горчаков, прославившийся колкими сатирами; юный Жихарев. Позже всех приехал в сопровождении Михаила Сергеевича Шулепникова тучнеющий круглолицый Крылов,

Сначала говорили о событиях военных. Сбылось пророчество великого Суворова: Бонапарт, овладев Веною, принудил Австрию к уничижительному миру; вскоре он напал на прусские войска и, прежде чем они успели соединиться, разбил их и без сопротивления вступил в Берлин. Его появление вблизи русских границ понудило Александра I возобновить войну с счастливым завоевателем.

Новый, 1807 год ознаменовался кровавыми баталиями. 27 января у Прейсши-Эйлау русская армия в отсутствие заблудившегося в метель своего начальника — Беннигсена отбила все атаки французов, а затем князь Багратион, взяв на себя командование корпусом, бросил его в наступление. Только ночь развела соперников.

Долго рассуждали старики о кровопролитии при Эйлау и о последствиях, какие от русской победы произойти могут. Наконец по слову Державина приступили к делу.

   — Начнём с молодёжи, — сказал Хвостов, — у кого что есть, господа?

Жихарев, уже не смевший читать своего «Артабана», коего жестоко и справедливо раскритиковал знаменитый актёр Дмитриевский, поспешил ответить, что ничего с собой не взял.

   — Так не знаете ли чего наизусть? — смеясь, продолжал Хвостов. — Как же это вы идёте на сражение безо всякого оружия?

Шулепников отвечал, что может прочитать стихи свои к «Трубочке».

   — Ну хоть к «Трубочке»! — подхватил Захаров, меценат Щулепникова. — Стишки очень хорошие...

Молодой поэт подвинулся к столу, прочитал десятка три куплетов, но не произвёл никакого впечатления на слушателей.

   — Пахнет табачным дымом, — насмешливо шепнул толстый Карабанов Хвостову.

Державин, видя, что на молодёжь покамест надеяться нечего, вынул из кармана стихи свои «Гимн кротости», написанные ещё в 1801 году, на коронацию Александра I, и заставил читать Жихарева, к которому всё более благоволил.

Ты не тщеславна, не спесива, Приятельница тихих Муз, Приветлива и молчалива; Во всём умеренность — твой вкус; Язык и взгляд твой не обидел Нигде, никак и никого: О! если б я тебя не видел, Не написал бы я сего...

Стихи не из самых лучших, но все присутствующие были или казались в восторге. Затем собравшиеся пристали к Крылову, чтоб он прочёл что-нибудь. Долго отнекивался тот, а затем разрешился баснею из Лафонтена «Смерть и дровосек». Он немало взял, переправляя, басен у чужих — Лафонтена, Фёдра, Эзопа и даже из индийского эпоса. Но под его пером они волшебно преображались в новые, чисто национальные создания. В нарядной галерее дохнуло деревенской Россией, прозвучали жалобы закрепощённого народа:

...Притом жена и дети, А там боярщина, подушные, оброк, И выдался ль когда на свете Хотя один мне радостный денёк?

Русской мудростию была напитана и афористичная концовка:

Что как на свете жить не тошно, А умирать ещё тошней.

Концовка эта сочнее, богаче лафонтеновской: «Plutot souffrir, que mourir».

Казалось, после Крылова никому не следовало бы отважиться на чтение стихов, каковы бы они ни были. Однако Карабанов вызвался познакомить всех с своей лирической песнью на манифест императора о милиции, формировавшейся в подкрепление армии для обеспечения внутренней безопасности. Читал он внятно, но так протяжно, монотонно и вяло, что всех начала одолевать дремота. «Так читал я псалтырь по дедушке», — подумал Жихарев. Его плеча коснулся Шулепников.

   — А знаете ли вы, — шепнул он, — стихи графа Дмитрия Ивановича Хвостова, которые он в порыве негодования за какое-то сатирическое замечание, сделанное ему Крыловым, написал на него?..

   — Нет, не слыхал, — отозвался Жихарев.

   — Ну, так я вам прочитаю. Не потому, что они заслуживают внимания, а только для того, чтобы дать вам понятие о сатирическом таланте графа.

Жихарев уже в Москве наслушался насмешек над сим неуклюжим пиитом и приготовился к новому анекдоту.

   — Всего забавнее то, — пошептом продолжал Шулепников, — что граф выдавал эти стихи за сочинение неизвестного ему остряка и распускал их с видом сожаления. Дескать, есть же на свете люди, которые имеют несчастную склонность язвить таланты вздорными, хотя и очень остроумными, эпиграммами. Да вот эти стишки:

Небритый и нечёсаный, Взвалившись на диван, Как будто неотёсанный Какой-нибудь чурбан, Лежит совсем разбросанный, Зоил Крылов Иван: Объелся он иль пьян?

Крылов тотчас угадал стихокропателя. «В какую хочешь нарядись кожу, мой милый, а ушка не спрячешь», — сказал он и отметил Хвостову. Как? Как только в состоянии мстить умный и добрый Крылов. Под предлогом прослушать какие-то новые стихи графа напросился к нему на обед, ел за троих и после обеда, когда наш пиит, пригласив гостя в кабинет, начал читать свои вирши, без церемонии повалился на диван, заснул и проспал до позднего вечера...

Едва Шулепников закончил свою историю, и впрямь развеселившую молодого москвича, как Шишков торжественно объявил, что приглашает Шихматова познакомить всех с сочинённой им недавно поэмой в трёх песнях «Пожарский, Минин и Гермоген».

   — Я не собираюсь отговариваться, — простодушно отозвался князь Шихматов. — Я написал свою поэму не для того, чтоб оставлять её в портфеле, и рад таким слушателям.

Развернув тетрадь, он приготовился было к чтению, но Шишков не дал ему разинуть рта. Выхватил тетрадь и сам начал декламировать — внятно, правильно и с необыкновенным одушевлением:

Отдайте жизнь, сыны России, Полмёртвой матери своей; Обрушьте на враждебны выи Ярем, носящийся над ней...

Он же с жаром высказался о достоинствах поэмы своего любимца:

— Стихи хороши, звучны и сильны! И всё оттого, что автор взял в пример высокие образцы славянского красноречия! В нашей древней литературе так много искусных сцен, описаний, повествований. Но новейшие писатели читают вместо них иностранные сочинения. Следовательно, и слог их не может быть хорош!..

Державин слушал его и согласно кивал головой: как и Шишков, он не чувствовал ходульности, напыщенности, архаичности шихматовского слога. Блюдя чистоту российской словесности, питербурхские староверы стремились почти насильно втащить в новый век прежние, обветшавшие и повапленные правила. Но они же призывали к высокому, гражданственно-патриотическому пафосу в поэзии, который затем усвоили, придав ему иное, демократическое содержание А. С. Грибоедов, П. И. Катенин, В. Ф. Раевский и близкий им В. К. Кюхельбекер.

Из этих собраний в доме Державина в 1811 году родилась «Беседа любителей русского слова». Карамзинисты — В. А. Жуковский и П. А. Вяземский ответили с запозданием, учредив в 1815 году другое общество — «Арзамас».

В спорах о литературе и языке обе стороны были правы, обе участвовали в живом развитии словесности. В истории литературы и русской общественной мысли значение «Арзамаса» нередко преувеличивают, как преувеличивают его влияние на юного Пушкина. «Арзамас» просуществовал чуть более трёх лет, а Пушкин был арзамасцем всего год с небольшим. Куда более заметна роль в «Арзамасе» его дяди, который был там старостой. В уста Василия Львовича Пушкина, автора шуточной поэмы «Опасный сосед», староверы вложили стихотворное восклицание, надолго к нему прилипшее: «Я — в Париже! Я начал жить, а не дышать».

Виновник появления на свет «Арзамаса» Карамзин участия в нём не принимал, углубившись в изучение истории нашего отечества. В тот год, когда вышла его «История государства Российского», «Арзамас» сам собою кончился.

 

3

Москва лежала в развалинах. Кремль, неподвластный пожару, был взорван французскими сапёрами. В горестном молчании обозревал Державин руины, сброшенные наземь маковки церквей, груды пепла на месте богатых усадеб...

Вторжение в июне 1812 года во главе двунадесяти языков в пределы России, Бородинское сражение, пожар Москвы, напряжённая борьба с французской армией — всё это вызвало могучий народный подъём.

Сорокашестилетний Карамзин, благословив на войну Жуковского и историка Калайдовича, сказал последнему: «Если бы я имел взрослого сына, в это время ничего бы не мог пожелать ему лучшего». Когда французские войска приблизились к Москве, он отправил семью в Ярославль, а сам собирался стать в ряды защитников отечества. «Я рад, — писал он Дмитриеву, — сесть на своего серого коня и вместе с московской удалой дружиною примкнуть к нашей армии». Покинув первопрестольную одним из последних, он твёрдо намеревался вступить в ополчение, и лишь известие об отступлении французов помешало его намерению.

Разбуженный громом отечественной войны, к патриотической лирике обращается Жуковский. «Тишайший» русский поэт становится — «потому что в это время всякому должно быть военным» — поручиком московского ополчения, пишет красноречивые приказы за адъютанта Кутузова генерала И. Н. Скобелева (деда знаменитого полководца), наконец, создаёт свой главный памятник патриотического воодушевления — «Певец во стане русских воинов», где звенящими похвалами осыпаны русские герои. В необычные для него, написанные короткими, бьющими в сердце строчками стихи, вторглось, переполняя их, святое чувство:

Хвала наш вихорь-атаман, Вождь невредимых, Платов [66] ! Твой очарованный аркан — Гроза для супостатов... Они лишь к лесу — ожил лес, Деревья сыплют стрелы. Они лишь к мосту — мост исчез; Лишь к сёлам — пышут сёла.

В этих стихах, сложенных в военном лагере под Тарутином, Жуковский воздаёт должное всем героям поимённо и лучшие, самые проникновенные строки посвящает родине, России:

Отчизне кубок сей, друзья... О, родина святая! Какое сердце не дрожит, Тебя благословляя?..

Вместе с Жуковским мундир ополченца надел князь Вяземский, оставивший молодую жену и ребёнка. Поэт участвовал в Бородинском сражении, где под ним были убиты две лошади. За выказанное мужество он получил боевого «георгин».

Добровольцем записался в ополчение в 1812 году поэт К. Н. Батюшков, который ещё юношей был тяжело ранен в прусском походе. Он не мыслил себя вне армии в пору смертельной опасности, нависшей над Россией, и отвергал самую возможность для стихотворца — «среди военных непогод, при страшном зареве столицы сзывать пастушек хоровод». «Мщения, мщения! Варвары, вандалы!» — восклицал он, обращаясь в октябре 1812 года к другу Оленину.

Едва четырнадцатилетний, Е. А. Баратынский просил позволения у матери оставить Пажеский корпус и поступить в морскую службу.

В строю русским воином мы видим Ф. Н. Глинку, участвовавшего в сражении при Аустерлице, войне двенадцатого года и заграничных походах. Автор знаменитых в то время «Писем русского офицера», посвящённых событиям борьбы с Наполеоном, Глинка был замечательным поэтом-патриотом, значение лирики которого, кажется, не оценено по достоинству и по сию пору. Таковы, к примеру, его стихи о Москве:

Ты не гнула крепкой выи В бедовой своей судьбе, — Разве пасынки России Не поклонятся тебе!.. Ты, как мученик, горела, Белокаменная! И река в тебе кипела Бурнопламенная! II под пеплом ты лежала Полонённою, II из пепла ты восстала Неизменною! Процветай же славой вечной, Город храмов и палат, Град срединный, град сердечный, Коренной России град!

За проявленную отвагу Глинка был награждён именным золотым оружием и остался в памяти благодарного потомства как поэт-воин. В ещё большей степени это определение относится к гусару-партизану Денису Давыдову. Он провёл в армии большую часть своей жизни — до Отечественной войны 1812 года выдвинулся уже в Финском походе Кульнева и в турецкую войну, а впоследствии проделал ещё персидский и польский походы, — выйдя в отставку только в 1832 году, в чине генерал-лейтенанта.

Державин горько сожалел, что возраст, — ему уже шёл шестьдесят восьмой год, помешал встать самому в ряды защитников России. Он с жадностию следил за всеми подробностями кампании и был очень обрадован известию, что во главе русской армии поставлен Михаил Илларионович Кутузов. Одно событие особенно взволновало его. В самый первый день, когда новый главнокомандующий после обеда ездил осматривать позицию под Бородином, над его головою появился парящий орёл. Князь Михаил Илларионович снял шляпу, и все вокруг воскликнули: «Ура!» Толкам об этом происшествии не было конца. Державин откликнулся стихами, тотчас же напечатанными отдельным изданием:

Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов! Коль над тобой был зрим орёл, — Ты верно победишь Французов И, Россов защитя предел, Спасёшь от уз и всю вселенну. Толь славой участь озаренну Давно тебе судил сам рок: Смерть сквозь главу твою промчалась Но жизнь твоя цела осталась. На подвиг сей тебя блюл бог!

В 1774-м и 1788-м годах Кутузов был ранен двумя пулями: одна, ударив в левый висок, вылетела у правого глаза; другая, попав в щёку, вышла в затылок. Его двукратное спасение обращало на него внимание всей России. Выполнив свой долг, очистив пределы родины от неприятеля, Кутузов стал слабеть, болезнь от усиливавшейся простуды заставила его остановиться в городке Бунцлау в Силезии 6 апреля 1813 года, а уже 16 апреля его не стало. За полмесяца до смерти своей он писал Державину: «Хотя не могу я принять всего помещённого в прекрасном творении вашем на парение орла прямо на мой щёт, но произведение сие, как и прочие бессмертного вашего пера, имеет особенную цену уважения и служит новым доказательством вашей ко мне любви...».

...На пепелище Москвы Державина с особой силой охватили мысли о конечности всего земного, об участи живущих, пусть даже и самых славных:

Ужель и в гробе созерцанный Отечества спаситель, вождь, Герой, в блеск лавров увенчанный, — Картина тления того ж? И добродетель просвещённа, И службой честь приобретенна, И слава, поздних гул времён, И уваженье царска рода, И благодарность от народа, И память вечная — всё тлен?

Он думал об этом всё чаще и острее. Забвение страшило старого поэта всего более. Недаром последние, написанные слабеющею рукой стихи его были:

Река времён в своём стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остаётся Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрётся И общей не уйдёт судьбы!

Полный мрачных дум и предчувствий, он отправился в Голицынскую больницу, о которой тогда много говорили. Державина сопровождал Василий Львович Пушкин, смугляк, светский бонвиван и гуляка, разряженный по последней моде.

После обедни, осмотрев больничные камеры, аптеку и богадельню, Державин остановился перед бюстом учредителю — князю Голицыну — и задумчиво сказал:

   — Таких благодетелей и в мраморе надо почитать и им поклоняться!

Вместе с Пушкиным он вышел в обширный сад на берегу Москвы-реки. Вид Воробьёвых гор, Новодевичьего монастыря, Хамовнических казарм и полуразрушенного, но всё равно величественного Кремля до того восхитил поэта, что он, оборотись к своему спутнику, с живостью молвил:

   — Вот, Василий Львович! Ваше дело написать что-нибудь об этом благотворительном месте, вечном памятнике доблести Голицыных.

   — Нет, — почтительно отвечал Пушкин, — только одному Державину под силу выполнить такую нелёгкую задачу...

   — Друг любезный, — отозвался Державин, — мой век уже прошёл! Дряхлая старость напоминает мне не о новых стихотворениях, а о скором конце земной жизни моей. Довольно, если по временам я буду вспоминать о нынешнем дне, доставившем мне удовольствие редкое. И, могу сказать вам, даже что-то больше самого удовольствия!

   — Позвольте же мне, — воскликнул Пушкин, — припомнить к случаю ваши стихи на подобный предмет!

Почувствовать добра приятство Такое есть души богатство, Какого Крез не собирал...

   — Ах, мой друг! — пришепеливая, сказал Державин. — Ты напомнил мне лучшее время моей жизни, когда муза моя была в полной силе и славе...

Из сожжённой французами Москвы его путь лежал в Обуховку к Капнисту. Несколько десятилетий дружба соединяла их, в которой, впрочем, были и размолвки, и даже обиды. Последняя ссора длилась почти восемь лет — первый подал руку к примирению Капнист, написавший Державину 18 июля 1812 года: «Я уверен, что мы друг друга любим: зачем же слишком долго представлять противныя сердечным чувствам роли? — Вы стары; я весьма стареюсь; не пора ли коньчить, так как начали? — У меня мало столь искренно любимых друзей, как вы: есть ли у вас хоть один, так прямо вас любящий, как я? — По совести скажу: сумневаюсь — в столице есть много, — но столичных же друзей. — Не лучше ли опять присвоить одного, не переставшего любить вас чистосердечно? — Если я был в чём-нибудь виноват перед вами, то прошу прощения. — Всяк человек есть ложь: я мог погрешить, но только не против дружества; оно было, есть и будет истинною стихиею моего сердца; оно заставляет меня к примирению нашему сделать ещё новый — и не первый шаг. — Обнимем мысленно друг друга, и позабудем всё прошедшее, кроме чувства, более тридцати лет соединявшего наши души. — Да соединит оно их опять, прежде чем зароется в землю!»

 

4

Сытный украинский обед поверг в сладкую дрёму обитателей Обуховки. Грезил во сне барин — Василий Васильевич Капнист; спала, прикрыв лицо кисеёю от докучливых июльских мух, хозяйка Александра Алексеевна. Только юная Софья сидела за пяльцами.

Меж тем нищая в изорванном салопе велела доложить о себе. Софья разбудила мать, та вышла и, посадив несчастную возле себя на диване, принялась расспрашивать, откуда она и что ей нужно.

   — Я из Москвы, разорённой французами... Лишилась всего состояния... Прошу помощи...

Александра Алексеевна велела принести платья, принялась показывать ей и просила выбрать, какие ей нравятся. В ответ нищая рассмеялась. Полагая, что это какая-нибудь сумасшедшая, Александра Алексеевна встала, чтобы уйти. Но та, откинув с головы капюшон салопа, схватила её за руку:

   — Друг мой, Сашенька! Неужто ты меня не признала? Или я так переменилась?

Александра Алексеевна, увидев свою сестру, с которой рассталась двадцать лет назад, так обрадовалась, что ей сделалось дурно. Пока её приводили в чувство, домашние бросились навстречу Державину, остановившемуся на горе, в экипаже вместе с любимой племянницей Прасковьей Львовой. Из домиков, разбросанных по огромному саду, смежному с лесом на берегу речки Псёл, сошлись дети Капниста, родные, живущие у него постоянно, и гости. В числе последних был Дмитрий Прокофьевич Трощинский, министр юстиции и хозяин гостеприимного имения Кибинцы.

После объятий и поцелуев Державин сказал Капнисту:

— Как хорошо у тебя в Обуховке! Я был бы счастлив, ежели бы мог доживать свой век в таком месте. Здесь всё дышит поэтическим вдохновением...

В зале накрывали столы, из погребов доставались вина и меды, готовились кушанья, с непременными варениками. А Державин с Трощинским неторопливо прогуливались по саду, вспоминая екатерининские времена.

Начавший свой путь полковым писарем Миргородского полка, Трощинский достиг высокого положения: сперва влиятельного чиновника при Безбородко, затем статс-секретаря при Екатерине II и Павле — сенатора исключительно благодаря своим личным способностям и образованности. И на высоких постах сохранил он прямоту нрава, стойкость и твёрдость. Внутренняя независимость роднила его с Державиным. С Капнистом его связывала многолетняя, давнишняя дружба.

В первый момент в отношениях Державина и Трощинского заметна была некоторая холодность, порождённая давними служебными неладами. Но очень скоро она уступила место дружелюбию и приятству. Они много говорили о покойном Львове, которого Трощинский постоянно поддерживал, о живописном таланте Владимира Лукича Боровиковского, чей путь к известности начинался в Миргороде и чьи картины украшали дома Капниста, Трощинского и Державина.

Дарья Алексеевна, красивая, чрезвычайно стройная и величественная в свои сорок пять лет, на правах хозяйки пригласила к столу. Надо было видеть, как Державин с Трощинским величали друг друга «ваше превосходительство» и не хотели сесть один прежде другого.

Замелькали дни, заполненные весёлыми выдумками, приятными сюрпризами для гостей. В прекрасной оранжерее сам хозяин и его старшая дочь Катерина представили сцены о Филемоне и Бавкиде, неразлучных супругах, которых боги наградили за радушие долголетием, а хижину их обратили в великолепный храм, где они до смерти были жрецами.

Затем всё общество переехало в Кибинцы. Здесь в построенном Трощинским театре гостям показали старые и новые пьесы, в том числе и с участием крепостных актёров. Сосед вельможи, мелкий помещик Василий Афанасьевич Гоголь, сам играл в написанных им комедиях — «Простак» и «Собака-вивця». Знакомясь с его супругой, состоявшей в родстве с Трощинским, Державин обратил внимание на её старшую дочь Марию и трёхлетнего живоглазого и длинноносого мальчика, который с любопытством глазел на величественного старца-поэта.

Когда Державины и Капнисты вернулись в Обуховку и остались одни, Александра Алексеевна села за фортепьяно и начала разыгрывать разные духовные гимны, затем спела херувимскую песнь, причём оба старичка подпевали ей дребезжащими голосами.

Меньше двух недель пробыл Державин в Обуховке, надо было возвращаться домой. В Москве поэт удивился перемене, произошедшей за толь короткое время: многие каменные дома, которых только стены уцелели от пожара, были исправлены и уже снова стали обитаемы. Везде кипела работа. Перед отъездом в Питербурх поэт снова повстречался с Василием Львовичем Пушкиным.

Споминая знакомые по юности своей московские места, обезображенные пожаром, Державин говорил своему спутнику:

   — Ах! Толь завидую я молодёжи, кипению крови, веселью и проказам, которые у каждого, чай, бывали... Твой «Опасный сосед» говорит, сколь ты ещё молод...

   — Гаврила Романович! — засмеялся Пушкин. — Какая молодость! Разве что только вблизи ваших почтенных седин. Меня уже давно тянет к покою, к беззаботной неге и безбурной жизни.

Он с доброй улыбкой на тёмном лице прочитал последние строфы своей поэмы:

Блажен, стократ блажен, кто в тишине живёт И в сонмище людей неистовых нейдёт. Кто, веселясь с подругой молодою, За нежный поцелуй не награждён бедою; С кем не встречается опасный мой сосед; Кто любит пошутить, но только не во вред; Кто иногда стихи от скуки сочиняет И над рецензией славянской засыпает...

   — И тут колкость Шишкову! — пожурил его Державин.

   — Я всё своё спел... — продолжал Пушкин. — Вот племянник мой, тот и юн и проказлив, а уж талантлив бог знает как! Мы, старшие, очень в него верим...

   — А сколько ему лет? — с интересом спросил Державин.

   — Минуло в июне четырнадцать...

За год до своей кончины Державин отправился на выпускные экзамены в Царскосельский лицей, чтоб увидеть это чудо.

Их встречу Пушкин запомнил и описал.

 

5

«Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не позабуду. Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую «Водопад». Державин приехал. Он вошёл в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил своё намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и весёлостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подпёрши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы: портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, глаза заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочёл мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина».

Навис покров угрюмой нощи На своде дремлющих небес; В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес; Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы, Чуть дышит ветерок, уснувший на листах, И тихая луна, как лебедь величавый, Плывёт в сребристых облаках...

«Я не в силах описать состояния души моей: когда дошёл я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом...»

О громкий дек военных споров, Свидетель славы россиян! Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов, Потомки грозные славян, Перуном Зевсовым победу похищали; Их смелым подвигам страшась дивился мир; Державин и Петров героям песнь бряцали Струнами громозвучных лир.

«Не помню, как я кончил своё чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел обнять...»

Достойный внук Екатерины! Почто небесных аонид, Как наших дней певец, славянской бард дружины, Мой дух восторгом не горит? О, если б Аполлон пиитов дар чудесный Влиял мне ныне в грудь! Тобою восхищен, На лире б возгремел гармонией небесной И воссиял во тьме времён. О, скальд России вдохновенный, Воспевший ратных грозный строй, В круг друзей твоих, с душой воспламенённой, Взгреми на арфе золотой! Да снова стройный глас героям в честь прольётся, И струны трепетны посыплют огнь в сердца, И ратник молодой вскипит и содрогнётся При звуке ратного певца.