Куприн

Михайлов Олег Николаевич

Эпилог

ДОЧЬ ПИСАТЕЛЯ

 

 

1

н робко надавил на пупочку звонка — ни звука. Нажал смелее — снова молчание. Тогда он решился, вогнал пупочку внутрь, отчего звонок отчаянно стеганул, и за дверью забегало, завозилось, заурчало — началась невидимая борьба. И вот несколько скрипучий и как бы ангинный голос произнёс:

— Минуточку... Усмирю свой зоопарк...

Возможно ли передать трепет молодой души перед свиданием с дочерью своего кумира — любимого писателя? Несколько лет назад она приехала из Парижа и теперь жила здесь, в Москве.

Писатель умер давно, когда наш герой только учился азбуке на деревянных раскрашенных кубиках. Но имя его всё так же мощно гремело на огромных просторах страны. Время смыло в Лету житейский сор, память о неукротимом темпераменте, о кутежах, некогда поражавших даже искушённых петербуржцев. Что кутежи?! Отшумели хмельные речи, ушли в землю весельчаки. Да и сами ресторации, из числа уцелевших, вместе со сменой названия утратили прежний дух беззаботности, широкого, неоглядного молодечества, когда загулявшему не грозила проверка источников дохода, а уж на крайний случай — краха и разорения — всегда оставалась возможность проверить дома, затворившись в кабинете, ближний бой револьвера или даже жениться на какой-нибудь дочери короля молочных скопов. Этот болезненно-призрачный ритм отошедшей столичной жизни писатель понимал и ценил — с дикой, прекрасной таборной пляской и песнями фараонова пламени, со случайными встречами, горячими заполночными исповедями — кладом для художника, когда в потёмках чужой души словно вспыхивал свет петербургской белой ночи, озарявшей все её потаённые уголки...

Благоговейно изучая жизнь своего кумира, наш юный герой частенько встречал в старых журналах бойкие шаржи и карикатуры, изображавшие писателя, всегда преувеличенно полного, узкоглазого, с татарской бородкой — то в расшитой тюбетейке, то в шофёрской, с «консервами», кепке, то в барашковом пирожке, но всегда в окружении развесёлых гуляк — циркачей, актёров, борцов, репортёров и просто бродяг, задирающих спесивую барыньку или бравого городового. Шаровой молнией катила компания по Петербургу, оставляя позади скандальный, долго не истаивающий шлейф. Когда же столичная богема набивала оскомину, писатель бросался на Большой Фонтан — под Одессу, в Гельсингфорс, в Даниловское — в глушь Вологодчины, в Зарайский уезд или — любимое место — в Балаклаву, чтобы там с артелью удалых рыбаков-греков ловить мелкую камсу, макрель, кефаль, устриц, а вечерами вести неторопливые беседы с новыми друзьями в восточном кабачке за чашкой кофе или бутылкой вина.

В подробностях зная биографию писателя, наш герой не только не имел представления о вкусе макрели или устриц, но даже никогда не видел моря. Двадцать два года своей жизни провёл он в Москве и все знания почерпнул из книг, из посещения библиотек, где пробыл, если сложить часы и дни, не один год.

Он мечтал написать диссертацию о своём кумире и поэтому с радостью согласился взять интервью у его дочери.

 

2

Она жила на Фрунзенской набережной, в недрах одного из тех каменных тортов, которые принято было бранить за архитектурные излишества, но которые, как скоро выяснилось, вовсе не портили ландшафта столицы, издавна, ещё со времён Постника и Бармы, дворцов и замков Казакова, тяготевшей к азиатской пестроте и византийской тяжеловатой пышности. Лестничная площадка с высокими церковными сводами была прокалена крещенским морозом, ожидание довольно сильно затянулось, и, когда дверь наконец отворили, наш герой едва мог выговорить как будто резиновыми губами:

   — Я вам звонил по телефону, Ксения Александровна...

   — Товарищ Ситников? — быстро сказала она. — Проходите, раздевайтесь.

Дочь писателя оказалась маленькой и сморщенной, но с тонкой фигурой актрисы и серо-синими, с косоватым разрезом глазами — его глазами. Ещё раньше, чем Ситников рассмотрел Ксению Александровну, в ноздри ему шибанул острый запах старых, непроветриваемых московских подъездов, закисших пелёнок, коммунальной затхлой скученности.

   — Я только проверю, как чувствуют себя мои дети. Я заперла их в кухне, — неожиданно белозубо улыбнулась она, — У меня кот и семь кошек...

«Любовь к животным... в отца...» — мысленно начал Ситников своё интервью, преодолевая неприятное ощущение от кокетливости улыбки, так не идущей её увядшему лицу.

Она вернулась быстро, Ситников только-только успел снять пальто и шапочку и стоял в узеньком коридорчике, стесняясь, протирая запотевшие в тепле очки.

   — Беда с этой живностью, — отцовской скороговоркой пожаловалась Ксения Александровна, — Особенно с Нероном. Тут чем-то — представьте — понравились ему мои перчатки. Третьего дня вынимаю их из кармана — и на весь магазин аромат. Хо! Конечно, не «Ландыш» от Диора! Но что поделаешь — природа... — И без перехода предложила: — На улице чертовский холод. Не хотите ли согреться?

Ещё не вполне понимая, о чём идёт речь, Ситников вошёл за ней в большую единственную комнату, благоговейно оглядывая простую и нарочито грубую, некрашеную бретонскую мебель — низкие серые полки с французскими книгами, широкий из досок стол, массивные лавки вместо стульев. «За этим столом, на этих лавках сидел он!» — даже призажмурился от избытка чувств Ситников. Ксения Александровна уже расположилась на старенькой тахте, предложив ему видавшее виды продавленное кресло за журнальным столиком, на котором стояла начатая бутылка «Выборовой».

   — В такой мороз это просто необходимо... — простуженно повторила она.

Ситников подумал, что одна рюмка чего-то крепкого — отличное средство снять неловкость, и кивнул, соглашаясь. Ксения Александровна достала откуда-то снизу блюдце сморщенных маслин и ловко разлила водку по рюмкам, приговаривая:

   — Сейчас мы поработаем, а после я угощу вас настоящим луковым супом. По-парижски...

   — Итак, несколько вопросов об Александре Ивановиче... — торжественно начал Ситников, держа на коленях блокнот.

   — Да-да! Бедный папа! — подхватила Ксения Александровна, — Вы знаете, я просто не могла видеть, как быстро там он стал стареть, разрушаться. И как он пил! Лишь представилась возможность, я уехала от родителей и сняла маленькую, но прелестную комнатку с отдельным входом, на тихой улочке Жан-Ришар... Это в двух шагах от Булонского леса. Кстати, там у меня вышла одна пресмешная история. О, чистая, наивная девочка! В доме моделей Поля Пуаре, куда я поступила шестнадцати лет, моя наивность всех забавляла. Манекенщицы даже прозвали меня «пюсель» — невинной девой. Да, надо же выпить, — и Ксения Александровна решительно придвинула Ситникову рюмку: — Ваше имя и отчество?

   — Владимир Семёнович, — испугался своей взрослости Ситников и отложил блокнот.

   — Ваше здоровье, Владимир Степанович! — Она закусила маслиной. — Так вот, однажды в Буаде-Булонь я увидела всадника. Это было что-то обворожительное! Воплощение элегантности! У меня закружилась голова. Но как же с ним познакомиться? Только на верховой прогулке. Значит, надо взять напрокат лошадь. В Булонском лесу это очень дорого. Я — бедная манекенщица. Папа́ уже жил на гроши, подачки и почти не помогал мне. И вот я несколько дней таскалась с восточной окраины Парижа, чуть не от Венсена, на какой-то немыслимой розовой кляче. Верхом я ездила неплохо. Когда-то, в детстве, в Гатчине у меня даже была своя лошадь... И, представьте, я добилась своего... Но выпьем по второй...

   — Я, право, не могу, Ксения Александровна, — пролепетал Ситников, которого от рюмки потянуло в свинцовую дремоту.

   — Пустяки! — энергично возразила дочь писателя. — Это полезно человеку вашей профессии. Давайте же чокнемся, Владимир Самсонович... Итак, он оказался страстным лошадником. И когда я пригласила его в гости, то постаралась угодить вкусам моего нового знакомого. Чтобы всё напоминало о его страсти. Букеты имели форму лошадей. Я достала сервиз, расписанный сценами скачек. Даже торт украшала лошадь из цукатов. Как я волновалась, вы представить себе не можете... — Ксения Александровна засмеялась, показывая своё белые порцеллановые зубы, и в третий раз разлила по рюмкам «Выборовую».

   — А Александр Иванович?.. — Ситников, размягчённый напитком, ещё пробовал вернуть дочь писателя к интересовавшей его теме.

   — Папа́? Конечно, ничего не знал. Что вы! — укоризненно возразила она. — Родители всегда так консервативны. Да, я пригласила подружек из дома Пуаре. Хотела похвастаться. Это вполне естественно. И вот в разгар веселья подходит ко мне одна и говорит: «Ты ещё не догадалась, что он носит парик? Твой друг лыс». Другая замечает: «У него же корсет! Он прячет живот». А третья добавляет: «У твоего друга вставные зубы. Это старик!» Но мне было всё равно. Главное — он мне нравился. — Ксения Александровна длинно поглядела на Ситникова, который поспешно опустил глаза. — Вы взрослый человек... Признаюсь: я искала близости. И какой же конфуз ожидал меня. «Дорогая, — сказал он, когда все разошлись, — дорогая, завтра мне предстоит трудное дерби в Шантильи». Пардоне муа — вы меня извините, но за этим последовало несколько скабрёзное «мо». «Двух скачек подряд, — сострил он, — я не выдержу». Ах! Я всю жизнь искала не то и не там, где следовало. И вот урок: на старости лет я осталась совсем одна.

   — Расскажите же об Александре Ивановиче! Первые годы во Франции вы жили вместе... — взмолился Ситников и взял протянутую ему рюмку.

   — Не совсем так. В Париже родители очень скоро отдали меня в католическую школу. Это был полуинтернат-полумонастырь со средневековыми нравами. «Ле Дам де Провиданс» — «Дочери Провидения». Боже, как я там страдала! Маленькая русская дикарка с дурным произношением. Лупетка, как называл меня папа́, над которой все смеялись...

«Так вот откуда эта простудная интонация, — с хмельной обострённостью понял Ситников, — Это же прононс. Дочь писателя жила во Франции с тринадцати и до пятидесяти лет. И она заставила себя сперва безукоризненно говорить по-французски, а потом, верно, по-французски и думать...»

Ему впервые стало жаль Ксению Александровну, которая ещё щебетала о чём-то парижском. Но едва Ситников решился выразить сочувствие в том, что ей, очевидно, тяжело и горько было вдали от родины, на чужой стороне, — как совсем рядом возник страшный, ни на что не похожий, тоскливый и ужасный звук, леденящий душу.

   — Что это?! — цепенея, воскликнул он.

   — A-а... Не обращайте внимания, — отмахнулась дочь писателя. — Это Нерон. Он чувствует вас. Очень агрессивен к чужим... Послушайте лучше, я расскажу вам о Франции. Я много гастролировала по стране. Кстати, вы не хотели бы написать вместе со мной об этом очерк или даже книжку? Я повидала так много...

   — Боюсь, что нет, — отрезал Ситников. — Если я напишу книгу, то это будет книга о вашем отце.

Бутылка «Выборовой» была пуста. Ксения Александровна с сожалением поглядела сквозь неё на Ситникова, поднялась с тахты и пересела за стол.

   — Итак, продолжим работу... — несколько суше сказала она.

Ситников обернулся. Сморщенная, слегка ссутулившаяся дочь писателя сидела под огромным фотографическим портретом, которого он не заметил, когда вошёл. Очень юная и очень хорошенькая девочка-женщина смотрела прямо на него широко раскрытыми наивно-греховными глазами. Как укор жизни, как протест и одновременно как возмездие выглядели эти словно бы никогда не находившиеся и в отдалённом родстве два существа — на портрете и за столом.

   — О, витязь, то была Наина!.. — прошептал Ситников.

   — Не правда ли, я была прелестна, — по-своему истолковала его порыв Ксения Александровна. — Фотография сделана в самом начале моей карьеры в синема. Как мне повезло! Вы знаете, манекенщицам тогда платили сущие гроши. Но было одно достоинство — разрешалось взять на вечер какой-нибудь фантастический наряд. Вот вам и сказка о русской Золушке. Как-то дом Пуаре одолжил мне золотое платье и золотую «сортье де баль» — накидку, обшитую зелёными страусовыми перьями. Возможно, моя детская мордашка в этом невероятном туалете казалась смешной. Но сама я чувствовала себя королевой вечера. И вдруг Золушку приглашает на танец Принц — самый известный тогда во Франции кинорежиссёр Марсель Лербье. Для меня пробил звёздный час...

   — А что же Александр Иванович? — перебил её Ситников. — Всё так же бедствовал?

   — Что я могла поделать! Он называл синема жесточайшей отравой. Хуже алкоголя и морфия. Папа́ и сам получал предложения. Но, увы, от кинохулиганов. Однажды три подозрительных субъекта явились к нему с закусками и водкой. Они угощали отца, хотя ему было строго запрещено пить. Затем стали подсовывать договор на постановку его романа о падших женщинах... Они хотели, чтобы он сыграл в этой ленте роль старого пьяницы...

   — Как вы могли допустить это? — вырвалось у Ситникова, который почти с ненавистью глядел на дочь писателя.

   — Я как раз была у родителей. Больше всего меня возмутило, что в договоре значилась ничтожно малая сумма. Мы с мамой ворвались в комнату и почти вытолкали их вон...

   — Так унижать прекрасного писателя... — простонал Ситников.

   — Папа́ был очень сконфужен... И добродушно сердился на то, что постепенно я делалась во Франции более известной, чем он сам. — Ксения Александровна победно взглянула на гостя. — Ленты с моим участием имели успех. «Дьявол в сердце», «Тайна жёлтой комнаты», «Духи дамы в чёрном», «Последняя ночь»... Однажды шофёр такси услышал, как папа назвали по фамилии. «Вы не отец ли знаменитой...» — спросил шофёр. И сказал моё имя. Дома папа́ сокрушённо повторял: «До чего я дожил! Стал всего лишь отцом «знаменитой дочери»!»

   — Он вас очень любил, — мрачно заметил Ситников и спрятал в боковой карман пиджака девственно чистый блокнот.

   — Конечно! Несчастный папа́!.. Помню, я шла домой, к родителям, и вдруг услышала весёлый смех двух девушек: «Смотри, какой смешной старичок на той стороне улицы боится перейти дорогу!» Папа уже так плохо видел... И, кроме того, был подшофе... Мне было неловко подойти к нему сразу, и я подождала, пока девушки уйдут...

«Неужели ты так и не поняла, кто был твой отец?» — подумал Ситников и, трезвея, спросил:

   — Простите меня, Ксения Александровна. Но всё-таки, отчего вы не вернулись с Александром Ивановичем на родину? Тогда, в тридцатых?..

   — О! На это не сразу ответишь... — Ксения Александровна встала и с нервным артистизмом заходила по комнате. — Вы очень молоды и не можете знать той жизни. И вы не представляете, как мы с мамой всего боялись. Когда бежали от большевиков, из России, знаете, мама спала, не раздеваясь, до самого Берлина. Ну, а потом...

   — Что же? — прокурорским тоном вопросил Ситников.

   — Я только что подписала тогда прекрасный контракт с Холливудом. Учтите, мне не было ещё и тридцати лет... Будущее казалось мне лучезарным!.. А теперь я вижу, что все те годы прожила бесплодно.

   — Но вы по-прежнему актриса! Вам же создали здесь все условия, — несколько казённо укорил её Ситников.

Ксения Александровна с сожалением посмотрела на него.

   — Да, я играю, — устало согласилась она. — Всё больше пожилых иностранок или комических старух. Нет, лучшие годы остались там! Давайте же примемся за луковый суп!

 

3

Ксения Александровна колдовала в кухне, а Ситников с жадностью разглядывал старенький семейный альбом с самыми неожиданными фотографиями беспокойного писателя: гладящего гигантского сенбернара; одетого в купальное трико, в плавательном бассейне; в водолазном скафандре: после охоты, поставившего ногу на сражённого вепря; в корзине воздушного шара; под мышкой у чемпиона мира по французской борьбе, который другой рукой держал в воздухе толстого петербургского комика; в кабине «фармана»; опиравшегося на эфес шашки, в офицерской папахе и шинели, в пору германской войны, восседающего на бочонке, с поднятым стаканом доброго массандровского вина и, конечно, с Ксенией Александровной, тогда ещё маленькой Куськой, — дома, в саду, среди животных; в их гатчинском госпитале, восьмилетняя, в форме сестры милосердия; верхом на лошади. И как не вязалась со всеми этими весёлыми снимками фотография худенького старичка, растерянно стоящего в тёмных очках на площадке вагона — на Белорусском вокзале, в Москве, по возвращении.

Уже угас за окном короткий зимний день, на город навалился вечер, январская чернильная морока, а Ситников в кресле всё листал альбом, вглядываясь в скуластое, с мягким, сломанным в боксе носом и короткой бородкой лицо своего кумира. Он даже не заметил, как вошла Ксения Александровна с дымящейся фаянсовой миской.

— У этого супа есть своя особенность! — с приятной важностью сообщила она, — Его едят с луковым пирогом. И всё должно быть очень горячее.

На столе появился круглый плоский пирог, затем оплетённая бутыль «Гамзы», уже опорожнённая на две трети. Ксения Александровна, несколько смущаясь, поставила ещё четвертинку «Московской».

   — Ну-с, пожалуйте к столу...

Тут что-то щёлкнуло, дверь из коридора приотворилась, и в комнату, точно чертенята, влетели и завертелись, запрыгали кошки всех мастей, возрастов и оттенков. Они забегали по тахте, по лавкам, по столу, и казалось, что их было не семь, а по крайней мере семьдесят.

   — Надин! Эмма! Сюзи! Прочь! — хлопала в ладоши дочь писателя, пытаясь укротить буйную свою челядь.

И только затем появился необычайной величины трёхцветный лупоглазый кот. Он молча злобно пошёл прямо на Ситникова, остановился перед ним и вдруг, высоко подпрыгнув на месте, хрипло и гадко взревел, точно карликовый лев.

   — Не пугайтесь его! — просительно сказала Ксения Александровна. — Пусть он вас понюхает...

Нерон, продолжая злобно глядеть на Ситникова, прыгнул к нему на колени и стал водить вздрагивающим мокрым носом.

   — Он чувствует у вас... Живое... — Дочь писателя заискивающе попросила: — Нероша, иди, мой друг, на место...

Ситникову мучительно хотелось дать негодяю хорошего леща, но он решил держаться до конца во имя своего кумира. Кошек Ксения Александровна скоро выдворила, но по отношению к Нерону испытывала явную робость, точно истинным хозяином дома был он. Нерон со спокойным нахальством ходил по столу, подбирал с её тарелки куски пирога и даже пытался покуситься на порцию Ситникова, но тот, испытывая невыразимое наслаждение, незаметно поддел его под брюхо вилкой. После этого Нерон ушёл на другой конец стола и изредка громко и бессмысленно шипел.

Странно, но Ситников, не привыкший к выпивкам, больше не хмелел. Ксения Александровна всё рассказывала: о французских театрах, о голливудских кинолентах с её участием. О том, как провожала родителей на Северном парижском вокзале в Москву...

   — Кроме меня была только вдова поэта Саши Чёрного. Верный друг родителей — Мария Ивановна. Вагон медленно тронулся. Папа наклонился из окна и всё целовал мне руки, приговаривая: «Лапушки мои...» Когда поезд удалился, я заплакала. Мария Ивановна посмотрела на меня и сказала: «Наконец-то!» Как я её тогда ненавидела! И только теперь понимаю, какой была эгоисткой...

Она выпила рюмку водки, глаза её увлажнились, но тут же высохли.

   — Не думайте, что дурной была только я. Чего скрывать! Папа́ подавал не самый лучший пример. Вы, верно, не знаете всего этого. Кутежей, скандалов, дебошей, ресторанов «Вена», «Капернаум»... Его жалкой пьяной старости... Скажите, за что вы любите отца?

   — Кому это нужно? «Вена», «Капернаум»... Вспомните ещё гатчинский ресторанчик Верёвкина. Ваш отец научил хозяина варить раков с чесноком... Да поймите вы, ушло всё это! — с книжной пылкостью вскричал Ситников, да так зычно, что Нерона сдуло со стола. — Остался в народной памяти замечательный писатель, остались его книги, греющие душу! — Он задохнулся от крика, проглотил горький комок. — За что я люблю Александра Ивановича? Извольте, я готов сказать. Ах! Я люблю его за тёплое здоровье, которого так много в его книгах. Даже когда писались они немощным инвалидом с поражённой сетчаткой глаз. Когда дрожащая рука выводила детские прыгающие каракули. Люблю за честность к людям и к самому себе. За родство со всем живым на свете — деревом, рыбой, лошадью, птицей, собакой. За чистое преклонение перед женщиной. За обожание России — главной своей возлюбленной...

Луковый суп с пирогом был отчасти съеден, а отчасти остыл. Чекушка выпита, хотя к «Гамзе» не притронулись ни Ситников, ни Ксения Александровна. Нерон, воротившийся на своё председательское место, откровенно зевал, намекая гостю, что пора бы и честь знать. Ксения Александровна украдкой тревожно поглядывала на часы. Но едва Ситников решил встать и откланяться, как резкий продолжительный звонок всполошил хозяйку. Чуть поколебавшись, она пошла отворять.

Ситников тотчас поднялся вслед за ней и увидел в коридоре довольно молодого человека в драной кроликовой шапке, плохом демисезонном пальто, зато в отличном, очевидно, кем-то подаренном красном мохеровом шарфе.

   — Вы знаете, Владимир Семёнович («Первый раз она верно назвала меня!» — вздрогнул Ситников), — заторопилась дочь писателя. — Это молодой художник из нашего театра... Способный, но очень неуравновешенный... Даже не совсем здоровый... Я взяла над ним шефство...

И тогда новый гость сделал шаг вперёд и сказал:

   — Ксения Александровна! Я ревную...

   — Не подумайте чего-нибудь дурного, — как бы не слыша, говорила дочь писателя Ситникову. — Мне просто его по-человечески жалко...

   — Конечно-конечно, — растерянно затараторил наш герой. — Я всё понимаю. Материнская забота! Не гнать же вашего протеже в ночь, на мороз!..

Он преувеличенно низко поклонился Ксении Александровне, скрывая заливший лицо румянец, и вывалился из квартиры вон. Последнее, что осталось у него в памяти, был Нерон, который, яростно шипя, загородил новому гостю дверь.

...Люто и безветренно было в полуночных чертогах зимы. С именем Татьяны Крещенской шла она по земле, убирая разницу между полем, деревней, лесом, городом. Черной опрокинутой купелью казалось небо, в котором редкими ледышками обморочно стыли звезды. Столичные обитатели, точно так же, как и их меньшие лесные братья, попрятались уже по своим уютным норкам, дуплам и берлогам. А Ситников всё бежал Фрунзенской набережной, не чувствуя стужи.

Весь его книжный опыт ровно ничего не стоил перед той небольшой затрещиной, которую отвесила ему в этот вечер жизнь. Первой в ряду будущих затрещин, оплеух и ударов, которые надо уметь держать, не только не падая, но и отвечая на них. В его юношеских представлениях о чистоте и грязи, о красоте и безобразии, о добре и зле что-то треснуло, непоправимо нарушилось, возникла сумятица, которая и гнала его во тьме, по выстуженной набережной, мимо окаменевшей Москвы-реки.

Ситников бежал, и душа его мёрзла от ворвавшегося сурового и горького ветра жизни — жизни, которой он ещё не знал.