1
лександра Аркадьевна Давыдова, издательница популярного литературного журнала «Мир божий», с утра чувствовала вялость во всём теле и ломоту в затылке. Она понуждала себя заняться делом и не могла, а мысли не приносили облегчения.
Раздражали непрерывные уколы цензуры, огорчала бедность журнального портфеля, пассивность именитых писателей, произведения которых могли привлечь подписчиков. Волевая, настойчивая, Давыдова долгие годы уверенно управляла журналом, случалось, чуть не силой выбивала новые произведения и никогда не потакала писательской лени. Придёт, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: «Александра Аркадьевна, у меня ни копейки! Дайте хоть пятьдесят рублей авансу». — «Хоть умрите, милый, — отвечала она, — не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ…»
Молоденькая горничная Феня прервала её воспоминания:
— Барыня, вас спрашивают…
— Кто?
— Писатели… Но не наши, не столичные…
Хотя Александра Аркадьевна объясняла себе собственное состояние причинами внешними, дело было в другом. После смерти старшей дочери Лиды, которую она страстно любила, у неё обострилась болезнь сердца.
— Скажи Мусе, чтобы приняла их…
Двадцатилетней дочери Давыдовой Марии, курсистке-бестужевке, всё чаще приходилось брать на себя роль хозяйки.
…В гостиной с плюшевыми шторами, мягкой мебелью и непременным Беклиным смущённо стоял приведённый Буниным Куприн. В синем костюме в серую полоску, мешковато сидевшем на его широкой в плечах, коренастой фигуре, низком крахмальном воротничке, каких уже давно не носили в Петербурге, и большом жёлтом галстуке с крупными ярко-голубыми незабудками, он сам остро ощущал себя неуклюжим и простоватым провинциалом.
Когда появилась молодая брюнетка с лицом красивой цыганки, но одетая с той подчёркнутой простотой, которая говорит о безукоризненном вкусе, Куприн невольно отступил назад, за спину щеголеватого, ловкого Бунина. Тот не растерялся и начал легко, в привычном для себя юмористическом тоне:
— Здравствуйте, глубокоуважаемая! На днях прибыл в столицу и спешу засвидетельствовать Александре Аркадьевне и вам своё нижайшее почтение…
Он преувеличенно низко поклонился, затем, отступив на шаг, поклонился ещё раз.
Бунин предупредил Куприна, что довольно коротко знаком с Давыдовыми, но тот не ожидал поворота в разговоре, который последовал.
— Разрешите представить вам жениха, — торжественно-серьёзным тоном продолжал Бунин, — моего друга Александра Ивановича Куприна. Обратите благосклонное внимание — талантливый беллетрист, недурен собой… Александр Иванович, повернись к свету! Тридцать один год, холост. Прощу любить и жаловать!»
Куприн глядел на Марию Давыдову, глупо улыбаясь.
— Так вот, почтеннейшая, — балагурил Бунин. — Сядем, посидим, друг на дружку поглядим…
И как деревенский сват, выхваляя жениха, начал рассказывать разные забавные истории с участием Куприна.
— Ну как же? — напирал Бунин. — У вас товар, у нас купец, женишок наш молодец…
И, поддерживая эту весёлую игру, Мария ответила ему в тон:
— Нам ничего… Да мы что… Как маменька прикажут, их воля…
Куприн молчал: ему становилось всё более неловко, и бунинская затея его не веселила. Молодая хозяйка быстро заметила это и незаметно, с привычным тактом светской девушки перевела разговор в иную плоскость. Она вспомнила Крым, начала расспрашивать Куприна об общих знакомых, в числе которых оказался Сергей Яковлевич Елпатьевский.
Куприн тотчас оживился, исчезла связанность движений, другим стало выражение лица. Он начал имитировать Елпатьевского, его манеру, жестикулируя левой рукой и заикаясь, говорить с пациентами по телефону, не забывая подчеркнуть своё знакомство с Чеховым. Придвинув к себе стоявшую на столе небольшую лампу, Куприн забормотал, словно в телефонный аппарат:
— Говорит доктор Е… е… елп… п… патьевский, здравствуйте, Пётр Иванович! Сегодня я заеду к вам попозже… Надо сначала навестить Антона Павловича, последние дни я им недоволен… Раньше четырёх часов меня не ж… ж… ждите…
— Здорово, Александр Иванович, у тебя выходит! Очень здорово! — одобрил Бунин. Начались рассказы о Чехове, о том, как осаждают его поклонники. Потом Бунин вспомнил анекдот о плодовитом беллетристе Боборыкине. Как-то при встрече с ним Чехов пожаловался, что пишет теперь мало, долго работает над своими вещами и часто бывает ими недоволен. «Вот странно, — удивился Боборыкин, — а я всегда пишу много, скоро и хорошо…»
— Антон Павлович — необыкновенно скромный человек, — с увлечением сказал Куприн. — Каждый раз, когда ему в глаза говорят, что он большой писатель, восхищаются его произведениями, он болезненно конфузится и не умеет сразу прекратить это славословие. От публичных выступлений и оваций всегда старается уклониться и не выносит, когда вокруг его имени создаётся газетная шумиха…
Заговорив о Чехове, Куприн окончательно обрёл смелость, а вместе с ней и дар живой речи.
— Как-то утром пришёл я к нему, — продолжал он, — и застал у Чехова издателя одного бульварного листка, который просил Антона Павловича принять сотрудника его газеты. «Чего вам стоит, дорогой Антон Павлович, сказать ему всего несколько слов — сообщить краткое содержание своей новой пьесы», — убеждал Чехова издатель. «Никаких интервью я никому не даю», — с несвойственной ему резкостью отвечал Чехов. «Вы, конечно, знаете, Александр Иванович, — после ухода издателя сказал Антон Павлович, — как в наших газетах пишутся «Беседы с писателями»…» — «Сейчас продемонстрирую, как это делается, — ответил я ему: — «Знаменитый писатель радушно принял нас, сидя на шёлковом канапе в своём роскошном кабинете стиля Луи Каторз Пятнадцатый. Он подробно говорил с нами о своей новой пьесе. «В одном из главных действующих лиц, — сказал он нам, — вы легко узнаете известного общественного деятеля Титькина. Героиня пьесы Аглая Петровна, — фамилии её я вам не назову, вы догадаетесь, о ком идёт речь, если я скажу вам, что она красивая, богатая женщина, щедрая меценатка — покровительница литературы и изящных искусств». — «Эту роль вы, наверное, поручите любимице публики, нашей несравненной артистке Кусиной-Пусивой?» — спросили мы. «Конечно», — подтвердил нашу догадку знаменитый писатель. Когда мы прощались, он тепло жал нам руку…» — «Общественный деятель Титькин и несравненная Кусина-Пусина — это удачно», — смеялся над моей пародией Антон Павлович…
— Да, ловко, — заметил Бунин. — Впрочем, неудивительно, что ты хорошо знаешь этот литературный жанр. Тебе ведь в провинциальных газетках часто приходилось в нём практиковаться, — не удержался приятель от небольшой колкости. — Однако гости сидят, сидят, да и не уходят, — сказал он, вставая.
Прощаясь, Мария Давыдовна передала Куприну от имени матери приглашение бывать у них, когда Александра Аркадьевна поправится. И предложила обязательно зайти в редакцию журнала «Мир божий», к редактору и критику Ангелу Ивановичу Богдановичу:
— Он ждёт вас…
— А как же насчёт сватовства? — вспомнил Бунин. Куприн круто повернулся и направился к двери.
— Идём! — бросил он.
Когда они выходили из подъезда, стоявший там великолепный швейцар Давыдовых с глубоким презрением посмотрел на старенькое пальто Куприна.
Стояла обычная гнилая петербургская осень. Холодный город закрылся облаками, которые цеплялись за крыши и трубы, ложась на улицах мыльной сыростью. От тумана отсырело всё — кожуха извозчиков, плащи городовых, даже лица прохожих казались влажно-серыми. Подняв воротник своего пальто, Куприн сухо кивнул Бунину и побрёл в дешёвые номера за Николаевским вокзалом. Злость точила его.
«Наивный провинциал приехал завоёвывать Петербург! Как это ты мечтал?
В моем лице даровитый, широкий провинциальный юг победит анемичный, бестемпераментный, сухой столичный север! Это неизбежный закон борьбы двух характеров! Исход её можно всегда предугадать! О, можно привести сколько угодно имён. Министры, писатели, художники, адвокаты. Берегись, дряблый, холодный, бледный, скучный Петербург!..»
— Берегись, — усмехнулся горько Куприн, стирая с лица водяную пыль, словно снимая пелену с глаз.
Грязные тротуары, серое, ослизлое небо, и на этом фоне грубые дворники со своими мётлами, запуганные извозчики, женщины в уродливых калошах, с мокрыми подолами юбок, желчные, сердитые люди с вечным флюсом, кашлем и человеконенавистничеством… Петербург!
«Зачем я согласился пойти с этим дурацким визитом к Давыдовым? — корил себя Куприн. — Сама издательница не сочла нужным со мной познакомиться, а дочка, эта столичная барышня, видимо, слишком много думает о себе… Очень она мне нужна… Пускай они с Буниным найдут кого-нибудь другого, кто бы позволил им над собой потешаться и разыгрывать свои комедии. А ещё приглашала бывать… Покорнейше благодарю! Ноги моей там не будет! Но к Богдановичу я, конечно, на днях зайду…»
2
Редакция журнала «Мир божий» занимала несколько комнат в той же большой квартире Давыдовой. В ближайший вторник, приёмный день Богдановича, Куприн появился в его кабинете.
За столом сидел человек, выглядевший гораздо старше своих сорока лет: исхудалое бледное лицо, прямой пробор мягких волос, светлая, заострённая книзу бородка. Сухой белой рукой он быстро чертил на полях наборной рукописи корректурные знаки.
Куприн назвал себя, и Богданович живо поднялся, ответив решительно, отрывистым тоном:
— Очень, очень рад! Прочитал ваш рассказ «В цирке». Понравился! Будем готовить для январской книжки…
Куприн знал о тяжёлом прошлом Богдановича, суровых бедствиях его студенческой жизни в Киевском университете, где он вступил в партию народовольцев, об ужасах военного суда 80-х годов, крепости и ссылке, а затем о тяжёлой, изматывающей душу работе в провинциальной прессе.
Богданович пригласил в кабинет постоянных сотрудников журнала — критиков В. П. Кранихфельда и М. П. Неведомского, историка Е. В. Тарле и познакомил с ними Куприна.
— А не привезли ли вы чего-нибудь новенького? — поинтересовался он. — Мы надеемся на ваше регулярное сотрудничество и потому решили установить вам гонорар сто пятьдесят рублей за лист, а не сто, как это было с вашим первым рассказом…
Приятная новость несколько омрачалась тем, что Куприн невольно вспомнил, кому он обязан своим дебютом в «Мире божьем». В мае 1897 года, по обыкновению без гроша в кармане, он гостил у одесских знакомых Карышевых, которые познакомили его с Буниным. Тот сразу же стал убеждать его написать что-нибудь для «Мира божьего». Куприн не верил в успех, жалостливо говорил: «Да меня не примут!» — «Я хорошо знаком с Давыдовой, ручаюсь, что примут». — «Очень благодарю, но что ж я напишу? Ничего не могу придумать!» — «Вы знаете, например, солдат, напишите что-нибудь о них. Например, как какой-нибудь молодой солдат ходит ночью на часах, томится, скучает, вспоминая деревню…» — «Но я же не знаю деревни!» — «Пустяки, я знаю, давайте придумывать вместе…» Так он написал рассказ «Ночная смена», который затем приняли в «Мир божий»…
— Я мечтал бы постоянно печататься у вас, — смущённо сказал Богдановичу Куприн. — Но пока что, кроме нескольких сюжетов, нет ничего.
— Значит, рассказы всё-таки есть, только в голове? — вмешался Кранихфельд, с большими залысинами и длинным бритым лицом.
— Я провёл эту осень в Зарайском уезде — обмерил там около шестисот десятин крестьянской земли с помощью теодолита… — начал рассказывать Куприн. — Всего около ста урочищ с самыми удивительными названиями, от которых веет татарщиной и даже половецкой древностью…
Он не заметил, как в комнату вошла полная блёклая дама — редактор журнала Давыдова.
— И вот вам сюжет, — продолжал Куприн: — Студент и землемер ночуют в сторожке лесника, где вся семья больна малярией… Впечатление, как будто эти люди одержимы духами, в которых сами с ужасом верят. Баба поёт: «И все люди спят, и все звери спят…» И от этого напева веет древним ужасом пещерных людей перед таинственной и грозной природой. Среди ночи лесника вызывают стуком в окно на пожар в лесную дачу. Студент, чуткий и слабонервный человек, никак не может отделаться от мучительного и суеверного страха за лесника, который один среди этой ночи идёт теперь в тумане по лесу…
— Настроение передано превосходно. — Александра Аркадьевна подошла к Куприну и подала ему рыхлую, в перстнях руку. — Давно хотела познакомиться с вами и очень сожалею, что не могла принять вас в воскресенье… А теперь прошу вместе с сотрудниками журнала остаться у меня отобедать…
Приглашение застигло Куприна врасплох. Он растерялся и от застенчивости не сумел отказаться.
Поднимаясь на второй этаж вслед за Богдановичем, Куприн снова ругал себя: «Отчего я так тушуюсь перед откормленными мордатыми петербургскими швейцарами, перед секретарями в судах, перед бонтонными литературными дамами?.. Ведь есть же во мне нечто врождённое здоровое, что позволяет видеть насквозь и кружковых ораторов, и старых волосатых румяных профессоров, кокетничающих невинным либерализмом, и внушительных и елейных соборных протопопов, и жандармских полковников, и радикальных женщин-врачей, твердящих впопыхах куски из прокламаций, но с душой холодной, жёсткой и плоской, как мраморная доска, и особенно всех этих благополучных представителей «света», который я ненавидел и буду ненавидеть…»
Дочь Давыдовой, встретившая их в уютной столовой с большим буфетом чёрного дерева, изображающим кабанью охоту, показалась ему ещё краше, чем при знакомстве. «Зачем она так хороша? — подумал Куприн. — Была бы попроще, из обычной семьи, право, решился бы и всерьёз начал ухаживать за ней. А то…»
Его раздражало у Давыдовых все: безукоризненно накрахмаленные салфетки и скатерть, тяжёлое столовое серебро, переливчато мерцающий хрусталь, дорогие вина, серая глянцевитая икра в вазочке, маринады, балыки и даже бойкая тётушка Марии — Вера Дмитриевна Бочечкарева, руководившая прислугой. Двум горничным помогала подавать на стол хрупкая девушка, почти девочка — Лиза Гейнрих, младшая сестра покойной жены Мамина-Сибиряка Марии Морицовны.
Равнодушно скользнув взглядом по её точёному личику, по белой наколке (Лиза, несколько лет прожившая в семье Давыдовых, работала теперь в Георгиевской общине сестёр милосердия и лишь изредка навещала Александру Аркадьевну), Куприн хмуро сказал себе: «Сейчас заведут умные разговоры, затрещит молодая хозяйка, а там и опять начнутся подковырки…»
— Надолго к нам в Питер? — поинтересовалась Александра Аркадьевна. — Верно, нет. Ведь вы, молодые, не любите сидеть на месте.
— Увы! — Куприн непритворно вздохнул. — Кажется, надолго и всерьёз. Меня пригласили работать в редакции «Журнала для всех»…
— Виктор Сергеевич? Миролюбов? — оживилась Давыдова. — Да ведь он же мой крестник. Вы не знали?
Куприн пожал сильными плечами.
— Я помню его ещё студентом Петербургской консерватории, когда мой покойный муж там директорствовал. Он тогда носил фамилию Миров. Это был прекрасный оперный бас, мощный и густой. И вот представьте: когда его карьера бурно развивалась и ему уже предложили перейти из Московской императорской оперы в Мариинку, у Мирова открылся процесс лёгких! Пришлось оставить сцену. Но что делать дальше? Я знала, что некий отставной генерал продаёт право на издание дешёвого ежемесячного журнала для народа. Посоветовала Миролюбову приобрести журнал, оказала материальное содействие… И вот смотрите! Журнал процветает, читается широко…
— Ещё бы! — подала голос Мария. — Одно имя Горького сколько привлекает подписчиков!..
Куприн быстро и зорко посмотрел на неё.
«А ведь совсем не задавала и не ломака!
Отчего я так несправедлив к ней… Скромна, очаровательна, умна…» — подумал он, холодея при мысли, что, кажется, влюблён.
— Горький — это человек полнокровной жизни, драчун и страстный жизнелюбивый мечтатель, — твёрдо сказал Куприн. — Ярчайший самородок. Сколько в нём смелости, свежести! И какое знание жизни, полученное не за чужой счёт, а на собственной шкуре…
— Александр Иванович! — обратился к нему Кранихфельд. — Я слежу за вами уже давно и всё больше удивляюсь тому, как знаете жизнь вы… Ваши произведения необыкновенно разнообразны. «Молох» — большой завод, «Олеся» — полесские крестьяне, «Alléz!» — цирк, «В недрах земли» — шахтёры, «На переломе» — кадетский корпус. А сколько написано об армии! «Ночная смена», «Дознание», «Прапорщик армейский»…
«Ну, Саша, настал черёд показать им, кто ты такой», — сказал себе Куприн.
— Вы знаете, Владимир Павлович, — с нарочитой скромностью начал он, — хлебнул я в жизни действительно немало разного. Но как писатель и сотой доли не исчерпал ещё того, что повидал. Моя жизнь? Извольте. Сперва кадетский корпус, Александровское юнкерское училище, провинциальное офицерство. Однообразно. А вот после отставки чем только я не занимался! Был землемером. В Полесье выступал предсказателем… Артистом в городе Сумы — изображал больше лакеев и рабов. А потом с балаклавскими рыбаками связался, славные были ребята! Кирпичи на козе таскал, арбузы в Киеве грузил. Был я псаломщиком, махорку сажал, в Москве продавал замечательное изобретение… — Он, смеясь узкими глазами, покосился на Александру Аркадьевну и решительно отрубил: — «Пудерклозет инженера Тимаховича». Преподавал в училище для слепых… А когда меня оттуда выгнали, пошёл на рельсовый завод…
— Прекрасно! Браво! — Мария захлопала в ладоши. — Вот чего не хватает нашим петербургским писателям. Они познают жизнь только из окошка своей дачи на Стрельне.
— Муся! — Александра Аркадьевна долгим осуждающим взглядом остановила порыв дочери. — Не кажется ли тебе, что ты ведёшь себя слишком экстравагантно?
«Муся… Куся… Фуся… Зачем она называет её так? — подумал Куприн. — Ведь это все какие-то кошачьи или собачьи клички, которые режут ухо! Куда лучше наше русское: Мария, Маруся, Маша…» Но прежнее раздражение прошло.
Когда Куприн прощался, Александра Аркадьевна благосклонно сказала ему:
— Я больна и приёмов у нас пока не бывает. Но если вам не будет скучно провести вечер в нашем семейном кругу, заходите к нам запросто.
С того дня он зачастил к Давыдовым.
3
Одним из первых петербургских визитов Куприна было посещение журнала «Русское богатство», где царствовал Михайловский.
Публицист и критик, один из вождей и теоретиков русского народничества, Николай Константинович Михайловский был, что называется, законодателем мод у радикальной и либеральной интеллигенции. Человек крайне серьёзный, он даже слегка страдал от сознания непогрешимости собственного авторитета, требуя от художественной литературы прежде всего полезности, служения обществу. Слово Михайловского, его печатный отзыв звучали приговором. Одной рецензии, подписанной им, было порой достаточно, чтобы уничтожить или вознести писателя. Правда, существовали литературные величины, которых не могло сломить даже его перо ригориста: Л. Толстой, Достоевский, Чехов…
Михайловский поддержал Куприна ещё в 1894 году, при его первой публикации на страницах «Русского богатства» рассказа «Из отдалённого прошлого» (названного позднее «Дознание»), а затем сделал немало для того, чтобы в декабрьском номере журнала за 1896 год появилась повесть «Молох», которая привлекла к Куприну всероссийское внимание.
Шестидесятилетний книжник, живший только печатным словом, седовласый и седобородый, в золотом пенсне, сквозь которое смотрели умные, острые глаза, Михайловский встретил Куприна сдержанным упрёком:
— Как же это вы, голубчик, свой новый рассказ отдали не нам, а в «Мир божий»? Нехорошо, право, нехорошо!
— Я полагал, — чистосердечно признался Куприн, несколько робея перед знаменитостью, — что тема цирка мелка и вас мало заинтересует… Зато следующий же рассказ обязательно передам в «Русское богатство».
Он заметил на столе груду корректур и поторопился сократить визит, но Михайловский предложил:
— Вы должны быть ближе нашей редакции… Оставайтесь-ка на наш традиционный четверг… Это не деловое совещание, а товарищеский обмен мнениями. Будет интересно, если и вы поделитесь с нами своими впечатлениями. Расскажете о провинциальной печати или ещё о чём-то…
В большой комнате уже собрались сотрудники — П. Ф. Якубович-Мельшин, популярный поэт, революционер-народник, проведший более десяти лет на каторге в Акатуе; бытописатель нищей, угнетённой деревни С. П. Подьячев; тихий, тщедушный В. В. Водовозов с непосильно могучей для него бородой; В. В. Муйжель — молодой человек унылого народнического вида, печатавший в журнале длинные повести о крестьянстве, и тридцатилетний учитель с Дона, автор очерков из казачьего быта Ф. Д. Крюков.
Когда Михайловский с Куприным вошли, патетически ораторствовал публицист Мякотин. Он рассказывал о какой-то студенческой вечеринке и острил над марксистски настроенной молодёжью, которая увлекалась трудами профессора экономии М. И. Туган-Барановского, доказывавшего неизбежность капитализма в России.
— Представьте, — говорил Мякотин, — как стадо баранов, слушали Баран-Тугановского…
Михайловский благосклонно улыбнулся расхожей остроте и, покручивая вокруг пальца золотое пенсне, сел на почётное место. Мякотин заметил Куприна и обратился к нему:
— Вы народник или успели у себя в провинции заразиться марксизмом?
«Решил меня проэкзаменовать как новичка?» — Куприн молчал, глядя на Мякотина. Тот подошёл к нему и сказал ещё строже:
— У вас там тоже ведь завелись доморощенные марксисты.
— Ни к народникам, ни к марксистам не могу себя причислить, — ответил наконец Куприн. — В их разногласиях многое мне непонятно. А с марксистским учением я слишком поверхностно знаком, чтобы о нём судить.
— Это неважно, — небрежно заметил Мякотин. — Учиться надо только у Михайловского. В его статьях так ясно изложена и опровергнута марксистская теория, что каждый здравомыслящий человек не может не согласиться с ним. И как беллетрист вы должны следовать только советам Николая Константиновича. Чехов, к сожалению, этого не делает. Кстати, дома я руковожу кружком студентов, занимающихся вопросами народничества и марксизма. Приходите ко мне послушать. Это будет вам полезно. Непременно приходите… — И для убедительности Мякотин тыкал в грудь Куприну длинным пальцем.
«Ишь, какой строгий, — подумал Куприн. — Завёл себе доктрину и молится ей. И ещё других хочет втащить силком в своё учение. Да дай тебе волю, ты таких дров наломаешь! Всех нас под одну гребёнку причешешь!..»
Но ответил уклончиво, чтобы отвязаться:
— За приглашение спасибо. Постараюсь зайти на днях…
…Своими петербургскими впечатлениями, огорчениями и радостями Куприн делился с новым другом — Марией Давыдовой.
— Может, многие и думают, что я способен, — горячо говорил он, — с чужого голоса повторять то, чего не знаю, но для этого нужна особая способность, которой у меня нет…
Он всё чаще бывал в доме Давыдовых, хотя Александра Аркадьевна не придавала особого значения его визитам. Она не всегда выходила вечером в столовую, но за хозяйку оставалась тётушка Марии Вера Дмитриевна Бочечкарева, вдова артиста Малого театра М. А. Решимова, которая разливала чай. Поэтому отсутствие Александры Аркадьевны не нарушало общепринятых правил.
— Понимаю вас, Александр Иванович, — отвечала ему Мария. — Мне и самой не по душе узость этих людей… Словно истина ими уже познана, и они озабочены только тем, чтобы её познали остальные. Несогласных же они спокойно предают анафеме… — Она помолчала и добавила с улыбкой: — Кстати, Михаил Иванович Туган-Барановский — мой родственник, муж сестры Лиды…
В короткий срок все в доме незаметно привыкли к Куприну. Он стал своим человеком. Давыдовой Куприн всё больше нравился: его непосредственность, жизнерадостность отвлекали её от постоянных тяжёлых дум о своей болезни и о смерти старшей дочери. Она охотно слушала купринские живописные рассказы о военной службе, о жизненных приключениях, о знакомых писателях.
А он был уже влюблён, влюблён в её младшую дочь. В сочельник, накануне нового, 1902 года, улучив возможность побыть минутку с Марией наедине, Александр Иванович сказал:
— Вы, конечно, давно уже почувствовали, как я отношусь к вам… — Он замялся, его открытое, чистое и доброе лицо покраснело. — Но ведь я плебей, сирота, провёл детские годы с матерью во Вдовьем доме, в Москве, на Кудринской площади… А вы…
— А я? — Мария улыбнулась доброжелательно и чуть грустно.
— Вы светская девушка, привыкшая к столичному обществу, дорожащая своим кругом, титулованными родственниками и петербургскими знаменитостями…
— Продолжайте, Александр Иванович! — поощрила его Мария.
— Я мечтал бы, чтобы вы связали со мной свою судьбу… Но кто я? Бывший офицер с ограниченным образованием… Беллетрист не без дарования, но до сих пор не написавший ничего выдающегося…
— Вы мне тоже не безразличны, — тихо сказала Мария. — Я верю в ваш талант, в ваше будущее… И откровенность за откровенность. Я очень люблю маму… — Она запнулась. — Александру Аркадьевну… Но ведь я даже не знаю, кто мои родители… Меня подкинули в младенчестве. А Александра Аркадьевна меня удочерила, окрестила и воспитала…
— Маша! — воскликнул Куприн, взял её маленькую ручку в свою, грубую и сильную, и прижал к губам; затем не сразу, прикрыв веками глаза, тихо сказал: — Такой вы мне ещё дороже!..
Утром на другой день она сообщила матери, что стала невестой Куприна.
4
— Что ж это такое? Знакома с ним без году неделя, и вдруг невеста. — Александра Аркадьевна была изумлена и даже шокирована этой неожиданной новостью. — Ни узнать как следует человека не успела, ни спросить у матери совета… — Голос её прервался. — Что же, раз советы мои тебе не нужны, делай как знаешь.
Она махнула рукой и заплакала.
В последнее время здоровье Александры Аркадьевны резко изменилось к худшему. Она почти не выходила из своей комнаты, целые дни проводила в постели и начала говорить о завещании и своей близкой смерти. Вскоре она пригласила к себе дочь и Куприна.
— Я говорила вам, Александр Иванович, — обратилась к нему Александра Аркадьевна, — что не следует торопиться со свадьбой, прежде чем вы и Муся хорошо не узнаете друг друга. Но теперь я чувствую, что мне осталось недолго жить. После моей смерти ей будет тяжело оставаться с больным братом на руках и теми обязанностями, какие я возлагаю на неё моим завещанием…
— К чему думать и говорить о таких тяжёлых вещах, Александра Аркадьевна, — ответил Куприн. — Каждый из нас не может быть уверен, что он увидит завтрашний день. Бывают роковые случайности, когда человек идёт по улице в самом радужном настроении, а с крыши пятиэтажного дома на его голову падает кирпич. Или он идёт, осторожно оглядываясь, и неожиданно из-за угла выносится пьяный лихач и под копытами лошади превращает его в бесформенную массу. Можно ли задумываться над такими случайностями и мучить ими себя?..
Куприн говорил так естественно, непринуждённо, что Давыдова заметно успокоилась.
— Правда, сердечные припадки у меня давно и только за последние два года участились, — сказала она. — Но всё-таки каждый раз после приступа я думаю о своей близкой смерти.
— По-моему, Александра Аркадьевна, — мягко продолжал Куприн, — со свадьбой не следует спешить только потому, что сейчас у вас нервное, подавленное настроение, которое скоро пройдёт. Но я убеждён, что надолго откладывать эту церемонию бесцельно. Ведь сколько бы времени мы с Машей ни были женихом и невестой, хотя бы и три года, как это водится у честных немецких бюргеров — за это время они копят деньги на серебряный кофейный сервиз, — мы всё равно друг друга хорошо не узнали бы. В большинстве случаев взаимное разочарование наступает редко до брака и гораздо чаще после него…
— Пожалуй, вы правы, — помолчав, сказала Давыдова. Она улыбнулась. — Тётя Вера ведь только на днях заказала приданое. Но всё равно венчайтесь до великого поста…
Свадьба была назначена на февраль. Куприн, безмерно счастливый, сообщил о готовящейся женитьбе своей матери Любови Алексеевне, по-прежнему жившей в Москве, во Вдовьем доме. Она ответила, что тоже счастлива, что он наконец женится и покончит со своей бродячей, скитальческой жизнью, что у него будет своя семья, своё гнездо. В конверте было вложено отдельное письмо Марии.
Л. А. Куприна — М. К. Давыдовой.
«Перед свадьбой я пришлю Саше и Вам моё родительское благословение — икону святого Александра Невского, по имени которого назван Саша. Когда я вышла замуж, у меня родились две девочки. Но моему мужу и мне хотелось иметь сына. И вот тут нас стало преследовать несчастье. Один за другим рождались мальчики и вскоре умирали. Только один дожил до двух лет, и тоже умер. Когда я почувствовала, что вновь стану матерью, мне советовали обратиться к одному старцу, слывшему своим благочестием и мудростью.
Старец помолился со мной и затем спросил, когда я разрешусь от бремени. Я ответила — в августе. «Тогда ты назовёшь сына Александром. Приготовь хорошую дубовую досточку, и, когда родится младенец, пускай художник изобразит на ней точно по мерке новорождённого образ святого Александра Невского. Потом ты освятишь образ и повесишь над изголовьем ребёнка. И святой Александр Невский сохранит его тебе».
Этот образ будет моим родительским благословением. И когда господь даст, что и вы будете ждать младенца и ребёнок родится мужского пола, то вы должны поступить так же, как поступила я».
Как бывало всегда, старшее поколение отличалось большей религиозностью, чем молодые. Не только Любовь Алексеевна, но и Александра Аркадьевна Давыдова, женщина просвещённая, хотела, чтобы новобрачные соблюли все полагающиеся обряды. Она сказала Куприну о своём желании, чтобы их венчал непременно модный в то время в Петербурге священник Григорий Петров.
Время до свадьбы проходило стремительно, наполненное утомительной суетой. Днём Куприн трудился в «Журнале для всех», а вечерами ни о чём серьёзном поговорить было нельзя — приходили родственники Давыдовых, друзья семьи, сотрудники «Мира божьего».
— Какое глупое положение быть женихом, — ворчал Куприн. — Все ваши знакомые приходят и с головы до ног оглядывают меня критическим взглядом. Женщины дают советы, мужчины острят. И всё время чувствуешь себя так неловко, как это бывает во сне, когда видишь, что пришёл в гости, а у тебя костюм не в порядке. Ваши подруги смеются, кокетничают и при мне спрашивают: «Ну как ты себя чувствуешь, нравится тебе быть невестой?» Я кажусь себе дураком и нарочно веду себя так, чтобы поддержать это мнение, а сам думаю: «Нет, Саша совсем не дурак». Вот как-нибудь я вам это докажу. А сейчас мне не хочется…
И добавил, тихо обняв Марию за плечи:
— Слава богу, что теперь недолго осталось тянуть эту дурацкую петрушку.
Как-то вечером к Давыдовым заехал Михайловский — справиться о здоровье Александры Аркадьевны.
— Я на минутку, — объяснил он в передней, не снимая пальто, вышедшей встретить его Марии. — Только хочу узнать, как чувствует себя ваша мама… Страшно занят — выходит книга журнала. Был в типографии и тороплюсь домой просмотреть последние листы вёрстки.
Она всё-таки убедила его пройти в столовую и выпить стакан чаю.
— Вы что же не зовёте меня в посажёные отцы? — шутливо-строгим тоном обратился он к Куприну, блеснув золотым пенсне. — Слышал я, что скоро уже свадьба, а ни вы, ни Муся мне ни слова. Вы, кажется, забыли, Александр Иванович, что я вам крестный отец. Забывать этого не следует…
Прощаясь, Михайловский сказал:
— На днях получил письмо от Короленко. Он спрашивает, правда ли, что Муся выходит замуж за Куприна. Теперь, пишет он, «Русское богатство» его, конечно, потеряет. Я ему ещё не ответил на это, — и Михайловский вопросительно посмотрел на Куприна.
— Женитьба на Марии Карловне к моему сотрудничеству в «Русском богатстве» не имеет ни малейшего отношения, — ответил Куприн.
— Увидим, — улыбнулся Михайловский.
Куприн незаметно для себя уже участвовал в работе «Мира божьего» (хотя по-прежнему главное своё внимание уделял «Журналу для всех»). И здесь он сразу столкнулся с властным характером Александры Аркадьевны, которая и в тяжкой болезни не желала поступаться своими правилами и литературными вкусами.
Однажды, зайдя к ней в комнату, он застал там Богдановича.
— Вот мы с Александрой Аркадьевной говорили о том, какая скучная беллетристика во всех толстых журналах, — обратился Ангел Иванович к Куприну. — Нет ничего выдающегося, останавливающего внимание. И, главное, везде одни и те же имена…
— Если хотите, — предложил Куприн, — я могу попросить Антона Павловича отдать в «Мир божий» пьесу «Вишнёвый сад»… Он её заканчивает… Я не обращаюсь к нему с этой просьбой от имени «Журнала для всех» — его небольшой объем не позволяет поместить пьесу целиком. Делить же её, конечно, нельзя. Да и гонорар Чехову для такого небольшого журнала, как миролюбовский, был бы слишком тяжёл.
— Гонорар? — переспросила Александра Аркадьевна. — А какой же гонорар?
— Тысяча рублей за лист.
— Что? Тысяча за лист? Да это же неслыханно! — воскликнула Александра Аркадьевна. — И это Чехову, значение которого почему-то стали так раздувать последние два-три года. Чуть ли не произвели в классики. Да знаете ли вы, Александр Иванович, что «Вестник Европы» — самый богатый из журналов — всегда платил Глебу Ивановичу Успенскому, не чета вашему Чехову, сто пятьдесят рублей за лист. Глеб Иванович был очень скромный человек и, конечно, сам никогда не поднял бы разговора о размере гонорара. Поэтому Михайловский обратился к Стасюлевичу с просьбой ввиду тяжёлого материального положения Успенского повысить его гонорар. И Стасюлевич отказал. Вот как обстоят дела с гонорарами в толстых журналах, — язвительно добавила она. — Что вы на это скажете?
— Возмутительная эксплуатация писательского труда! — произнёс Куприн.
Александра Аркадьевна изменилась в лице.
— Не будем спорить о значении Чехова. О всех больших писателях существует различное мнение, — примирительно сказал Богданович. — И конечно, для нашего журнала было бы очень желательно иметь пьесу Чехова. Но нам это материально непосильно так же, как и Миролюбову. Весь вопрос, Александр Иванович, сводится только к этому…
Давыдова сослалась на то, что хочет отдохнуть, и сухо простилась с Куприным. Уходя, он ругал себя за несдержанность, за свою азиатскую вспыльчивость: Александра Аркадьевна уже не поднималась с постели…
3 февраля 1902 года настал день свадьбы.
В столовой собрались только те, кто должен был провожать Марию в церковь: жена Мамина-Сибиряка (бывшая Машина гувернантка) посажёная мать — Ольга Францевна, посажёный отец — Михайловский и четыре шафера. Куприну полагалось встретиться с невестой только в церкви, но он пренебрёг условностями и тоже ожидал Марию в столовой.
При её появлении Ольга Францевна спешно закрыла большую белую коробку.
— Что с вами, тётя Оля? — целуя её, спросила Мария. — У вас слёзы на глазах…
Ответил Куприн:
— Ольга Францевна не знала, что тётя Вера уже позаботилась о подвенечных цветах, и привезла ещё одну коробку… Что ж, Маша, быть тебе два раза замужем. Такая примета. А в приметы я верю…
5
Куприн снял небольшую комнатку недалеко от квартиры Давидовой, чтобы Мария всегда была близко от своего родного дома. Хозяин, одинокий старик лет шестидесяти, днём столярничал в какой-то мастерской, а в свободное время работал на себя. Он был краснодеревщик, любил своё дело и дома ремонтировал старинную мелкую мебель, делал на заказ шкатулки, рамки, киоты. Проходить в комнату надо было через его помещение.
Старик приветливо встретил молодожёнов и тотчас предложил поставить самоварчик.
— Небось притомились. Свадьба — дело нелёгкое… Покушайте чайку, — добродушно говорил он.
— А правда, Машенька, — подхватил Куприн, — стыдно признаться, но я зверски голоден. А ты как?
Свадебный обед был омрачён нелепой ссорой: крайне сдержанный, всегда корректный Богданович совершенно напился и набросился с бранью на издательницу журнала «Юный читатель» Малкину, которая получала крупную материальную поддержку от Давыдовой. «Скоро прекратятся эти пособия! У меня этого не будет!» — кричал Богданович, имея в виду тяжёлое состояние Давыдовой, которая лежала за две комнаты от столовой…
— Из-за этого скандала я за обедом есть не могла, — призналась Мария.
— Сейчас сбегаю в магазин на углу и принесу что-нибудь поесть!
Куприн скоро вернулся с хлебом, сыром в красной шкурке, колбасой и бутылкой крымского вина. Но чая у них, конечно, не было, и пришлось брать на заварку у хозяина. Куприн взял гитару и запел:
— Правда, Машенька, хороший романс? — ещё более помолодев от улыбки, сказал он. — Тебе нравится? Жалко, я не догадался вставить его в мой старый рассказ «Кэт». Он был бы там как раз у места…
— Саша, я начинаю побаиваться твоих офицерских привычек, — полушутливо ответила Мария, отбирая бутылку. — Я ведь хочу видеть тебя первым писателем России… А твоя дружба с вином этому может помешать.
— Машенька! — Куприн с шутливым трагизмом воздел обе руки. — Это в честь такого-то дня да не выпить? Невозможно! Но обещаю, обещаю, — добавил он своей армейской скороговоркой, — что буду себя в своих дурных привычках сдерживать… Во имя двух самых прекрасных дам — тебя и литературы…
Утрами после чая Куприн садился читать и править рукописи для «Журнала для всех», а Мария уходила к Александре Аркадьевне и проводила там весь день. К шести часам, когда Куприн возвращался из редакции, они обедали у тёщи, а после обеда приходили к себе в каморку, и вечер принадлежал уже только им.
Здесь, в квартирке столяра, Куприн делился с женой творческими замыслами, рассказывал о себе, о прошлых скитаниях и о том, что его близко затрагивало и волновало.
Как только Куприны возвращались, у них в комнате появлялась Белочка — маленькая собачка неизвестной породы, с гладкой белой шерстью и чёрными глазами. Она поднималась на задние лапки, и тыкалась мордочкой в колено Марии, и, тихонько повизгивая, просилась на руки.
— Приблудная она у меня, — объяснял хозяин. — Ишь ты, хитрюга, куда забралась. Ступай домой!
Но Белочка только повиливала хвостом и не сходила с колен.
— Люблю собак и умею с ними обращаться, — сказал Куприн, поглаживая Белочку. Он повернул к себе её пушистую умную мордочку.
— Ты когда-нибудь обращала внимание, Машенька, как смеются собаки? Одни, словно благовоспитанные люди, только вежливо улыбаются, слегка растягивая губы. Но большие добродушные умные псы смеются откровенно — во весь рот, видны зубы, десны, влажный розовый язык…
Куприн ещё раз погладил Белочку, та благодарно зевнула, подтверждая его слова своей собачьей улыбкой.
— Большие добрые собаки часто бывают лучше людей, — убеждённо сказал он. — Как весело, умело и осторожно они играют с детьми! Собаки чувствуют, когда человек любит их и безбоязненно подходит к ним. И не было ещё примера, чтобы я, если собака мне нравилась, с ней не подружился. За всю жизнь неудача постигла меня только с одной собакой. Хочешь, об этом редком случае я расскажу тебе?
Старик столяр унёс Белочку. Мария уютнее устроилась на диванчике, служившем им и стульями и постелью.
— Это было в Киеве, — начал Куприн. — Я возвращался домой поздно вечером. На площадке лестницы лежала большая собака. Едва я открыл дверь, она быстро прошмыгнула в коридор, а потом и в мою комнату. Я зажёг свечу и увидел, что это был огромный серый дог. Догов я вообще люблю меньше других собак. Они глупы, злы, непривязчивы. И вот не успел я как следует осмотреться, как дог вспрыгнул на мою кровать и улёгся прямо на подушке. В комнате из мягкой мебели было только старое кресло с изодранной обивкой, из которой вылезало мочало. Я отодвинул его в угол и словами и жестами стал приглашать дога перейти с кровати на кресло. Но лишь только я приближался к собаке, она издавала зловещее утробное рычание. Глаза её горели фосфорическим огнём. Ты знаешь, Машенька, мне казалось, что в образе дога в мою комнату проник злой дух. Мне стало жутко. Я предлагал собаке остаток колбасы, хлеба, налил в тарелку воды — всё было напрасно. Она не двигалась с места. Пришлось расстелить на полу моё единственное пальто — под голову подложить было нечего, — и так провести всю ночь. Я задолжал хозяйке, и она мою комнату не топила, накрыться мне было нечем, и к утру я страшно промёрз. А утром, как только я открыл дверь, дог выбежал в коридор, оттуда на лестницу и скрылся. Больше я его не видел.
Куприн помолчал, пожал плечами.
— Это была единственная собака, которой я боялся и о которой вспоминаю неприязненно. Наверно, она сразу почуяла, что я её испугался, и в этом-то заключалась причина моей неудачи. Собака никогда не бросится на человека, который её не боится, и всегда кинется на труса, который будет перед ней заискивать. Я обязательно напишу что-нибудь о собаках, напишу с любовью, на какую только способен. О какой-нибудь из самых умных, о цирковом актёре и акробате. Например, о пуделе. Как хорошо, Машенька: странствующие артисты и с ними их друг и кормилец, пудель. И какие-нибудь сытые господа, какие-нибудь перекормленные дачники, поглядев на представление добрых бродяг, предлагают продать им пуделя, а получив отказ, крадут его. Но пудель должен перехитрить их всех и вернуться к своим.
6
После венца Куприны никуда не уезжали и, по давнишнему обычаю, должны были сделать визиты всем родственникам семьи Давыдовых и старым друзьям, присутствовавшим на свадьбе. Следовало посетить и тех, от кого были получены поздравления. Составился длинный список знакомых, у которых предстояло побывать. Мария Карловна опасалась, что Куприн может не согласиться выполнить эту скучную обязанность. Но сверх ожидания он согласился, и очень охотно:
— Машенька, да это же великолепно! Знакомиться с новыми людьми, наблюдать новые отношения, догадываться, чем каждый из этих людей дышит, — ведь это уже страшно интересно. Непременно поедем, не откладывая, с визитами.
После нескольких скучных, но зато коротких визитов старым приятельницам Александры Аркадьевны Куприны отправились на обед к крупному чиновнику Государственной канцелярии Дмитрию Николаевичу Любимову. Его жена Людмила Ивановна, сестра Михаила Ивановича Туган-Барановского, была подругой детства Марии Карловны.
К семи часам в гостиной собрались все приглашённые к обеду: брат Людмилы Ивановны, напыщенный и самодовольный Николай Туган-Барановский, втайне завидовавший карьере своего зятя; сестра Елена Ивановна Нитте с мужем, очень богатым и глупым камер-юнкером; муж сестры Любимова, ярый монархист и курский предводитель дворянства граф Дорер. Ожидали только старика отца Людмилы Ивана Яковлевича Мирзу-Туган-Барановского. Дочь волновалась, не случилось ли с ним припадка астмы. Но вскоре Иван Яковлевич появился в сопровождении двух ожиревших, ленивых, хриплых мопсов.
Это был тучный серебряный старик, который в левой руке держал слуховой рожок, а в правой — палку с резиновым наконечником. У него было большое грубое красное лицо с мясистым носом и с тем добродушно-величавым, чуть-чуть презрительным выражением в прищуренных глазах, какое свойственно мужественным и простым людям, видавшим часто и близко перед своими глазами опасность и смерть.
— Интересный и умный старик, — шепнул Куприн жене.
— Он был в молодости гусаром, — тихо ответила Мария, — служил в Гродненском попку. Проиграл в карты два имения, слыл отчаянным кутилой и бретёром и на своей жене женился увозом. Её родители, литовские помещики, и слышать не хотели о браке дочери с лихим гусаром.
По заблестевшим глазам мужа Мария Карловна поняла, что Куприн во власти писательства.
— Необыкновенно живописная фигура! — любуясь стариком, сказал он. — В нём совмещены те простые, но трогательные и глубокие черты, которые даже и в его времена гораздо чаще встречались в рядовых, чем в офицерах. Чисто русские, мужицкие черты, которые в соединении дают возвышенный образ, делавший иногда нашего солдата не только непобедимым, но и почти святым…
Общий разговор за столом вначале не вязался, так как Куприн видел большинство собравшихся впервые. Заметив это, хозяин взял инициативу в свои руки и до конца обеда не упускал её. У него была необыкновенная способность рассказывать: Дмитрий Николаевич брал в основу истинный эпизод, где главным действующим лицом являлся кто-нибудь из присутствующих, но так сгущал краски и при этом говорил с таким серьёзным лицом, что слушатели надрывались от смеха.
Воспользовавшись сообщением Николая Ивановича Туган-Барановского о каком-то великосветском разводе, Любимов начал рассказывать, каких трудов стоило ему добиться развода Людмилы Ивановны с её первым мужем.
— Накануне судоговорения, — добродушным, но в то же время деловым тоном сообщал он, обращаясь главным образом к Куприну, — лжесвидетели — без них нельзя было обойтись — накинули каждый по нескольку тысяч рублей на свой гонорар. А их было четверо. Они заявили, что слишком многим рискуют и что не приняты во внимание их затраты, когда они выслеживали бывшего мужа Милочки, кутившего с дамами в ресторанах. За время этого наблюдения им пришлось на десять тысяч выпить одного шампанского в различных ресторанах, и они предъявили мне такое количество счетов на вино, что его с успехом хватило бы напоить целый полк…
— Ну только не наш, Гродненский гусарский! — с одышкой сказал старик Мирза-Туган-Барановский, отставив слуховой рожок.
— Свидетели грозили, — продолжал Любимов, — что, если их требования не будут удовлетворены, они заявят о добродетельной и безукоризненной жизни мужа и о том, что их хотели подкупить и склонить на лжесвидетельство…
Затем он принялся острить над всеми присутствующими. Так как Александра Аркадьевна была тяжко больна, Марии приходилось часто бывать у неё. Любимов советовал Куприну с самого начала не пренебрегать своими юридическими правами и требовать через полицию вселения в квартиру Давыдовых мужа.
— После обеда, — заявил он, — покажу вам, Александр Иванович, Милочкин альбом. Как только мы узнали, что Александра Аркадьевна требует, чтобы ваша жена жила дома, я сразу в альбоме изобразил, как городовые ведут Марию Карловну по улице в квартиру мужа. К этому случаю будут и стихи, пока они ещё зреют в голове поэта.
Не оставил Любимов в покое и Николая Туган-Барановского, который был крайне ущемлён тем, что семья утратила титул и герб. Именно о розысках в департаменте герольдии и начал расспрашивать Николая Дмитрий Николаевич, приняв крайне серьёзный и заинтересованный вид. Неожиданно, перебивая Любимова, в разговор вмешался граф Дорер. Бестактный и глупый, он тоже решил поговорить на эту щекотливую тему.
— Скажите, Иван Яковлевич, — обратился он к старику Туган-Барановскому, — при каких обстоятельствах и в чьё царствование была утеряна грамота, утверждавшая ваши права на титул, и не припомните ли вы, каков был герб?
— Я мало интересовался этим даже в молодые годы, — недовольно ответил старик, которому Дорер помешал заняться холодной телятиной.
— Но это же так просто, Коля, — не оставлял в покое Любимов своего шурина. — Стоит только со времени Иоанна Грозного проследить по мужской и женской линии всех потомков царицы Марии Темрюковны и восстановить родство с ней князей Мирза-Туган-Барановских… Только и всего!
Разговор этот крайне раздражал Николая Туган-Барановского. Он делал вид, что не слушает Любимова, и усиленно ухаживал за Ольгой Николаевной Дорер.
Кофе подали в гостиную.
Любимов подвёл Куприна к стоявшему посреди комнаты круглому столу, на котором лежали большие фолианты в массивных кожаных переплётах с серебряными углами и застёжками.
— Это вам как писателю будет особенно интересно, — сказал он. — Здесь рукописи Толстого и Достоевского.
Фолианты эти перешли к Любимову от его покойного отца, профессора Московского университета Н. А. Любимова, друга Каткова.
— Это лабораторная работа гения, которую надо изучать, — сказал Куприн, листая рукопись «Казаков». — А поверхностный взгляд улавливает только почерк.
— А теперь пусть Милочка покажет вам свой альбом, — предложил Любимов.
Этот альбом в тёмно-зелёном коленкоровом переплёте с красной розой, вытесненной на верхней крышке, был у Людмилы Ивановны ещё с гимназических времён. Тогда в нём писали «на память» её подруги.
— Пропустим первые трогательные излияния прекрасных юных дев, — балагурил Любимов, — и перейдём к более интересным поэтическим сюжетам. Когда на пути нашей Милочки встретился таинственный незнакомец, он решил, оставаясь неизвестным, завоевать её внимание своим поэтическим дарованием. В течение долгого времени он еженедельно посвящал ей цветы своей музы. Вот посмотрите, Александр Иванович, первое письмо. На мой взгляд, оно главным образом касается Милиной мамы — Анны Станиславовны:
Ввиду выдающегося интереса, который представляет это стихотворение, я решил его иллюстрировать. Как видите, после отрывка из письма следует рисунок: кровать с лежащей на ней под покрывалом фигурой…
Куприн, сузив глаза, склонился над альбомом. Любимов продолжал:
— На следующем листке опять стихотворение:
Сбоку нарисована люлька. А вот ещё выдержка из письма:
И наконец, заключительные строки:
Конечно, к сему имеется соответствующий рисунок ноги…
Куприн слушал Любимова, вглядывался в неуклюжие строки любовных виршей и всё более проникался жалостью и состраданием к их автору: «Несчастный маленький человек, поставленный судьбой в самом низу общественной лестницы и безответно влюблённый в женщину, принадлежащую к верхам… Какая тема для произведения!..» Хозяин, не замечая его состояния, очевидно, усматривал во всём лишь юмористическую сторону. Благодушно улыбаясь, он рассказывал:
— Этот маньяк с неотступным упорством преследовал Милочку письмами. В них заключались не только стихотворные послания, но и прозаический текст с малограмотными объяснениями в любви. Подписывал он письма своими инициалами — П. П. Ж. Представьте себе, Александр Иванович, ему удалось несколько раз проникнуть в её квартиру. Как мы впоследствии выяснили, он вошёл для этого в сношения с полотёрами. Многие письма его посвящены описанию обстановки всех комнат и, конечно, главным образом Милочкиной. Часто он следовал за ней во время прогулок или когда она посещала своих знакомых. Об этом он также немедленно осведомлял её в письмах. Когда Милочка второй раз вышла замуж, поток писем временно прекратился. Но уже через несколько месяцев П. П. Ж. вернулся к своему прежнему занятию…
«Я вижу этого П. П. Ж., — думал Куприн, — вижу, как мучительно напрягает он все свои душевные силы, стараясь преодолеть малограмотность и отсутствие необходимых слов, чтобы выразить охватившее его большое чувство, и как стремится он уйти от своей, очевидно, убогой жизни в мечты о недосягаемом счастье…»
— В прошлом году, — говорил между тем Любимов, — в первый день пасхи, рано утром горничная принесла Миле письмо и небольшой пакет. В нём оказалась коробочка, в которой на розовой вате лежал аляповатый браслет — толстая позолоченная дутая цепочка, и к ней подвешено было маленькое красное эмалевое яичко с выгравированными словами: «Христос воскресе, дорогая Лима. П. П. Ж.». Это выходило уже за рамки приличия. Коля страшно возмутился и потребовал принятия по отношению к П. П. Ж. самых крайних мер…
Любимов прервал своё повествование и предложил Куприну выкурить в кабинете по сигаре.
— Я не наскучил вам, Александр Иванович, этой нелепой историей? — спросил он, удобно устроившись в кресле и затянувшись крепким ароматным дымом.
— Напротив, Дмитрий Николаевич, я весь внимание, — живо отозвался Куприн, всё более ясно представляя себе жалкий и самоотверженный характер этого П. П. Ж.
— Ну так вот, установить личность этого господина было для меня, конечно, легко. Он оказался мелким почтовым чиновником Петром Петровичем Жолтиковым. Жил он в начале старого Невского, в громадном доме барона Фридерикса, в котором сдавались дешёвые комнаты и квартиры. В ближайшее воскресенье мы с Колей отправились к нему. По грязной чёрной лестнице поднялись на пятый этаж. Открыла нам хозяйка квартиры, неопрятная, растрёпанная женщина, и указала комнату Жолтикова. Убогая обстановка, сам он невзрачный, небольшого роста, страшно растерявшийся, испуганно смотревший на нас, — всё это произвело на меня тяжёлое впечатление. Я положил на стол коробочку с браслетом и вежливо попросил его впредь не только не посылать моей жене подарков, но и перестать писать ей письма. Тут Коля перебил меня, очень резко сказав, что мы примем меры… Я не дал ему договорить — убитый вид Жолтикова меня обезоруживал…
Любимов замолчал, отвернулся от собеседника и сказал тише, приглушённее:
— Он ведь так же, как я, любит Милочку, и я не могу сердиться на него. Я счастливый соперник, и мне его жаль. Ведь если бы он был крупным чиновником, а я бедным служащим, может быть, Милочка и полюбила бы его, а не меня… Кто знает!
«Э, да в тебе чиновник не заглушил ещё человека, — невольно подумал Куприн. — Но со временем кто знает…»
И тоже тихо, но твёрдо ответил:
— Да, судьба не бескорыстна. Она всегда покровительствует успеху…
Домой с Марией Карловной они возвращались поздно за полночь, пешком, по тихим малолюдным улицам, примыкающим к Таврическому саду. Мысли Куприна всё ещё были заняты этой трогательной и грустной историей.
Если осторожно соскоблить иронический налёт, нанесённый нашим милым рассказчиком, — говорил он жене, — обнаружится безнадёжная, трогательная и самоотверженная любовь, на которую способны очень немногие. Женщины не всегда в силах оценить такое святое чувство…
Он помолчал, прислушиваясь к чему-то своему, потаённому, потом тряхнул головой, отгоняя неприятные мысли:
— Ты знаешь, Машенька, сейчас все новые впечатления у меня не отстоялись. Я свернул их, как ленты «кодака», и уложил в своей памяти. Там они могут пролежать долго, прежде чем я найду для них подходящее место и разверну их. Когда проходит время, глубже чувствуешь и оцениваешь прошедшее — людей, встречи, события. Но мне кажется, Жолтиков будет моим героем. Я подниму его образ, его бедную жизнь, которая, возможно, оборвётся — оборвётся трагически. Я даже хотел бы облагородить тот дутый аляповатый браслет, который он прислал Людмиле Ивановне. Пусть это будет гранатовый браслет, подаренный мной тебе? Ты не рассердишься, Машенька, нет?
Куприн нашёл в муфте маленькую горячую ручку жены и смущённо добавил:
— В юности, ещё юнкером, нечто подобное испытал я сам… Я долго хранил у себя случайно оброненный при выходе из театра носовой платок незнакомой мне женщины…
7
Рано утром 24 февраля 1902 года Александра Аркадьевна Давыдова скончалась от паралича сердца.
Хоронил издательницу «Мира божьего» весь литературный Петербург. На многолюдных поминках к Куприну подошёл с незнакомцем Богданович, у которого глаза были красны и припухли от слёз.
— Познакомьтесь, — сказал он и представил их друг другу: — Александр Иванович Куприн — Фёдор Дмитриевич Батюшков…
Перед Куприным стоял высокий худощавый сорокапятилетний мужчина, со строгим сухим длинным лицом в небольшой каштановой бороде и добрым взглядом спокойных серых глаз. Куприн уже знал о Батюшкове, что это профессор, историк западной литературы, потомок старинного знатного рода, внучатый племянник известного поэта пушкинской поры. Он знал также, что именно Батюшкову члены редакции после кончины Давыдовой предложили быть руководителем журнала «Мир божий».
Заговорили о покойной, о её заслугах перед отечественной словесностью. Куприн сразу отметил про себя, что ни в словах Батюшкова, ни даже в его интонации не было той почти обязательной лицемерной, преувеличенной печали, которую почитали долгом выказать многие из присутствующих.
— Что ж, надо вести корабль дальше, — сказал он Батюшкову. — Капитанский мостик пуст, и вам, очевидно, придётся браться за штурвал…
— Я с большими колебаниями принял предложение редакции, — ответил тот. — Но кому-то приходится быть администратором. Вы знаете, Александр Иванович, в искусстве люди заурядные часто совершенно искренне сетуют на то, что организационная работа отвлекает их от творчества, не даёт возможности писать. Они хотят так объяснить себе собственное бесплодие. Могу сказать без всякого самоуничижения, что для творчества я не создан. И потому обязан посильными средствами работать там, где принесу наибольшую пользу…
— Но у вас есть то, что так редко встретишь в литературе, — живо возразил Куприн. — Культура, огромные знания!
— Пусть так, — согласился Батюшков, — но мы, книжники, живём жизнью вторичной. Что с того, что я могу сейчас процитировать латинскую мудрость, кельтский эпос или французских парнасцев? Это всё чужой, заёмный опыт. У нас нет чувства первородства, которое отличает художника истинного, нет того божественного огня, который горит в вашей душе… Я ведь давно слежу за вами, Александр Иванович, за вашим добрым, стихийным даром…
Всё это было сказано просто, естественно и поразило Куприна именно искренностью, отсутствием рисовки. Он ещё не знал того, что Батюшков станет его самым задушевным, самым близким другом на протяжении всей почти двадцатилетней жизни в России.