Кутузов

Михайлов Олег Николаевич

КНИГА ВТОРАЯСЕЙ ИДОЛ СЕВЕРНЫХ ДРУЖИН

 

 

ЧАСТЬ I

 

Глава перваяГАТЧИНСКИЙ КАПРАЛ

 

1

Михаил Илларионович сидел на старой смирной лошади в конной толпе генералов.

Теперь каждое утро все, от прапорщика до фельдмаршала, отправлялись на неизбежный вахтпарад, словно на лобное место. Никто не знал, что ожидает его там: внезапная милость, исключение из службы, ссылка, крепость или даже позор телесного наказания.

Над Россией сгустилась тьма павловского царствования.

Дворцовая площадь тонула в сизой стуже. Дивное творение Растрелли было обезображено расставленными повсюду аляповато-пестрыми шлагбаумами и будками. В ночь на 6 ноября, когда Екатерина еще была жива, Павел в сопровождении гатчинцев Аракчеева, Линденера и Капцевича самолично воздвигал их.

Из промозглой мглы, колыхаясь, выходили один за другим гвардейские полки. Павел, с обнаженной головой, держа шляпу в левой руке, летел вдоль строя на сером в яблоках кургузом жеребце. За ним поспешали великие князья Александр и Константин, военный комендант Петербурга Аракчеев, дежурные генералы и адъютанты. Император размахивал правой, в кожаной желтой краге рукой и громко и картаво кричал, выравнивая прусский гусиный шаг:

– Раз-два! Раз-два! Левой-правой! Левой-правой!..

В новом государе в полном блеске воскресло военное дурачество покойного Петра Федоровича.

Холод проникал в неудобную, тесную одежду, болели виски.

В шесть пополуночи военный парикмахер завладел седой головой Михаила Илларионовича, обстриг спереди остатки волос и натер ему лоб истолченным в порошок мелом. Затем, надев пудермантель, он обильно смочил волосы квасом, в то время как другой куафер щедро осыпал пуховкой на голову муку и расчесывал гребнем. После пришлось сидеть не шевелясь, пока не затвердела клейстер-кора. Сзади привязали железный прут для косы, а по бокам, на высоте половины уха, прикрепили войлочные пукли, которые держались с помощью проволоки, немилосердно сдавливающей голову.

Потом Кутузов облачился в новую форму, напомнившую ему времена Петра III.

Теперь Михаил Илларионович мог оценить удобство прежней одежды, введенной Потемкиным: суконные шаровары, свободный кафтан, наподобие куртки, не говоря уже о прическе – рядовых стригли под горшок. Сейчас солдат нарядили в темно-зеленый толстого сукна мундир с отложным воротником и обшлагами кирпичного цвета, дали шляпу с огромными загнутыми полями – «городами», которая, однако, едва держалась на голове, до невозможности стянули шею черным фланелевым галстуком, а ноги обули в курносые смазные башмаки с туго перехваченными за коленом черными суконными штиблетами. Кавалеристам вместо сабли, наносившей страх врагу, воткнули в фалды по железной спичке, удобной только перегонять мышей, а не защищать жизнь свою. Унтер-офицерам вручили совершенно бесполезную в бою двухсаженную алебарду и навесили подле тесака трость – как наиболее убедительный аргумент воинского воспитания...

– Марш! Марш! – несся над площадью резкий голос императора.

Свое гатчинское войско Павел уравнял с гвардией, что вызвало в полках дружный ропот. Это были по большей части люди грубые, малообразованные, сор русской армии. Выгнанные из полков за дурное поведение, пьянство или трусость, они нашли прибежище в гатчинских батальонах, где, добровольно обратясь в машины, сносили от наследника-цесаревича брань, оскорбления, а случалось, и побои. Ныне вся армия пригонялась под их образец. Глядя, как солдаты и офицеры старательно тянут ногу под треск барабанов и писк флейтуз, Кутузов сказал себе:

«Словно они сошли со старорусской гравюры, изображающей Семилетнюю войну...»

Внезапно Павел подскакал к командиру одного из полков, перегнулся, схватил его за ухо и потянул к себе с возгласом:

– Что же вы, рекалии, не маршируете! Я же сказал: «Вперед марш!»

Солдаты еще не научились понимать новых команд. Вместо приказа «К ружью!» теперь говорилось «Вон!», вместо «Заряжай!» – «Шаржируй!». Привычное «Ступай!» заменили французским речением «Марш!».

– Всех офицеров на гауптвахту! Полковника из службы исключить! – надуваясь лицом до красноты, зашелся в гневе Павел.

Аракчеев, сутулый, худощавый и жилистый, громко и подобострастно добавил, указывая на полковые знамена:

– Развесили, гог-магог, екатерининские юбки!..

От резких, гугнивых криков лошадь под Кутузовым заволновалась. Михаил Илларионович успокаивал ее поглаживанием, ласково приговаривая:

– Смирно, Зефир... Стой спокойно, мой дружочек...

Да, теперь надобно было учиться всему сызнова.

Не только солдатам – седым екатерининским генералам пришлось знакомиться с тайнами гатчинской экзерциции. В Зимнем дворце был учрежден тактический класс, за которым надзирал Аракчеев, а преподавали бывший учитель фехтования Каннибах и бывший лакей графа Апраксина Клейнмихель. Герои, штурмовавшие Очаков и Измаил, зубрили значение плутонгов, эшелонов, пуан-де-вю, пуан-д'аппюи и других мистерий прусского воинского устава. Михаил Илларионович встречал там новопроизведенных фельдмаршалов Салтыкова и Репнина, старика Прозоровского, наконец, Ивана Лонгиновича Голенищева-Кутузова, у которого р Морском кадетском корпусе и давал некогда уроки фехтования выскочка-немец...

Павел уже здоровался с генералитетом. Он милостиво побеседовал с Павлом Васильевичем Чичаговым, вспомнил, в качестве генерал-адмирала русского флота, должность которого занимал с двенадцати лет, о былых заслугах его отца-флотоводца и изволил дать для целования руку. Контр-адмирал Чичагов исполнил это с удовольствием, преклонив колено, и вызвал царской милостью зависть у наиболее пылких обожателей императора.

После парада Михаил Илларионович проследовал вместе с прочими военачальниками в залы Зимнего дворца.

Ожидали выхода Павла, затворившегося в кабинете для подписания бумаг. Вскоре шталмейстер громко назвал имя Чичагова, который приглашался на экстренную аудиенцию. В толпе шушукались, что может взойти новая звезда.

Кутузов оглядывал хорошо знакомые лица, вспоминая, как в последний раз ему довелось увидеть Екатерину Алексеевну.

Уже утром 5 ноября Михаил Илларионович был извещен о смертельном апоплексическом ударе, поразившем императрицу, с которой он расстался накануне. В девятом часу из Гатчины примчался цесаревич. Он расположился в угольном кабинете, примыкающем к спальне государыни, и не мешкая занялся разбором ее бумаг.

Кутузов, как и все, кого призывал Павел, принужден был пройти мимо его еще дышавшей матери. Все усилия докторов привести императрицу в чувство ни к чему не приводили. Комнатная прислуга не смогла даже поднять ее на кровать, и Екатерина лежала с закрытыми глазами на полу, на сафьяновом матраце. Страдания неузнаваемо изменили черты ее благообразного лица.

Никто из близких государыне вельмож не посмел предать гласности ее волю, по которой российский престол, минуя Павла, передавался великому князю Александру. Вчерашние ненавистники цесаревича угодливо спешили возвести его на трон. В Гатчину поскакал брат последнего фаворита Николай Зубов.

Весть о смертельной болезни Екатерины привез Павлу его будущий убийца...

Из верных уст Михаил Илларионович слышал о судьбе завещания. Когда Павел с Безбородко разбирали бумаги Екатерины, тот указал цесаревичу на пакет, перевязанный черной лентой. Павел вопросительно поглядел на графа Александра Андреевича, который молча указал на топившийся камин...

С треском растворились белые с золотом двери государева кабинета. Перед сановниками и генералами предстал Чичагов. Но в каком виде! В одном положенном по уставу желтого цвета нижнем белье! Два офицера-гатчинца препроводили контр-адмирала мимо обалдевшей толпы до кареты.

«От такого императора хорошо бы держаться подальше...» – подумалось Кутузову.

Павлу всюду мерещились якобинцы и революционная зараза. На этом и сыграл товарищ Чичагова по службе адмирал Кушелев, понятно не желавший его чрезмерного возвышения. Он сообщил государю, что Павел Васильевич заражен якобинским духом и собирается перейти на службу к англичанам. Чем нелепее было обвинение, тем легче оно воспринималось новым императором как истина.

Когда Чичагов вошел в кабинет, он по глазам государя приметил, что тот сильно гневается.

– Сударь! Вы не желаете служить мне? Вы хотите служить иностранному принцу? – закричал Павел.

Чичагов догадался, откуда дует ветер. Он открыл было рот, чтобы уверить императора в невозможности этого: английская конституция не дозволяла принимать на службу иностранцев. Но император не дал ему вымолвить и слова. Он затопал ногами и еще громче закричал:

– Я знаю, что вы якобинец! Но я разрушу все ваши идеи! Уволить его в отставку и посадить под арест! – Он обратился к адъютантам: – Возьмите его шпагу! Снимите с него ордена!

Контр-адмирал выслушал крики Павла хладнокровно. Он сам снял свои регалии и передал их офицеру.

– Отослать его в деревню с запрещением носить военную форму! – продолжал сердиться император. – Или нет! Снять ее с него теперь же!

Флигель-адъютанты бросились на Павла Васильевича, как звери, и с необыкновенной быстротой раздели его. Чичагов не терял присутствия духа. Соображая, что Павел, увлекшись, может сослать его в Сибирь, он обратился к одному из офицеров и попросил отдать бумажник, оставшийся в мундире. Тот смутился и сказал, что бумажник ему возвратят.

– Уведите его! – закричал опять государь.

Чичагов не успел дойти до своей квартиры, как его нагнал флигель-адъютант с собственноручной запиской императора. Это было приказание посадить Павла Васильевича в Петропавловскую крепость...

«Говорят, что, еще будучи наследником, Павел лелеял мысль править железной лозой. Бедная Россия! Не ведомо никому, сколь долго ей придется терпеть эту Павлову лозу!» – сказал себе Михаил Илларионович, покидая Зимний дворец.

 

2

В числе немногих видных деятелей прежнего царствования Кутузов не только избежал немилости и опалы, но и получил от нового государя почетные назначения и награды. Он удержался посреди той вакханалии разжалований, арестов, ссылок, какая была развязана с приходом Павла. Подсчитано, что за четыре года и четыре месяца своего короткого правления новый император уволил из армии семь фельдмаршалов, более трехсот генералов и две тысячи штаб– и обер-офицеров. Около двенадцати тысяч чиновников и военных было сослано в Сибирь: по три тысячи в год, по 250 – в месяц, по 8 – каждый день.

«Корабль не грузился, а выгружался способными людьми», – писал кабинет-секретарь Екатерины II Завадовский.

Помимо стремления во всем идти наперекор политике своей великой матушки в поступках Павла огромную роль играло мимолетное настроение, вихрь, каприз. Он уволил в отставку Платона Зубова и сослал в дальние деревни старую и больную Екатерину Романовну Дашкову, но милостиво обошелся с Алексеем Орловым, одним из убийц своего отца. Будучи в Москве, новый государь с похвалой отозвался о состоянии тамошних войск. Однако на возвратном пути в Петербург, на 172-й версте от первопрестольной, вдруг решил разжаловать 132 офицера за то, что они заболели и не могли участвовать в вахтпарадах. Путешествуя по Смоленской губернии, император приметил, что в слободе Пиев множество крестьян чинят по приказу своего помещика Храповицкого дорогу и мост, в то время как строго запрещалось делать какие бы то ни было приготовления к царскому приезду. Прибыв на ночлег, взволнованный Павел повелел великому князю Александру подготовить указ, приговаривающий Храповицкого к расстрелу.

– Я могу сказать о себе, как о славном городе Париже, у которого на гербе начертано: «Плавает, но не тонет», – шутил Михаил Илларионович, узнавая о новых причудливых поступках императора. Они диктовались экзальтацией, романтическим дилетантизмом, мгновенным порывом.

Государь объявил об амнистии находящимся в заключении после кампании 1794 года полякам. Он сам приехал в Мраморный дворец, где содержался под стражей знаменитый генерал Костюшко, со слезами на глазах обнял его, даровав свободу, и сказал:

– Такому храброму воину неприлично быть без шпаги. Возьмите мою...

Был возвращен из далекого Илимска Радищев и выпущен из Шлиссельбургской крепости Новиков. Во время милостивой аудиенции Павел спросил Новикова, чего тот хочет. Последовала просьба освободить всех заключенных по его делу, что и было исполнено. Подвергшийся преследованиям при Екатерине друг Алексея Михайловича Кутузова масон Лопухин был вызван в столицу, произведен в действительные статские советники и назначен секретарем императора.

Многие порывы Павла были благородны, но чаще всего и они приводили к неожиданным и даже печальным последствиям. Первым его распоряжением, отданным Лопухину, было подготовить рескрипт об уничтожении печально известной тайной экспедиции, где кнутобойничал Шешковский, и освобождении всех без исключения узников. Однако в то же время крепости были переполнены, только в Петропавловской томилось 900 заключенных. Государь воспретил помещикам употреблять крепостных на работах более трех дней в неделю и приказал, чтобы крестьяне, наряду с прочими сословиями, присягали ему на верность. Но помещики толковали указ в свою пользу, а манифест о присяге породил слухи об освобождении и вызвал в центральных губерниях волнения, которые были подавлены с необыкновенной даже для того времени свирепостью князем Репниным.

– Единственно приятно, – рассуждал Кутузов в кругу семьи со своим верным другом Екатериной Ильиничной, – что во время возмущения одному из гатчинских извергов – Линденеру крепко досталось по спине крестьянской дубинкой...

Павел произвел в фельдмаршалы графа Н. Салтыкова, князя Репнина, графа Чернышова, а затем – Каменского, Эльмпта, Мусина-Пушкина, И. Салтыкова, Гудовича. И в то же время заточил в глухом Кончанском великого Суворова.

Отчего же августейший гнев миновал Кутузова? Ведь Михаил Илларионович ходил в последние годы в любимцах у Екатерины Алексеевны.

Тут сказывалось многое: обычная кутузовская предусмотрительность, осторожность, ревностное отношение к службе – не только к духу, но (что особенно ценил Павел) и к букве ее – и, не в последнюю очередь, связи Михаила Илларионовича. В числе покровительствовавших ему лиц недаром были второй после покойного Панина наставник государя Репнин и с детских лет приближенный к особе Павла Иван Лонгинович Голенищев-Кутузов.

Михаил Илларионович участвовал в маневрах, производившихся в сентябре 1797 года в Гатчине. В декабре он был вызван на аудиенцию к императору.

– Этим господам в Берлине вздумалось водить меня за нос! – сказал Павел Кутузову. – Но они забыли... – раздражаясь, продолжал он, проводя рукой по лицу, – что у меня носа нет! Вероломство прусского двора вынуждает меня просить от короля объяснений, с кем же он, с господами якобинцами или с нами. И вам, Михайла Ларионович, я доверяю решать сей щекотливый вопрос...

17 декабря Кутузов отправился в Берлин, к новому прусскому королю Фридриху-Вильгельму III, со специальной миссией.

 

3

Двадцатисемилетний чрезвычайный и полномочный министр при берлинском дворе граф Никита Петрович Панин, сын знаменитого екатерининского вельможи, временами приходил в отчаяние от противоречивых инструкций, получаемых от своего пылкого императора.

Павел Петрович так часто и круто менял политический курс, что сотрясал все здание российской дипломатии. В сущности, новая политика Петербурга преследовала единственную цель – полное отрицание предшествующей. От действий, направленных на территориальные приобретения, Россия должна была обратиться к противоположным – отказу от всяческих завоеваний. Ко всеобщей радости, был отменен назначенный Екатериной II рекрутский набор, а затем последовало прекращение войны с Персией. Все, достигнутое во время тяжелого похода армии Валерьяна Зубова в Закавказье, бросили поспешно, без толку. Лишь бы вырвать с корнем посеянное царицей.

Новое правительство волновали не практические нужды собственного государства, а отвлеченные заботы о других державах. Оно заявило о намерении «противиться всевозможными мерами неистовой Французской республике» и тем самым открыло двери к «спасению» Европы ценой русской крови и без всякой пользы для страны. Это немедленно поняли в Австрии и Англии и решили втянуть Россию в войну против «богомерзкого правления» французов и выманить наконец русские войска за границу. Именно тогда заложены были предпосылки нашего поражения на чужих полях Аустерлица и Фридлянда...

В шифрованных, строго секретных письмах к своему кузену и вице-канцлеру князю Куракину Панин именовал высочайшие указания «бестолковыми» и даже называл их «галиматьей», упрашивая никому не показывать свои депеши, а только пересказывать их устно наиболее доверенным лицам, в числе которых назывался граф Безбородко.

Речь шла об удержании французского кипятка за Рейном с помощью плотной крышки, роль которой отводилась «четвертному союзу»: России, Англии, Австрии, Пруссии. В то же время опасно было бы оплачивать такой альянс усилением двух последних держав новыми приобретениями за счет Италии и германских княжеств. Чередуя посулы с угрозами, что революционный поток сметет шаткую плотину, возведенную переговорами в Кампо-Формио, Панин с удивительным для его лет упорством пытался выправить крен в политике берлинского двора, несмотря на интриги влиятельного министра иностранных дел Гаугвица.

Однако боготворимая Павлом Петровичем Пруссия не чувствовала ни малейшего желания сражаться из-за отвлеченных начал с «возмутительными идеями», олицетворяемыми Французской республикой. Немцы, как всегда, были практичны. Фридрих-Вильгельм II желал воспользоваться разладом, царившим в Европе, лишь для округления своих владений. С этой целью он заключил с Францией договоры, которые обусловили нейтралитет Пруссии и солидное приращение ее территорий в недалеком будущем.

Соглашаясь с ненавистной Французской республикой оставались полной тайной для Павла. Когда же король счел наконец возможным сообщить ему секретные пункты договора об уступке Директории левого берега Рейна и предстоящем вознаграждении Пруссии за счет германских владений, это вызвало полное охлаждение русского государя к своему недавнему другу. В гневе Павел не постеснялся сообщить доверенную ему тайну послу Австрии в Петербурге, что вызвало смятение в дипломатическом мире. Зияющая брешь возникла в отношениях двух государств, только недавно скрепленных почти братскими узами.

5 ноября 1797 года скончался масон и мистик Фридрих-Вильгельм II – ровно через год после смерти русской императрицы. Владетелей старой Европы раздирали противоречия и тяжбы. Споры наконец так ожесточились, что австрийский император Франц предложил новому прусскому королю просить Павла о посредничестве. Местом переговоров был назначен Берлин, куда выехал со специальными полномочиями фельдмаршал Репнин. Предполагалось достичь доброго согласия между членами разваливающейся коалиции.

Между тем, пользуясь раздорами, царившими среди монархов, на проходившем в ту пору Раштадтском конгрессе уполномоченный Директории Кальяр предъявлял Европе все новые непомерные требования.

Репнин в своей миссии не преуспел. На предложение заключить оборонительный пакт против Франции граф Гаугвиц отвечал, что Пруссия желает сохранить нейтралитет. Павел сердился на Репнина и приказал ему отправиться в Вену, а Панину продолжать переговоры. По возвращении в Россию князь Николай Васильевич был и вовсе удален от службы. Негласным же послом на переговорах назначался Кутузов.

Хотя формальным поводом для поездки было приношение поздравлений восшедшему на престол Фридриху-Вильгельму III и в специальной инструкции Михаилу Илларионовичу вменялось всячески уклоняться от любых политических вопросов, на деле, что только и бывает в дипломатии, все обстояло как раз наоборот. Ему надлежало добиться успеха на том скользком берлинском паркете, где не удержался его покровитель Репнин.

Кутузов еще находился в пути, когда последовал лестный императорский рескрипт о его назначении на место фельдмаршала Каменского инспектором войск Финляндской инспекции и шефом Рязанского мушкетерского полка. Он еще только начал нащупывать тайные нити прусской политической машины, как был произведен государем в генералы от инфантерии.

Павел желал тем самым выразить Михаилу Илларионовичу свою полную доверенность.

 

4

Кутузов прибыл в Берлин 27 декабря 1797 года.

Начались хлопотные аудиенции, визиты, представления. Так как молодой государь болел корью, Михаил Илларионович встречался с его родственниками, с вдовствующей королевой, с тетками и дядьями, очаровывая их рассказами о своей беседе с Фридрихом II, о замечательных прусских порядках и о масонских добродетелях скончавшегося государя. Он поражал собеседников чистотой берлинского выговора, натуральностью немецкого языка.

– Эхте дойч! Настоящий немец! – качали пудреными париками принцы и бароны.

Между делом Кутузов подбирал ключи к Гаугвицу, которого надлежало либо привлечь на сторону России, либо постараться лишить монаршьего благоволения, буде он неуступчив и упрям в своем твердолобом франкофильстве.

Вечерами, в промежутках между деятельными трудами в берлинских гостиных и замках, Михаил Илларионович обсуждал положение с молодым русским послом и племянником своего покойного наставника графа Никиты Ивановича – Никитой Петровичем Паниным. Он готовился к встрече с Фридрихом-Вильгельмом III и сам готовил для нее почву.

– Генерал, – говорил Панин, – король еще молод и столь неопытен, что вас, возможно, удивят его суждения и оценки...

– О его молодости, – улыбнулся Кутузов, – свидетельствует и самый недуг, из-за которого я лишен счастья представиться ему...

– Да, – не мог сдержать ответной улыбки граф Никита Петрович, – я переболел корью пяти годов от роду...

– А его величеству уже идет тридцать седьмой... Впрочем, у монархов особый счет летам. Я в эти годы уже давно командовал полком...

– И получили тяжкое ранение, – вставил почтительно граф Никита Петрович.

– Давняя история! – махнул пухлой рукой Кутузов. – Ну, вот, стало быть, вернемся к графу Гаугвицу, в коем корень зла. Сей зрелый муж был по сию пору в интимных хлопотах с Кальяром и даже слышать не желал о картеле с Россией. Однако генерал-адъютант его величества Кекериц в бытность мою на приеме у ландграфини Гессен-Кассельской конфиденциально сообщил, что с приездом нового французского посланника Сиеста любовь сия может и порасстроиться...

Панин в некотором волнении подался вперед:

– Учтите, генерал, что Кекериц имеет пристрастие к графу Гаугвицу! И посему нужно проявлять в разговорах с ним крайнюю осторожность!

Кутузов смежил свой больной правый глаз и добавил:

– Да, и ежели я не дурной физиономист, то, смею еще заметить, Кекериц честен и недальновиден. Для нас же главное то, что он пользуется отличным доверием и милостью своего короля. Я, кажется, произвел на него впечатление своей беседой. Доселе старался я в разговорах с сим человеком распространяться о делах, посторонних политике. Разговаривал всего более о ремесле военном. Но тут он сам вступил со мной в рассуждение о страшных успехах французской вольницы...

...Пока тянулись переговоры в Берлине, Директория продолжала создавать республики в Северной Италии, а затем заняла Пьемонт и сделала сардинского короля пленником в собственной столице. Французы вошли в Рим, провозгласили его республикой, а папу увезли в Париж. Войска Директории не покидали Голландии и овладели Швейцарией, объявив, что желают усмирить внутренние распри кантонов. Принимая в Париже польских депутатов, Директория объявила свое покровительство образованию ляшских легионов в Северной Италии. Легионы тайно предназначались в качестве ядра будущей польской армии. В Тулоне производились огромные морские вооружения, назначение которых хранилось в глубоком секрете. Революционная Франция мало-помалу становилась Францией агрессивной, войны – захватническими, цели – грабительскими.

Не об освобождении, а о покорении других народов, попрании их национального достоинства шла теперь речь...

Михаил Илларионович продолжал рассказывать о своей беседе с Кекерицем:

– Я лишь разделял с ним его омерзение французскими поступками и незаметно подогревал его жар. И тогда он заключил, что спасение Европы зависит от самодержца российского, что только он один сильным влиянием может соединить австрийский и прусский дворы, дабы поставить преграду гибельному наводнению. Я ничем не поддался ответствовать на его предложения и лишь выражал общие слова нашей доброй дружбы. Но семя посеяно, граф. Теперь будем ожидать всходов...

Проводив Кутузова, Панин тотчас же начал составлять шифрованную депешу вице-канцлеру Куракину.

«Подобно вам, милый кузен, – писал он, – сознаю трудность выбора человека, долженствующего быть моим помощником. Так как предварительный наказ хотят дать генералу Кутузову, нет ли возможности остановиться на нем и оставить его на несколько времени? Признаюсь, я предпочитаю его весьма многим. Он умен, со способностями, и я нахожу, что у нас с ним есть сходство во взглядах. Если пришлют кого иного, мы потеряем драгоценное время на изучение друг друга и, так сказать, на сочетание наших мнений. Еще одна из главных причин заключается в том, что он имел успех при дворе и в обществе. Старому воину они здесь доступнее, чем кому иному, и с этой выгодой он соединяет еще другую: знает в совершенстве немецкий язык, что необходимо. Наконец, повторяю, я думаю, что он будет полезнее другого и что мы с ним всегда поладим...»

Помимо выполнения важной дипломатической миссии у Михаила Илларионовича была еще одна, приватная цель. Он разыскивал в Берлине давнего знакомого – Алексея Михайловича Кутузова.

 

5

Связь с Россией сохранялась лишь до разгрома масонских гнезд в Москве. «Братья» Алексея Михайловича но ложе сообщали ему обо всех ратных успехах славного генерала. Князь Трубецкой писал в Берлин 3 апреля 1791 года: «Друг твой Михаил Ларионович пожалован в генерал-поручики, с чем тебя поздравляю». После сражения у Бабадага Лопухин извещал Алексея Михайловича: «О победе за Дунаем, одержанной твоим Кутузовым, ты, я чаю, уже знаешь из ведомостей. Я слыхал, что сему искусному и храброму генералу пожалован крест Святого Георгия второй степени». В другом письме в Берлин он добавлял уже о Мачине: «И на оной баталии с визирем, между прочим, отличился твой Михаил Ларионович Кутузов, коему все отдают справедливость. За сию баталию пожалована ему, сказывают, шпага с бриллиантами...»

Но Алексей Михайлович ничего не получает от самих Кутузовых.

«Не могу себе представить, – сокрушенно обращается он к Екатерине Ильиничне в октябре 1791 года, – чтоб вы забыли совершенно человека, которого вы удостаивали вашей дружбою; сердечные ваши свойства подтверждают мое мнение. Но чему же припишу я ваше столь упрямое молчание?..

Я не намерен углубляться в исследование причин, мне не известных, скажу только вкратце, что молчание ваше убивает меня. Не забывайте старой пословицы: «напуганная ворона и куста боится», обратите оную на меня и представьте, с какими страшными чудовищами воображения ныне я принужден сражаться! И так, хотя из сожаления, рассейте одною строчкою руки вашей мрачные сомнения, в которые я погружаюсь».

Однако ответа не последовало.

Еще до того, как грянул гром, Михаил Илларионович ощутил, что над московскими масонами сгущаются тучи. Прежде чем начались репрессии, он посоветовал Екатерине Ильиничне прекратить ставшую особо опасной переписку. А после арестов и ссылок она сделалась уже и вовсе невозможной...

Теперь Кутузов желал искупить невольную свою вину. Но известия оказались самые печальные: Алексей Михайлович отошел в мир иной 27 ноября 1797 года, ровно за месяц до приезда Михаила Илларионовича в Берлин. И где? В долговой тюрьме, в жесточайшей бедности! Вот: все мечтал о братстве человечества, о любви и о свободе и умер самой поносной смертью, задолжав жалкую кучку талеров. Не нужный никому!..

«Да, жестоки рыцари Злато-Розового креста! – размышлял Михаил Илларионович. – Видно, Алексей Михайлович потерял всякую ценность для „братьев“. И сразу же был выброшен вон за ненадобностью. Могуча и беспощадна масонская сила. Словно из бездны, восстает она, управляя и стравливая политиков, приносит человеческие жертвы – и все это во имя чего-то тайного. Но чего?.. – Чем долее Кутузов думал над этим, тем яснее понимал тщетность своих попыток. – Право, ведь каждый из братьев допущен лишь к той малой степени, какой он достиг в масонской пирамиде. А выше мрак уже сгущается. И верховное существо, верно, не сидит во мраке: оно само мрак... Но и этой силой надобно воспользоваться...»

Кутузов и в самом деле не пренебрегал своими масонскими связями, что тоже помогало делу. Ведь все окружение покойного короля принадлежало к братству вольных каменщиков. И многие из них сохранили свое влияние.

Он пускал в ход обещания, лесть, одних шармировал, других стращал якобинским пугалом, распространялся о любви русского государя к прусскому королевству и заметно поколебал положение Гаугвица. В высших берлинских сферах его успех перерастал уже в триумф. 12 января 1798 года Кутузова принял Фридрих-Вильгельм III. Михаил Илларионович передал поздравление от своего монарха и от себя добавил:

– Вся Европа, видя ваше величество на троне своих предков, озарилась надеждой, что возобновляется царствование Фридриха Великого...

Польщенный, король отвечал:

– Ваша известность опередила вас, генерал. Его императорское величество, мой августейший брат, не мог дать мне лучшего доказательства своей дружбы, чем избрав вас своим представителем.

Затем Фридрих-Вильгельм наговорил Кутузову еще множество комплиментов. Его заслуги, его военные таланты, его раны – ничто не было забыто. В этот же день и на следующий, когда Михаила Илларионовича удостоила приемом королева Луиза, прусский монарх долго разговаривал с ним о европейских делах, политике берлинского двора. Кутузов не раз ужинал с королевской четой – честь, которая не была оказана австрийскому посланнику графу Штернбергу.

Оставалось, по-видимому, сделать еще несколько последних усилий и выждать необходимое время, чтобы окончательно склонить короля к заключению союза. На столе у Фридриха-Вильгельма III уже лежал подготовленный к подписи документ...

Н. П. Панин – А. Б. Куракину. 19 января 1798 года. Берлин. Партикулярное письмо. Секретно.

«Если вы расположены, милый кузен, оказать мне важную услугу, которой жду от дружбы вашей, я предложу вам еще одно средство, которое нисколько не покажется натяжкой. Пообождите, по крайней мере, до тех пор, покуда генерал Кутузов не выполнит возложенного на него поручения. Если оно – в чем я нисколько не сомневаюсь – будет выполнено к вашему удовольствию; если вы признаете существующее между нами и совершеннейшее единомыслие, – не будет ли тратою драгоценного времени навязывание мне новых хлопот с новичком, которому успеть здесь будет гораздо труднее, нежели генералу Кутузову? Кутузов в Берлине имел удивительный успех, и господину, пользующемуся вашим покровительством, долго придется ожидать того приема, который был оказан здесь Кутузову...»

Теперь у Панина не существовало никаких тайн от Михаила Илларионовича. Граф Никита Петрович перехватил секретную депешу Кальяра, где говорилось: «Господин Гаугвиц до такой степени предан французской нации, что только от Директории зависит заключить договор о союзе. Он ожидает единственно новых инструкций для заключения статей». Надо было торопиться. Кекериц, главный адъютант короля, в свой черед, заверял Кутузова, что слабость зрения после кори Фридриха-Вильгельма – единственная причина, по которой документ о русско-прусском пакте не подписан.

Это напоминало перетягивание каната...

Но доверительные разговоры русского посла с Кутузовым велись не только об интригах Гаугвица и о возрастающей опасности со стороны Франции. Касались и тем самых деликатных. Заходила речь и о царствующей особе, повелевающей из Петербурга. «Совершеннейшее единомыслие» подтверждалось и здесь. Не называя даже имени государя, оба собеседника сошлись в том, что России приходится как никогда солоно, но что худшее – впереди.

Граф Никита Петрович рассказывал, что в столице Пруссии еще помнили о приезде цесаревича и его встречах с Фридрихом II. Проницательный король сказал тогда, в далеком 1782 году, о Павле Петровиче своим придворным: «Он может подвергнуться участи, одинаковой с участью его несчастного отца».

Молчание Кутузова и взгляды, которыми они обменялись, были красноречивее слов.

Именно в Берлине завязались дружеские узы у Кутузова с будущим вице-канцлером и одним из руководителей заговора против Павла...

Между тем все попытки Панина задержать Михаила Илларионовича в Берлине ни к чему не привели. Император считал, что длительное пребывание Кутузова в Пруссии не может быть прилично уже «по большому его чину». А кроме того, генерала от инфантерии ожидали неотложные дела в Финляндии.

Павел был убежден, что стараниями Франции готовится коалиция против России, которая объединит Пруссию, Швецию и Турцию. Еще в 1797 году он составил план на случай войны против шведов и теперь ожидал его апробации со стороны Кутузова. Пришлось поторопиться с отъездом и оставить все так удачно начатое на полпути.

1 марта 1798 года Михаил Илларионович имел отпускную аудиенцию у Фридриха-Вильгельма и его супруги, а 3 марта ездил в Потсдам для осмотра королевских замков, где состоялся, уже без свидетелей, последний доверительный разговор с прусским монархом.

Проезжая мимо Виноградной горки, Кутузов увидел еще заколоченный на зиму одноэтажный дворец Сан-Суси и вспомнил 1775 год. Король принял русского генерала в Новом дворце – последнем сооружении Фридриха II. Вялый и нерешительный, ни в чем не напоминающий своего дядюшку, Фридрих-Вильгельм III встретил Михаила Илларионовича с таким почтением, словно старшего родственника. Кутузову было вручено письмо для императора Павла. Король подарил ему богатую табакерку с собственным портретом и ящик драгоценного саксонского фарфора.

Сердечно прощаясь с графом Никитой Петровичем, Михаил Илларионович говорил ему:

– Страшусь, что картель наш с Пруссией, ежели он и будет заключен, может оказаться хрупким. Как и подаренные мне тарелки с голубыми мечами! Ведь, судя по всему, его королевское величество собирается подписать сразу два противоположных трактата: с нами и с Францией...

8 марта Кутузов выехал из Берлина в Петербург. Его краткая миссия все же сдвинула дело с мертвой точки.

 

Глава втораяПО ВЕЛЕНИЮ МОНАРХА

 

1

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

«20 апреля 1798 года. Выбурх.

По вчерашней почте получил я, милый друг, твое письмо. Это второе после моего приезда. Дороги еще так дурны в здешней прекрасной земле, что тебе никак нельзя подумать ехать, да и мне надобно еще объездить инспекцию. Я, слава Богу, здоров, только от многого письма болят глаза и очень скучно...

Здесь мы хлопочем очень, а потому и соседи наши беспокоятся; от самого этого, что мы готовимся, может быть, все и усмирится...»

За небольшим оконцем, в сетке частого дождя, вырисовывался знакомый силуэт Выборга: гранитные бастионы крепости, основанной легендарным королем Эриком и перестроенной при Густаве Вазе, верхи стрельчатой кирки, мокрая черепица обывательских крыш. Здесь все было памятно Михаилу Илларионовичу по прежнему командованию сухопутными войсками. Зато как переменились с той поры порядки!

Верно, только в России новое лицо может в один день все поставить вверх дном.

Вместо редких курьеров по раскисшим дорогам то и дело бешено скакали фельдъегери. Они отмахивали сотни верст, чтобы разрешить пустячный вопрос, подведомственный командиру батальона. Бесчисленные бумаги за подписью императора определяли не только судьбу корпусов и дивизий, но и участь каждого унтер-офицера. Власть на местах была вытеснена мелочной опекой.

Главным, конечно, оставалось приведение войск к боевой готовности. Михаил Илларионович приступил к обязанностям инспектора с обычным своим усердием. И все закипело! Государь прислал свой план Кутузову и просил высказать предложения о боевых действиях вверенного ему корпуса. Однако Михаил Илларионович не ограничился этим, а составил развернутый проект наступательного движения трех корпусов. Трудился день и ночь и был своим трудом доволен. Но получил от Павла рескрипт: «Повелеваю Вам исполнять то, что прежде предписано мною, когда придет на то время, держась во всем моего плана, от которого я не отступлю». Как будто из Зимнего дворца все видно лучше, чем здесь, на месте, где Кутузов изъездил все маршруты, коммуникации дороги и береговые линии.

Что ж, монаршья воля – закон.

В любом деле теперь Михаил Илларионович был связан по рукам и ногам. Не только передвинуть полк, но заменить пуговицы на мундире нельзя было без царева разрешения. Умерли три обывателя в Кивинованском киркшпиле – рапорт государю. Не отпущено унтер-офицерам положенное число алебард – новая бумага. Возникла нужда в адъютанте по частым разъездам – письмо генерал-майору Нелидову с просьбой донести его величеству, ежели он «сие не дерзновенным считает». Начался или прекратился падеж скота, утонул в Выборгском заливе мастеровой, пьянствует в егерском полку унтер-офицер или капитан берет деньги у солдат – все всепокорнейше докладывается на самый верх.

Да вот третьеводни Кутузову вновь пришлось поволноваться. И из-за чего? Гарнизонный офицер в Выборге напился пьян, нанял тихонечко у фурмана лошадей, уехал за город и увез с собой дочку пастора. К счастью, скоро схватились и отыскали его с ней в слободе. Офицера Михаил Илларионович немедля отдал под караул, а девицу вернул к отцу. Пастор упрашивал не предавать дела огласке, а потихонечку женить виновника. Но Кутузов был иного мнения. Он отправил обо всем случившемся рапорт Павлу и объяснял в письме Екатерине Ильиничне: «Воля императорская женить его или нет... Я не надеюсь, чтобы государь на меня за сие погневался, что его не тотчас хватились и поймали. Впрочем, власть Божия...»

Закончив письмо жене и подписав еще ворох бумаг, Михаил Илларионович мог позволить себе за обедом перелистать свежие газеты. В «Санкт-Петербургских ведомостях» извещалось:

«Сегодня, пополудни в 5 часов, в Кушелевом доме, даст приехавший сюда из Штокгольма с 9-летним своим сыном камер-музыкант Бервалк концерт. Билеты для лож, кресел и прочих мест можно получить у Демута под № 36...

...Всемилостивейше произведен из генерал-майоров в генерал-лейтенанты Войска Донского Орлов...

...В Малой Коломне, в Дровяной улице, под № 66-м, у отъезжающей продаются дворовые люди: девка 18 лет, которая умеет шить цветами и белье чинить, из крестьян; мужик 40 лет, женщина 35 лет, сын 14-ти и девка 16 лет; все они хорошего поведения; серый попугай, который говорит чисто по-русски и песни поет, да гнедой рысак, а о цене спросить в оном доме у хозяина. Тут же отдается лакей с женой в услужение, лакей – портной, а жена – хорошая прачка и шьет в тамбур цветами и блонды плетет; оба хорошего поведения...»

Далее сообщалось, что странствователь Мунго-Парк возвратился из Африки в Лондон. Ни один европеец не проникал так далеко, как он. Мунго-Парк подтвердил известие других путешественников о существовании города Гуссака, лежащего при реке Тумбуктое, который вдвое многолюднее Лондона. Печатались объявления о продаже книг: «Способ отгадывать имена, кто кого любит или о ком задумает» – 15 копеек, «Арапский кабалистик, прорицающий будущее и предсказывающий судьбу каждого человека» – 20 копеек. Говорилось и о птичьем базаре – торговле недавно привезенными в Петербург тульскими, курскими и новосильскими соловьями, обученными свистеть полкуруантами, скворцами-говорунами, а также арзамасскими гусями и учеными жаворонками...

Скучно, скучно!..

Несмотря на обилие забот, Кутузова грызла тоска по настоящему делу. Он не верил в близость шведской кампании. «Завесть, что ли, теневой театр? – думал он. – Или купить курских соловьев? Спрошу Катерину Ильиничну, дорого ли они стоят. А то в эдакой глуши совсем закиснешь. Да скажу, чтоб прислала романов немецких и французских побольше. И когда же прекратится эта финская морока?..»

Летом 1798 года начались переговоры с командующим войсками в шведской Финляндии генералом Клингспором об уточнении сухопутных границ и разграничении островов в Финском заливе. Они продолжались всю осень, а затем и зиму, то прерывались, то возобновлялись сызнова. Кутузов зарылся в карты, в инструкции Иностранной коллегии, дотошно вникал во все мелочи, а сам жадно следил за новым поворотом в российской политике.

Одной из романтических причуд Павла было объявление себя протектором Мальтийского ордена – уцелевшего осколка крестоносцев средневековья. Когда Бонапарт отправился в 1798 году в египетскую экспедицию, он мимоходом завладел Мальтой. Это вызвало у русского императора неудержимый гнев. 10 сентября, в специальной декларации, он принял орден под свое верховное руководство, а 29 ноября возложил на себя сан великого магистра Иерусалимского ордена. Павел горел желанием покарать Францию, в которой, по его словам, «развратные правила и буйственное воспаление рассудка попрали закон Божий».

Последствием всей этой фантасмагории было заключение военного союза с Австрией, а затем – с Англией и Турцией. Русские войска удалось-таки выманить за границу: в октябре корпус генерала Розенберга перешел Буг у Бреста и через Люблин, Краков, Брюнн направился к Кремсу. Как замечает русский историк, «это движение послужило прологом борьбы, завязавшейся вскоре на полях Италии и среди Альп, которая со временем привела всю континентальную Европу в Кремль, а нашу армию в Париж».

Вот когда возникла неотложная нужда в талантливом военачальнике. 6 февраля 1799 года в глухое Кончанское к Суворову примчался флигель-адъютант Павла. Император спешно звал его к себе со словами: «Теперь не время рассчитываться. Виноватого Бог простит». Михаил Илларионович, хорошо осведомленный о предыдущем визите в Петербург великого полководца, когда тот зло осмеял все гатчинские порядки, волновался и спрашивал у Екатерины Ильиничны: «Напиши, пожалуйста, приехал ли Суворов и нет ли каких-нибудь маленьких проказ от его?»

С этой поры, с начала триумфального похода Суворова в Италию, внимание Кутузова приковано к его победам. Взятие крепости Брешиа, сражение при Адде, Тидоне, Треббии, падение Мантуи, битва при Нови – все это вызывало жгучее желание быть там, под знаменами своего славного учителя. Михаил Илларионович сердился на скупые сообщения в газетах и требовал от Екатерины Ильиничны писать ему подробнее о новостях из Италии. 9 июня 1799 года он извещает ее из Фридрихсгама: «Я получил, мой друг, будучи в дороге, твои письма с двумя почтами... Первое после крестин, а второе с известиями о победах Александра Васильевича... Спасибо, что берешь труд описывать. Дай Бог, чтобы была все правда...» 11 июня: «Благодарю тебя, мой друг, за письмо от 8 числа и за добрые вести о Суворове, которому дай Бог». 15 июня из Выборга: «Благодарю за известие о Суворове, и в гамбургских газетах есть, только не все...» 18 июля: «Благодарю за известие о разбитии Моро. Здесь, в скуке, это ужасно занимает». 13 сентября: «Реляции в русских газетах нету о последнем Суворова деле, что мне... обидно...»

Михаил Илларионович искал пути вырваться к чему-то живому, настоящему. Он то намеревался писать генерал-прокурору Сената Александру Андреевичу Беклешову, то думал просить Ивана Лонгиновича Голенищева-Кутузова, чтобы тот доложил государю о переводе его в действующую армию.

Усилиями Суворова и его чудо-богатырей Италия была уже очищена от французских войск. Теперь Англия считала, что настал ее черед использовать русское оружие. По договоренности с Лондоном Павел выставлял 45-тысячный корпус, который высаживался в Голландии. Под предлогом реставрации монархического правления в Нидерландах, объявленных Батавской республикой, британское правительство мечтало сокрушить своего давнего конкурента или хотя бы уничтожить сильный голландский флот.

«Может, в самом деле купить „Арапский кабалистик“ и за двугривенный узнать свою судьбу?» – невесело шутил Михаил Илларионович, читая горячие реляции из разных концов Европы.

27 сентября внезапно последовал приказ Павла о назначении Кутузова командиром экспедиционного корпуса в Голландии вместо генерала Германа.

 

2

Осенние дороги, разбитые колеи, мелкий сыпучий дождик, невозможные радикулитные боли. Эвон, отмахал поболе тысячи верст. Из Финляндии в Петербург, а там через всю Прибалтику на Кенигсберг и далее до Гамбурга. Шутка сказать, сколько лошади намесили грязи.

В тряской дороге думалось трудно.

А было над чем задуматься. Русский экспедиционный корпус был загнан в далекую Голландию и выполнял роль английских ландскнехтов. Австрийцы из Швейцарии передвигались на Нижний Рейн, а на их место должна была вступать армия Суворова. Огромные массы войск в долгих переходах выключались на время из участия в боевых действиях, что уже порождало множество опасных и непредвиденных неожиданностей.

Вести из Голландии приходили самые неутешительные. Вместо сорока пяти тысяч русских солдат туда отправилось только восемнадцать, да еще вошедшие в антифранцузскую коалицию шведы обещались выставить восемь тысяч. Командир корпуса фон Герман оказался никудышным воякой. Когда Павел возвел его в чин генерала от инфантерии, он уже дал разбить себя под Бергеном и сам очутился в плену.

Первоприсутствующий в Иностранной коллегии граф Растопчин извещал Суворова: «Генерал Кутузов заступит место Германа, взятого в плен... Уповательно, что Кутузов лучше сделает: он русский...»

Между тем коалиция дышала на ладан. Русский император все больше возмущался алчностью Вены. Пруссия так и осталась от всего в стороне, англичане откупаются своим крепким фунтом, а от шведов большой помощи не жди. Ныне это не великая держава Карла XII, а заштатное европейское государство, навроде крупного немецкого княжества.

Теперь речь шла не о том, чтобы вытеснить французов из Голландии, а чтобы подобру-поздорову унести ноги. Эвакуироваться в Англию! И кому? Доблестным фанагорийцам, павловским гренадерам, белозерским мушкетерам, тавричанам и тобольчанам. Каждый полк – целая славная история!..

В Гамбурге пришлось в буквальном смысле слова ждать у моря погоды. Вечерело. Кутузов сидел у окошка в Старом городе – Альтштадте и грустно глядел на узенькую средневековую улочку, по которой шествовали чопорные архивариусы с косицами и в синих камзолах, пузатые негоцианты – основа благополучия славного вольного Гамбурга, иноземные гости. А там, приподняв кружевные юбки, прыгают через лужи дамы и девушки. Верно, собрались на бал. У каждой пышная прическа для сохранности укрыта приколотым платочком, и от этого их головки кажутся огромными. Да, здесь идет нерушимый круговорот мирной жизни, и никому нет дела до того, что старый русский генерал ломает башку над неразрешимыми вопросами.

Ведь вот: спешил, спешил да и приехал к разбитому корыту. Остатки русских войск уже перевезены на остров Жерзей – самое дорогое и голодное место. Слышно было, что англичане содержат их хуже, чем во Франции русских пленных. Придется, видно, вовсю дипломатничать в Лондоне. А пока нет возможности даже добиться судна. Да и все равно не выехать из гавани – третий день с моря дует сильный ветер...

В бездельной нуде Михаил Илларионович отправлялся мыслями к детям. Старшие дочки – Парашенька и Аннушка удостоились милости стать фрейлинами. А недавно государь изволил крестить внука Пашеньку. Сам Кутузов 4 октября был пожалован кавалером большого креста ордена Иоанна Иерусалимского и получил имения с тысячью душ. Что и говорить, приятно чувствовать высочайшее благоволение. Но да ведь и опасно! Крутая прилипчивость Павла может обернуться в любой час бедой...

Михаил Илларионович выбрал поострее очиненное перо, и на бумагу легли строки Екатерине Ильиничне: «Я, слава Богу, здоров, но очень скучно, всякую ночь Вас во сне вижу...»

Письмо пришлось прервать: вдогонку Кутузову уже летел фельдъегерь с новым срочным рескриптом: «Отправьтесь немедленно в Россию, где Вы назначены на все должности и на место генерала от инфантерии Лассия, отставленного, по его желанию, от службы».

Михаил Илларионович уже не дивился переменчивости Павла. Снова в дорогу, снова месить грязь. Только непонятно: куда ехать? Хозяйство большое – Литовское военное губернаторство, Литовская и Смоленская инспекция инфантерии, да еще шефство над Псковским мушкетерским полком. Может быть, в Гродно? Или в Вильно? К семье в Петербург не завернешь – опасно. Без позволения государя навлечешь его гнев. А вдруг как императору мыслилось видеть его в Зимнем дворце? Надо спешно узнать у начальника военной канцелярии Ливена...

Кутузов вновь вернулся к письму Екатерине Ильиничне: «Получил от государя повеление с нарочным, по которому мои обстоятельства совсем переменились... Я думаю завтра, ежели карета, которая в починке, поспеет, выехать и ехать прямо в Гродну. Не смею инако сделать; как без позволения в Петербург быть».

Очередная перемена политического курса повернула и дорожную карету Кутузова.

У Павла возник новый план: сосредоточить русские войска на западной границе, чтобы обратить их против возможной опасности в любом пункте Европы, о чем он извещал в рескрипте от 20 ноября 1799 года Суворова: «Назначение, как ваше, так и всей линии, позади вас по границе расположенной и составленной из армий генералов: маркиза Дотишана, Голенищева-Кутузова и графа Гудовича, состоит в том, чтобы положить вовремя, есть ли бы сего дошло, преграды успехам французского орудия и сохранить Германскую империю и Италию от неизбежной погибели, с другой стороны; удержать и венский двор в намерениях его присвоить себе половину Италии, и наконец, есть ли бы обстоятельства были таковы, что французы, шед на Вену, угрожали бы низвержению римского императора, тогда нам идти помогать и спасать его».

Но и этот поворот руля держался недолго.

 

3

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

1800 год. Вильно.

«Любезные и милые детки, здравствуйте. Благодарю за письмы. Я не очень к здешней жизни еще привык; для меня очень шумно, и я должен женироваться для публики, чтобы им не мешать веселиться, и всегда больше устану, нежели повеселюсь. Например, вчерась должен быть в спектакле, после на маленьком бале в партикулярном доме; однако же здесь и маленький бал – 100 человек, где танцевали мазурку, казачка, алемонд, перижорден, этрусский вальс, пока у меня голова не заболела; после в редут, где 700 человек, и, ей-богу, рад, рад, как домой уехал. Мне бы весело в маленькой компании, и в 6 часов выйти и в десять спать лечь, а здесь должен сидеть за ужином, без того обижаются, и ежели я куда не поеду, то никто не поедет. Мне это не здорово и не весело. Впротчем, есть люди очень приятные, и много. Вот моя жизнь. Боже вас благослови...»

Очень хлопотной оказалась генерал-губернаторская должность. К военным делам 16 января добавились и заботы по гражданской части в Литовской губернии. Глазам выпадало так много труда, что Михаил Илларионович страшился за них. Почасту на бумаги времени до обеда не хватало и приходилось занимать еще вечера. А веселая виленская знать просила, настаивала, требовала, чтобы знаменитый генерал уважил своим посещением их танцевальные редуты, праздничные застолья, частные спектакли.

Богатство и роскошь польских и литовских магнатов изумляли даже видавшего виды Кутузова.

Долгое время в Литве соперничали два могущественных дома: Масальские и Радзивиллы. Первые поддерживали партию Чарторижских и помогли Екатерине II возвести на польский престол ее бывшего фаворита – Станислава-Августа Понятовского, родственника Чарторижских и врага рода Радзивиллов. Паны-вельможи жили в Литве настоящими царьками. Они имели при себе своих управляющих – шамбелянов, содержали целые толпы ловчих, оруженосцев и гайдуков. Виленский епископ Ксаверий Масальский вооружил на свой счет целую армию в шестнадцать тысяч драгун и казаков. Князь Радзивилл получал десять миллионов ежегодного дохода и имел двадцатитысячное войско. В его имении в одном из костелов стояли двенадцать золотых статуй апостолов по полтора фута вышиной...

Михаил Илларионович вспомнил далекое уже лето 1764 года – свое боевое крещение, схватку с отрядом Радзивилла, когда на поляне вдруг замелькали белые шапки польской кавалерии. Тогда со своим батальоном Кутузов остановил наступление виленского воеводы, который обратился в бегство. Потом Михаил Илларионович участвовал в штурме польских окопов при реке Овруч и во второй раз имел возможность проверить свою храбрость...

Когда русские войска разбили поляков, Радзивилл успел переправить своих золотых апостолов в Мюнхен и, проживая там, кормил на выручку с литого золота множество соотечественников, покинувших родину...

В том же, 1764 году, перед избранием на престол Станислава-Августа, войска Масальского окружили избирательные сеймики, которые вынуждены были подавать голоса за кандидата России. Сторонники Радзивилла пытались помешать Масальскому и ворвались в замок епископа. Но тот приказал бить в набат и, собрав вооруженный народ, выгнал их из Вильны.

Скоро все переменилось. Поляки возненавидели своего короля. Завязалась Барская конфедерация против Понятовского, и тот же Масальский вместе с Пулавским и Огинским встал во главе ее. Через восемь лет после избрания Станислава-Августа русские войска покончили с польским движением. Огинский, разбитый Суворовым, бежал в Кенигсберг, Масальский – в Париж. В сентябре 1772 года Австрия, Пруссия и Россия договорились о разделе Польши.

С этого момента Вильна отошла к русской короне.

Положение Кутузова в Вильне было до некоторой степени щекотливым. Знать в своем большинстве таила мстительные чувства к России и только ожидала удобного часа. В то же время подъяремный народ – литовцы и белорусы безмолвно отнеслись к произошедшим событиям: от перемены короны они ничего не проигрывали...

На балах и празднествах Михаил Илларионович очаровывал всех этих Радзивиллов, Масальских, Потоцких, Коссаковских, Огинских остроумием и блеском рассказов. Он появлялся в окружении боготворивших его русских офицеров и хорошеньких польских женщин, говорил по-польски и по-французски и незаметно оккупировал чужие сердца. И лишь наедине с собой предавался другим, горьким размышлениям – как сводить концы с концами. Росли доходы, но еще быстрее увеличивались расходы.

Когда у вас пятеро дочерей и вы живете на два дома, не хватает никаких средств. Старшие – Аннушка и Парашенька уже пристроены, но и в замужестве требуют помощи. Скоро придет черед Лизоньки, которая обещает стать очень умной и столь же пылкой. Надо бы ей подобрать жениха. Нежнейший отец, Кутузов озабочен каждым шагом, каждой подробностью в жизни оторванных от него дочурок.

Парашенька, выйдя замуж за Матвея Федоровича Толстого, писать ленится. Вспоминает об отце лишь по нужде в деньгах. Лизонька теперь в семье за старшенькую и стала высокомерна к двум меньшим. Для чего она их обижает? Всегда пишет отцу: «мои маленькие сестры». Словно они двухлетние! А вот Дашеньке завидно, что Лизонька ездила в кавалькаде верхом, а не на линейке. Ну, да ей еще надо лошадку деревянную. И почему Катерина Ильинична не написала, кто был в компании, что за кавалеры? Навещает ли их Антон Коронелли, сопровождавший Кутузова в Константинополь? Вот, может быть, пара для Лизоньки?..

Кутузов здесь, в Вильне, волновался, что не может дать семье столько денег, сколько требуется. Управляющие в имениях постепенно губили все, что давало доход. Поташ не продавался, хлеб не родился, аренды не окупались. А за тысячу верст не очень-то углядишь за порядком. Чуть набегало что-то – уходило на уплату долгов и проценты ростовщикам. А при той дороговизне, какая была тут, жизнь генерал-губернатора стала и вовсе не по карману. Жалованья недоставало даже на обеды, куда Михаил Илларионович приглашал по десятку и больше офицеров. Между тем Кутузову даже еще не было назначено столовых денег. А по гневливости теперешнего государя и это перерастало в задачку: как напомнить?..

«Ты сама знаешь, что наши способы не велики, – писал Михаил Илларионович в ответ на просьбы жены о помощи. – Полячки неопасны, я же не охотник давать никому. Нельзя ли от меня попросить Кутайсова, что мне никакого положения не сделано о столовых деньгах. Ласси получал 300, а Гудович получает 600, по тому праву, что был прежде наместником. Можно бы и мне ту же милость сделать. Мне как-то неловко об этом писать...»

Да, теперь самое близкое лицо к трону – бывший брадобрей Павла, а ныне обер-шталмейстер, крещеный турчонок Кутайсов. Он вместе с петербургским генерал-губернатором Паленом и несколькими гатчинцами вершит судьбу военачальников и чиновников. Он усиливает громкие крики императора, от которых проходит по России стон и дрожь...

 

4

Здесь, в Вильне, Михаил Илларионович узнал о кончине Суворова.

Приходилось быть столь осторожным, что и бумаге нельзя было вверять свои мысли. Все письма вскрывались. Каждый час удача могла перемениться на опалу.

Вот и третьего дня, посреди обеда, за жарким, в дверях показалась фигура в захлестанном грязью плаще. Фельдъегерь! Это имя ныне повергало в ужас. Невольное упущение в военной службе, небрежность в предписанном этикете или принятой императором форме – все могло теперь поменять Кутузову губернаторство в Вильне на какое-нибудь тобольское или якутское. А не хотите ли и без губернаторства? На вечное жительство в дальние деревни? Ведь Михаил Илларионович оставался единственным из крупных военачальников, любимых Екатериной II, кто покамест не испытал на себе ни разу гнева государя. Были лишь мелкие недовольства, а вслед – крупные милости.

Гости за столом побледнели. Только прелестные литовки щебетали по-польски. Кутузов взял поданный конверт и постарался не подать виду, что внутренне весь содрогнулся: на конверте, собственноручно запечатанном императором, печать была необычайной – черной. Что это, как не знак внезапной немилости? Ему предстояла поездка в Гатчину. Неужто будет совсем иная?..

Офицеры с тревогой наблюдали, как Михаил Илларионович, торопливо порвав конверт, никак не вытащит сложенную бумагу с рескриптом. Вот ведь как может статься! Недавно лишь пришел всемилостивейший приказ с похвалой Псковскому мушкетерскому полку, где он шефом, за образцовый порядок. Новый знак внимания от государя. А теперь пальцы одеревенели и никак не поймают ставшую скользкой бумагу...

Он наконец вынул и развернул ее. Это был траурный манифест Павла, извещающий о кончине его старшей дочери Александры.

Кутузов поднялся и зачитал известие. Видел, видел, как во время читки иные офицеры крестились не с печалью, а с облегчением за своего любимого начальника. Еще раз пронесло. Теперь впереди Гатчина...

История с Суворовым огорчила и огорошила. За Итальянский и Швейцарский походы был возведен в Еысшее воинское звание – генералиссимуса с отданием ему почестей даже в присутствии государя. В столице готовилась торжественная встреча герою и был отдан высочайший приказ о воздвижении ему прижизненного памятника. Однако болезнь, признаки которой великий полководец ощутил еще в Праге, в кобринском имении уложила его в постель.

12 марта 1800 года в Вильно проездом в Кобрин был племянник Суворова и его адъютант Андрей Горчаков. От него Кутузов узнал о тревожном состоянии героя. С надеждой Михаил Илларионович сообщал жене: «Думаю, что натура его спасет. У него Вейкарт из Петербурга прислан...»

Но вслед за отправкой к Суворову своего лейб-медика Вейкарта Павел обрушил на больного генералиссимуса град обидных приказов, которые тотчас же рассылались и зачитывались по всей армии. 20 марта «с порицанием» сообщалось, что князь Суворов «вопреки действующему предписанию» имел в своем корпусе постоянного дежурного генерала. 22 марта выражалось «крайнее неудовольствие» государя порядком, в котором находились вернувшиеся из похода войска. Кутузов уже с осторожностью извещает Екатерину Ильиничну 26 марта: «Почта еще не пришла, мой друг; кажется, осталась где-нибудь за реками, которые теперь расходятся. Завтра или послезавтра ожидают здесь Суворова, который едет в Петербург...»

А затем Михаил Илларионович и вовсе ничего не сообщает об опальном генералиссимусе: когда он проехал через Вильну, и сколько там был, и о чем говорили они на своем последнем свидании. Между тем Кутузов рассказывает в письмах к жене о десятках встреч с самыми различными лицами, порою незначительными, делится с Екатериной Ильиничной большими и малыми заботами, тешит ее пестрыми новостями виленской бурной жизни.

Теперь надо было читать между строк.

С нарочитым спокойствием, если не сказать равнодушием, откликается он на роковую весть. 14 мая отвечает Екатерине Ильиничне: «Вчерась, мой друг, имел удовольствие получить твое письмо, в котором ты пишешь о смерти князя Александра Васильевича Суворова. Дай Бог ему вечный покой. Настасья Семеновна также была немолода, но все жаль, пусть бы жила еще... Напиши, пожалуйста, ко мне две вещи: 1-е, слышала ли ты, что я буду в Петербурге к маневрам, и 2-е, как Мальтийский более носят крест».

Кутузов укрывает свои чувства известием о недавней другой кончине – любимой свояченицы Екатерины Ильиничны и жены славного генерала Александра Ильича Бибикова, властной хозяйки, урожденной княжны Козловской. «Все тленно, – как бы хочет сказать он, – и всему приходит свой срок».

Но каждому смертному надлежит терпеливо нести свой крест. Даже если это крест – Мальтийский...

 

5

Маневры в Гатчине обозначали новую и полную смену курса в политике империи.

Составленная с таким трудом коалиция распалась. Готовился разрыв России с Англией и Австрией. К довершению всеобщего недоумения замечались признаки предстоящего в недалеком будущем сближения Петербурга с Парижем. Император обменивался любезными посланиями с первым консулом Франции. В новый картель, помимо России, должны были войти Швеция, Дания и Пруссия.

Бескорыстное заступничество Павла за своих союзников привело к тому, что он с ними рассорился и стал готовиться к войне.

Кандидатами в главнокомандующие назывались граф Пален и Кутузов. Решено было сформировать две армии – одну в Литве, а другую на Волыни. Большие маневры, назначенные в Гатчине на начало сентября 1800 года, должны были стать проверкой как готовности войск, так и способностей обоих генералов.

Главным для Павла, конечно, оставались внешний вид, выправка и строевая подготовка солдата.

Объезжая лагерь в сопровождении начальника кавалерии генерал-лейтенанта Кологривова, графа Ланжерона, генералов Милорадовича и Маркова, а также адъютанта – поручика Федора Опочинина, Михаил Илларионович наблюдал обычную тягостную картину. Солдат мучили подготовкой к маневрам, более похожим на церемониальный парад.

Впрочем, мука эта при Павле повторялась каждый день.

Кроме чистки амуниции, занимавшей время с утра и до вечера, солдаты занимались белением панталон, портупеи и перевязи и уборкой головы. Еще с полуночи всех подымали и начинали натирать тупей и косу свечным салом и набивать, взамен пудры, крупитчатой мукой. Каждого одевали и осматривали, как жениха. Мундир, панталоны, штиблеты, телячий ранец на белых кожаных помочах – все должно было быть пригнано щегольски, в обхват.

Самое трудное заключалось в том, чтобы соблюсти идеальную чистоту в одежде и в форме прически до утра. Солдат и вздремнуть мог не иначе как сидя, вытянув ноги и прислонясь к стене. Главное – не сбить пудры. Малейший изъян в прическе или пятнышко на панталонах – и вновь возня до бела дня. А не то фельдфебельская трость начнет гулять по спине.

– Весь этот парад, граф, напоминает мне крестоносцев средних веков, – позволил пошутить себе Кутузов, когда, после представления императору, они с Паленом разъезжались к своим корпусам.

– Но теперь на дворе уже не двенадцатый, а девятнадцатый век, – с улыбкой на тонких губах ответил новоиспеченный граф и генерал-губернатор Петербурга. – Его величество изволил опоздать. На самую малость. На семь столетий...

Михаил Илларионович показал ему глазами на ехавшего чуть позади Кологривова. Командир всей кавалерии гатчинских войск, он боготворил императора и сам был его первейшим любимцем. Встретив 5 ноября 1796 года секунд-майором, Андрей Семенович в течение двадцати дней прыгнул сперва в полковники, а потом в генерал-майоры, был награжден орденом Святой Анны, а в двадцать три года сделался уже генерал-лейтенантом.

– Вы правы, эксцеленц, – перехватил его взгляд Пален, переходя на немецкий язык. – Но мы продолжим столь многообещающий разговор...

Оба главнокомандующих давно, еще с осады Очакова, знали друг друга, и теперь Пален, формировавший заговор против Павла, желал заручиться если не поддержкой, то хотя бы нейтралитетом влиятельного Кутузова.

Разноцветные фигурки маршировавших на зеленом лугу солдат казались игрушечными. Накануне маневров Михаил Илларионович долго беседовал с престарелым бароном Дибичем, который, как бывший адъютант Фридриха II, пользовался особым благоволением императора. Он в самых учтивых выражениях распространился об известном благородстве почтенного генерала, которое, при его близости августейшей особе, позволяет надеяться на успешное проведение маневров.

Теперь Дибич сопровождал Павла, ревниво всматривающегося в марширующие каре, и на каждом шагу громко восклицал по-немецки:

– О, великий Фридрих! Если бы ты мог видеть армию Павла! Она выше твоей...

Чувствительное сердце императора было покорено. Дибич искусно направлял во время маневров его внимание таким образом, что сумел скрыть неизбежные во время таких операций промахи. Павел в ответ восторгался, что имеет в своей армии двух «столь отличных тактиков».

На третий день маневров, 8 сентября, государь возложил на графа Палена орден Святого Иоанна Иерусалимского большого креста, а на Кутузова – Святого Андрея Первозванного. В высочайшем приказе отмечалось: «Для его величества весьма утешно было видеть достижение войска его до такого совершенства, в каковом оно показало себя во всех частях под начальством таковых генералов, которых качества и таланты, при действиях таковых войск и таковой нации, как российская, могут ручаться совершенно за утверждение и обеспечение безопасности и целости государства».

Михаил Илларионович оказался уже в самой опасной близости к Павлу.

Из Гатчины он извещал жену: «Я вчерась, мой друг, был у государя и переговорил о делах, слава Богу. Он приказал мне остаться ужинать и впредь ходить обедать и ужинать; об тебе много раз говорил, а прощаясь со мною в кабинете, изволил сказать: „Кланяйся Катерине Ильиничне и скажи, что я помню, сколь она мне всегда была предана, и ежели не могу ее непосредственно возблагодарить, то хотя бы тех, кто ей принадлежит“.

Но, каждодневно видясь с императором, который давал ему книги из своей библиотеки, а затем в задушевных беседах обсуждал прочитанное, Кутузов считал дни, когда сможет вырваться из августейших объятий.

 

Глава третьяМИХАЙЛОВСКИЙ ЗАМОК

 

1

Граф Иван Андреевич Тизенгаузен, педант, брюзга с водянистыми лягушачьими глазами, впрочем добрый старик, с остзейской пунктуальной дотошностью объяснял Кутузову план постройки дворца, над воздвижением которого уже более трех лет без устали трудились сотни мастеровых.

Уродливая масса красноватых камней, окруженная рвами с подъемными мостами, высилась при слиянии Мойки с Фонтанкой. Первоначальный проект принадлежал скончавшемуся в 1799 году Баженову и был завершен архитектором Бренной. Главное же начальство над работами Павел вверил Тизенгаузену, назначенному обер-гофмейстером.

– Его величество изволил каждодневно справляться о сроках завершения, – пояснял Тизенгаузен, – и мне приходится, словно на войне, торопить строителей...

К замку тянулись вереницы телег с глыбами финского гранита и розового мрамора, грудами жженого кирпича. На лесах, подгоняемых капралами, суетились рабочие.

– Право, граф, дворец сей все более походит на неприступную крепость, – шутливым тоном сказал Михаил Илларионович. Про себя же добавил: «Только кто будет штурмовать ее?»

Кутузов на время отъезда графа Палена в Ригу для переговоров с англичанами выполнял обязанности петербургского генерал-губернатора.

– Вы правы! И скажу по секрету, милый генерал, что уже завезены двадцать новых бронзовых пушек двенадцатифунтового калибра, – сыпал быстрой немецкой речью Тизенгаузен.

– А что там за конная статуя? – поинтересовался Михаил Илларионович, указывая на огромного бронзового всадника: лошадь идет шагом, седок одет по-римски, на голове – лавровый венок.

– Представьте себе – Петра Великого. Она была отлита итальянцем Мартелли при императрице Елизавете Петровне. И забыта в сарае. Когда ломали летний дворец, где родился наш государь, нашли ее. Она будет поднята на мраморный пьедестал и установлена посреди большой Дворцовой площади...

Не одни генерал-губернаторские заботы заставляли Кутузова любезничать с начальником гоф-интендантской конторы. У графа Ивана Андреевича два сына и дочь. Один из сыновей – девятнадцатилетний подпоручик Федор-Фердинанд уже не раз на балах приглашал танцевать только Лизоньку. И она, кажется, неравнодушна к нему. Дай бы Бог! А то уж больно разборчива, отвергла Антона Коронелли. Сказала, что выйдет замуж только по любви – большой, настоящей.

– Граф! – наклонил пудреную голову Кутузов. – Не забывайте, прошу вас, наш дом, Катерина Ильинична почасту говорит со мной о вас и Катерине Ивановне. Считает, что у нее с супругой вашей родство душ...

– Почту за честь, генерал, – отвечал польщенный Тизенгаузен. – Вот только этот дворец. Все жилы вытягивает. Не знаю, как и угодить его величеству.

Он подошел к Михаилу Илларионовичу совсем близко и понизил голос:

– А вы знаете, что при копке котлована тут нашли плиту с именем несчастного императора-узника Иоанна Антоновича...

– Дурной знак! – откликнулся Кутузов. – Но ведь на все воля его величества. Он сказал: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть...»

Как отмечал историк, слова эти исполнились с буквальной точностью.

 

2

8 ноября 1800 года, в день Святого архистратига Михаила, происходило торжественное освящение долгожданного прибежища Павла.

От Зимнего дворца до Михайловского замка были расставлены шпалерами войска. Утром, около десяти часов, при громе пушек началось торжественное шествие. Сам император, в окружении великих князей и небольшой свиты, ехал верхом; государыня Мария Федоровна, великие княжны и придворные дамы следовали за ним в парадных каретах.

Подъезжая к ярко-розовой громаде замка, Михаил Илларионович, находившийся в свите, невольно вспомнил о причине появления сего необычного колера. Когда дворец был готов, оставалось выбрать цвет для наружных стен. Колеблясь, император попросил совета у своей фаворитки княгини Гагариной, дочери сенатора Лопухина, но и та не могла ровно ничего решить. Тогда Павел взял одну из ее розовых перчаток и послал к архитектору Бренне с приказанием немедля окрасить дворец точно таким же колером. На стенах Михайловского замка он принял, однако, кровавый оттенок...

С Садовой улицы государь направился к подъемному мосту надо рвом через средние ворота, которые открывались лишь для царской фамилии, на главную площадь, или коннетабль. Отсюда вся процессия двинулась для освящения дворцовой церкви.

В час пополудни в столовой комнате было накрыто восемь кувертов. Приглашались самые близкие государю лица. Помимо императорской четы за столом находились: великая княжна Мария Павловна, Кутузов, обер-гофмаршал Нарышкин, обер-шталмейстер граф Кутайсов, граф Пален, обер-камергер Строганов. В камер-фурьерском журнале, где все имело свой особый смысл, Михаил Илларионович в списке значился вторым.

Кубков не было, и за здоровье государя пили из простых граненых рюмок...

Павел спешил с новосельем. 1 февраля 1801 года, несмотря на сырость и предупреждения врачей, что во дворце жить крайне вредно, он переехал туда с женой и великими князьями Александром и Константином. В новом помещении император дал большой бал-маскарад для дворянства и купечества. Лицам первых двух классов велено было явиться под цвет дворца, в розовом.

Февраль в столице выдался очень холодным, но не сухим; влагой был пропитан морозный воздух и, кажется, самые стены Михайловского замка. Скинув на руки лакею кунью шубу, Михаил Илларионович невольно с зябкостью передернул полными плечами в блекло-красном домино.

Стужей веяло от гранита парадной лестницы, от серого сибирского мрамора двух балюстрад, от золоченой бронзы пилястров. На площадке безропотно мерзла нагая Клеопатра, полулежа на высоком постаменте. С ее мраморной неподвижностью могли соперничать фигуры двух красавцев гренадеров, застывших по обе стороны распахнутых парадных дверей из красного дерева. Оттуда вместе с аккордами танцевальной музыки и приглушенным гулом голосов валил густой пар...

Кутузов не без оснований почитался теперь одним из самых близких государю лиц. В конце ноября минувшего года он выполнил еще одно деликатное поручение Павла – встретил и проводил до Петербурга молодого шведского короля Густава IV. На финской границе, по старому знакомству, они расцеловались и ехали до столицы в одной карете.

Русский император, порицавший политику стокгольмского двора, искал поводы, чтобы излить свое августейшее недовольство, и они очень скоро явились. Во время представления в эрмитажном театре шведский монарх имел неосторожность назвать красные шапочки танцовщиц якобинскими колпаками, а затем, усилив негодование императора, отказал бывшему брадобрею Кутайсову в пожаловании ордена Святого Серафима. Немедленно последовало повеление отменить все приготовления, сделанные для обратного следования Густава IV по Финляндии. Кутузову было приказано остаться в Петербурге. Король и его свита в пути не имели бы даже пропитания, если бы их не выручил финский пастор...

«Наш государь – воистину воплощение капризной фортуны, – подумалось Михаилу Илларионовичу. – Миг, и спица в колесе, вознесенная вверх, уже в пыли...»

Чуть помедлив у дверей, изукрашенных бронзовым оружием и Медузиными головами, Кутузов шагнул, точно в море, в обширную залу. Отделанная под желтый с пятнами мрамор, она тонула в густом тумане. Хотя было зажжено несколько тысяч свечей, Михаил Илларионович различал лишь пятна на месте лиц в полумасках. «Словно в бане, – сказал он себе. – Только без положенного жару».

Обер-гофмаршал Нарышкин под руку провел Кутузова сквозь густую толпу к особе императора.

Павла, видимо, удручали холод и сырость, испортившие празднество. С другом своей юности – вице-канцлером Куракиным он стоял под огромной картиной кисти Шебуева «Полтавская победа». Быстро говоря что-то князю Александру Борисовичу, государь неотрывно глядел на холст, на круглое лицо своего великого прадеда.

Кутузов уже привык к тому, что император почасту погружается в мистическое настроение, с особым, болезненным удовольствием вспоминает о страшных и необъяснимых случаях из своей жизни. Коротко поздоровавшись, Павел продолжал говорить. Речь шла о том, что судьбе, видно, не угодно одарить его долгой жизнью. Очень курносое лицо государя было бледно, большие глаза сверкали.

– Михайла Ларионович! – обратился он к генералу. – Мне отчего-то сегодня страшно. И покойный император! Он смотрит на меня с особым значением...

– Вы переволновались, ваше величество, – успокоил его Кутузов, отводя глаза от картины, от действительно пронизывающего взгляда Петра Первого. – Вам лучше бы на время покинуть залу.

– Генерал прав, – поддержал его Куракин.

– Хорошо. Только пойдемте со мною, господа, – слегка дрожащим голосом пригласил их Павел.

Через галерею Рафаэля, названную так потому, что тут висело четыре великолепных ковра – копии картин знаменитого итальянца, император быстро прошел в белую с золотыми разводами комнату. Он сел в кресло, предложив спутникам два других. Здесь было тихо и уютно. От топившегося камина шел горячий воздух, который колебал пламя свечей в двух шандалах. Блики ползали по стенам, по знакомым ландшафтам Гатчины и Павловска, придавая всему происходящему смутную таинственность.

Помолчав, Павел тихо заговорил:

– Этот взгляд, он преследует меня... Ты помнишь, Куракин, что приключилось со мной много лет назад? Здесь, в Петербурге?

– Государь! – ответил Александр Борисович. – При всем уважении к вашим словам, могу сказать, что то была игра вашего воображения...

– Нет, сударь, нет! – быстро возразил император. – Это правда, сущая правда! И если Михайла Ларионович даст слово молчать, я расскажу, как было дело. Впрочем, я ценю Кутузова именно за дипломатический дар. Он столь блестяще подтвердил его в Берлине...

Михаил Илларионович поклонился и сказал, что никогда еще не выдавал чужих секретов, а тайна августейшая для него священна.

– Я в этом не сомневался. Итак, вооружитесь терпением. – Павел погрозил Кутузову пальцем.

Он вздохнул, словно собираясь с силами, оглядел потолок, как если бы ожидал и там узреть что-то пугающее, и начал:

– Мы с Куракиным были молоды, веселы, провели ночь у меня, разговаривали и курили. И нам пришла мысль выйти из дворца инкогнито, чтобы прогуляться по городу при лунном свете. Погода была не холодная, дни удлинялись. Да! Это было в середине марта. В лучшую пору нашей петербургской весны, столь бледной в сравнении с этим временем года на юге...

Император поглядел на побледневшего Куракина, затем перевел взгляд на Кутузова, который с невозмутимой учтивостью выразил осторожной мимикой, что он весь внимание.

– Повторяю, мы были веселы и вовсе не думали о чем-то религиозном или серьезном. А помнишь, Куракин? Ты так и сыпал шутками насчет немногих прохожих, которые встречались нам...

– Ваше величество... – пробормотал Куракин, как бы борясь с неприятными воспоминаниями, – стоит ли вызывать из памяти столь странный случай?

– Молчи, Куракин! Так вот, Я шел впереди, предшествуемый слугой. За мной, в нескольких шагах, следовал Куракин. А сзади него, на некотором расстоянии, шел другой слуга. Помнится, луна светила так ярко, что можно было читать. Тени ложились длинные и густые...

Речь Павла, плавная и живая, убеждала. Лицо его преобразилось. Кутузову даже показалось, что исчезла обычная картавость императора. Глаза, и без того большие, расширились и словно уже видели что-то, не ведомое никому. Взгляд остановился. Павел был так сосредоточен, словно рассказывал все это самому себе.

– При повороте в одну из улиц, – уже с некоторой торжественностью продолжал он, – я заметил в углублении перед дверями мрачного здания высокого и худого человека. Он был закутан в плащ, наподобие испанского, и надвинул на глаза военную шляпу. Казалось, этот человек поджидал кого-то. Как только мы поравнялись с ним, он вышел из своего убежища и молча подошел ко мне с левой стороны. Невозможно было разглядеть черты его лица. Только его шаги по тротуару издавали странный звук. Как будто камень ударялся о камень. Я был сначала изумлен этой встречей. Затем мне показалось, что я ощущаю холод. Холод в левом боку, к которому прикасался незнакомец! Меня охватила дрожь. Я обернулся к Куракину и сказал: «Странный у нас, однако, спутник!» «Какой спутник?» – удивился он. «Вот тот, который идет слева от меня. И кажется, производит изрядный шум». Ты помнишь, Куракин?.. – снова обратился император к другу своей юности.

– Да, ваше величество, – медленно ответил тот. – Я в изумлении таращил глаза и уверял, что слева от вас никого нет...

Михаилу Илларионовичу невольно передалось настроение, которое охватило обоих участников давней прогулки. Не решаясь перебивать говоривших или вмешиваться в рассказ государя, он молча слушал продолжение этой странной истории.

– Я изумился! – возбужденно говорил Павел. – И сказал: «Как! Ты не видишь человека в плаще? Который идет слева, между стеной и мною?» – «Ваше высочество! Вы сами касаетесь стены. Между вами и стеной нет места для кого-то другого...» Я протянул руку...

Тут император поднял руку, пальцы которой приметно дрожали.

– Действительно, я почувствовал камень. Но человек был тут и продолжал идти со мной в ногу. Шаги его по-прежнему издавали звук, подобный удару молота. Тогда я начал всматриваться в него и из-под шляпы встретил такой горящий взгляд, какого не видывал ни раньше, ни позже. Взгляд этот приковывал к себе, у меня не было сил избежать его притяжения. «Ах, – сказал я Куракину, – я не могу даже передать, что чувствую. Но что-то странное...» Я дрожал. Но не от страха, а от холода. Какое-то необъяснимое чувство постепенно охватывало меня и проникало в сердце. Кровь застывала в жилах. Вдруг глухой и грустный голос донесся из-под плаща, закрывавшего рот моего таинственного спутника: «Павел, Павел!» Я невольно отвечал, подстрекаемый какой-то неведомой силой: «Что тебе нужно?» «Павел!» – повторил тот. На этот раз голос звучал ласково, но с еще более грустным оттенком. Я ничего не ответил и ждал. Он вдруг остановился. Я вынужден был сделать то же самое...

Государь взял пухлую руку Кутузова в свою, маленькую и крепкую, сжал ее.

– Я услышал: «Павел! Бедный Павел! Бедный принц!» Я обратился к Куракину, который также остановился: «Слышишь?» – «Ничего, государь! Решительно ничего! А вы?» А я, я слышал! Этот плачущий голос еще раздавался в моих ушах. Я сделал отчаянное усилие и спросил таинственного незнакомца, кто он и чего от меня желает...

Павел выпустил руку Кутузова, наклонил к нему курносое лицо и продолжал совсем тихо, словно страшась, что его могут услышать стены:

– И он сказал мне: «Бедный Павел! Кто я? Я тот, кто принимает в тебе участие. Чего я желаю? Я желаю, чтобы ты не особенно привязывался к этому миру. Потому что ты не останешься в нем долго. Живи как следует, если желаешь умереть спокойно. И не презирай укоров совести. Это величайшая мука для души». Он пошел снова, глядя на меня все тем же пронизывающим взором. И как прежде, я должен был остановиться, следуя его примеру, так и теперь я был вынужден следовать за ним. Я шел, а он давал направление нашему пути. Это продолжалось в молчании более часа. И я не могу вспомнить, по каким местам мы проходили. Куракин и слуги удивлялись, но не смели меня остановить... Посмотрите на него, – вдруг перебил себя император, указывая на князя Александра Борисовича. – Он еще улыбается! Он все еще воображает, что я это видел во сне!

Михаил Илларионович быстро взглянул на Куракина. Тот, борясь с собой, силился улыбнуться. Но лишь жалкая гримаса искривляла его лицо.

В досаде Павел махнул рукой. Он не прочел правильно улыбки своего бывшего фаворита.

– Наконец, – вернулся император к своему рассказу, – мы подошли к большой пустынной площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец уверенно направился к центру ее и там остановился. Я последовал за ним, но услышал: «Павел, прощай! Ты меня снова увидишь. Здесь и еще в другом, увы, далеком месте...» Затем, – с дрожанием в голосе проговорил государь, – шляпа его сама собой приподнялась, как будто бы он прикоснулся к ней. Тогда мне удалось свободно разглядеть его лицо. Я невольно отшатнулся! Я увидел орлиный взор, смуглый лоб и строгую улыбку моего прадеда. То был Петр Великий! Ранее чем я пришел в себя от удивления и страха, он исчез...

Павел замолчал. Молчали и его слушатели, обуреваемые разными мыслями. Кутузов зорко, как врач, глядел на императора. Наконец тот собрался с силами.

– На этом самом месте покойная матушка соорудила затем знаменитый памятник Петру. Не я указал ей место, предугаданное заранее призраком. Поверьте, Михайла Ларионович, я сохранил воспоминание о каждой подробности. Это было видение! Иной раз мне кажется, что все снова повторяется передо мной. Помню, я возвратился во дворец изможденный, словно после многодневного пути, и буквально с обмороженным боком. Потребовалось несколько часов, чтобы отогреть меня под одеялами с горячим пузырем...

Император поднялся с кресел и закончил:

– Надеюсь, мой рассказ не лишен смысла. И я недаром задержал вас.

«Что это? – думал Кутузов. – Искусный розыгрыш? Игра воспаленного воображения больной души? Или...»

– История, право, необыкновенная, – сказал наконец Кутузов, тщательно подбирая слова. – Но, смею заметить, ваше величество, не надо толковать все происшедшее буквально. Это был сон наяву. А ведь снотолковник учит, – с осторожной полуулыбкой продолжал он, – что кровь, привидевшаяся нам, вовсе не означает болезни или раны. А кусающая вас собака обещает, что наяву мы приобретем друга. Мы почасту разговариваем во сне с покойниками, что не мешает нам, проснувшись, оставаться среди живых. Не так ли, государь?

– Может быть, может быть, – с отсутствующим взглядом пробормотал император.

Они вышли из покоев Павла и через комнаты, богато изукрашенные античными статуями, бюстами, барельефами, саркофагами, вернулись в залу, но уже с другой стороны: дворец представлял собой правильный четырехугольник. Им предшествовали громкие крики «Вон!», которые со стуком прикладов неслись от одного караула к другому.

Покидая в одиннадцатом часу вечера Михайловский замок, Кутузов еще раз оглядел громаду камня со рвами, подъемными мостами, артиллерийскими орудиями и неприступными стенами. В промозглый вечер новый дворец выглядел даже не крепостью, а тюрьмой.

«Право, тюрьма, – сказал про себя Михаил Илларионович. – И государь сам заключил себя в ней. И впрямь: бедный Павел! Он сделался узником в собственной стране...»

 

3

Солнечным, веселым утром император прислал за Кутузовым флигель-адъютанта с повелением явиться немедленно.

Михаил Илларионович был тотчас препровожден в рабочий кабинет Павла. Эта комната одновременно служила и его спальней. Посредине стояла маленькая походная кровать, без занавесок, за простыми ширмами. Над ней – изображение ангела работы Гвидо Рени. В углу – на мраморном пьедестале – плохой гипсовый бюст Фридриха II.

Государь, в нетерпении постукивая рукой, сидел за своим роскошным письменным столом с колоннами и решеткой из слоновой кости. Едва появился Кутузов, Павел выбежал ему навстречу.

– Я захвачен идеей установить всеобщий мир! – с пылкостью воскликнул он. – И кажется, нашел средства его добиться! Мне пришла в голову счастливая мысль. Организовать турнир государей. Наподобие тому, как это происходило во времена рыцарей!..

Страсть к театральности, к пышным и причудливым церемониям издавна отличала государя. Михаил Илларионович невольно вспомнил празднество в Гатчине в честь перенесения с Мальты частицы мощей святого Иоанна. По обычаю гроссмейстеров, Павлу понадобились оруженосцы. Он назначил из гвардейских полков четверых офицеров, и в их числе внучатого племянника Кутузова Александра Рибопьера из конной гвардии.

Офицеров, которых в те поры сажали в тюрьму или выключали из службы за малейшее отступление от формы, за не тот цвет сукна и подкладки, за не так пришитую пуговицу или за буклю, выбивающуюся из-под прически, заставили снять мундиры и обрядиться в одежды, более приличествующие оперным подмосткам. На них были пунцовые одеяния с черными бархатными отворотами, вместо герба Российской империи – мальтийская кокарда, а на боку – рыцарский меч, вовсе не похожий на шпагу.

Сам Павел поверх носимого им постоянно Преображенского мундира облачился в пунцовый далматик, обшитый жемчугом, и в плащ из черного бархата. С правого его плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый «страстями», потому что на нем разными шелками были вышиты страдания Спасителя. Он сложил с себя в этот день императорскую корону, заменив ее венцом гроссмейстера...

– Прошу прощения, государь, – сказал Кутузов, – но я плохо представляю себе задуманный вами турнир...

Павел засмеялся в ответ на это простодушное признание.

– Все очень просто, Михайла Ларионович. – Он взял листок с текстом. – Я объявлю: «Видя, что европейские державы не могут прийти к соглашению между собою, и желая положить конец войнам, уже одиннадцать лет терзающим Европу, мы предлагаем установить место, куда пригласим всех государей. Пусть они прибудут и сразятся между собой на поединке и таким благородным способом решат спор...» Ну, а в качестве судей и герольдов мы позовем министров и искуснейших генералов. Тугута из Вены, Питта из Лондона, Бернсторфа из Стокгольма...

Он положил свою руку на плечо Кутузова.

– Я же хочу взять с собой графа Палена и вас, Михайла Ларионович...

– Благодарю, ваше величество, за доверие и высокую честь, – поклонился Кутузов. – Только прибудут ли монархи на такое ристалище? Вы, государь, рыцарь. И вы полагаете, что рыцарство, присущее вам, в натуре есть и у других венценосцев. Сдается только мне, что ни английский король, ни римский император не осмелятся приехать, чтобы потыкаться на шпагах. А Густав-Адольф Шведский? По ветрености своей он, чего доброго, может воспользоваться вашим благородным предложением для делания разных насмешек и непристойностей...

Император задумался.

– Вы правы, – произнес он. – Но как же тогда быть?

– Давайте, – подхватил Кутузов, – изложим ваше предложение как слух. Со слов какого-нибудь иностранного корреспондента. Прикажите литератору с острым пером составить такую заметку, чтобы напечатать ее в Гамбурге или Лондоне...

– Дельно, дельно, сударь! – Павел снова повеселел. – Пожалуй, и человек такой у меня есть на примете. Это писатель Коцебу...

Михаил Илларионович знал Коцебу не только по службе в России при покойной государыне, но и по его многочисленным сентиментальным пьесам, с шумным успехом шедшим на петербургской и московской сцене. Но он знал и о том, как в апреле 1800 года этот писатель был арестован на русской границе и по приказу Павла сослан в Тобольск, а затем в Курган. А недавно Коцебу так же неожиданно был прощен, вызван в Петербург и назначен директором придворного немецкого театра...

– Вот-вот, – согласился Кутузов. – Он напишет обо всем для заграничных газет, а мы подождем, каковы будут отклики...

Последнее сумасбродство императора венчало собой новый и причудливый крен в политике петербургского двора. Корабль русской государственности мотало, словно за рулем оказался пьяный шкипер.

Когда Англия заняла все ту же злосчастную Мальту, Павел в октябре 1800 года повелел наложить во всех портах эмбарго на британские суда и товары. Между тем Бонапарт, утвердивший свою диктатуру во Франции под скромным званием первого консула, стал искать сближения с Россией. Он освободил всех русских пленных и обратился к Павлу с предложением установить мир и спокойствие на континенте.

Русский император приказал принести к себе карту Европы, разложил ее надвое и сказал: «Только так мы можем быть друзьями!»

Одним из фантастических последствий новой политики был задуманный поход в Индию, которую Павел решил завоевать силой одних казаков. Славный генерал Платов был возвращен из ссылки и возглавил первый эшелон войска. Без подробных карт, в наступившую распутицу, казаки еще испытывали и жестокие лишения от недостатка продовольствия и враждебности местного населения и были возвращены с пути уже Александром I.

Другим следствием было резкое усиление иезуитской пропаганды, чем не преминул воспользоваться Бонапарт. Отец Грубер, вылечивший императрицу Марию Федоровну от зубной боли, получил разрешение являться к императору без доклада. Грубер внушал Павлу, что только с помощью Мальтийского ордена тот спасет Европу от бедствий революции и вольнодумства...

...Уже в карете, направляясь из Михайловского замка домой, Михаил Илларионович горестно сказал себе: «Все-таки государь наш ненормален. Это чувствуется только временами, пусть так. Но приличествует ли и такое состояние монарху на троне? Главе великой державы? Правителю России?..»

Его ожидала заплаканная Екатерина Ильинична.

После отъезда Кутузова прибежал дворовый Рибопьеров. Он сообщил, что по приказу императора Александр Иванович посажен в секретный каземат Петропавловской крепости, а его матушка Аграфена Александровна и сестры отправлены в ссылку.

 

4

По самой своей человеческой природе Кутузов не мог принадлежать к заговорщикам, входить в какой-то сговор. Можно сказать, однако, что он всю жизнь оставался заговорщиком, но в особой партии, которую составляла только одна его собственная персона. Он был в заговоре против всего: против своего государя, который терзал страну; против вельмож, завидовавших ему; против масонов, которым позволил вовлечь себя в «братство» и даже возвести на высокую ступень; против прусской доктрины и муштровки в армии.

И все во имя России.

От вице-канцлера Панина, до его смещения и ссылки в декабре 1800 года, а затем и от графа Палена Михаил Илларионович знал о заговоре, знал и главных заговорщиков. Необыкновенная подозрительность Павла – к приближенным вельможам, к собственным детям Александру и Константину, к супруге Марии Федоровне – торопила их. В любой час готовящийся переворот мог быть предупрежден одним росчерком августейшего пера.

Императору уже донесли, что Пален слишком часто бывает в комнатах Александра. Хотя граф Петр Алексеевич, как генерал-губернатор Петербурга, был подчинен великому князю и был обязан являться к нему с докладами, он не смел более встречаться с ним. Уговорились обмениваться записками, которые передавал вице-канцлер Панин.

Ловкость и хитрость в соединении с решительностью Пален доказал, еще будучи тридцатичетырехлетним генерал-майором, при штурме Очакова. Со своей колонной он должен был первым ворваться в крепость и дать оттуда сигнал тремя ракетами, чтобы на приступ двинулись остальные войска. Барон Петр Алексеевич заверил Потемкина, что исполнит его распоряжение, он приказал выпустить ракеты, едва лишь тронулся с места. Общее и одновременное движение всех колонн и определило успех...

Ныне Петр Алексеевич, уже граф и генерал от инфантерии, понимал, что откладывать долее исполнение задуманного невозможно.

Слишком много лиц знало о заговоре. О нем шептались в гостиных у Талызина, Зубова, Обольянинова и у Екатерины Ильиничны Кутузовой. В первом батальоне Семеновского гвардейского полка все офицеры, не исключая прапорщиков, были осведомлены о близости переворота. К числу посвященных относились сенаторы Орлов, Чичерин, Татаринов, граф Толстой, из генералов – командир преображенцев князь Сергей Голицын и командир семеновцев Депрерадович, Талызин, Мансуров, князь Яшвили и даже генерал-адъютант императора Аргамантов.

Пален не просто играл с огнем – он давно ходил на волосок от гибели.

Однажды, когда он явился с утренним докладом во дворец, Панин сунул ему в передней императорских покоев очередную записку от великого князя. Граф Петр Алексеевич, полагая, что у него достаточно времени, собирался тут же прочесть ее, написать ответ, а бумажку, переданную ему, сжечь. Внезапно из спальни вышел государь. Он подозвал к себе Палена, затащил в свой кабинет и запер дверь. Генерал-губернатор едва успел спрятать записку в правом кармане сюртука.

Император был в самом хорошем настроении. Он стремительно ходил взад и вперед по кабинету, по своей давней привычке беспрестанно откидывая руки назад, говорил о самых невинных вещах, смеялся, шутил. Вдруг он вплотную приблизился к Палену, взял его за лацканы и быстро и картаво сказал:

– Я хочу порыться в ваших карманах. Посмотреть, что у вас там. Наверняка какое-нибудь любовное послание...

Граф Петр Алексеевич почувствовал, как в жилах у него испаряется кровь.

– Ваше величество! Что вы делаете? Оставьте! – нашелся он. – Вы не выносите запаха табака. А я много нюхаю. Мой носовой платок весь в табаке. Вы запачкаете руки и после будете страдать от неприятного запаха.

Павел отскочил от него со словами:

– Вы правы! Фи, какая гадость!..

После высылки Панина из Петербурга Пален оказался главным распорядителем заговора. Он нуждался в надежных исполнителях и возлагал надежды на обиженных императором екатерининских вельмож. Воспользовавшись однажды добрым настроением государя, граф Петр Алексеевич глубоко растрогал его, описав, как страдают выгнанные из полков и исключенные из службы офицеры и генералы от горя и нужды. Два часа спустя фельдъегеря скакали во все концы империи, чтобы вернуть в столицу всех сосланных.

В конце 1800 года три брата Зубовых и генерал Бенкигсен были уже в Петербурге. Вместе с князем Яшвили и генералом Уваровым они составили ядро заговора...

Михаил Илларионович с величайшим вниманием следил за происходящим в столице. Он ведал обо всем.

Да и как мог он оставаться в неведении, если сестра Зубовых Ольга Александровна Жеребцова перед отъездом в Англию несколько раз собирала заговорщиков в петербургском доме у Екатерины Ильиничны!..

Пален не единожды издали заводил разговоры о том, что-де пришла пора действовать, но Михаил Илларионович всякий раз уклонялся от их продолжений, начиная рассуждать в ответ, как крут император и сколько осторожностей требуется от его верноподданных. Однако, отлично сознавая всю опасность и даже вредность правления Павла Петровича для России, издали способствовал успеху заговора.

В то же время он не без оснований полагал, что его явная и все увеличивающаяся близость к особе императора может навлечь после свержения Павла месть Палена. Уже существовал список лиц, которых предполагалось арестовать: обер-гофмейстер граф Кутайсов, обер-гофмаршал Нарышкин, адмирал граф Кушелев, граф Ростопчин. Среди прочих там значился и преданный государю шеф лейб-гусарского полка генерал-лейтенант Кологривов.

Кутузов обиняками сумел внушить Палену, что разделяет его взгляды, ровно ничего не сказав при этом и ничем себя не запачкав. Михаил Илларионович был осведомлен о судьбе хитроумного де Рибаса, заговорщика, который заколебался и, оказавшись в фаворе у Павла, принялся, как всегда, вести двойную игру. И кажется, был отравлен.

«Желал остаться самым хитрым, – сказал себе Кутузов. – А в результате перехитрил самого себя...»

Михаил Илларионович даже страшился того, что государь сделает его петербургским генерал-губернатором вместо Палена. Тогда он неукоснительно последует долгу. Дело, право, простое! Арестовать полсотни гвардейских офицеров да нескольких вельмож, возвращенных Павлом из ссылки. Но что же будет дальше? Крутая прилипчивость императора грозила обернуться бедой для любого из его фаворитов. Сколько уже видел Кутузов тому примеров! Павел сослал Аракчеева и Ростопчина, а теперь в любой час мог излить свой августейший гнев и на Палена. Впрочем, Петр Алексеевич уже испытал на себе меру немилости его величества, когда в феврале 1797 года, за мнимые почести при встрече опального князя Платона Зубова, был выключен из службы...

И вот теперь нелепая жестокость по отношению к семейству Рибопьеров!..

14 февраля 1799 года семнадцатилетний Александр был определен Павлом к себе флигель-адъютантом. Но красивого и горячего юношу еще тогда едва не погубило внимание, которое оказывала ему по прежнему знакомству фаворитка Павла Анна Петровна Лопухина.

...Во время коронации императора в Москве было множество всяких торжеств, празднеств и балов. На одном из них молодая девушка, отмеченная исключительной прелестью, может быть, по ошибке, а может быть, с намерением, подошла к императору и просила протанцевать с ней полонез. Государь был крайне польщен. Отец ее, Петр Васильевич Лопухин, и мачеха, Екатерина Николаевна, тотчас же попали в милость. Все семейство получило приглашение переехать в Петербург, где Павел осыпал их отличиями и почестями. Петр Васильевич был возведен в княжеское достоинство, супруга пожалована в статс-дамы, а старшая дочь получила шифр фрейлины ее величества.

Государь навещал Анну Лопухину каждое утро и часто бывал у нее по вечерам. Чтобы отвлечь общее внимание, он заказал себе карету, напоминающую цветом герб князя Лопухина, а для лакеев придумал какую-то малиновую ливрею. Разумеется, посещения эти ни для кого не были тайной. Но все совершенно верно полагали, что в отношениях, столь быстро начавшихся с девушкой, державшей себя всегда строго, не могло быть ничего предосудительного.

«Да! – подумал Кутузов. – И здесь император не похож на свою любвеобильную мать. Ведь и первая фаворитка Павла Нелидова была лучшим другом императрицы Марии Федоровны и никогда не забывала чувства долга...»

Но, строго соблюдая пристойность, император требовал ее и от окружающих, а особенно от приближенных лиц. Этим ловко воспользовалась мачеха Лопухиной. Она злилась на падчерицу за то, что та никак не хотела выпросить у Павла Анненскую ленту для ее любимца Федора Петровича Уварова, и решилась отомстить. Исполнение по-женски коварного плана облегчалось тем, что дом Лопухиных соединялся внутренним переходом с покоями их друга князя Долгорукова, у которого вечерами молодежь собиралась на танцы.

Однажды Павел спросил у Екатерины Николаевны, как княжна проводит время.

– Покуда она на моих глазах, государь, я могу за нее отвечать, – сказала мачеха. – Но она пропадает все вечера у Долгорукова. И я уже не имею возможности за ней следить.

– Что же она там делает и кого видит? – обеспокоился Павел.

– Много молодежи там болтается. Все танцуют и, кажется, очень веселятся, – подлила масла в огонь Екатерина Николаевна.

– Кто же из молодых людей там чаще всего бывает? – начал уже сердиться император.

– Рибопьер... – охотно сообщила мачеха. – Если вашему величеству угодно самому удостовериться, стоит только на минуточку появиться у дверей, которые ведут в соседние покои...

Тем же вечером, прокравшись к переходу, Павел узрел семнадцатилетнего Рибопьера, который вальсировал с Анной Лопухиной при звуках бандуры. При этом – о ужас! – он держал княжну обеими руками за талию, что было тогда в моде, но что император находил крайне неприличным и настрого запретил.

Государь был в гневе. Но он подписал указ о пожаловании Рибопьера камергером, что соответствовало чину генерал-майора. Затем он явился к Лопухиной, чтобы просить руки для своего нового камергера.

Напрасно Лопухина умоляла, плакала, возражала – Павел долго был неумолим. Убедившись, что между молодыми людьми ничего дурного не могло быть, император все же наказал Рибопьера. Уже в штатской форме, с ключом назади и в шляпе с плюмажем, тот был без промедления отправлен к русской миссии в Вену сверх штата, в сопровождении фельдъегеря. Точно в ссылку...

– Саша был любимцем у покойной государыни, – рассуждал дома с Екатериной Ильиничной Кутузов. – Она с ним забавлялась, играла, шутила. И верно, его величество уже по одному этому преследует Сашу своей ненавистью...

Теперь, едва вернувшись из Вены, пылкий Рибопьер влюбился в одну особу, за которой уже ухаживал гвардейский офицер князь Борис Андреевич Святополк-Четвертинский. Князь написал Рибопьеру резкое письмо. Они дрались на шпагах – Рибопьер ранил Четвертинского выше локтя, а князь нанес ему болезненный удар в ладонь, порвав артерию.

Павлу все представили так, будто Четвертинский взял под защиту Анну Петровну, ставшую уже княгиней Гагариной, о которой Рибопьер якобы позволил себе говорить дурно. Рассерженный за прежнее, государь дал волю своему темпераменту. Он исключил Рибопьера из службы, отнял Мальтийский крест и камергерский ключ и кончил заточением в Петропавловской крепости.

По мере того как Павел наказывал, гнев его разгорался все больше. Император отправил его мать и сестер в ссылку, конфисковал дом и все его имущество в Петербурге и запретил на почте принимать как все их письма, так и адресованные им.

На другой день Михаил Илларионович с крайним сожалением узнал, что Иван Лонгинович Голенищев-Кутузов уволен от двора. Своего престарелого наставника Павел также не пощадил. Он обвинил его во время аудиенции в том, что Иван Лонгинович в присутствии императора посмел иметь вид огорченного родственника...

 

5

Император был похож на собственную смерть.

Он не шутя именовал себя «безносым». А ведь на Руси «безносой» издревле нарекли известную даму с косой. Не раз перед зеркалом, вглядываясь в свое курносое отражение, Павел Петрович с досадой восклицала «Хорош! Хорош! Нечего сказать!»

Впрочем, с утра 11 марта 1801 года император был в отличном расположении духа и менее всего предавался мрачным мыслям. Казалось, именно в этот день он желает ускорить исполнение и без того поспешных и необдуманно проводимых в жизнь постановлений.

С утра иезуит патер Грубер уже находился в приемной с документами, заключающими давно вынашиваемый Павлом проект о соединении православной церкви с латинской.

Правда, генерал-губернатор фон дер Пален, опасаясь пронырливости святого отца, решился не допустить его до особы государя. Слишком много было поставлено на карту в эти часы. Пален предусмотрительно завалил стол Павла бесконечными бумагами. Устав их читать и подписывать, государь уже в раздражении обратился к губернатору:

– Полагаю, это все?

– Нет, ваше величество, – сокрушенно развел руками граф Петр Алексеевич. – Отец Грубер собирается утомлять вас своим проектом...

Государь, уже боявшийся опоздать на свой любимый развод, бросил в сердцах:

– Пусть патер убирается вместе со своими бумагами!..

В числе подписанных документов была составленная по-французски депеша на имя русского посланника в Берлине барона Криденера:

«Заявите его величеству королю, что, если он не решится занять Ганновер, вы покинете двор в двадцать четыре часа».

Другой курьер был отправлен в Париж. Послу Колычеву повелевалось обратиться к Бонапарту с предложением вступить с республиканскими войсками в курфюрство Ганноверское ввиду нерешительности берлинского двора занять эту страну своими войсками.

Россия была без пяти минут накануне новой войны...

На разводе все удивлялись тому, что не видят великих князей Александра и Константина. Государь во время вахтпарада очень гневался, но, против ожидания, никого не сделал несчастным.

В час дня, как обычно, был назначен обед на восемь кувертов. Были приглашены обер-камергер Строганов, адмирал граф Кушелев, Кутузов, вице-канцлер князь Куракин, обер-гофмаршал Нарышкин, обер-шталмейстер граф Кутайсов.

Разговор за столом вертелся вокруг похода в Индию, который должен подорвать могущество амбициозных англичан. Затем он перескочил на полководческие достоинства первого консула Франции, восстановившего в своей стране законность и порядок. Далее коснулся обширных приготовлений на западных границах России.

Думали же совсем о другом. Об уроне, который принесло запрещение торговать с Англией. О сумасбродном приказе Павла посадить великих князей под домашний арест. Об унизительном приведении их ко вторичной присяге отцу-императору, О том, что болезненное подозрение государя распространилось и на его супругу Марию Федоровну: двойные двери из спальни-кабинета в ее покои были теперь заперты на замок. О безумном намерении Павла объявить наследником престола малолетнего принца Евгения Вюртембергского...

Подавленное настроение за столом было у всех, кроме самого императора.

После обеда он милостиво шутил с Кутузовым и отпустил обычную остроту по поводу Строганова:

– Вот человек, который не знает, куда девать свое богатство!

Остановившись возле статуи Клеопатры, Павел заметил, насколько прекрасна эта копия. Затем он принялся рассматривать постамент, сложенный из нескольких сортов мрамора. Переведя взгляд вновь на скульптуру, император в задумчивости сказал:

– Эта царица умерла прекрасной смертью...

– Да, ваше величество, – согласился Михаил Илларионович. – Но она же доказала, сколь опасна женская красота. Перед ней не устоял Цезарь, она погубила Марка Антония. И все же, если бы Август не пренебрег ее прелестями, она едва ли лишила себя жизни. Ведь женская красота еще и эгоистична...

«Да, ежели бы с государем что-либо случилось, его Клеопатра – княгиня Гагарина небось не поднесла бы к своей груди ядовитую змейку. Униженная им императрица Мария Федоровна – вот кто всю жизнь оплакивал бы его...» – подумалось Кутузову.

– Нельзя доверять женщинам, Михайла Ларионович! – словно споря с ним, проговорил император. – Даже если это жена, все равно от нее пахнет изменой...

Вероломство первой супруги – Натальи Алексеевны оставило незаживающую рану в душе государя.

Напомнив Кутузову явиться вечером в гостиную комнату, Павел наклонил голову и, по обыкновению, резко повернулся на каблуках. Он отправился навестить малолетнего великого князя Николая, которому шел пятый год.

Во время свидания малыш спросил отца, отчего его именуют Павлом Первым.

– Потому, – отвечал тот, – что не было другого императора, который бы до меня носил это имя.

– Тогда, – сказал мальчик, – меня будут называть Николаем Первым.

– Если ты вступишь на престол, – поправил его Павел и погрузился в глубокое раздумье. Он долго глядел на сына, затем крепко поцеловал его и быстро удалился из комнаты.

В обычное время был накрыт вечерний стол на девятнадцать персон. Кутузов сидел между своей дочерью Прасковьей, фрейлиной ее величества, и графом Строгановым. По правую и левую руку императора находились великие князья Александр и Константин, оба растерянные и бледные. Разговор не клеился. Только государь был необычно оживлен, острил, рассыпал комплименты сидящей напротив него старшей дочери Кутузова. Но и он, поддавшись общему настроению, заметил:

– Что-то на меня напала чрезмерная веселость. Не иначе как перед печалью...

Затем он заговорил о сне, привидевшемся ему накануне: на него натягивали узкий парчовый кафтан, и с таким усилием, что император проснулся от боли.

«Государь верен своему мистическому настроению, – заметил про себя Михаил Илларионович, все более ощущая значительность происходящего. – Ведь и перед своим восшествием на престол он видел ночью, будто неведомая сила поднимает его вверх. Что же это – обостренная чуткость или случайное совпадение?»

В этот момент Павел на полуслове прервал свой разговор с фрейлиной Кутузовой и резко обернулся к старшему сыну:

– Сударь, что с вами сегодня?

Александр смешался.

– Государь! – через силу ответил он. – Я не могу сказать, что чувствую себя хорошо...

– В таком случае обратитесь к врачу и подлечитесь, – с улыбкой произнес император. – Надобно останавливать недомогание в самом начале. Чтобы не допустить серьезной болезни.

Великий князь ничего не ответил. Через несколько минут он чихнул. Павел тотчас весело сказал ему:

– За исполнение всех ваших желаний!..

Александр наклонил голову и потупил глаза.

Кутузов еще острее почувствовал, что все вокруг словно дошло до точки кипения. Он знал от нескольких гвардейских офицеров, что на поздний час назначено застолье у Палена, который невозмутимо сидел теперь между шталмейстером Мухановым и князем Юсуповым.

«Чересчур много совпадений! – подумалось Михаилу Илларионовичу. – Ведь именно сегодня обиженные императором екатерининские вельможи братья Зубовы и генерал Беннигсен пошли на вечеринку к Талызину. Что-то должно произойти. Это слишком напоминает 28 июня 1762 года. Значит...»

В этот вечер Павел особенно долго беседовал с Кутузовым о делах военных. Еще в декабре 1800 года составлено было три армии. Под Брест-Литовском располагалась армия под начальством Палена; при Витебске – под командованием генерал-фельдмаршала Салтыкова; Михаилу Илларионовичу вверены были войска, расквартированные под Владимиром на Волыни.

– В мае я намерен отправиться на ревю вашей и литовской армии графа Салтыкова, – говорил Кутузову император.

Впрочем, никто из главнокомандующих не трогался с места: граф Пален и Михаил Илларионович не расставались с Петербургом; Салтыков не покидал Москвы. И в этом плане, оставшемся только на бумаге, чувствовалось нечто гиблое, выморочное.

Провожая Кутузова, Павел сказал ему:

– Вскоре я прикажу вам быть генерал-губернатором Петербурга, ибо питаю к вам исключительную доверенность... – Он поймал свое отражение в большом венецианском зеркале и вдруг воскликнул: – Удивительное зеркало! Когда я смотрюсь в него, мне кажется, что у меня свернута шея!..

– Ваше величество, – внутренне содрогнувшись, ответил Михаил Илларионович, – это лишь доказывает, как лгут все зеркала...

Садясь в карету, Кутузов приказал везти себя к генералу Кологривову: у них была назначена поздняя партия в вист. Андрей Семенович был гуляка в русском духе: дом его был открыт с утра до ночи и славился хлебосольством. «Кто у Кологривова поужинает и к утру не умрет – говорили в столице, – тот два века проживет...»

Михаил Илларионович рассудил, что ежели займет Андрея Семеновича игрой, то косвенно поможет заговорщикам: любимый генерал Павла никак уже не сможет им помешать. Если же переворот сорвется, то Михаил Илларионович узнает об этом не позднее половины первого ночи: адъютанты оповестят и вызовут всех доверенных государю людей.

Когда пробило час пополуночи, Кутузов понял, что заговор удался.

Теперь надо было проявить свою безусловную лояльность к его участникам, которые иначе могли бы занести и его в проскрипционный список. Михаил Илларионович тяжело вздохнул, готовясь к неприятной процедуре, и отложил карты. Он вытащил золотые куранты с екатерининским вензелем, щелкнул крышкой брегета, еще раз вздохнул и ласково сказал:

– Не пугайтесь, Андрей Семенович, голубчик! Вашу шпагу, сударь!..

 

ЧАСТЬ II

 

Глава перваяНЕ КО ДВОРУ

 

1

Первый выход Александра в Зимнем дворце состоялся во вторник, 12 марта 1801 года. Перед представлением новому императору Михаил Илларионович отправился в Михайловский замок – проститься с императором прежним. Войдя в военную залу, где было выставлено тело Павла Петровича, Кутузов мог улицезреть лишь подошвы его ботфортов да поля широкой шляпы, надвинутой на самый лоб. Посетителей было немного. Специальные лица торопили их, провожая к выходу.

Садясь в карету на Садовой улице, Михаил Илларионович невольно зажмурился от яркого солнца, которое сверкало в первых лужицах, отражалось в куполах церквей и зажгло горячим золотом шпиль замка. От вчерашней пасмурной погоды не осталось и следа. Толпы возбужденного народа всех сословий переполняли проспекты и площади столицы. Проезжая к Зимнему, Кутузов видел всюду приметы необузданной, почти ребяческой радости.

Навстречу ему с запрещенной еще вчера быстротой неслись всевозможные экипажи с русской упряжью, кучерами на козлах и форейторами. Из окон карет высовывались головы с обрезанными косичками и буклями, причесанные а-ля Титус. На улицах посреди однобортных кафтанов и камзолов все чаще попадались фраки с жилетами и панталонами, круглые шляпы и сапоги. Восторг публики выходил даже за пределы благопристойности: в нескольких шагах от гроба императора незнакомые люди целовались при встрече, как на Светлое воскресенье.

Покойного государя Михаил Илларионович не смог увидеть, зато в новом едва узнал того великого князя, с которым расстался накануне в половине десятого вечера. Двадцатитрехлетний Александр Павлович шел медленно, колени его подгибались, волосы были распущены, глаза заплаканы. Он глядел прямо перед собой, изредка роняя голову на грудь, словно кланяясь. На некотором расстоянии за ним, в глубоком трауре, следовали обе императрицы – вдовствующая Мария Федоровна и молодая супруга государя Елизавета Алексеевна.

Кутузов приметил, что они стараются не встречаться взглядами. Лицо Марии Федоровны опухло от слез; Елизавета Алексеевна, напротив, выглядела спокойной и даже торжествующей.

«Вот она, история наша, – подумалось Михаилу Илларионовичу. – Почитай, каждый второй правитель России не по своей воле, а через насилие расстается с троном и даже с жизнью...»

Кутузову было понятно состояние Александра, который чувствовал себя отцеубийцей. Молодой государь знал все подробности заговора, ничего не сделал, чтобы его предотвратить, и дал обдуманное согласие на свержение отца. Он даже порекомендовал заговорщикам перенести переворот на ночь, когда караул в Михайловском замке будут нести преданные Александру семеновцы.

Отдавал ли себе отчет Александр Павлович в том, что предстоит кровавый исход? Историк, исследовавший его царствование, отвечает на это недвусмысленно: «Трудно допустить, что Александр мог сомневаться, что жизни отца грозит опасность. Характер батюшки был прекрасно известен сыну, и вероятие подписания отречения без бурной сцены или проблесков самозащиты вряд ли допустимо. И это заключение должно было постоянно приходить на ум в будущем, тревожить совесть Александра, столь чуткого по природе, и испортить всю последующую его жизнь на земле».

Роль первого вельможи в государстве забрал себе генерал-губернатор Петербурга граф Петр Алексеевич, а точнее, Петр-Людвиг фон дер Пален. Это он, вдохновитель и главный исполнитель переворота, распоряжался теперь церемонией, представляя новому государю подданных, ободрял его улыбкой и хладнокровно встречал взоры тех, кто, как Кутузов, хорошо знал о его ночной роли.

Михаилу Илларионовичу теперь были известны все подробности страшной ночи, вплоть до отвратительной шутки Палена: «Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц...» «М-м-да... Расейские наши ндравы... – грустно усмехался сам себе Кутузов. – Воистину, лучше бы вовсе не знать многого. Поневоле впадаешь в чувство, близкое к отчаянию. Да, тысячу раз права древняя книга: „В многия мудрости многия печали...“

Но полуночные страхи рассеивались – общество ликовало. Воцарение Александра было воспринято как начало радостного обновления, как приход весны после суровых холодов, как обещание благодатных перемен во всех звеньях государственной жизни. Молодой обаятельный император, ученик республиканца Лагарпа, не скупился на обещания, а его друзья-ровесники – Чарторижский, Кочубей, Строганов, Новосильцев – пылко мечтали облегчить участь крестьянства. Несмотря на мрачную тень подозрений о соучастии в убийстве отца, Александр сделался кумиром дворянства. Его вступление на престол привело в движенье перья стихотворцев. Запели старые и молодые – Державин, Херасков, Мерзляков, Карамзин, Измайлов, Озеров, Шишков:

На троне Александр! Велик российский Бог! Ликует весь народ, и церковь, и чертог, Твердят россияне и сердцем, и устами: На троне Александр! Рука Господня с нами!

Впервые за все свое существование вдруг опустела Петропавловская крепость. Рассказывают, что Александр сказал: «Желательно, чтобы навсегда!» По человеколюбивому указу было возвращено на службу и восстановлено в правах до двенадцати тысяч несчастных. В первый же день восшествия на престол новый государь приказал выпустить и молодого Рибопьера, возвратив ему прежнее звание. В тот же день курьер поскакал за его матерью, которая еще не успела доехать до имения, назначенного ей местом изгнания. Был приглашен в Петербург и граф Никита Петрович Панин.

Выражая общее мнение дворянства, Карамзин в своей записке «О древней и новой России», которую он подал через великую княгиню Екатерину Павловну Александру, дал через несколько лет уничтожающую характеристику Павлу и его правлению:

«Сын Екатерины мог быть строгим и заслужить благодарность отечества; к неизъяснимому изумлению россиян, он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг; отнял стыд у казны, у награды – прелесть; унизил чины и ленты расточительностью в оных; легкомысленно истреблял долговременные плоды государственной мудрости, ненавидя в них дело своей матери; умертвил в полках наших благородный дух воинский, воспитанный Екатериною, и заменил духом капральства. Героев, приученных к победам, учил маршировать; отвратил дворянство от воинской службы; презирал души, уважал шляпы и воротники; имея, как человек, природную склонность к благотворению, питался желчью зла; ежедневно вымышлял способы устрашать людей и сам всех более страшился; думал соорудить себе неприступный дворец, соорудил гробницу!»

Это было гласом общества.

Но, приветствуя перемены, в числе которых было уничтожение тайной экспедиции, чьи дела передавались в ведение Сената, и запрет печатать в газетах объявления о продаже людей – первое, робкое ограничение крепостничества – при дворе и в военных кругах порицали молодого государя за то, что он появляется среди убийц своего отца. Из разговоров с близким императрице Марии Федоровне Куракиным Кутузов знал, что вдова Павла поклялась отомстить им. Она прямо заявила Александру, что не вернется из Павловска в Петербург, пока там находится Пален.

Впрочем, и Александр с брезгливой неприязнью выносил опеку самоуверенного графа Петра Алексеевича и втайне был доволен таким оборотом. Вечно колеблясь и сам не решаясь до конца ни на что, он мог теперь возложить ответственность за перемены на плечи своей матери и скоро послал Палена в его курляндское имение.

18 июня 1801 года петербургским военным губернатором был назначен Кутузов. На другой день последовал рескрипт, по которому ему передавалось одновременно и управление гражданскими делами в столичной губернии. В июле месяце к этому добавились обязанности члена Военной комиссии, инспектора Финляндской инспекции и управление делами в губернии Выборгской.

 

2

Рано поутру Михаил Илларионович отправлялся в генерал-губернаторский дворец для рассмотрения текущих дел.

В эти часы из окна кареты он видел лишь плетущийся трудовой народ – мужичков в запачканных известью сапогах, спешащих на строительные работы, белолицых чухонок, несущих кувшины с молоком, корзины с зеленью на рынок, да солдат, высекающих искры подковами из гранитных мостовых.

Наступившие белые ночи внесли свои поправки: с островов возвращались в колясках подгулявшие гвардейские офицеры – вещь невозможная при покойном императоре.

Кутузов еще не привык к придуманной новой форме, особенно у офицеров. При Павле отложной воротник на мундире едва закрывал половину шеи; теперь воротник был сделан стоячим и до того высоким, что голова оказалась точно в ящике и трудно было повернуть шею. Прежде лиф – верхняя половина мундира до талии, – по росту человека, был длинный; ныне лиф укоротили более чем на пядь и фалды болтались вроде рыбьего хвоста. Шарфы стали подвязывать почти под грудь, и на шее вместо скромного галстука появилось пышное жабо. Волосы у офицеров отпускались длинные, шляпы стали носить высокие, набекрень и с черным петушьим султаном.

Тем не менее все восхищались новой обмундировкой. Недовольны были только старики, которым, как известно, не по нутру любые нововведения. «Просто пиковые валеты, да и только!» – ворчали они при виде офицеров. Все прочее, однако, осталось, как при императоре Павле: екатерининская форма так и не была восстановлена...

Генерал-губернаторские заботы требовали вникать в каждую мелочь, и Михаил Илларионович радовался любой возможности сделать доброе дело.

Да вот хотя бы прошение на имя царя Прохора Дубасова, крепостного камердинера Суворова.

«Покойный князь Италийский, граф Суворов-Рымникский, – писал Дубасов на высочайшее имя, – в вознаграждение долговременной моей службы при нем, трудов, усердия и истинной приверженности... дал своеручное письмо о произвождении мне десяти лет из доходов его имения, ежегодно серебром или золотом по тысяче рублей. Письмо сие, чтобы воспринять свое действие, поднес я в оригинале его сиятельству графу Николаю Александровичу Зубову, зятю Суворова... Однако же оставлен без всякого воззрения...»

«Дело рук Варвары Ивановны», – решил Кутузов.

Жена Суворова поспешила воспользоваться тем, что распоряжение Александра Васильевича не было оформлено в строгом соответствии с требованиями закона, и уничтожила письмо. Дубасову не только не выдали денег, но и не дали обещанную Суворовым вольную. Кутузов продиктовал отношение на имя статс-секретаря Михаила Никитича Муравьева:

«Судя по засвидетельствованию графа Зубова, признаю требование Дубасова... верования заслуживающим, к подтверждению которого и, паче, послужило бы оное оригинальное письмо, которое княгиней, быв сочтено за подложное... ею изодрано».

Указом Сената Дубасов получил с женой и детьми «на вечные времена» от рабства свободу и пять тысяч серебром с выплатой в течение пяти лет...

Собрав бумаги, которые требовали высочайшей подписи, Михаил Илларионович к десяти утра появлялся в Зимнем дворце. Едва перед ним отворяли двери кабинета, как государь, сощурившись, уже шел ему навстречу. Обычно он принимал Кутузова в присутствии своего генерал-адъютанта тридцатидвухлетнего Комаровского.

Александр Павлович был несколько близорук, но умел очаровывать улыбкой глаз. Нос у него был прямой и правильной формы, рот небольшой и очень приятный, оклад лица округлый. Он рано оплешивел, как и его брат Константин, из-за того, что в царствование отца носил пудру и зачесывал волосы: на морозе сало леденело и волосы лезли. В ранней молодости он испортил себе слух от близкого артиллерийского выстрела, плохо слышал левым ухом и, чтобы лучше понимать собеседника, наклонялся вправо.

– Какие новости в столице? – улыбаясь, спрашивал он своего генерал-губернатора.

– Все спокойно, ваше величество, – говорил Михаил Илларионович, вынимая из портфеля бумаги. – Вог только опять поутру мне встретились офицеры-семеновцы без шарфов!..

Александр, собиравшийся в бытность цесаревичем бежать в Америку, чтобы только не возлагать на себя тягостное бремя самодержца, теперь упивался властью и своим либеральным великодушием.

– Ах! Боже мой! – отвечал он с кроткой улыбкой. – Пусть они ходят как хотят. Мне еще легче будет распознавать порядочного человека от дряни.

Александр I и Кутузов тихо не терпели друг друга.

Подносимые губернатором бумаги лежали подолгу не подписанными. Александр любил оставлять многое в сомнении и неопределенности, а затем внезапным решением в противоположном ожидаемому духе приводил всех в недоумение. Противоречивые веяния проносились в его душе. Но Михаил Илларионович терпеливо ждал в таких случаях, какое же мнение из многих у государя наконец восторжествует, и ничему не удивлялся.

Он предвидел, что недолго задержится на этом престижном и хлопотном месте. Слишком много знал старый генерал о кровавой драме 11 марта, в том числе и о жалкой роли нынешнего императора, который после памятного ужина, проведенного с отцом, одетый лежал в кровати и с трепетом ожидал графа Палена.

Чрезвычайно опасно было даже задеть это событие – месть Александра следовала неукоснительно. Считают, что Наполеон раз и навсегда лишил себя возможности какой-либо дружбы с царем, когда неосторожно ответил на резкую ноту русского правительства, вызванную расстрелом по его приказу 9 марта 1804 года герцога Энгиенского. Через министра иностранных дел Талейрана Бонапарт выразил недоумение таким преувеличенным возмущением Петербурга, где после умерщвления императора Павла никто из заговорщиков даже не был наказан. «Этот намек Наполеона – отмечал один из историков, – никогда ему не был прощен, несмотря на все лобзания в Тильзите и Эрфурте...»

Любой разговор Кутузова с Александром поэтому поневоле приобретал характер хождения по канату, балансировки, искусного лавирования, с необходимой добавкой лести, ответом на что следовали фальшивые заверения государя в самых дружеских чувствах.

После высочайшей аудиенции Михаил Илларионович обычно направлялся с визитом к ее величеству Елизавете Алексеевне, а затем – с особенным удовольствием – к фаворитке Александра Марии Антоновне Нарышкиной.

 

3

Она была настоящей полькой – тип женщин, которые особенно нравились Кутузову, – хотя и происходила из рода Рюриковичей. Но слишком много воды утекло: князья Святополки стали считать себя шляхтой, женились и выходили замуж за поляков и прибавили к своей гордой фамилии другую – Четвертинские.

Злые языки судачили, будто не Александр, а великая княгиня Елизавета Алексеевна первой подала пример неверности: екатерининский дух вседозволенности после кончины Павла воскрес и снова торжествовал при дворе...

Замечена Мария Антоновна была уже во время праздников, посвященных коронации. И скоро черноволосая красавица с необыкновенно белой матовой кожей, слегка курносая, кареглазая, в негласной придворной табели о рангах заняла одно из высших мест, далеко опередив своего мужа, обер-гофмейстера.

Теперь, чтобы быть на виду, совершенно необходимым стало пользоваться ее благорасположением. Впрочем, Михаил Илларионович искренне наслаждался общением с красивой и очень неглупой фавориткой, которая держала себя достаточно скромно, была добра и никому не вредила.

– Рада видеть вас, генерал, – говорила она, протягивая Кутузову сразу обе руки для целования.

В простой белой кисейной тунике, смело открывавшей шею и перехваченной, согласно новой моде, под грудью и с фонариками на плечах, Мария Антоновна была неотразимо хороша. Она редко надевала драгоценности, и теперь в ее роскошных волосах была лишь живая алая роза.

Пока Мария Антоновна весело щебетала, помогая генералу подняться и направляясь под руку с ним к банкетке, Михаил Илларионович в который раз думал о тайне лукавого женского очарования: «Как же она прелестна! Создала же такое чудо природа! И в чем секрет, в чем загадка этого обаяния? Нет, не обаяния, а власти...»

– Мария Антоновна, – сказал он, садясь с ней рядом, – с нашей прошлой встречи, кажется, глаза у вас стали еще больше. Боже правый! Вы всегда смеетесь, всегда приветливы и словно бы никогда не плакали в жизни своей...

Нарышкина улыбнулась ему, но уже другой, грустной улыбкой.

– Ах, мой друг! – проронила она. – Неужто вы не знаете, сколько пережили мы с матушкой и сестренкой в последнюю польскую кампанию!..

– Да вы же были тогда ребенком, Мария Антоновна... – удивился Кутузов и взял ее руку в свою.

– И уже все понимала, – покачала Нарышкина своей маленькой головкой. – Когда восстала Варшава, наш несчастный отец твердо держал сторону русских. Мы бежали в карете, но нас догнали. Отца тотчас схватили, над ним засверкали сабли. Главарь партии остановил своих товарищей. Он сказал, что отца надо судить честным военным судом. Правосудие и состоялось. Тут же, на опушке леса, повстанцы не мешкая приговорили батюшку к повешению...

Нарышкина замолчала и закрыла руками лицо. Молчал и Михаил Илларионович, только теперь припоминая давно слышанную им историю гибели князя Святополка-Четвертинского и досадуя на себя за то, что разбередил ее рану. Но вот Мария Антоновна пересилила себя, прижала руки к груди и продолжала слегка дрожащим голосом:

– О, как мы плакали – мама, сестренка и я! Как молили палачей, которые уже перекинули веревку через сук! Они в ответ только изрыгали ругательства. Мы встали перед ними на колени, мы целовали им руки. Напрасно! Они остались непреклонны. Отец тихо успокаивал нас и просил маму позаботиться о нашем будущем...

– Может быть, не надо рассказывать больше? – мягко сказал Кутузов.

– Нет! Мне будет легче, если я выговорюсь... Среди палачей были и те, с чьими женами, сестрами, дочерьми отец еще недавно танцевал на балах мазурку и полонез. Вот они связали ему руки за спиной – он даже не успел на прощанье перекрестить нас. Вот накинули петлю на шею... Мы уже не плакали. Мы молча смотрели, как уходил от нас наш батюшка...

После долгой паузы Михаил Илларионович по-отцовски погладил ее руку и медленно вымолвил:

– Я много раз смотрел в глаза смерти. Но поверьте, Мария Антоновна, даже я, воин, содрогаюсь. Память! Как она жжет и болит! Простите же меня за неловкость. Право, я бываю так часто неуклюж! Да вот позавчера ночью лично арестовал какого-то подвыпившего гвардейского офицера, который закрывал лицо и упорно отказывался назвать свое имя. И только на гауптвахте, к моему конфузу, выяснили, что это не кто иной, как его высочество Константин Павлович! Каково было мне, старику...

Когда, рассказав еще несколько забавных случаев, Кутузов почувствовал, что Нарышкина успокоилась, то начал прощаться.

– Знайте, Михайла Ларионович, – сказала она ему на прощание, – пока вы остаетесь хозяином Петербурга, я могу спать спокойно...

«Верно, это не простая учтивость, – подумал Кутузов, покидая покои фаворитки. – Марии Антоновне, должно быть, спится спокойно. Но не спокойно молодому государю...»

 

4

Чего только не случается в таком огромном и суматошном городе, каков Санкт-Петербург!

Там, глядишь, пожар по вине пьяного обывателя, там злодейское ограбление, а тут вдруг объявились фальшивые ассигнации. Или совсем недавно полиция раскрыла тайный притон, куда заманивали доверчивых молодых дворян-провинциалов и обирали до нитки за картами, предварительно опоив их. Все это раздражало императора. Пока что через своего генерал-адъютанта Комаровского Александр несколько раз пенял Кутузову, что столица России никак не превращается в безмятежную Аркадию и в том повинен генерал-губернатор.

Значит, надо было ожидать первого пустякового случая, к которому государь мог бы придраться. И случай этот скоро представился.

Августовской ночью 1802 года Кутузов был поднят с постели: его звал к себе император. В Летнем саду было совершено покушение на поручика лейб-гвардии Семеновского полка Шубина. По докладу полицеймейстера выходило, что некий Григорий Иванов, находившийся прежде при дворе великого князя Константина Павловича, склонял этого Шубина войти в заговор против нового государя. Серьезное дело! Шубин никак на то не соглашался и открылся во всем своему приятелю – полковому адъютанту Полторацкому. Он предложил схватить Григория Иванова во время одного из свиданий с ним, которые назначались вечерами в Летнем саду. Полторацкий согласился, и в назначенный день и час они шли по большой аллее. В сумерках Шубин сказал:

– Слышишь, кто-то идет? Это, верно, он!..

Полторацкому и в самом деле почудились шаги, и он увидел даже, будто кто-то мелькнул за деревьями.

– Ты постой, – предложил Шубин. – А я пойду к нему навстречу...

Минут через пять Полторацкий услышал выстрел, бросился в гущу кустов и увидел своего друга лежащим на земле.

– Ах, злодей! – стонал Шубин. – Злодей меня застрелил!

Полторацкий растерялся и не знал, что делать. Он поднял Шубина и увидел, что у того бежит кровь из левой руки. К счастью, в нижнем этаже Михайловского замка еще горел огонь. Полторацкий отвел туда Шубина и вызвал лекаря. Рана оказалась неопасной: рука была только прострелена выше локтя. Пуля прошла через мякоть, не задев кость.

Полторацкий тотчас отправился на Каменный остров, где находился государь, чтобы довести до его сведения о столь важном происшествии. Был разбужен обер-гофмаршал Николай Александрович Толстой. Он решился идти в спальню к государю и доложить о случившемся. Это довершило гнев Александра, пославшего полицеймейстера за Кутузовым.

Выслушав в постели подробный доклад, Михаил Илларионович, зевая, спросил:

– А вы проверили, каковы денежные дела у этого Шубина?

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – Полицеймейстер, маленький, проворный, с вытянутым лисьим лицом, вкрадчиво добавил: – Полторацкий показал, что его друг в долгу как в шелку...

– Все ясно!.. – ответил Кутузов и отвернулся к стенке.

Взвесив факты и рассудив, как лучше избежать неприятного объяснения с императором – раз все равно конец известен, – Михаил Илларионович решил сказаться больным.

На другой день была назначена специальная комиссия в составе престарелого фельдмаршала Каменского и генерал-адъютанта графа Комаровского. Они навестили Михаила Илларионовича.

Кутузов выглядел очень расстроенным.

– Знаю, знаю! – прервал он фельдмаршала Михаила Федотовича, едва тот начал говорить о произошедшем смещении, а затем, оборотясь к Комаровскому, сказал: – Не кажется ли вам, что этот Григорий Иванов не что иное, как призрак?

– У нас нет доказательств, – отвечал генерал-адъютант, – но мы их ищем...

На третий день после случившегося истопник Михайловского замка, ловя рыбу в канаве, которая шла от Фонтанки в Екатерининский канал, вытащил пистолет. Комаровский сразу определил, что пистолет этот из военного седла. Приказав привести к себе шубинского камердинера, он спросил, нет ли у его господина форменного седла.

– Есть, – объяснил тот, – мой барин некоторое время исправлял в полку адъютантскую должность...

Комаровский велел принести пистолеты, но камердинер нашел только один, оказавшийся зато совершенно таким же, как выловленный из канала. Между тем Шубин представил приметы Григория Иванова. Немедленно по всем трактам посланы были фельдъегеря. Узнав, что незадолго до того у Шубина сбежал один из лакеев, Комаровский снова вызвал камердинера и осведомился, не подавал ли его господин о том объявления. Камердинер рассказал, что сам относил бумагу в 3-ю адмиралтейскую часть. Открылось, что в объявлении перечислены те же самые приметы, которые приписывались мнимому Григорию Иванову.

Улики вынудили Шубина признаться, что этого Иванова никогда не существовало. Он сам прострелил себе руку и бросил пистолет в канаву. Молодой офицер наделал много долгов, которые отец отказался оплатить, и решился выдумать всю эту историю в надежде, что государь наградит его. Военный суд приговорил Шубина к смертной казни, но Александр смягчил приговор. Шубин был лишен чинов, дворянского звания и сослан в Сибирь.

Кутузову предоставили годичный отпуск. На деле же он был отстранен от всех занимаемых должностей и жил, с небольшими перерывами, в своих волынских имениях Горошки и Райгородок до 1805 года.

Здесь, пожалуй, уместно вспомнить слова, сказанные неким русским, не пожелавшим назваться, прусскому писателю Варнгагену фон Энзе об Александре I. По его наблюдению, главные черты императора – тщеславие и хитрость или притворство. Александр любил только посредственность (качество, очень распространенное среди власть имущих). Настоящий гений, ум и талант пугали его. Только в крайней нужде, против собственной воли и, так сказать, отвернувшись, он мог пользоваться подобными людьми.

Отношение русского государя к Кутузову было тому свидетельством.

 

5

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

29 марта 1803 года.

«Здесь такая скука, что я не удивляюсь, что многие идут в монахи. Все равно, что жить в монастыре, что здесь...»

* **

28 июля. Горошки.

«У меня рожь и пшеницу всю сжали. Я живу довольно уединенно. У меня молодой человек Ергольской, который, ежели не заставишь, двух слов не скажет, да один немец ученый, который иногда очень много говорит...»

* * *

4 августа. Горошки.

«Новым экономом я поныне очень доволен; он профессор; но дай Бог, чтобы у него было хотя наполовину честности противу его ума; а дурак и половины не сделает того, что можно было бы сделать. Я три недели и больше никуда из границ не выезжал и завтра еду в один фольварк, за 25 верст, где еще не бывал. Хлеб сняли, то есть рожь и пшеницу. Урожай хорош, пшеница в десять раз родилась, а рожь поменьше – обманули в посеве, – меньше было засеяно, нежели показали, не то раскрали мужики у эконома. Как хлеб весь снимут, то приняться надобно за строения; нету ни винницы порядочной, ни одной пивоварни, что здесь важный пункт, особливо в Райгородке. Винокурня будет порядочная, на восемь котлов; да надобно много пристроить в Райгородке для жидов. Вот мои упражнения...»

Конец 1802-го, а также весь 1803 и 1804 годы заняли устройство хозяйственных дел по имениям. Кутузов начал строительство селитряного и пивоваренного заводов, вел торговлю пенькой, льном, поташем, лесом. Уйму времени отнимали многочисленные тяжбы с соседями, разбор жалоб крестьян на жестокость управляющих, а также опыты с необычными растениями: Михаил Илларионович выписал масляничные семена кунжута, или сезама. Он построил в Горошках церковь во имя святой Екатерины и подарил богатый иконостас. А вот на ризы денег не хватило...

Вести из Петербурга приходили невеселые, хотя, читая о некоторых происшествиях в столице, Кутузов смеялся от души. Новый генерал-губернатор, как и предполагал Михаил Илларионович, сразу начал чудить и шалить. Когда к нему на прием явился бывший правитель канцелярии Кутузова, граф Каменский сперва обругал его последними словами, а затем, дав волю своей ярости, принялся тузить в бока, так что несчастный чиновник вертелся и вопил благим матом. Дурачества фельдмаршала Михаила Федотовича скоро стали всем известны. Александр приметил, что Каменский не только слишком тороплив и чрезмерно вспыльчив, но что он позволяет себе даже переиначивать получаемые им высочайшие повеления. Выведенный из себя император сказал наконец Комаровскому: «Не хочет ли граф Каменский проситься прочь? Если в сие случилось, я поставил бы свечку Казанской Божьей Матери». В том же 1802 году его сменил граф Петр Александрович Толстой...

Где-то кипела жизнь, вершилась высокая политика, а тут Кутузов решал вопрос, удастся ли ему заготовить для продажи корабельный лес. И сколько корчм и лавок следует поставить в Райгородке – до ста или еще больше?..

Были, впрочем, и счастливые часы. Как он мог не порадоваться за свою любимую дочь Лизоньку, которая вышла замуж за молодого графа Тизенгаузена! Кутузов не чаял в ней души, справедливо видел в ее натуре собственные черты, схожесть в уме и характере и именовал «милая Папушенька». Часть своей родительской нежности он был готов теперь перенести и на Лизонькиного мужа. «Ежели бы быть у меня сыну, то не хотелось иметь другого, как Фердинанд», – пишет он обожаемой дочери. Федору-Фердинанду – двадцать один год. Папушеньке – девятнадцать, и они, безусловно, счастливы!..

Зато сердится Екатерина Ильинична, что не зовет ее к себе в Горошки, под разными предлогами оттягивает приезд. Ну, конечно, она нужнее ему там, в Петербурге, – как зоркий наблюдатель, сборщик и хроникер всех событий и даже ходатай и заступница по его делам.

Но, честно сказать, одному ему и вправду жилось лучше и покойнее, хоть и крутился он в непрерывных хлопотах и заботах об урожае. И лишь изредка наезжал с визитами к соседям-помещикам.

 

6

Среди соседей – русских, поляков, украинцев – встречались любопытные экземпляры. Да вот хотя бы престарелый вдовец, который вовсе сдурел – завел себе девиц, которые делают с ним все что хотят: рисуют ему сажей усы, водят его в бумажном колпаке, одевают в женское платье. А намедни, рассказывал обычно немногословный кутузовский помощник Ергольский, заставили его по конюшенному двору ездить верхом на козле. Все это он исполняет безропотно и совершенно счастлив. Да, всякому свое!..

А вот другой подстарок – убежденный холостяк – приманивал Михаила Илларионовича своим хлебосольством, тонкостями кухни, умением угостить по-русски, от души. Да и не его одного. И в ближайшую субботу в небольшом, но уютном домике на берегу бархатно-зеленого от тины пруда собрался весь почет уездный: отставной генерал-интендант, искуснейший во всей округе охотник на зайцев и дичь; изрубленный в котлету майор; священник – замечательный знаток и толкователь закона Божия...

Сам хозяин – Иван Степанович, носивший такую простую фамилию, что Кутузов все время ее путал – то ли Сидоров, то ли Митрофанов, а может, и Селиванов, – приятно улыбаясь, встречал гостей на крылечке. При появлении славного генерала, самого значительного лица в губернии, рассыпался мелким бисером:

– Милости просим! Милости просим, ваше высокопревосходительство! Да за столы! Все уже готово! Есть икорка знатная! Да и семужка – деликатес! Мы ведь люди холостые, только о себе думаем! Ха-ха! Жениться опоздали!..

Иван Степанович был толст, но говорил пронзительным дискантом. Впрочем, слушать его было одно удовольствие.

– Наливайте, да пополнее, господа! Михайла Ларионович, вот водочка зорная, это – калганная, та – желудочная. А вот и родной травничек. Такой, бестия, забористый, что выпьешь рюмку – обязательно другую захочется. Все попросту, по-русски. Щи с завитками, каша с рублеными яйцами и мозгами. Объедение, доложу вам! Разварной лещ с приправой из разных кореньев и с хреном. Сосиски с крупным горохом. А телятина? Необыкновенно нежная и сочная, с огурцом. Наконец, круглый решетчатый, с вареньем пирог вместо десерта...

– Здоровье его высокопревосходительства генерала от инфантерии и кавалера Михайлы Ларионовича Кутузова! – рявкнул майор, так напрягшись, что бесчисленные рубцы и шрамы на его лице сделались исчерна-лиловыми.

Все потянулись к Кутузову, который ласково благодарил за внимание, призажмурив здоровый глаз. Затем он взял со стола одну из бутылок, с любопытством разглядывая ее, чем вызвал новый приступ словоохотливости у хозяина:

– Мы ведь не французы какие-нибудь, Михайла Ларионович! Чертова напитка кофию не пьем. А вот милости просим вашего превосходительства отведать домашних наливочек. Какая вам по вкусу придется. Все хороши, хороши! Право, язык проглотишь! Есть и кудрявая, сиречь рябиновичка, есть и малиновка, да такая, что от рюмки сам малиновым сделаешься. Ха-ха-ха! А вот вишневочка! Уж такая вышла из своих собственных вишенок, что любо-дорого! Была и клубничная, да, признаться, всю девки выпили. У нас не застоится! Эй, кликните девушек, чтобы нам спели!..

Тотчас появились кареглазые, смуглолицые украинки и, не жеманясь, запели:

Цвитэ тэрэн, цвитэ тэрэн, А цвит опадае. Хто з любовью нэ знается, Той горя нэ знае...

– Вот оно как! – гордо воскликнул уже слегка захмелевший хозяин. – Право, чего не отдашь за такую песню! Поднести им вина! А каково вино-то? Подлинно отличное! Такого аквамарину никто отроду не пивал. Ну, так сознаюсь, что это простое бордоское, лишь подкрашенное по моему приказу...

«Да, видно, и в этом доме прекрасный пол правит хозяином. Здесь и не поймешь, кто у кого в рабстве... – размягченно думал Кутузов. – Велика Россия! И чего только не навидаешься в ней! В целом свете не соберешь стольких чудес, какие водятся у нас на Руси!..»

Прошла робость у хозяина от близости знаменитого генерала, а там осмелели и гости. Закрутились разговоры: майор вспоминал бои с турком, отставной интендант – как его раз чуть не повесил под горячую руку светлейший князь Потемкин, старая вдова – как еще девицей ездила в Петербург и видела Елизавету Петровну.

Михаил Илларионович забавлялся своей способностью перевоплощаться: с майором он был воин, с охотником – охотник, с помещиком – рачительный эконом, а со священником – толкователь темных мест Ветхого завета...

Между тем, раззадоренный вниманием самого Кутузова, разговором завладел старичок-охотник, бедный дворянин, от зари до зари таскавшийся по полям и лесам с ружьем.

– Ружейная охота против псовой имеет свои великие преимущества! – назидательно говорил он. – Только тот, кто ловок в стрельбе, может присваивать себе род искусства. Псовый же охотник на ловитве сам собой ничего не значит. Ведь догнать и поймать зайца, собственно, от него и не зависит. Кроме того, ружейная охота проста и безубыточна, а псовая требует многих приготовлений, разных пособий и издержек. Стрелок, вздумавший позабавиться на охоте, тихо встает с постели, раненько, без шума, выходит из дому и, никого не обеспокоив, ищет себе добычи, легонько насвистывая или тихо напевая песенку. А псовники? Какой поднимают гам, крик, свист, хлопанье арапников, рев рогов! А какая пагуба причиняется посевам и вешним всходам! Как вытаптываются луга! Все это каждый псовник знает, да не скажет...

– Все это, может быть, и верно, но я, грешен, люблю полевать с собаками, – возразил ему Кутузов. – И приглашаю вас с собой на псовую охоту. Hy, а теперь, господа, – он вынул любимый золотой брегет с екатерининским вензелем и послушал, как бьют куранты, – спасибо за угощение. Извините, что покину вас. Мне пора, как учил мудрец Сковорода, «тщету отложити мудрости земныя и в мире почити от злобы дневныя». Или, проще сказать, пойти на боковую...

 

7

Берега огромного озера заросли камышом и осокой, где было видимо-невидимо дичи: кряквы, чирков, кроншнепов. Среди частых промахов изредка раздавался выстрел, поражавший цель: это стрелял Кутузов. Тотчас длинноухий Марс бросался в воду и возвращался с добычей в зубах. Где-то рядом хлопало ружье: бедняга-охотник, видимо оробевший от близкого соседства с генералом, палил и палил в молоко. «Надо бы сменить место или найти своих псовников, – сказал себе Михаил Илларионович. – А то мой новый приятель никак в себя не придет, да и всех уток разгонит...»

Он уськнул Марса и отошел к кустам, где слуга держал лошадь, и вовремя. Туда же подскакал сивоусый псарь в синем пантекоровом кафтане, зеленом с откладными полями картузе и длинным охотничьим ножом у пояса.

– Михайла Ларионович! – запросто обратился он к барину. – Хватит вам пулять! Мы зайцев подняли!

– Где, братец? – взволновался Кутузов, залезая в седло.

– За леском! Скачите за мной!..

Теперь уже и Михаил Илларионович слышал звуки дальнего гона.

Псарь резво полетел прямиком – через рытвины, ямы, водомоины, пни и колоды. Кутузов шел за ним галопом, едва уклоняясь от хлеставших веток, а затем, почувствовав сильную одышку, перевел лошадь на тротт. Но вдруг впереди что-то живое зашуршало в кустах. Стон страха – человечий или нет – заставил его осадить коня. И в самый раз. Прямо под грудью лошади раздалось:

– Ахти, барин... – Женский голос был и в испуге нежен.

Михаил Илларионович нагнулся с седла:

– Ты что тут делаешь, красавица?

– Управляющий послал... Вам ягод насбирать...

Белокурая голубоглазая девушка – из русских переселенцев, каковых в Горошках было немало.

– Ну, давай я тебе пособлю. Вишь, лукошко-то опрокинулось...

– Что вы! Что вы! Управляющий узнает – накажет меня!

Кутузов засмеялся, слез с коня. Дальний гон постепенно затихал.

– А как величать тебя прикажешь?

– Марина я...

– Марина-малина! Какая ты пригожая... Ровно барышня...

– А я и жила при господах: у дочери управляющего прислуживала. Господина Ергольского...

Михаил Илларионович вынул кошелек.

– Это тебе за ягоды. А принесешь их мне под вечер сама. Слышишь? А вот эту записку, – он быстро набросал на клочке бумаги, – передашь господину Ергольскому. Ну, а теперь прощай. Попробую-ка я догнать охоту...

Но в тот день у Михаила Илларионовича не случилось больше ни одного счастливого выстрела...

 

8

Делу – время, потехе – час.

А сколько дел – не перечесть. К тому же пошли и всякие неприятности. Кутузов сделал Ергольского главным управляющим, а на его место взял в помощники приказчика из Бердичева. Малый разбитной, но уж больно пройдошистый. И вот какую он учинил Михаилу Илларионовичу пакость.

С утра у Кутузова с визитом был бердичевский фактор, которому генерал – с обоюдной выгодой – продал большую партию поташа. Получив и пересчитав две тысячи двести золотых червонцев, Михаил Илларионович запер их в ларчик красного дерева, от которого ключик носил всегда с собой. Дела звали его неотложно в поле: на дворе стоял сентябрь. Воротившись, Кутузов проверил, цел ли ларчик. Он был заперт. Но куда-то подевался новый помощник. Михаил Илларионович хотел разменять червонцы и шесть тысяч рублей отправить с первой почтой в Петербург – Екатерина Ильинична, как всегда, сидела без денег. Но когда отпер ларчик – ахнул: он был пуст...

Кутузов кликнул Ергольского и велел немедля скакать в Житомир. Тот полетел вихрем, но опоздал: вор уже укатил на наемном извозчике к Бердичеву, как видно, чтобы добраться до австрийской границы. Ергольской тотчас вместе с капитан-исправником, имея повеление губернатора об аресте жулика, помчался за ним. Они доехали до границы и ни с чем воротились назад. Плакали денежки! Теперь нужно где-то занимать, чтобы послать жене...

А скоро – новое несчастье. Пожар.

В Райгородке, который стараниями Кутузова превратился именно в рай для всех, один еврей в шинке топил сало. Пламя выкинуло из трубы и пошло гулять. Выгорело сорок пять корчм и до ста лавок. От Райгородка остались одни трубы. Это уже грозило великим расстройством для всего хозяйства. Ветер во время пожара был столь сильный, что бедняги не успели ничего вытащить, и теперь Михаилу Илларионовичу прежде всего надо было заботиться о погорельцах. Иные остались даже без рубашек, так как приключение случилось поздним вечером. Да, пришла беда – отворяй ворота...

Но время все лечит. Дни складывались в недели, недели – в месяцы, один год сменялся следующим. Казалось, Кутузову на роду написано провести остаток жизни новым Цинциннатом – среди овощных грядок и хлебов. Одна отрада – дети, и, конечно, Папушенька. В положенный срок родилась у нее сперва Катенька, а за ней – Дашенька.

Как радовался дедушка! Какой пир закатил в Горошках! Выслал Лизоньке последние полторы тысячи рублей, отложенные на покупку семян. Да еще отправил к ней Марину – ходить за внучками. Он уже твердо знал, что может на нее положиться – благонравна, спокойна, внимательна. Оставаться же в Горошках ей было не с руки. Из Петербурга уже выехала к мужу Екатерина Ильинична.

Вскоре стали приходить первые весточки от Лизоньки. Она хлопотала, старалась вовсю. Но если бы не Марина, не миновать бы беды, когда Катенька вывалилась из колыбельки...

* * *

М. И. Кутузов – Е. М. Тизенгаузен.

Без числа.

«Вот ты и сделалась матерью, дорогая моя Лизонька. Люби своих детей, как я моих, и этого будет достаточно. Да благословит Бог тебя и твою малютку. Брюнетка она или блондинка? Не бранила ли тебя Марина за хлопоты, которые ты наделала? Любезного Фердинанда благодарю за приписку или, лучше сказать, за большое письмо. Благодарю за комплименты, которые он Лизоньке делает, и для этого ей только стоит подражать обожаемой матери...»

* * *

Надо ли говорить, что письмо это писалось, когда дражайшая Екатерина Ильинична находилась рядом. Теперь некому было извещать Михаила Илларионовича о больших и малых событиях в мире. А события не могли не волновать старого генерала.

Наметившееся охлаждение между Россией и Францией пришло к открытому разрыву. Англия возглавила новую коалицию европейских держав против Бонапарта, провозгласившего себя императором Наполеоном I. В коалицию вошли Россия и Австрия; Пруссия, из страха перед французами и их грозным вождем, уклонилась от участия...

Кутузов читал газеты, тосковал, вечерами играл с женой в Филю, или подкидного дурачка, но наконец не выдержал и отправился в Киев.

Здесь всех занимала только что случившаяся дуэль. В Киеве был расквартирован славный Московский пехотный полк, которым командовал Федор Федорович Монахтин. Многолетней заботой и тщанием он довел его до полного совершенства. Природный холостяк, полковник этот, кажется, оставил в себе только кровь, чтобы пролить за Отечество. Все же прочее, до последней пуговицы, продавал, а деньги обращал на покупку солдатам нужного по интендантской части и видел в них родных детей. Тем горше было повеление: сдать московцев Николаю Семеновичу Сулиме и принять начальство над новгородскими мушкетерами.

Полковник не стерпел обиды и потребовал от Сулимы удовлетворения.

И Монахтина, и Николая Семеновича Кутузов знал хорошо и любил как превосходных командиров. Дуэль была жестокой. Полковники бились на шпагах в пустом военном госпитале. Монахтин разрубил Сулиме лоб, а тот перебил Федору Федоровичу два пальца на левой руке.

Михаил Илларионович мог видеть их на другой день – на разводе, куда они явились, несмотря на свежие раны. Стоявший рядом с Кутузовым военный губернатор князь Васильчиков поглядывал на обоих полковников довольно сурово, но ничего им не сказал: честь офицера ценилась превыше всего...

Здесь, в Киеве, Михаила Илларионовича отыскал флигель-адъютант Федор Тизенгаузен.

Высоченный, белокурый, он ворвался в его покои и так сжал в объятиях тестя, что тот взмолился:

– Раздавишь, батюшка! Ты же не на медведя пошел!..

Кутузов получил высочайший рескрипт: государь вызывал его в Петербург, чтобы возглавить экспедиционную армию против Наполеона.

 

9

В крайней нужде Александр I сменил-таки гнев на милость.

Лондон был охвачен паникой. Наполеон сосредоточил двухсоттысячную армию у берегов Ла-Манша, чтобы с помощью испано-французского флота произвести высадку в Англии. Правительство Питта требовало от русских немедленной помощи.

Михаил Илларионович готовился к нелегкому походу и делал прощальные визиты. Он навестил Аграфену Александровну Рибопьер, племянницу своей жены и вдову храброго бригадира, в ее роскошном доме, более похожем на дворец. В блестящей толпе завсегдатаев выделялась эксцентричная и бойкая графиня Ромбек, сестра австрийского посла Кобенцля, покинувшего Петербург в 1797 году и ставшего министром иностранных дел в Вене. Она выучилась русским непечатным выражениям, которыми украшала французскую речь, и очень дружила с Аграфеной Александровной. Муж графини – старичок эмигрант – обычно дремал на вечерах где-нибудь в уголке, и она будила его, крича на всю залу:

– Ромбек! Держитесь же на ногах!..

И приправляла свой приказ соленым мужицким словцом.

Когда Кутузов беседовал с хозяйкой, вспоминая достоинства покойной Анастасии Семеновны, ее матушки, к нему подошел Александр Рибопьер. Скучая бездействием, двадцатичетырехлетний камергер двора просил своего двоюродного деда взять его с собой в поход.

Михаил Илларионович оборотился к его матери и твердо сказал:

– Отец пал на моих глазах: я не хочу брать на войну сына...

Навестив Марию Антоновну Нарышкину, он застал у нее красавца лейб-гусара, гибкого, словно хлыст, с черными кудрями и лихо подкрученными усиками.

– Давно хочу представить вам, Михайла Ларионович, моего брата Бориса... – сказала фаворитка.

– А-а-а... – самым добродушным тоном отозвался Кутузов. – Так это вы, сударь, чуть не отправили на тот свет моего внука...

Горячая польская кровь бросилась лейб-гусару в лицо, которое приняло цвет его алого гвардейского ментика.

– Ваше высокопревосходительство! Мы дрались на честной дуэли!..

– Полноте, полноте, князь, – успокоил его Михаил Илларионович. – Сам Саша Рибопьер рассказывал мне и о вашем искусстве, и о вашем рыцарстве...

– А у меня к вам просьба. – Мария Антоновна положила на плечо Кутузова свою прекрасную руку. – Брат мой мечтает драться против Бонапарта...

– Именно такого молодца я хотел бы видеть у себя адъютантом, – без промедления ответил Михаил Илларионович, подумав, что отказал в просьбе внуку, чтобы удовлетворить его обидчика. Да! Чего не сделаешь ради одной волшебной улыбки Марии Антоновны!

Перед уходом Кутузов сказал:

– Как вы похожи! Находясь со мной, брат ваш будет ежечасно напоминать мне о вас...

Последний вечер в Петербурге Михаил Илларионович провел в кругу своей большой семьи. Он собрал всех дочерей с их чадами. Вместе с ним готовился к походу Федор Тизенгаузен.

Когда наступила пора прощания, Кутузов крепко расцеловал самых маленьких и прослезился:

– Увижу ли я вас, дорогие детки! Помните же старика, который поведет русскую рать против непобедимого Бонапарта!..

 

Глава втораяСЛАВНАЯ РЕТИРАДА

 

1

В местечке Радзивиллов Кремснецкого уезда, близ австрийской границы, собиралась Подольская армия.

С объявлением о предстоящем походе, к общей радости, упразднены были пудра и коротенькие косы, от которых в памяти солдат остались только слова команды: «Равняйся в косу!» Еще раньше, с восшествием на престол Александра I, были отменены унтер-офицерские экспантоны, отброшены штиблеты и пукли. Зато все прочее осталось, как при покойном императоре. В том числе и проклятая капральская трость, от которой подолгу чесались солдатские спины.

Передовые части выступили 13 августа: первой колонной командовал генерал-майор князь Багратион, второй – генерал-лейтенант Эссен, третьей – генерал-лейтенант Дохтуров, четвертой – генерал-лейтенант Шепелев. Дивизия генерал-лейтенанта барона Мальтица, куда входил Ярославский мушкетерский полк, двинулась на четыре дня позже.

В долгом пути и на первых привалах, с самого перехода границы, между солдатами и младшими офицерами родилось большое любопытство: с кем воюем и куда идем? Разнесся слух, что произошла какая-то размолвка у царя с цесарем. Сергей Семенов только смеялся, а потом, у костерка, за сухарной да винной порцией сказал:

– Да разве у вас не стало глаз, ротозеи? Что, не видите, как цесарцы ухаживают за нами? Стало быть, какая уж тут размолвка! Вишь! Француз-то задирает Русь. Какой-то там Бонапартия, словно Суворов, так и долбит кого попало. Да уж мы не дадим охулки на руку. Примем и его, молодца, как, бывало, басурман, по-суворовски!..

До городка Тешен войска шли обыкновенным маршем. С прибытием в армию Кутузова колонны начали двигаться ускоренными переходами, делая в сутки до шестидесяти верст. Порядок следования был положен с примерной точностью: на каждый фургон садилось по двенадцать человек в полном вооружении, и такое же количество солдат складывало туда ранцы и шинели. Через десять верст следовала перемена. Конница и артиллерия отставали от пехоты несколькими маршами.

Невзирая на поспешность движения, венский двор не переставал упрашивать Кутузова еще более ускорить марши. Но русский главнокомандующий не соглашался, справедливо опасаясь изнурить войско в наступившее ненастное осеннее время. Он делал дневки по усмотрению, соображаясь с усталостью людей.

Привалов теперь почти не было. По прибытии солдат на ночлег их тотчас расставляли по квартирам. Мещанин или бауэр уже ожидал у своей калитки и, пропустив мимо себя назначенное ему магистратом число постояльцев, захлопывал калитку на запор. В большой опрятной кухне уже хлопотала его баба, а на столе стояли кружки – по числу едоков. Отличная пища, винная порция, даже кофий и мягкая чистая постель – все было к услугам русского воина.

Под шутки и прибаутки солдаты с грохотом составляли в сенцах тяжелые ружья с широкими штыками и, крестясь на раскрашенное деревянное распятие, шли садиться по лавкам. Чистота и аккуратность немцев в одежде и убранстве дома, тщательность в обработке земли, достаток в харчах удивляли всех.

– Ай, брудеры! Народ смышленый!.. – рядили солдаты, вытаскивая из-за голенища деревянные ложки.

Многое в самом деле было в диковинку. Не могли солдаты довольно надивиться тому, что у немцев воловья упряжь или, лучше сказать, ярмо утверждалось не на шее быка, а на его рогах. Когда им объяснили, что у рогатой скотины вся сила во лбу, многие рассуждали: «Хитер немец! Ведь понял же! Проник!» Обычай австрийцев ковать быков также обращал внимание солдат. Но, похваляя, как и все, немецкую замысловатость, Сергей Семенов возразил своим товарищам:

– Все так. Да что-то плохо они управляются с французом!..

Теперь уже все знали, что русской армии впервые предстоит встреча с самим Наполеоном. До солдатских ушей начали доходить слухи, будто француз берет верх и австрияки идут на попятную. Не потому ли так любезны и предупредительны были хозяева на каждом ночлеге? Цесарцы страшились вторжения наполеоновской армии. Старик Мокеевич, не пожелавший уйти вчистую и оставшийся сверх срока в строю, согласился с Семеновым, пробасил:

– Да, Чижик! Не радует дело с брудерами, коли на первых порах не устояли...

– Видно, придется нам на чужой земле француза угощивать, – продолжал Семенов. – Ну что же, не посрамим русское имя. А теперь, ребята, поглядим, что положит брудер в наш родительский скоровар...

За эти дни он полюбил немецкий кофий, который солдаты, на польский манер, называли «кава». В простонародье он подавался обыкновенно с примесью картофеля и цикория, подслащивался же сахарной патокой. Хозяйка уже положила смесь в большой железный кувшин, залила водой и теперь кипятила на огне. Однако, когда она начала разливать кофий по кружкам, солдаты зароптали и потребовали суповые миски. Влив с гущей этот взвар и накрошив туда порядочно ситника, каждый принялся хлебать кофий ложкой, словно щи. Мокеевич примешал туда еще луку и все приправил солью. Многие последовали его примеру. Очень довольные этой похлебкой солдаты вскоре попросили у изумленной австриячки подбавить им еще жижицы.

– У немца кофий, что у нас сбитень, – рассуждал между тем Мокеевич. – Немецкий солдат, вишь, без кофия жить не может. Я давеча подсмотрел, что, почитай, у каждого на походе с собой маленький кофейник...

– То-то что и есть – кофейники! – отозвался Семенов, которого раздражала такая их бабья о себе заботливость. – Похлебал бы нашей тюри, то получшал бы на живот...

– Зато обыкновенный чай, – басил Мокеевич, – они употребляют как лекарство. Его надо спрашивать в аптеках. А в лавках и не отыщешь.

– Да, все чудно на чужбине. А сколько же мы в пути? – подумал вслух Семенов.

– Месяц и восемь ден, дяденька, – с готовностью откликнулся рыжий, с осыпанным гречкой лицом новобранец Пашка.

– Значит, нынче двадцать пятое сентября? Никитин день? Никиты репореза и гусятника?

Старый гренадер Мокеевич молодецки подправил указательным пальцем седые свои усы и повел глазом на дородную хозяйку:

– Истинно говорят у нас в народе: «Не дремли, баба, на репорезов день! Ин дождешься гостя...»

– Да ведь она, дяденька, по-нашему ни хрена не понимает, – засмеялись молодые солдаты, в то время как рыжий Пашка так засмущался от шутки Мокеевича, что веснушки пропали на лице.

– Ничего, этот язык небось на всем свете един. – Семенов подмигнул хозяйке, которая скорее ради приличия, чем от стыдливости, прикрыла лицо фартуком. – Что, фрава, не надоел еще тебе немец-то твой? Русский во всяком деле жарче будет. А ваши-то мужики небось горазды только пиво дуть...

Семенов с товарищами вдоволь нагляделись на то, как австрияки в своих трактирах часами просиживали над гальбой – пол-литровой кружкой. Они рассуждали о Наполеоне, разводя пальцами по столу пивные капли, чтобы яснее обозначить его богатырские движения. Русские солдаты в нелегком и день ото дня все усложнявшемся пути по цесарской земле тоже гадали: где же может быть француз?

Но этого не знал никто. Даже умудренный опытом русский главнокомандующий.

 

2

Кутузов еще раз пробежал глазами текст рескрипта Александра I о ведении войны:

«...По вступлении вашем в австрийские владения вы поступаете под главную команду императора римского или эрцгерцога Карла или другого принца крови австрийского дома, кто назначен будет главнокомандующим над армиями, если его величество не будет сам оным командовать, а посему, если по стечению обстоятельств двор венский найдет предпочтительно полезным обратить армию, вами командуемую, к Италии или к другому пункту границ своих, вы должны следовать в точности таковому направлению...»

Да, главнокомандующий был связан по рукам и ногам, а сама русская армия становилась как бы заложницей венского кабинета! Снова, как при покойном государе Павле Петровиче, русским приходилось таскать каштаны из огня для цесарцев.

Стремление Вены вернуть утраченные вассальные владения заставило направить в Италию 180-тысячную армию под командованием наиболее одаренных военачальников – эрцгерцогов Карла и Иоанна. Кроме того, австрийцы решили, не дождавшись русских, занять находившуюся в союзе с Наполеоном Баварию. 46-тысячная армия перешла с этой целью пограничную реку Инн, проникла в глубь Баварии и расположилась у крепости Ульм. Главнокомандующим этой армией был назначен эрцгерцог Фердинанд, но в действительности всем распоряжался приданный ему в руководители генерал Мак, обладавший громадной самоуверенностью, которая никак не соответствовала его скудным природным дарованиям.

Где же Бонапарте?..

По первоначальному плану, как мы помним, Наполеон собрал свою армию у Ла-Манша. Выступление России и Австрии спасло Англию: лишь только французский полководец узнал о появлении цесарцев в Баварии и движении армии Кутузова, как немедленно изменил свой план. Он решил совершить марш-бросок через половину Европы и разбить союзников по частям...

Хотя от Мака приходили самые успокоительные вести, Кутузов тревожился, лишь гадая, как могут развиваться события. Считалось, что Бонапарт все еще у берегов Ла-Манша, но так ли это? Между тем русские войска в долгом марше растянулись на много десятков верст. Впереди шли пять пехотных колонн, а за ними, обычным маршем, двигались кавалерия и артиллерия.

 

3

В тяжелом походе Кутузов, по примеру Суворова, оставался истинным отцом солдату.

В нем удивительно соединялись кротость, снисходительность, мужество, благоразумие и неколебимая предприимчивость. Никто не смел обидеть солдата его команды. Зато и команда его никого не обижала, опасаясь прогневать своего начальника. Всегда заботился он о том, чтобы воины, по возможности, не были голодны и пища была сколь можно лучшая; сам осматривал артели и едал вместе с рядовыми кашицу.

Порой он давал солдатам умышленную потачку, чтобы лучше знать качество каждого. Но зато явного преступления не оставлял без наказания. Если должен был за что-то сделать вычет из жалованья рядового, взыскивал деньги с капитана, которого, однако ж, не имел на дурном счету и даже не переменял о нем прежнего мнения. Терпящих крайнюю нужду снабжал нередко деньгами из собственного кошелька. И вообще никому не отказывал в том, что мог сделать, не нарушая правил службы.

Он особенно любил и выделял унтер-офицера Сергея Семенова. Иногда, пропуская колонны на марше, скакал на его голос, звонко выводивший:

Что под дождичком трава, То солдатска голова! Ой, калина, ой, малина! То солдатска голова, — Весело цветет, не вянет, Службу царску бойко тянет. Ой, калина, ой, малина! Службу царску бойко тянет. Он ружье, патронник, лямку — Как ребенок любит мамку. Ой, калина, ой, малина! Как ребенок любит мамку!..

Михаил Илларионович, случалось, специально разыскивал расположение Ярославского мушкетерского полка, спрашивая о том их шефа Леонтия Федоровича Мальтица, искал ярославцев в колоннах по лиловым верхушкам гренадерских шапок и лиловым же воротникам мундиров. Когда на редких дневках солдаты садились варить кашицу, Кутузов подъезжал к первой гренадерской роте и осведомлялся:

– Братцы! Где Сергей Семенов?..

– Чижик! Чижика к его высокопревосходительству!.. – неслось от бивака к биваку.

У городка Линц Семенов пошел насбирать дровец для костра и явился перед главнокомандующим не сразу.

– Виноват, ваше высокопревосходительство! – гаркнул он, сбросив чуть не целую поленницу на землю. – Что прикажете?

– Ты, брат, забыл меня, старика, – ответил Кутузов, сходя с седла. – Право, устал сидеть на лошади. Принеси-ка, брат, соломки: старым костям отдохнуть хочется...

Семенов тотчас разостлал у костра плащ, и через две минуты походный диван из свежей соломы был готов. Главнокомандующий с видимым наслаждением опустился на него, грея у огня озябшие руки.

– Спасибо, братцы, спасибо! Лучше не надо! – приговаривал он. – Вот теперь буду спокоен. Надо, однако, поесть. Дай-ка, брат Сергей Семенов, сухарик да водицы...

– Ваше высокопревосходительство! Михайла Ларионыч! – возразил Семенов. – Годите немного. Сейчас каша сварится.

– Нет, брат Семенов, – не согласился Кутузов. – Дай полакомиться сухарьком: хлеб да вода – солдатская еда...

Когда солдаты насытились и Семенов, по обыкновению, проговорил, доскребывая ложкой дно котелка: «Эх, хороша артельная кашица!», главнокомандующий попросил любимца рассказать что-нибудь из прежней военной жизни. Тот не заставил повторить просьбу. Солдаты сдвинулись теснее, жар от угольков и сытый желудок клонили в сон, однако побасенка всех взбодрила.

– Ах, ваше высокопревосходительство, Михайла Ларионыч! – начал унтер-офицер. – Сиживали мы и у воды без хлеба, и у хлеба без воды. Все было! А помнится, в турецкую войну полк наш однажды оказался со всех сторон в окружении. Главная армия – на другом берегу Дуная. Ничем помочь не может. Только глядят солдатики, как мы последний бой принимаем!.. На каждого из нас – дюжина турок. А тут еще казак-некрасовец подскакал да кричит нам, чтобы, значит, сдавались и всех нас турки пощадят и еще наградят...

– Да ежели даже десяток молодцов русских атакован целым корпусом, – заметил Кутузов, – сдаться в плен – ужаснейшее преступление...

– Напротив, тут-то и раздолье! – подхватил Семенов-Чижик. – Здесь и пуле и штыку промах невозможен! Нельзя выгоднее и дороже продать жизнь, как в подобном случае. И можно ли встретить смерть веселее и славнее, когда уверен, что за порог воинственных дней своих утащишь с собой полдюжины супостатов! Умереть рано или поздно неизбежно. Но умереть так важно, знаменито – удел счастливцев, только на небе написанный...

– Э, братец Семенов, да ты, видать, философ, – ввернул главнокомандующий, призажмурив здоровый глаз. – Между прочим, часто случается именно так. Горсть русских чудо-богатырей, решившись на верную смерть, улучает благотворную минуту. И не только спасается, но побеждает!

– Вот-вот, Михайла Ларионыч! – торжественно продолжал Семенов. – Побеждает и начинает жить снова и с новой силой! У нас уже убыло больше половины солдат и почти все офицеры. Ружейный огонь был жесток. А конная лава отсекла нас от дунайского берега. Полковник наш, приметя уныние людей и слабость духа, соскочил с лошади. Он схватил у убитого солдата ружье, набросил на себя суму и сказал: «Друзья! Теперь я солдат, вам равный. Но солдат, всем старший. Кто желает умереть, как прилично герою, – учись у меня. Однако кого подлая трусость пробрала насквозь – сейчас выдь из фронта. Я не буду мстить ему ни здесь, ни за гробом! А теперь – за матушку-государыню и Россию нашу!» С этим вместе он бросился вперед...

Семенов-Чижик обвел солдат своими чистыми васильковыми глазами.

– Но шалишь, брат полковник! Не в голос запел! Русский солдат не в угол рожей создан. В одно мгновение запылали сердца молодецкие, загремело «ура» богатырское. Русские штыки сверкнули, выкупались в крови врагов, указали путь к свободе. И русская грудь проломила, провалила, удивила своих и чужих! Мы прошли вверх по Дунаю и переправились к своим. Кто на захваченных у турчан лодках, а кто поудалее – и вплавь, держа в зубах ружья и сумы...

«Дунай... Верно, судьба мне нагадала, чтобы все главные войны мои были связаны с этой великой рекой. И скорее всего, эта война для меня последняя», – думал Кутузов, снова и снова повторяя в уме трудности, какие могут встретиться для его дружной, но маленькой армии. Только теперь впереди не Осман-паша, не комендант Измаила сераскир Мегмет-Айдзоле и даже не великий визирь Юсуф-паша, а сам Бонапарт...

Отрываясь от преследующих его мыслей, главнокомандующий сказал:

– Спасибо, брат Семенов! Слушайте, дети, его побасенки. Ведь быть честным человеком и дураку легко, если он слушает умные, спасительные советы.

Он вынул кошелек и, доставая деньги, добавил:

– Выпей, брат Семенов, с товарищами за здоровье старика...

 

4

К началу октября 1805 года авангард русской армии, перейдя баварскую границу, подошел к речке Иин и остановился у городка Браунау.

Здесь уже находился Кутузов, которого не покидало тяжелое предчувствие, мало-помалу вылившееся в ощущение свершившейся беды. Он имел только одно письмо, помеченное 28 сентября, от эрцгерцога Фердинанда, который извещал Михаила Илларионовича о том, что австрийская армия цела и исполнена мужества. А тем временем русский посланник в Баварии донес, что французы заняли Мюнхен, откуда он был принужден выехать. Хотя опрошенные Кутузовым австрийские чиновники ничего не знали о происходившем под Ульмом, было очевидно, что Наполеон уже стоял в дверях Баварии.

Главнокомандующий приказал Багратиону составить авангард, имея передовые посты на Инне, и собрать сведения о французах. С этой целью отправлены были в разные стороны лазутчики и разъезды. Ежедневно Кутузову привозили самые разноречивые донесения: по одним – эрцгерцог Фердинанд отступил в Тироль, по другим – обратился на левый берег Дуная. Но все известия сходились на том, что под Ульмом произошла крупная неудача.

Скоро к Кутузову подошли неожиданные подкрепления. Явился отброшенный Наполеоном австрийский генерал Кинмайер с 18 тысячами солдат; вслед за ним прибыл, также отрезанный от Ульма, граф Ностиц с тремя батальонами кроатов и гусарским полком. Они ничего не могли сообщить о делах под Ульмом. Меж тем подтягивались к Браунау и русские задние колонны, конница и артиллерия, изнуренные усиленными маршами в ненастное время. Обувь износилась, иные солдаты шли даже босиком; больных на пути было оставлено до шести тысяч...

Находившиеся в Браунау австрийские генералы, с которыми по воле венского двора Кутузов обязан был совещаться о своих действиях, уговаривали его идти вперед и овладеть Мюнхеном. Старший из них – Мерфельд представил наконец Михаилу Илларионовичу письменное мнение, почти требование, со стороны гофкригсрата: силой открыть сообщение с Ульмом. Кутузов ласково соглашался со всеми доводами и... не трогался с места. Он ожидал, пока прояснятся дела на главном направлении, покрытые совершенной неизвестностью.

Наконец 11 октября в Браунау явился генерал Мак с известием о капитуляции своей армии. Соединяться уже было не с кем. После труднейшего, тысячеверстного марша в рядах русской армии оставалось всего 35 тысяч человек, а с присоединением австрийских частей Ностица и Кинмайера – чуть более 50 тысяч. А всего в пяти переходах находилась 150-тысячная армия Наполеона, готовая нанести сокрушительный удар по союзным войскам. Справа был многоводный Дунай, слева – высокие Альпы, а позади, до самой Вены, – никаких резервов; только далеко, у Варшавы, двигалась в Австрию 50-тысячная Волынская армия Буксгевдена.

 

5

В Браунау Кутузов приказал назначить к нему от каждого полка ординарца-офицера с одним унтер-офицером и рядовым в вестовые. От Ярославского прислан был Сергей Семенов.

Рано утром дежурный при главнокомандующем генерал-майор Инзов ввел офицеров и солдат в огромную аванзалу и выстроил в две шеренги. Скоро зала заполнилась генералами и штаб-офицерами, среди которых был и шеф ярославцев Леонтий Федорович Мальтиц.

Позади строя оказалась маленькая дверца, вроде потайной. Внезапно оттуда вышел Кутузов, в теплом вигоневом сюртуке зеленоватого цвета и, по своему обыкновению, с шарфом через плечо.

Скромно пройдя вдоль стены к правому флангу, он сперва остановился у офицеров, разговаривая с некоторыми, а потом начал смотреть весь строй. Первым стоял унтер-офицер Московского мушкетерского полка в мундире со светло-малиновым воротником и обшлагами и красными погонами.

– Какой ты, дружок, губернии? – обратился к бравому московцу Михаил Илларионович.

– Малороссийской, ваше высокопревосходительство! – последовал ответ.

– Ба! Малороссиянин! – воскликнул Кутузов и, повернувшись к щеголеватому красавцу Милорадовичу, промолвил: – Благословенный край! Я провел там с корпусом мои лучшие годы. Люблю этот храбрый народ!..

Переступив во вторую шеренгу и пройдя ее, он узнал в ярославце с лиловым воротником своего любимца.

– Здравствуй, братец Семенов! Здравствуй, Чижик! А ведь я не знаю, из каких ты краев?

– Смоленский, ваше высокопревосходительство! – весело гаркнул богатырь.

– То-то, что смоленский, – как бы ожидая именно этого ответа, довольным тоном сказал Михаил Илларионович. – Смоляне все просмолены, все окурены войнами. Самые надежные солдаты. – И добавил, кивнув маленькому и уже тучному Дохтурову: – Оставить при главной квартире...

Главнокомандующий каждому из ординарцев и вестовых нашел по нескольку ласковых слов. Почти все они были уроженцами великорусских губерний, и о каждом он отозвался в различных выражениях и с искренней похвалой. Затем дежурный штаб-офицер вывел ординарцев и вестовых и указал им посты. Семенову надлежало находиться в коридоре, примыкающем к кабинету Кутузова. Обед шел со стола Михаила Илларионовича. В продолжение недели Сергей Чижик оставался при главнокомандующем, и не раз Иван Никитич Инзов требовал ярославца к Кутузову, который доверительно беседовал с ним.

Какими надеждами был преисполнен старый солдат все это время! Казалось, вот-вот будет отдан приказ идти на неприятеля. Но с 11 октября, когда в Браунау явился генерал Мак, положение русской армии угрожающе прояснилось. Правда, к удивлению всех австрийцев и даже русских генералов, Кутузов и после этого не оставлял позиции сряду пять дней, пока вполне не обрисовалось движение Наполеона.

В ночь на 16 октября всех ординарцев и вестовых потребовали в аванзалу. Едва они стали в строй, вышел Кутузов, заметно гневный, в сопровождении всего генералитета. Обратясь к выстроившимся, он как бы с досадой приказал им вернуться в свои полки. Потом, вертя в руках золотую, с екатерининским вензелем табакерку, вразумляюще пояснил:

– Цесарцы не сумели дождаться нас. Они разбиты. Немногие из храбрых бегут к нам. А трусы положили оружие к ногам неприятеля. Наш долг отстоять и защитить несчастные остатки их разметанной армии. Скажите это и вашим товарищам!..

Он повернулся и пошел во внутренние покои. Следом за ним направились генералы. Предстоял ночной военный совет. Он был недолгим. В кабинете, за столом с картами, утвердившись в покойном кресле, главнокомандующий изучающе оглядел всех и коротко бросил:

– Итак, армии Мака нет. От пятидесяти тысяч цесарцев уцелело лишь десять батальонов. Что будем делать?

Генералы, иные из которых воевали вместе с Суворовым на полях Италии и в швейцарских горах, один за другим поднимались и предлагали, несмотря на поражение австрийцев, идти вперед. Дохтуров, Багратион, Милорадович высказывались за немедленное наступление.

– Бонапарт будет застигнут врасплох. Мы можем разбить его по частям! – волнуясь, говорил Милорадович.

Кутузов слушал их спокойно, призакрыв глаза; только пальцы правой руки выбивали на столе тревогу. Когда все высказались, он кротко улыбнулся и заметил:

– Я ожидал только такого отзыва от русских героев. Ваше мужество порывает вас наступать, – он накрыл пухлой рукой карту на столе, – а мне осторожность отступать велит...

– Но Суворов поступил бы иначе! – не удержался Багратион, худощавый, рябоватый, с небрежно отпущенными бакенбардами и резко выдававшимся орлиным носом.

– Ваша правда! Это дело возможное, – тотчас возразил главнокомандующий. – Но только для Суворова. А Суворова у нас нет. Да и нас немного...

Он еще раз оглядел на карте вьющуюся с запада на восток синюю змейку Дуная и добавил:

– Лучше быть слишком осторожным, нежели оплошным и потом обманутым. Не забывайте, господа, что перед нами Бонапарт! У него сил вчетверо больше против нашего. Меж тем из России идет армия Буксгевдена, а из Италии – эрцгерцог Карл с большим корпусом. Сохранив войска, мы скоро удвоим наши силы и понудим французов растянуть коммуникации...

Кутузов медленно поднялся, заключив совет беспрекословным:

– Завтра поутру собрать армию у главной квартиры. Не хмурьтесь, господа, я приготовил вам сюрприз. Приглашаю всех к столу. Ужин, правда, более похож на ранний завтрак. Зато все в чисто русском вкусе. Будет студень из говяжьих ног, соленья с деревянным маслом, похлебка, жаркия и другие теплые кушанья. А на закуску – варенные в сахаре дыни...

Всю свою жизнь Михаил Илларионович отличался перед прочими начальниками особенным щедролюбием, гостеприимством и хлебосольством – как в своем доме, так и везде, где только ни останавливался. Он никогда не кушивал один: чем более было за его столом людей, тем было для него приятней и тем был он веселее. В этом заключалась одна из причин, что Кутузов никогда не имел у себя большого богатства, да и не заботился об этом.

Теперь, перед трудной дорогой, он желал приободрить главных своих командиров богатой трапезой и веселой беседой.

 

6

Ранним октябрьским утром полки были выстроены под Браунау, фронтом к Ульму.

Прошел слух, что армия двинется на французов. Часа два солдаты простояли на месте все с той же мыслью, что пойдут на Ульм. Так толковали и сами жители, вышедшие из города провожать русских воинов. Но вот раздался выстрел вестовой пушки на площади перед главной квартирой, означавший сигнал выходить на шоссе. И тут, к удивлению горожан и самих солдат, армию поворотили в обратный поход левым флангом.

– Ба, ба! – заговорили в рядах. – Кажись, мы идем назад, ребята?

– Кажись, что так! – басил Мокеевич.

– Да и без проводников!

– Да к чему они? – возразил Семенов-Чижик. – Дорога-то знакома. Уж не зашел ли француз с тылу? Вишь, эти брудеры так шайками и бредут на попятную...

И он указал на нестройные толпы австрийцев в грязных белых мундирах, переходившие мост через Инн.

Поздно вечером вся армия пришла в городок Ламбах. В три дня усиленного марша русские проделали более ста верст и оставили французов, едва появившихся на реке Инн, далеко позади.

На этих переходах солдаты уже не находили заготовленного провианта, кроме небольшого количества соломы и дров. По деревням сами отыскивали кое-где хлеб и выкапывали из мерзлой земли картофель. Косо смотрели на них обыватели и бауэры, а у их жен русские уже не встречали прежних умильных взглядов. Прищурив глаза и поджав губы, они провожали солдат как разлюбленных.

Марш до Ламбаха был совершен не только с необыкновенной быстротой, но и в самом строгом порядке. Наполеон не нашел ни одного отставшего, не смог раздобыть ни одного «языка».

 

7

Кутузов подолгу просиживал над картой и размышлял о намерениях Бонапарта.

Было ясно, что французский император уже послал в обход союзников несколько корпусов. Но что он предпримет еще? Не попытается ли теперь переправить часть сил на левый берег Дуная и отрезать русских? Однако где именно? Переправы неудобны, и дороги на левом берегу стеснены горами и узки. Может быть, у Линца? Или у Спица?..

Свеча истаивала и заменялась адъютантом Дишканцом новой. Зажмуривая глаза, Михаил Илларионович видел перед собой все ту же карту с мельчайшими подробностями рельефа, горными отрогами и холмами, речушками и ручейками, деревушками и отдельными трактирами, хорошей венской дорогой и дурными проселочными трактами.

После бурно проведенной юности Кутузов установил у себя раз и навсегда заведенный распорядок: ел однажды в сутки, ложился почивать не прежде одиннадцати, а вставал не ранее семи и не позднее восьми часов. Но это было в мирное время, а в дни войны Михаил Илларионович поступал совершенно иначе. Случалось, он несколько ночей кряду проводил без сна, а особенно когда успех дела зависел от собственной его ответственности. В этих случаях полководец всю ночь рассуждал молча, про себя, и только приговаривал иногда:

– Так!.. Не так!..

Если же совершенно ослабевал, то засыпал сидя, но, проведя во сне самое краткое время, просыпался и, пробив себе пальцами сигнал тревоги, начинал вновь свои размышления.

Уже давно приметил он, что от непрестанного напряжения у него начал закрываться больной глаз. Два страшных сквозных ранения в левый висок с выходом пуль у правого глаза сделали опаснейший прорыв в самой близи от зрительных нервов. Однако чудом Кутузов не только выжил, но и сохранил зрение. Искосило лишь правый глаз. Только он непрерывно болел, веко опускалось, между ним и глазным яблоком вспыхивали радужные пятна, отдававшие ударом в затылке. Не помогали и шпанские мухи, которых он прикладывал к больному глазу по совету своего лекаря Малахова. Прочие доктора предлагали различные средства, но Михаил Илларионович был великий неохотник до лекарств и лечения, и потому все их настояния оставались тщетными.

В Ламбахе, где русская армия находилась двое суток, в очередном бдении над картой, Кутузов решился передохнуть за французским романом. Благо бежавший от Бонапарта хозяин замка, где расположился главнокомандующий, оставил знатную библиотеку.

Наклонив канделябр, Михаил Илларионович читал рябившие названия на корешках из телячьей кожи: «История и занятная хроника маленького Жана де Сентрэ», «Астрея» д'Юрфе, «Комический роман» Скаррона, «Новая Элоиза» Руссо... Немецкий лечебник привлек его внимание. Листая плотные зеленовато-серые страницы, Кутузов набрел на описание мази для лечения глаз. Он тотчас послал Дишканца за Малаховым.

– Сделай-ка, друг мой, эту мазь, да поскорее, – попросил Кутузов.

Немецкого языка Малахов не знал, но все рецепты написаны были по-латыни, и он пришел в ужас:

– Ваше высокопревосходительство! Мазь не просто бесполезна. Судя по составным веществам, она вредна!..

– Голубчик! – недовольным тоном возразил Кутузов. – Ты, кажется, хочешь ослушаться приказания?

– Михайла Ларионович! Я страшусь, что вы после останетесь без глаза!

– Может, мазь очень сложна и ты не умеешь ее изготовить? – схитрил главнокомандующий.

– Да нет же! – с обстоятельностью сына дьячка, заработавшего образование собственным горбом, возразил Малахов. – Сделать ее, право, сущие пустяки. И я мог бы подготовить мазь за час...

– А раз так, то вот тебе и час, – щелкнул Михаил Илларионович крышкой золотого с музыкой брегета.

Куранты еще не успели сыграть час, как мазь была принесена. Кутузов сам сделал компресс. На другое утро, после небольшого отдыха, он почувствовал, что правый глаз закрылся вовсе.

– Где Малахов? – осведомился он у Дишканца.

Бедный лекарь не смел показываться перед главнокомандующим. Он прятался. На поиски его были посланы флигель-адъютант Тизенгаузен, штаб-ротмистр Паисий Кайсаров, князь Четвертинский, капитан Шнейдерс, подпоручик Бибиков. Наконец Малахова привели.

– Я предварял вас, что вы этим глазом ничего не будете видеть, – сказал он, едва войдя в комнату.

– Тем лучше, мой друг, – миролюбиво ответил Михаил Илларионович. – Я только ускорил то, что со временем последовало бы неминуемо. Вот тебе, голубчик, от меня брегет, чтобы ты на старика не сердился...

 

8

Кутузов имел доверенность к весьма немногим лицам из своего окружения. Но в важных обстоятельствах и на них совершенно не полагался, почему сам всегда осматривал все воинские работы, укрепления и батареи. Сам он присутствовал и при переходе войск горами, дефилеями, при переправах через реки. Эта осторожность приносила свои плоды. Он разгадал уже замысел Наполеона – прижать русскую армию к правому берегу Дуная, окружить ее и уничтожить. Единственным выходом было поспешать на соединение с Буксгевденом, постоянно тревожа при этом превосходящие силы Наполеона и изматывая их.

Первое столкновение с неприятелем произошло на реке Траун, у Ламбаха, 19 октября. Надо было спасать от истребления четыре австрийских батальона, спешащих отойти под натиском Мюрата. Почти семь лет протекло со времени боев русских с французами в Северной Италии и на острове Корфу. Но тогда Мюрат и многие другие генералы находились с Бонапартом в Египте и до Ламбаха не были еще знакомы с русским воином.

Мариупольские и павлоградские гусары, венгры Кипмайера и отважные донцы раз за разом атаковывали французский авангард. При каждом их ударе неприятель показывал тыл. Раздосадованный неудачным началом, Мюрат вводил в бой свежую конницу. Но и Багратион не оставался в долгу: гусары, казаки и конные орудия подполковника Ермолова искусно перемещались по местам побоища, как на маневрах, а гренадерские, егерские батальоны и Апшеронский полк, словно форты, стояли на опорных пунктах.

Тем временем, Кутузов торопился к переправе через Дунай. С малыми силами не было никакой возможности удерживаться против армии Наполеона. Даже если бы встречи с французами оканчивались всякий раз в пользу русских, то одни неизбежные потери в сражениях должны были привести отступающих к поражению. Малейшее замедление становилось пагубным; напротив, скорость, соединяя русских с идущими подкреплениями, только и могла вывести из губительного положения.

Уже несколько суток войска находились в беспрестанном движении. Ночлеги были слишком короткие, всегда в открытом поле, и редко проходили без тревог. Случалось даже целые ночи проводить под ружьем, без огня или на марше. Ни один из солдат до конца пути – Ольмюца – не расстегивал ни шинели, ни мундира. Вместо сапог носили вырезанные из цельного лоскута кожи и стянутые по краям ремешком бахилки, или поршни, – и не только рядовые, но даже многие офицеры. Шинели были обожжены бивачными огнями и исстреляны пулями, лица – грязные, небритые, в пороховой гари. Но каждый держался бодро. В строю находились солдаты, прослужившие по двадцать и более лет; никакие бедствия не могли потрясти их.

В стычках и арьергардных боях русские всегда брали верх над французами. Даже над кавалерией, хотя у любой нашей лошади во всю ширину седла имелось садно – рана от стертой кожи: некогда было просушивать им спины. Неприятель же находился в совершенно ином положении. Усталых лошадей он вовремя заменял свежими, не затруднялся отвозить раненых, отдыхал на привалах, получал фураж и добротную пищу. Запуганные французами обыватели старались угодить им во всем, чтобы только не озлобить. Приходилось поэтому частенько заглядывать в ранцы пленных, где кроме хлеба находили почти у каждого зажаренную птицу или лакомый кусок шпика. А у иных – бутылку виноградного вина или местной водки – ратафии.

Можно было представить голодного русского солдата, бьющегося грудь в грудь с пресыщенным, отдохнувшим французом. Тут уж было не до пардона!

Кутузов, как мог, старался поднять воинский дух и облегчить положение солдата. При движении войск он непременно останавливался на самом видном месте и встречал каждый полк идущим от сердца, ободряющим русским словом.

Он никогда ничего не предпринимал, не рассмотрев заблаговременно всех обстоятельств, которые могли бы за этим последовать. Многие полководцы наказывали сторожевые посты за ложные тревоги, напрасно беспокоящие армию. Михаил Илларионович, напротив, всегда отличал их и даже нередко награждал, говоря при этом:

– Предосторожность необходима во всех случаях! А более всего – в военное время. Тут малейшее упущение может погубить целую армию!..

Главнокомандующий во все время похода почти никогда не раздевался, чтобы быть в ежеминутной готовности.

Когда армия проходила в Верхней Австрии богатое местечко, Кутузову донесли, что жители, желая задобрить французов, припрятали большое количество печеного хлеба в местном костеле. Времени на уговоры не было: неприятельский авангард наседал на полки Милорадовича. Войска меж тем уже три дня даже не нюхали хлеба. Михаил Илларионович не мешкая подъехал к костелу и приказал отбить дверь. Точно, хлеб был найден, и в немалом количестве. Для раздачи по полкам потребовали приемщиков. Кутузов слез с лошади и сел на поданную скамью, у самой дороги.

Мимо него носили хлеб – кто в мешке, кто в поле. Одного из солдат Михаил Илларионович остановил. Он вынул из его полы продолговатый хлебец, разломил на куски и, разделив между окружающими генералами, ел свою порцию с отменным аппетитом.

– Спасибо немцам, – приговаривал он, – за их заботливость о наших врагах!..

23 октября русские перешли при городе Энсе реку того же имени, быструю, как стрела. Маршал Мюрат весь день напирал на арьергард князя Багратиона, стремясь обойти и отрезать его от переправы. Не преуспев в своем намерении, он почти одновременно с Багратионом приблизился к реке, приказав овладеть мостом. В эти минуты павлоградские гусары спешились и под страшным картечным огнем зажгли мост со стороны отступающих. Французы бросились тушить пожар. Следивший за всеми действиями Кутузов обратился к отряду егерей:

– Егери! Вы – русские! Так делайте то, что русским должно делать!..

С громким «ура» егери пролетели под картечными выстрелами сквозь огонь, штыками прогнали французов и запалили мост с противоположного конца.

Выполняя волю австрийского императора, Кутузов должен был, заслонясь быстрой рекой, держаться и скрепя сердце выигрывать время. Для этого он отрядил корпус союзников под командованием графа Мерфельда занять переправу выше по течению Энса, у городка Штейер. Однако Наполеон очень скоро атаковал австрийцев, оттеснил их и овладел переправой. Теперь Кутузову приходилось не мешкая отступать, тем более что Мерфельд получил повеление гофкригсрата отделиться со своим отрядом от русских и двигаться к защите переправы у Вены. Таким образом, австрийцы оголили левое крыло армии, которой грозило быть припертой к Дунаю.

А Наполеон все усиливал натиск. Уже на другой день, как Кутузов покинул Энс, арьергард русских был стремительно атакован Мюратом у местечка Амштеттен. Нападение оказалось столь опасным, что Кутузов лично выехал к месту сражения. Багратион и Милорадович попеременно сталкивались с французами. Ни одно дело не обходилось без того, чтобы неприятель не отступил от наших в большом расстройстве. Французы подавались вперед единственно потому, что в планы русского главнокомандующего не входило удержать ту или иную позицию. Но где нужно было убавить порывистый ход неприятеля, там всегда брали верх русские. Пока не Наполеон диктовал ход событий, а Кутузов навязывал ему свою тактику.

Ожесточенным сопротивлением своих войск русский главнокомандующий подавал Наполеону мнимую надежду на близость генерального сражения. Он желал ввести в заблуждение своего грозного противника, чтобы тот не мог угадать наверняка, стремится ли русская армия за Дунай или же отступает, как желали того австрийцы, в направлении Вены.

 

9

Выгодная позиция у Санкт-Пельтена, кажется, предоставляла возможность дождаться на правом берегу Дуная армию Буксгевдена, которая вступила уже в Моравию. Так полагали русские генералы, когда Кутузов приказал построить войска в боевой порядок и отправил Инзова осмотреть предмостное укрепление у Кремса. Согласно повелению императора Франца оно должно было быть готово еще двумя днями раньше.

Однако дежурный генерал сообщил, что австрийцы и не думали приниматься за дело. Одновременно разведка донесла о новой грозной опасности: целый корпус французов под командованием маршала Мортье уже находился на левом берегу Дуная, всего в двух переходах от русской армии. Вот-вот должна была появиться конница Мюрата. А путь на Вену был занят корпусами Бернадота и Даву. Это напоминало мешок. Размышляя о случившемся, Кутузов в сопровождении Четвертинского неспешно ехал в походной карете вдоль биваков. Он приказал остановиться в расположении Московского мушкетерского полка. Полковник Сулима уже бежал к нему с рапортом.

– Не надо, Николай Семенович. Сейчас не до церемоний... – остановил его главнокомандующий и направился к группе офицеров, которые сушились у огня от октябрьских пронизывающих дождей.

– Сидите, сидите, господа! – с непритворной ласковостью и любезной простотой сказал он, подходя с их начальником к костру. – О чем, братцы, рассуждаете?

– Мы говорим, как бы поскорее подраться с французом! – смело отвечал капитан в забрызганной грязью по самый воротник шинели.

– Но ведь и так арьергард не знает покоя, – возразил Кутузов, усаживаясь на расстеленный ему плащ.

– Мы ждем, ваше высокопревосходительство, генеральной битвы! – возбужденно воскликнул молоденький подпоручик, у которого усики над верхней губой торчали, словно куриные перышки.

– Ах, господа, господа! – ласково улыбаясь, укорил их Кутузов. – Вы говорите: вам хочется подраться, пора подраться... А для чего? Об этом, верно, вы толком и не подумали. Ужели вы сомневаетесь, будто начальник не знает и не размыслил прежде, что и когда делать! В наше время начальникам повиновались слепо. Мы не рассуждали, для чего нам приказывается, а старались прежде всего точно исполнить повеленное. Не забывайте, господа! Беспрекословное повиновение начальникам есть душа воинской службы. Не тот истинно храбр, кто по своему произволу мечется в опасности, а тот, кто неукоснительно повинуется!..

Он оглядел офицеров и заключил:

– Вы желаете драться? Так, именно так должны отвечать русские офицеры! И мы подеремся, но только не теперь. Если Бонапарт опередит нас хоть часом, мы будем отрезаны! Если прежде него поспеем к Кремсу, то победим! И потому – в поход!..

Барабаны ударили тревогу, запели трубы. Солдаты, многие из которых шли уже босиком или в самодельных опорках, беззлобно ворчали:

– Тьфу, пропасть! Неужто опять отступаем? Все назад да назад! Пора бы и остановиться...

– И вестимо, пора, – отвечал им унтер-офицер Сергей Семенов. – Да наш дедушка, вишь, выводит Бонапартию из ущелья. Французу лафа лески да пригорки, а вот кабы сизого голубя да на чистый простор!..

– Да ведь озорники-то не охочи на чистоту, – басисто подхватил Мокеевич. – Да-да. Куда как не любят московского штычка!..

Так, беседой с воинами, сдабривали они горькие прогулки. У русского солдата своя природная стратегия, свой такт, и часто очень верный, потому что сопряжен со стойкостью и боевой отвагой, против которой редко устоит самый твердый практик военного искусства. Кутузов глубоко ценил эти качества. Но он постиг и коварный замысел противника.

Напрасно австрийские генералы настаивали на том, чтобы войска держались на занятой позиции. Русская армия выскользнула из сетей, расставленных Наполеоном.

Арьергард шел по мосту уже под неприятельскими выстрелами. Последним на левый берег перешли пионеры, заложившие пороховую мину. Гнавшиеся за ними французские конные егеря были на середине моста, как вдруг он с ужасным треском содрогнулся и несколько десятков неприятельских тел вместе с лошадьми поднялись в воздух с осколками камней и подъемной частью моста, обратившейся в мелкую щепу.

«Быстрое перемещение Кутузова на левый берег Дуная, – отмечает очевидец и участник этих событий, – изумило Наполеона и расстроило его планы. Цель его – разъединить и уничтожить русских – не состоялась. Самая надежда, что Мортье упредит нашу армию в Кремсе, не оправдала его ожиданий. Короче, все старания Бонапарта перехитрить Кутузова не удались. Тогда-то он убедился, что ведаться с русским полководцем будет для него труднее, чем с австрийскими».

 

10

Весь день 29 октября солдаты чистили ружья и оправляли кремни. При раздаче добавочных патронов Семенов сказал:

– Будет потеха! Французы перебрались на наш берег и теперь недалеко!..

Ярославцы радовались и отвечали своему унтер-офицеру:

– Пора, пора отколотить господ мусью порядком!..

В этот момент по всему стану разнеслось:

– Бугай! Сорвался с немецкой бойни!..

Как бы в предвестии близкой грозы, огромный бык ворвался в расположение Ярославского мушкетерского полка и принялся носиться, с ревом ломая шалаши. Незадачливый кашевар оказался на его пути и, окровавленный, был унесен на носилках, словно с поля боя. С полчаса мушкетеры гонялись за разбушевавшимся буяном и наконец угомонили его жердями, выдранными из шалашей. Хозяева не стали требовать быка, и солдаты делили меж собой жирную говядину в утешение за то, что он переломал десятка с два ружей и разорил у иных походные жилища.

Еще не успели ярославцы полакомиться как следует вкусным варевом, когда совсем иное зрелище понудило их оставить котлы. Большой дорогой, пересекавшей шумное военное становище, двигалась процессия из соседнего женского монастыря. Около ста молоденьких послушниц в белых шерстяных плащах и голубых тафтяных шляпках с откинутыми розовыми вуалями медленно шли за распятием. Трое дородных монахов-бенедиктинцев открывали шествие. Еще несколько монахов шагали по обе стороны, как бы в роли патрулей охраняя монастырских воспитанниц.

Солдатам девушки показались сошедшими с небес кроткими ангелами. Все смолкло. Ни смачного словечка, ни тем более грязной шутки. Сама природа, казалось, приветствовала их появление: расступились тучи, выглянуло такое редкое солнце, повеяло теплом и радостью.

– Добрый знак, дружище! – толкнул в бок Мокеевич Семенова.

– Верно! Это они служат панихиду по безбожнику-французу, – ответствовал тот.

Юные монахини бросали на солдат участливые взгляды, в которых угадывалось любопытство и отсутствие страха. Появившийся Дохтуров, маленький, невзрачный, но всегда исполненный мужества, приказал полковым начальникам готовиться к походу.

Ввечеру егерский, Московский и Ярославский мушкетерские полки расположились в Кремсе, на обширных площадях, примыкавших к Дунаю. Левый берег реки был уставлен батареями, которые время от времени пускали ядра по французам. Тотчас начиналась ответная канонада, впрочем не приносившая русским никакого урона. Мушкетеры и егери простояли так, вокруг разложенных огней, далеко за полночь. Напоследок прибежал дежурный генерал при Кутузове Инзов и потребовал Дохтурова к главнокомандующему. Воротясь через полчаса, Дмитрий Сергеевич велел полкам становиться в ружье.

У длинной каменной ограды солдаты пошереножно сложили ранцы и расставили часовых. После этого колонна потянулась из Кремса и сразу же очутилась среди гор и пропастей. Ночь была темная, падал мелкий дождь. Куда вели солдат, не знал никто.

– Ну что тут догадываться, – басил Мокеевич, накануне подшивший к прохудившимся вовсе сапогам куски сырой кожи от занесшегося к ним быка. – Разумеется, идем не к фраве на печь, а для свидания с басурманом. Он, чать, не думает, как нагрянем к нему на фриштык!..

Уже более часа егеря, московцы и ярославцы находились в пути, но беспрестанно останавливались. Видно было, что австрийские вожатые нетвердо знали местность и завели наконец русских в такую трущобу, из которой с трудом вылезла одна пехота. Под непрекращающимся дождем, поминутно скользя и срываясь, солдаты беззлобно шутили, не выполняют ли цесарцы тайное повеление Бонапартия – увести полки подальше от битвы. Старики вспоминали теснины Швейцарского похода и бессмертного Суворова.

Хуже всего пришлось коннице и артиллерии. После долгих и безуспешных попыток провести лошадей и орудия по крутизнам их остановили и воротили назад. Одну лишь верховую лошадь любимого командира – Дохтурова солдаты подняли на руки и переносили с утеса на утес.

Скоро рассвело, и с левой стороны, от Кремса, послышались пушечные выстрелы. Тогда все догадались, что отряд идет в обход французов. Но чем далее, тем труднее становились проходы. Пропасти и глубокие ручьи заставляли принимать далеко в сторону. А время убегало. Это ужасно сердило всех – от генерала и до последнего мушкетера. Немецких вожатых громко проклинали. А между тем раздались ружейные выстрелы, и, казалось, не в дальнем расстоянии. Но отряд Дохтурова кружился, как в западне, и было уже за полдень...

Еще с утра 30 октября авангард Милорадовича, расположенный вне города, подле женского католического монастыря, двинулся навстречу французам. Завязалась перестрелка между передовыми цепями. И грянул Кремсский бой!

Неприятель усиливал свои атаки, подкрепляя силы свежими войсками, которые переправлялись через Дунай в самом близком расстоянии. Уже большая часть офицеров в авангарде выбыла из строя; солдаты, бросавшиеся в штыки, опрокидывали французов и гибли сами. Был момент, когда русская линия дрогнула.

Кутузов, внимательно следивший за боем, тотчас прислал флигель-адъютанта Тизенгаузена с новыми приказаниями. Милорадович вверил Тизенгаузену свежий гренадерский батальон апшеронцев, которые обратили в бегство французскую колонну, наступавшую по шоссе. Левый фланг был укреплен. Милорадович приказал Тизенгаузену идти вправо, в горы, чтобы привести в порядок рассеянных там стрелков. Михаил Илларионович, узнав, что в авангарде почти не осталось офицеров, послал в огонь своих адъютантов – подпоручика Бибикова, штабс-ротмистра Кайсарова, капитана Шнейдерса. Вместе с вызвавшимися охотниками они под командой Тизенгаузена сбили неприятеля с горы, господствовавшей над местностью, и заняли прежнюю позицию.

Маршал Мортье сильно напирал на отряд Милорадовича, убежденный, что русская армия отступает. Но к вечеру он с ужасом убедился, что имеет дело не со слабым арьергардом, а с самим Кутузовым. Уже в сумерки Дохтуров спустился с гор и занял Дюрнштейн, город и крепость, запиравшую в ущелье единственную дорогу между Кремсом и Спицем.

Егеря генерал-майора Уланиуса захватили замок врасплох. Два орудия, стоявшие на лицевой стороне башни, взяты были в несколько минут. Французы, никак не ожидавшие появления с горной стороны русских, беспечно бражничали. Спьяну они едва успели впотьмах выстрелить картечью и бросились по единственной тесной улице. Картечь поразила австрийского генерала Шмидта, который руководил действиями колонновожатых и обещал Кутузову легкую дорогу для захода французам в тыл.

Русский главнокомандующий между тем ожидал появления Дохтурова у Дюрнштейна гораздо ранее. Но по милости цесарских проводников наша пехота подошла туда только в пятом часу пополудни. Едва русские вырвались из вертепов Моравских гор, как Дохтурову донесли, что дивизия генерала Дюпона движется со стороны Спица ему в тыл и уже недалеко. Дмитрий Сергеевич немедленно приказал небольшому отряду князя Урусова задержать французов.

Битва тем временем разгоралась в полной тьме с невероятным ожесточением. Противные линии, различаемые по одним вспышкам от выстрелов, двигались на очень узком пространстве: с одной стороны бурный Дунай, с другой – стремнистые скалы не позволили растягивать войска. Милорадович теснил Мортье прочь от Кремса; Дохтуров с Московским и Ярославским полками и егерями Уланиуса прошел Дюрнштейн и, уничтожив вне его стен неприятельских драгун, встретил солдат отступающего маршала беглым огнем и штыками.

Когда Мортье понял, что обратный выход из ущелья перекрыт русскими, он спешно созвал на совет генералов и полковников. Полагая плен неизбежным, те советовали маршалу переехать в лодке на правый берег Дуная и тем избежать позора. Мортье отверг их предложение, предпочитая долгом разделить участь предводимых им войск. Но в эти часы в Дюрнштейне, позади отряда Дохтурова, уже кипела жестокая сеча. Князь Урусов с Вятским полком и несколькими батальонами егерей силился остановить дивизию Дюпона, которая стремилась на выручку к маршалу.

Так продолжалось почти до полуночи. Дивизия Газана и отряд Дохтурова, очутившись между двух огней, бились насмерть. Казалось, не было возможности уцелеть, и отчаяние удваивало взаимную храбрость. Однако под конец наша взяла! Дивизия Газана, расстроенная действиями Московского и Ярославского полков, надвинута была на главные силы Милорадовича. Егеря Уланиуса рассыпались по утесам над самым неприятелем и без промаха поражали его. В расположении оборонявшихся французов оказалось с десяток больших и ветхих сараев. Егеря зажгли их, чтобы вернее различать врага. Старые строения запылали ярко и осветили страшное зрелище.

Наполеоновские солдаты отбивались нестройными толпами, зажатые между Московским полком и войсками Милорадовича. Ярославцы, соединясь с апшеронцами, громили неприятеля на берегу Дуная. А застрельщики Уланиуса, нависшие над всеми, метко стреляли из-за камней.

Сергей Семенов, разгоряченный продолжительной ночной схваткой, работал штыком, словно вилами. Лишь хрипы в ночи указывали на то, что его богатырская рука не ведает промаха. Но вот, настигнув очередного сине-кафтанника, которого унтер-офицер пригвоздил к большому камню, он почувствовал хруст металла. Штык не выдержал там, где выдерживал русский солдат! Семенов ухватил ружье за дуло и принялся дубасить неприятеля прикладом. Он не чувствовал боли от двух штыковых уколов, вызвавших обильную кровь. «Ах, озорники! Что затеяли! Запереть нас тут, в чужой земле!» – шептал он.

В отблеске пожаров приметил он у самой дунайской воды кучку сражающихся. Три дюжих французских гренадера, желая пробиться к лодке, наседали на двух егерей, и вот уже один из них пал от штыкового удара. Только тогда Семенов разглядел, что это Пашка, веснушчатый новобранец. А кто же второй? Унтер-офицер, прокладывая путь прикладом, зычно кричал ему:

– Браток! Держись!..

Он был уже рядом. Рухнул красавец гренадер с золотым императорским орлом на кивере; двое кинулись прочь по берегу. Теперь Семенов узнал в солдате своего дружка Мокеевича. Старик едва держался на ногах и мог лишь сказать приятелю:

– Видать, еще не срок мне помереть...

Пощады в этом бою не было: все соделалось жертвою штыка. Победа русских была полной. И если кто и ускользнул из дивизии Газана до зажжения сараев, то был обязан тому ночному мраку, еще более усилившемуся от скопления дождевых туч. Мортье впотьмах удалось с горсткой храбрецов прорваться к Дюпону, после чего он бегом отступил к Спицу и переправился назад через Дунай. Около двух тысяч пленных, в том числе генерал Грендорж, были обязаны жизнью Дохтурову, который одним начальственным словом остановил ярость московцев и прекратил бесполезное уже истребление неприятеля.

Наполеон, в бессильной злобе взиравший с правого берега Дуная на это сражение, назвал его «воловьей бойней».

Когда кончилось кровопролитие, у солдат начался обычный торг. Многие носили богатые пистолеты, палаши, предлагая неприятельских лошадей, которых было взято едва ли не три полных эскадрона. Оценка коня с седлом и вьюком была скорая – пять австрийских гульденов или рубль серебром за каждого. За немногих только получали по червонцу. Некоторые хвастались черезами с золотом – узкими кошельками в виде пояса, отвязанными у пленных. Захваченных французов разделили на шесть партий и отправили в Кремс.

Войска триумфально возвращались в город под восторженные крики жителей, толпившихся у дороги:

– Браво, Русь! Браво!..

На главной улице Кремса, у городской ратуши, в окружении генералов стоял Кутузов. Он благодарил каждый проходящий полк.

– Спасибо, русские чудо-богатыри! Спасибо, победители! – приветствовал Михаил Илларионович ярославцев.

– То-то, батюшка наш! Не посрамили тебя! – кричали ему из рядов.

Перед взводами Московского мушкетерского полка везли отбитые у неприятеля пять орудий и несли отнятые у него знамена и штандарты. Полковник Сулима приказал положить их на барабан перед Кутузовым. Тот, призажмуривая здоровый глаз, махал рукой в белой перчатке и говорил солдатам:

– Молодцы! Молодцы, московцы! Слава и честь вам!..

Потом, оборотясь к стоявшей позади свите, главнокомандующий прибавил:

– Этот полк всегда дрался с отменной храбростью. За то и носит славное имя нашей белокаменной Москвы!..

Принудив Мортье возвратиться с уроном на правый берег Дуная, Кутузов обрел полную свободу действий.

Он мог теперь оставаться в Кремсе и ждать Буксгевдена или идти ему навстречу, уже не опасаясь скорого преследования. Лучший на Дунае мост у Кремса был разрушен; единственный Таборский мост, ниже по течению, у Вены, охранялся 15-тысячным австрийским отрядом Ауэрсперга. Казалось, французы надолго заперты за Дунаем.

Кремское сражение имело большое нравственное значение для всей Европы, трепетавшей перед Наполеоном. Во многих столицах поняли, что пора дешевых побед французов прошла, что Бонапарт встретил достойных соперников. Победа при Кремсе казалась залогом будущих новых успехов.

События, однако, приняли вновь зловещий оборот, и вновь виною тому были австрийцы...

Кутузов щедро платил лазутчикам и был поэтому превосходно осведомлен о каждом шаге неприятельской армии. Он знал о том, что корпуса Бернадота и Мортье стоят против Кремса и готовятся к переправе, чтобы при первом же известии об отступлении русских теснить их с тыла. Сам Наполеон с корпусом Даву и гвардией подошел к Вене. Еще ранее туда же поспешил Мюрат с корпусами Ланна и Сульта и гренадерской дивизией Удино, чтобы силой или хитростью овладеть Таборским мостом, а после устремиться в тыл Кутузову. Русский полководец весь день 31 октября спокойно оставался у Кремса, давая измученным войскам отдых, в твердой уверенности, что переправа у Вены будет упорно обороняться австрийцами.

На другой день, к вечеру, Кутузов получил сообщение, опрокинувшее все его надежды.

Заняв 1 ноября Вену, Мюрат и Ланн, не останавливаясь ни на минуту в городе, кинулись к Таборскому мосту, который с левого берега Дуная был защищен сильным венским гарнизоном. У пушки для сигнального выстрела к зажжению моста находился офицер с курившимся фитилем. Внезапно на противоположной стороне реки появились Мюрат и Ланн с несколькими всадниками. Размахивая белыми платками, они въехали на мост, честью уверяя Ауэрсперга о заключении перемирия с императором Францем.

– Не имея более враждебных намерений против австрийцев, – говорили они, – мы идем искать русских! Пропустите нас через мост!

Граф Ауэрсперг вступил с ними в разговор и, не сомневаясь в справедливости клятв, доверчиво расспрашивал Мюрата и Ланна о подробностях мнимого перемирия. Вдруг появились французские колонны и бегом устремились на мост. Австрийцы в смущении отступили от берега...

Вечер 1 ноября Кутузов провел в тяжелых раздумьях...

Русской армии вновь грозило окружение и гибель. Если бы Михаил Илларионович теперь решил остаться в Кремсе, Наполеон легко отрезал его от всех подкреплений и он оказался бы в положении Мака под Ульмом. Если бы русский главнокомандующий отказался идти на Цнайм, по единственной дороге, он очутился бы в неизвестной горной местности, лишившись всякой надежды на соединение с Буксгевденом. Если бы Кутузов все-таки рискнул отступить из Кремса в направлении Цнайма, навстречу Волынской армии, французы, перешедшие мост у Вены, все равно поспевали раньше: дорога от Вены была короче и лучше, чем дорога от Кремса. И тем не менее это был единственный путь, оставлявший надежду на спасение.

В ночь на 2 ноября Кутузов выступил из Кремса, поручив Милорадовичу арьергард. Маршируя всю ночь по Кремско-Цнаймской дороге, русские достигли на другой день местечка Эберсбрюнн. Теперь важно было любой ценой приостановить движение французов по Венско-Цнаймской дороге. Кутузов вызвал к себе князя Багратиона и приказал ему с шеститысячным авангардом двинуться направо, горами, перейти с Кремско-Цнаймской дороги на Венско-Цнаймскую и стать у Голлабрунна и Шенграбена, лицом к Вене, задерживая, сколько можно, французов. Основным силам надо было еще идти с обозами трудной дорогой, без отдыха, целые сутки, чтобы достигнуть Цнайма и спасти армию.

– Знаю, на что посылаю тебя! И благословляю на великий подвиг! – сказал на прощание Михаил Илларионович Багратиону, перекрестил его и поцеловал.

Отряд Багратиона только что пришел из Кремса в Эберсбрюнн, и солдаты даже не успели сварить каши, когда получили приказание выступать. Хотя до Голлабрунна было всего двадцать верст, переход предстоял чрезвычайно тяжелый, в непроницаемом мраке, тропинками, виноградниками, оврагами. Но Багратион, изучивший у Суворова сложное, не многими генералами постигнутое искусство усиленных маршей, к девяти пополуночи был уже у Голлабрунна, на несколько часов опередив Мюрата.

В это время Кутузов только еще проходил с главными силами за спиной у Багратиона, кружным путем направляясь бездорожьем к Цнайму.

 

12

Русская армия простояла около двух часов, не зажигая огней. Наконец показался перед фронтом Кутузов и, к удивлению всех, скомандовал вполголоса:

– Налево кругом!..

С поворотом арьергард стал авангардом и Ярославский мушкетерский полк оборотился лицом к Кремсу, откуда ожидался неприятель. Вскоре гусарский офицер-мариуполец в синем ментике подвел к Кутузову четырех австрияков. Михаил Илларионович повелел Дохтурову приставить к ним караул из двенадцати гренадер при одном расторопном унтер-офицере. Дохтуров вызвал Сергея Семенова, и тот, взяв у подпрапорщика знак своей новой власти – алебарду, передал ему полковое знамя, которое было доверено герою Кремса.

– Смотри, Чижик, за немцами пристально и береги их как зеницу ока, – сказал Семенову Михаил Илларионович. – Это наши вожаки или, лучше сказать, наши глаза! Понимаешь ли?..

Тотчас двинулись в путь, соблюдая возможную тишину. Версты две шли обратно к Кремсу. Солдаты думали, что их ведут ударить на спящих французов, и радовались новой потехе. Однако скоро последовало разочарование.

Проводники сошли с дороги и взяли круто вправо. Стемнело, как в яме; пронесли потайной фонарь, который освещал лишь узкую полоску впереди. Всю ночь армия пробиралась по узеньким тропинкам, часто спускаясь в овраги, проходя ручьи и перелески. Саперам пришлось во многих местах очищать дорогу и строить наскоро мостики для артиллерии, которую почти при каждой крутизне солдаты вытаскивали на руках.

Когда поднялись на пологую вершину, один из проводников указал Семенову на Голлабрунн и Шенграбен – позицию Багратиона, окруженную французскими бивачными огнями. Отсюда до этих пунктов было уже пятнадцать верст. Тут армию остановили, велели принять влево, к лесу, на противоположный скат горы, и там позволили развести огни, которые не могли быть видны неприятелю. Отдых продолжался всего час с небольшим.

Кутузов, подъехав к проводникам, благодарил их за точность маршрута, примолвив по-немецки:

– Теперь потрудитесь еще, друзья, довести нас до шоссе...

Главнокомандующий оставил здесь два батальона Новгородского полка под командованием Федора Монахтина и пустил армию вперед. На рассвете войска выбрались на дорогу, находясь уже в тридцати верстах от неприятеля. Дан был еще один коротенький роздых, во время которого Семенову было приказано представить проводников дежурному генералу. За исправную службу Инзов благосклонно потрепал Чижика по плечу, а австрийский колонновожатый сунул ему в руку двадцать пять гульденов, или пятнадцать русских рублей.

У Цнайма армия не остановилась. Чувствуя мучительный голод, Семенов зашел в хлебную лавку, но у булочника все было раскуплено. Молодая хозяйка сжалилась над измученным солдатом богатырской стати и, отведя его в другую комнату, насыпала в платок фунтов семь крупитчатой муки, даже не требуя платы. Чижик привязал узелок к ранцу, схватил за порогом свою алебарду и в превеликой радости поспешил за своим полком.

Колонны тянулись по гладкому полю, подле дороги. Впереди, всего в пяти верстах, возвышалась гора и уже заметны были огни – обыкновенный признак расположившихся на ночлег войск. Семенов едва стоял на ногах. Трое суток он не только не спал, но даже не имел возможности отдохнуть порядочно, карауля проводников. Сон валил его с ног, голова отяжелела, и в глазах двоилось. Рассчитывая, что до вечера еще далеко, Чижик улегся в придорожный ров и заснул как убитый.

Солнце было на западе, когда отряд казаков, исполняя свою обязанность, подымал отсталых. Семенов очнулся с трудом, и первая его мысль была об узелке с мукой. Увы! Кто-то отвязал драгоценный подарок. Не веря своим глазам, Чижик даже перерыл все вещи в ранце, пока не убедился в невозвратимой потере. С тяжелой грустью поплелся он в лагерь, из конца в конец пылавший яркими огнями. Товарищи его, не менее томимые голодом, узнав о беде, тоже крепко опечалились.

Но сильнее мук голода было беспокойство, царившее в армии, за судьбу отряда Багратиона, отрезанного под Шенграбеном. В эти дни в русских рядах не было ни одного солдата, который бы не молился о его спасении.

 

13

Два неравных войска стояли меж тем одно в виду другого у местечка Шенграбен, в самом близком расстоянии. На стороне французов было 30 тысяч солдат и громкие славой Мюрат, Ланн, Сульт, Вандам, Удино; у русских – всего шесть тысяч и Багратион. Однако Мюрат, спешивший что есть силы от Вены, чтобы отсечь русских, был в изумлении и замешательстве. Его артиллерия и вся пехота находились еще на марше. Он не смел атаковать Багратиона, полагая, что Кутузов недалеко, и вступил в переговоры. Хитростью хотел он задержать русских до тех пор, пока не хлынут к ним в тыл от Кремса корпуса Бернадота и Мортье.

Расставляя силки Кутузову и надеясь обмануть его так же легко, как прежде провел он графов Ауэрсперга и Ностица, Мюрат жестоко просчитался. Русский главнокомандующий обратил хитрость против него и тотчас послал генерала Винцингероде с приказанием заключить перемирие. Пока условия представлялись на ратификацию, наша армия оторвалась от французов на два марша.

Взбешенный Наполеон сделал строжайший выговор Мюрату, повелев немедленно атаковать русских. Он повторял: «Как можно было входить в переговоры с этим старым хитрецом – лисом Севера!» Возмущение императора было так велико, что он сам поспешил к Шенграбену с гвардией, но, пройдя несколько верст, не вытерпел, пересел в карету, которая помчала Наполеона в Голлабрунн. В мыслях он уже видел раздавленной слабую и изможденную армию Кутузова.

4 ноября, в пятом часу пополудни, все французские войска, собранные позади Шенграбена, пришли в движение. На русских посыпались ядра и гранаты. Сульт пошел в обход правого крыла Багратиона, а Ланн – левого. Сам Мюрат двинулся столбовой дорогой на центр русского отряда, где находился командующий и сосредоточена была артиллерия. Солдаты отбивались, сохраняя полный порядок. Князь Багратион шагом переезжал от одного полка к другому и восхищался мужеством войск. «Смерть свирепствовала вокруг Багратиона, – пишет русский военный историк А. И. Михайловский-Данилевский, – но щадила героя, будто оберегая его до битвы Бородинской, где событие мировое сочеталось с великою жертвою».

Так, сражаясь за каждую пядь, русские медленно отходили, меж тем как напор неприятеля делался все сильнее. Уже голос начальников заглушался пушечной и ружейной пальбой, восклицаниями нападавших, стонами раненых, воплями раздавленных лошадьми, криками защищавшихся. Французы по-прежнему стремились окружить и уничтожить русский арьергард; солдаты и офицеры из отряда Багратиона штыком и саблей пробивали себе путь. Князь Петр Иванович, окруженный французами, распоряжался столь искусно, что те впотьмах стреляли по своим. Несколько раз они предлагали русскому герою сдаться, но ответом были картечь и штыки.

Преследование продолжалось до полуночи, когда Наполеон, прискакав к Мюрату, понял бесполезность дальнейшего натиска и приказал своим войскам остановиться.

Багратион, давая отряду самые краткие передышки, спешил на соединение с Кутузовым, ведя с собой пленных – полковника, двух офицеров и пятьдесят рядовых – и имея знамя, взятое ночью в схватке. Михаил Илларионович выехал ему навстречу и обнял со словами: «О потере не спрашиваю: ты жив – для меня довольно». У русских из строя выбыло более двух тысяч, но этой ценой была спасена армия.

Подвигом арьергарда завершился весь героический четырехсотверстный марш, на протяжении которого Кутузов несколько раз искусно избежал поражений, готовимых ему Наполеоном.

6 ноября к русскому главнокомандующему явился в Брюнн князь Лихтенштейн с австрийским отрядом, составлявшим гарнизон Вены. Через час прибыл офицер с донесением, что первая колонна Волынской армии Буксгевдена находится в полумарше от Брюнна. После соединения обеих армий Наполеон сейчас же остановил преследование, понимая, что теперь уже характер войны резко изменился.

Для союзников наметился благоприятный перелом во всей кампании. Продолжая медленно маневрировать, Кутузов с войсками прибыл в Ольмюц, где находились два императора – Александр I и Франц и куда вскоре прибыла гвардия под начальством великого князя Константина Павловича. Вся армия насчитывала теперь более восьмидесяти тысяч человек и расположилась биваками на выгодной для оборонительного сражения позиции. Из Северной Италии шел к Вене эрцгерцог Карл, а на подкрепление русским двигался через Польшу корпус Беннигсена. Наконец, по договоренности с Александром I Пруссия решилась выступить против Наполеона, причем ее главные силы насчитывали 80 тысяч солдат.

Союзные войска сближались отовсюду, и оставалось лишь выждать, чтобы перевес решительно склонился на их сторону. Выигрыш времени был теперь куда важнее выигрыша сражения. Таковы были последствия славной ретирады Кутузова.

Ими оставалось только воспользоваться.

 

Глава третьяАУСТЕРЛИЦ

 

1

8 ноября 1805 года армия сошлась в городке Вишау с авангардом Буксгевдена.

«Новички» – так звали кутузовцы родных гостей – бросились к ним, и пошли объятия и целования! Трудно было даже решить, кто более кому обрадовался. Ветеранам сделалось вдвое веселее, имея на подмогу столько бравых товарищей. Через два часа Подольской армии ударили подъем – громкий звук этот ласкал слух солдата, ибо барабан грохотал для них впервые по выходе из Кремса. Колонны тронулись, но долго еще оборачивались воины и глядели издалека на прибывших соратников.

Два дня дано было на отдых и приведение в порядок амуниции. На третий, в десять часов утра, в прекрасный солнечный день, Подольская армия была выстроена и расположилась по команде «Вольно» у подошвы Ольмюцких высот. Около полудня по батальонам разнеслось: «Смирно!», и вслед за тем прискакали адъютанты, говоря: «Приготовьтесь! Государь император встречает вас на холме у дороги...»

Солдаты приосанились. Был дан приказ к началу марша. Семенов нес знамя Ярославского полка – на красном древке с медным навершием красный Андреевский крест на белом поле с коричневым российским гербом в центре и вензелями Александра I по углам. Едва стали подыматься на гору, как скомандовали: «Глаза налево!»

На склоне высокого холма, далеко впереди блестящей свиты, сидел на белом коне император, молодой, румяный, белокурый, в темно-зеленом мундире с высоким, подпирающим щеки красным воротником и голубой Андреевской лентой через плечо. Музыки не было, и Александр с видимым удовольствием отбивал своим щегольским тупоносым сапогом с кисточкой такт под скорый солдатский шаг. При прохождении каждого полка он ласково с ним здоровался.

Несколько поодаль, по другую сторону дороги, стояла под ружьем гвардия и Волынская армия Буксгевдена. В сравнении с кутузовцами все солдаты там выглядели женихами. Ослепляла белизна портупей, перевязей, панталон; гренады из желтой меди на шапках у гренадер, золотые унтер-офицерские галуны и обер-офицерские знаки, надраенные мелом плоские пуговицы – все это сверкало, как лучи солнца на пажитях. Особенно выделялась гвардия: подобраны были красавцы и великаны, один другого лучше, словно сошедшие с картинки.

Сергей Семенов невольно перевел взгляд на своих боевых приятелей и нашел, что они походят более всего на кузнецов, отошедших от горна. Как ни старались солдаты, как ни колдовали над амуницией – она уже почти превратилась в ветошь. Когда армия взобралась на высоту и заняла позицию, император, объезжая фронт, невольно спросил у кутузовцев:

– Давно ли на вас была вода?..

В ответ гремело обычное:

– Рады стараться, ваше императорское величество!..

Армия простояла в Ольмюцком лагере шесть дней.

 

2

Пока кутузовцы радовались встрече с товарищами, пришедшими им на подмогу из России, Михаил Илларионович устроил парадный обед для своих ближних – Тизенгаузена, Бибикова, Дишканца, Кайсарова, Четвертинского, Шнейдерса, Злотницкого.

От двух бокалов токайского приятно кружилась голова, позади, кажется, было самое трудное, почти невыполнимое. Государь при встрече выразил Михаилу Илларионовичу свою горячую признательность за разбитие Мортье и спасение армии. Можно было позабыть хоть на время о Бонапарте и его угрозах и предаться воспоминаниям о родных, о Екатерине Ильиничне, о дорогих дочурках. О самой любимой – Лизоньке, которая выехала в армию и скоро должна прибыть в Тешен...

Но молодые офицеры наперебой, не давая говорить один другому, припоминали подробности минувшего похода, эпизоды боев и полученного ими боевого крещения при Кремсе.

Живоглазый, со смуглым татарским лицом Кайсаров, сбросив темно-синюю ментию на спинку стула и расстегнув по-простецки свой нарядный гусарский доломан – красный, опушенный белой овчиной и расшитый серебряными шнурами, возбужденно повторял:

– Помнишь, Фердинанд? Дорогу на Штейн? Как ты отбил нашу пушку... Как мы с тобой, Павлом и Шнейдерсом карабкались в горы?..

– А как потом штыками сбросили француза с утесов? – горячо подхватил подпоручик Бибиков, с юношеским румянцем во всю щеку, сидевший вовсе по-родственному: гвардейский мундир внакидку, золотой крестик выбился поверх тельной рубахи.

«Вылитый Александр Ильич! Таким и был в молодости его знаменитый дядя!» – невольно подумалось Кутузову, который добродушно внимал беседе молодых ветеранов: Кайсарову двадцать два года, Тизенгаузену – двадцать четыре, Четвертинскому – двадцать один, Бибикову – девятнадцать, а Злотницкому нет еще и восемнадцати!..

Нескладный, долговязый Дишканец в двубортном кирасирском колете, размахивая руками, громко доказывал:

– Мы же повсюду брали верх! Если бы нас было больше, не видать Бонапарте дунайской воды!..

– Зато у Кремса французы едва утащили ноги за Дунай! – вступил в разговор слегка одутловатый, с бесцветными волосами и бровями Шнейдерс. – А помните, друзья, как гремели там наши барабаны?!

– Еще бы! – восторженно воскликнул Кайсаров. – Ведь на всем пути от Браунау мы старались поменьше шуметь, когда покидали позиции...

Да, это была выдумка Кутузова. В первый день отдыха армии в Кремсе Дохтуров, по его приказу, потребовал к себе барабанщиков со всей дивизии. Ватага этих шумил, человек сто, собравшись к урочному времени подле дома, занимаемого главнокомандующим, вдруг приударила вечернюю зорю. Они маршировали под мощный рокот и гром взад и вперед по главной улочке городка. Барабанный бой, разносившийся далеко над просторами Дуная, верно, изумил Наполеона, убедив его, что русские ничуть не запуганы преследованием...

– А помнишь, Паисий, – смеясь, обратился к Кайсарову Четвертинский, – как Иван Никитич, наш добрый Инзов, приказал нам немедленно прекратить свинский беспорядок у австрийских артиллеристов?

– Ты хочешь сказать, заставить замолчать поросячий хор? – со смехом отвечал Кайсаров. – Еще бы! Это было у Шпремберга!..

Австрийцы на походе разграбили богатую мызу, наловив с десяток крупных свиней с поросятами. Они привязали маток к своим орудиям, которые медленно тянулись по высокому шоссе. Свиньи упирались, упрямились и, озираясь на своих детенышей, пронзительно визжали. Это вызывало повальный хохот в русских колоннах, шедших по сторонам дороги. Прискакавший на шум Инзов с Кайсаровым и Четвертинским начали наводить порядок. Но, когда австрийцы, соскочив с сидений, устроенных по бокам лафетов, принялись душить свиней, дюжие животные сорвались с привязи и разбежались с поросятами по сторонам, произведя заметное колебание в плотных колоннах. Скоро, однако, свиное племя исчезло. Слышались только разносившиеся из русских колонн слова благодарности немцам за ужин...

Пока молодежь шумела, Кутузов с Тизенгаузеном вполголоса рассуждали о письмах, которые ожидали их здесь, в Ольмюце, – от Екатерины Ильиничны и дочек, от Лизоньки, от родителей Фердинанда – графа Ивана Андреевича и матушки Екатерины Ивановны.

Михаила Илларионовича волновала мысль, что Лизонька едет в армию. Положив свою пухлую, с подушечками, ладонь на сухую длиннопалую кисть Фердинанда, Кутузов говорил:

– Ну, дружок, как же наша Папушенька покинула деток? Бог даст, без нее не заболеют. Вся надежда на Марину. А мы расспросим ее обо всем. Не потемнели ли у Катеньки волосики? И как Дашенька? Резва? Ласкова? И хорошо ли помогает Лизоньке в хлопотах моя воспитанница? Неужто мы скоро свидимся!..

Белокурый красавец Тизенгаузен снова и снова перечитывал строки Лизиного письма, где говорилось, что дочки растут не по дням, а по часам, что Катенька уже прелестно болтает и по-русски, и по-немецки, а Дашенька начала ходить с семи месяцев и теперь бегает вовсю. Ах, как хорошо! Ведь у него с Папушенькой-Лизонькой совет да любовь!..

– Михайла Ларионович! – чуть наклонив к тестю очень крупное, с правильными чертами и пышной прической лицо, восклицал он. – Я так счастлив с Лизонькой. Мы словно созданы друг для друга. Понимаем все с полуслова, и нет промеж нас не только ссор, но даже размолвок...

Говоря все это с чисто остзейской сентиментальностью, Тизенгаузен едва не прослезился; зато Михаил Илларионович не скрывал радостных слез и, не стесняясь своих адъютантов, не желал унимать соленую влагу, текущую из глаз. Он взял ручищу Тизенгаузена в свои ладони и слегка прерывающимся от волнения голосом сказал:

– Друг мой, Фердинанд! Сын мой! Хоть внучки у меня всегда имели предпочтение перед внуками, подарите мне с Лизонькой на старость и внука!..

– Как раз о том же говорил и батюшка... – слегка зардевшись, отвечал зять. – Бог даст, все так и будет...

После обеда Кутузов остался с Тизенгаузеном, отпустив адъютантов, которые отправились в Изюмский гусарский полк, где числился Кайсаров, на жженку. Теперь они рассуждали о петербургских новостях и слухах, об отголосках войны, о мнении в обществе.

– Когда вас принимал государь, – говорил Тизенгаузен, – я довольно наслышался от свитских офицеров. Увы! – Он покачал своими бачками а-ля Александр. – Война эта не популярна ни в свете, ни в столичном гарнизоне, ни у простого народа. А тут еще эта злосчастная история со старцем Севастьяновым. Мне передали ее под строжайшим секретом...

– Что за история, Фердинанд? – заинтересовался Кутузов, хорошо знавший этого старца, который много лет жил на хлебах в Измайловском полку и считался провидцем.

Тизенгаузен оглянулся, хотя в скромной комнате никого не могло быть, и понизил голос:

– Перед отбытием в армию его величество соизволил приехать в казармы Измайловского полка и имел разговор со старцем... Но, право, мои друзья повторяли слова старца с некоторым страхом. Я не суеверен, и все же...

– Говори же, говори! – приобнял его Кутузов.

– Старец упрашивал государя не воевать с Бонапартом. Он убеждал его величество: «Не пришла еще твоя пора. Побьет он твое войско. Придется бежать куда ни попало. Надобно потерпеть еще несколько годиков. Мера супостата, вишь, еще не полна...»

Кутузов откинулся на лавке, словно борясь с затаенной тревогой.

– Надеюсь, что Севастьянов пугал государя напрасно. – Михаил Илларионович помолчал и добавил: – Хотя все может быть, Фердинанд! Кто знает! Не глас ли это народа, не ведающего, зачем ехать так далеко, чтобы ведрами лить русскую кровь!..

 

3

Позиции, занятые русскими войсками на Ольмюцких высотах, действительно были превосходны. Можно было бы спокойно выжидать здесь корпус Эссена, армию Беннигсена и австрийцев, предводимых эрцгерцогами Карлом и Иоанном, если бы не одно важное обстоятельство: недостаток продовольствия. От самого Браунау русский солдат никогда досыта не наедался, а соединясь с австрийцами, был близок к совершенному голоду.

Немцы, рассерженные отступлением Подольской армии, отказывались доставлять съестные припасы, и солдатам приходилось, заодно с австрийцами, часто силой добывать себе пропитание в окрестных деревнях.

Кутузов не терпел грабителей. Завидя издали солдат, зашедших из рядов в обывательские дома, он во всю конскую прыть пускался туда, опрометью, несмотря на свою тучность, бросался с лошади, вбегал в жилье и, если усматривал хоть малейшее бесчинство, грозно спрашивал:

– Зачем вы сюда зашли? Обижать? Грабить обывателей? Вон отсюда! Солдат не разбойник! Не бесславьте в чужой стране имени русского!..

Но так же Кутузов лучше других начальников понимал бедственное положение солдата, который, даже не нуждаясь в деньгах, ничего не мог купить: деньги ничего и не значили. Михаил Илларионович чувствовал больно свое полное бессилие помочь чудо-богатырям. Приходилось надеяться на союзников. Император Франц нередко дарил войскам по два или три гульдена на человека, но и он имел мало возможности, распоряжаясь в собственной стране.

В Ольмюцком лагере, случалось, раздавалась команда: «За хлебом!» Тут же поротно наряжали людей. Солдатам становилось здоровее на душе, однако проходил целый день, и посланные возвращались к вечеру с пустыми руками. Для Сергея Семенова и его товарищей было праздником, когда на весь батальон приносили полбочки муки. Каждый, получив в полу шинели свою порцию, бежал к огню, растворял ее с водой, месил и пек в золе без соли лепешки. Ели их с неизъяснимым наслаждением. Очень редко отпускали печеный хлеб. На роту доставалось десятка по два или три буханок. Фельдфебель и каптенармус, как примечал Сергей Семенов, наловчились в искусстве расчерчивать мелом небольшую буханку по числу людей так, чтобы выгадать для себя кусок получше.

Поставив роту в ранжир, фельдфебель начинал раздачу хлебных порций перекличкой, отделяя каждому ломтик по черте. Приняв его, солдат целовал, крестил и прятал за пазуху. В такой редкости сделался хлеб насущный! Говядина отпускалась в полки живьем.

Сергей Семенов не без оснований страшился, что бедственное положение вызовет упадок духа у героев, проделавших славный марш от Браунау до Ольмюца. Солдаты все громче роптали, обвиняя австрийцев в невыполнении союзнических обязательств и даже в измене. Чтобы не допустить свою команду до разорительного грабежа и поднять ее настроение, унтер-офицер охотно отправлялся вне очереди за фуражом. На повелительный зов: «За соломой и дровами!» – Семенов тотчас же являлся со своими молодцами.

Не последнюю роль играло и стремление Чижика к воинским приключениям: команды рассеивались по хуторам и окрестным деревням, где часто сталкивались с французскими фуражирами, и дело всякий раз оканчивалось жаркой стычкой. Именно поэтому Кутузов уже с Цнайма отдал приказ – отлучаться за фуражом только с ружьями и примкнутыми штыками. Тем более что и сами жители, обремененные поборами, нередко встречали гостей вилами и рогатинами. Ветеран Мокеевич после таких угощений всегда говаривал:

– Что тут поделаешь! Голод, он и замки рвет!..

Придя в одно небольшое моравское селение, унтер-офицер Семенов услышал вскоре женские крики. Гренадеры из его команды по свежему дерну заподозрили тайный склад и разрывали землю. Старые и молодые моравянки окружили командира, целовали ему руки и со слезами умоляли остановить солдат. Язык их, близкий русскому, был понятен. «Верно, там спрятан не хлеб и не картофель, а все богатство, ими накопленное», – догадался унтер-офицер.

Семенов обещал крестьянкам выполнить просьбу, если те снабдят команду необходимой пищей. Они тут же принесли несколько буханок хлеба, мешок муки, картофеля, яблок и дюжину кусков шпика. Здоровенный парень притащил вдобавок жбан красного местного вина, ведра на три.

Поблагодарив жителей, унтер-офицер уже собирался отдать приказ о возвращении в лагерь, как старая крестьянка, видя послушание солдат начальнику, попросила Семенова остаться в их деревне, пока не кончится общий набег, и защитить хутор от других команд, рыскавших неподалеку с голодным ожесточением. Тот согласился и выслал к околице посты.

Старуха пригласила Семенова в богатый двухэтажный дом, обнесенный высокими бревенчатыми стенами. Унтер-офицер отметил про себя порядок, в каком содержались надворные постройки, и опрятность во всем. Хозяйка привела его в большую горницу, где героя с любопытством обступили молодые женщины и девушки. Она внимательно разглядывала изношенную, пробитую штыками и пулями семеновскую шинель, потом расстегнула ее и удивилась, не увидев под мундиром ничего, кроме тельной рубахи, – на дворе стояла глубокая осень.

По ее знаку одна из моравских красавиц подала хозяйке новую шерстяную душегрейку, и та предложила Семенову надеть подарок. Русский солдат был глубоко растроган. Вернувшись в полк, в благодарность за ее доброту, он выпросил у командира охранный караул из трех гренадеров для ограждения этого дома от беспрестанных поборов. Перед выступлением армии навстречу решающему сражению Семенов забежал к старой крестьянке проститься. Она благословила солдата прекрасным караваем хлеба, который он отдал своему батальонному командиру...

Хотя обстановка в армии была далеко не праздничной, император Александр пребывал в самом радужном настроении. Он не замечал ни отсутствия радостного воодушевления, ни появившейся распущенности в войсках. Подогреваемый молодыми и нетерпеливыми друзьями, среди которых слепой самоуверенностью выделялся князь Долгоруков, он проводил время с императором Францем, рассуждая о предвкушаемой победе над Наполеоном.

На деревенской околице, перед домом, где они остановились, солдаты ловили кур. Одна из них с громким квохтаньем вспорхнула и разбила окошко, всполошив обоих императоров. Выбежавший за ворота Милорадович горячо стыдил солдат, называя их нахалами и канальями. В это время показались в дверях с веселым видом Александр и Франц Австрийский. Вместо ожидаемого наказания было приказано отпустить во все полки винную порцию.

Перед этим в разговоре уже было решено, что союзные войска двинутся на французов, атакуют их и разгромят Наполеона.

 

4

Кутузов был поставлен в безвыходное положение.

Это стало ясно уже на совете, куда были приглашены самые близкие Александру лица, а также Франц Австрийский. Михаил Илларионович почтительно доложил императору о предстоящем, по его мнению, действии армий, пояснив, что затрагивать Наполеона еще рано. Это показалось государю едва ли не позором. Правда, по обыкновению, Александр Павлович скрыл свои чувства – молчал, лишь приложил руку к правому уху, чтобы лучше слышать. Он любил очаровывать улыбкой глаз, однако теперь красивые глаза государя ничего не выражали.

Зато император Франц – фамильный габсбургский нос, холодные глаза, небольшой упрямый рот – не скрывал своего неодобрения. Все его узкое, длинное лицо с зачесанными назад пепельными волосами, отпущенными за виски, приняло неприятное, надменно-брезгливое выражение.

Возмущение переполняло молодого князя Петра Петровича Долгорукова, любимца царя. Наивный, пылкий, с несколько женственным лицом, тонким носом, выпуклым кукольным лбом и ясными глазами, он нетерпеливо спросил:

– Где же вы предполагаете дать Бонапарту отпор?

– Где соединюсь с Беннигсеном и пруссаками... – медленно ответил Кутузов. – Чем далее мы завлечем Бонапарта, тем будет он слабее, отдалится от своих резервов. Дайте мне отступить. И там, в глубине Галиции, я погребу кости французов...

Михаил Илларионович замолчал и погрузился в раздумье. Что могло быть неразумней предстоящей битвы? Со дня на день Пруссия готовилась вступить в войну с Бонапартом, и восемьдесят тысяч вымуштрованных солдат присоединилось бы к коалиции. А с подходом Беннигсена и австрийской армии эрцгерцогов Карла и Иоанна битва бы решила участь Наполеона! За месяц перед тем, за день до ульмской катастрофы, Нельсон у Трафальгара уничтожил франко-испанский флот. Франция надолго выбыла после этого из числа морских держав. Бонапарту сейчас совершенно необходима была победа на твердой земле, но каждый день отсрочки отдалял его от этой цели...

– Что же, мы будем все отступать и отступать? – горячился Долгоруков. – Не помешались ли мы на ретирадах? Это уже близко к трусости.

Оскорбление было явным, однако Михаил Илларионович не торопился отвечать. Он никогда не упоминал о своих ранах, не выставлял преимущества боевого опыта. Но тут вперил в Долгорукова тяжелый взгляд и после долгой паузы сказал:

– Князь! Вы принимаете мою осторожность за неохоту сразиться с неприятелем. Раны мои свидетельствуют, что я не трус. Седины не истощили моих сил. Последствия меня оправдают!..

От напряжения генерал вспотел. Батистовый платочек не помог, закрытый правый глаз противно слезился, и Александр Павлович, не любивший всего неэстетичного, поспешил отвести от Кутузова свой взор. Заговорил князь Адам Чарторижский, назначенный в 1804 году русским министром иностранных дел.

Кутузов невольно подумал: «Вылитый отец!» Да, смуглостью лица, формой красивых бровей и даже манерой говорить князь Адам очень походил на покойного Николая Васильевича Репнина.

Чарторижский высказался против намерения Александра I оставаться при армии и посоветовал предоставить Кутузову самостоятельно распоряжаться военными действиями. Было ясно, что это произвело на всех приближенных крайне неприятное впечатление. Долгоруков позволил себе новую выходку:

– В вас говорит поляк! А я – русский патриот!..

И сам государь, и близкие к нему лица находились под гипнотическим воздействием визита в Ольмюц генерала Савари. Он привез письмо, в котором Наполеон в самых рыцарских выражениях поздравлял Александра с прибытием к армии. Савари, однако, имел и тайное поручение: высмотреть положение австро-русских войск, а если удастся – притворно выразить опасения перед возможными наступательными действиями союзников.

Французского шпиона в чине генерала не только не задержали на аванпостах, но простодушно допустили в главную квартиру. Там он мог убедиться в слепой самоуверенности молодежи во главе с Долгоруковым, окружавшей Александра. Мнимая сговорчивость Савари, якобы готового к немедленным переговорам и уступкам, окончательно утвердила русского государя в необходимости идти вперед и атаковать. Цель была достигнута. Наполеону удалось выманить союзников на желанный бой. Что же касается императора Франца, то он практически мало что терял даже и при неудаче: главные австрийские армии были вне опасности.

«У Вены уже давно вошло в привычку загребать жар чужими руками, – сказал себе Кутузов. – Чего уж тут и союзнику дорожить моим мнением!..»

С этого момента Михаил Илларионович являлся главнокомандующим чисто номинальным: у него было отнято самостоятельное начальство над армией. Мог ли он в такой обстановке сложить с себя это звание? Нет, Александр I просто не позволил бы ему поступить так. Колеблясь между стремлением пожать лавры полководца и страхом перед возможным поражением, русский император получал возможность или присвоить себе лавры в случае успеха, или переложить на другого ответственность при неудаче.

Только много лет спустя он признался в своей ошибке, сказав: «Я был молод и неопытен; Кутузов говорил мне, что нам надо было действовать иначе, но ему следовало быть в своих мнениях настойчивее».

Вся реальная власть была передана австрийскому генерал-квартирмейстеру Вейротеру, который и сделался главным советником Александра. Обладая способностью льстить тщеславию, он вошел в доверие к той молодежи, которая руководила главной квартирой. Вейротор был таким же ученым педантом и рутинером, как генерал Мак, и разработал план, вовсе не считаясь с реальной обстановкой.

После окончания совета Кутузов продолжал некоторое время сидеть в опустевшей комнате, как бы собираясь с силами на новый, уже нравственный подвиг. К нему подошел князь Долгоруков и, желая загладить неловкость от своих мальчишеских слов, произнес:

– Нам позволяют надеяться на успех ведомые всем ваши заслуги!

– Ах, заслуги! – медленно протянул Михаил Илларионович, – Так заслуги, мой князь, созревают только в гробе...

 

5

Наполеон находился в эту пору в столице Моравии – Брюнне.

Сознавая затруднительность своего положения, он более всего страшился, что война затянется. Его несколько успокаивало только что случившееся авангардное дело у Вишау: 56 русско-австрийских эскадронов, поддержанных пехотой, прогнали 8 эскадронов французских. Союзники, судя по всему, решились наступать, Император немедленно начал сосредоточивать свою несколько разбросанную армию.

Чтобы выиграть время, он вторично послал генерала Савари к Александру с предложением о перемирии. Генерал-шпион смог проверить свои впечатления, вынесенные из посещения Ольмюца. Все развивалось именно так, как желал того Наполеон. Русский император отклонил предложенное ему свидание с Бонапартом, но отправил для переговоров с ним своего любимого генерал-адъютанта Долгорукова. Однако тому даже не удалось приблизиться к главной квартире неприятеля.

Наполеон приказал задержать князя на линии передовых постов и сам выехал ему навстречу. Разговор состоялся прямо на большой дороге, у французского бивака. Наполеон, уже с заметным брюшком, но все еще порывистый, быстрый, сошел с коня; то же сделал князь Долгоруков. Расспросив его о здоровье императора, Наполеон в притворном возбуждении заговорил:

– Долго ли нам воевать? Чего хотят от меня? За что воюет со мной император Александр? Чего он требует? Пусть он распространяет границы России за счет своих соседей. Например, турок. Тогда все его споры с Францией кончатся...

Молодой Долгоруков отвечал, всячески стараясь избежать выражения «ваше императорское величество». Он даже не скрывал того, что слушал Наполеона с отвращением, и отверг все сделанные им предложения как несовместимые с характером Александра.

– Его величество не желает завоеваний и вооружился единственно для защиты независимости Европы, – строго отвечал он. – Государь не может равнодушно взирать на занятие французами Голландии, на бедствия, постигшие сардинского короля...

Слушая, как его отчитывает этот мальчишка, Наполеон в душе издевался над ним: «Он говорит со мной, как с боярином, которого собираются сослать в Сибирь! Ну, погоди же...» Впоследствии Бонапарт назвал Долгорукова «наглым ветрогоном» и «шалопаем».

С корсиканской живостью – живостью талантливого человека, в котором пропадал большой актер, Наполеон возразил:

– России надо следовать совсем другой политике и помышлять о собственных выгодах...

– Уж позвольте России самой решать, что она должна и чего не должна делать! – с гневом воскликнул Долгоруков.

– Итак, будем драться? – с некоторым сокрушением в голосе, впрочем смеясь одними глазами, вопросил император Франции.

Не ответив, разъяренный Долгоруков вскочил на коня и помчался к русским передовым линиям.

В донесении Александру он выставил замеченные им у французов нерешительность, робость и уныние.

– Наш успех несомненен! – говорил он государю. – Стоит только двинуться вперед, и неприятель отступит, как отступил он от Вишау!..

Именно этого ответа и ожидал Александр: Долгоруков читал его мысли и глядел на все его глазами. Было решено атаковать французскую армию согласно плану, выработанному Вейротером. Он состоял в том, чтобы захватить путь отступления Наполеона, обойдя неприятеля с его правого фланга, и таким образом отрезать французов от Вены. Но для исполнения этого стратегического маневра потребовалось трое суток.

Предоставленным ему временем Наполеон воспользовался с величайшим умением и распорядительностью.

 

6

Шествие союзных войск имело вид торжественного смотра.

Погода стояла как на заказ: ясная, солнечная, лишь с 18 ноября ударили туманные утренники.

Кавалерийские отряды, живописно разбросанные версты на полторы впереди, открывали дорогу. Команды следовали за ними и, встречая ручьи и рытвины, строили мосты или наводили понтоны. Далее шла пехота: в ногу, колоннами в несколько линий, выдерживая равнение. Впереди гвардии, выглядевшей особенно празднично, ехал великий князь Константин Павлович. Лишь полки Подольской армии, перемешанные с новоприбывшими, своей темной, изношенной одеждой напоминали о трудностях проделанного Кутузовым похода.

Оба императора, Александр и Франц, все это время находились при армии. Русского государя никто не видел в экипаже: на марше он ехал только верхом. Беспрестанно появлялся он перед войсками, переезжая от одной колонны к другой, или, опередив всю массу войск и встав на возвышении, любовался прохождением солдат.

– Какое великолепное зрелище! – восклицал он, обращаясь к свите.

Глядя на него, Кутузов думал: «Сколько от отца Павла Петровича в этом воспитаннике гуманного Лагарпа».

Главнокомандующий лишь изредка напоминал о себе. Но когда испросил у государя приказаний относительно движения армии, то в ответ услышал:

– Это вас не касается! Вы лучше объясните мне, зачем войска устраивают после себя пожары...

Да, путь союзной армии обозначался на всем протяжении жаркими кострами. А ведь согласно плану движение войск желали скрыть от неприятеля. Лишь только колонны свернули с Брюинской дороги, смолкла музыка, не стало слышно ни песенников, ни барабанного боя. Но едва солдаты трогались с места, как в двух или трех местах позади начинал густо клубиться дым, и вскоре огонь охватывал один за другим все шалаши, пожирая их дотла.

– Не наши причиной, ваше императорское величество, – почтительно объяснил Кутузов. – Я строго приказал соблюдать с огнем крайнюю осторожность. Это австрийцы жгут последнее добро своих земляков. Вероятно, от досады на их скупость. – Он помолчал, пожевал губами и, успокаивая касанием пухлой ладони своего вороного аргамака, добавил: – Таких сигналов у меня не было во всю ретираду. А у цесарцев, по-видимому, обычай освещать свое наступательное движение...

После этого разговора казачьим отрядам было повелено объезжать покинутый армией лагерь и заливать костры. Пожары прекратились, однако продолжались грабежи: в этом походе жители потерпели более всего от собственного войска.

Сергей Семенов не раз наблюдал, как австрийские солдаты таскали в лагерь разную домашнюю утварь, а также большие перины, одежду, тюфяки, подушки и устилали ими шалаши. Во многих деревнях они разбирали на дрова дома, выбирая самые лучшие. Русские тут были ни при чем...

19 ноября, к вечеру, миновав местечко Аустерлиц, колонны подошли к высотам Працена и остановились у подошвы горы, среди виноградников. Несколько часов протекло в ожидании. Отлучаться из строя и разводить огни было настрого запрещено; солдатам позволили лишь прилечь, каждому на своем ранжире.

Мрак наступившей ночи и могильная тишина, кажется, предвещали близкую грозу. Ярославцы догадывались, что пришел час расплатиться с французами. Они ожидали генерального сражения, точно это был светлый праздник.

– И сон не берет, кабы скорее переведаться со злодеями... – говорил Мокеевич. – Ведь неспроста батюшка наш поворотил назад! Он, наша надежа, порядком отбоярит Бонапартию!..

Солдатам было невдомек, что их надежа – Кутузов состоял под распоряжением немецких голов.

Около полуночи было приказано осторожно взойти на вершину. Гора оказалась хоть и пологая, но довольно высокая и порядком утомила солдат. Карабкаясь вверх, они беспрестанно повторяли:

– Эка его дьявол куда занес!..

До их ушей начали долетать отголоски из французского лагеря. Прислушавшись, Сергей Семенов сказал товарищам:

– Француз что-то разгулялся. Видно, у него идет попойка...

С вершины холма открылся вид на вражеский лагерь: тысячи ярких огней освещали биваки. Французы праздновали годовщину коронации Наполеона. Подняв на длинных шестах огромные пуки зажженной соломы, они приветствовали проезжающего по линии императора громким «Виват!».

Слушая их, ярославцы пролежали на вершине Працена до утренней зари. Потихоньку перекликаясь, они тужили, что в сырой, промозглой ночи нет им и по чарочке...

 

7

А в эти же часы, неподалеку от Працена, в небольшой моравской деревушке Кршеновице, в ставку Кутузова собраны были главные начальники войск, предназначенных для атаки.

Главнокомандующий – без власти и даже без права слова – сумрачно сидел в темном углу, на простой некрашеной лавке, в то время как Паисий Кайсаров, Дишканец и Шнейдерс разворачивали на обеденном крестьянском столе при свете двух шандалов топографические карты.

Бог свидетель! Он сделал все, что было в его силах, и теперь с покорным спокойствием ожидал неизбежной развязки. Государю было угодно сделать его козлом отпущения? Что ж, как ни горька сия чаша, но испить ее придется именно ему. Лезть на рожон против армии, которой никто не видел, предполагать ее на позициях, которых она, скорее всего, не занимает, и, сверх того, ожидать, что французы во все время долгого маневрирования союзников останутся неподвижными, словно пограничные столбы! Да еще забывать о способностях предводителя неприятельской армии Бонапарта!..

Один за другим в низкую горницу с веселыми петухами на оконных занавесках входили и представлялись главнокомандующему князь Багратион, граф Буксгевден, Дохтуров, Милорадович, начальники колонн: первой – барон Вимпфен, второй – Ланжерон и третьей – Пршибышевский. Генералы перешептывались о странности предстоящего сражения. «Удивительно!», «Непонятно!», «Странно!» – тихо разносилось в деревенской комкатке.

Австрийцев – генерал-квартирмейстера союзных войск Вейротера и его помощника генерал-майора фон Бубны, а также начальника четвертой колонны Иоганна-Карла Коловрата – еще не было. Михаил Илларионович оглядел своих военачальников, задержав взгляд на любимых – Багратионе, Милорадовиче, Дохтуровс, и прервал доносившиеся реплики.

– Странного в этом мире и вправду много... – как бы рассуждая сам с собой, сказал он. – Да вот, например, мой Зефир. Он, – тут Кутузов чуть улыбнулся, – едва не ровесник мне. У него уже и волосы над глазами – седые. Лошадь сия, вообразите, подарена еще покойной государыней. Она находилась при мне во многих походах и была необыкновенно умна. Во время сражения при каждом выстреле оглядывалась: цел ли седок? Хороший уход отдалил у Зефира болезни и старость. Но лишь только я переехал границу, начал он ежедневно хромать, особливо посреди сражения. Я понужден был его оставить...

Михаил Илларионович оглядел сидевших на лавках генералов и прищурил левый, зрячий глаз.

– Но всякий раз, как я с него сходил и его отводили в обоз, Зефир переставал хромать. Сия странность побудила найти причины: отчего же он хромал? Искали какого-либо повреждения. Тщетно! Зато когда я вновь хотел сегодня сесть на него, Зефир опять сделался хромым...

В дверях замаячили белые австрийские мундиры. Как бы не видя их, главнокомандующий закончил:

– Дурной знак! Но я должен оставить его без внимания...

Вейротер, казавшийся старше своих пятидесяти лет, вел себя словно учитель, объясняющий урок бестолковым школьникам. Развернув принесенную с собой подробную карту окрестностей Брюнна и Аустерлица, генерал-квартирмейстер без промедления приступил к чтению по бумажке многоречивой диспозиции. Было уже за полночь, и Кутузов погрузился в глубокую дремоту, наглядно выражая этим свое отношение к плану.

– Итак, – монотонно поучал русских генералов по-немецки Вейротер, – первая колонна марширует левым флангом от Аугеста через Тельниц, дабы, овладев этой деревней, идти дефилеей направо вперед к находящимся там прудам. Кавалерии двигаться к Меницу в то время, когда первая колонна, пройдя дефилеей при Тельнице, выстроится на равнине между дефилеей и прудами, чтобы тем самым прикрыть тыл всех колонн. Вторая колонна марширует левым флангом, чтобы форсировать долину между Сокольницом и Тельницом. Третья колонна, пропустив пятую, марширует левым флангом через Праценские высоты между Сокольницом и влево лежащим прудом. После чего все колонны выстраиваются на равнине...

Буксгевден слушал стоя и, наверное, ничего не понимал. Генерал весьма ограниченных дарований, он был обязан своей карьерой личной храбрости и, в еще большей степени, женитьбе на побочной дочери императрицы Екатерины II и Алексея Орлова. Багратион рассеянно вертел в руках казацкую нагайку. Пршибышевский стоял позади всех. Отважный Милорадович не разумел ни бельмеса по-немецки и, выкатив свои темные глаза, с испугом глядел на генерал-квартирмейстера. Один маленький, неказистый Дохтуров внимательно разглядывал карту, да граф Ланжерон старался вникнуть в мудреную диспозицию, в недоумении топорща усики.

Кутузов спал и не спал. Глаз был закрыт, но мысли бурею роились, одна мрачнее другой. Вейротер! Он уже однажды привел русских на грань поражения, когда разработал для Итальянской армии Суворова вздорный и неисполнимый план перехода через Альпы и соединения с корпусом Римского-Корсакова. Что это, глупый немецкий педантизм и схоластика или нечто похуже?..

Как ни старались австрийцы скрыть от союзников свою тайную переписку с Наполеоном, их вероломство не ускользнуло от проницательности Кутузова. При свидании с Маком, после разгрома под Ульмом, русский главнокомандующий выведал о поручении Наполеона – предложить Австрии сепаратный мир. Другой случай подтвердил догадки о секретных сношениях Вены с Парижем. Когда Кутузов прибыл в Мельк, к нему привезли из французского авангарда пакет на имя графа Мерфельда, отряд которого уже отделился от русской армии. В комнате находились австрийские генералы; с их согласия Михаил Илларионович распечатал пакет. Маршал Бертье сообщал Мерфельду: «Я получил отправленное на имя императора Наполеона письмо императора Франца и при сем препровождаю ответ». Содержание ответа осталось Кутузову неизвестным: австрийцы просили немедленно вручить им письмо Бонапарта для отправки в Вену...

Не здесь ли разгадка того, что венский двор так торопил русского императора начать решающее сражение с Наполеоном? Австрийцы считали, что победить его невозможно и что даже при содействии Пруссии их отечество будет превращено в театр нескончаемой кампании. Препятствием к миру оставался русский император, отвергавший самую возможность переговоров. Венский двор старался поэтому подтолкнуть русскую армию к генеральной битве. Жертва со стороны австрийцев была куда как не велика: 14 тысяч солдат, большею частью рекрутов. Итак, все бремя обрушивалось на русских! И победа и поражение вели австрийцев к вожделенной цели – к миру. А молодой император Александр Павлович и его не в меру пылкие друзья, особенно этот глупый мальчишка князь Долгоруков, всерьез поверили, что Бонапарта можно разбить одной самонадеянностью. Как говаривал Суворов о цесаревиче Константине Павловиче, который пытался вмешиваться в его действия в Италии? «Молодо – зелено...»

В жертву в который раз принесены русские. Сколько их не вернется домой из этого похода? Бог весть! И обойдет ли коса смерти его свойственников, родных? На глазах Михаила Илларионовича погиб под Измаилом весельчак Рибопьер. А теперь – чей черед? В Псковском мушкетерском полку – муж Аннушки Николай Хитрово. В конногвардейском – муж Дашеньки Опочинин. При Главном штабе – любимый зять Фердинанд и племянник по жене Павел Бибиков...

Между тем Вейротер закончил читать и победоносно оглядел слушателей. Все молчали. Лишь граф Ланжерон резко возразил генерал-квартирмейстеру:

– Все это прекрасно. А если неприятель нас предупредит и атакует Праценские высоты? Что мы будем делать? Этот случай не предусмотрен!

Вейротер самодовольно улыбнулся:

– Вам известна смелость Бонапарта. Если бы он мог нас атаковать, он это сделал бы уже сегодня.

– Итак, вы полагаете, что он не силен? – допытывался Ланжерон.

– У него никак не более сорока тысяч солдат, – отпарировал Вейротер.

Ланжерон развел руками и, обращаясь к собравшимся, не без иронии возразил:

– В таком случае, выжидая атаку с нашей стороны, он готовит себе гибель. Но я считаю Бонапарта слишком искусным, чтобы он мог действовать столь неосмотрительно. Действительно, если мы отрежем его от Вены, как вы рассчитываете, ему остается только один путь отступления – через Богемские горы. И все же я предполагаю с его стороны другой план. Он тушит свои огни, и в лагере его слышно большое движение...

Вейротер заключил спор словами:

– Значит, он отступает или меняет позицию. Но даже если он отойдет, то этим только облегчит наше дело. А диспозиция останется без изменения. – Он положил ладонь на карту. – Я маневрировал в минувшем году между Брюнном и Аустерлицем, господа. И знаю местность будущего сражения в мелочах!..

Генерал Бубна, с толстым, в густых подусниках лицом, при этом усмехнулся и добавил к его словам:

– Не наделайте, генерал, только опять таких ошибок, как на прошлогодних маневрах...

В этот момент Кутузов пробил пальцами на лавке сигнал тревоги, делая вид, что проснулся, и сказал:

– Господа генералы могут быть свободны. Оставьте адъютантов, чтобы получить копии диспозиции. Майору Толю препоручается сделать перевод.

Было три часа пополуночи. Кутузов прекрасно понимал, что большинство начальников уже не получит диспозиции до своего выступления, а в пути вряд ли что-нибудь успеет из нее понять.

Русские генералы разошлись в подавленном настроении. Зато оживленно и приподнято чувствовали себя в ближайшем окружении императора. Все говорили о предстоящей победе. Князь Долгоруков, тревожась мыслью, что французы под покровом темноты могут уйти, сел на лошадь и поскакал на передовые посты.

Он приказал наблюдать, по какой дороге будет отступать ночью армия Наполеона.

 

8

Едва начало светать, как по полкам дивизии Дохтурова, расположившейся на Праценских высотах, раздалась тихая команда: «Вставай!» Проезжая по фронту верхом на лошади, Дмитрий Сергеевич приказывал еще раз осмотреть ружья. Вскоре показался Кутузов на своем вороном аргамаке. Он поговорил о чем-то с Дохтуровым и отправился к четвертой колонне, где находился Александр I.

Немного погодя дивизию повели под гору, в волны густого тумана. Где-то впереди уже ворковали ружейные выстрелы. Это егеря, казаки и храбрые кроаты – жители Хорватии – схватились с неприятелем.

Сергей Семенов со знаменем в руках бодро шагал впереди полка, словно собрался на охоту. Туман непроницаемой пеленой скрывал все предметы. Внезапно унтер-офицер споткнулся обо что-то, едва не выронив знамени. Под ногами лежал егерь со странно живым, только застывшим выражением удивления на молодом и даже румяном лице. Семенова обдало холодом, что-то отдаленно похожее на страх шевельнулось в груди.

«Стыдись, брат! Ведь ты прошел столько сражений! Да еще несешь знамя полка!» – сказал себе Чижик. Стало совестно, что он чуть было не пал духом, барахтаясь в тумане, словно муха в молоке. Офицеры поминутно кричали, чтобы солдаты не разрывали ряды и шли теснее. Полк уже двигался по местности, откуда только что были прогнаны неприятельские передовые посты. Стали попадаться во множестве тела французов, и вид поверженного врага подбодрил унтер-офицера. А суровые лица усачей, идущих бок о бок, заставили Семенова краснеть в душе при воспоминании о минутном страхе.

Так ярославцы подошли к самим шанцам французов, и полк развернутым на марше фронтом бросился вперед. Солдаты работали штыками, не видя ничего далее двух-трех шагов, но выбили неприятеля и подались за ним в туман. Тут казаки подвели к Дохтурову захваченного офицера, который сказал, что Наполеон находится в центре армии, а впереди – войска маршала Даву.

Но вот наконец выглянуло солнце, и Семенов увидел прямо перед собой, в самом близком расстоянии, французскую линию. Застонали орудия, загремели взрывы, и, кажется, сама земля дрогнула. Обе линии, русские и французы, очутились в непроницаемом пороховом дыму. Неприятель обнаруживал себя только вспышками беглого огня.

Раздался голос Дохтурова:

– Знамена вперед!

Подняв высоко древко с развевающимся полотнищем, Семенов кинулся прямо на выстрелы, увлекая за собой ярославцев. Полковая музыка грянула плясовую. Под несмолкаемые крики «ура», которые смешивались с веселыми звуками кларнетов и флейт, штык и сабля работали вволю. Раза два приходилось даже бить отбой, чтобы солдаты, увлекаемые запальчивостью, не оторвались от дивизии.

Пехота надвигалась грозно, русские солдаты атаковали без остановок. И скоро поля и деревни были очищены от войск Даву. Дивизия была уже далеко от центра союзной армии: она стояла за Тельницом. Ружейные выстрелы хлопали теперь изредка, да и то лишь с тыла. Обернувшись, Сергей Семенов приметил в кучах тел множество шевелящихся французов. Легко раненные, они подымались и стреляли русским в спину.

К гренадерской роте подскакал любимый начальник солдат – Дмитрий Сергеевич Дохтуров, возбужденный от одержанной победы. Он приказал не мешкая отобрать оружие у пленных. Солдаты, радуясь забаве, со смехом и кликами рассыпались по полю.

Невдалеке лежал с перебитой ногой здоровенный французский драгун в косматой каске. Верзила никак не хотел расставаться со своим палашом и размахивал им над собой, не подпуская никого. Разгоряченные, солдаты уже хотели изрубить упрямца тесаками, но Дохтуров, наезжая на них, закричал:

– Не трогайте его! Оставьте ему заветный палаш!..

Появился командовавший всем левым крылом союзных войск Буксгевден. Он был встревожен тем, что от колонн Пршибышевского и Ланжерона не поступало никаких вестей. Его адъютант между тем объяснял офицерам, что по назначению дивизии надлежало занять Турасский лес, и указывал на чернеющее вдали возвышение. По рядам ярославцев неслось:

– Перешагнем и лес, как перешагнули этих французов, ваше благородие!..

У Дохтурова были свои тревоги. Дивизия вот уже около часа находилась в бездействии, меж тем как далеко справа и в тылу началась пушечная канонада и стали долетать приглушенные всплески «ура».

– Федор Федорович! – обратился он к Буксгевдену. – Не следует ли дивизии повернуть направо? У меня такое впечатление, что центр французов подался сильно вперед и мы можем ударить им во фланг.

– Но это же не предусмотрено диспозицией! – возразил Буксгевден. – И потом, надобно дождаться донесений от начальников второй и третьей колонн...

Дохтуров в досаде отъехал от графа. Драгоценное время шло. Орудийный гул в тылу все усиливался, в то время как крики «ура» смолкли. Внезапно загудели солдаты, указывая на толпу, приближавшуюся с тылу. Кого только не было в ней! Священники с крестами и в полном облачении, готовившиеся справлять молебен об одержанной победе, маркитанты, денщики, фурлейтеры и придворная прислуга императора Франца спасались от прорвавшихся французов.

– Изверги! – кричал один из маркитантов. – Они разграбили все мои фуры! Эти нехристи приняли наше русское мыло за голландский сыр и давай есть! Околей они, окаянные!..

Сухопарый немец в вызолоченном камзоле громко вторил ему о потере императорского походного сервиза и двух ослов, на которых он возил эту богатую посуду.

Под аккомпанемент этих жалоб в рядах стали рваться гранаты. Это заработали орудия, поставленные Наполеоном на захваченных им Праценских высотах.

Разгромив центр русских войск, французский император оборотился на дивизию Дохтурова, еще находившуюся у него в тылу в боевом порядке. Войска Даву, Удино, Сульта, Мортье, Бессьера, Вандама нависли со всех сторон, как тучи. Гвардия и резервы заняли высоты Аугеста, и Наполеон лично направлял на русскую колонну орудийный огонь и атаки. Он приказал своим маршалам не выпускать дивизию Дохтурова, и если не удастся заставить русских положить оружие, то истребить их до последнего солдата.

Дохтуров пытался перейти ниже Аугеста речку Литаву, но едва две пушки въехали на мост, как тот провалился. Говорили, что немцы подпилили сваи. Тогда войска построились в огромное каре на равнине между Гольбахом и озерами. К ним присоединились несколько полков из колонны Ланжерона и остатки разгромленной колонны Пршибышевского. Дохтуров решился искать дороги через болота, под градом картечи и свинцовым дождем. Свернув полки в густую глубокую колонну, он скомандовал:

– Марш-марш! Бегом!

Солдаты отступали неохотно, старики кричали из рядов:

– Стой!

Дохтуров возвращался к ним и повторял:

– За мной, за мной, дети!

Гренадерская рота в арьергарде штыками отгоняла наседавших французов. Бились молча, неистово, насмерть. Внезапно Сергей Семенов услышал страшное слово:

– Отрезают!..

Действительно, синие капоты французов замелькали и с фронта, и с флангов. Мокеевич, сурово нахмурившись, сказал унтер-офицеру:

– Спасай знамя! А я пока задержу с ребятами французиков. Уходи же... Прощай, Чижик!

Не было времени даже обняться напоследок. Неприятель сближался с трех сторон, чтобы раздавить горстку русских.

Семенов уходил не оборачиваясь. Вот позади хлестнул залп, другой. Хлопнуло еще несколько выстрелов. Гренадеры еще жили и сопротивлялись. Раздался последний выстрел, и все смолкло. Но впереди, уже невдалеке, русские колонны подходили к плотине у речки Цитавы. И водяная мельница, и плотина были затянуты пороховым дымом: 150 орудий с высот Аугеста шквальным огнем стремились задержать дивизию.

Впереди колонн ехал хладнокровной рысцой Дохтуров, сопровождаемый двумя проводниками-моравцами. Он приметил колебание солдат, которым по узкой плотине предстояло перебежать на другую сторону Цитавы. А на пути не было, кажется, живого места от ядер и гранат. Соскочив с бесполезного теперь коня, генерал бросился вперед с криком:

– Дети! Марш-марш! За мной!..

Адъютанты пытались его удержать, напоминали о семье.

– Нет! – отвечал им Дохтуров. – Здесь жена – моя честь! Дети – войска мои! – Генерал обнажил свое золотое оружие, которым был награжден за храбрость в шведскую войну 1790 года, и воскликнул: – Ребята! Вот шпага нашей матушки Екатерины! Умрем за отца-государя и славу России!..

Он первым кинулся в огонь.

 

9

В местечке Чейч, на пути в Венгрию, Кутузов руководил ретирадой.

Раненный в щеку, с перебинтованным лицом, он отдавал приказания адъютантам и последними словами ругал австрийских колонновожатых, избравших для отхода такие пути, по которым невозможно было провести пушки, и их пришлось заклепать и бросить.

Ежеминутно поступали сведения о потерях: генерал-лейтенант Эссен тяжело ранен и в безнадежном состоянии; ранены генералы Сакен, Депрерадович, Елжицкий, Репнинский. Генерал-майоры Берг, Миллер 1-й и Миллер 2-й взяты раненными в плен. Пленены генерал-лейтенанты Пршибышевский и Вимпфен, генерал-майоры Селехов, Штрик, Шевляков.

– Ваше высокопревосходительство! – доложил Дишканец. – Смертельно ранен и захвачен французами флигель-адъютант...

«Боже! Неужели Фердинанд...»

– ...граф Тизенгаузен...

Как бы не слыша этого сообщения, Михаил Илларионович спокойно осведомился:

– Каков общий урон в войсках?

– Убыло, по первым подсчетам, до двадцати тысяч...

Главнокомандующий повысил голос, отдавая новые приказания начальникам частей и колонновожатым. Продиктовал предписание руководившему арьергардом князю Багратиону. Казалось, он обрел особенное хладнокровие и решимость. Лишь подробности несчастного боя неотвязно напоминали о себе, мучая больше, чем рана...

...Еще до восхода солнца Кутузов в небольшой свите, сопровождавшей императора Александра, поднялся на Праценские высоты. Густой молочный туман сплошной рекой заливал холмистое поле между высотами и речкой Гольбах, за которой должны были находиться французы.

Было холодно, и государь грел дыханием руки. Отделившись от свиты, он двинулся мимо биваков четвертой колонны; Кутузов последовал за ним. У бригады, которой командовал генерал-майор Берг, император слез с лошади. Вместе с Кутузовым они подошли к командирскому костру и грелись у огня.

– Что, твои ружья заряжены? – обратился Александр к Бергу.

Генерал, не получивший диспозиции, даже не знал, что предстоит сражение.

– Нет, ваше величество, но я сейчас же отдам приказ! – поспешно ответил он, подымаясь от костра.

Император сел на коня и, улыбаясь, спросил Кутузова:

– Ну что? Как вы полагаете? Дело пойдет хорошо?

Михаил Илларионович тотчас вызвал на лице придворную улыбку:

– Кто может сомневаться в победе под предводительством вашего величества!

Александр нахмурился:

– Нет, командуете здесь вы! Я только зритель...

На эти слова Кутузов ответил светским поклоном. Когда же государь удалился, Михаил Илларионович, покачав своей седой головой, по-немецки сказал Бергу:

– Вот, Григорий Максимович! Прекрасно! Я должен здесь командовать, когда даже не распорядился этой атакой. Да и не хотел вовсе предпринимать ее!

Исполнительный немец в изумлении слушал это откровенное признание.

Между тем три первые колонны потянулись влево, проваливаясь рота за ротой в туманной пелене. Но четвертая все еще располагалась на привале; ружья были сложены в козлах. Раздраженный император послал за Кутузовым.

– Михайла Ларионович! – встретил он главнокомандующего. – Почему не идете вперед?

Кутузов медленно ответил:

– Я поджидаю, чтобы все пособрались...

– Но мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки! – возмутился император.

– Государь! – со вздохом проговорил Кутузов. – Потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете...

Он всеми мерами затягивал движение 4-й колонны, верно ценя значение высот у Працена, господствовавших над местностью. То же самое превосходно понимал и Наполеон, сказавший накануне битвы: «Если русские покинут Праценские высоты, они погибнут бесповоротно».

Только тогда, когда из густого тумана, окутавшего низины перед высотами, вынырнули густые массы войск в синих мундирах и опрокинули авангард 4-й колонны, открылся замысел французского полководца. Воспользовавшись тем, что левое крыло при выполнении своего маневра оторвалось от остальных русско-австрийских войск, Наполеон страшным ударом расколол позицию в слабейшем месте, чтобы овладеть Праценскими высотами, зайти в тыл союзной армии и отрезать ей дорогу к ретираде.

Кутузов, доселе вынужденный обстоятельствами лишь наблюдать за ходом боя, уже в безнадежном положении начал им руководить. С приказами главнокомандующего поскакали в разные стороны адъютанты – капитан лейб-гренадерского полка Шнейдерс, подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Бибиков, князь Четвертинский, корнет ее величества кирасирского полка Дишканец, штаб-ротмистр Изюмского гусарского полка Кайсаров. Михаил Илларионович тотчас дал повеление резерву из австрийских войск, находившемуся за четвертой колонной, остановить неприятеля. Однако австрийский корпус, укомплектованный не нюхавшими пороху новобранцами, в беспорядке бросился назад при первых же выстрелах и оставил фланг русской колонны совершенно открытым.

Колонна эта, состоявшая из полков, изнуренных длительным отступлением от самого Браунау, была наиболее слабая. Теперь ей приходилось отражать непрерывные атаки французов с фронта и своего правого фланга. Она защищалась долго, отчаянно и удерживала свои позиции, отбрасывая неприятеля штыками. Но когда были ранены генерал-майоры Берг и Репнинский, их бригады, оставшись без начальников, пришли в замешательство и вся колонна начала отходить.

Кутузов при этом известии поехал в самую гущу боя. Поднимаясь на возвышенность, которую уже обтекали французы, он нашел там Фанагорийский и Рижский полки, отрезанные от 2-й колонны генерал-лейтенанта Ланжерона. Встав на пути отступавших солдат, он закричал им:

– Ни шагу назад! Стоять насмерть!..

В это время французская пуля пробила Кутузову щеку. Лейб-медик Виллие, посланный Александром, спросил у Михаила Илларионовича при перевязке, болит ли рана.

– Здесь не болит, – отвечал главнокомандующий и показал рукой на русские колонны левого фланга, оказавшиеся в клещах: – Там болит...

Исход сражения был решен. В суматохе не могли найти русского императора, который остался в ночи в сопровождении лишь Виллие и двух казаков. Кутузов встретил его у местечка Годъежиц, на дороге в Чейч. Александр сидел под деревом, закрыв лицо платком, и горько рыдал. Так как экипаж Виллие со всеми вещами и платьями исчез, а государь жестоко страдал от холода, ему была куплена у местного еврея за три червонца заячья куртка, которую он натянул поверх мундира.

Александр кинулся Кутузову на шею и некоторое время молча простоял так, словно прося у него прощения за юношескую свою горячность.

Но мнительность и особое памятозлобие русского императора уже никогда не вернут Кутузову августейшего расположения и доверенности...

 

10

Поутру, в Чейче, адъютанты застали Кутузова в чрезвычайной печали. Слезы текли по лицу генерала ручьями, он плакал неутешно, приговаривая:

– Бедный Фердинанд! Что я скажу Лизоньке! Она ведь едет в армию...

Желая успокоить главнокомандующего, Кайсаров сказал:

– Михайла Ларионович! Мы никак не ожидали видеть вас в таком отчаянии после того великодушия, с каковым перенесли вы вчера сей болезненный удар...

Кутузов поднял распухшее от слез лицо.

– Вчера? – сказал он. – Вчера я был начальник. А сегодня – отец!..

Весь день Михаил Илларионович не выходил из комнаты; завтрак и обед из любимых им блюд, принесенных Дишканцом, стояли нетронутыми.

Лишь через два дня он написал дочери:

«Лизонька, мой друг сердечный, у тебя детки маленькие, я лучший твой друг и матушка; побереги себя для нас. Я пойду с армией по другой дороге, через Венгрию, куда тебе никак в теперешнее время доехать нельзя. Поезжай поскорее к своим деткам и матушке, и я скоро к вам приеду. Боже тебя благослови и подкрепи».

– Паисий! – позвал он Кайсарова. – Поезжай, голубчик, завтра пораньше в лейб-гвардии конный полк и отыщи там ротмистра Опочинина. Он отправится с письмом в Тешен к Лизоньке и отвезет ее в Россию... – Кутузов замолчал, опустил седую голову и со слезами закончил: – Ежели, конечно, и Федор Петрович не последовал за Фердинандом...

Тизенгаузен скончался во французском лагере после трехдневных страданий. Сам Наполеон отметил его подвиг, когда, подхватив выпавшее из рук убитого солдата полковое знамя, двадцатичетырехлетний флигель-адъютант увлек за собой батальон в атаку. Весть о его смерти Кутузов долго скрывал от Елизаветы Михайловны.

Она еще лишь догадывалась о несчастье, как приключилась у нее жестокая нервная горячка. Михаил Илларионович страшился и за ее здоровье, и за здоровье осиротевших внучек – Катеньки и Дашеньки. Мучился он и мыслью, что его, как главнокомандующего, в Петербурге винят за поражение. «Могу тебе сказать в утешение, – пишет он Екатерине Ильиничне из Венгрии, – что я себя не обвиняю ни в чем, хотя я к себе очень строг. Бог даст, увидимся; етот меня никогда не оставлял».

Между тем уже 26 ноября было подписано перемирие между Наполеоном и императором Францем. Весь декабрь 1805 года, с разных концов Европы, русские войска возвращались в свое Отечество. Большая часть их – армия Беннигсена, корпуса Эссена, Толстого, Анрепа – не имела случая за целый поход сделать ни одного выстрела.

Заканчивался тяжелый для Кутузова 1805 год. 26 декабря, из местечка Кашау, он отправил с Багратионом письмо Екатерине Ильиничне, где снова тревожился о дочери: «Не знаю, мой друг, как ты сладишь с бедной Лизонькой? Ей здесь не сказали о кончине Фердинанда. Дай Бог ей и тебе силу». Тесть – граф Иван Андреевич уже получил от Михаила Илларионовича печальное извещение.

Теперь, когда страшное нервное напряжение спало, вернулись и вновь начали одолевать старого воина прежние хвори. Во всю кампанию не до того было, но с тех пор, как Михаил Илларионович вернулся к обычному мирному распорядку – вовремя ел, вовремя спал, получил возможность на ночь раздеваться, – он почувствовал припадки, которых не ощущал в жестоких трудах. Мучительно ныли кости, ломило руку, к которой он начал прикладывать английскую мазь, душил кашель и болели, болели глаза.

Но приходилось забыть о телесных страданиях и о несправедливостях, хотя награда – орден Святого Владимира 1-й степени – была более чем скромной. Достаточно сказать, что такого же ордена оказался удостоен начальствовавший в сражении при Аустерлице над левым, разгромленным флангом союзной армии граф Буксгевден. Тем самым Александр уравнял главнокомандующего, проделавшего искуснейший марш от Браунау до Ольмюца, с начальником, непосредственно отвечавшим за проигрыш Аустерлицкой битвы.

В сентябре 1806 года Кутузов получил назначение на пост киевского генерал-губернатора. Ему исполнился шестьдесят один год. Только издалека мог он следить за новой войной с Наполеоном, возгоравшейся на полях Пруссии. Многие из близких знакомых Кутузова, видя, с каким недоброжелательством относятся к полководцу в придворных кругах, советовали ему выйти в отставку и предаться долгожданным радостям семейной жизни.

– Нет! – отвечал всякий раз Михаил Илларионович. – Этого никогда не будет. Пускай я умру на службе государю и Отечеству, а в отставку не выйду!..

 

ЧАСТЬ III

 

Глава перваяНА ВТОРЫХ РОЛЯХ

 

1

«Ошибаются крепко те, кто полагает, будто здесь галушки сами валятся с неба – только рот успевай разевать! Конечно, не будь новой войны с Турцией, жилось бы полегче. Сам киевский гарнизон до смешного мал – пехотный и артиллерийский полки, команда арсенала да инженерная команда. Куда более солдат было у меня под началом еще тридцать лет назад, у стен Очакова! Зато теперь приходится печься о нуждах Молдавской армии. Из разных губерний в Киев прибывают рекруты. Их надобно расквартировать, обуть, обмундировать. Но разве этим заботы ограничиваются?..»

Михаил Илларионович, задыхаясь от скорой ходьбы, размышлял о своем генерал-губернаторском бдении. Он поднимался в семь утра и изнурял себя долгими прогулками в саду. Этим Кутузов лечился от толщины: все кафтаны, сшитые в Петербурге, уже после австрийского похода не сходились на три пальца.

«Киев есть Киев, хотя бы и в мирное время. Да вот едва лишь начнутся контракты, съедутся помещики (большею частью – польская шляхта) продавать и закладывать имения, начнутся пьянки, гулянки. И пойдет дым коромыслом! Весь город обратится в одно кипящее торжище, слетятся купцы со всевозможными товарами из разных стран. Чего только не продают! Вон, ректор Братского монастыря, преподобный Серафим, – какой хват! Купил на последних контрактах три превосходных итальянских пейзажа, писанных маслом. И всего-то за триста пятьдесят рублей...»

В дни контрактов Михаил Илларионович понужден был переменять образ жизни на военный и по нескольку суток не ложился спать. Не одни пирушки с хмельным буйством, но и бесконечные пожары стали обыкновенной приметой этой поры. Киевляне с немалой выгодой для себя сдавали приезжим квартиры и целые дома внаем. Помещик, втридорога заплатив за постой, обычно обращался с имуществом бережно. Зато его многочисленная челядь – приказчики, управляющие, факторы, лакеи, зная, что все это чужое, вели себя беспечно. Они бражничали с гулящими девками, во хмелю сорили угольями и засыпали при свечах или с зажженной пипкой в зубах.

Кутузов строго потребовал от гражданского губернатора Панкратьева, чтобы сами горожане круглый год, а особливо во все контрактовые дни, поочередно караулили целую ночь на улице. Каждые десять домов должны были выбрать своего десятского, который отвечал бы за порядок в квартале. Пожарища прекратились, утихли грабежи. Помещики, за чашей старого меда, уважительно говорили о генерал-губернаторе:

– О, Кутузов! То-то голова!..

А ведь и общество требовало внимания от славного генерала. И уж конечно, прекрасный пол! Михаил Илларионович тотчас вспомнил о графине Александре Браницкой, которую не навещал четыре дня. Целых четыре дня! «Ах, графинюшка, графинюшка! Сколько шума было в Петербурге, когда племянница светлейшего князя Потемкина красавица Сашенька Энгельгардт вдруг согласилась выйти замуж за пятидесятилетнего графа! И неужели прошло уже двадцать пять лет! Теперь престарелый граф Ксаверий почти не покидает своего имения в Белой Церкви. А графиня и сейчас хороша. Даже в обществе своей компаньонки юной Леданковской. Как умело приправляет она, словно пряным соусом, блекнущую красоту смелостью туалетов, необычностью причесок, тонкостью благовоний и изысканностью драгоценностей! И сколь находчива, остроумна! Чего только не болтали в свое время о племянницах светлейшего! Да ведь недаром в народе говорят, что язык мягче подпупной жилы. Не надо забывать и о том, что женщинам прощается многое. Такое, что не прощается мужчинам. Даже авантюризм, например. И конечно, их непостоянство, милая ложь, очаровательное легкомыслие. Да что там, случается, прощаешь им и вовсе непростительное!..»

Далекий, от лавры, перезвон дал иное, возвышенное направление мыслям.

Только что миновала Пасха. Михаил Илларионович встретил Светлое воскресенье в соборной церкви Святой Софии, заложенной Ярославом Мудрым, по преданию, на том самом месте, где им были побеждены печенеги. Храм этот, как и прочие древние строения, сильно пострадал от свирепого Батыя. Но сохранилась гробница великого князя Ярослава Владимировича из белого мрамора и древняя мозаика в алтаре. Фигуры святых уцелели лишь до колен, а низ был подмазан краской. Прежде мозаикой изнутри был изукрашен весь храм, но она была сбита татарами, разграбившими город.

Кутузов в Киеве не пропустил ни одной обедни, а на Пасху свершил положенный крестный ход вокруг храма при трезвоне бесчисленных колоколов и пении стихиры «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесях...», а затем отстоял долгую утреню. Но даже в плену возвышенных помыслов о творце всего сущего не мог не отдать должного музыкальности певчих. Когда после огласительного слова Иоанна Златоуста хор запел тропарь, или церковный стих «Уст Твоих, якоже светлость огня...», Михаил Илларионович с невольным умилением сказал себе: «Верно, таких голосов, как на Украине, не сыщешь и в Италии!..»

Теперь весна торжествовала. Белым и розовым цветом оделись фруктовые деревья, светло-лиловым – пышные кусты сирени. Ночами соловьи громом наполняли сад. Да, недаром говорят в народе: «Соловей начинает петь, когда напьется росы с березового листа». Кутузов специально вставал ночами слушать соловьиные концерты. Певуны не смолкали и днем, но только в ночной тишине можно было насладиться во всей полноте их искусством – раскатами, дробью, бульканьем, свистом, трелями, щелканьем, стукотней, пленканьем.

«Сколько здесь соловьев! – порадовался Михаил Илларионович. – Я, чаю, и в Горошках столько не слыхивал. Надобно приказать, чтобы для них приготовили поболее лакомств – муравьев с яйцами...»

Совершив круг по саду и присев передохнуть на скамейке в уютной беседке, Кутузов еще раз оглядел роскошную картину весеннего цветенья, озвученную звонкими птичьими голосами. Парило даже в расстегнутом кафтане. В кружеве солнечных пятен на аллее замелькал гвардейский мундир. Адъютант и племяш Павел Бибиков принес почту.

Здесь, на садовой скамейке, Михаил Илларионович погрузился в петербургские и заграничные дела.

Верный друг Екатерина Ильнична все серчала, что Кутузов не торопится звать ее в Киев, но она была нужнее ему там, в столице, где столько недоброжелателей и врагов. С уходом из жизни благодетеля и старшего друга Ивана Лонгиновича только ей мог он поверить свои затаенные мысли и планы, передать записочки влиятельным лицам при дворе, и, конечно, очаровательной Нарышкиной, или даже послать прошение на имя государя. Да и приезд Екатерины Ильиничны требовал немалых денег, а их, как всегда, не было. Дыр столько, что пришла пора продавать павлоградскую деревню.

– Надобно ей со всей ласковостью ответить, что хоть и очень соскучился, да еще не время... – бормотал Кутузов, читая, как обычно, пространное послание жены. – Батюшки-светы! Скончалась Авдотья Ильинична! Не надолго пережила супруга своего, незабвенного Ивана Лонгиновича. Екатерина Ильинична пишет, что сестрица накануне открыла кадку с грибами. Хоть и говорят, что смерть причину найдет, но Авдотья Ильинична, бедная, очевидно, и померла от грибов... – Он сморгнул слезу, вспоминая покойницу, и снова воротился к письму: – Но вот наконец и о Лизоньке. Ах, сколько огорчений приносит моя ненаглядная Папушенька!..

Любимая дочь все еще никак не могла оправиться после гибели мужа. Михаил Илларионович понимал, что любое слово тут бессильно, но старался в письмах утешить ее, как это мог только самый любящий отец. «Слышу, что ты поехала в Ревель, – увещевал он свою Лизоньку в январе 1806 года. – Жаль, душенька, что там будешь много плакать. Сделаем лучше так: без меня не плакать никогда, а со мною вместе. Очень хочется твоих деток видеть. Как, думаю, Катенька умна?»

При воспоминаниях о Папушеньке померк майский день. Кутузов уже не видел нарядного цветения, не слышал соловьиных голосов. Зрячий глаз сделался незрячим, родительское сердце заныло. В своих слезных мольбах к дочери он старался воззвать к материнскому началу, уповая, что любовь к Катеньке и Дашеньке удержит Елизавету Михайловну от опрометчивых поступков и спасет от отчаяния. Михаил Илларионович здесь, в Киеве, вел с дочерью заочно долгие нравоучительные беседы с примерами, сентенциями, выводами и немало слез пролил над своими письмами.

«Кто из родителей может впасть в такое заблуждение, чтобы проклясть детей своих? – рассуждал этот нежный отец. – Сам Господь Бог, как олицетворенное милосердие, отверг бы столь преступное желание. Не на несчастное дитя падает проклятие, а на неестественную мать. Природа не назначила родителей быть палачами своих детей, а Бог принимает лишь благословение их, до которого только простирается их право над ними. Родители отвечают воспитанием детей за пороки их. Если дитя совершит преступление, родитель последует за ним как ангел-хранитель, будет благословлять даже и тогда, когда оно его отвергает, будет проливать слезы у дверей, для него закрытых, и молиться о благоденствии того, кого он произвел на этот развращенный свет».

Но его Лизонька безутешна, ее горе словно бы даже усилилось с течением времени. Надрывая сердце старого отца, она сообщила Кутузову о своем разговоре с маленькой Катенькой. Мать рассказала трехлетней дочери о дальнем путешествии, которое она намеревается предпринять и которым заканчивается каждое земное существование.

Потрясенный, Михаил Илларионович ответил ей горьким укором:

«Лизонька, решаюсь наконец порядком тебя пожурить... Разве ты не дорожишь своими детьми? И какое бы несчастие постигло меня в старости! Позволь мне, по крайней мере, тебя опередить, чтобы там рассказать о твоей душе и приготовить тебе жилище...»

– Нет, – сквозь слезы повторял себе Кутузов, снова возвращаясь к действительности, в этот нежный киевский майский день, – любовь детей – ничто в сравнении с родительской любовью...

Павел Бибиков, переждав, пока дядюшка успокоится, вручил ему пачку свежих петербургских, гамбургских, лондонских, венских газет.

– Михайла Ларионович! – добавил он. – Вот еще приглашение на ужин. От князя Прозоровского...

– Хорошо, хорошо, Павлуша, поеду, – кротко ответил Кутузов. – С ним, правда, придется обсуждать наши злосчастные кампании. Одно хорошо: князь сам говорит много и не заставляет других, потому что очень глух.

 

2

Генералу от инфантерии Александру Александровичу Прозоровскому шел семьдесят пятый год. Он был старейшим из генералов и георгиевских кавалеров в России. Если Кутузов страдал от своей толщины, то князь Александр Александрович к старости словно бы усыхал, пока и вовсе сделался похожим на мумию. На ночь няньки пеленали его, словно дитя, а поутру растирали щетками, и он получал, вместо лекарства, для ободрения рюмицу мадеры. Князь Александр Александрович отличался вспыльчивостью нрава, приверженностью к прусской рутине и сильно преувеличивал свои способности полководца.

Кутузова встретила приехавшая из столицы супруга Прозоровского, дородная и жизнерадостная, как бы в укор мужу, Анна Михайловна.

– Александр Александрович сейчас выйдет и просил меня занять вас, – радушно улыбаясь, сказала она, вся излучая здоровье.

Специально к приходу Михаила Илларионовича Прозоровская приколола к розовому шелковому платью бант ордена Святой Екатерины, который был пожалован ей Александром I вместе со званием статс-дамы и фрейлины двора его величества в 1801 году.

Анне Михайловне нравился глубокий и едкий ум Кутузова, а лучше сказать, нравился сам Кутузов, отчего она вовсю кокетничала с ним. Но молодящаяся дама в почтенные шестьдесят лет не могла вызвать ответного огня. «Покрой ее платья предполагает талию. Однако здоровье княгини, кажется, у нее талию съело и превратило ее фигуру в кеглю», – целуя ватную ручку, подумал Михаил Илларионович.

Он был предупредителен, ласков, любезен с Анной Михайловной. Но предпочитал ей общество графини Браницкой. А чтобы обезопасить себя от возможных наветов из Киева и подозрений в Петербурге, успокоительно сообщал Екатерине Ильиничне, что до Браницкой он «не охотник», а вот с Прозоровскими видится почасту и им «не за что ссориться».

На правах старой приятельницы Анна Михайловна осведомилась о здоровье Михаила Илларионовича, особливо о его глазах.

– Мучают, княгинюшка, – с улыбкой отвечал Кутузов. – Как кончился спирт для окуривания, так спасу нет. Мой доктор Малахов чего только не изобретал. А пришлось снова просить Катерину Ильиничну, чтобы прислала еще несколько скляночек. Только и не болят, пока окуриваю. Да все это, право, пустяки. Лучше скажите, каков князь.

– Как всегда, воюет. Одновременно с подагрой и с Бонапартом, – улыбкой на улыбку одарила его Анна Михайловна.

– И успешно?

– Убеждает всех, что уже победил второго супостата. Да вот и он сам...

– Что нового, сиречь, у Беннигсена? – едва войдя в гостиную, радостно закричал, как глухой глухому, своим старческим альтом Прозоровский.

Князь Александр Александрович не слышал собственного голоса, понимая собеседника больше по движению губ. И то начинал говорить на пределе голосовых связок, то, напротив, переходил на шепот и сердился, если его переспрашивали. За неумеренно частое употребление церковного слова «сиречь» – «то есть», «именно» – его еще в прошлую турецкую войну прозвали «генерал Сиречь».

– Кажется, с распутицей все движения и нашей армии, и Бонапарта прекратились, – сказал Михаил Илларионович.

Но Прозоровский, не внимая ему, горячо продолжал:

– Государь, доложу я вам, довольно много совершил оплошностей. Сиречь, назначил главнокомандующим сумасшедшего графа Каменского! А потом не нашел никого лучше, как этого мясника Беннигсена!..

«Да, что верно, то верно. Я не мог надивиться всем чудесам графа Михаила Федотовича. Впрочем, странности у Каменского начали показываться еще в турецкую кампанию, при покойной императрице... – сказал себе Кутузов. – Ну а барон Леонтий Леонтьевич хорош более всего в закулисной игре. И ежели бы его талант к интригам равнялся военному, Бонапарт, чаю, был бы уже давно за Рейном...»

– Все может быть, Александр Александрович, – с осторожностью ответил он. – Впрочем, мы не посвящены в замыслы его величества...

Прозоровский, размахивая сухоньким кулачком, с пылкостью развивал свой план кампании, а Михаил Илларионович, не очень-то вникая в него, мысленно оглядывал ход событий за протекшие полгода.

Новая война с Наполеоном, которую открыла Пруссия в союзе с Россией, началась столь же неудачно для союзников, как и предыдущая. Пруссаки повторили ошибку Мака, неосторожно выдвинувшись вперед. Армия Наполеона, возвращавшаяся из Австрии, в двух сражениях – при Иене и Ауэрштадте, в один и тот же день – 2 октября 1806 года, разгромила и рассеяла все их силы. Уже через месяц вся монархия Фридриха III, за исключением восточной ее части, с городами Данцингом и Кенигсбергом, занята была французами.

– Беннигсен сам мог бы поправить дело! – горячился Прозоровский. – Ведь он с шестьюдесятью тысячами солдат перешел границы еще в октябре, успел занять Прагу и выйти к Висле. Но, сиречь, обычной своей нерешительностью и ссорами с Буксгевденом натворил столько бед...

– А всего более – отступлением к Пултуску, – вставил Михаил Илларионович.

Неоправданный отход Беннигсена привел к тому, что Наполеон без единого выстрела завладел польской Прагой, Торном, Модлином и угрожал уже отрезать армию от русской границы. Так как начальники корпусов Беннигсен и Буксгевден враждовали друг с другом, понадобилось сосредоточить власть в одних руках. Выбор пал на шестидесятивосьмилетнего фельдмаршала Каменского, который прибыл к войскам только в декабре.

– Граф Михаил Федотович из сумасброда превратился подлинно в безумца! – рассуждал между тем Прозоровский. – Отдал в Пултуске несколько диких распоряжений, а после самовольно оставил свой пост!..

Ни князь Александр Александрович, ни разделявший его мнение Кутузов, однако, не знали подробностей происходившего.

Убедившись в Пултуске, что армии грозит опасность быть отрезанной, фельдмаршал приказал отвести ее к русским границам. Беннигсен, мечтавший занять его место, сумел расстроить вспыльчивого графа Михаила Федотовича. Он заявил, что не выполнит его приказа, так как получил строгое повеление защищать Кенигсберг, прибежище прусского короля Фридриха-Вильгельма. В припадке бешенства Каменский передал командование Буксгевдену и уехал из армии.

Этого и добивался барон Леонтий Леонтьевич. 14 декабря под Пултуском он отразил нападение французского корпуса и в пышной реляции донес Александру, что разбил самого Наполеона. В Петербурге донесение было встречено с восторгом: мнимому победителю поверили на слово. Орден Святого Георгия 2-й степени и звание главнокомандующего были ему наградой.

«Изо всех цареубийц, верно, один Беннигсен остался в милости у государя, – подумал Михаил Илларионович. – И это при мстительности и недоверчивости его величества. Невероятно!»

– Зато при Прейсиш-Эйлау мы, сиречь, упустили верную победу! – продолжал свои мечтания князь Александр Александрович. – Войско Бонапарта находилось в совершенном расстройстве. Генералы писали мне, что на военном совете все настойчиво предлагали Беннигсену атаковать...

– Но он предпочел благоразумнее отвести войска к Кенигсбергу, – закончил тираду Прозоровского Кутузов. – Впрочем, это не помешало обеим сторонам приписать себе победу...

Перед началом новой войны с Францией Кутузова называли одним из главных кандидатов на пост главнокомандующего. Император, кажется, склонился к тому же. В феврале 1806 года Михаилу Илларионовичу было вверено начальство над 5, 6 и 7-й дивизиями, он выехал в Петербург для участия в работе специально созданного Военного совета. За эти полгода Александр I приглашал Кутузова на обед тридцать восемь раз – чаще, чем своего любимца Аракчеева за весь год. В сентябре Михаилу Илларионовичу было милостивейше пожаловано на уплату долгов 50 тысяч рублей. Наконец 3-го числа того же месяца 1806 года последовал высочайший указ Кутузову о подготовке войск к выступлению.

Но многочисленные недоброжелатели при дворе добились устранения Михаила Илларионовича...

Когда в Киев пришло известие о победе Беннигсена над Наполеоном при Прейсиш-Эйлау, Кутузов написал жене: «Дай Бог. Я нынче себя узнал, что не завистлив...»

– Нет! Без нас, сиречь, каши не сварят! – торжествовал между тем Прозоровский. – Думаю, государь поймет, кому надобно вверить командование!

– Конечно, князь! – повысил голос Михаил Илларионович. – Истинно говорят в народе: старый конь борозды не испортит. Да ведь и молодым пора нам на смену. Вон мой зять Николай Захарович Хитрово. В двадцать шесть лет уже командует Псковским драгунским полком в корпусе Ивана Николаевича Эссена. И, как пишут мне, отмечен отчаянной храбростью...

Кутузов сказал это о муже Аннушки с особенным удовольствием, хотя само выражение «отчаянная храбрость» казалось ему, человеку XVIII века, неудачным: словно бы храбрость может произойти от отчаяния...

Анна Михайловна, покинувшая генералов, лишь только они отправились на поля Пруссии, появилась и остановила супруга, готовившегося к новой тираде:

– Довольно сражений! Вас ждет стол, где, господа, вы можете всласть сражаться против жареной индейки с трюфелями. Холодное оружие уже доставлено из буфетного арсенала. А батарея белого молдавского вина так и просит к себе метких канониров. И беру с вас слово, Михайла Ларионович, сегодня больше не потакать моему супругу в его кровожадных спорах.

– Подчиняюсь, княгинюшка! С этого часа вилка – мой штык, а бутылка вина – единорог! – Кутузов с ловкостью бывалого царедворца поцеловал во второй раз ее ручку. – Пусть индейка будет нам Бонапартом. И, клянусь всей съеденной мною дичью, мы оставим от неприятеля одни косточки...

За обильным столом, с удовольствием повинуясь хозяйке, Михаил Илларионович вовсю сыпал шутками, вспоминал минувших дней петербургские и московские анекдоты. Анна Михайловна выпила несколько бокалов вина, раскраснелась и словно скинула с себя десятка два лет. И вдруг, взглянув на нее, Кутузов явственно вспомнил ее прежнюю, ее молодость и красоту.

Дочь генерал-аншефа князя Волконского, она сговорена была за тридцатисемилетнего Петра Михайловича Голицына, осыпанного милостями за многократное разбитие скопищ Пугачева. Молва твердила, что генерал-поручик был погублен Потемкиным. Будто бы фраза государыни: «Как хорош Голицын! Настоящая куколка!» – решила его участь: фаворит Григорий Александрович подослал к возможному сопернику офицера Шепелева, который изменнически убил его на дуэли.

«Нет, зная благородный характер светлейшего, веришь, что он не мог поступить столь низко! – сказал себе Михаил Илларионович. – Сколько же сплетен принесли завистники к подножию его памятника в надежде, что таким он и перейдет потомству!..»

Ужин закончился рано из-за того, что Прозоровскому надо было лечить жестокую болезнь в ножных суставах. Прощаясь, князь Александр Александрович еще раз повторил, что таким боевым генералам, как они с Михаилом Илларионовичем, место только на бранном поле...

Уже завершилась поражением Беннигсена при Фридланде кампания в Пруссии, уже был заключен Тильзитский мир, по которому Россия вынужденно делалась союзницей Франции и вступала в континентальную блокаду против Англии. Позади был целый период царствования Александра I. Но, надо сказать, молодой государь так и не прибавил России славы.

Относительно успешно дела шли лишь на турецком фронте. Однако 5 августа 1807 года внезапно скончался русский главнокомандующий – генерал от кавалерии Михельсон. А через двадцать пять дней Прозоровский был возведен Александром в достоинство генерал-фельдмаршала. Его предсказание, кажется, хотя и не полностью, но сбывалось.

Отъезжая главнокомандующим в Молдавскую армию, Прозоровский подарил Михаилу Илларионовичу вирши собственного сочинения:

Побью – похвалите, Побьют – потужите, Убьют – помяните...

 

3

Карета нешибко катила дорогами Малороссии, тонувшими в раскисших снегах: зима выдалась снежной, долгой, и только два дня, как наступила ростепель.

Кутузов покидал Киев с тяжелым чувством. Дело было не только в привычке, которая всегда так много значила для Михаила Илларионовича – недаром он именовал ее своим «тираном». Просто в Киеве он был сам себе голова и, по собственному признанию, «ложился и вставал без боязни и с чистой совестью». Кутузов и ждал назначения к Прозоровскому, и страшился этого. И потому с двойственным ощущением прочитал рескрипт государя от 8 марта 1808 года: «По получении сего предписываю вам войска 8-й и 22-й дивизий приготовить на походную ногу и укомплектовать недостающее в оных число назначенною милициею; состоять с ними в команде генерал-фельдмаршала князя Прозоровского...»

Март прошел в хлопотах. Среди прочего заботил его указ, по которому все адъютанты, находящиеся с начальником в родстве, рассылались по своим полкам. Бибиков числился к этому времени в Ольвиопольском гусарском. Между тем Михаил Илларионович так привык к Павлуше, что не знал, как и поступить. Наконец решил потянуть время.

В долгой дороге Кутузов то рассуждал со своими неизменными спутниками – Бибиковым и доктором Малаховым, то предавался раздумьям о предстоящей службе и военных действиях против Порты.

Он остановился на ночевку в Белой Церкви у гостеприимного в свои почтенные семьдесят пять лет Ксаверия Браницкого и с удовольствием проговорил с хозяином до полуночи о его милой во всех отношениях жене.

Отсюда путь лежал на Яссы – штаб-квартиру Молдавской армии.

Кутузов все еще находился под впечатлением от приезда к нему в Киев, и как раз на контрактные дни, ненаглядной Лизоньки со старшей дочуркой. Катеньке пошел уже пятый годок, и она могла прилично сыграть на фортепьяно простенькие пьески. Михаил Илларионович постарался, чтобы им было весело, – возил Лизу с Катенькой на концерты и представления, следил, чтобы дочка не пропустила ни одного бала. Уложив Катеньку, говорили иногда до утра – и невозможно было наговориться – обо всем, кроме одного: ни Лиза, ни тем более сам Кутузов ни словом не упоминали о покойном Федоре Ивановиче, Фердинанде...

Михаил Илларионович выехал из Киева 5 апреля, рано поутру, в Светлое Христово воскресенье, отслужив с вечера страстной субботы заутреню.

Со своим новым зятем, молодым князем Николаем Кудашевым, он послал Екатерине Ильиничне изрядный тючок прекрасного ливанского кофе, любимого ее напитка, а Катеньке – ноты с посвящением. Их подарил ей, «как великой музыкантше», выступавший в Киеве харьковский композитор Вичиковский. После отъезда Лизоньки Кутузов получил письмо и от дочери, и от внучки, причем Катеньке ответил по-немецки. И, несмотря на то что собственные сборы потребовали больших затрат, отправил любимице тысячу рублей. Новой радости ожидал он от свидания в Яссах с Аннушкой, которая, пользуясь затишьем в кампании, приехала на побывку к Николаю Захаровичу Хитрово...

Незаметно менялся ландшафт. Пропал снег, зазеленела трава и почки на деревьях. Дорога шла теперь через живописные горы, покрытые дубовым и буковым лесом.

Верстах в тридцати не доезжая Ясс, Михаил Илларионович приказал остановить лошадей. Он вышел из кареты и в сопровождении Бибикова и Малахова направился к колонне из дикого камня, поставленной у дороги. Подножие колонны завершалось изваянным рыцарским шлемом; сверху, на четырехграннике, была выбита надпись: «На сем месте преставился князь Григорий Александрович Потемкин Таврический». Памятник этот соорудили по приказанию покойной государыни.

Кутузов снял шляпу и обратился к своим спутникам:

– С кончиной сего великого человека закатилось и солнце Екатерины...

Он склонялся к мысли, что князя Григория Александровича отравили. Рассказывали, что банкир Зюдерланд, обедавший с Потемкиным в день отъезда князя из Петербурга, скончался в тот же день и в тот же час и чувствуя такую же тоску, что и Потемкин, умиравший на этом самом месте, на плаще, посреди степи, на пути из Ясс в Николаев. Видимо, им дали медленно действующий яд. Грешили подозрениями на братьев Зубовых. Но преждевременная смерть князя Григория Александровича, очевидно, была последствием широкого заговора. Кто же мог добиваться этого? Уж не прусские ли масоны, действовавшие в России через подставных лиц? Да не было ли злонамеренным и лечение самой императрицы в последний год царствования, явно поторопившее ее уход из жизни?

А ведь корпус под начальством Суворова должен был быть собран на западной границе не для экзерциций...

До самых Ясс Михаил Илларионович был задумчив, отвечал на вопросы невпопад. Он взял себя в руки лишь тогда, когда карета остановилась у огромного каменного дворца, построенного в 1806 году, при господаре Александре Мурузи.

Здание было любопытно тем, что окон в нем имелось по числу дней в году, а дверей – по числу недель. В тронной зале проходили заседания совета, или дивана, Молдавского княжества, составленного из знатнейших бояр.

В этом же дворце находилась резиденция главнокомандующего, который с нетерпением ожидал прибытия Кутузова.

 

4

Все раздражало Михаила Илларионовича в Прозоровском.

Хотя фельдмаршал, обращаясь к Александру I с просьбой о назначении к нему в помощники Кутузова, и писал, что «он почти мой ученик и мою методу знает», именно метода Прозоровского вызывала протест. На каждом шагу Михаил Илларионович убеждался, сколь непримиримы их взгляды – на армию, на воинское искусство, на солдата.

Рутинер и педант, Прозоровский боготворил прусский порядок. Улучшения, которые ввел в солдатскую жизнь Потемкин, казались ему оскорблением устава, а невнимание к мелочам – преступлением. Руководствуясь картами времен екатерининских войн, он направлял на квартиры войска в те места, где некогда были богатые города и селенья, а теперь простиралась голая пустыня. Солдаты замерзали в землянках, а по весне гибли от болезней в гнилой местности. Интенданты, входя в сговор с докторами, тысячами губили людей, наживаясь даже на продаже гробов. Правитель канцелярии Прозоровского Безак, начальник госпиталей Кованько, поставщик Шостак грабили более, нежели разбойники в лесу.

Горше всего была судьба ополченцев – крестьян, которых собрали только для войны с французами, а после обещали распустить по домам. Обманом оторванные от сохи, они служили плохо, многие бежали, и были случаи возмущения целых батальонов. Беглые были пойманы и под конвоем полицейских бродили по ясским улицам в цепях, выпрашивая милостыню.

Зато роскошь и блеск царили в главной квартире. Прозоровский привез с собой в Молдавию толпу сановников, камер-юнкеров, камергеров, адъютантов свиты государя и гвардейских офицеров. Он приглашал за стол по три раза на день более ста человек, громко рассуждая о старине, о тактике, о Фридрихе II. Князя никто не слушал. В то время как он сам себе бубнил о прусской войне в царствование Елизаветы Петровны, молодежь веселилась и упражнялась в остроумии. Иной забавлялся насчет воротника своего соседа, говоря, что он похож на откидную коляску, другой на вопрос, здорова ли его жена, отвечал:

– Какая? Та, которую я оставил в России, или здешняя...

Любвеобильный Милорадович пленился дочерью одного из первых бояр Валахии. Она легкомысленно поверила его обещаниям жениться на ней, о которых генерал позабыл, как только выехал из Бухареста. Когда Кутузов услышал фамилию этого боярина – Филипеско, то содрогнулся. Да, это был тот самый шпион, который стоял первым в списке турецкой агентуры, раздобытом Михаилом Илларионовичем в Константинополе. Прежний глава Валахии Ипсиланти хотел казнить его, но Филипеско сумел очернить Ипсиланти в глазах Михельсона и удалить из Бухареста, Прозоровский не только оставил все в силе, но и позволил Филипеско сместить служившего прежде в русских войсках Варлама, которого Ипсиланти, уезжая, назначил каймаком – вице-президентом Валахии.

Спорить с князем не было никакой возможности. Кутузов пытался что-то доказать фельдмаршалу, но тот резко обрывал его:

– Вы, сиречь, еще слишком молоды, чтобы знать то, о чем я вам говорю!..

Прозоровский вникал во все, всем распоряжался и все желал предвидеть. В свои преклонные годы он не давал себе ни минуты покоя, в котором так нуждался. Но не было покоя и солдату, которого он измучил своим неуемным рвением. Главнокомандующий сам назначал число караулов, которое было так велико, что равнялось почти четверти всех находящихся под ружьем солдат. Двойная цепь часовых располагалась столь плотно, что Михаил Илларионович издали принимал их за линейные войска. При жарком климате и холодных ночах это страшно утомляло солдат. В одном Кальяновском лагере, где на лето расположился главный корпус и находились Прозоровский и Кутузов, в госпитале томилось более четырех тысяч больных, а ежедневно удирало по тридцать человек. Число дезертиров достигло невероятной цифры.

В Яссах после восемнадцатимесячной бесконечной переписки был назначен мирный конгресс. Однако турки, направляемые тайно Францией и явно Англией, явились на него с твердой решимостью не уступать ни пяди земли на правом берегу Днестра. Император Александр, со своей стороны, желал приобрести Дунай или, по крайней мере, Серет. В мае 1808 года из Парижа вернулся французский посол в Константинополе и злейший враг России Себастиани. Он проехал через Яссы, Бухарест, Рущук, Шумлу, где ему повсюду оказывались почести. В конфиденциальной беседе с ним Кутузов разгадал все вероломство французов – завлечь Россию в дорогую и бесполезную войну и тем всемерно ослабить ее.

Михаил Илларионович вел переговоры с сербскими депутатами и убедил их в том, что интересы Белграда будут всемерно поддерживаться русским правительством. Он имел своих агентов в ряде турецких крепостей и пресекал шпионскую деятельность французского консула в Бухаресте Ду.

Вечера Кутузов проводил в офицерском клубе, окруженный молодежью, которая дивилась его необыкновенной памяти, огромным знаниям и слушала рассказы генерала, пересыпанные шутками и метким словцом. У себя дома он наслаждался беседами с Аннушкой, расспрашивал ее о других ненаглядных дочурках. Зато не сложились у него отношения с зятем Николаем Захаровичем.

По прибытии Хитрово в армию Прозоровский назначил его своим дежурным полковником и первое время не чаял в нем души. Но Михаил Илларионович быстро раскусил Аннушкиного мужа – болтуна, истерика и интригана. Николай Захарович сумел перессорить всех в штабе, распускал небылицы и о самом Кутузове. Занятый сплетнями, он почти не уделял внимания жене.

Да, это была полная противоположность Лизонькиному супругу – покойному Фердинанду, Федору Тизенгаузену...

Михаил Илларионович старался, как мог, помогая Прозоровскому в боевой подготовке армии. Князь Александр Александрович обучал главные силы построению боевого порядка, который он считал наилучшим для действий против турок. То была устаревшая линейная тактика, но и она была полезнее, чем тот разброд, в котором Кутузов застал солдат. Прозоровский был доволен им и доносил государю: «Признаться должен я... что войско беспорядочно, и только при поправлениях генерала Кутузова и моих устроилось».

Было ясно, что переговоры с Турцией не приведут ни к чему и надо ожидать возобновления кампании. Русские, имея 80-тысячную армию, находились в самом благоприятном положении. Им противостоял враг, силы которого были подорваны изнутри. Превосходно зная историю Блистательной Порты, нравы и обычаи турок, Михаил Илларионович подолгу размышлял о странной судьбе этого восточного гиганта, разбухшего от покорения соседних народов.

Особенно привлекали его кровавые события последних месяцев.

 

5

Пожалуй, ни при одном султане Оттоманскую империю не сотрясали такие внутренние раздоры и внешние потрясения, как при Селиме III.

Он хотел мира – и непрерывно воевал: с французами, русскими, австрийцами, англичанами, наконец, с собственными подданными – с мамелюками в Египте, с сербами, с мятежными пашами. Он стремился сделать свою страну сильной – построил литейные мастерские, организовал стараниями англичан превосходную артиллерию, с помощью французов и шведов сформировал регулярную армию – и не смог подавить свирепую орду янычар. Он создал совет, чтобы ограничить власть великого визиря, упорядочил, по европейскому образцу, финансовую систему, пресек на местах хищения и самоуправство – и только вызвал ропот, потому что увеличились налоги. Он желал насадить просвещение – и встретил недоверие и даже ненависть. Само слово «низам-джедид» – новый порядок – сделалось в народе символом измены и чужебесия.

Селим III пришел со своими нововведениями раньше срока и был отвергнут.

«А может быть, – рассуждал Кутузов, – виной еще и его характер. Селим был слишком снисходительным и даже слабым правителем, а этого на Востоке не прощают. В нем было заметно при громадной телесной мощи нечто женственное, доброта же его переходила в бесхарактерность...»

В ответ на реформы в разных местах Порты возгорелись волнения и мятежи. Паши заявили о своем неповиновении, разбойные партии завладели несколькими крепостями и начали войну с султаном, особенно беспокойную в Болгарии. Селим вел себя нерешительно, движение крепло. Мятежный паша Гассан-оглы собрал партию в Виддине и объявил себя независимым. Рущук был в руках у другого партизана – храброго Мустафы Байрактара Эмик-оглы. Он направил своего друга Ибрагима Пехливан-пашу с четырехтысячным корпусом занять Измаил. Гарнизон вначале защищался, но при приближении к крепости русских открыл ворота Пехливану, который истребил сторонников султана.

Вскоре Гассан-оглы и Мустафа Байрактар овладели селениями между Дунаем и Балканами, крепостями по берегу Дуная и городами во внутренней Болгарии. Мятеж перекинулся в другие провинции. Большая часть султанских владений сделалась добычей восставших. В империи ослабла торговля, ощущался недостаток продуктов питания. Народ громко роптал, а верховный совет стал предметом всеобщей ненависти.

«Селим мог бы побороть волнения, если бы его мать – валиде не скончалась в 1802 году, – думал Михаил Илларионович, вспоминая свои беседы пятнадцатилетней давности с этой умной и волевой женщиной. – Говорят, что перед смертью она заставила сына поклясться оставить при себе великого визиря Юсуф-агу. Но безвольный Селим попал под каблук своей сестры – султанши Билгам и ее фаворита Несима Ибрагим-эфенди. Юсуф-ага был смещен и уехал в Мекку. А Несим Ибрагим приобрел огромную власть. Верно, это и имело гибельные последствия...»

Великим визирем сделался Мустафа Челибей. Янычарам было приказано отправиться в действующую армию. Тогда во главе заговора встал помощник великого визиря муфтий Муса-паша. Спичкой, возжегшей пожар, послужил фирман Селима, согласно которому ямаксы – солдаты, охраняющие в деревне Фанараки маяк для входа в Босфор, должны были принять форму регулярных войск. Отсюда волнения перекинулись в гарнизоны батарей, расположенных по обе стороны пролива. 18 мая 1807 года мятежники во главе со своим предводителем Кавакши-оглы пошли на Константинополь.

Повстанцы остановились в Этмейдо – районе Константинополя, где располагалась главная казарма янычар. Здесь уже находилось священное знамя – мармит, сюда приехал муфтий, принявший верховное руководство. Вместе с двумя казиаскерами – духовными судьями он вынес решение умертвить главных правителей страны.

Селим из слабости потакал мятежникам, чем только увеличивал их ярость. Во главе проскрипционного списка находился Несим Ибрагим-эфенди. Он был схвачен, увезен в Этмейдо и там растерзан на части. Хаджи Ибрагим-эфенди, самый преданный султану министр, спрятался, но был найден и убит на месте. Секретарь Селима Сиркиатиди, убегая, сорвался с крыши дворца и разбился.

Собравшиеся в Этмейдо янычары объявили, что султан много лет нарушал закон Пророка, и просили совета у муфтия. Тот дал им право свергнуть Селима. Они ворвались в сераль и 30 мая 1807 года провозгласили султаном двоюродного брата Селима Мустафу IV. Селим не оказал им никакого сопротивления и заперся в своих покоях.

Низам-джедид был отменен, регулярные войска разбегались. Преследовали сторонников Селима. Юсуф-ага, выехав из Мекки, получил приказ нового султана, приговаривающий его к смерти. Он принял эту весть со спокойствием, только попросил палачей дать ему время для омовения и последней молитвы. Кавакши-оглы был назначен смотрителем дворцов Фанараки и начальником батарей. Сам Мустафа не имел никакой власти; муфтий Муса-паша лишь возложил на него корону.

Народ вскоре почувствовал, что с отменой низам-джедида налоги не уменьшились, зато усилилась распущенность в войсках. Кавакши-оглы предавался грабежам и всяким непотребствам. Теперь уже с сожалением вспоминали о правлении Селима. Мустафа Байрактар из первого врага сделался сторонником свергнутого султана и поклялся вернуть ему трон. Он ненавидел великого визиря Челибея, но для исполнения своего замысла решил на время помириться с ним.

30 июня 1808 года во главе 40-тысячного войска он направился к столице. Часть сил Байрактар бросил на Фанараки, где был схвачен и умерщвлен Кавакши, а сама деревня сожжена. Главные силы расположились на равнине Дауд-Паша, в десяти верстах от Константинополя. Слабый, всеми презираемый султан Мустафа IV явился ему навстречу с санджиак-жерифом – священным знаменем Магомета, которое выносится только тогда, когда великий визирь идет на войну. Он предложил Байрактару занять предместье города Ейуп, а самому въехать во дворец султанши. Однако Байрактар благоразумно проводил ночь вместе с войском.

Пока великий визирь Мустафа Челибей спокойно пребывал в своей огромной деревянной резиденции Паша-Капусси, главный заговорщик шаг за шагом шел к своей цели. Байрактар сумел внушить такое доверие Мустафе, что тот назначил его генералиссимусом и предоставил неограниченные полномочия. После этого он потребовал от султана удалить муфтия и обоих казиаскеров. 4 июля 1808 года Байрактар перешел к открытым действиям.

Во главе отряда он занял дворец Паша-Капусси, собственной властью сместил великого визиря и приказал отвести его в лагерь Дауд-Паша. Всем министрам и чиновникам он повелел собраться в серале, объявив, что скоро сам прибудет туда. По дороге Байрактар кидал в толпу золотые монеты. Первые ворота сераля оказались открыты, зато вторые были на запоре. Он приказал взломать их – они отворились, и Байрактар увидел окровавленный труп Селима. Султан был казнен самым ужасным образом.

«Рассказывают, что особое изуверство в предсмертных пытках Селима проявили его жены, – вспомнилось Кутузову. – Они мстили султану за то, что он пренебрегал ими. Да, женщины столь же изобретательны в жестокости, сколь и в любви...»

Казалось, заговор был сорван, и самым простейшим способом. Байрактар проливал слезы над истерзанными останками Селима, когда один из офицеров напомнил ему: «Теперь не время плакать». Тогда он объявил о низложении Мустафы и вступлении на престол его брата Махмуда II. Трусливый и жестокий Мустафа покорно покинул трон. Серальная пушка возвестила в Константинополе, что Махмуд занял место своего брата. На другой день Селима торжественно погребли рядом с его отцом Мустафой III.

Двадцатишестилетний Махмуд был последним в династии оттоманов, так как у него не было детей. Когда за ним пришли, чтобы облечь его в знаки верховной власти, нового султана не могли найти и долго искали по сералю. Наконец кто-то отрыл его в груде ковров, куда Махмуд спрятался в полной уверенности, что его хотят убить.

По прихотливому капризу судьбы новый султан находился в отдаленном родстве с Наполеоном. Мать его, креолка, была кузиной Жозефины Богарне, первой жены Бонапарта. Когда она однажды совершала поездку с острова Мартиники во Францию, корабль был захвачен алжирскими корсарами. Бею Алжира необходимо было спешно улучшить отношения с Абдул-Гамидом I, и он подарил ему прекрасную молодую девушку. Она и родила султану Махмуда...

Великим визирем стал Мустафа Байрактар Эмик-оглы, который принялся мстить за смерть Селима. В первый же день было отрублено более ста голов и утоплены, зашитые в мешки, все женщины сераля, которые потешались над смертью Селима. Байрактар ввел честный суд, навел порядок и добился изобилия провизии в столице. Он решил упразднить янычар и подчинить себе все войска. Под предлогом более близкого знакомства султана с армией, которая готовилась к войне с русскими, Байрактар заставил Махмуда покинуть Константинополь и среди верных ему солдат издать фирман об уничтожении янычар. Для этого он приказал всем отрядам, стекавшимся из европейской и азиатской Турции, собраться около столицы.

«Как и Селим, он недооценил могущество этого своевольного и бурного корпуса», – размышлял Михаил Илларионович.

3 ноября 1808 года, в пору рамадана, мусульманского поста, который соблюдается у турок очень строго, Мустафа Байрактар посетил муфтия для свершения литфара – первой вечерней трапезы. Возвращаясь, он заметил необычное движение в народе и поспешил в Паша-Капусси. Вооруженные янычары толпами сбегались к дворцу и вскоре подожгли его. Обычная храбрость покинула Мустафу Байрактара. Он спрятался в башне и задохнулся от дыма. Вместе с ним нашли трупы одного из евнухов и любимой жены, ящики с золотом и драгоценными камнями. Ближайший друг Байрактара Мирзоян Манук-бей бежал в Рущук, завладел его деньгами и золотом и перешел на службу к русским в Бухарест.

«Меня убеждали, будто Байрактар храбро защищался, приказал задушить Мустафу, выбросить его голову осаждающим, а затем взорвал себя и врагов пороховым зарядом, – сказал себе Кутузов. – Но откуда во дворце великого визиря мог оказаться Мустафа, когда он находился в султанском серале?..»

На следующий день янычары заперли городские ворота и толпами кинулись к сералю. Охранявшие Махмуда сеймены удачно отбили несколько атак и подожгли одну из главных казарм. Казалось, султан справится с восстанием. Но известие о гибели великого визиря вселило в осажденных ужас. Капудан-паша Рамиз Абдулла, друг Мустафы Байрактара, бежал в Россию, а топчи-паша – начальник артиллерии принял сторону янычар. Махмуду пришлось вступить с повстанцами в переговоры.

В эти часы был умерщвлен свергнутый ранее Мустафа. Махмуд сказал своим приближенным: «Янычары требуют моего брата. Если он снова взойдет на престол, то велит меня убить». «Прикажите», – ответили те. Султан промолчал, и они поняли это как сигнал действовать.

Янычары увидели необходимость сохранить последнего султана. Потери обеих сторон были огромны. В пожарах, охвативших Константинополь, сгорело множество женщин и детей. Общее число жертв перевалило за семнадцать тысяч. Сеймены, выйдя из сераля, рассеялись по городу. Тело Мустафы Байрактара было повешено за ноги к столбу, выкрашенному в красный цвет, с оскорбительной надписью. Глашатаи объявляли народу о его судьбе и указывали, где выставлен опозоренный труп.

Махмуд II оказался терпеливым и кротким правителем, который, однако (как большинство правителей), не знал даже, с чего начать дело. Воспитанный, подобно остальным принцам оттоманской крови, в серале, называемом «кефес» (клетка), под бесконечным присмотром, он до восшествия на престол только выучился писать. Правда, свергнутый Селим, влачивший одно время вместе с ним грустную жизнь в клетке, занялся его образованием. А главное, он указал ему на гибельность дикого разгула янычар.

Но, памятуя о судьбе Селима и не чувствуя еще себя твердо на престоле, Махмуд решил не спешить с уничтожением этого беспокойного войска. Очень осторожно принялся он восстанавливать регулярную армию – низам. Великим визирем был назван уже исполнявший эту должность в 1799 году Юсуф Зия-паша, по прозвищу Киюр – одноглазый. Он лишился глаза в игре «жирит».

«В Константинополе я не раз наблюдал эти соревнования в ловкости, – вспоминал Михаил Илларионович, – когда всадники на полном скаку ловят и бросают дротики...»

Рейсом-эфенди – министром иностранных дел стал Мехмед Галиб. Во главе гарнизонов многих крепостей были назначены новые коменданты, среди которых выделялся назир – начальник браиловского гарнизона, бывший пират Решид Ахмед-паша, старый приятель Кутузова по Константинополю.

«Он один стоит целого корпуса, – сказал себе Михаил Илларионович. – Храбрый до безрассудства и в то же время умный, опытный в военных хитростях и умеющий вселить в войска отвагу...»

Теперь русской армии предстояло взять Браилов открытым штурмом.

 

6

У русских имелись огромные силы. Но они, в согласии с кордонной системой, которой придерживался князь Александр Александрович, были растянуты на тысячеверстном фронте. Милорадович занимал Валахию, генерал-майор Исаев – Малую Валахию, Ланжерон прикрывал левый фланг. Резервный корпус Эссена располагался на всей завоеванной стране, от Сербии до Черного моря, охраняя крепости. Главный корпус под начальством Кутузова, включавший в себя четыре дивизии, был сосредоточен в окрестностях Фокшан.

Прежде чем обратиться к Браилову, Прозоровский решил овладеть другой крепостью на левом берегу Дуная – Журжей, находившейся против Рущука. Он полагал воспользоваться последствиями гибельной смуты, раздиравшей Блистательную Порту.

После того как Мустафа Байрактар отправился завоевывать Константинополь, Рущук и Журжа оказались без влиятельного начальника. Бежавший из столицы Мирзоян Манук-бей оставил в Рущуке агента Байрактара Ахмет-агу. Тот страшился мести янычар и решил предаться русским – помочь им овладеть Журжей. Через Манукбея он начал переговоры с Милорадовичем, вывез из крепости артиллерию и не оставил в ней и четырехсот человек. По плану одновременно с атакой русских Ахмет-ага выходил из Рущука, соединялся с ними и Журжа переходила в их руки.

Исполнение плана откладывалось: все еще длилось перемирие. Между тем Прозоровский, следуя инструкциям из Петербурга, отправил в Константинополь флигель-адъютанта государя капитана Паскевича с требованием отозвать турецкого посла из Англии. Этого желал Наполеон, который в 1809 году вел сразу две войны – с Испанией и Австрией. 22 марта Паскевич привез отказ Махмуда II. У Прозоровского были развязаны руки.

Превосходный план был сорван из-за беспечности Милорадовича. Его военные секретные бумаги валялись где попало, даже на туалетном столике у дочери Филипеско. Боярин-шпион поспешил сообщить обо всех подробностях задуманной операции французскому консулу в Бухаресте Ду, а дипломат союзной державы – командующему турецкой армией Эдин-паше. Турки прислали в Журжу подкрепление.

23 марта 1809 года Милорадович совершил со своей дивизией очень тяжелый ночной бросок в 28 верст; с ним находился и беспокойный фельдмаршал. На следующий день Прозоровский приказал взять Журжу приступом. Все атаки захлебнулись. Стало ясно, что гарнизон загодя подготовился отразить нападение. Ахмет-ага не поддержал Милорадовича. Князь Александр Александрович приказал бить отбой. Ночью русские заметили в горах огни, тянувшиеся по Дунаю. Валашский депутат уверял Прозоровского, что это крестьяне жгут старую траву.

То были сигналы, которыми Филипеско давал знать Эдин-паше о движениях наших войск.

После журжевской неудачи Прозоровский вознамерился занять местечко Слободзея, в восьми верстах от Журжи, где находилось поместье казненного Мустафы Байрактара. Турки не ожидали русских, которые беспрепятственно вошли в ретраншемент. Там они нашли 27 пушек, а в доме Байрактара – 32 знамени и огромные запасы оружия и боеприпасов. Не было, однако, никакой возможности вывезти эти богатства. Окрестности Слободзеи представляли собой пустыню, жители прятались в горах, нельзя было найти ни одной лошади. Оставалось только взорвать дом Мустафы и сжечь укрепления.

В начавшейся кампании главной целью для Прозоровского оставался Браилов, за взятие которого князь полагал себе наградой единственно Георгия 1-го класса.

 

7

Несмотря на то что уже опустилась тьма, артиллерийская дуэль русских и турок не прекращалась.

Вое двести орудий, расставленных на валу Браилова, били по русскому лагерю. Им отвечали батареи с редутов и с дунайского берега. Кутузов, стоявший с Ланжероном у выдвинутого вперед редута, в самом центре русских позиций, заметил графу, что, судя по звуку выстрелов, пушки у турок расставлены как попало: двадцатичетырехфунтовые рядом с шестифунтовыми, восьмифунтовые рядом с мортирами.

– Зато они имеют преимущество перед нашими в дальности огня, – ответил Ланжерон.

Как бы в подтверждение его слов, послышался характерный нарастающий свист ядра. Ланжерона смыло с окопа. Михаил Илларионович только сотворил крестное знамение и даже не пригнул головы. У него давно уже выработались свои понятия о том, когда и как надобно оберегаться от опасности. Ядро шлепнулось где-то далеко позади редута. Пока Ланжерон, виртуозно чертыхаясь по-французски, выкарабкивался из грязного рва, Кутузову вспомнился другой комичный эпизод, где не менее отважно, чем этот галльский граф, выказал себя сам главнокомандующий.

В одну из редких рекогносцировок Прозоровский в сопровождении Кутузова и Ланжерона прогуливался впереди линий своих войск, рассуждая о том, что между назиром Ахмедом и другими пашами в Браилове начался разброд относительно того, стоит ли защищать крепость, что не следует поэтому дожидаться тяжелых осадных орудий и надо без промедления приступать к открытой атаке...

Внезапно в лощину с гиканьем вынеслась группа всадников. Прозоровский помертвел и крикнул:

– Турки! Турки! Сиречь, головорезы-кирджали!..

Ахти, батюшки-светы! Князь Александр Александрович во всю прыть дернул от казаков, приняв их за турецких разбойников. Подняв полы фельдмаршальского мундира, тощей курицей несся он вдоль редутов. Видать, уже представлял себе в истоме страха, как его голова, отрезанная и хорошо просоленная, с биркой, где указано имя ее владельца, выставлена во втором, почетном дворе султанского сераля.

Бородатые рожи смеются, скалят зубами из-под высоких мохнатых шапок. Михаил Илларионович и Ланжерон что есть мочи кричат по-русски и по-французски, что это аванпост Иловайского. Куда там! Глухой как пень Прозоровский аллюром катит на своих двоих – да прямо к болоту. «Для семидесяти пяти лет он бегает слишком прытко!» – сказал себе Кутузов, чувствуя, что задыхается и отстает. Так три генерала галопировали прочь от лагеря, покуда Ланжерон не ухватил князя Сиречь за вызолоченный рукав. Картина!

Тысячи солдат смотрели на это невиданное представление. Что и говорить, русский воин сам смел, но любит это качество и у своих предводителей!..

Когда Ланжерон снова оказался рядом с Кутузовым, Михаил Илларионович самым учтивым тоном осведомился, не ушибся ли граф и не запачкан его кафтан.

Старый генерал знал, что Ланжерон не любит его, хотя и отдает должное его опытности и воинскому искусству. «Сколь он завистлив! – подумалось Кутузову. – Впрочем, никогда не надо отвечать неприязнью на неприязнь, ибо это только создает в обиходе излишние неудобства».

– Не хотите ли, граф, заглянуть ко мне? – предложил он. – Правда, молодежь, как я полагаю, затеяла опять игру в бостон. Но для нас найдется отличное токайское. Я на всякий случай припрятал его. От зятя...

«Как сочетается в этом русском старике обаяние с безнравственностью, замечательный ум с ленью, широта и хлебосольство с хитростью», – подумал француз.

– С удовольствием, генерал, – сказал он, встопорщив усики. – Нельзя ли узнать, из чьих подвалов вино? Варлама, Гулиани? А может быть, Филипеско? Нет, скорее всего, из местного погребка доброго дедушки Просса...

– Не угадали, граф, – улыбнулся в темноте Михаил Илларионович. – Его нашел Милорадович в доме Мустафы Байрактара и побаловал меня несколькими бутылками. Видите, и правоверные мусульмане втайне грешат не меньше нашего брата...

Просторная палатка начальника главного корпуса стараниями Аннушки превратилась в филиал ясского клуба. Она не обратила ровно никакого внимания на строгий запрет Прозоровского появляться в лагере женщинам. А фельдмаршалу ничего не оставалось, как делать вид, что он не замечает ее. Ежедневно Аннушка прогуливалась под турецким огнем в сопровождении эскорта – и всякий раз с новым кавалером. «Право, грех обвинять ее за это, когда имеешь мужем такого дурака и сплетника, каков мой чудный зятек», – сказал себе Кутузов.

Бесстрашием Аннушка пошла в отца. Однажды она только взяла под руку егеря, чтобы перейти ручей, как ее спутник упал, сраженный наповал осколком чиненого ядра. В другой раз поручик Вятского полка получил рану в тот самый момент, как подавал ей букет, собранный перед Браиловом под пулями и ядрами.

Теперь Аннушка сидела за картами, играя в бостон в компании Павлуши Бибикова, князя Кудашева и незнакомого майора богатырской стати в форме Воронежского пехотного полка. Супруг ее, Николай Захарович, как дежурный полковник, почти неотлучно находился при особе князя Прозоровского.

– Продолжайте, господа! – ласково сказал Михаил Илларионович поднявшимся офицерам. – Павлуша, ты только отыщи нам с графом бутылочку того, заветного...

Едва рюмки были наполнены, как снова послышался угрожающий свист. Так далеко, в самый центр лагеря, турецкие ядра еще не залетали.

– Двадцатичетырехфунтовая! – успел определить по звуку Кутузов.

Ланжерон выдержал тяжкую паузу, зато богатырь-майор оказался под столом.

– Хорошо еще, что не опрокинул стола и не смешал карт, – хладнокровно заметила Аннушка, тоном давая своему кавалеру отставку.

– Предосторожность остроумная, господин майор. Особенно когда снаряд уже пролетел, – миролюбиво добавил Михаил Илларионович.

За его палаткой находилось двадцать зарядных ящиков, наполненных картечью. Если бы бомба задела их, все взлетели бы на воздух.

В этот момент в палатку ворвался Хитрово.

– Михаил Илларионович! – задыхаясь от быстрого бега, крикнул он. – Его сиятельство приказал поднять войска и выступить из лагеря! Турки достают нас своим огнем!..

Несмотря на дурную погоду и темень, солдаты по тревоге были выведены от стен Браилова. Но скоро Прозоровский одумался и повелел возвращаться назад.

– Хорош же будет штурм! – сказал Бибикову Кутузов.

 

8

Фельдмаршал явно недооценивал силы браиловского гарнизона.

Еще в марте генерал Засс, стоявший со своим отрядом в Галаце, перехватил переписку бывшего великого визиря Челибея, сосланного в Измаил, с Ахмедом. Турецкие курьеры проезжали обыкновенно через Галац. Засс принимал их, угощал вином и переписывал секретные депеши. Челибей требовал от браиловского назира помощи; тот ссылался на недостаток сил и отказывал в ней. «Этот хитрый лаз просто не желал ничем делиться с Челибеем, а Прозоровский попался на удочку, – размышлял Кутузов. – В Браилове двенадцатитысячный гарнизон, а если добавить находящихся там вооруженных жителей из Хотина, Бендер, Килии, да еще запорожцев и некрасовцев, то будет добрых пятнадцать».

28 марта главный корпус в составе 41 батальона, 25 эскадронов и 5 рот артиллерии выступил из Фокшан. 6 апреля Кутузов самолично произвел рекогносцировку путей, ведущих к крепости, и 8-го расположил свои войска в трех группах вокруг Браилова: на правом фланге отряд генерал-лейтенанта Сергея Каменского, в центре – Евгения Маркова, на левом фланге – Петра Эссена.

Прозоровский потребовал от назира сдать крепость, но Ахмед-паша даже не впустил русских парламентеров и отказался выслушать какие-либо предложения.

11 апреля из Галаца пришла русская флотилия и остановилась на Дунае на расстоянии пушечного выстрела, а из Бырлат в тот же день подвезли осадную артиллерию. По ночам, с 12 до 20 апреля, были вырыты траншеи, ходы сообщения, построены редуты и батареи. Начался планомерный обстрел крепости, который, впрочем, не причинял никакого вреда турецкому воинству.

Еще в 1807 году Браилов был укреплен громадным земляным ретраншементом – четыре версты в окружности, – охватывающим город и цитадель. Русские ядра вязли в огромных земляных турах, но не сдвинули с места ни одной вражеской пушки, не разрушили ни одного укрепления. Турецкие солдаты прятались в ямах, выкопанных внутри вала, и ни пули, ни бомбы не проникали туда. Зато безостановочная стрельба орудий, у которых был лучше, чем у русских, порох, выводила из строя множество наших солдат.

Канонада же русских пушек наносила большой урон лишь мирным жителям. Ежедневно в Браилове возгорались пожары, слышны были крики детей и стенания женщин. Обыватели уже несколько раз прибегали к Ахмед-паше, умоляя его сдать крепость и тем избавить их от погибели, но он не слушал их жалоб. Чтобы держать в повиновении жителей, назир имел достаточно солдат, а также татар, запорожцев и некрасовцев. Ахмед-паша даже позволял делать дерзкие вылазки, стремясь установить сообщение с Мачином, на другой стороне Дуная, но всякий раз огонь батарей и гребной флотилии из 22 судов пресекал его попытки.

Мачин! Сколько воспоминаний было связано у Кутузова с этим именем! Крепость лежала на правом, крутом берегу реки, на возвышенности, от которой начиналась высокая цепь гор, тянущихся до Гирсова и дальше. Между Мачином и Дунаем располагалась памятная Михаилу Илларионовичу равнина Кунцефан, через которую он вел свой корпус в июле 1791 года.

Теперь, чтобы отрезать Браилов, Прозоровский приказал генерал-лейтенанту Зассу прибыть из Галаца с тремя батальонами, перейти на правый берег Дуная и занять Мачин. Защита крепости была возложена на зятя Ахмеда Жиужса-агу, у которого имелось 800 солдат.

Когда Засс переправился через Дунай, оказалось, что равнина Кунцефан, некогда сухая, залита водой и непроходима. До Мачина пришлось идти узкой тропой вдоль реки на расстоянии полуружейного выстрела от Браилова. Засс провел свой маленький отряд почти без потерь и только затем понял, что у него слишком мало сил, чтобы завладеть крепостью. Так, из-за очередной ошибки Прозоровского пришлось ни с чем убираться восвояси. Это только еще более раззадорило турок.

Прозоровский, подогреваемый самоуверенным инженером Гартингом, которому было поручено ведение осады Браилова, торопил Кутузова с решающим штурмом. Он приводил примеры взятия Очакова, Измаила, польской Праги, чувствуя себя вторым Суворовым.

«Но, видно, князь Александр Александрович вовсе позабыл о неудачах под стенами того же Браилова, Силистрии, Варны в войнах фельдмаршала Румянцева, – размышлял Михаил Илларионович. – А у Журжи – так всего месяц назад».

Он возражал Прозоровскому, указывая, что еще не подбито ни одно турецкое орудие, что атака захлебнется из-за плотности огня. Фельдмаршал приказал тогда ограничиться взятием ретраншемента, но не откладывать приступа. Приходилось смириться и молчать. Ведь повиновение – мать воинской службы...

Кутузов составил диспозицию в духе идей главнокомандующего. Для штурма было назначено три колонны по три батальона в каждой – генерал-майоров Репнинского, Хитрово и князя Вяземского, всего до восьми тысяч солдат. Впереди шли отряды охотников и рабочих, за колоннами оставались частные резервы – по три батальона – и общий резерв – восемь эскадронов и двенадцать орудий. Со стороны Кутузова сделано было все, от него зависящее, чтобы обеспечить успех. Но ему не было дано распоряжаться операцией самостоятельно.

Да и как можно верить в успех, если армия не любила своего предводителя, который без надобности изнурял солдат и возродил в войсках гибельный капрализм! Для атаки Прозоровский выделил всего 18 батальонов. Не могли же восемь тысяч солдат штурмовать крепость, гарнизон которой почти вдвое превосходил их в численности! Солдаты должны были бежать на приступ с ранцами на спине и в скатках. Кутузов предложил было освободить их от всего, что стесняет, оставить без тесака и перевязи, только с десятком патронов в кармане.

– Михаил Илларионович! Дух Потемкина, сиречь, никак из вас не выветрится, – с досадой отвечал на это фельдмаршал. – В уставе все сказано на сей счет...

Велено было взять с собой даже знамена, совершенно бесполезные при штурме, которые легко было потерять в случае неудачи.

Для атаки было выбрано левое крыло турок, хотя на ретраншементе имелись бастионы, способные поражать нападающих с фланга. Но штурм правого крыла представлялся еще менее выгодным, так как, продвигаясь вперед, русские попадали под сильнейший огонь с цитадели, а центр крепости был надежно защищен двумя огромными куртинами.

Датой решающего приступа Прозоровский назвал 20 апреля.

Когда Кутузов покидал палатку главнокомандующего, в сумерках далеко окрест слышался преувеличенно громкий старческий альт глухого князя. Он отдавал секретные приказания Гартунгу и многочисленным волонтерам. В пятидесяти шагах от палатки содержатель местного трактира немец Просс меланхолически возился на крыше своей хижины, делая вид, что перекрывает ее соломой.

«А ведь это турецкий шпион, – догадался Михаил Илларионович, – который, верно, передавал все наши секреты назиру. Ну да теперь поздно. Уже поздно!»

 

9

Прозоровский со своим штабом расположился на обширном кургане, на расстоянии пушечного выстрела от Браилова, наблюдая за ходом сражения. Он все время убеждал себя в победе и посылал каждую минуту адъютантов узнать, что делается в колоннах.

Войска в очень темную ночь двинулись вперед и еще до рассвета подошли ко рву. Несчастья начались с обыкновенной несогласованности. Колонна Вяземского, выступившая прежде других, была плохо направлена офицером Генерального штаба бароном Икскулем. Десятки солдат провалились в погреба сгоревших домов браиловского предместья и, приняв их за главный ров, принялись палить в белый свет как в копеечку. Многие так и не смогли выбраться из ям, сделавшихся для них могилой. Часть колонны все-таки спустилась в ров. Солдаты начали было ставить лестницы, но они оказались слишком короткими, да и взяли только четвертую часть из заготовленных в лагере. Преждевременная атака левой колонны, в то время как две другие еще не подошли к ретраншементу, позволила туркам хорошо подготовиться к отпору.

Под ураганным огнем атакующие батальоны остальных колонн смешались и принялись стрелять в воздух и друг в друга. В Галацкий госпиталь поступило затем более тысячи солдат, раненных пулями русского образца. Человек тридцать из колонны Репнинского взошли на бастион, но были перебиты. Офицеры и солдаты, попав в глубокие рвы, не в состоянии были не только идти на приступ, но даже выкарабкаться из них. Они умирали, не имея возможности ни защищаться, ни поражать врага. Весь браиловский гарнизон, видя, что ему нечего опасаться за свое правое крыло, собрался против атакуемого пункта и направил на русских ужасный огонь.

Кутузов испросил разрешения у Прозоровского произвести отвлекающую атаку на нашем левом фланге. Граф Петр Кириллович Эссен довел свою колонну до турецкого бастиона и мог бы, верно, обратить фальшивый штурм в настоящий, но у него не оказалось лестниц. Впрочем, даже войдя в крепость, он только бы растерял напрасно своих людей.

Генерал-майор Репнинский был ранен в голову, Михаил Хитрово – в руку, полковник Пензенского полка Шеншин – убит. Превосходный батальон гренадер Вятского полка полег весь. Двести офицеров были убиты или тяжело ранены, более пяти тысяч солдат постигла та же участь. Войска не вели себя с той неустрашимостью, что девятнадцать лет назад, при Измаиле. Они не питали того доверия к Прозоровскому, какое внушал им Суворов, одно имя которого подымало в атаку. Было много замешательства, бесполезной стрельбы, еще более – беспокойных криков. Смятение среди войск вызвал ложный слух, будто весь Браилов минирован.

Несчастный штурм длился пять часов. Никто не смел сказать Прозоровскому, что надо отступать. Наконец Кутузов сообщил князю, что приступ не удался. Фельдмаршал был так убит горем, что, казалось, лишился чувств. Он рыдал, падал на колени и рвал остатки своих волос. Михаил Илларионович холодно заметил:

– Видимо, князь, вы не привыкли к подобным несчастьям. Под Аустерлицем я был свидетелем бедствий, решивших участь Европы. Да и то не плакал...

Прозоровский приказал отступать. Солдаты влезли на контрэскарп и забрали некоторых раненых, но большинство осталось во рву. Всем им турки отрубили головы, чтобы послать в Константинополь. Как обычно, их солили, чтобы они не портились, а когда голов оказывалось слишком много, то ограничивались посылкой только ушей. Лишь один офицер и тридцать солдат были взяты живыми в плен. После штурма Решид Ахмед-паша отправил в подарок султану восемь тысяч русских ушей в мешках. Сами турки не потеряли и ста человек. Они не сделали, как можно было ожидать, общей вылазки, а ограничились тем, что выслали только стрелков, чтобы прикончить раненых. Но вскоре казаки прогнали их.

Первые дни после этой неудачи всем казалось, что Прозоровский хочет продолжать осаду. Но 6 мая он вдруг приказал отступать за реку Серет. Отход был произведен в совершенном порядке и спокойствии. В арьергарде с тремя казачьими полками находился прибывший из Петербурга генерал-лейтенант Платов. Вместе с Кутузовым они решили устроить Ахмед-паше прощальный сюрприз. Два полка засели в лощине, а третий начал уходить вслед за войсками.

Как только назир узнал об отступлении русских, то вышел из города с тысячью отборных всадников – сипагов. С ним был любимый племянник Ахмет-ага. Казаки мало-помалу отходили и завлекли турок на шесть верст от крепости. Когда два полка выскочили из засады, Платов повернул третий и кинул его неприятелю во фланг. Турки были окружены и отрезаны. Половина их погибла на месте, сам Ахмед-паша с трудом спасся, а его племянник был ранен и с пятью офицерами и пятьюдесятью сипагами взят в плен. Не прозвучало ни одного выстрела. Платов и его казаки работали только холодным оружием.

7 мая армия перешла реку Серет у Сербешти и расположилась в две линии на возвышенности, имея главную квартиру в Галаце. Уходя, Прозоровский приказал разрушить окрестные деревни и выгнать всех жителей, чтобы досадить браиловскому гарнизону. Этот поступок остался пятном на его совести. Большинство жителей были христиане, делившиеся последним с солдатами во время осады крепости. Им было разрешено взять только по паре волов и одной повозке. Многие из них умерли потом от лишений и голода.

Несчастье под Браиловом зародило в Прозоровском угрызения совести и ускорило его кончину. Теперь он говорил только о штурме, о своих страданиях, изливал жалобы на армию, на Кутузова, на генералов и солдат. Он обвинял весь свет и сам сделался еще более подозрительным и очень нелюдимым.

Вокруг Галаца армия простояла три месяца в совершенном бездействии.

 

10

В Галац, в главную квартиру, приехал граф Ксаверий Браницкий навестить своего сына – волонтера при Прозоровском.

Кутузов с тяжелым сердцем отправился на обед, где должен был присутствовать князь Александр Александрович. Фельдмаршал открыто обвинял Михаила Илларионовича во всех грехах, приписывая ему и то, что могло быть, а пуще всего – чего не было. Окончательно превратившись после браиловской неудачи в закоренелого мизантропа, он разогнал всех генералов, которые собирались теперь в доме у Кутузова и там в разговорах не щадили главнокомандующего.

Обменявшись любезностями с Браницким, Михаил Илларионович постарался сесть подальше от князя Сиречь. Тщетная предосторожность! Когда, по польскому обычаю, начали пить здоровье присутствующих и захлопали пробки шампанского, Прозоровский, разгоряченный веселящим напитком, накинулся на Кутузова. Чего только не было в злобных речах старика! Какие только наветы не были пущены в ход! Звенящим старческим альтом Прозоровский кричал о том, что Михаил Илларионович будто бы осрамился в Мачинском сражении 1791 года и даже повинен в кончине князя Репнина, а теперь, проиграв новое сражение, торопит смерть другого главнокомандующего...

Речь была нелепой, длинной, срамящей только самого князя. Генералы переглядывались и пожимали плечами.

«Что же мне, вызвать Прозоровского на дуэль, как это сделал барон Мейендорф с Михельсоном? – грустно усмехнулся Кутузов, слушая весь этот бред. – Вот будет вид! Правда и то, что покойный главнокомандующий был невыносим, почище нынешнего. Можно понять Мейендорфа. Михельсон взрывался по пустякам. Он бросил в Дунай повара, когда кушанье показалось ему недостаточно хорошо приготовленным. А под Измаилом? Приказал посадить проштрафившегося комиссариатского чиновника в мортиру и уже готовился сам приложить заряженный фитиль. Перед ним Прозоровский – просто больной старостью и ошалевший от неудачи пустобрех. Никакой дуэли с ним не будет».

– Вы, сударь, решили, сиречь, оклеветать меня перед государем! Чтобы занять мое место! – кричал фельдмаршал.

Михаил Илларионович тяжело поднялся из-за стола.

Все это время он ни словом не позволил себе осудить действия главнокомандующего, хотя и находил их от начала до конца ошибочными. Равно как и прусские порядки, насаждаемые в армии. Зато прелестный зятек Николай Захарович постарался. Как поздно Кутузов раскусил его! Хитрово, которого Прозоровский после Браилова отставил от должности дежурного полковника, на всех перекрестках срамил князя, а затем, даже не предупредив тестя, отправил в Петербург письмо начальнику канцелярии военного министра, где излил на главнокомандующего самую оскорбительную клевету. Копию этого письма получил Прозоровский. И конечно, увидел в нем интриги Кутузова!..

– Кому-то из нас двоих, сиречь, не место в армии! – Голос князя Александра Александровича сорвался на фальцет.

Михаил Илларионович медленно шел к выходу. Бог свидетель, он желал Прозоровскому только добра.

Уже в Галаце Кутузов разработал план победоносного завершения кампании. Согласно ему, армия сосредоточивались в трех пунктах, овладевала Браиловом правильной осадой, а затем переходила Дунай у Туртукая, Браилова и Галаца. Далее предполагалось поднять болгар, разгромить турецкую армию в поле, если бы она встала на пути, и идти прямо на Адрианополь, чем вынудить неприятеля просить мира. Но Прозоровский, потрясенный поражением, не находил возможным даже форсировать Дунай и вступить в Болгарию. Он жаловался Барклаю-де-Толли, будто Кутузов «порочит его действия, возбуждает недоверие к нему и служит ему не помощником, а помехою».

С этого дня Михаил Илларионович даже не показывался главнокомандующему. Его давно уже грызли хвори, на которые он сетовал лишь в письмах к верному другу Екатерине Ильиничне: «Жесточайший кашель с жаром, кашель непрерывный ночью покажется пресильно и настолько спазматически, мокрота по утрам, слабость. Дают хину. Аппетиту нет»; «Теперь недели две слаб желудком, притом нельзя не простужаться в этой маленькой хатке, в которой живу. Сделай милость, пришли мне: 1-е – пластырь, что на руке ношу, 2-е – чулки теплые, 3-е – магнезии, которой ничего не осталось, 4-е – пипермину и ромашковых капель...» Теперь, когда ушло нервное напряжение от военных забот, хворобы усилились. И конечно, болели, болели глаза...

Между тем в Петербурге были серьезно обеспокоены ссорой. 4 июня 1809 года Александр I обратился к Прозоровскому с письмом: «Желая изыскать лучший и благовидный способ к поручению отделенного от вас поста генералу Кутузову, я избрал за лучшее назначить его командиром резервного корпуса... Полагаю, что такое назначение, отдаляя его неприметным образом от армии, удовлетворит желанию вашему и вместе с тем отдалит всякие заключения, могущие возродиться в сем случае».

Что же фельдмаршал? Ослепленный злобой, он возражал государю, приводя самые фантастические доводы.

«Будучи обращен в резервный корпус, – убеждал Прозоровский Александра, – Кутузов имел бы обширное поле обратить все действие его интриг против меня, так что он принудил бы меня возвратиться из-за Дуная или же, прижавшись к сей реке, послать к нему отряд; сверх того, будучи тонок и зная службу, он мог бы допустить неприятеля сжечь магазины и, некоторым образом, преподать туркам к тому способ, а вину возложить на честного, на посте находящегося генерала, который бы за это пострадал; он же сам всегда был бы прав».

Русский император, конечно, не мог поверить чудовищному и глупому поклепу – будто Кутузов способен даже изменить присяге и долгу, лишь бы насолить Прозоровскому. И тем не менее гнусное обвинение не могло не уронить Михаила Илларионовича в мнении государя, еще переживавшего аустерлицкую неудачу.

Получив письмо Прозоровского, Александр сказал Барклаю:

– Знаю, что Кутузов умен. Но мне кажется, ему нет смысла ссориться с умирающим начальником...

В действительности же, как замечает граф Ланжерон, далеко не всегда справедливый к Михаилу Илларионовичу, «если бы Кутузов не покинул армии, он мог бы заместить Прозоровского, что, быть может, было бы счастьем и для нас...».

7 июня 1809 года последовало назначение Кутузова литовским военным губернатором. Вся Молдавская армия сожалела об уходе любимого полководца; многие солдаты плакали.

Как и девять лет назад, Михаил Илларионович снова ехал в Вильну.

 

Глава втораяВЕСЕЛЫЙ ГРАД ВИЛЬНА

 

1

После пышного бала у графа Фитценгауза, виленского магната, где надо было улыбаться, острить, сыпать комплиментами, принимать ухаживания неотразимых и ветреных полячек, Михаил Илларионович далеко за полночь воротился в свой нарядный генерал-губернаторский дворец. Глаза нестерпимо болели, но сегодня их не ломило, а зудило, и Кутузов отказался от шпанских мух, велев подать себе маленькую скляночку воды и салфетку. Он сам открыл новый способ лечить глаза – не мочить ничем, а легонько их обтирать.

В ушах его еще стояло щебетание гордых панночек, наделенных всевозможными титулами, которые кичились одна перед другою богатством и роскошью, доставшимися им по одному праву рождения. Сероглазые красавицы, с правильными и мелкими чертами лица, в пышной короне светлых волос, с гибкими талиями, покатыми плечами и превосходно вылепленной грудью, чаровницы, самые пленительные женщины Европы! Но как горды, самонадеянны! Лишь юная дочь Фитценгауза, племянница княгини Радзивилл, виленской воеводши, вела себя скромно, выполняя роль молодой хозяйки: граф был вдов.

Особенно громко хвасталась графиня Шуазель, урожденная княжна Потоцкая, воротившаяся недавно из Петербурга, где она состояла фрейлиной их величества. «В отличие от сестры Фридриха II Прусского, – говорила она, – я хоть и тоже королевской крови, но никогда не получала пощечин, не ела супа с волосами, не сидела под арестом и вместо мелкого, грязного немецкого княжества живу в одном из великолепнейших замков на континенте...»

Сколько спеси и гонора! Михаил Илларионович улыбнулся, перемогая боль, вспомнив, как Шуазель-Потоцкая рассказывала, что привыкла дома держать диету, но в петербургском дворце ей приходилось поневоле есть помногу – от голоду...

Он взял скляночку, завернутую в салфетку, и поднес к глазу, потом к другому. Через некоторое время боль стала отпускать. Мыслями Кутузов был там, в Петербурге, где маялась Екатерина Ильинична: уплата процентов под банковские ссуды, кредиторы, векселя... Больше, чем глаза, мучили заботы о ней и о пятерых дочерях. Военные и административные дела по генерал-губернаторству отнимали столько времени, что на упорядочивание собственного хозяйства ничего не оставалось. Между тем без собственного надзора имения в Подольской губернии Горошки и Райгородок почти не приносили доходу, очередной управляющий Ведерников оказался пьяницей и плутом. Михаил Илларионович не мог даже получить мало-мальски внятного отчета: Ведерников ссылался на огромные траты и писал, чтобы от него денег не требовали. К генерал-губернатору, в Вильну, приходили многочисленные жалобы крепостных на непосильные поборы и притеснения. В письмах говорилось, что Ведерников сильно пьет и, пьяный, сечет мужиков без милости...

«Надо управляющего переменить. И жесток, и служит в убыток... – решил Кутузов. – Но какая здесь, в Вильне, дороговизна! Разорение! Все, что в Петербурге медный рубль, здесь, право, серебряный. А жена умоляет, просит, требует...»

Взяв синеватый, с водяным двуглавым орлом, узкий листок, Михаил Илларионович стал заполнять своей привычной скорописью:

«Я, мой друг, был иногда в отчаянье, думая о твоем положении; даже с горестию всегда принимал твои письма; а иногда не мог собраться и писать к тебе, и беспокоюсь день и ночь. Наконец вот мог сделать для тебя: посылаю за поташ жемчугу, тысяч на тридцать ассигнациями. На всякой связке написана цена, сверх того, два векселя Комаровскому, из которых он один тотчас заплатит, а другой погодя, как получит деньги. Обоих векселей будет на двадцать две тысячи, а потому и нечего жемчуга бросать за бесценок и торопиться продавать. По-здешнему щитают, жемчуг этот недорог, и цена сходная, для того, что я уступил по полтора серебряных рубля с берковца. Всего у тебя сберется пятьдесят и несколько тысяч, и когда изворотишься, то отдай из них Парашеньке, Катеньке и Дашеньке по три тысячи. Аннушке и Лизоньке уже я отправлю. Ты видишь, мой друг, что это, что я тебе послал, гораздо больше моего полугодового дохода...»

Как это только и бывает, невесть почему вдруг вспомнилось совсем иное: 1808 год, Киев, очаровательная актриса Филис, а потом эта миленькая ветреная женщина, которую он звал Дудусей. Какая у нее была фамилия? А, госпожа Зубкова. Она приехала из Вены, оставив там мужа, ссорилась с целым светом, нападала на всех женщин подряд, – то-то было весело! Болтунья, немного сумасбродная и с сильным желанием нравиться. С такими склонностями можно далеко пойти...

Михаил Илларионович снова подержал у глаза влажную салфетку и вернулся к письму:

«Уведомь, все ли в банк внесены проценты. Ежели мало чего недостает, то доплатишь. Я взял еще две тысячи за поташ, но должен был на контрактах заплатить долгу князю Долгорукову две тысячи червонных за долг, который сделан, едучи в армию, тысячу червонных за хлеб, что в деревне куплен на фабрики, да плутовской процесс проиграли без меня на полторы тысячи червонных; да на перевод банкира виленского также заплатил. Да Лизонька что-нибудь стоит. Этого не жаль, только бы было ей в пользу...»

Лизонька, Лизонька!.. Это его главная боль; вспомнишь – словно сердце вынимают. Все эти годы после гибели Фердинанда она страдала нервами, и он порой страшился за ее рассудок. Старался, как мог, успокоить любимую дочь, предупреждал каждое желание, снабжал деньгами раньше прочих детей. Как он мечтал о ее вторичном замужестве, но, зная деликатность Лизиной натуры, не решался даже сказать об этом. Послал как-то роман Коцебу «Леонтина», где изображалась героиня, которая, овдовев, страдала тем же недугом, ио выздоровела после второго брака. А уж потом и написал: «Лиза моя, надо, пожалуй, встретить счастливого смертного, соединиться, после чего нервы замолчат». Но нет, пока мало, мало надежды на ее новое счастье...

Тяжело, всем животом вздохнув, почувствовал, как навернулись слезы. Долго сидел, прикрыв здоровый глаз, слушая свою боль: в голове проносились огненные змеи, отчего приступы шли толчками. Наверное, придется опять будить Малахова. Или нет, сперва закончить письмо, а там потерпеть еще немного, авось само собой утишится...

Михаил Илларионович вперил левый глаз в бумагу, сквозь плывущие фиолетовые пятна и радужный туман проступили последние строки: о Лизоньке. Перо в пухлой ладони ходило уже медленнее, буквы сделались крупнее, и жирнее – линии:

«А за всеми этими расходами, Бог знает, как буду жить целый год. Может быть, мой друг, тебе не будет нужды, как мне кажется, закладывать дом. Обо всем меня уведомь...»

Кутузов еще раз тяжко вздохнул, и сверху легла дата: 8 мая 1810 года.

 

2

Вице-губернатор давал в своей уютной гостиной домашний спектакль, где выступала приезжая знаменитость – мадемуазель Франк.

Не часто артисты такого ранга посещали Вильну, и Михаил Илларионович старался не пропустить ни одного ее концерта. Какое сопрано! Какая колоратура! И какой диапазон голоса! Нижнее «ля» звучит, словно это чистое меццо, – густо, точно у виолончели. А только что взяла «фа» из третьей октавы, да с такой легкостью, каковая под силу редкому колоратурному сопрано, чем вызвала восторг публики. А что за композиторы: Скарлатти, Перголези, Чимароза и, конечно, Моцарт...

Черная, гибкая, с влажно блестящими большими южными глазами и порывистыми движениями – настоящая итальянка! – Франк в этот вечер была в особом ударе, исполняя свои коронные вещи. Сейчас она пела прелестную пастораль Перголези: «Если любишь, если жаждешь, пастушок ты милый мой...»

Вице-губернаторша Анна Михайловна, миловидная крупная блондинка, сидела с мужем напротив Кутузова и время от времени посылала ему исполненные значения взгляды. Словно она и была этой резвуньей-пастушкой, ну, а пастушком, беззаботно порхающим со свирелью по зеленым муравам, – сам убеленный сединами, израненный и отучневший в продолжение своей 45-летней воинской службы Михаил Илларионович...

«В Вильне идет своя, беззаботная и веселая жизнь, – размышлял Кутузов, слушая быстро сыплющиеся виртуозные пассажи. – Что и говорить, она, конечно, имеет свои преимущества, особенно перед походной. В шестьдесят пять лет куда как легче заниматься разбором обывательских жалоб, предупреждать пожары, ездить на вахтпарады двух вверенных мне гарнизонных батальонов, мирить вздорных дам, чем трястись от малярии в палатке посреди гнилого поля и ломать голову над тем, как перехитрить великого визиря Юсуфа Зию-пашу. Да, и здесь есть свои редуты, но таковыми именуются не земляные укрепления, а танцевальные залы. Много и очень хорошо танцуют в Вильне! Даже в Великий пост продолжаются карнавалы. А среди прочих развлечений – театр, театр!..»

В молодости Михаил Илларионович сам мечтал попробовать себя на любительской сцене. Желал потягаться с Васенькой Бибиковым, своим однокашником по Инженерной школе. Но, видно, не судьба! Ему по жребию выпал Марс, а Василию Ильичу – Мельпомена и Талия. По личному выбору покойной императрицы велено было Бибикову заведовать русской актерской труппой, и он тут преуспел: основал в Петербурге театральное училище, да и сам написал знатную пьесу «Лихоимец». От него, от братца, передалась, видно, страсть к театру Екатерине Ильиничне: своя ложа в Петербурге, не пропускает ни одной премьеры. В Василия Ильича она и небережливостью: тот никогда не считал денег.

В кого же еще? Отец – Илья Александрович – всю долгую жизнь был трудолюбив и рачителен; на Тульском ружейном заводе шутили, что их генерал-инженер каждому оброненному гвоздю поклонится. Старший брат – Александр Ильич, усмиритель Пугачева, и того более: не только приметно бережлив, но даже скуповат. А Екатерина Ильинична обладает сказочной способностью тратить и тратить невесть куда. Может, просто сорит деньгами по-женски? Но сколько на свете хороших хозяек...

Михаил Илларионович был уже слишком стар, чтобы переменять привычки: выступал медленно, ездил в покойном экипаже, редко садился на лошадь по причине тяжести тела, любил вкусные блюда, великолепные палаты, мягкое ложе. Никогда не обедывал один, но приглашал за стол по десятку и более офицеров, много тратил на увеселения и празднества. Однако главных трат требовало его большое гнездо.

Проклятые деньги! Он с беспечной расточительностью относился к ним, если они появлялись, и бесконечно мучился, когда деньги иссякали и приходилось изыскивать самые головоломные средства, чтобы их раздобыть. Удивительно сочетались в Кутузове трезвость с беззаботностью, хитрость с простодушием, тонкий расчет с безоглядной русской широтой.

В Киеве, Бухаресте, Яссах, а затем в Вильне кроме бесчисленных забот рачительного военачальника, отца солдатам, генерал-губернатора Михаила Илларионовича ни на день не отпускали мысли: где раздобыть для семьи денег?

А еще важнее – как помочь дочерям быть счастливыми?

Нет, недаром говорил он в письме к Лизоньке: «Я твоя матушка». С материнской нежностью заботился он о каждой из пятерых дочек. Старшая – Парашенька замужем за сенатором Матвеем Федоровичем Толстым, человеком почтенным и чиновным. Но сама ветрена и непостоянна. И умением сорить и жечь деньги вся в Екатерину Ильиничну. Много серебра оставляет в модном магазине на Кузнецком мосту, у мадам Обер-Шальма, которую москвичи иначе и не называют как Обер-Шельмой. Да, влюблена в театр и, как матушка, имеет в Москве собственную ложу. Все бы ничего, если бы не легкомыслие. Позволяет за собой открыто ухаживать. Вот хоть этому пииту князю Ивану Михайловичу Долгорукову, который при всем своем известном безобразии пользуется успехом у многих светских красавиц...

Михаил Илларионович невольно улыбнулся, вспомнив давний уже случай, происшедший с этим московским донжуаном. В первопрестольной рассматривалось дело о побоях, причиненных прокурором Улыбышевым князю Долгорукову, тогда вице-губернатору, за привлечение его, Улыбышева, жены к распутству. Нет, одними стихотворными посланиями, которые посвятил князь Иван Михайлович Парашеньке, поползновения этого волокиты, верно, не ограничились...

А вот Дашенька, слава Всевышнему, радует своим браком. И сама проста, спокойна, немного даже флегматична, и такая же пышечка и простушка, что и в детстве. Гостила недавно в Вильне вместе с детьми и мужем Федором Петровичем Опочининым. И Кутузов в который раз сказал себе, что это клад, а не человек. Михаил Илларионович сперва серчал на зятя, когда тот бросил в 1808 году военную службу. Это в молодые-то лета и с превосходными успехами! Но трудолюбие и способности должны везде взять свое. Теперь Федор Петрович – действительный статский советник и, поговаривают, скоро будет сенатором...

Зато сколько хлопот с Катенькой! Вышла замуж за молодого князя Кудашева, но лада нет, и родители спесивы. В смятении Кутузов писал жене: «Не знаю, как тут и ума приложить; и как это меня огорчает, ты поверить не можешь; подумайте, Бога ради, нельзя ли как-нибудь ввести в резон Катеньку. Я об этом с ума схожу. Мог ли я думать, что дочь моя будет пренебрежена и князем Кудашевым...»

Кажется, превыше всего Кутузов – отец. «Истинная правда, – рассуждает Михаил Илларионович в письме к своей Лизоньке, – что любовь детей ничто в сравнении с родительской любовью. Я всегда хотел бы жить для вас, тогда как вы не хотите беречься для меня...»

Музыка смолкла. Михаил Илларионович очнулся, словно спал наяву под прелестную сказку о фарфоровых пастушках, поцелуях, свечках и розочках. Все ожидали от генерал-губернатора первого знака одобрения. Кутузов поднял вверх пухлые ладони, и с его хлопком дружно зааплодировала публика. Два молодых офицера тотчас поднесли певице прекрасные букеты гвоздик.

Франк кланялась и посылала воздушные поцелуи, но что-то уж больно выразительно поглядывала на генерал-губернатора. Кутузов подметил в этом нечто большее, чем просто благодарность артистки за внимание к ее таланту. Быть может, не стоило на прошлом концерте говорить так много комплиментов, восхищаясь ее искусством.

Теперь, прижав к груди гвоздики, Франк пела арию Керубино. Божественный Моцарт! Непревзойденная «Свадьба Фигаро»!

Объяснить, рассказать не могу я, Почему так безумно люблю я....

Подобное наслаждение в Вильне получаешь редко. Правда, театров здесь несколько. Они всегда переполнены, и аплодисменты гремят вовсю. Но актеры дурны, и спектакли слабые. За все это время лишь однажды Михаила Илларионовича порадовала славная французская труппа из Москвы: Бали, Ксавье и особенно Фуриозо со своими сестрами. Это был праздник! Кутузов от души хохотал над потешным Коленом в комической опере Монсиньи. Что за ухватки! И все – шуточные куплеты, репризы, реплики – без малейшей натяжки, без пошлого буффонства. Просто и естественно. Понравился Михаилу Илларионовичу и маленький театр госпожи Моравской. Особенно удачно прошло представление по модному роману французской писательницы Жанлис. Молоденькая актриса делала чудеса. Да, это не местное светило – вульгарная Вальвиль, которая недавно так бездарно играла Заиру в знаменитой трагедии Вольтера!..

А в зале меж тем сладко звучала, лилась другая ария Керубино. Франк пела с томной страстью и южным темпераментом:

Сердце волнует сладкая кровь, Вы объясните – это любовь?..

Музыка Моцарта воистину целила и душу и тело. На время Михаил Илларионович позабыл о своих хворях: ревматизме, больных глазах, одышке. Правда, беспощаднее всего болезни грызли его по ночам. Кутузов старался приноровиться к ним и, главное, не волноваться. Ведь вот раньше, как начнется одышка, он тут же встревожится. И оттого такие сильные спазмы в груди, что дышать невозможно. А теперь схватит поздно за полночь – он и не испугается. И боль сама собой отойдет. Терпение все превозмогает! Даже страдание от глаза, который отдыха не имеет: бумаги, акты, ревизии...

Ах, Моцарт, Моцарт! Ангел, слетевший на землю, чтобы недолго порадовать нас своей волшебной флейтой и вновь отлететь... Моцарта приглашал в Россию светлейший князь Потемкин, суля огромные деньги, а согласился приехать Сарти, ублажавший Григория Александровича своей музыкой под Очаковом. А Моцарт вскоре отправился в самый дальний для смертного путь...

Михаил Илларионович едва успел подобрать ноги: экзальтированная Франк с последним аккордом пала оземь, желая обнять его колени. Только успела кинуть гвоздику ему на живот. Это было уже слишком! Кутузова до этой минуты забавляло, что артистке вздумалось вообразить, будто она зажгла в нем сильную страсть. Но теперь, как видно, игра зашла слишком далеко. Лицо вице-губернаторши Анны Михайловны зацвело крапивными пятнами. Она демонстративно поднялась, громко хлопнула веером и пошла из залы вон.

– Мой генерал! – жарко молила Франк, не поднимаясь с колен. – Завтра я выступаю в Вильне последний раз! Вы обязательно должны быть на концерте! Во дворце графини Шуазель! Умоляю вас...

– Какая жалость! – в тон ей воскликнул Михаил Илларионович, глядя в спину удаляющейся Анне Михайловне. – Вы не поверите! Завтра спозаранок я должен инспектировать своих капитан-исправников!..

 

3

Вильна прощалась с Кутузовым, уезжавшим на контракты в Киев для устройства своих хозяйственных дел. В белом зале генерал-губернаторского дворца под веселую музыку кружились с русскими офицерами пани Огинская, Масальская, Гедройц, графиня Коссаковская...

Михаил Илларионович, беседуя с командиром 3-го корпуса Иваном Николаевичем Эссеном, которому государь поручил заместить Кутузова на время его отпуска, краем глаза следил за вальсирующими и невольно думал: «Верно, эти красавицы с гораздо большим пылом веселились бы сейчас с офицерами Бонапарте...» Он знал, что в свое время родной брат Коссаковской Владимир Потоцкий набрал в своих богатых поместьях на Подолии целый полк из холопов-украинцев и повел во Францию под знамена Наполеона. И пошли, пошагали Петруси да Грицьки кровавыми полями, а те, кто не полег на дорогах Европы, верно, могут скоро оказаться и у рубежей России.

Дело шло к большой войне.

– Уверяю вас, Михаила Ларионыч, что внучка ваша Дашенька как две капли воды похожа на вас, – говорил ему между тем Эссен.

Елизавета Михайловна с детьми все еще подолгу гащивала в Ревеле, у своего тестя графа Ивана Андреевича Тизенгаузена. Свою любимую внучку Катеньку дедушке наконец довелось повидать: Лизонька привезла ее в Вильну. С той поры он не мог ни на день позабыть про нее. Посылал ей то и дело подарки – голубую шаль, кипарисовый крестик, пасхальное яичко, сережки – и почасту писал в самом нежном духе: «Милая Катя, божественное дитя, помни обо мне, люби меня... Скажи маме, что у нее есть старый отец, который искренне ее любит. Эта любовь составляет его счастие...» Дашеньку же знал только заочно, по описаниям Лизоньки и Аннушки, и теперь, услышав слова Ивана Николаевича, не мог удержать слез.

Впрочем, минутная сентиментальность не помешала ему подметить, что Эссен во время разговора переглядывается с хорошенькой Анной Михайловной. Ее бешено кружил в вальсе заросший до глаз бакенбардами лейб-гусар в красном доломане. И все же она ухитрялась делать с Иваном Николаевичем перемиги.

«Очевидно, свято место пусто не бывает... – усмехнулся Михаил Илларионович, быстро смаргивая соленую влагу. – Я уже подмечал, что вице-губернаторша, едва прознав о моем отъезде, начала принимать усердные ухаживания Эссена. Ну что ж, это истинно в польском вкусе!..»

К ним уже подходила жена генерала Беннигсена Марья Фадеевна с горячей поклонницей Кутузова пухленькой госпожой Фишер. По-немецки они наперебой заговорили о том, что Вильна теперь, с отъездом генерала, потеряет для них свою прелесть...

Когда подошло время расставания, баронесса Беннигсен, несмотря на жесточайший декабрьский холод, вышла с Михаилом Илларионовичем на улицу и перед каретой облила его слезами. Не менее десятка первых дворян города громко прокричали: «До видзеня!» Накануне от виленской знати Кутузову была преподнесена богатая табакерка.

Михаил Илларионович подал знак, карета тронулась. За окном сплошная белая стена – густо падавший снег сокрыл декабрьский мрак. Кутузов думал о том, что пора бы наконец отдохнуть от шумной и суетной жизни, остаться наедине с собой, подвести итог прожитому. Ведь как ни крути, а жизни осталось на несколько последних глотков...

Потом, как водится, мысли перескочили на заботы о жене и детях.

Екатерина Ильинична все гневается, что Кутузов не едет в Петербург, что они не виделись со времен его губернаторства в Киеве. А сколько такая поездка потребует средств? И где их взять, когда он и женины денежные просьбы удовлетворить не в силах. А ведь есть еще Лизонька...

Теперь она надолго уезжает с дочками для лечения ревматизма в Крым по совету врачей. Михаил Илларионович радуется тому, что его Папушенька, как и некогда он сам, увлеклась античными древностями. «Богу было угодно, – размышлял он, – сделать нас схожими во всем».

Надо бы присоветовать ей поехать в Севастополь, посмотреть развалины древнего Херсонеса. Когда Кутузов, молодым офицером, был в Крыму, сорок лет назад, еще оставалось много прекрасного от греческого города – колонны с портиками, стены, покрытые фресками, мозаичные полы, статуи и амфоры. А при входе в гавань, как раз под замком Инкерманом, видны были остатки катакомб. Неплохо, чтобы Лизонька написала ему, как все это выглядит теперь...

Сколько тревог с Аннушкой! Ветрена, слов нет. И вот завела роман с недостойным человеком. А тот бросил ее, да еще вывел смешной в московском свете. Хорошо, что сама она отнюдь не из строгих и пережила все это сравнительно легко. Но надо будет со временем как-то наказать обидчика. «Теперь это невозможно, но, кто знает, может, удастся со временем, – сказал себе Михаил Илларионович, кутаясь в медвежью полость. – Предоставим все Провидению...»

Катенька навещала его в Вильне, проездом от свекра, старого князя Кудашева. У нее, слава Богу, все устроилось. Она беззаботно веселилась и танцевала на вечерах, даваемых литовской и польской знатью. Верно, балы и празднества здесь великолепные. Все эти Радзивиллы, Фитценгаузы, Потоцкие, Любомирские, Грабовские, Морикони щеголяют друг перед другом расточительностью и роскошью. Но самому Кутузову светские развлечения изрядно приелись. Душа жаждала дела.

Михаил Илларионович жадно следил за событиями на юге, где война с турками безнадежно затягивалась.

Ни Багратиону, ни молодому Николаю Каменскому – при всех успехах русского оружия – не удалось добиться решающего перелома. А на западе сгущаются тучи, в отношениях между Наполеном и Александром все чаще проскальзывают нотки взаимного неудовольствия. Да, Тильзитская коалиция построена на песке. Приняв на себя обязательства континентальной блокады, Россия не в силах их выполнять. Нарушения раздражают французское правительство. В материковой Европе помимо сражающейся Испании только Россия противостоит теперь наполеоновскому колоссу, опьяненному идеей мирового господства.

Необходимо скорее завершить войну с Портой. Но кто сделает это? Михаил Илларионович уверяет самого себя и своих близких, что сам он уже для этого не годится: стар, болен. Да к тому же в его годы крайне тяжко расставаться с близкими, знакомыми, с привычками и удобствами.

Но это уловка, чтобы скрыть досаду: после кампании 1805 года уже третья война проходит без его участия...

Малахов и адъютант Шнейдерс давно уже видели третьи сны, привалившись плечами друг к дружке и сотрясая богатырским храпом карету так, что позванивали рюмки в поставце, а Кутузов в мыслях все воевал с турками и опровергал Бонапарте. Да куда там! Видно, суждено ему сделаться одним из тех отставных ворчунов-«нувеллистов», что за самоваром с калачами читают газеты и самоуверенно провозглашают домашним:

«Я бы сделал не так! Я бы пошел не туда, а сюда!» Как это высмеял их славный пиит Мерзляков после Аустерлица? Михаил Илларионович наморщил большой лоб и прочитал сам себе:

Тамо старый дуралей, Сняв очки с густых бровей, Исчисляет в важном тоне Все грехи в Наполеоне...

«Да, да, пора на покой, – подумал Кутузов, закрывая глаз и отваливаясь к стенке кареты. – Теперь уже безнадежно далеко все: Бонапарте, Юсуф Зия-паша, виленские красавицы...»

На третьей станции, когда Михаил Илларионович садился за скромный ужин, в горницу явился смущенный Малахов:

– Михаил Илларионович! Вас требует какая-то дама...

Он еще не докончил фразы, как влетела с пылающими от мороза щеками госпожа Фишер.

– Я проделала восемьдесят верст, чтобы догнать вас! – еще с порога воскликнула она с не свойственной немкам пылкостью.

Подымаясь из-за стола с самой приятной улыбкой, Кутузов про себя жалобно молвил: «Боже правый! Как же вы все надоели!..»

 

4

Не слишком ли много балов, не слишком ли часты празднества? Но в начале прошлого века дворянство мало задумывалось над этим, полагая, что день, проведенный без увеселений, приятных забав и танцев, пропал впустую. Впрочем, генералу, израненному во многих кампаниях и проведшему полжизни в поле, сам Бог велел отдохнуть и повеселиться. Тем более что, навестив свое имение Горошки, Михаил Илларионович нашел там много дел, однако на сей раз ничего дурного не усмотрел.

Оделив всех родных, Кутузов выслал Лизоньке две с половиной тысячи ассигнациями, пообещав через несколько дней, после заключения контрактов в Киеве, добавить еще столько же. Еще с пути он отправил своей Папушеньке три тысячи рублей, заложив подаренную ему табакерку. У нее все не прекращались нервные припадки. А сколько воды утекло с того часа, когда погиб Фердинанд... О, время, время! Когда в Вильне гостила младшая дочь Катенька, Михаил Илларионович подметил, как изменилось ее лицо с тех пор, как они виделись в Киеве...

Теперь он мог со спокойной душой отправиться в этот древний город, почитавшийся матерью городов русских.

Киев Кутузов любил особенной любовью, с удовольствием вспоминая годы своего губернаторства. Здесь у него были многочисленные знакомые, друзья и поклонницы. Здесь жила милая пани Леданковская, с которой он несколько раз виделся, наезжая в Горошки и Райгородок. Здесь начальствовал славно воевавший под его руководством во многих походах Милорадович.

Кутузов остановился в просторном барском особняке над спуском к Подолу. Из широкого окна спальни открывался дивный вид на закованный льдом Днепр с простой, украшенной короной колонной на его берегу. Она была воздвигнута, как хорошо помнил Михаил Илларионович, в 1805 году и показывала место крещения сыновей святого князя Владимира. Колонна была утверждена на каменном пьедестале, имеющем четыре свода, под которыми находился колодец с чистейшей водой. Памятник этот получил название Крещатик...

Посетив на другой день Михаила Андреевича Милорадовича, Кутузов, помимо своей воли, оказался в самой гуще той суетной светской жизни, которая во многом повторяла виленскую.

Сын наместника Малороссии, любимец солдат, красавец и щеголь, генерал от инфантерии Милорадович, при всем своем необыкновенном мужестве и невозмутимом хладнокровии во время боя, не был одарен большими способностями, не имел ни хорошего образования, ни необходимых полководцу сведений в воинском искусстве. Он отличался расточительностью, большой влюбчивостью, был обуян жаждой изъясняться на малознакомом ему французском языке и без устали танцевал на балах мазурку. Предметом его постоянной страсти – при прочих частых мимолетных увлечениях – являлась графиня Анна Александровна Орлова-Чесменская, дочь екатерининского фаворита, владевшая огромным состоянием. Сам Михаил Андреевич получил несколько богатых наследств и беспечно промотал их, полагаясь на доброту благоволившего к нему государя. Но и будучи при деньгах, и с пустым кошельком, Милорадович отличался одинаковой щедростью и гостеприимством.

Ах, что за обед устроил Михаил Андреевич в честь Кутузова! Какой осетр, стерляди! Что за сливочная телятина – нежная и белая, словно снег! А индейки-гречанки – индейки, выкормленные грецкими орехами? А икорка? Что до шампанского, то оно лилось, будто днепровская вода...

Как всегда, для заключения контрактов в Киев со всей Украины съехались помещики, купцы, факторы-подрядчики, управляющие. Хотя Михаил Илларионович и возложил все дела по продаже поташа на Дишканца, он все равно не мог отвлечься от денежных забот. Честен и исполнителен, спору нет, его бывший адъютант. Да не хватает ему той ловкости и сметки, каковые необходимы в коммерческих операциях. Все придет с опытом, а пока что Кутузову приходилось поневоле почасту помогать Дишканцу.

А в Киеве, по давнему обычаю, в пору контрактов устраивались концерты, шли представления, гремела музыка на балах. Впрочем, Украину всегда отличало обилие театров и представлений. Музыкален малороссийский народ! Поляки же просто обожествляют театр. Когда Михаил Илларионович задержался на несколько дней в своем Райгородке, туда приехала странствующая польская труппа. Они решили было дать спектакль, арендовав у Кутузова большой сарай, да собрали слишком мало зрителей...

Здесь, в Киеве, на домашних концертах, блистала пианистка Бороздина, хорошая знакомая Кутузовых. Муж ее служил в Крыму, где в эту зиму лечилась от ревматизма Лизонька. Михаил Илларионович наслаждался хорошей музыкой, шутил с дамами, порою, как это бывало и ранее, забывая о том, как опасен флирт.

Первой красавицей города считалась сероглазая Котцевич, поражавшая правильностью точеных черт. Правда, Кутузов находил лицо ее холодным, словно изваянным из мрамора. Быть может, рядом с ней пани Леданковская проигрывала – неправильностью лица со вздернутым носиком, излишней пухлостью рта, узким разрезом зеленых глаз, низкой талией. Но жизнь била из нее через край, придавая всему облику ту особенную прелесть, когда с наслаждением отдаешься власти женского обаяния и даже капризов.

На концертах, балах, празднествах Михаилу Илларионовичу, однако, приходилось уделять больше всего внимания, для отвода глаз, госпоже Пупар, богатой вдове, самоуверенной и, кажется, одержимой манией всех покорять.

– Ах, мадам, – привычно любезничал Михаил Илларионович, – чего вы хотите от израненного и больного старика?..

– Перед этим стариком сложили оружие самые гордые полководцы, – отвечала Пупар, указывая на блиставшие на груди Кутузова боевые ордена. – Тысячи солдат были вашими пленниками...

– Но перед таким противником, как вы, устоять невозможно! – в тон ей вторил Михаил Илларионович. – И я готов, мадам, быть вашим пленником. Хотя бы на сегодняшний вечер...

– Ах нет! Я не люблю делить с кем-либо свою добычу! – горячилась Пупар. – Все или ничего! Я вижу, что ваше сердце занято. И догадываюсь, кто эта счастливица. Госпожа Котцевич!..

Михаил Илларионович возражал, но не очень настойчиво. Он уже обменялся записочками с Леданковской и теперь оберегал ее от подозрений света.

– Дайте же мне клятву, что будете проводить свой досуг только со мной! – наступала Пупар.

– Сударыня! Вы уже говорите со мной, словно получили право не милого друга, а строгой жены... – отшучивался Кутузов.

Ему стали надоедать приставания излишне пылкой вдовушки. Сказав Пупар еще несколько ничего не значащих любезностей, Михаил Илларионович подошел к Котцевич, которую тотчас покинули ухаживавшие за ней молодые офицеры, и принялся хвалить ее по-польски и по-французски. Кутузов постарался говорить комплименты так громко, чтобы их слышала Пупар. Он добился своего: в гневе она покинула бал.

Но в последующие дни Михаилу Илларионовичу снова пришлось спасаться от темпераментной вдовушки. Наконец он осерчал не на шутку и дал понять этой сумасбродной особе, что ее приставания смешны. Теперь оставалось только ожидать какой-либо неосторожной выходки с ее стороны.

Через неделю, снова обедая у Милорадовича, Михаил Илларионович услышал о разразившемся в обществе скандале.

Считая, что Котцевич – виновница ее неудачи, Пупар употребила все свое влияние, чтобы сделать ее смешной в свете. Она убедила простодушную польку встретиться с адъютантом государя князем Голицыным, давно уже искавшим свидания с Котцевич. Они отправились кататься по Киеву в открытой карете как раз в те часы, когда молодые офицеры возвращались с танцев и могли наблюдать эту интимную прогулку. Муж Котцевич, узнав о скандале, набросился на нее с кулаками.

Милорадович, большой любитель подобных историй, пересказывал ее Кутузову во всех подробностях:

– Мадам скрылась у подруги в три часа ночи. Но законный муж обратился ко мне. Он требовал уважения своих священных прав. Красавицу пришлось под конвоем выпроводить оттуда и вернуть к семейному очагу. Что творится теперь в нашем киевском курятнике! Дамы обрадовались возможности позлословить и бегают с кудахтаньем из дома в дом...

– А мне жаль бедняжку... – возразил Михаил Илларионович, думая о свидании с пани Леданковской.

Он был убежден, что третейским судом для успокоения этой маленькой бури общество выберет его, как мужа самого опытного и авторитетного. Так оно и случилось. Депутация киевских дам явилась на дом к Кутузову за советом.

– Я думаю, ни одна честная женщина не откажется принять сторону оскорбленного общества, – торжественно проговорил Михаил Илларионович. – А виновата госпожа Пупар. Роль сводницы была презираема всегда и повсюду...

С этой минуты все двери перед Пупар оказались закрыты. А Кутузов только посмеивался над тем, как отомстил ей за ее несносные сцены...

В мыслях он был на юге, где затягивалась война с турками. Но ни явные неудачи, ни хлопоты близких царю лиц, включая Нарышкину, пока не могли повлиять на Александра I. Его отношение к Кутузову не менялось. Михаил Илларионович томился и ждал, что время сделает свое дело.

Когда здесь, в Киеве, он получил письмо от военного министра Барклая-де-Толли, извещающее его о возможном назначении на пост главнокомандующего Молдавской армией, Кутузов для вида распустил слух, будто это его нисколько не радует. Даже самых близких он уверял, что слишком немощен и дряхл для нового подвига. Но Михаил Илларионович просто страшился, что государь в последний момент передумает и все переиначит, как это было уже в 1806 году.

Наконец 7 марта 1811 года последовал рескрипт Александра Кутузову: «По случаю болезни генерала от инфантерии графа Каменского 2-го, увольняя его до излечения, назначаем Вас главнокомандующим Молдавской армией. Нам весьма приятно возложением сего звания открыть Вам новый путь к отличиям и славе...»

1 апреля Михаил Илларионович был уже в Бухаресте. Но посетил больного Каменского только через одиннадцать дней. На то у нового главнокомандующего была деликатная причина.

 

Глава третьяПОБЕДИТЕЛЬ ВЕЛИКОГО ВИЗИРЯ

 

1

Николай Михайлович Каменский метался в тяжелом бреду, то узнавая подходивших к нему адъютантов, то вновь впадая в горячечное забытье. Тогда он вспоминал теснины Швейцарского похода, где отличился под начальством бессмертного Суворова, и звал своего отца, фельдмаршала Михаила Федотовича, два года перед тем зарубленного в орловской подгородной вотчине топором собственного крепостного по прозвищу Созионка...

Когда Кутузов вошел в низкую, душную горницу и приблизился к постели умирающего, тот вдруг узнал его, обрадовался, и оба заплакали: тридцатичетырехлетний генерал, уволенный по болезни, и новый главнокомандующий Молдавской армией, который был почти вдвое старше его.

Со словами: «Дядюшка! Дорогой дядюшка!» – Каменский беспрестанно целовал у Михаила Илларионовича руки.

Приехав в Бухарест, когда Каменский уже не вставал с постели от жестокой грудной хвори, Кутузов не велел сказывать ему об этом: пусть думает, что еще командует армией. Однако едва Каменский из прочитанного ему приказа услышал о назначении Михаила Илларионовича, то с величайшей радостью стал говорить, что дождется своего славного начальника по прежним походам и раньше его не уедет на лечение в Одессу.

– Если бы я узнал, что на мое место поставлен брат Сергей, Милорадович или даже Багратион, я бы умер здесь, потому что мне все равно не жить, но все-таки не передал бы им командования!.. – сказал он своим ближним...

От чрезвычайной слабости у Каменского память была так худа, что он через минуту забывал, о чем шел разговор, и спрашивал то же самое во второй и третий раз. Но беспрестанно выражал сыновнюю заботу о Кутузове: покойная ли у него квартира в Бухаресте и нет ли в чем нужды. Немец-доктор с тревогой поглядывал на больного, у которого на изможденном, худом лице, кажется, жили только горячечно расширенные глаза.

От природы очень болезненный, граф Николай Михайлович подорвал свое здоровье еще в шведской войне 1809 года, а при неудачном нападении на Рущук 28 января простудился, схватил кашель и через пять дней уже лежал. После ванны из вина ему стало как будто лучше, он продиктовал завещание, но теперь, кажется, смирился с близкой кончиной...

Вдруг посреди фразы Каменский откинулся на подушки, мертвенная бледность залила лицо, тело стали содрогать конвульсии.

– Что с ним? – по-немецки спросил Кутузов у доктора.

– Скорее всего, эпилептический обморок, – покачал головой врач. – Очень тревожный симптом. Вам, эксцеленц, лучше уйти...

«Бедный Николай Михайлович! Как я его люблю и жалею!» – сказал себе Кутузов, и слезы вновь полились у него из глаз.

Тем же вечером он получил еще одно печальное известие.

Князь Аркадий Александрович Суворов, возвращаясь из Бухареста в Яссы, где была расквартирована его дивизия, утонул в бурных от весеннего паводка водах речки Рымны. За полгода до этого несчастного происшествия, проезжая через поток, молодой Суворов с усмешкой воскликнул:

– Я вижу, что и мой отец умел иногда преувеличивать! Он доносил, что десять тысяч турок потонули здесь. А я думаю, что и курица тут может пройти, не замочив ног...

Все уговаривали его не ехать на коляске вброд или хотя бы переждать полчаса, пока ревущий горный поток утихнет. Однако Суворов никого не послушался. На середине речки коляску оборотило вверх дном. Тогда князь Аркадий Александрович вскочил на лошадь, но упал вместе с нею, сломал себе руку и погиб. Генерал-майор Удом, оставшийся в коляске, был унесен потоком на полверсты, искалечен до полусмерти ударами о камни, без сознания выброшен на берег и все же остался жив.

«Вот оно, Провидение! – размышлял Михаил Илларионович, перечитывая рапорт, привезенный суворовским адъютантом, свидетелем всего произошедшего. – Утонуть в тех самых местах, где отец его одержал величайшую победу и назван был Рымникским! Захлебнуться в речке, которая поглотила реиса-эффенди и его солдат после понесенного ими поражения! Ах, Аркадий, Аркадий! Был добрый человек и всеми здесь любим. Погибнуть столь странно, и когда! На двадцать седьмом году! Накануне решающих дел с турками я лишился такого отличного командира!..»

Малообразованный и легкомысленный, Суворов обладал необычайно добрым сердцем и природным умом. Но главным его качеством была изумительная храбрость и отвага. Он был обожаем солдатами своей 9-й дивизии, с которыми вместе жил, ел, пил и от которых перенял привычки и язык. Это была отличная часть, способная под его началом на самые героические действия. И вот князя Аркадия Александровича нет. Неужели теперь очередь за Каменским?

Кутузов приказал вызвать к себе Малахова.

– Ты знаешь, как я тебе верю, – сказал он. – Ты, право, лучший доктор в армии. Отправишься с генералом Каменским в Одессу и будешь там с ним, покуда ему не станет легче. А я уж как-нибудь перебьюсь тут с каким ни шло коновалом...

Теперь надобно было приступить к выработке плана войны. Учесть все просчеты предшественников – Михельсона, Прозоровского, Багратиона, Каменского. Взвесить все свойства противника, чтобы сыграть на его слабостях. Турок не австрияк и не француз; и простой сипах, и трехбунчужный паша мыслят и действуют по-своему. «Ведь кампании выигрываются не в самих сражениях, а уже до их начала, пока молчат пушки», – рассуждал Михаил Илларионович.

Он весь окунулся в военные заботы.

 

2

Кутузов даже страшился окружать себя обществом, которое так любил в мирное время, чтобы не допустить в расчетах какого-нибудь промаха. Нельзя было ни на что отвлекаться, ум находился в постоянном напряжении, и это безмерно утомляло. До сих пор Михаил Илларионович мог быть доволен своей фортуной: она ему пока что не изменяла. «Впрочем, – шутил он, – не изменяла, как и все остальные женщины! Но предполагать, что так будет всегда продолжаться, – значит слишком много требовать от судьбы...»

Завтрак и обед, которые приносил в палатку главнокомандующего его племянник и адъютант Бибиков, оставались нетронутыми. Кутузов объяснял ближним, что у него нет аппетита от болей в желудке, которые действительно мучили его в Бухаресте. «А молодой человек, который ходит ко мне вместо Малахова, – говорил он, – пока средства к исцелению не нашел». Бибиков, Кайсаров и Шнейдерс делали вид, что верят ему, участвуя в игре, но хорошо понимали – всему причиной дела.

Лишь вечерами, выпив воды пополам с вином, которое добавлялось в этих гнилых местах для обеззараживания, Михаил Илларионович позволял себе короткую прогулку по лагерю, размышляя о постороннем. Весенний туман клубился близко, почти у ног. Кто-то из адъютантов шел сторонкой, чтобы не мешать главнокомандующему. А Кутузов неспешно мерил тропку, рассуждая сам с собой:

– Да, фортуна! Ведь недаром она в древности почиталась как женщина женщин! Всеобщая мать – «матер матута». Сказывают, некогда Сервий Туллий, благодаря ее женской любви, из сына раба сделался царем. Она почасту появляется перед нами. То как вестница счастья, хорошего исхода, стойкости духа. Но куда чаще – верхом на шаре или колесе. Поворот спицы – и счастья нет. Или еще: с повязкой на глазах. Для тех, кто слепо доверяется ей и не способен ею управлять. Увы! Лишь немногим достается из ее рук рог изобилия. Но уж взявши его – держи крепко! Рог этот просыплется дарами земными и духовными и сделает тебя счастливым...

Михаил Илларионович думал о том, какие надежды связываются в Молдавии и Валахии с его появлением. В Бухаресте и Яссах имя его не сходит с уст, за его здоровье поднимаются многочисленные кубки, в честь его слагаются стихи, а дамы рассуждают промеж собой о его обаянии и красноречии. Иные даже готовы явиться сюда, в лагерь, несмотря на отдаленность расстояния. Однако Кутузов отказывал всем, смягчая шуткой категоричность тона: «Я не хочу разонравиться фортуне. Ведь женщины ревнивы...»

Вспоминая свой приезд и первые дни, проведенные в Молдавии и Валахии, Михаил Илларионович находил теперь, что слишком много времени отдал пустякам.

Его торжественно встретили уже в Яссах.

Бояре и господари ожидали карету главнокомандующего на улице, а королева здешнего общества – красавица Смарагдецкая подала Кутузову руку, чтобы помочь выйти. Не умолкая, она говорила по-польски и по-русски комплименты Михаилу Илларионовичу, так что он не мог вставить ни словечка в ответ.

«Да, каждый любит перемены, полагая от них быть в выигрыше, – сказал себе Кутузов, шагая по тропке. – Но здесь все преувеличено до карикатурности. А эта Смарагдецкая – какой-то уникум в смысле восторженности...»

Михаил Илларионович нашел Бухарест, где была расположена главная квартира, сильно разросшимся и похорошевшим. С ним, пожалуй, не мог бы сравниться никакой город в России. За исключением, разумеется, обеих столиц. На вечерах у местной знати собиралась бездна народу. Среди них было несколько дам, понимающих кое-что в светском обращении, и бездна других – и хорошеньких простушек, и смешных барынь. И еще без числа греков, страстных охотников до танцев. В последнем он убедился, когда в старинном замке Карестревне давали бал в честь нового главнокомандующего. Иллюминация не уступала по красочности виленской. Среди прочих достопримечательностей Кутузову представили прелестную замужнюю валашку – такую забавную простушку. Она была племянницей известного своими прорусскими симпатиями Варлама и недавно обвенчалась с молодым боярином Гулиани.

Произвела впечатление и супруга полковника Майтейфеля. Несмотря на то что она находилась в интересном положении, отважно явилась на бал и была красива, кокетлива, ловка...

– О, эта польская кровь! Сколь она будоражит и пьянит! – сказал себе Михаил Илларионович, поворачивая назад, к своей палатке. – Ведь графиня Мантейфель – урожденная Залесская...

Кутузов опасался, что его здоровье, и без того слабое, будет подорвано непрерывным бдением. Лишившись одного глаза в шестьдесят лет, он страшился теперь потерять и второй.

«Беда в том, что нету того, что меня всегда поддерживало, – рассуждал он сам с собой, – веселости по вечерам. Но этого теперь, при беспрестанной заботе, иметь никак нельзя. И еще: не дать себя затуманить лестью!»

Лесть, лесть! Как она вредна, как разъедает душу и усыпляет бдительность! В Бухаресте и Яссах заслуги его преувеличивают и во всем ему льстят. Тут недолго и возомнить! Дворянство подарило Михаилу Илларионовичу богатую табакерку с бриллиантовой осыпью, с миниатюрой и безмерно хвалебной надписью. Даже художник, написавший в Бухаресте его портрет, явно переусердствовал.

– Все убеждают меня, – усмехнулся Кутузов, подходя к палатке, – что портрет похож чрезвычайно. Но тот, кто на нем изображен, для меня, право, слишком молод. Да и в чертах куда благообразнее, нежели оригинал!..

Дав себе небольшую передышку, Михаил Илларионович вместо положенного всякому смертному вожделенного сна вновь перенесся помыслами к делам бранным.

 

3

При всех прежних главнокомандующих война с турками развивалась по одному и тому же плану.

С наступлением тепла русские войска переходили на правый берег Дуная, одерживали победы, которые перемежались с неудачами, а с наступлением холодов возвращались восвояси. Предшественники у Кутузова были превосходные: Михельсон, Багратион, Каменский 2-й. Истинные ученики Суворова, они били турок в открытом поле, брали штурмом крепости, делали глубокие рейды внутрь Добруджи и Болгарии. Но враг, словно сказочный дракон, у которого отрубалась одна голова, вновь оживал, усиливался и нависал над южными границами России. А ведь на западе все шло к войне, и какой войне!..

– Да, Бонапарт, Бонапарт! – повторял Михаил Илларионович, вспоминая все каверзы и интриги французов в пору своего сидения в Константинополе. – Сколь нужен теперь ему еще и азиатский союзник! Ведь вся континентальная Европа, за исключением Испании, в его власти!..

Он еще раз мысленно оглядел ход всей кампании.

Летом 1809 года Багратион перешел Дунай у Галаца, занял большую часть Добруджи и одержал блестящую победу при Рассевате. Затем русские обложили крепость Силистрию. Престарелый великий визирь Юсуф-паша двинулся на ее освобождение, но в бою при Татарине был задержан Багратионом. И все же превосходство турок в численности, недостаток продовольствия и сильное развитие осенью болезней в русских войсках вынудили Багратиона вернуться в конце года на левый берег Дуная.

В следующем, 1810 году русская армия под начальством Каменского переправилась через Дунай у Гирсова. Действия героя недавней финляндской войны вначале были удачны. В первых числах мая русские взяли штурмом Базарджик, а затем овладели Силистрией. Однако попытка овладеть другой крепостью – Шумлой была отбита. Несчастным оказалось и сражение под Рущуком, во время которого русские потеряли свыше восьми тысяч убитыми и ранеными. Неудачи эти в какой-то степени были вознаграждены победой при Батине, где только число пленных турок насчитывало пять тысяч. Но глубокой осенью армия вынуждена была вернуться обратно за Дунай.

В итоге кампания 1810 года стоила русским тридцать шесть тысяч выбывших солдат, однако нисколько не продвинула вперед дела: неприятель не желал покориться. И чем ближе надвигалась гроза с запада, тем труднее становилось принудить турок к миру. А главное – сил сделалось вдвое меньше. Для охранения от Наполеона границ со стороны Австрии и Польши из Молдавии было выделено пять дивизий. У Кутузова оставалось теперь менее 46 тысяч солдат против 70-тысячной неприятельской армии.

О близости войны с Францией говорили все. Даже посол Наполеона граф Лористон, который навещал в Петербурге дом Екатерины Ильиничны, однажды сказал ей:

– Этот год, я надеюсь, пройдет спокойно. Но за будущий уже не отвечаю...

Превосходно понимая стеснительное положение русских, турки, поощряемые Бонапартом, готовились воспользоваться возникшим преимуществом.

Султан Махмут II сместил великого визиря Киюра Юсуфа Зию-пашу, лишил его имущества и изгнал в Демиотику, недалеко от Адрианополя, где некогда проживал бежавший из России Карл XII. Великий визирь был старый и слабый человек. На его место назначен назир Браилова Решид Ахмед-паша. Махмут надеялся, что новый великий визирь возвратит турецкому полумесяцу хотя бы немного прежнего блеска.

Ахмед-паша узнал о своем назначении в Адрианополе и тотчас, не дожидаясь, пока присланы будут к нему полагающиеся в таких случаях сабля и почетная шуба, направился в Шумлу с пятью тысячами новоизбранных войск, за которыми должны были следовать отряды, сформированные в провинциях европейской и азиатской Турции. 12 апреля 1811 года в качестве великого визиря и главного предводителя османских сил он въехал в укрепленный лагерь, где ему была вручена государственная печать. Получив сведения о слабости русской армии, Ахмед искал решительного боя.

Это мнение великого визиря всемерно старался поддержать Кутузов.

 

4

М. И. Кутузов – М. Б. Барклаю-де-Толли. 20 мая 1811 года.

«План войны оборонительной, поставляя меня в зависимость поступков неприятеля, согласно оным и движении мои располагать я должен; но не упущу случая, чтобы не воспользоваться всяким необдуманным шагом неприятеля...

Идти к визирю в Шумлу, атаковать его в сем сильном натурою и некоторою степенью искусства утвержденном укреплении и невозможно, и пользы никакой бы не принесло, да и приобретение такового укрепления по плану войны оборонительной совсем не нужно; но может быть, что скромным поведением моим ободрю я самого визиря выйти или выслать, по возможности, знатный корпус к Разграду или далее к Рущуку, и если таковое событие мне посчастливится, тогда, взяв весь корпус графа Ланжерона и весь корпус Эссена 3-го, кроме малого числа, который в Рущуке остаться должен, поведу я их на неприятеля; на выгодном для войск наших местоположении н-е укрепленного Разграда, конечно с Божиею помощью, разобью я его и преследовать могу по плоскости и за Разград верст до 25 без всякого риску».

Русская армия твердо стояла на Дунае.

Дунай! Судьбоносная для Кутузова река. Мысленно спускаясь по его течению, Михаил Илларионович, страница за страницей, вновь перелистывал книгу своей жизни.

Верхний Дунай – искусное отступление от Наполеона: Браунау, Линц, Ламбах, Энс, Амштеттен, Санкт-Пельтен, наконец, Кремс, где был разгромлен корпус маршала Мортье. Средний и Нижний Дунай – три кампании с турками, проведенные им на протяжении сорока лет: вверху Виддин, Калафат, ниже – Никополь, Систов, Рущук, Журжа, Туртукай, Силистрия, Слободзея, Гирсов, еще далее – Браилов, Мачин, Исакча, Тульча, Измаил...

Долгие раздумья над картой привели Михаила Илларионовича к единственно возможному выводу.

Если бы он располагал теми силами, какие имелись у Каменского, то без промедления воспользовался бы уже готовым наступательным планом, который составил еще в пору своего путешествия в Константинополь. Теперь же невозможно было не только идти за Дунай, но и удерживать весь тысячеверстный фронт. Кутузов был уверен, что на Нижнем Дунае турки ограничатся лишь демонстрациями, а главную массу своих войск бросят на Средний Дунай, чтобы овладеть столицей Валахии – Бухарестом. Поэтому он решил стянуть возможно больше сил к Рущуку, придерживаясь строго оборонительного образа действий.

Важно было усыпить великого визиря Ахмед-пашу и внушить ему мысль, что русские слабы и боятся турок.

Кутузов затеял с ним переписку и ласково именовал его «старинным другом». Оба главнокомандующих посылали друг другу приветствия, подарки и начали в Бухаресте переговоры. Через Мирзояна Манук-бея Михаил Илларионович подкупил агентов, которые в Бухаресте рассказывали «по секрету», что Кутузов пуще всего страшится встречи с турками в открытом поле. Как бы в подтверждение этих слухов, он приказал уничтожить на правом берегу Дуная крепости Никополь и Силистрию и перевел на левый берег все войска, кроме тех, что были расположены у Рущука. Боковое обеспечение справа возлагалось на отряды генерал-лейтенанта Засса в Малой Валахии и графа О'Рурка у Белграда, а слева – на бригаду Сергея Тучкова.

Так полководец сократил свой стратегический фронт, перегруппировав силы, чтобы собрать их в мощный кулак.

Более всего Кутузов опасался за свой правый фланг. Именно там, в окрестностях Виддина, турки могли свободно перейти Дунай и вторгнуться в Малую Валахию.

Правда, именно в Малой Валахии нашелся свой вождь – Владимиреско, который сумел собрать крупный добровольческий отряд пандуров – местных жителей. Имея чин поручика русской армии и орден Святого Владимира, он уповал на то, что поднимет против турок народное восстание. Но, видно, время для этого еще не приспело. Приходилось искать другие козырные карты...

В Виддине правил или, вернее, царствовал Молла-Идрис-паша. Это был богатый и страшно корыстолюбивый человек – скорее негоциант, чем воин. На его алчности сыграл еще покойный Каменский, позволив паше транзитом через Валахию торговать с Австрией хлопчатобумажными тканями и шалями. Боясь потерять источник наживы, Молла-паша не впустил в крепость чиновников из Константинополя. Между тем в Виддине имелась флотилия из четырехсот торговых судов – готовые средства переправы для целой армии. Михаил Илларионович отправил к Молла-паше Павла Бибикова с секретным поручением.

– Ты должен и поддержать его, и постращать неизбежной местью турок, – напутствовал племянника Кутузов. – Задача, право, нехитрая. Ведь гораздо удобнее иметь дело с жуликом, чем с честным дураком: первого можно купить, а второго надо обволакивать лестью, обманывать, а уже потом склонять...

С собой Бибиков вез личное послание главнокомандующего:

«Мы, Михаил Кутузов, главнокомандующий в Молдавии и Валахии армией Его Императорского Величества Государя всея Руси, кавалер орденов и прочая, берем на себя обязательство, в чем даем слово за себя и того, кто будет нашим преемником в командовании русской армией в этих краях, предоставить знаменитому и великолепному Эссеиду Идрису Паше, да увеличит Господь его славу и благосостояние, теперешнему начальнику в Виддине, не только поддержку и помощь против его врагов, но даже убежище у наших очагов, в качестве его преданных друзей. Таким образом, в доказательство нашей благодарности мы обязуемся во всех случаях и повсюду считать его особу и имущество священными и под нашим покровительством. В подтверждение сего мы ставим собственноручную подпись с приложением печати наших армий».

От Молла-паши и виддинского архиерея Бибиков привез сведения о намерениях великого визиря. Ахмед-паша предполагал наступать из Шумлы на Рущук и из Софии к Виддину, причем против Рущука будет произведена только демонстрация. Главный же удар должен быть нанесен со стороны Малой Валахии, для чего визирь собирался переправиться близ устья реки Жио. В то же время из Софии на Виддин с 25-тысячным войском надлежало идти правителю Македонии Измаил-бею, после чего турки соединялись за Дунаем.

Теперь значение виддинской флотилии, осмотренной Бибиковым, возросло еще более. Кутузов предложил Молла-паше продать суда русским за двадцать тысяч червонцев. А на случай неудачи отдал распоряжение поставить сильные батареи выше Рущука и у впадения в Дунай Жио.

Михаил Илларионович создал великолепную разведку. Главные сведения поставляли болгары, которые генерал Эссен получал из Рущука, а Турчанинов – из Турно. Они сообщали, что Измаил-бей все еще в Софии и что великий визирь переменил свои планы. С 60-тысячной армией он решил покинуть Шумлу, пойти через Разград к Рущуку, чтобы овладеть этой крепостью, переправиться через Дунай и далее двигаться на Бухарест.

Этой массе неприятельских войск Кутузов мог противопоставить всего 15 тысяч солдат, не считая гарнизона в Рущуке. Но медлить было нельзя. 19 июня 1811 года он перешел на правый берег Дуная и расположил свой отряд в четырех верстах от крепости, затылком к ней, на разградской дороге. Вперед были высланы полторы тысячи кавалеристов под начальством генерал-лейтенанта Войнова.

Михаил Илларионович как бы приглашал своего «старинного друга» Ахмед-пашу напасть на Рущук и овладеть им.

Накануне сражения Кутузов послал в подарок великому визирю шесть фунтов чаю, до которого тот был великий охотник, и получил в ответ лимоны и апельсины при самом учтивом послании...

 

5

Надо всем царствовал немыслимый, звенящий зной.

Сгорели трава и листья, паутина трещин расколола землю, попрятались птицы. В пустом небе страшным огненным оком дрожало истекавшее жаром солнце. Обмелевший Дунай был мутен и коричнев.

Кутузов, отдуваясь и утирая платком обильный пот, с холма оглядывал свою маленькую армию, выстроенную в боевые порядки.

Главные силы русских состояли из девяти пехотных каре: пять в первой линии и четыре во второй. Кавалерия была поставлена в третьей линии.

Позиция представлялась Михаилу Илларионовичу не совсем выгодной, но она была единственной на пути наступления турецкой армии. Правый фланг русских прикрывался крутыми скатами, спускавшимися к реке Черный Лом, впадавшей у Рущука в Дунай. Зато на левом расстилалась тянущаяся до деревни Маратин равнина, на которой могли бы свободно маневрировать и пятьдесят тысяч человек. Турецкой коннице здесь было где разгуляться – легко обойти русские порядки и ворваться в Рущук.

Предвидя это, Кутузов оставил в крепости три батальона егерей и приказал вооружить всех жителей-христиан. На равнине же, у дороги в Туртукай, он расположил три батальона Вятского полка, эскадрон кинбурнских драгун и полусотню казаков. Многие трунили над этой предосторожностью, находя ее совершенно излишней, но они жестоко ошиблись. Ход сражения доказал предусмотрительность главнокомандующего.

Битве предшествовала разведка боем.

20 июня, на рассвете, при сильном тумане, когда нельзя было рассмотреть, что делается и в десяти шагах, пять тысяч отборных турецких кавалеристов внезапно напали на русские аванпосты, захватили их и бросились на бивак чугуевских улан, которые едва успели вскочить на лошадей. Командовавший ими флигель-адъютант государя полковник Бенкендорф не растерялся. Он быстро собрал полк и отразил атаку турок. Туман мало-помалу рассеялся, и на помощь Бенкендорфу прибыл генерал-майор Григорий Энгельгардт со своим Староингерманландским полком. Началось горячее дело. Когда же командир корпуса Петр Кириллович Эссен с двенадцатью батальонами занял возвышенности, турки откатились.

В этом деле русские потеряли сто человек, противник же – в несколько раз больше.

Следующий день прошел тихо, и только 22 июня великий визирь решился атаковать наши позиции всеми силами. В шесть пополуночи Кутузов, бодрствовавший до рассвета, увидел казаков, скачущих во всю мочь с криками: «Турки! Турки!»

На русские порядки надвигалась самая сильная армия из собранных за всю долгую кампанию.

Решид Ахмед-паша призвал в Шумлу всех верных слуг султана Махмуда, а также полувассальных владетелей и партизан. Под его зеленым знаменем собрались трехбунчужный паша Мехмед Чапан-оглу, Вели-паша – назир Алеи и Мухтар-паша, сыновья Али-паши Янинского, владетеля Албании, Эпира и Фессалии, Кючк-Али-паша – предводитель янычар, правитель Измирско-Айдынского округа Кара-Осман-оглу, генерал Даг-Девреи-оглу, Юсуф-ага, Гяур-Хассан. Множество янычар из Константинополя, отборная конница из Анатолии, корпус албанцев, 78 орудий из подразделений «низам-джедида» являли собой мощную силу...

В восемь утра центр турецкой армии, составленный большею частью из пехоты, развернулся впереди первой линии русских. С обеих сторон загремела канонада. Грязно-желтый пороховой дым неподвижно стоял в мареве: не было ветерка, чтобы стронуть его. Русская артиллерия, несмотря на превосходство в численности, не могла заставить замолчать вражеские батареи, огонь которых наносил большие потери. Неподвижные каре представляли собой удобную цель, и каждое ядро, особенно пущенное по прямой линии во фланг, вырывало до десятка солдат. Но вот пушки смолкли, и масса турецкой конницы тремя языками стремительно атаковала наш центр и оба фланга.

Несмотря на всю грозность момента, Михаил Илларионович невольно залюбовался открывшейся красочной картиной.

Над толпой несущихся всадников колыхалось несколько сот ярких – зеленых, красных, синих – знамен. Золото, серебро и драгоценные камни, украшающие сбрую прекрасных лошадей, ослепительно блестели на солнце. Сверкали и переливались и богатые одежды турецких офицеров. И среди этой клокочущей, кипящей лавы неколебимо стояли наши каре, со всех сторон открывшие сильнейший огонь. Миг – и вое окуталось ружейным и пушечным дымом.

«Движения неприятеля направлены так мудро, что могли бы служить славой и самому искусному генералу», – подумал Кутузов. Он не особенно страшился яростного натиска, зная по опыту, что турецкая конница, лишенная правильного строя, не способна прорвать пехотное каре. Когда их стеганет несколько плотных и кучных залпов, всадники начинают без толку крутиться и наскакивать друг на друга. Возникает беспорядок, и тут уже хозяином положения окончательно становится русская пехота.

Как он и предполагал, атака была отражена артиллерийским огнем первой линии. Турки отхлынули к своим флангам. Однако большая колонна под командой Чапан-оглу обскакала наше правое крыло. Михаил Илларионович тотчас отрядил батальон егерей, которые рассыпались по утесистым возвышенностям и в виноградниках, тянущихся вдоль разградской дороги. Вместе с двумя эскадронами ливонских драгун и казаками они остановили конницу Чапан-оглу и отбросили ее с большими потерями назад.

Тогда десять тысяч отборных анатолийских кавалеристов под предводительством Вели-паши помчались в обход русского левого фланга.

Это было кульминацией сражения. Несмотря на отчаянный огонь пехотных каре, которыми командовал граф Ланжерон, вся масса всадников пронеслась вдоль боевых порядков и зашла им в тыл. В мгновение ока казаки Грекова 4-го и кинбурнские драгуны были смяты, рассеяны и обращены в бегство. Шесть орудий конной артиллерии полковника Кривцова, не успев сделать ни одного выстрела, очутились посреди турок. Пять пушек удалось отбить, но одна вместе с зарядными ящиками осталась у неприятеля. Все – лошади, солдаты, офицеры этой батареи – было изрублено.

Белорусский гусарский полк стоял возле кинбурнских драгун. Его командир полковник Небольсин хотел поспешно переменить фронт, но не успел перестроиться и был убит, а майор Булгаков смертельно ранен. Весь полк был опрокинут. Казаки, гусары, драгуны и артиллеристы, смешавшись и перепутавшись, обратились вспять. Им едва удалось спастись в виноградниках и садах, окружающих Рущук, и добраться до городского вала. Прорвавшиеся между каре в центре русских позиций турки поскакали по разградской дороге, где наткнулись на обоз маркитантов и в один миг разметали его и расхитили все имущество.

Четвертая колонна вражеской конницы пронеслась до самого Дуная, достигнув Маратинской долины, но здесь ее встретили солдаты Вятского полка, киибурнские драгуны и отбросили в сады. Предосторожность Кутузова лишила Ахмед-пашу надежды захватить конным рейдом Рущук.

Михаил Илларионович выслал всю свою кавалерию для отражения турецкой конницы, оказавшейся в тылу. Неприятель был атакован во фланг и отступил, заняв высоту на нашем левом крыле. Турки готовились к новому нападению. Тогда Кутузов приказал егерскому полку отойти назад, занять виноградники и оттуда открыть смертоносный огонь.

Усталые и измученные палящим зноем и длительными атаками, турки не выдержали и побежали. Но кони их были уже до того изнурены, что даже под свинцовым дождем еле передвигали ноги. Иные всадники вынуждены были спешиться и тащить лошадей в поводу. Теперь уже ни одно русское ядро и пуля не шли мимо цели.

Как только оба турецких фланга обратились в бегство, рассыпался и весь центр неприятельской армии. Великий визирь, под прикрытием конницы, поспешно отступил в свой укрепленный лагерь, ожидая там атаки Кутузова.

Но русский главнокомандующий вовсе и не думал делать этого. Он выслал лишь кавалерию, которая преследовала турок на протяжении десяти верст. Недалеко от поля сражения русские увидели брошенный неприятелем ретраншемент с огромным рвом и поспешно оставленным шанцевым инструментом. Далее, в нескольких верстах, находился главный лагерь. Граф Ланжерон полагал, что его следует взять штурмом, и отправился с этим предложением к главнокомандующему.

Было уже около четырех часов пополудни, но зной не отступал. Кутузов, задыхаясь от жары, лежал на горячей земле. Выслушав Ланжерона, он возразил:

– Подумайте, ведь у меня только одна армия! Что произойдет в случае неудачи? Мы будем отброшены с перемешанными в беспорядке частями и можем понести полное поражение...

Он остановил войска и повернул их назад. Солдаты соорудили ему из захваченных турецких флагов маленькую палатку, где Михаил Илларионович мог наконец отдохнуть после тяжелого дня. Освежившись непродолжительным сном, Кутузов собрал генералов и в самых трогательных выражениях благодарил их за одержанную победу.

Потери русских в этом бою не превышали и пятисот человек. У неприятеля же выбыло из строя не менее четырех тысяч, в том числе полторы тысячи убитыми. Турки бросили на поле сражения 13 больших знамен.

Михаил Илларионович продиктовал адъютанту Паисию Кайсарову донесение на имя военного министра:

«Я не могу довольно поставить на вид... твердости нашей пехоты и искусства артиллерии, наносившей ужасный вред неприятелю... Прежде еще окончания дела уверенность в победе была написана на их лицах. Я во всяком видел истинный дух русских».

После этого боя не было сделано ни одного выстрела. Кутузов приказал взорвать Рущукское укрепление и перейти войскам на левый берег Дуная. Солдаты, офицеры и даже многие генералы недоумевали. Иностранные газеты расценили это движение как следствие неудачи. А в наполеоновских бюллетенях можно было прочесть, что русские повсюду разбиты и потеряли всю артиллерию, что один из генералов убит в своей карете, что Рущук после трех приступов снесен...

Кутузов отмалчивался, когда подчиненные спрашивали, отчего он не перенес военных действий за Дунай. Как всегда, он мыслил категориями не отдельного боя, пусть самого важного, но целой кампании. Между тем дружеская переписка с великим визирем продолжалась. От Кутузова в ставку Ахмед-паши приезжали переводчик Фонтон и Павел Бибикоз, с турецкой стороны – пронырливый и ловкий Мустафа-ага. Заметив у Михаила Илларионовича в петлице портрет императора Александра I, украшенный бриллиантами стоимостью 150 тысяч рублей, приближенный великого визиря пожелал узнать, за что он пожалован русскому полководцу.

– За Рущукское сражение, – заранее понимая, куда клонит турок, с самым простодушным видом объяснил Кутузов.

– Я в восторге! – с нескрываемой иронией ответил Мустафа-ага. – Наш великий визирь получил от султана бриллиантовые знаки за то же самое...

Михаил Илларионович развел руками и стал жаловаться на слабость русской армии.

Кутузов был доволен: никто не мог проникнуть в его замыслы, чего он особенно опасался при обилии шпионов в Валахии. Но там, на правом берегу Дуная, у стен Рущука, когда генералы настаивали на продолжении наступления, с ласковой непреклонностью сказал:

– Если пойдем за турками, то, вероятно, достигнем Шумлы. Но потом что станем делать? Надобно будет возвратиться, как и в прошлом году... Гораздо лучше ободрить моего друга Ахмед-бея, и он опять придет к нам.

 

6

Быть главнокомандующим армией в огромной стране – от Черного моря до Сербии – значит заботиться не только о делах бранных.

Кутузов показал себя в Валахии замечательным администратором, защищая от разорения и убытков мирное население. При Прозоровском деревни, через которые проходили войска, оставались совершенно опустошенными. Под страхом сурового наказания Михаил Илларионович запретил полкам пользоваться имуществом местных жителей. Так как наступило время жатвы, он сумел обойтись даже без сбора подвод, столь нужных поселянину-хлебопашцу в эту страдную пору.

Он пресек разбой, царивший на дорогах Валахии. Прежняя русская администрация, по неверно рассчитанной экономии, уничтожила в краю местную полицию. Между тем вся деятельность ее начальника – спатара заключалась в том, что он собирал воров и разбойников, подкупал их и таким образом мешал им заниматься их промыслом. Когда все служившие у спатара оказались без дела, то, разделившись на банды, начали действовать по всей стране, вплоть до ворот Бухареста.

Кутузов восстановил спатарию, поручив руководить ею ловкому и умному греку Понтосуглону. Тот начал с того, что собрал у себя половину разбойников и с их помощью переловил остальных. Грабежи утихли.

Он стремился пресечь злоупотребления русских начальников на местах, среди которых выделялся корыстолюбием командующий войсками, расположенными в Малой Валахии и Сербии, Андрей Павлович Засс. Каменский поручил ему покровительствовать торговле с Виддином и Трансильванией, что было неистощимым источником богатства. Засс должен был брать пошлину в размере двух дукатов с каждого тюка товара, но предпочитал удвоить ее, чтобы класть половину себе в карман. Кутузов сместил было Засса, послав на его место генерал-лейтенанта Войнова. Но этот храбрый солдат был лишен всяких дипломатических дарований, столь нужных в общении с виддинским Молла-пашой. Пришлось ограничиться строгим внушением Андрею Павловичу и возвратить его на прежнее место. И это несмотря на то, что Засс позволил себе невежливо обойтись с приехавшей к отцу в Бухарест Елизаветой Михайловной.

А куда денешься, если главное теперь – польза дела в той коварной, грозящей в любой момент пороховым взрывом обстановке, какая сложилась в придунайских краях!

Ненаглядная Папушенька не осудила отца, понимая его всегда и во всем.

Михаил Илларионович чувствовал близость каких-то важных перемен в ее жизни, но не осмелился ни о чем спросить. Только из Москвы Лизонька известила его в июле 1811 года, что выходит замуж за сорокалетнего Николая Федоровича Хитрово.

Здесь, в действующей армии, Кутузов очень страшился, что брак будет несчастлив, тем более что о Лизином избраннике ходили дурные слухи. Молва, надо сказать, имела под собой основания.

Еще в 1794 году ныне покойная государыня Екатерина II писала московскому обер-полицеймейстеру Архарову: «Дошло до сведения нашего, что гвардии Преображенского полку поручик Николай Хитрово и сестры его девицы Катерина и Наталия, живущие в Москве, владея деревнею... отягощают крестьян своих выше меры, продают на выбор их порознь по душам, отпуском таковых же на волю со взятием с каждой души по триста рублей, и что сверх того в нынешнем году выбрано с деревни и выслано в Москву к сущему разорению семейств их тридцать девок и одна вдова с дочерью, намереваясь и всех годных распродать порознь».

«Впрочем, – рассуждал Кутузов, – могло быть и так, что государыня просто мстила за отца сыну. И таковое случалось, и весьма часто. А ведь отец Хитрово – Федор Александрович, в числе некоторых лиц, состоявших в заговоре против Петра III, крепко разгневал затем матушку Екатерину. При своем восшествии на престол она дала подписку, что будет царствовать лишь до двадцатилетия наследника цесаревича. Когда же вскоре она потребовала подписку свою обратно, некоторые заговорщики, в том числе и Хитрово, возроптали. Ответом была ссылка их в собственные деревни. Указ об освобождении уже не застал Хитрово-отца в живых...»

Не потому ли государыня дала ход делу его сына и намеревалась даже лишить Николая Хитрово и его сестер крепостных, выкупив в казну и деревню и крестьян? Ведь таковых жестокостей на Руси пруд пруди... Но как бы то ни было – история неприятная. Коли Николай Федорович к детям своим бессловесным – отданным ему во власть крепостным так бессердечен, то каково будет он относиться к детям малым, коих удочеряет?

Все это, однако, еще полбеды. Беда же в том, что Кутузову хорошо известна ветреная молодость Хитрово, ловкого и счастливого волокиты. Он был непременным участником, вместе с двумя Пушкиными – Василием Львовичем и Алексеем Михайловичем, вовсе не тайного, а разгульного общества, именуемого «Галера». Между ними Хитрово слыл кем-то вроде донжуана. А ежели не удавалось ему достигнуть где-нибудь цели в своих любовных поисках, он вымещал неудачу, высылая карету свою, которая до часу ночи простаивала неподалеку от жительства непокорившейся красавицы. В свете подмечали это, выводили свои заключения, а с Хитрово было и довольно. Конечно, он умен, любезен, образованно какой же это друг для Лизоньки...

Однако когда Кутузов выразил осторожное сомнение в благополучии этого союза, дочь назвала его тираном, желающим ей несчастья и зла. Сколько он тогда перестрадал и как волновался – одному Богу ведомо! «С каких пор, дорогое дитя, – писал огорченный отец, – считаешь ты меня тираном своих детей? Как ты могла считать меня способным сказать: не делай этого и оставайся несчастной? И что мог бы я возразить против брака с господином Хитровым?»

Надобно было отыскать такие слова, чтобы и успокоить Лизоньку, и осторожно предупредить ее. И конечно, дать понять, что ради ее счастья он готов полюбить нового родственника. «Я долго соображал, кто же мой зять, – сообщает Кутузов Елизавете Михайловне, – и наконец разыскал его в своей памяти: молодой человек, статный, немножко хилый, очень умный и очень порядочный человек, впрочем, насмешник. Я хорошо представляю себе г. Хитрова, и если когда-нибудь вернусь к вам, то отлично уживусь с ним. Если у тебя есть обычай целовать, сделай это от меня. Да, почему он мне не напишет?»

Но истинное отношение Кутузова ко второму браку Елизаветы Михайловны было иным. Грустное бессилие проступает сквозь строки его письма, которое он одновременно отправляет жене: «Что же я могу сказать против Хитрова; ведь уже она не в таком положении, чтобы нам ей выбирать женихов».

Да, в эту пору Елизавете Михайловне 28 лет и у нее две дочери от первого брака – любимая внучка Кутузова Катенька и другая, Дашенька, будущая красавица Долли Фикельмон, пленявшая Пушкина, как Пушкин пленял ее мать...

 

7

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

20 августа 1811 года. Журжа.

«Я, слава Богу, здоров, мой друг. Болезней хотя здесь и есть, но все трехсуточные. Третьего дня так же было занемог и уже здоров, кроме слабости. Не могу довольно благодарить Бога, как здесь, в главном корпусе, люди хорошо держутся...»

Он подписался, как всегда, «Твой Михаил Г. Ку» и вложил в пакет отдельный маленький конверт, изящный и надушенный. В нем была записочка фаворитке императора Марье Антоновне Нарышкиной. Она начиналась фразой: «Если бы Вы были мужчиной, я разлюбил бы женщин...»

Нарышкина восхищала Михаила Илларионовича своей редкостной красотой. Этого одного дара вполне достаточно для человека. Впрочем, Марья Антоновна еще и добра, проста, приветлива, некорыстна. И высоко ценит старого полководца. Теперь, когда начинаются главные события во всей кампании, это особенно важно. Ведь недоброжелатели при дворе будут мешать каждому шагу Кутузова и осуждать любое его решение. Вот отчего так ценно отношение к нему Нарышкиной. Авось ночная птица перепоет дневную.

Михаил Илларионович почасту беспокоился в письмах к жене, дошли ли его послания до очаровательного адресата. 23 июня: «Письмо к Марье Антоновне вели верно отдать, – это ответ на ее...» 3 августа: «Да сделай милость, не затеряйте письма к Марье Антоновне...» 20 августа: «Пожалуйста, чтобы не пропало письмо, которое я писал к Марье Антоновне...» 27 августа: «Скажи, не пропало ли как-нибудь письмо к Марье Антоновне?..»

Прежде чем приступать к активным действиям, надобно укрепить тылы. А они начинаются не в Бухаресте и даже не в Яссах, а далеко, в Зимнем дворце и в Петербурге. И еще – необходимо усыпить бдительность неприятеля мнимой ленью. Пусть все, даже начальник главного корпуса Молдавской армии граф Ланжерон, считают, что Кутузов, толстый одноглазый старик, только ест, пьет и спит. Пусть великий визирь верит, что для русского главнокомандующего нет страшнее беды, чем та, если турки перейдут Дунай. Пусть...

Кажется, Михаилу Илларионовичу добиться своего удалось. Через переводчика Фонтона и Павлушу Бибикова он непрерывно сносился с Ахмедом-пашой письмами, где кроме изъявлений дружбы каждый предлагал свои мудрые советы. Наконец сам великий визирь пригласил доверенного Кутузова на важную беседу.

Михаил Илларионович с Ланжероном ожидали в Журже, где была главная ставка, возвращения Бибикова.

Одна из редкостных черт Павлуши – его необыкновенная память. Сколько раз в малых заботах Михаил Илларионович полагался на нее – никогда не подводила. Теперь пришел черед заботам большим.

– Сначала было несколько незначащих вопросов о политике, – рассказывал Павел Гаврилович. – А потом великий визирь сказал: «Передайте генералу Кутузову, что я уже давно чувствую, насколько сильно люблю его и уважаю...»

«И я питаю слабость к этому пирату, – подумал Михаил Илларионович. – Многажды сопровождал он меня в прогулках по Константинополю. И о чем только тогда не было говорено!..»

– Великий визирь произносил все это с жаром, – говорил Бибиков. – Он казался очень искренним. «Так же, как и я, – рассуждал он, – генерал Кутузов – честный человек. И каждый из нас желает блага для своей родины. Но наши повелители еще молоды. И наше дело руководить их интересами...»

Кутузов с опаской покосился на Ланжерона, который вертел в руках блестящую побрякушку – орден Цинцинната, полученный им в войне Американских Штатов за независимость. «Да, тут надо быть осторожным вдвойне. Обязательно напишет обо всем – и с пристрастием – военному министру, а то и самому государю!»

– «Давно пора покончить с этой разорительной войной, – пересказывал услышанное Бибиков. – Она ведет только к падению обоих государств. А ведь любая потеря Порты и России невыразимо радует нашего общего врага и врага человечества – ужасного Наполеона. Потому что это обещает ему более легкую победу над вами. Придет и до нас очередь бороться с ним. Но начнет он с вас. Разве вы этого не чувствуете? Кутузов это отлично знает. Но в Петербурге у вас есть враг более опасный, чем Латур-Мобур в Константинополе. Это ваш министр иностранных дел Румянцев, который обманывает своего повелителя. Не изменяет ли он России? Ведь трудно поверить, что он всерьез думает, будто французы симпатизируют вам. Я сейчас покажу последнюю депешу от Латур-Мобура. В ней он советует мне не заключать мира и уверяет, что нашей границей вновь станет правый берег Днестра и Крым!»

«Насчет измены графа Николая Петровича мой друг Ахмед-паша, конечно, призагнул, – усмехнулся про себя Михаил Илларионович. – Впрочем, из турецкой дали и этому можно поверить. Румянцев – истинно франкофил. Он боготворит Бонапарта, что в нашем теперешнем положении просто абсурдно!»

Ланжерон, словно прочитав его мысли, встопорщил в улыбке усики. В той многозначительной – не вольтеровской, но версальской – улыбке, какая воспитывалась поколениями у придворных при королях Людовиках и могла заменить длинную тираду.

– Продолжай, мой друг, – самым добродушным тоном произнес Кутузов. – Все это нам с графом интересно паки и паки...

– За этой депешей, дядюшка, – рассказывал, блестя умными ореховыми глазами, Бибиков (совсем как у покойного Александра Ильича), – великий визирь обратился к Мехмеду Галиб-эфенди. Тот, верно, был поражен такой нескромностью Ахмед-паши и с хитрой гримасой отвечал, что уже отослал ее в Константинополь. «Очень сожалею, что депеши нет при мне, – добавил тогда великий визирь. – А то бы я вам доказал, что все сказанное мной – истинная правда. Теперь же передайте Кутузову, что я перейду Дунай, опустошу всю Валахию, хотя мне и очень жаль ее несчастных жителей. Я не буду останавливаться у крепостей. Но длинными переходами и благодаря недостатку продовольствия у вашей армии доведу ее до утомления и погублю вовсе. Не правда ли, лучше заключить мир? Удовлетворитесь малым. И тогда мы сможем стать союзниками. Уверяю вас. Это единственное средство спастись нам обоим. Передайте все это Кутузову, моему другу. И не забудьте также сказать ему, что от нас теперь зависит счастье и безопасность двух государств».

Бибиков замолчал. Михаил Илларионович в непритворном и редко посещавшем его изумлении оборотился к Ланжерону:

– Послушайте, граф! Где, черт возьми, этот лазский пират, не умеющий ни читать, ни писать, научился всему этому?

– Тем более, генерал, нам следовало бы согласиться на его условия. Бессарабия и часть Молдавии для нас необходимы и вполне могут нас удовлетворить.

Сказав это, Ланжерон добавил, что граница по Дунаю, которую Румянцев ставил непременным условием мира, в нынешних обстоятельствах представляется положительно химерой.

Кутузов медлил с ответом. Он прекрасно понимал, что за Румянцевым с его непомерными требованиями стоит сам Александр. С другой стороны, разве можно верить хоть одному слову старого друга Ахмед-паши? Дело даже не в территориальных приобретениях. Уступи сейчас Порте Валахию и Южную Молдавию – она тотчас потребует большего. Бонапарт – вот ее главная козырная карта! Нет, надобно не принимать предложения турок о мире, а поскорее вынудить их к нему.

В то же время нельзя сейчас и откровенничать. Ланжерон не преминет воспользоваться этим. Через своего приятеля герцога Ришелье сообщит императору о старческом и опасном упрямстве главнокомандующего Молдавской армией. Оскорблен, что сам не заступил место Каменского! И старается теперь использовать каждый шанс. Как самолюбив и завистлив! Отказался от золотой шпаги, которой его наградил государь за Рущукское сражение. И направил императору прошение о производстве в генералы от инфантерии...

Наконец, и намерение Ахмеда перейти Дунай – не пустая угроза...

Михаил Илларионович ласково потрепал по плечу племянника и произнес по-французски, со вкусом выговаривая каждое слово:

– Я донесу обо всем государю. Но сам не имею еще своего мнения на сей счет. Пусть его величество решит, как нам поступать...

После ухода Ланжерона Кутузов, призакрыв здоровый глаз, принялся, уже по-русски, рассуждать вслух:

– Теперь надобно ждать великого визиря в гости. Журжа – вот пункт сближения наших войск. Бессарабии ничто не угрожает: ведь в Силистрии ни одного турецкого солдата. Следовательно, наш левый фланг в безопасности. Генералу Денисову я прикажу идти к Слободзее. И надо немедля испросить разрешения у государя, чтобы передвинуть сюда от Днестра 9-ю дивизию Ермолова и 15-ю Маркова. А также направить к нам казачий полк отважного Сысоева. Укрепимся. Я хочу подготовить моему другу Ахмеду достойный прием...

 

8

И в армии, и при дворе, и в валахском диване были убеждены, что Кутузов, проникнув с Молдавской армией почти до самых Балкан, а затем вдруг покинув правый берег Дуная, отодвинул тем самым мир с Оттоманской Портой до неопределенного будущего. Но Михаил Илларионович полагал иначе.

23 июня он получил известие, что Измаил-бей Сересский с войском в 15 – 20 тысяч вышел из Софии и двинулся к Виддину. Кутузов, не медля ни часа, направил генерал-лейтенанта Эссена с 8 батальонами, 10 эскадронами и полком казаков к месту возможной переправы – реке Ольте, а весь главный корпус Ланжерона расположил в одном переходе от Журжи. Из этого центрального пункта он мог оборотиться к любой точке на Среднем Дунае, где только возникнет опасность.

Пока Засс успешно отражал попытки Измаил-бея переправиться у Виддина, главный корпус находился в вынужденном бездействии.

Михаил Илларионович не мог припомнить столь жаркого лета в Молдавии. Но энергичными мерами он добился того, что в армии почти не было больных. Хорошая пища для солдат, надзор над тем, чтобы они не ели сырых фруктов, а главное, приказ не утомлять их строевыми занятиями явили свои плоды. Благодаря этим заботам войска провели в Валахии счастливое лето и еще более полюбили своего главнокомандующего.

Сам Кутузов не покидал главной квартиры, отряжая неутомимого Павлушу Бибикова для сбора новостей в Бухарест. Вот и теперь адъютант вернулся с целым ворохом сведений. Как названому крестному отцу, он сообщил Михаилу Илларионовичу, что жена полковника Мантейфеля еще не разрешилась от бремени. Другие известия относились к разряду важных. Во всех гостиных Бухареста открыто говорили о том, что турки вот-вот перейдут через Дунай. Мирзоян Манук-бей уточнял, что армия визиря усилилась до 70 тысяч, что Ахмед-паша направил вниз и вверх по течению Дуная отряды, которые реквизировали все суда, что он решил избрать местом переправы окрестности Рущука, где разбил лагерь...

Михаил Илларионович приказал генерал-майору Войска Донского Грекову 8-му организовать ночные рейды для захвата пленных. С этого дня было произведено несколько дерзких поисков. Поздно за полночь десяток казаков во главе с урядником Уваловым со своими лошадьми погружались на три лодки, переплывали Дунай и подкрадывались к лагерю Ахмед-паши. Они снимали часовых и без потерь возвращались на свой берег. Не раз в лагере подымалась суматоха и начиналась беспорядочная пальба, которая гремела и тогда, когда Кутузов уже допрашивал пленных. Те подтверждали все, о чем сообщал Мирзоян. Михаил Илларионович произвел Увалова в офицеры и представил его к ордену Святой Анны.

«Казаки – глаза и уши армии», – повторял он...

Несколько раз, несмотря на страшную жару, Михаил Илларионович сам выезжал из Журжи с Бибиковым и Паисием Кайсаровым и разглядывал в зрительную трубу правый берег Дуная, рассуждая о намерениях Ахмеда-паши.

Занятый русскими левый берег был низок, а правый – высок и крут, особенно к западу, вправо от башен и минаретов Рущука. Дунай, делая изгиб, здесь становился уже, правый берег был покрыт густым кустарником, а посередине реки находился островок.

– Вот лучшее место для переправы, – сказал своим приближенным главнокомандующий. – Надобно тут удвоить казачьи посты...

На левой, нашей стороне расстилалась болотистая, часто затопляемая поляна, окаймленная леском и мелким кустарником. Чуть далее, в сторону Журжи, в версте от Дуная, подымалась возвышенность, на которой виднелись руины сожженной Прозоровским Слободзеи и стены взорванного дома Мустафы Байрактара.

Здесь и суждено было произойти основным событиям всей долгой кампании.

 

9

Ночами над русскими позициями стояла странная хвостатая звезда. С каждым разом она разгоралась все ярче и ярче, пока не стала походить на огненную метлу.

– Эхма, видно, пометет беда землю русскую! – переговаривались старослужащие.

Она глядела прямо в оконце хатки, занимаемой Кутузовым, и он приказал занавесить окно трофейным турецким знаменем.

Михаил Илларионович заснул, как всегда в военное время, не раздеваясь. Через час его разбудил Бибиков:

– Михайла Ларионович! Казак от полковника Васильчикова! Турки на нашем берегу!..

Пока главнокомандующий собирался, чтобы выехать к месту боя, прибыл другой посыльный, сообщивший, что дело кончено.

Под покровом ночи три сотни кирджали – разбойников, которых великий визирь привлек в армию, переправились в двух верстах от нашего редута у реки Лом. Казаки, находившиеся на аванпостах, помчались к месту высадки. Туда же поспешил Васильчиков, захватив с собой резерв, а за ним немедля двинулся со Староингерманландским полком дежурный генерал Сабанеев. Но батальон Архангелогородского полка уже сбросил турок в Дунай.

Наступило 28 августа – первый день длительного сражения, которое можно было бы назвать скорее битвой умов, чем соперничеством в военной силе.

Высадка горстки разбойников оказалась искусным отвлекающим маневром. В это же самое время, пользуясь темнотой безлунной ночи – лишь горело недремлющее око кометы – и понижением уровня воды в Дунае от стоящей немилосердной жары, великий визирь произвел в двух верстах выше по течению действительную переправу. Кутузов лишил его возможности использовать суда виддинской флотилии, и турки переплыли реку на паромах и плотах. Это были пять тысяч янычар. Уверенные, что их обрекают на верную гибель, они пытались противиться приказу. Но Ахмед-паша страшными угрозами и даже побоями загнал янычар на русский берег. Они нашли на равнине старый, полуразвалившийся редут, построенный еще в 1810 году генералом Зассом во время блокады Журжи, и принялись поспешно укреплять и восстанавливать его. На правом, высоком берегу Дуная турки уже воздвигли сильные батареи.

Кутузов повелел генерал-майору Булатову с пятью батальонами опрокинуть десант.

Михаил Леонтьевич Булатов, храбрый и предприимчивый командир, решил штурмовать редут тремя колоннами. По его приказу батальоны Староингерманландского, Старооскольского и егерского полков построились в каре и пошли в атаку, таща за собой, меж кустарников, пушки. Шеф старооскольцев генерал-майор Шкапский, увлекая солдат, добрался до левого фланга турок по гребню ретраншементов, местами занял неприятельские окопы и вогнал часть янычар в Дунай. Зато неудача ожидала староингерманландцев. Их командир подполковник Жабокрицкий пал в рукопашной схватке от османской сабли, а полк в беспорядке отошел. Преследуя русских, турки толпами выскочили из своих укреплений и зашли во фланг другим колоннам.

Батальоны Шкапского, пробираясь по гребню редута, продолжали наступать. Видя это, Булатов приказал подошедшим егерям поддержать их. Однако атака захлебнулась: 25 орудий большого калибра непрерывно били с правого берега Дуная, нанося русским большой урон. Янычары дрались с отчаянием обреченных. Великий визирь подкрепил их новым десантом, а затем приказал отослать все лодки на правую сторону реки.

Булатов атаковал настойчиво, но после трех неудачных приступов вынужден был отвести войска на пистолетный выстрел. Он оставил егерей в лесу, в полусотне шагов от редута, расположил по берегу Дуная батареи, остальные войска поставил фронтом и открыл губительный огонь. Мощный взрыв вскоре потряс турецкое укрепление – в воздух взлетели два зарядных ящика, разметав десятки людей. Глава янычар Эдин-паша, опасно раненный, решился бежать и на единственной оставшейся лодке переплыл Дунай. Янычары пробовали вернуться на правую сторону, используя связки хвороста – фашины, но русская артиллерия не подпускала их к реке. Они не могли даже набрать воды.

В этот день турки потеряли три тысячи человек; у русских выбыло не более тысячи, но урон этот для армии был чувствительным по причине ее малочисленности.

Явившийся на место боя с пятью казачьими полками Сысоев послал янычарам предложение о сдаче. Те отвечали, что явились сюда вовсе не для того, чтобы сложить оружие, а чтобы побить русских. Это было бы похоже на пустую браваду, если бы к ним не прибывали все новые и новые подкрепления. Кутузову стало ясно, что великий визирь решил прочно утвердиться на левом берегу Дуная и дать ему бой. Он приказал спешить к Журже не только корпусу Эссена, но и батальонам 9-й дивизии Сергея Ермолова, которая все еще не была ему подчинена.

Рассчитывая собрать до десяти тысяч человек против двадцати тысяч переправившихся турок, Михаил Илларионович намеревался разбить визиря, если бы тот атаковал его «на равнинах». Он расположил свои силы на расстоянии дальнего пушечного выстрела от редута, на пустынном, высохшем болоте. Солдаты окапывались, возводили ретраншементы, ставили батареи.

Между тем в течение нескольких дней турецкое войско на левом берегу выросло до 40 тысяч. Великий визирь перевез через Дунай кавалерию, артиллерию, приказал построить цепь редутов. Наконец, он сам оставил главный лагерь у Рущука, чтобы лично руководить сражением.

Бухарест охватила паника. Многие бояре, прихватив свое добро, как это они делали не раз, бросились в Трансильванию. Остальные готовились последовать их примеру. Французский консул Ду усердно разжигал антирусские настроения в валашских верхах.

Теперь перевес турок измерялся не вдвое, а вчетверо большими силами. Михаил Илларионович решился поэтому на свой страх и риск придвинуть 15-ю дивизию Евгения Ивановича Маркова. Не было времени ожидать высочайшего соизволения из Петербурга, которое могло бы прийти слишком поздно.

И Ахмед-паша, и Кутузов выжидали, словно предлагая друг другу за шахматной доской сделать первый ход.

 

10

На огромном фронте в тысячу верст стояли две неравные армии.

70-тысячное войско великого визиря занимало оба берега Дуная – у Рущука и Слободзеи. А выше по течению, у Виддина, 20-тысячный корпус Измаил-бея грозил зайти русским в тыл. Было от чего призадуматься. Кутузов, учредивший свою главную квартиру в восьми верстах от своего лагеря, напряженно размышлял, изыскивая пути к победе.

В то время как армия Ахмед-бея неподвижно стояла на месте переправы, лишь укрепляя свои позиции, опасность усилилась на правом крыле. В начале сентября Измаил-бей перешел Дунай и заставил генерала Засса очистить город Калафат. Теперь турки могли ворваться в Малую Валахию. Одновременно Мирзоян доносил из Бухареста, что неприятель готовит еще одну переправу, на сей раз на левом фланге – восточнее Рущука, у Туртукая. Беда грозила со всех сторон.

Засс просил Михаила Илларионовича срочно о помощи. Кутузов сам располагал более чем скромными ресурсами, но подкрепил его 6-ю батальонами и 5-ю эскадронами, приказав отбросить Измаил-бея назад к Виддину. Мысли его были неотвязно прикованы к возможным действиям великого визиря Решида Ахмед-паши.

Русская армия полукольцом, с двух сторон примыкавшим к Дунаю, охватила неприятеля. Редуты правого фланга прикрывал отряд генерал-майора Булатова. В центре, к западу от Слободзеи, находился корпус Эссена, за которым, в качестве резерва, располагалась дивизия Маркова. Слева, против Рущука, стоял отряд Гартинга.

Войска визиря непрерывно получали подкрепления, но Кутузов не считал себя «против него слабым». Он стремился блокадой изнурить турецкую армию, о чем сообщал военному министру Барклаю-де-Толли: «Необходимо нужно было запереть неприятеля таким образом, чтобы: 1) стеснить ему способы прокормления конницы и 2) чтобы толпы их не могли никак объехать наш правый фланг и наделать каких-нибудь шалостей позади нас; тогда бы должно отделять отряды и гоняться за неприятелем».

Каждодневно Михаил Илларионович получал подтверждения правильности избранной им тактики.

Стычки с турками, по пылкости их темперамента, начинались с пустяков. Достаточно было двум или трем казакам пальнуть из пистолета, как османы выскакивали из укрепления и кидались в драку. А с обострившимся недостатком фуража и падежом лошадей турки уже сами стали лезть на рожон.

Третьего сентября кавалеристы Булатова у деревни Мельк, в четырех верстах от нашего правого фланга, складывали сено в большие стога и отвозили к себе. Этого было достаточно, чтобы раздразнить осажденных. Из лагеря высыпали большие толпы. Михаил Леонтьевич Булатов с тремя каре встретил их и разметал в трехчасовом упорном бою.

Голод не тетка, и туркам приходилось теперь только в сумерках выводить своих истощавших лошадей на луга, лежащие между двумя лагерями. Вечером 5 сентября они начали перестрелку с казаками, не подпуская их к своим жадно жующим лошадям. Тогда Ланжерон и Эссен, взяв три каре, стали медленно теснить турецкую конницу. Озлобленный лишениями, неприятель оборонялся в чистом поле упорно и просмотрел фланговую атаку храброго Сысоева. Три казачьих полка, лавой вылетевших из-за леска, в один миг опрокинули турок. Они взяли много пленных, захватили три знамени и порубили до пятисот человек. Среди погибших был племянник великого визиря Генч-ага, начальствовавший в Никополе, а теперь приехавший повидаться с дядей.

Михаил Илларионович одобрял эти стычки, в которых русские всегда брали верх, но в согласии со своим замыслом не допускал, чтобы они могли перерасти в генеральное сражение.

В ночь на 10 сентября турки в полной тишине выстроили сильный редут перед центром своего лагеря, очень близко от первой линии русских войск. Утром новое укрепление было обнаружено. Так как за одну ночь его не удалось завершить до конца, граф Ланжерон решил захватить редут. Кутузов с возвышенности внимательно следил за ходом схватки.

Едва первая линия под прикрытием 22-пушечной батареи двинулась вперед, как турки толпами бросились из своего лагеря на наш правый фланг. Одновременно восемь орудий, которые им удалось протащить в новый редут, а также все батареи с правого берега Дуная обрушили на русских картечь и ядра. Эссен и Булатов не успели прийти на помощь. Лишь две удачные казачьи атаки позволили отряду в полном порядке отойти назад.

Тем временем из турецкого лагеря в редут прибыли новые силы; сам великий визирь появился там, чтобы подать пример мужества под огнем.

Михаил Илларионович приказал Ланжерону повторить атаку. Артиллерийская дуэль ужесточилась до предела. В воздухе сгустился почти непроницаемый дым, и ядра, точно гигантские градины, так и сыпались на атакующих. В турецком укреплении тоже было жарко: от плотного огня осажденные гибли толпами, и уже получил ранение в правую руку великий визирь Решид Ахмед-паша.

Ланжерон торжествовал. Он полагал, что настало время для решающего удара. Одновременно с атакой пехоты, по его замыслу, конница должна была галопом обойти редут и напасть на турок с тыла. Граф уже отдавал распоряжение ливонским драгунам, когда получил повеление Кутузова отходить к своим укреплениям. Ланжерон недоумевал, бранил главнокомандующего, жаловался генералам.

У Михаила Илларионовича уже созрел свой смелый план, о котором могла знать разве что его подушка. Даже в письме к военному министру он сперва лишь в туманных намеках обрисовал свои намерения, которые «возымел против визиря не атакою во фрунт под пушками его батарей, на другом берегу находящимися, но иным образом». В тот же день, 20 сентября 1811 года, вдогонку этому письму Кутузов послал другое, где все-таки решился изложить подробности рискованной операции. В случае ее удачи войска Ахмед-паши обрекались на неизбежную гибель или капитуляцию...

 

11

М. И. Кутузов – Е. М. Хитрово.

«2 октября. Журжа. Сегодня мы одержали блистательную победу над турками. Генерал Марков был послан по ту сторону реки с семитысячным корпусом. Он напал на турецкий лагерь врасплох и овладел им со всеми пушками и багажом. Множество людей взято в плен, множество побито, а добыча огромная. Великий визирь стоит по сю сторону, отрезанный от всякого сообщения с противоположным берегом. Не ведаю, на что он решится, но ему не выбраться из настоящего положения. Он просил перемирия, но получил отказ».

Оглядываясь по прошествии этих нескольких горячих недель на все события, Михаил Илларионович не без тайной гордости находил весьма основательными предпринятые им меры.

Прежде всего он укрепил свой левый фланг, расположив против Туртукая, где, по слухам, турки собирались сделать еще одну переправу, несколько батальонов из 15-й дивизии. Затем он лишил возможности Ахмед-пашу переправить корпус Измаил-бея у Лом-Паланки, чтобы отрезать Засса от главных сил. Для этого подполковник Андрей Энгельгардт по его приказу в начале сентября занял остров на Дунае и уничтожил у Лом-Паланки стоявшую там турецкую флотилию. Теперь хозяином на реке сделались русские суда.

Лазутчики сообщали, что великий визирь перевел на левый берег все свои войска. На правом, под защитой отряда албанцев, оставались лишь купцы, прислуга, паши, члены дивана – влиятельные османские чиновники и дипломаты со свитой, а также палатки и богатые экипажи Ахмед-паши. От дезертиров Михаил Илларионович знал, что в турецком лагере лошади истощены и ощущается недостаток продовольствия. Пленные янычары громко бранили Ахмед-пашу, говоря, что он решил всех их погубить и вступил в тайный сговор с русскими. У турок начались побеги. Теперь приходилось спешить вдвойне, потому что великий визирь, не дождавшись Измаил-бея, мог отвести армию на правый берег и уйти зимовать на Балканы. А тогда – пиши пропало!..

Для дерзкого рейда Кутузов выбрал Евгения Ивановича Маркова, брата известного дипломата. Сорокадвухлетний генерал-лейтенант своим круглым лицом с опущенными углами рта и зелеными кошачьими глазами походил на старшего брата – Аркадия Ивановича. Он был одарен природным умом, находчивостью и обладал искусством держать войска в строгом порядке. Азартный игрок, Марков и в боях порой увлекался, сам рвался вперед и в последних кампаниях был несколько раз ранен.

Накануне выступления к Кутузову явился Бибиков и принялся умолять его:

– Михайла Ларионович! Дозвольте мне отправиться с Евгением Ивановичем за Дунай!

– Павлуша! Уж больно ты горяч! – увещевал племянника главнокомандующий, втайне одобряя его шаг. – Вспомни прошлую войну. Ведь все норовил потыкаться на шпагах. И не с турком. А со своим братом – офицером.

– Обещаю, что буду осторожен. Но оставаться при штабе не могу, – настаивал любимый адъютант.

– Ну что ж, молодости надо закаляться в огне, – в конце концов согласился Михаил Илларионович. – Отпускаю тебя, дружок, но, право, с тяжелым сердцем...

Марков, прихватив Бибикова, отправился разведать берег Дуная и в двадцати верстах выше русского лагеря нашел сухое место, весьма удобное для высадки. При тщательном осмотре он не заметил ни одного турецкого пикета. Ахмед-паша был усыплен мнимой бездеятельностью Кутузова.

Чтобы окончательно сбить его с толку, Михаил Илларионович приказал генерал-майору Турчанинову, находившемуся с небольшой командой выше по течению Дуная, против Никополя, произвести отвлекающий набег.

14 сентября русские переправились на правый берег, разбили турецкий отряд в четыреста человек и захватили крупные склады. Часть запасов Турчанинов взял себе, другую раздал голодающим болгарам, а остальное сжег.

Теперь можно было приступать к главной операции.

Ночь на 29 сентября была безлунная – одна хвостатая звезда изливала на землю свой рассеянный, странный свет, когда Марков выехал из лагеря. Еще до рассвета он прибыл в деревню Петрошаны, где мог спокойно расположить отряд, не опасаясь быть замеченным. Михаил Илларионович подчинил ему 14 батальонов, 15 эскадронов, 2 полка казаков и 20 двенадцатифунтовых пушек. После полуночи 30 числа он должен был перейти через Дунай и с рассветом 1 октября быть уже в турецком лагере. Но запаздывала флотилия. Весь день и утро прошли в тревожном ожидании. Наконец прибыла только половина перевозочных средств.

Тогда Марков рискнул начать переправу днем, на маленьких лодках. Казаки форсировали реку вплавь и уже напали на турецкий обоз и фуражиров, когда главные силы еще медленно перебирались на другую сторону. Утлые суденышки сталкивались, переворачивались и тонули. Марков отослал обратно Ливонский драгунский полк, а 8 эскадронов гусар и 10 пушек оставил на левом берегу. И так уже переход длился целый день...

С холма, возвышающегося на огромной равнине, по которой протекает Дунай и на которой были расположены оба лагеря – русский и турецкий, Кутузов с мучительным беспокойством разглядывал противоположный берег. Раздвинув зрительную трубу, он в подробностях видел покинутый великим визирем стан, верхушки шатров, медлительных верблюдов и лошадей, спокойно жующих еще зеленую траву, мерно вышагивающих часовых-албанцев в красных фесках. Уже наступило утро 2 октября, а Марков все еще не появлялся.

Рядом с главнокомандующим, покойно устроившимся на складном стуле, стоял Ланжерон, тоже с подзорной трубой, и не без злорадства думал о том, что Евгений Иванович, видимо, провалил операцию и что, выбрав его, Кутузов совершил роковую ошибку. «Если бы дело было поручено мне, – мечтал он, – то к полученному мною недавно званию полного генерала я, безусловно, прибавил бы еще и Георгия второго класса...»

– Граф! Кажется, правее лагеря завязалась схватка! – прервал Михаил Илларионович его сладкие думы.

Действительно, за грядой холмов сухими перекатами затрещали ружейные выстрелы и зазвучало далекое «ура». Предупрежденный постами, что на правом берегу маячат казачьи разъезды, Ахмед-паша выслал конный отряд в пятьсот сабель. Он никак не ожидал появления там крупных русских сил.

«Этому ленивому и толстому одноглазому старику чертовски везет! – в который уже раз с досадой сказал себе Ланжерон. – Он в высшей степени обладает тем качеством, которое кардинал Мазарини требовал от своих подчиненных: ему сопутствует счастье».

– Поздравляю, генерал, – наконец переломил он свои эмоции. – Теперь на вас посыплется дождь наград...

– И это тоже неплохо, я, грешен, люблю награды, – миролюбиво согласился с ним Кутузов, поводя зрительной трубой. – Глядите же! Глядите!

Опрокинув слабый отряд турок, русские с трех сторон подходили к лагерю. Тревожное ржание лошадей, рев верблюдов, визг женщин, крики захваченных врасплох турок, беспорядочные выстрелы – все это слилось в одну победную мелодию. Из лагеря, теряя туфли, прытко бежали в сторону Рущука потерявшие вдруг всю свою важность паши, раскормленные чиновники и прислуга, муфтии в белоснежных чалмах, евнухи, арапы, жены великого визиря. И уже замелькали синие и красные доломаны гусар, гнавших и рубивших конных турок до самых ворот крепости. А за ними неостановимо двигались каре пехоты в киверах с высокими султанами и в темно-зеленых мундирах, выставив перед собой щетину штыков.

Лишь немногие сумели спастись бегством. Министр иностранных дел Мехмед Галиб-эфенди и первый драгоман Порты князь Димитрий Мурузи, едва завидев разъезд казаков, вскочили на лошадей и во всю конскую прыть помчались прочь, к селению Кадикиой...

Солдаты на левом берегу Дуная, тысячами высыпавшие из редутов, громогласным, все покрывающим «ура» приветствовали славный подвиг своих товарищей.

Добыча превосходила всякое воображение.

Русские взяли восемь пушек и три мортиры большого калибра, специально перевезенные из Рущука, чтобы бомбардировать наш лагерь, 22 знамени, печать великого визиря и булаву янычарского аги. Было найдено множество съестных припасов, несколько магазинов пороха, огромное количество патронов, снарядов, пятьдесят кладовых с платьем, тысячи ружей, пистолетов, пик и разные драгоценные вещи, экипажи и палатки Ахмед-паши и старших офицеров его армии, министров и членов дивана, ящики с золотом и серебряными значками, которые визирь раздавал отличившимся в боях. Солдаты забрали верблюдов, лошадей и даже розовую воду, которой умащивали себя османы. Все лодки, находившиеся на правом берегу, были также захвачены, и турки, окопавшиеся у Слободзеи, оказались окончательно окружены и блокированы.

Наступил туманный дождливый вечер. Сплошные облака наконец закрыли комету. С правого берега Дуная непрерывно перевозили богатые трофеи. Казачий полковник Василий Иловайский поднес Кутузову огромную палатку великого визиря, вышитую шелками и золотом. А где же был сам Ахмед-паша? На другой день, под завесой темноты и дождя, он в смятении бросился в маленькую лодку и с помощью двух храбрецов бежал в Рущук, кинув свои войска и передав начальство двадцатишестилетнему паше Чапан-оглу.

Праздничное настроение царило в русском стане. Михаил Илларионович ради такой знатной виктории взобрался на смирную лошадь и в сопровождении генералов и адъютантов медленно объезжал лагерь. Солдаты, которым выдали двойную винную порцию, по русскому обычаю обмывали победу. Непонятный аромат, душный и приторный, исходивший из котлов, заставил Кутузова слезть с коня и подойти к одному из биваков.

– Что едите, братцы? – спросил главнокомандующий у вскочивших при его появлении молодцов-егерей.

– Так что пшенную кашу, ваше высокопревосходительство! – гаркнул один из них.

– А запах от нее отчего такой духовитый?

– Мы ее на турецком взваре готовим! До чего скусна! – последовал ответ.

Это была розовая вода, захваченная у великого визиря.

...В этом деле русские недосчитались пятидесяти человек. Среди них был Павел Бибиков, в горячке заскакавший в середину турецкой конницы и раненным взятый в плен.

 

12

Ни один великий визирь еще не оказывался в таком переплете, как Решид Ахмед-паша. Он потерял армию, потерял все запасы, потерял обоз, потерял даже государственную печать и чувствовал, что теперь может потерять и свою голову.

Весть о взятии турецкого лагеря быстро разлетелась по всей стране и вызвала поголовную панику. Жители-мусульмане тысячами бежали из деревень, Шумла осталась без защиты. На другой же день после смелого рейда Маркова неприятельская армия на левом берегу очутилась без фуража, без провианта и без дров. Ахмед-паша заверял Чапан-оглу, что соберет войска и отбросит русских. Но Марков, не медля ни дня, приказал построить пять редутов, из которых один был настоящей крепостью. Захваченные в лагере дальнобойные пушки поворотили жерлами на турецкие укрепления у Слободзеи.

Уже через трое суток осажденные вынуждены были есть своих околевших от голода лошадей.

Следствием была ужасная дизентерия, которая ежедневно косила по полсотни человек. В лагере не было ни докторов, ни медикаментов. Тела умерших едва забрасывались землей, и от могил подымался гибельный смрад, смешивающийся с запахом гниющих лошадиных трупов. Даже казаки не приближались к турецким ретраншементам, опасаясь чумы.

С правого берега безостановочно гремело 40 мортир и пушек, выставленных генерал-лейтенантом Марковым. Им вторили батареи, расположенные вокруг турецких позиций, а также орудия флотилии, которая встала поперек Дуная.

Несчастные турки искали спасения в редутах, но их забрасывали гранатами, принуждая снова бежать в лагерь. Наконец они вырыли себе ямы, где сидели, словно кроты, день и ночь. Уже были сбиты все пушки с их валов, и не осталось ни одного заряда. Турки съели почти всех уцелевших лошадей и принялись питаться травяными кореньями.

Каждый новый день уносил сотни их жизней.

Теперь уже великий визирь сам искал переговоров, надеясь обманом выторговать почетный для себя мир и тем спасти себя.

Еще к вечеру 2 октября, когда Ахмед-паша сидел запертый на левом берегу Дуная, паши, бежавшие из лагеря в Рущук, собрались на военный совет и прислали к Маркову парламентера. Они просили отправить его к визирю, чтобы объявить свое решение начать переговоры с русскими. Евгений Иванович доставил этого парламентера к Кутузову, который, в свой черед, приказал ему вернуться обратно в Рущук и объявил, что никого из крепости к визирю не пропустит. Вслед за тем явился посыльный от самого Ахмед-паши.

«Я на Вас напал врасплох, – писал великий визирь. – 28 августа Вы сделали со мной то же самое. Теперь, перейдя Дунай, мне ничего не остается, как предложить мир. Заключим же его. Будьте великодушным и не злоупотребляйте Вашими успехами».

Ахмед-паша, в своем отчаянном положении, не нашел ничего лучшего, как просить об отводе русских сил за Дунай!

Михаил Илларионович на это ласково отвечал: «Прославленный и благороднейший друг!.. Мне чрезвычайно досадно, что я не в состоянии согласиться на Ваше перемирие... как я могу начать переговоры о приостановке военных действий, когда я положительно не знаю, на каких условиях Оттоманская Порта предлагает мир». Главнокомандующий, конечно, знал, что по турецким законам визирь, окруженный неприятелем, не имеет даже права вести переговоры.

Надо было не давать опомниться ошеломленному противнику. Средний Дунай наполнился военным громом. По приказу Кутузова русские отряды ниже и выше Рущука переправлялись на правый берег.

10 сентября полковник Греков со своим казачьим полком и шестью ротами пехоты занял Туртукай и новые укрепления, построенные турками. Паша успел спастись бегством, но его сын очутился в плену.

На следующий день генерал-майор Гампер во главе полуторатысячного отряда с боем вошел в Силистрию, гарнизон которой превосходил его силы более чем вдвое. Он взял до тысячи пленных и двенадцать орудий, из которых восемь, совершенно новых, были присланы великим визирем начальнику крепости Иылык-оглу для наступления против русских. Сам комендант Силистрии пустился в бега. В его покоях было найдено письмо Ахмед-паши: «Эти неверные собаки, по гневу Божию занявшие наш лагерь, окружили армию правоверных...»

Укрепления Силистрия и Туртукая были снесены.

Визирь мог еще уповать на помощь со стороны Виддина. Желая пресечь ее, Кутузов приказал Зассу повторять против корпуса Измаил-бея, стоявшего на левой стороне Дуная, тот же самый маневр, какой был произведен им самим против армии Ахмед-паши. Генерал-майор граф Воронцов с тремя батальонами и тремя эскадронами перешел реку, соединился с сербским отрядом Миленко Петровича и отразил все атаки турецкой конницы, вымчавшейся из Виддина. Теперь и Измаил-бею грозила опасность оказаться в окружении. Через парламентера он изъявил готовность уйти за Дунай, если русские отступят от Виддина.

Михаил Илларионович этим не ограничился. Русский главнокомандующий прекрасно понимал, что и на правой, турецкой, стороне Дуная Измаил-бей по-прежнему опасен. Он двинется на Рущук, чтобы деблокировать осажденный у Слободзеи лагерь. 6 ноября генерал-майор Репнинский по приказу Кутузова форсировал Дунай у Лом-Паланки и разгромил авангард Измаил-бея, а 12 ноября граф Воронцов овладел турецкими запасами продовольствия. Уже на другой день Измаил-бей начал поспешно отступать к Софии. Последняя надежда на помощь у турок, окруженных близ Силистрии, была потеряна.

Положение их сделалось невыносимым.

Ежедневно умирало уже больше трехсот человек. Сначала тела бросали в Дунай, но потом вообще перестали обращать на них внимание и просто оставляли на том месте, где турок настигала смерть. Тысячи несчастных выползали из лагеря и кидались на колени перед казаками, выпрашивая у них кусок хлеба, и предлагали взамен все, что имели, даже свое драгоценное оружие. Более полутора тысяч бежало к русским. Но это были уже не люди, а какие-то тени, изнемогшие от нужды и бедствий. Когда начинал дуть южный ветер, то весь русский лагерь наполнялся отвратительным смрадом. Несколько раз Михаил Илларионович предлагал Чапан-оглу сдаться, но тот никак не хотел согласиться на это без приказа визиря.

Время шло.

Кутузов силой стремился вырвать у Порты столь желанный для России мирный договор. Наполеон уже не скрывал своих воинственных намерений. Новая кампания на западных границах России угрожала отрезать Молдавскую армию, которая, оказавшись меж двух огней, вынуждена была бы отступить за Днестр, а может быть, и дальше. Учитывая все это, Михаил Илларионович начал переговоры с Ахмед-пашой.

Сначала визирь осмелился предложить границей Днестр, но ему ответили так, что больше он уже не рисковал повторять это. Чуть позже он заявил, что готов признать за Россией часть Бессарабии и далее земли по левому берегу реки Прут, а затем – и всю Бессарабию. Кутузов полагал, что, таким образом уступая, Ахмед-паша дойдет наконец до реки Серет, к чему уже склонялись и в Петербурге. Но вскоре Михаил Илларионович понял, что такую границу можно получить только после новых подвигов, ожидать которых было поздно.

Переписка двух главнокомандующих продолжалась.

Ахмед-паша сообщал, что очутившийся в плену племянник Кутузова окружен вниманием и заботой и что ему даже лучше у «отца», то есть у визиря, чем у дяди. Он рассказывал далее в письме, что из присланных ему десяти лимонов пять отдал Павлуше. Великий визирь просил также вернуть государственную печать, без которой, как он утверждал с восточной хитростью, любой заключенный им договор не обретет силы. А затем Ахмед-паша, без размены, прислал неожиданно и самого Павлушу Бибикова, которого Михаил Илларионович, основательно пожурив, отпустил к родным для излечения раны...

Наконец было назначено перемирие.

По заключенному с визирем договору русские доставляли ежедневно осажденным у Слободзеи десять тысяч полуторафунтовых хлебов, соль и триста фунтов говядины – вполне достаточно провизии, чтобы эти несчастные не умерли с голоду. Однако всеми благами пользовались начальники с их свитой и янычары, которые втридорога перепродавали провизию солдатам. Разумеется, только тем, у кого еще имелись деньги.

В Журже начал заседать конгресс, мало-помалу превратившийся в бесконечные словопрения. Русские интересы защищали тайный советник Андрей Яковлевич Италинский, дежурный генерал Молдавской армии Иван Васильевич Сабанеев и действительный статский советник Иосиф Петрович Фонтон. Порту представляли кахья-бей – заместитель великого визиря, а позднее и сам великий визирь Мехмед Саид Галиб-эфенди, ардони-кадий – главный судья турецкой армии Ибрагим Муфти-заде Селим-эфенди и секретарь янычарского корпуса Абдул Хамид-эфенди. Кроме того, в конгрессе участвовал хитрый, пронырливый и продажный князь Димитрий Мурузи, первый драгоман Порты, которому русские, в случае успеха, обещали отдать Валахию.

Кутузов не очень обольщался надеждами. Было нечто несолидное во всем: и в том, что конгресс заседал в жалкой, полуразрушенной Журже, между солдатских палаток, и в том, что сами депутаты не имели достаточных полномочий, и даже, наконец, в том, как они выглядели и вели себя. Селим-эфенди, одутловатый, с заплывшими глазками и большим брюхом, не проронил на собраниях ни единого слова и только дремал. Напротив, Галиб-эфенди, карлик с огромным, вислым носом, непрерывно пререкался с Андреем Яковлевичем Италинским, гигантом с мясистыми щеками. Когда Галиб-эфенди, покидая конгресс, садился на лошадь, переводчик у турок грек Апостолаки-Сталю вставал на четвереньки и служил кахья-бею скамейкой, чтобы тот мог закинуть ногу на седло.

Переговоры грозили затянуться до греческих календ. Предметом спора были: граница в Европе и граница на Кавказе, будущее Сербии, возмещение убытков, понесенных Россией. Что касается денег, то турки еще не выплатили контрибуций по Кючук-Кайнарджийскому и Ясскому договорам, но Александр I не особенно настаивал на этом пункте, хотя страна нуждалась в средствах накануне новой разорительной кампании. Споры же о границе упирались всякий раз в тупик. Чья-то невидимая рука управляла турками, и Михаилу Илларионовичу легко было догадаться, что она тянулась из Парижа. Со своей стороны и Александр проявлял несговорчивость, как только речь заходила о приобретении новых территорий.

Русский император, доверивший Кутузову вести войну, продолжал относиться к нему с полускрытой неприязнью. Вся армия, от рядового солдата и до командующего главным корпусом графа Ланжерона, справедливо ожидала, что после успехов, одержанных Михаилом Илларионовичем, он получит чин генерал-фельдмаршала и Георгия 1-й степени. 29 октября последовал высочайший указ. Ко всеобщему недоумению, Кутузов был лишь возведен в графское достоинство, что не очень ему льстило. По отношению к Прозоровскому государь вел себя куда более щедро. В том, что Порта, подстрекаемая Наполеоном, тянула с заключением мира, он усматривал вину Кутузова.

Прошел уже месяц, а дела в конгрессе не подвинулись ни на шаг. Три турецких министра, получая в день по 25 дукатов, очевидно, желали как можно дольше сохранить свои столовые деньги. Ахмед-паша хитрил, уклонялся от ответа, наконец заявил в письме главнокомандующему, что он оставляет этих «скотов-министров», а сам ожидает только полномочий султана, чтобы решить все в одну минуту. Это были слова. А на деле великий визирь собирал войска и припасы в Рущуке, а затем начал распространять слухи, будто он получил приказ из Константинополя вооружить в Варне матросов, зимнее войско и оставшихся янычар. Кутузов пригрозил, что, если хоть полсотни турок прибудут в Разград, он немедленно прекратит переговоры и возобновит наступление.

Уступая роковой необходимости, Ахмед-паша подписал наконец 25 ноября условие о передаче окруженной армии русским «на сохранение» и об установлении бессрочного перемирия.

Никогда еще Кутузов не видел ничего подобного тому, что открылось ему в турецком лагере. Распухшие от голода солдаты протягивали руки за хлебом, набрасывались на него и в корчах умирали. Три тысячи больных и раненых были перевезены на правый берег Дуная и переданы великому визирю. Но никто не мог сказать, сколько мертвецов осталось вперемежку с 8000 трупами лошадей, наполовину сгнивших и истлевших. Остатки армии, возглавляемой трехбунчужным пашой Чапан-оглу, были обезоружены и размещены в окрестностях деревни Малки; пушки и артиллеристы привезены в Журжу.

Позднее Кутузов будет вспоминать этих турок, когда на его глазах свершится гибель «Великой армии» Наполеона.

Сам того не зная, он репетировал на берегах Дуная будущую войну 1812 года...

 

13

Любовь – та же война.

Могут сказать, что стыдно старцу, который вдруг воспылал страстью к юной простушке. Но ведь сочинил же немецкий народ сказку о Фаусте. Фаустом, который добился своего, не продавшись при этом черту, чувствовал себя Михаил Илларионович.

Похищение было организовано так.

Действительный статский советник Иван Яковлевич Коронелли средь бела дня подъехал в карете к покоям боярина Гулиани. В тот же миг мадам Гулиани, как бы случайно прогуливаясь, вышла навстречу, а слуга вынес ее вещи. Коронелли усадил ее в карету, которая направилась к специально приготовленному дому. Сам действительный статский советник уже не посмел сесть рядом с избранницей Кутузова и шел за каретой пешком.

Конечно, весь бухарестский свет был возмущен и шокирован. Осуждали не за разницу в возрасте, не за азиатский способ умыкания, а прежде всего за то, что выбор графа Михаила Илларионовича пал на полуграмотную валашку. Кутузов в ответ только посмеивался и позволял ей играть своими аксельбантами.

Когда вице-президент Валахии Комнено пригласил к себе на обед всю бухарестскую знать, Михаил Илларионович явился туда с Гулиани. Возмущенные дамы шушукались за столом, склоняя своих супругов покинуть собрание, оскверненное присутствием этой маленькой бесстыдницы.

Зато в кругу офицеров и в валашской среде Кутузов никого не шокировал. Тут не было ни завистливых барынек, ни чопорного Ланжерона, ни великосветских дам, предающихся распутству тайно. Общество собиралось, может быть, и разношерстное, но веселое и без затей: генерал-майор Репнинский, герой рейда за Дунай, на Лом-Паланку, матушка Гулиани – разбитная и смешливая мадам Верканеско, полковник лейб-гвардии Семеновского полка и начальник канцелярии Молдавской армии умница Паисий Кайсаров, казначей валахского дивана Варлам и его милая супруга, теща Булгакова, и сам Константин Яковлевич Булгаков, управляющий дипломатической частью армии, наконец, Иван Степанович Бароцци, чиновник Министерства иностранных дел, всегда с готовой шуткой и метким словом. Все было просто и искрение. Но даже Михаил Илларионович, при всем уме и тонкости, не подозревал, что Бароцци – его приятель еще по Константинополю – приставлен к нему в качестве соглядатая из Петербурга, куда он аккуратно сообщает о каждом шаге главнокомандующего, собирая самые вздорные сплетни и клевету на него...

После тяжелой, блестяще выигранной кампании Кутузов отчаянно нуждался в отдыхе и развлечениях.

Он по-детски радовался пышной иллюминации, устроенной в его честь в Бухаресте, находя только, что в надписях на транспарантах слишком часто упоминается имя Фемистокла, победителя персов. Ездил с Гулиани к графине Мантейфель крестить ее первенца. Выписал итальянскую труппу мимов. И не пропускал ни одного спектакля в польском театре. Конечно, для госпожи Варлам, избалованной петербургской оперой, голоса певцов казались отвратительными. Зато Гулиани была в восторге, особенно от моцартовского «Дон-Жуана». Кутузов был весел, как в далекой молодости.

Однако временами стали – и чем далее, тем чаще – возвращаться мысли о тщете и суетности того, чему он теперь, в час потехи, предавался. «Мгновение страсти проходит, – рассуждал Михаил Илларионович, – забота остается. И не от работы, а от заботы стареет душа...»

Кутузова печалило, что любимая дочь, его «ленивый дружочек», в приятных хлопотах нового брака начала забывать о нем. Он лишь намекнул ей об этом в письме от 13 декабря со своим величайшим тактом: «После приезда твоего из Ревеля получил я только одно письмо от тебя. Это не потому, что ты отвыкла меня любить, но потому, что отвыкла ко мне писать».

А кому, как не Лизоньке, мог он исповедоваться?

Наступил новый, 1812 год. Когда отшумели веселые рождественские праздники, Михаил Илларионович стал все более испытывать приливы тоски по семье, по детям и внукам, по своей Папушеньке, видимо счастливой с Николаем Федоровичем Хитрово. А счастье всегда эгоистично...

«Лизонька, мой друг и с детьми, здравствуй... – писал он 19 января. – Все твои сестры мне пишут; от тебя же я не получил ни одного письма, что меня много озабочивает, и я тебя прошу успокоить меня с первым отправляющимся сюда курьером. Ты не поверишь, милый друг, как я начинаю скучать вдали от вас, которые одни привязывают меня к жизни. Чем долее я живу, тем более убеждаюсь, что слава ничто, как дым. Я всегда был философом, а теперь сделался им в высшей степени. Говорят, что каждый возраст имеет свои страсти; моя же теперь заключается в пламенной любви к моим близким; общество женщин, которым я себя окружаю, не что иное, как каприз. Мне самому смешно, когда я смотрю, каким взглядом я смотрю на свое положение, на почести, которые мне воздаются, и на власть, мне предоставленную. Я все думаю о Катеньке, которая сравнивает меня с Агамемноном. Но был ли Агамемнон счастлив? Как видишь, мой разговор с тобой нельзя назвать веселым. Что ж делать! Я так настроен, потому что вот уже восьмой месяц, как никого из вас не вижу...»

Конечно, трогательно, когда любимая внучка пишет дедушке, словно он и вправду царь Микен – самого могущественного государства эллинов – и предводитель всех сил в Троянскую войну. Но ведь недаром сказано об истине, которая глаголет устами младенца. Злой рок тяготел над родом Агамемнона – начиная с Тантала и кончая им самим и его детьми – Ифигенией и Орестом. После всех одержанных побед не находится ли сам Михаил Илларионович в положении Агамемнона, которого преследуют зло и несправедливость...

В Петербурге уже шептались друг другу на ухо, что Кутузов будет отставлен.

Переговоры о мире, перенесенные в Бухарест, продолжали топтаться на месте. Султан Махмуд II, ободряемый Бонапартом, не признавал даже тех уступок, на которые вынужден был пойти великий визирь. От сицилийского консула в Константинополе Михаил Илларионович знал о заявлении, которое официально сделал а диване французский посол Латур-Мобур: «Наполеон решил уничтожить Российскую империю и ничуть не сомневается в успехе этого предприятия, так как уверен в содействии Пруссии и Швеции».

Не так важно, что здесь ложь, а что правда. Важно, что турки впечатлительны, а сейчас и вовсе ослеплены могуществом Бонапарта. А Петербург недоволен. Подогреваемый недоброжелателями Кутузова, Александр I прислал ему рескрипт, выдержанный в резких тонах: «Не могу я скрыть от вас неприятное впечатление, которое произвели надо мною последние депеши ваши. Мирная негоциация не вперед продвигается, но назад...»

Государь подтвердил обязательность прежних территориальных притязаний и потребовал от главнокомандующего Молдавской армией, в том случае если Порта не согласится заключить договор на прежних условиях, тотчас же возобновить военные действия. Взятые под Слободзеей турки объявлялись военнопленными и отправлялись в глубь России.

Кутузов исполнил повеление императора; представители Порты были смущены и просили подождать отвег султана. 3 января 1812 года Михаил Илларионович объявил по армии о прекращении перемирия. Он не мог вести операции за Дунаем в широких масштабах, но сделал все, чтобы напугать турок. Отряды Булатова, Гартинга, графа Ливена и Тучкова в феврале перешли по льду через Дунай, захватили пленных и припасы.

Однако интриги Франции мешали делу. Конференции прерывались и возобновлялись. Екатерина Ильинична уведомляла Кутузова о слухах в высшем свете: уже все говорили о близкой отставке Михаила Илларионовича. Но она не знала, кого назначат новым главнокомандующим.

Зато Михаил Илларионович знал.

Это был адмирал Павел Васильевич Чичагов, не имевший ни малейшего понятия о сухопутной службе. Александр I просто не мог сделать худшего выбора. Чичагов был баловнем своего отца, заслуженного екатерининского адмирала, и откровенно презирал все русское. Он развалил флот в бытность морским министром, а теперь не мог не развалить и Молдавскую армию. И конечно, при нем нечего было даже мечтать о заключении мира с Турцией.

Надвигалась гроза двенадцатого года. Французские силы и силы их союзников со всех концов Европы стягивались к Польше. Все русские войска находились уже на зимних квартирах в литовских губерниях, и даже гвардия направилась к западным границам. Только Молдавская армия оставалась на месте.

Кутузов предпринимал отчаянные меры, чтобы сдвинуть переговоры с мертвой точки, и угрозами, посулами, лестью добился того, что мало-помалу турки стали склоняться признать границей реку Прут.

Нужно было еще одно, последнее усилие. Времени оставалось в обрез. Ведь Чичагов уже выехал в Бухарест из Петербурга.

 

14

Граф Ланжерон был поднят с постели в седьмом часу утра. Полковник Кайсаров просил его прибыть немедленно к Кутузову. Француз был удивлен. Он знал, что в мирное время Михаил Илларионович никогда не встает так рано. Но Ланжерону не было известно, что для Кутузова вновь началась военная страда.

Встретив его, Михаил Илларионович тотчас запер дверь кабинета на ключ.

– Я смещен, граф, – сказал главнокомандующий. – Государю угодно заместить меня Чичаговым. Но долг мой повелевает мне добиться наконец мира.

Он прибавил, что не ожидает ничего полезного от конгресса, и поэтому решил вести переговоры прямо с великим визирем.

– Я получил согласие государя установить нашу границу по Пруту. И прошу вас, граф, отправиться с этим предложением к Ахмед-паше.

По глупому турецкому статуту, ни великий визирь к Кутузову, ни русский главнокомандующий к Ахмед-паше не могли явиться сами, чтобы не уронить при этом своего достоинства.

Ланжерон был польщен. Скорее из приличия он возразил, что никогда не был дипломатом и не имеет необходимых навыков к лукавству и сдержанности.

– Кроме того, мое французское происхождение и фамилия беспокоит многих. Если переговоры сорвутся, вся тяжелая ответственность падет на меня, – заметил он.

– Ответственность я беру на себя, – парировал его довод Михаил Илларионович. – Мне хорошо известна ваша двадцатилетняя отличная служба и преданность новому отечеству, которое вас усыновило...

– Тогда разрешите мне Взять с собой русского генерала, – попросил осторожный Ланжерон. – Вот хотя бы Петра Кирилловича Эссена.

Генерал-лейтенант Эссен находился в это время в Журже, где командовал корпусом передовых войск.

Кутузов одобрил и его предосторожность, и его выбор. Он вручил графу запечатанный пакет. На другой день, в десять часов пополуночи, оба генерала были уже в Рущуке.

Их встречали с обычными церемониями, принятыми в Оттоманской Порте.

На правом берегу Дуная Ланжерона и Эссена ожидал турецкий офицер со свитой в пятьдесят кавалеристов. Сотня янычар была выстроена шпалерами до дому великого визиря, находившегося недалеко от реки. Генералам подали лошадей, убранных богатыми попонами. За ними шло два десятка скороходов, которые несли большие шесты с серебряными набалдашниками.

Двор и комнаты Решида Ахмед-паши были заполнены офицерами и янычарами. Едва Ланжерон и Эссен в сопровождении переводчика вошли из приемной, как через другую дверь проследовал великий визирь и сел на диван, на почетном месте в углу комнаты. Его лицо, с резкими чертами, выдавало грузинское происхождение. Около Ахмед-паши, на специальной подушке, лежал золотой футляр с государственной печатью, которую Кутузов имел мудрость вернуть ему. Позади, на огромном ковре, висели герб Оттоманской Порты, священное зеленое знамя и богатое оружие.

Великий визирь пригласил Ланжерона сесть по правую от него руку, а Эссена – по левую. Принесли варенье, кофе, трубки. В немногих словах посланник Кутузова изложил смысл своей миссии:

– Глубокое уважение и доверие, которое питает к вам наш главнокомандующий, заставили его просить определить с ним одним условия мира...

По договоренности с Михаилом Илларионовичем, Ланжерон предложил провести границу по реке Серег.

Ахмед-паша задумался, а потом произнес длинную речь.

– Я тронут доверием и уважением Кутузова, – сказал он. – Мои чувства к нему есть и будут теми же, что и раньше. Я его знал, когда еще он был послом в Константинополе. И с тех пор я чувствую к нему искреннее расположение. Я люблю русских. Мне пришлось быть у них пленником. Я был тогда еще маленьким офицером, но они отнеслись ко мне с поразительной заботливостью и даже уважением. Если бы не проклятый этикет, который меня страшно стесняет, я просил бы Кутузова приехать в Журжу, где бы его встретил. Тот же самый этикет мешает Кутузову приехать сюда. Мы могли бы, конечно, встретиться в лодках посреди Дуная. Но это было бы комично. А кроме того, все, о чем бы мы говорили, тотчас стало бы известно всем. Во всяком случае, вы приехали ко мне, вы пользуетесь доверием Кутузова, а значит, и заслуживаете моего. Я буду говорить откровенно...

Тут великий визирь приподнялся с подушек и повысил голос:

– Стыдитесь! Вы, кто обладает четвертью земной суши, воюете из-за нескольких вершков земли, которая вам не нужна. Я мог бы способствовать вашей гибели, продолжая жестокую и трудную для вас войну. Но я смотрю дальше вас. Спасая вас, мы спасаем самих себя. Если вы погибнете, то и мы сделаемся неизбежно жертвой Наполеона. И я хочу предотвратить это двойное несчастье...

«Меня страшит ум этого человека», – думал Ланжерон, слушая эту энергичную и умную речь.

– Без Испании, которая меня удивляет и которой я восхищаюсь, – продолжал Ахмед-паша, – вы бы уже целый год воевали с Францией. В Европе теперь только три государства остались самостоятельными – Англия, Россия и мы. Так соединимся мы, двое, против общего врага! Каждая капля крови, пролитая нами, будет для Наполеона каплей яда. Как вы не понимаете этого? Я вам отдаю Прут, и больше ничего. Прут или война! Наши жертвы огромны. А вы будете иметь четыре крепости и превосходную провинцию – Бессарабию. Вот условия мира. В остальных частностях мы легко сойдемся...

– Садитесь и запишите все слово в слово. Я отправлю это с депешей к государю, – сказал Кутузов, выслушав Ланжерона, вернувшегося из Рущука. – Вряд ли турки понимают, каким сокровищем владеют в лице Ахмед-паши. Вы увидите, он будет смещен, если с ним не произойдет ничего более худшего...

Мир с Портой был заключен за день до приезда в Бухарест адмирала Чичагова.

Турция уступала России в Европе Бессарабию; на Кавказе границы оставались в том виде, как они проходили до начала войны. Однако русские получали право пользоваться почти всем морским побережьем от устья Риона до Анапы и устроенными ими за время кампании укреплениями и складами. Сербии предоставлялась автономия под верховным управлением Порты.

12 мая Кутузов сдал армию Чичагову.

 

15

Прощаясь с войсками, Михаил Илларионович обратился к ним с последним приказом:

«Чего не превозмогли вы, дунайские воины, одушевленные послушанием и всесильною любовью к всемилостивейшему монарху? 60 тысяч надменных турецких войск под предводительством верховного визиря мечтают перенесть владычество свое в места, вашим мужеством и кровью приобретенные; но 12 тысяч из среды вашей смиряют их кичливость и обращают в бег. Сей удар блистательного оружия поразил силы многочисленных полчищ турецких, собранных из всех концов Оттоманской империи, до такой степени, что 28 августа в войне наступательной с силами превосходными не имел неприятель довольной твердости сделать какое-либо покушение на нас, спокойно расположенных по Дунаю; но и тут готовили вы ему новый удар. Кто не участвовал, тот с восторгом видел блистательный переход на правый берег Дуная, взятие и истребление императорского лагеря, трофей, пленных и необыкновенную добычу, храбрыми приобретенную. Наконец, взятие Туртукая, падение Силистрии со всею артиллериею поразили дух неприятельский до того, что оную, составленную некогда из отличнейших арнаутских войск и цареградских янычар, на сей стороне находившуюся стесненную армию, с предводителем ея, трехбунчужным пашою визирем Чапан-оглу, многими другими, с татарскими султанами, 56 пушками, храбростями и бедствиями утомленную, повергли вы к высочайшим стопам его императорского величества...

Расставаясь с здешнею армиею, справедливым долгом считаю главнейшую признательность засвидетельствовать г. г. корпусным начальникам, их же усердием, искусством и храбростию достигает воинство желаемой цели. Дружба их ко мне, иногда услаждая горькие минуты, нераздельные с трудами и беспокойством воинской осторожности в продолжение дней на биваках, способствовала к тем событиям, которые время оправдало.

Расставаясь с здешнею армиею, приношу чувствительнейшую благодарность мою всему вообще войску и за ту любовь, которая оградила меня употребить власть, высочайше мне предоставленную, к обращению кого-либо силою к своим обязанностям; но единственно на исходатайствование щедрот, всемилостивейше излияиных от высочайшей руки.

Воспоминание сего останется навсегда неизгладимым в сердце моем и будет сопровождать лучшие часы жизни моей, как я желаниями моими и мольбами ко Всевышнему сопровождал все действия Дунайской армии к достижению цели, мудро предназначенной вселюбезнейшим нашим государем императором, и к умножению славы ее.

* * *

Бухарест. 12 мая 1812 года».

Приказ был подписан всего за полтора месяца до того, как полчища Наполеона вторглись в Россию.

 

ЧАСТЬ IV

 

Глава перваяВОЖДЬ МНЕНИЕМ НАРОДНЫМ

 

1

Он снял все ордена и знаки отличия, скинул темно-зеленый с золотым шитьем генеральский мундир и в нательной рубахе грузно опустился на колени перед иконой.

Так вот куда вела его судьба! Так вот какое бремя взвалила она на старые его плечи! Все, что представлялось ему прежде – бывшей жизнью и строгим исполнением воинского долга, оказалось лишь подготовкой к тому, самому важному и единственному, на что предстояло решиться теперь!..

В струях ладана, в золотом мерцании бесчисленных окладов, среди тысяч зажженных свечей, под необъятным куполом Казанского собора двигались архиереи и дьяконы в фиолетовых и черных мантиях, с распущенными волосами и спускающимися на грудь волнистыми бородами; отворялись и затворялись в определенные службой мгновения золоченые двери...

Великая, страшная сила валит на Русь! Как во времена поганого Батыя...

Идут понаторевшие в искусстве убивать, отнимать, глумиться, насиловать отборные французские солдаты – хмурые санкюлоты и недавно еще пылкие роялисты, возведшие на эшафот собственного монарха, бывшие лавочники и трактирщики, крестьяне, позабывшие свой честный труд, отказавшиеся от республики и покорно склонившие голову перед узурпированной короной якобинцы. Идут не ведающие жалости наполеоновские ландскнехты, уже разграбившие Италию, Испанию, Швейцарию, Голландию, Германию, Пруссию, Австрию; идут, подгоняемые единственно ненасытной жаждой обогащения и новой наживы.

Идут, хоть и через силу, их союзники, угрозами и обманом вовлеченные французским вождем в свою многоплеменную рать. Идут цесарцы, униженные позором непрерывных поражений от Бонапарта. Идут итальянцы, неаполитанцы, испанцы, вестфальцы, баварцы, саксонцы. Идут поляки, жаждущие отмщения за все бывшие и мнимые обиды московитам. Идут пруссаки, тайно и глухо ненавидящие своего поработителя – Наполеона Великого...

Словно откуда-то издалека, словно слетая из-под купола огромного храма, доносились до Кутузова слова молитвы, которую читал соборный протоиерей Иоанн:

– Боже! Приидоша языци в достояние Твое, оскверниша храм святый Твой, положиша Иерусалим яко овощное хранилище, положиша трупия раб Твоих брашно птицам небесным, плоти преподобных Твоих зверем земным. Проляша кровь их яко воду окрест Иерусалима, и не бе погрябайяй. Быхом поношение соседом нашим, подражание и поругание сущим окрест нас. Доколе, Господи, прогневаиштася до конца? Разжжется яко огнь рвение твое? Пролей гнев Твой на языки, не знающие Тебя, и на царствия, яже имене Твоего не призваша, яко поедоша Иакова, и место его опустошиша...

Святейший Синод, коллегия епископов, которой Петр Великий заменил упраздненное им патриаршество, желая возбудить в народе религиозное чувство против завоевателей, объявил Наполеона предтечей антихриста...

Да, главное теперь будет зависеть от простого народа, сиречь от мужика. Того мужика, который тянул барщину, мучился, поставленный за провинность в рогатки; безропотно шел в солдатчину; бессильно плакал, когда его дочь помещик забирал к себе в сераль; рассерженный, уходил на Яик и Дон; случалось, доведенный до отчаяния, брался за топор и жег барскую усадьбу...

Того мужика, который с фузеей и тесаком, с саблей и банником побеждал при Кагуле, Фокшанах, Рымнике, Очакове, Измаиле, Мачине, на полях италийских и в пропастях Альп...

Велика сила дворянства и купечества, слов нет! Шпагой и капиталом отбиваются они от Бонапарта. Но все-таки именно от мужика, сидящего в курной избе, с крошечным, затянутым бычьим пузырем оконцем, за лучиной, которая освещает скудную трапезу – ржаная горбушка в крупной серой соли, луковица и жбан кваса, – зависит в конце концов: быть или не быть теперь России!..

Дворянство встанет и уже встало сплошной стеной: служилое и отставное, столичное и поместное, военное и чиновничье. Здесь единодушие. Лишь жалкие отщепенцы, верно, примут сторону супостата – из корысти или от глупости. Какому-нито озлобленному неудачнику, быть может, возмечтается погреть руки у костра, на котором пришельцы жгут наши святыни. Или дурак, тупо ненавидящий мать-Россию – все-де в ней черно и мерзко, не то что за кордоном, – захочет прокукарекать галльским петушком «Марсельезу», чтобы ощутить себя эдаким борцом за равенство и братство. Но выродков сих даже не стоит брать в расчет...

Русское офицерство, закаленное в битвах, и поседелые под выстрелами генералы – все это командиры умелые, без которых армия – ничто. Но и они ничто без армии. А армия – это и есть обученный воевать, славный своей стойкостью мужик-солдат. Не только соленым потом – кровушкой своей горячей поил он без меры орла русской военной славы! Теперь всем им вместе, соборно, настала пора особого подвига. Потому что совершенно особой, не похожей на обычную была начавшаяся война...

– Еще молимтеся о Богохранимой державе Российской и о спасении ея!.. – в утробном рыке заводился звероподобный, со скорбью на лице, огромный дьякон.

И Михаил Илларионович сквозь слезы повторял вместе с хором:

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! Го-осподи, поми-и-луй!..

– А-а-минь! – густым профундо завершал дьякон...

Кутузов молился горячо, истово и при этом плакал – в чистом порыве, по-детски, навзрыд и со всхлипами.

...Он прибыл в Петербург из Молдавской армии, полагая тихо провести остаток дней своих среди чад и домочадцев. Наконец-то Екатерина Ильинична, на пятьдесят восьмом году жизни, могла видеть рядом своего беспокойного супруга. А сам Михаил Илларионович бесконечно радовался счастью обнять дочерей, внучек и внуков, утешить ласковым словом любимую Лизоньку. Ему нравился тихий сад при петербургском доме, где он предавался воспоминаниям в уютной беседке или принимал посетителей, которые мечтали видеть героя, увенчанного при конце боевого поприща столькими победами.

Вторжение в Россию полчищ Наполеона в ночь на 12 июня переменило все.

6 июля вышел манифест, призывающий всех подданных России на защиту Отечества. Дворянство составляло местные ополчения и называло для них предводителей. Кутузов был избран единогласно начальником Санкт-Петербургского ополчения. Простой народ следил за каждым шагом славного генерала, каждое слово его делалось известным всей столице, популярность его возрастала с каждым днем разразившейся войны. Когда Михаил Илларионович явился в театр на представление пьесы «Дмитрий Донской», публика встретила его рукоплесканиями. Однако триумф ожидал его в конце спектакля, после заключительного монолога, который с пылкостью произнес трагик Яковлев:

Но первый сердца долг тебе, царю царей! Все царства держатся десницею твоей; Прославь, и утверди, и возвеличь Россию; Как прах земной, согни кичливых выю, Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог: Языки! ведайте – велик Российский Бог!..

Здесь израненный, поддерживаемый князьями Дмитрий Московский, которого играл трагик Яковлев, встал на колени, прямо против ложи Михаила Илларионовича. Тотчас поднялся невообразимый шум в зале, стуки палками, крики:

– Кутузов! Кутузов!..

Уже тогда прозвучало в обществе: «Спаситель России...»

А угроза все нарастала. Падали один за другим города на западной границе: Ковно, Вильна, Минск, Полоцк, Орша, Витебск, Дорогобуж. Бонапарт стоял уже у дверей Смоленска...

В то время как Витгенштейн прикрывал путь на Петербург и даже добился успеха 18, 19 и 20 июля над корпусом маршала Удино, главные события развивались на западе страны. Русским войскам, которые согласно догматическому плану прусского теоретика Фуля были разделены на две самостоятельные армии, не имея даже общего руководства, грозила опасность быть разбитым по частям. Главнокомандующий 1-й армией военный министр Барклай-де-Толли уклонялся от решающего сражения, к которому стремился Наполеон, и медленно отходил по Московской дороге на восток. Начальствующий над 2-й армией любимец солдат и офицеров Багратион с необыкновенным искусством выходил из расставленных ему силков и капканов и наконец соединился с 1-й армией между Витебском и Смоленском. Русские продолжали отступать...

Кутузов молился о ниспослании ему свыше святой помощи, но уже карты, планы, имена генералов и полковых командиров занимали его воображение. Он еще раз, сквозь слезы на лице, поглядел на икону Казанской Божьей Матери, о которой ходила молва чудотворной. Из-за богатого оклада, с кипарисовой доски, на него скорбно взирала Богоматерь с младенцем на левой руке, который посылал маленькой пухлой ручкой свое благословение.

Икона эта была привезена в 1612 году в Москву казанским ополчением и находилась в стане князя Пожарского. Именно ей приписывали чудесное избавление Москвы от поляков, в честь которого 22 октября того же, 1612 года было учреждено специальное празднество.

Теперь, через двести лет, престарелый вождь готовился повторить подвиг Пожарского, своего предка по матери, чтобы вскоре навеки успокоиться под этой самой иконой, здесь, в Казанском соборе...

 

2

«Граф Михаил Ларионович! Настоящее положение военных обстоятельств наших действующих армий хотя и предшествуемо было начальными успехами, но последствия оных не открывают еще той быстрой деятельности, с каковою надлежало бы действовать на поражение неприятеля.

Соображая сии последствия и извлекая истинные тому причины, Я нахожу нужным назначение над всеми действующими армиями одного общего Главнокомандующего, которого избрание, сверх воинских дарований, испытывалось бы и на самом старшинстве.

Известные воинские достоинства Ваши, любовь к Отечеству и неоднократные опыты отличных Ваших подвигов приобретают Вам истинное право на сию Мою доверенность.

Избирая Вас для сего важного дела, Я прошу всемогущего бога, да благословит деяния Ваши к славе Русского оружия и да оправдает тем самым счастливые надежды, которые Отечество на Вас возлагает.

8 августа 1812 года

Александр I».

* * *

Как часто официальный исторический документ являет нам картину, противоположную происходившему. Именно русский государь не желал избрания главнокомандующим Кутузова, не испытывал к нему доверенности и не связывал с ним надежд. Но все умы Петербурга и Москвы в один голос твердили о Кутузове. Огромная армия Наполеона неодолимо двигалась в глубь России. Не верилось, чтобы дело обошлось без измены: у всех на устах было имя Барклая-де-Толли как главного виновника. В армии и в свете повторяли мрачную шутку Багратиона о русском военном министре: «Наш Даву...»

Приходилось поневоле смирять свои антипатии, даже если это были антипатии самодержца.

Желая, по обыкновению, переложить ответственность на других, Александр поручил решить вопрос о главнокомандующем чрезвычайному комитету, в который входили председатель Государственного совета и Комитета министров Н. И. Салтыков, начальствующий над войсками в Петербурге С. К. Вязьмитинов, А. Д. Балашов, князь Лопухин и граф Кочубей. Члены комитета единогласно назвали Кутузова. Незадолго до этого, 29 июля, император специальным указом возвел Михаила Илларионовича в княжеское достоинство с присвоением ему титула «светлости».

Для принятия начальства над армиями Кутузов был вызван в Каменно-Островский дворец. Однако час, назначенный Александром для свидания, наступил, прошло еще несколько времени – главнокомандующий не являлся. Император с нетерпением, а затем и с гневом изволил осведомляться у дежурного при дворе графа Комаровского: приехал ли он? едет ли? Кутузова все не было. Несколько фельдъегерей разосланы были во все стороны, чтобы узнать, что случилось.

Наконец приехали с известием, что Кутузов в Казанском соборе служит молебен. Смирив августейшую гордыню, Александр принялся ждать.

 

3

Аудиенция у государя, в Каменно-Островском дворце, продолжалась более двух часов.

Это был тонко разыгранный спектакль, где каждый из актеров являлся и искусным режиссером общей пьесы. Поблагодарив Александра за оказанную ему высокую честь, Михаил Илларионович заверил его, что весь русский народ, от мала до велика, желал бы видеть во главе армий только любимого монарха. Александр прекрасно понимал цену этой фразы. В действительности Кутузов не признавал за ним ровно никаких ратных талантов – талантов, которыми государь так мечтал бы обладать. Со своей стороны, Александр не доверял ни высоким военным способностям, ни личным качествам Кутузова, которые, как признался он в интимном письме к самому доверенному другу – любимой сестре Екатерине Павловне, вызывали у него «отвращение». Но надо было отвечать комплиментом на комплимент.

– Народ назвал вас, Михайла Ларионович, на роль избавителя России от Бонапарте...

«Все словно с ума посходили, – в раздражении думалось государю, – сановники, военачальники, выборщики от дворянства. Каков старый ловкач! А моя Нарышкина? Она то и дело повторяет его имя...»

Александр I торжественно уполномочил Кутузова действовать по его собственному усмотрению. Одно строжайше запрещалось главнокомандующему – вступать в переговоры с Наполеоном.

– Я не заключу с ним мира даже на берегах Волги! – воскликнул император.

– Заверяю ваше величество, что в этом не может быть никакой надобности, – непререкаемым тоном обещал Кутузов. – Я скорее лягу костьми, чем допущу неприятеля к Москве...

Государь в ответ со своей обворожительной улыбкой приобнял генерала и коснулся своей свежей, розовой ланитой его старческой, обвисшей щеки, что означало поцелуй.

Утром этого дня, получив повеление явиться к Александру, Михаил Илларионович в кругу близких рассуждал: «До сих пор мы все отступали. Но, быть может, так и было нужно». Свои истинные мысли и намерения он, понятно, не хотел, да и не мог открыть Александру. Лишь молчаливой улыбкой согласия поддержал призыв государя перейти наконец к наступательным действиям.

Затем Александр приказал Кутузову, при благополучном обороте войны и занятии русскими войсками западных губерний, поступать кротко с теми жителями, которые по отношению к России забыли долг верноподданных...

Желая выказать свою полную доверенность верховному вождю, император ознакомил его с секретными письмами Багратиона, Ермолова и некоторых других лиц, где в самых резких выражениях порицались действия Барклая-де-Толли.

«Багратиону, как главнокомандующему 2-й армией, сие извинительно... – подумал Михаил Илларионович. – Но Ермолову... Как может он, начальник штаба 1-й армии, порицать так своего командира!..»

Осторожный Кутузов всегда был столь тонок в обращении с подчиненными, что никак нельзя было удостовериться в полной его доверенности. Можно сказать, что до самого конца он доверял только одному человеку – самому себе. Письма Ермолова Александру заставили его переменить мнение о своем бывшем любимце, которого Михаил Илларионович выделял еще с похода 1805 года. Отныне Кутузов сделался к Ермолову заметно холоднее...

Спектакль близился к концу, когда Михаил Илларионович пустил в ход ключевую реплику.

– Ваша жизнь, государь, бесценна для России... – проникновенно сказал он. – Умоляю ваше величество довериться мне в ведении военных операций и отказаться от личного присутствия в армии...

Это был замаскированный, но тем более болезненный удар по самолюбию Александра, которому не могла не припомниться его молодая самонадеянность, так дорого стоившая в пору аустерлицкого поражения. Оставалось не заметить, о чем идет речь, и поблагодарить старого хитреца за благородство его верноподданнического чувства.

Государь проводил Кутузова от кабинета до передней комнаты. Возвращаясь к себе, он сказал ожидавшему его графу Комаровскому:

– Не я, не я, а нация его хотела. Что до меня... я умываю руки.

Михаил Илларионович добился, хотя бы на время, того, чего желал: самостоятельности. Теперь он готовился схватиться с покорителем Европы, унять которого, на заре первых побед Бонапарта, мечтал Суворов.

Здесь невольно приходит на ум сопоставление Кутузова с Суворовым.

 

4

Первое, что напрашивается само собой, когда думаешь о Кутузове, – это анти-Суворов.

В самом деле: Суворов худ, Кутузов толст, даже тучен; Суворов быстр, стремителен в движениях, Кутузов медлителен, малоподвижен, флегматичен; Суворов полдня проводит в седле, Кутузов в его же возрасте избегает верховой езды и даже просит жену, когда в 1800 году Павел I вызывает его из Вильны к себе в Гатчину, приискать в Петербурге «двух лошадей смирных». Суворов не любим прекрасным полом и, кажется, к нему равнодушен, он несчастлив в личной жизни; Кутузов вне боя, даже стариком, появляется в окружении молодых женщин, и прехорошеньких, он любящий и любимый муж, отец, наконец, дед, который осыпает заботливыми письмами, подарками, деньгами свое многочисленное семейство. Суворов умерен, если не сказать, аскетичен в еде; Кутузов – гастроном и сибарит. Суворов не любит себя внешнего, ненавидит зеркала и через силу позирует художникам; Кутузов, красавец в молодости, напротив, с видимым удовольствием дозволяет запечатлеть себя кистью и резцом. Суворов не терпит жизни в свете, избегает задерживаться в столице; Кутузов обожает балы, веселье, вызывает в Бухарест итальянскую пантомиму, а в Вильне не пропускает французских спектаклей, он является непременным участником интимных куртагов Екатерины II, где очаровывает и императрицу, и иностранных посланников, он блестящий вельможа и светский человек.

И самое главное. Суворов в бою не знает слова «ретирада», он весь в наступательном порыве, в смелом и дерзком поиске: «Ударь в штыки, коли, гони, бери в полон... Богатыри! Неприятель от вас дрожит...» Кутузов необыкновенно осторожен и осмотрителен, его излюбленный маневр – заманить, подстроить ловушку, перехитрить. Суворов для достижения цели – победа! – не щадит ничего и никого, начиная с самого себя; Кутузов стремится решить дело непременно малой кровью и почасту проливает слезы, слыша доклады о потерях, – оплакивает даже турок, мрущих от голода в осажденном лагере под Слободзеей...

Но явствует ли отсюда, что – в отличие от Суворова – Кутузов пассивен, недеятелен, что он полагается на течение судьбы, не вмешивается в ход событий? Никоим образом! Темперамент Кутузова огромен, но он скрыт, спрятан под маской благодушия и спокойствия. Вспомним еще раз, что натуре Кутузова свойственны необыкновенная театральность, артистизм – с притворствами, игрой, лукавством. Это не просто хитрость «старого лиса» (отзыв Бонапарта) – хитрость, которая принимает вид ума, но только вблизи глупости, а рядом с умом оказывается сама глупа; хитрость – ум для глупых. Нет, это род мудрости, аналог которой, если брать пример из отечественной истории, можно найти разве что в характере Ивана Андреевича Крылова, не случайно в своих баснях обращавшегося не раз к образу Кутузова. «Дедушка Крылов» и «дедушка Кутузов» обнаруживают глубокое внутреннее родство в их особенном народном уме, медленном упорстве, скрытой духовной силе.

Великий актер с младых ногтей, а в ветреной юности едкий пересмешник и острослов, не пощадивший и самого главнокомандующего графа Румянцева, Кутузов затем избрал себе удобную маску безмятежности, спокойствия и даже русской сонливой лени, подобно Ивану Андреевичу Крылову, тоже проведшему чрезвычайно бурную молодость и извлекшему из нее поучительные уроки. А что таилось под маской? Скрытность и потаенность мыслей и чувств Кутузова понуждала его современников принимать внешнее за подлинное, сокровенное. Лишь очень немногим был «виден» Кутузов истинный. Среди них был и Суворов, который не раз называл Кутузова своим соперником и, случалось, говаривал: «Я не кланяюсь, не кланяюсь Кутузову: он раз поклонится, а десять раз обманет...»

Кутузов не был анти-Суворовым, но не был он просто и учеником Суворова. Михаил Илларионович боготворил русского Марса и взял из его «Науки побеждать» главное: опору на нравственную сторону воина, солдата. Однако полководцем Кутузов оставался совершенно самобытным, и отношение к войне у Суворова и Кутузова было различное. Это превосходно иллюстрируется уже опытом кампаний 1805 и 1811 – 1812 годов, где он словно бы репетирует свою будущую, главную войну. Он по-суворовски использовал лучшие черты русского национального характера в солдате – его долготерпение, выносливость, упорство, предпочтение ближнему, штыковому, бою.

Но в условиях народной войны, какой стала кампания 1812 года, еще более, чем когда бы то ни было, возрос нравственный фактор, который в конечном счете стал решающим. Одна сторона знала, за что она льет свою кровь, – за родной дом; другая, в лучшем случае, просто исполняла обычный воинский долг...

Потребовался полководец нового типа, и он явился в лице Кутузова.

 

5

11 августа Михаил Илларионович выехал из столицы в действующую армию.

Казалось, весь Петербург вышел на улицы. Перед домом Кутузовых, куда ни хватал глаз, стояла огромная толпа: нарядные атласные платья и капоты, украшенные фестонами и гирляндами, разноцветные соломенные, креповые шляпки с большими полями и длинными лентами и газовые чепчики; узкие в талии и преувеличенно широкие в плечах сюртуки с огромными бархатными воротниками, светлые жилеты с частыми пуговками, белые короткие матросские брюки из канифаса и черные высокие шляпы с большим развалом наверху. Лишь далеко назади можно было приметить поневы, поддевки и армяки простого народа.

Когда Кутузов, под приветственные клики, садился з дорожную карету, племянник неосторожно спросил его:

– Неужели, дядюшка, вы думаете разбить Бонапарта?

Ласково улыбаясь и отвечая на рукоплескания толпы кивками головы, Михаил Илларионович сказал племяннику:

– Разбить? Нет... Но обмануть – да, рассчитываю!..

По всему городу народ провожал полководца пожеланиями счастливого пути и восклицаниями:

– Спаси нас! Побей супостата!..

На третьей станции, когда переменяли лошадей, он встретил в горнице двух немцев – маленького, толстого и высокого, сановитого; на своем языке они громко ругали Барклая. Это были Фуль, автор пресловутого плана войны с Наполеоном двумя отдельными армиями, и генерал от кавалерии Беннигсен, рассорившийся с военным министром.

Кутузов на превосходном немецком языке выразил удивление, что такие достойные люди удаляются от армии в час, когда в них должна быть особенная нужда. Затем, уже по-русски, он сказал Беннигсену:

– Леонтий Леонтьевич! Именем государя прошу вас ехать со мной...

Беннигсен пересел в его карету; Фуль последовал в Петербург.

Барон Леонтий Леонтьевич был мрачнее тучи. Только свою персону считал он достойной звания главнокомандующего, так как верил в свои лавры победителя над Бонапартом при Прейсиш-Эйлау, и жестоко, немилосердно завидовал Кутузову. Михаил Илларионович вез с собой в карете своего злобного врага.

Всю дорогу Михаил Илларионович держал на коленях топографическую карту и занимался рассматриванием местоположений. Изредка он отрывался от карты и, размашисто крестясь пухлой рукой, говорил, как бы не замечая молча сидевшего рядом Беннигсена:

– Господи! Донеси меня здорового до места моего назначения! Сохрани русскую армию в целости до того времени! Я об одном тебя молю: благоволи мне застать еще Смоленск в руках наших! И врагу России не бывать в первопрестольном граде ее!..

Из Вышнего Волочка Кутузов хотел было ехать на Вязьму. Однако земский исправник сообщил ему, что недалеко от нее замечены неприятельские разъезды. Беннигсен советовал отправиться прямо на Москву. Но Кутузов приказал исправнику отыскать где бы то ни стало самых лучших лошадей и везти себя сколь можно поспешнее к стороне Смоленска проселочными дорогами.

Едва он покинул Торжок, как встретил курьера из армии. Имея разрешение распечатывать привозимые оттуда бумаги, он узнал о занятии французами Смоленска. Весть эту Кутузов воспринял с большой горестью, которой не скрывал перед своими адъютантами.

– Ключ к Москве пал! – воскликнул он. – Боже мой! Ты оставляешь меня под конец дней моих! Ах! Первую ошибку сделал я за всю свою жизнь. Но себе ее не прощу, и она будет последней...

Несколько успокоившись, он продолжал:

– Непременно надобно мне было ехать прямо на Москву. Но я дорожил Смоленском, дорожил временем. Ну, так и быть, продолжу путь к Гжатску...

Там Михаил Илларионович встретил первый полк отступающей русской армии. Он тотчас приказал остановить карету и, выйдя из нее, постарался показать вид чрезвычайного удивления.

– Как! – воскликнул он, обращаясь к солдатам. – Кто бы мог меня уверить в том, что какой-либо враг мог сражаться на штыках с такими молодцами, как вы, братцы! – и пожаловал нижним чинам полтораста рублей.

Затем полки стали попадаться чаще; Кутузов внимательно вглядывался в мужественные лица под киверами. Заметив, что обоз какого-то генерала мешает идти полкам, он немедля велел очистить дорогу и громко, чтобы слышали в колонне, строго сказал:

– Солдату в походе каждый шаг дорог! Скорее придет – больше отдыха будет!..

Весть о назначении Кутузова главнокомандующим уже неслась впереди его кареты – перед Царевым Займищем жители выпрягли лошадей и с криками «ура» повлекли по дороге экипаж. В самом Царевом Займище войска поспешно начали готовиться к торжественной встрече. Михаил Илларионович застал полки в чрезвычайном волнении: солдаты суетились, чистились, тянулись и строились. Он, однако, останавливал их и ласково говорил:

– Не надо ничего этого. Я приехал только посмотреть, здоровы ли вы, дети мои. Солдату в походе не о щегольстве надо думать. Ему надобно отдыхать после трудов и готовиться к победе!..

– Вот то-то приехал, наш батюшка! – рядили в колоннах усачи, сражавшиеся под начальством Кутузова в Австрии и в Молдавии. – Он все наши нужды знает. Как не подраться под началом его!..

– Ишь ты! – удивлялись новобранцы. – Глаз один – а все видит!..

Барклай-де-Толли, не показывая обиды, отдал положенный рапорт. Он тяжко переживал, что его не понимают ни при дворе, ни – особенно – в армии, страшился, что отмена его тактики отступления даст Бонапарту решающий козырь и приведет к потере боеспособности армии в неравной битве...

Кутузов обнял его и похвалил вид и дух войск.

– Высочайшим повелением, – громко произнес он, – вручено мне предводительство первой, второй, третьей и Западной, бывшей Молдавской, армиями. Власть каждого из господ главнокомандующих остается при них на основании учреждения больших действующих армий... – И еще более возвысив голос: – Каждому приказываю исполнять свой долг!..

А по рядам мушкетеров, егерей, гвардейцев накатывалось уже могучее троекратное «ура». Это восклицание повторил весь расположенный невдалеке военный лагерь. Даже солдаты, шедшие с котлами за водой, узнав о прибытии Кутузова, побежали к реке с криком «ура», воображая, что уже гонят неприятеля. Тотчас явилась поговорка: «Приехал Кутузов бить французов». Солдаты видели в нем не вновь прибывшего командира, но полного распорядителя, давнего начальника их и свой талисман; почти не было полка и генерала, который не служил бы под его командой.

Армия и после долгой ретирады производила отличное впечатление. Особенной молодцеватостью и безукоризненной выправкой отличалась гвардия.

Грозно и неподвижно стояла тяжелая гвардейская пехота. Блестели на солнце медные, надраенные мелом орлы у рядовых на киверах с обшивкой из черной глянцевитой кожи, с черными волосяными султанами пирамидальной формы. Все было опрятно: четвероугольные ранцы, лосиные выбеленные ремни со скатанными по случаю тепла шинелями через плечо, походные серые рейтузы с медными пуговками и кожаной обшивкой. Выделялись красные воротники преображенцев, светло-синие – семеновцев, темно-зеленые – измайловцев и красные султаны ротных барабанщиков и флейтщиков. За шестью полками тяжелой пехоты стояла легкая – гвардейские егеря в киверах без султанов, в темно-зеленых мундирах, сверкая стальной щетиной трехгранных штыков.

Еще далее располагалась гвардейская кавалерия: бело-голубые кирасиры, красные офицерские мундиры кавалергардов и белые однобортные колеты рядовых, гвардейские драгуны в касках с густым черным волосяным плюмажем, гвардейские гусары в красных доломанах и синих чачкирах, или панталонах. А за ними колыхались бело-красные флюгера на пиках улан...

В то время когда главнокомандующий осматривал местоположение войск, в воздухе вдруг появился огромный орел и начал парить над его головой.

Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов! Коль над тобой был зрим орел, — Ты верно победишь французов И, Россов защитя предел, Спасешь от уз и всю вселенну. Толь славной участь озаренну Давно судил тебе сам рок: Смерть сквозь главу твою промчалась, Но жизнь твоя цела осталась. На подвиг сей тебя блюл Бог!..

Кутузов снял свою белую бескозырку, и по рядам армии вновь загремело единодушное «ура».

– Ура! – кричали герои Аустерлица – кавалергарды.

– Ура! – вторили им преображенцы.

– Ура! – надсаживался некогда русый, а теперь сивый унтер-офицер Ярославского пехотного полка Семенов, которого уже не называли Чижиком, а почтительно величали «дяденька Сергей Прокопьич».

Оглядывая здоровым глазом усатые, курносые, загорелые лица солдат, Михаил Илларионович обратился к генералам, которые почтительно следовали за ним, и в наступившей тишине молвил:

– Ну как можно отступать с такими молодцами!..

Первым повелением главнокомандующего была отмена приказа Барклая штабным офицерам искать в Гжатске удобное место для оборонительных рубежей.

– Не нужно нам позади армии никаких позиций, – прибавил он. – Мы и без того слишком далеко отступили...

Однако на другой день, в дороге, Кутузов продиктовал письмо дочери Анне Михайловне Хитрово, находившейся с детьми в своем тарусском имении в Калужской губернии:

«Друг мой, Аннушка и с детьми, здравствуй!

Это пишет Кудашев, так как у меня болят глаза и я хочу их поберечь...

Я твердо верю, что с помощью Бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание около Тарусы мне не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжай же, мой друг! Но я требую, чтобы все, сказанное мною, было сохранено в глубочайшей тайне, ибо, если это получит огласку, вы мне сильно навредите...

Я чувствую себя довольно сносно и полон надежды. Не удивляйтесь, что я немного отступил без боя – это для того, чтобы укрепиться как можно больше...»

Не довольствуясь этим, через три дня он велел князю Кудашеву составить еще одно письмо, требуя, чтобы Аннушка безотлагательно выехала в Нижний Новгород:

«Папенька просит меня передать вам, что было бы неплохо, если бы вы поторопились с отъездом в ваше имение под Нижним Новгородом. Муж ваш имеет разрешение, и губернатор Калуги получил об этом приказ от папеньки. Надеюсь, что вам там будет покойно, и это такое надежное место, что я, быть может, решусь отослать туда и мою бедную Катеньку...

Папенька вполне здоров и более чем когда-либо надеется быть победителем. По его словам, он никогда не чувствовал себя таким спокойным и уверенным в победе, как в настоящее время. Молитесь за нас Богу, моя милая, и все пойдет как нельзя лучше...

Папенька вновь повторяет, что надо уехать...»

И – рукою Кутузова:

«Милые дети, Боже благослови! Надейтесь твердо на Бога!»

Это кажется почти невероятным. Но в качестве одного из возможных вариантов Кутузов уже тогда предвидит длительное отступление, сдачу Москвы, попытку Наполеона прорваться на плодородные земли юга России и отражение его на Калужской дороге...

 

6

Начав войну с Россией, Наполеон предлагал Александру I вести ее по-рыцарски. Он лицемерно мечтал о том, чтобы в перерывах между сражениями встречаться с русским государем на ничейной земле и за дружеским обедом обсуждать тонкости военного искусства.

Однако «Великая армия» с первых же своих шагов оказалась армией грабителей и насильников, весь Литовский край был опустошен, жители обречены на голод и даже гибель. Но бесчинства завоевателей приняли особо жестокий характер, когда Наполеон вступил в Смоленскую губернию, которая воспринималась французами как начало собственно России. Здесь мучительства и убийства сделались повсеместными – ответом было поголовное сопротивление. Смоляне покидали свои деревни, предавая жилища огню и скрываясь со скотом и кое-каким скарбом в густых лесах. Они нападали на французских фуражиров и отставших солдат. Ожесточение народа передалось и армии, потому что русская армия, со времен Петра Великого, была частью народа, а не сбродом авантюристов и профессионалов, продающих кому придется свою шпагу.

Так, впервые после Испании, но в исключительных, грандиозных масштабах, Наполеону пришлось столкнуться с тем, что за Пиренеями именовали «гверильей», – с народной войной.

Разве где-нибудь, кроме той же Испании, случалось наполеоновским завоевателям наблюдать такое, чтобы воины в одиночку, укрываясь за кустами и возвышенностями, отстреливались от целой роты? Чтобы против одного, окруженного со всех сторон солдата нужно было выдвинуть пушку, чтобы стрелять в него ядрами, как это пришлось сделать с русским егерем после Смоленска? А сколько таких егерей погибло, защищая и уничтожая врага, на пути к Смоленску, в самом Смоленске и после Смоленска!..

Кутузов прекрасно знал, что после сдачи Смоленска солдаты ожидают только одного: сражения с главной французской армией. Того же ждет генералитет – все, кроме Барклая, – ждет офицерство. Решающей битвы жаждут при дворе и в обществе. И все же...

И все же более всего Кутузов опасался самого страшного: потерять армию.

Будь его воля, он, верно, предпочел бы отходить далее в глубь России, тревожа и истощая полчища Бонапарта. Тем более что обещанные главнокомандующему в Петербурге резервы, как выяснилось теперь, существовали более на бумаге. Хотя формирование земского Тульского, Калужского, Рязанского, Владимирского и Тверского ополчений и подходило к концу, силы эти оставались в пределах своих губерний. Как и у ополчений Смоленского и Московского, полки которых все еще не присоединились к армии, у них почти не было огнестрельного оружия. Недавно взятые от сохи, отуманенные быстрым переходом от пашен в стан воинский, новобранцы горели усердием сразиться. Но их, понятно, еще нельзя было вести в бой с закаленными в боях ветеранами Наполеона. Таким образом, приходилось рассчитывать только на собственные силы, находясь в неведении, сколько солдат у Бонапарта: двести тысяч? двести пятьдесят? А от Гжатска до Москвы не имелось ни крепости, ни укрепленного лагеря, где можно было бы хоть на короткое время удерживать превосходящего силой неприятеля.

Сражение не обязательно, если рассчитывать только на стратегический замысел: Кутузов, мнится, измотает французов и так. Они погибнут от собственного многолюдства. И хладная глыба их уже начала таять...

Однако есть Россия – как народ, как общество, как мнение. И эта Россия требует битвы – прежде всего как победы нравственной. Битвы во имя сохранения твердости и веры. Кутузову были видны все опасности ее возможных и нежелательных последствий, в случае несчастья, и преимущества иного пути. Но каждого гражданина не сделаешь Кутузовым. Битва необходима в национальных целях, в интересах, которые выше военных. И этого как раз не понимает Барклай. Он действует как великий стратег. Но не как русский человек...

Итак, вопрос только в том, когда и где дать сражение. Ведь Бонапарт спит и видит то же самое, только с обратным расчетом: решающий бой – разгром русских – подписание победоносного мира. Именно так, по такой схеме, проводил он дотоле все свои удачливые кампании. Гениальный игрок, он одним счастливым ходом, одним неожиданным ударом ставил противника на колени. Кутузову в ответ придется терпеливо вязать свою мудрую сеть, как это он предлагал в 1805 году в Ольмюце и осуществил в 1811-м под Слободзеей.

Для него-то выигрыш войны никогда не сводился к выигрышу в сражении: существует еще великое множество составляющих, которые служат изматыванию и ослаблению противника или, по крайней мере, указывают на его изъяны. И все их надобно теперь взять в расчет. В том числе и положение в самой Франции, сыны которой оказались за две тысячи верст от своей родной земли...

Как очевидно сейчас, империя Наполеона стояла на недоброкачественном фундаменте. Ее величественный фасад с Вандомской колонной, отлитой из отнятых у русских пушек под Аустерлицем, скрывал обнищание, бесправие и упадок.

Победы всегда стоили дорого. Но наполеоновские – особенно. Народ во Франции был измучен бесконечными пошлинами и поборами, которые император много лет брал за все на свете, начиная с табака и вплоть до дверей, окон и труб. Победы – во имя чего?..

Империя при Наполеоне явила все отвратительные черты, которые только и характерны для тирании. «Душа и понятия у всех были до того принижены, забиты и исковерканы, что ни о каком разуме и мысли не было уже и речи, – отмечал В. В. Стасов. – Спрос был только на раболепство, на слепое послушание и безумные фанфары ликования. Удивительное было тогда умаление мыслительной способности у всех, удивительна была сила добровольного, покорного мрака!»

Не менее резко отозвался о французском обществе и самом императоре Анри Бейль, проделавший в качестве военного интенданта весь русский поход и получивший впоследствии всемирную славу под именем Стендаля. Им сказано о Бонапарте: «Он упивался отравой лести. Он утвердился в мысли, что для него не существует непосильных предприятий. Он уже не мог переносить противоречия; вскоре малейшее возражение стало восприниматься им как дерзость и к тому же еще как глупость... Вскоре его министрам пришлось делать вид, что они лишь раболепно излагают его мысли. Люди действительно даровитые отказались от своих должностей или, втайне над ним насмехаясь, стали притворяться, что разучились думать».

Ничего не осталось и от армии времен героической революции: солдаты прониклись грубо эгоистическим и монархическим духом. «По мере того как шитье на мундирах делалось все богаче, а орденов на них прибавлялось, – писал Стендаль, – сердца под ними черствели». Теперь уже армия ставила условия императору, а гвардия вела себя просто вызывающе и нагло...

Потеря Наполеоном чувства реальности – не это ли высветилось и в русском походе!

Кутузов один видел то, чего не видели все остальные, однако лишь по отдельным фразам, вырывавшимся у него в редкие минуты откровенности, можно постигнуть, к каким испытаниям готовил светлейший князь себя, армию и Россию.

Всю ночь размышлял он над картой и на другой день, 18 августа, к удивлению всех – от рядового до генерала, – приказал отходить к Гжатску. На следующий день армия выступила из Царева. Займища, прошла по Московской дороге через Гжатск, Колоцкий монастырь и потянулась к Можайску. Во время этих маршей Кутузов усилил войска резервами в пятнадцать тысяч, приведенными Милорадовичем.

Между тем посланные в тыл офицеры донесли, что, не доходя одиннадцати верст до Можайска, найдено выгодное место для боя близ мало кому известного села Бородина.

 

Глава втораяДЕНЬ БОРОДИНА

 

1

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

25 августа.

«Я, слава Богу, здоров, мой друг. Три дня уже стоим в виду с Наполеоном; да так в виду, что и самого его в сером сюртучке видели. Его узнать нельзя, как осторожен. Теперь закапывается по уши. Вчерась на моем левом фланге было дело; однако мы несколько раз прогоняли и удержали место. Кончилось уже в темную ночь. Наши делали чудеса, особливо кирасиры, и взяли французских 5 пушек...»

Наполеон и вправду стал более осторожен и начал оказывать российским войскам гораздо больше уважения, как только узнал, что ими руководит Кутузов. Сперва император не верил в его приезд, полагая, что Кутузов в Молдавии. Но теперь вместо прежнего своего натиска начал идти, можно сказать, ощупью, пристально рассматривая все окружающее. Он остановился на два дня в Гжатске и лишь 22 августа, предав город огню, выступил, имея на левом крыле итальянский корпус под началом своего пасынка – Евгения Богарне, а на правом – польский корпус Понятовского; основная масса войск шла Смоленской дорогой, за авангардом Мюрата.

В этот же день, рано поутру, опередив армию, Кутузов прибыл в Бородино, объехал окрестности и нашел их соответствующими своим намерениям.

Бородинская позиция пересекалась надвое Большой, или Новой, Смоленской дорогой. Правое ее крыло примыкало к роще, между Москвой-рекой и впадающей в нее рекой Колочей; левый фланг оканчивался густым, местами заболоченным Утицким лесом, на Старой Смоленской дороге, ведущей из Гжатска через Ельню в Можайск. Естественные преграды затрудняли обход наших позиций с флангов. Фронт, занимая протяжением около семи верст, был прикрыт до Бородина Колочей, извивающейся по глубокому оврагу, причем высота правого, обрывистого берега местами достигала двадцати метров, далее – ручьем Семеновка и плотным кустарником, переходящим в лес. Атаки противника с фронта осложнялись тем, что вся местность между Утицким лесом и Колочей постепенно возвышалась с запада на восток. В тысяче саженях впереди левого фланга находилось несколько холмов у деревни Шевардино.

Не желая дать возможности противнику овладеть этим пунктом и обозревать все расположение российских войск и вместе с тем угрожать с фланга наступающим по Большой дороге к Бородину колоннам, Кутузов повелел на кургане у Шевардина построить пятиугольный редут на двенадцать батарейных орудий.

Для обеспечения правого крыла он приказал соорудить перед лесом, близ Москвы-реки, три отдельных укрепления, а сам лес был перегорожен засеками.

В центре возвышался холм или, возможно, насыпной курган, у подножия которого изгибалась Большая Смоленская дорога. Здесь, перед деревней Горки, устроили батарею из пушек крупного калибра и заслонили ее другой, из двенадцати пушек, – напротив Бородина.

На высоком бугре между Горками и Семеновским, близ впадения Семеновки в Колочу, начали воздвигать большой люнет на восемнадцать орудий, вошедший в историю как Курганская высота, или батарея Раевского. Так назвали его солдаты в честь славного генерала, который под Салтановкой повел войска в атаку, взяв за руки двух своих сыновей-подростков. Батарея должна была обстреливать весь скат к ручью Семеновка и кусты по его левому берегу, довершая тем самым фланговую оборону Бородинского поля. Здесь расположился 7-й корпус Раевского.

Левее Семеновского Кутузов приказал устроить три флеши для прикрытия слабейшего пункта позиции и поддержки стрелков, которые должны были занять овраг перед фронтом и кустарник по направлению к Утице.

Главная квартира разместилась в селе Татаринове, позади центра русских позиций.

Михаил Илларионович торопил с инженерными работами: 23 августа Мюрат атаковал у села Гриднева, всего в пятнадцати верстах от Бородина, русский арьергард, которым командовал Коновницын.

Коновницын долго не уступал ни шагу, пока под вечер корпус Богарне не показался на его правом крыле. Тогда, пользуясь темнотой, он отошел к Колоцкому монастырю. На следующее утро французы продолжили наступление. Но их движение преграждал редут при Шевардине. Оборона выдвинутого вперед укрепления не имела бы смысла, если бы Кутузов не нуждался в том, чтобы выиграть время для завершения земляных работ.

Неприятель шел Новой Смоленской дорогой и полями тремя колоннами. Часа в два пополудни французы начали переходить речку Колочу у Фомкина и Валуева и наступать на редут. Корпус Понятовского следовал туда же от Ельни.

Шевардинский редут оборонялся войсками 2-й армии под начальством генерал-лейтенанта Горчакова. Надо было защищать большой курган, где расположилась 12-пушечная батарея, справа – деревню Шевардино и слева – лес близ Старой Смоленской дороги. Против 27-й дивизии Неверовского, прославившейся в сражении под Смоленском, пяти гренадерских и двух драгунских полков Наполеон бросил корпус Понятовского, кавалерию Мюрата и три дивизии корпуса Даву.

Дело началось с сильнейшей яростью. Редут и стоявшие в обороне войска были засыпаны ядрами, гранатами, картечью, пулями. Неприятель ломил всеми силами, гул пушек был беспрерывный, дым их мешался с дымом пожаров, и вся окрестность была как в тумане. Всего на редут двинулось около 30 тысяч пехоты, 10 тысяч конницы и обрушился огонь 186 орудий.

Французские колонны ворвались в укрепление, но торжество их было непродолжительным. Гренадерские полки, имея впереди священников в облачении, с крестами в руке, встретили неприятеля. Затрещали кости, зазвенел металл, завязался рукопашный бой. То русские опрокидывали французов, то французы теснили русских. К вечеру редут перешел в руки неприятеля. Тогда Багратион сам повел гренадерскую дивизию в атаку и выбил французов. Редут, село Шевардино и лес на левом фланге остались за русскими.

С наступлением темноты пальба с вражеской стороны затихла. Но, когда совсем смерклось, Горчаков услышал между курганом и деревней сильный топот. Загоревшиеся в расположении французов стога сена озарили внезапным светом две колонны, бегущие к правому флангу русской позиции. Горчаков послал за 2-й кирасирской дивизией, а генерал-майору Неверовскому приказал остановить противника, который в темноте не мог видеть числа русских.

В резерве у начальника 27-й дивизии имелся лишь батальон Одесского пехотного полка, и довольно слабый. Но, атакованные внезапно с флангов, французы оробели, остановились и побежали. Русские смешались с врагами, кололи и гнали их. Подоспевшие малороссийские и глуховские кирасиры довершили поражение французов, принужденных в бегстве бросить пять орудий.

Сражение прекратилось. Долее редут удерживать стало бесполезно из-за его отдаленности от позиций; главнокомандующий велел Горчакову отступить.

Во время всего дела Кутузов со штабом находился на поле сражения. Он сидел на скамейке, которую всегда за ним возили, держал связь с Багратионом, не выходившим из огня, внимательно обозревал местоположение и оставался там, пока не утихла пальба.

Письмо его Екатерине Ильиничне о шевардинском деле имело особое значение – как первая ласточка о начавшейся битве. Поэтому он предпринял некоторые меры предосторожности. Зная, что письмо будет зачитано во всех петербургских салонах, вплоть до гостиной Марии Антоновны Нарышкиной, Михаил Илларионович предпочел умолчать об оставлении Шевардинского редута, а вместе с ним и находившихся там русских орудий...

 

2

Утром 25 августа Кутузов осматривал армию.

Боевое построение русских войск от Москвы-реки до леса около деревни Утицы походило на натянутый лук перед спуском тетивы.

На оконечности правого крыла, в лесу, засели три егерских полка. От них, по направлению к центру, располагались пехотные корпуса 1-й армии: 2-й корпус – генерал-лейтенанта Багговута, 4-й – генерал-лейтенанта Остермана-Толстого, 6-й – генерала от инфантерии Дохтурова. Далее, по отклоненной назад линии, занимала позиции 2-я армия Багратиона: 7-й корпус генерал-лейтенанта Раевского, 8-й – генерал-лейтенанта Бороздина и на оконечности левого крыла – две дивизии под начальством генерал-лейтенанта Горчакова: сводная гренадерская – генерал-майора Воронцова и 27-я – Неверовского.

В состав общего резерва была назначена вся кавалерия, за исключением небольшого числа, приданного пехотным корпусам, и гвардейская конница, а также 3-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Тучкова, 2-я гренадерская дивизия Карла Мекленбургского, пехота 5-го гвардейского корпуса в команде генерал-лейтенанта Лаврова, гвардейский резервный кавалерийский корпус генерал-адъютанта Уварова и полки Войска Донского атамана Платова на правом крыле 1-й армии.

Московское ополчение в числе двадцати пяти тысяч человек, вооруженных пиками, прибывшее за два дня до начала боя, было разделено по корпусам для принятия раненых, чтобы не отвлекать для того людей от фронта.

Каково было соотношение сил в Бородинской битве? Назывались цифры 160 – 180 тыс. французов и 100 – 140 тыс. русских. Но при всем расхождении в определении численности войск все исследователи сходятся в одном: силы французов превосходили силы русских. Более близкими к истине являются цифры: 120 тыс. человек и 640 орудий в русской армии; 130 – 135 тыс. человек и 567 орудий – во французской.

Шевардинский бой убедил Кутузова, что общий левый фланг слабо укреплен. Сидя в дрожках, в полной парадной форме, он отдавал последние приказания.

– Леонтий Леонтьевич! – позвал он Беннигсена, назначенного начальником Главного штаба. – Велите направить к Утице корпус Тучкова. Ему надлежит расположиться углом к корпусу Бороздина...

Барон не понял замысла главнокомандующего. Он приказал перевести из резерва 3-й корпус, но поставил его фронтом к противнику. Тем самым Тучков был лишен возможности в ходе сражения простым фронтальным движением выйти во фланг французам. Самоуверенность и прямое непослушание Беннигсена лишили русских очень важного для исхода всего боя маневра...

Между тем Кутузов употребил все усилия, чтобы возжечь в войсках и без того высокий боевой дух.

Он объезжал полки, беседовал с солдатами, говоря с ними самым простым, близким их сердцу языком. Громкое «ура» текло от одной колонны к другой, сопровождая светлейшего князя. В расположении Симбирского пехотного полка Михаил Илларионович остановился и сказал:

– Дети! Вам придется защищать землю родную, послужить верой и правдой до последней капли крови. Каждый полк будет употреблен в дело. Вас будут сменять, как часовых, через каждые два часа.

Он испытующе оглядел серьезные, посуровевшие лица. Все в полку уже выстирали и надели чистые тельные рубахи, готовясь к близкой смерти.

– Надеюсь на вас, дети, – в звенящей, нарушаемой лишь резкими криками ласточек тишине добавил Михаил Илларионович. – Бог нам поможет! Отслужите молебен...

Кутузов отдал повеление пронести по всем полкам икону Смоленской Божьей Матери, от берегов Днепра сопровождавшую русскую армию.

 

3

Близился вечер. Солнечный диск, валившийся за покрытое кустарником взгорье на той стороне Колочи, багровел и словно наливался кровью. Оттуда, из-за леска, доносились смутные звуки рожков и временами накатывался волнами глухой гул. Кутузов, сидевший на своем смирном белом мекленбургском коне с толстыми ногами и густой гривой, понимал, что там французские войска приветствуют своего императора. Завлеченное в дальние края разноплеменное войско имело нужду в возбуждении – надо было льстить и потакать страстям. И великий честолюбец не жалел ни вина, ни громких слов, ни лести. Наполеона озабочивала только мысль, не отступит ли Кутузов без сражения. Вражеская армия ликовала, твердо веря в завтрашнюю победу. Но о той же победе в предстоящем сражении мечтал каждый русский воин, ее ожидали общество, народ, Россия...

– Несут, господа! Несут! – раздалось в свите.

Михаил Илларионович недовольно оглянулся. Голоса тотчас смолкли. Кутузов тронул коня.

По Смоленской дороге, с горки, двигалась процессия под нестройное церковное пение. «Спаси, Господи, люди твоя...» – дребезжащим, старческим альтом выводил седенький полковой священник, и хор подхватывал такие знакомые, волнующие с детских лет слова: «...и благослови достояние твое, победы над сопротивные даруя...»

Золотой венец и серебряный оклад иконы Смоленской Божьей Матери отбрасывали далеко лучи заходящего солнца, льющиеся из-за Колочи. Огромные глаза на темном лике, казалось, скорбно и строго смотрели туда, за речку и темно-зеленый кустарник, где сгущалось, накапливалось страшное воинство Наполеона.

Солдаты, которые работали на Курганной высоте, у возводимых насыпей для установки орудий, бросили лопаты и заступы и, размашисто крестясь, побежали навстречу процессии. Иные кидались ниц посреди самой дороги, чтобы святыня прошла через них и влила в них спасительную силу. Большинство же толпилось на обочине, кто как умел, подпевая хору.

Взглядом опытного инженера-артиллериста Михаил Илларионович окинул высоту. «Не успеют до начала завтрашней битвы, – подумалось ему. – Тут еще трудов на добрых двое суток. Насыпь и ров только обозначены. Вал невысок, ров покат и неглубок. Амбразуры приготовлены лишь для десяти пушек...»

Он скинул свою белую фуражку и при приближении процессии несколько своротил с дороги. Тяжело, неловко стал слезать с лошади. Паисий Кайсаров, дежурный генерал и любимец главнокомандующего, успел соскочить со своего коня и поддержать Кутузова.

– Спасибо, голубчик! Спасибо, милый... Вот кто нас всех поддержит, – сказал Михаил Илларионович, указывая на икону. Он прекрасно понимал значение происходящего. Тысячи глаз были в этот миг обращены на него, каждое его слово будет передаваться из уст в уста, скажется на духовном настрое солдат, а значит, и на завтрашнем беспощадном сражении.

Неспешно, даже торжественно, главнокомандующий приблизился к иконе. Тяжело пал на одно колено, потом встал на оба и приложился лицом к уже по-осеннему холодной земле. Он думал о грозной ответственности, которая лежала на его плечах, старческих и немощных. С помощью Кайсарова Кутузов поднялся и приложился к иконе. По серебру оклада прокатилась слеза и скрылась под жемчужными подвесками. Михаил Илларионович плакал, сокрушаясь о тех огромных жертвах, которые придется положить завтра на алтарь Отечества...

– Присягаю! – глухо произнес Кутузов. – Перед этим святым ликом присягаю, что ни шагу не отступлю с поля битвы...

Вслед за ним торжественные слова присяги произнесли генералы.

Началось молебствие. Главнокомандующий стоял, опустив большую седую голову, лишь покачивая ею и повторяя про себя слова молитвы. Ветерок, дувший от Бородина, слабо шевелил церковными хоругвями. С резким криком проносились над обнаженной головой Кутузова ласточки и зигзагами, чертя крылом небо, уходили в сторону. Но вот молебствие завершилось. Солдаты кинулись к кресту и водокроплению, с детским простодушием веруя в их целительную власть.

Михаил Илларионович медленно двинулся во главе свиты к Багратионовым флешам, где впереди деревни Семеновской грозными рядами стояли пушки. Туда же направилась процессия с иконой Божьей Матери.

Глядя на русские орудия, Кутузов невольно вспомнил Аракчеева, много лет занимавшего должность инспектора артиллерии. «Конечно, это изверг, каких мало сыщешь на свете, – сказал он себе. – А как отозвался о нем Александр Павлович в бытность свою цесаревичем?. За поклеп, возведенный на невинного офицера, покойный император исключил Аракчеева из службы, а великий князь назвал мерзавцем. Но потом, став государем, Александр сам осыпал милостями графа Алексея Андреевича, мучителя солдат и младших офицеров. И все же, правду сказать, этот злодей, этот каналья немало сделал для русской артиллерии. Есть заслуга и этого изверга, что наши пушки не уступают Наполеоновым, а молодцы-артиллеристы, верно, превосходят французских в умении...»

Михаил Илларионович подумал о том, что за время его более чем полувековой службы в военном искусстве многое переменилось. И конечно, выросла роль артиллерии.

«Завтра Бонапарту придется послушать хор русских пушек», – усмехнулся он, ласково улыбаясь подходившему с докладом Багратиону.

Князь Петр Иванович встретил смоленскую святыню в окружении нижних чинов. Любимец Суворова, боготворимый солдатами и офицерами, 47-летний воин прошел двадцать боевых походов, участвовал в ста пятидесяти сражениях, боях и стычках – и всегда со славой.

Багратион принял икону и вынес ее на самый высокий редут, словно желая сказать Наполеону: «Тебе неведома крепость русского народа. Ты не одолеешь ее никакой силой!..»

Император Франции в этот миг действительно смотрел с высоты взгорья, с захваченного у русских Шевардинского редута, в зрительную трубу, положенную на плечо Мюрата, и никак не мог понять истинной причины необыкновенного оживления среди русских. Он видел, что у Семеновских флешей что-то двигалось, блистало и искрилось. И эту светящуюся точку густо облепили московиты. Он наконец догадался, что происходит, и с превосходством просвещенного атеиста произнес:

– Дикари! Они надеются, что их спасут их идолы...

Сын трактирщика, возведенный Бонапартом в ранг маршала Франции, женатый на его сестре и коронованный королем Неаполитанским, Иоахим Мюрат не нашелся что ответить. Он только с немым восторгом поглядел на своего благодетеля.

Наполеон понял его состояние. Светло-серые глаза императора скользнули по пышному наряду Мюрата – от ярко-желтых сапог до шляпы с гигантским султаном а-ля Генрих IV. Он давно и глубоко презирал людей, с равнодушным цинизмом относился и к своим солдатам. Взяв Тулон, хладнокровно расстрелял картечью четыре тысячи пленных – преимущественно портовых рабочих. Без колебаний приказал умертвить в Египте две тысячи больных солдат, а затем бросил и всю армию (как поступил и с остатками «Великой»)...

Отведя взгляд от верного Мюрата, император усмехнулся: «Если он и похож на короля, то только на опереточного», – и велел подать себе лошадь. Когда Наполеон садился в седло, Мюрат поддерживал его стремя вместо форейтора.

Между тем Кутузов, с трудом поднявшись на редут к Багратиону, присел на дышло зарядного ящика и, отдуваясь, долго и как будто бы бессмысленно смотрел на возвышение у Шевардина.

– Дай-ка, голубчик! – сказал он, отыскивая кого-то своим единственным глазом и протягивая назад руку.

Кайсаров тотчас понял, в чем дело, и подал главнокомандующему свою зрительную трубу. Кутузов раздвинул ее и долго наводил в направлении Шевардинского редута. Его пухлая рука с истончившимся обручальным кольцом, глубоко ушедшим в безымянный палец, дрожала, но голос был ровным и спокойным, когда он обратился к поднявшимся вслед за ним генералам:

– Завтра французы переломают над нами свои зубы... Да жаль, нечем будет их доколачивать...

 

4

Все грохотало, выло, щепилось, вздувалось кровавой пеной и пузырями, било картечным, с нахлестом огнем. За ревом сотен орудий не было слышно не только криков, стонов, лошадиного ржания, но даже и перекатного ружейного огня.

Бородинское сражение являло собой не просто страшную – удивительную картину.

Оно напоминало, по свидетельству очевидца, скорее битву на море, когда стопушечные линейные корабли расстреливают в упор бортовыми залпами. В одиннадцати верстах от Бородинского поля, в Можайском соборе от сотрясения воздуха вылетели стекла, а на Дорогомиловской заставе Москвы, в ста девяти верстах, слышались весь день глухие раскаты, словно при грозе.

«Ядра, картечи, пули, ружья, копья, сабли, штыки, – сообщал другой летописец, – все стремилось в сей день к истреблению и сокрушению жизней. Смерть летала по всем рядам и покрывала землю кровью и мертвыми телами. Чугун и железо, сии металлы, самое время переживающие, оказывались недостаточными к дальнейшему мщению людей. Ужасный стон умирающих и борющихся со смертью приводил в содрогание самую природу. Звук мечей, восклицания побеждающих, ржание и топот лошадиный, крики командования на разных языках придавали этой ужасной картине вид, какой перо описать не в силах...»

Над левым флангом русских от сильной и беспрестанной канонады поднялось густое облако дыма и скрыло свет дневной. Перед центром ярко горело село Бородино. А правое крыло было по-летнему озарено солнечными безмятежными лучами.

Кутузов, в своей белой фуражке и расстегнутом на животе сюртуке, сидел на скамейке подле батареи возле селения Горки, куда он перенес свою ставку. Ни рев орудий, ни вражеская канонада не смущали его. Видя, что ядра и кирпичи летят прямо к тому месту, где он находился, Михаил Илларионович спокойно говорил окружавшим его генералам, штаб-офицерам и адъютантам:

– Расступитесь, братцы! Не стойте толпами...

Он был теперь незримым центром всего происходящего на семиверстном пространстве Бородинского поля. Все вокруг двигалось, суетилось, перемещалось, спешило, волновалось, требовало ответа, внимания, помощи. Кутузов один выглядел воплощением неподвижности и спокойствия, словно знал все наперед. Вот почему он мог позволить себе расслабление и спокойно сидеть на скамейке, подставив пухлое лицо с орлиным носом августовскому ласковому солнцу...

Михаил Илларионович приехал на батарею перед деревней Горки еще затемно. Один, не предупредив свой штаб, он обозревал при свете догоравших биваков поле и армию, становившуюся в ружье.

Вскоре прибыли Барклай-де-Толли, Беннигсен, начальник правого фланга Милорадович, Ермолов, командующий центром Дохтуров и ближние корпусные командиры со своими штабами.

Солнце поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блестела на лугах и полях. Погода была прекрасная. Давно уже пробили зорю, и войска в тишине ожидали начала жестокого побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с ненавистью глядел в сторону неприятеля, не помышляя о смертельной опасности.

Впереди главных позиций, за Колочей, в Бородине стоял гвардейский егерский полк, с 24 августа охранявший переправу.

Внезапно из лесу на поле перед Бородином высыпал эскадрон неприятельских конных егерей. За ними медленно выдвигались густые колонны пехоты. Командир 4-го корпуса Остерман-Толстой, сухощавый, с темными кудрявившимися волосами и темно-голубыми глазами, в очках, которые он надевал во время сражения, взмахом казацкой нагайки отдал приказание пустить несколько ядер во вражеских коноводов.

После короткого совещания с главнокомандующим Барклай-де-Толли послал своего адъютанта в Бородино с повелением отступить егерям. На виду у Кутузова полк очистил под градом пуль деревню, отошел за мост, и егеря начали ломать его.

Огромные синие колонны французов спускались к Колоче со стороны Бородина, и из леса выезжала, строилась и начинала обстрел многочисленная артиллерия. Солнце, взошедшее за спиной у русских, ярко освещало вражеских пехотинцев, и блеск от ружейных стволов слепил глаза наблюдавшим за ходом боя.

Наши батареи обрушили на наступающих всю силу своего огня. Стреляли двенадцать пушек, расположенных неподалеку от Кутузова, стреляли многочисленные батареи левее и правее Горок. Французские колонны шли без выстрела, сохраняя стройность, зато сколько наполеоновских солдат легло на этом пути! По мере приближения к реке колонны постепенно скрылись в грязно-желтом пороховом дыму и пыли.

Между тем французские стрелки появились уже на правом берегу Колочи и пытались атаковать батарею, близ которой находилась ставка Кутузова. Удержать противника велено было егерским полкам Карпенкова и Вуича.

Карпенков построил батальоны за бугром, скрытно, на пистолетный выстрел от неприятеля, и, когда гвардейские егеря отходили назад, быстро выдвинул полк на гребень бугра и дал меткий залп. Дым выстрелов клубился еще перед лицом ошеломленных французов, когда русские ударили в штыки. Неприятель бросился назад к мосту, но не мог перейти через него всей колонной: гвардейские егеря при отступлении успели снять более десятка мостовин. Оставшихся на правом берегу французов приперли к реке и перекололи до последнего. Карпенков послал было стрелков за Колочу, но получил приказание Кутузова воротить их и полностью разрушить мост. Он исполнил повеление под сильнейшим огнем.

В шесть пополуночи раздались громы с левого крыла русских войск, в главную ставку понеслись гонцы от Багратиона. Пользуясь туманом, Наполеон двинул огромные массы войск против слабейшего фланга, чтобы опрокинуть его или запереть в колено, образуемое Колочей и Москвой-рекой.

Становилось ясно, что нападение на деревню Бородино представляло собой всего лишь отвлекающий маневр.

Атака на Семеновские флеши поручена была войскам лучших маршалов Наполеона – Даву и Нея, усиленным тремя кавалерийскими корпусами под начальством Мюрата. Впереди шли три дивизии Даву: дивизия Компана следовала по опушке леса, другая – Дезе – проходила через лес и кустарник, третья – Фриана – была в резерве. Местность препятствовала быстрому наступлению.

Миновав лес, французы начали строиться в колонны для атаки. Однако лишь головы колонн показывались перед Семеновскими флешами, как выстрелы артиллеристов и егерей, рассыпанных в кустарнике, остановили французов. Русский огонь был губителен. Хор русских пушек гремел не умолкая. При начале дела дивизионного генерала Компана ударило осколком гранаты. Он сдал команду другому генералу – Дезе, но и тот вскоре был опасно ранен. Его заменил присланный Наполеоном генерал-адъютант Рапп, однако и его не пощадил русский свинец. Сам корпусной командир маршал Даву упал с лошади, убитой ядром, и получил сильную контузию. Он скоро оправился, но не мог заменить своих раненых дивизионных генералов. Дивизия Компана понесла большие потери, в корпусе произошло замешательство, и последующие атаки французов оказались безуспешными.

В семь утра Наполеон приказал возобновить наступление. Маршал Ней атаковал на левом фланге; корпус Жюно, переданный в распоряжение Нея (сам Жюно после проявленной им нерешительности в бою у Аутино, под Смоленском, был отозван императором из армии), стал во вторую линию; Мюрат двинул три кавалерийских корпуса. Латур-Мобур остался в резерве.

Видя, что дивизиям Воронцова и Неверовского не устоять под напором сил, которые развертывались у него на глазах, Багратион послал за полками Коновницына, стоявшими на Старой Смоленской дороге. Кроме того, он взял несколько батальонов из второй линии корпуса Раевского, располагавшегося правее его, подвинул из резерва 2-ю гренадерскую дивизию принца Мекленбургского и разместил ее влево от Семеновского. Словом, он стянул к угрожающему месту все, что имелось у него под рукой, и послал просить Кутузова о немедленном подкреплении.

Главнокомандующий направил Багратиону со своего правого фланга 2-й пехотный корпус Багговута, несколько полков 3-го кавалерийского корпуса и из общего резерва – три пехотных гвардейских полка, восемь гренадерских батальонов, три кирасирских полка и три артиллерийские роты. Но, пока помощь приспела и князь Петр Иванович готовил ответный удар, неприятель ворвался в Семеновские флеши, защищаемые одной сводно-гренадерской дивизией Воронцова.

Корпуса Нея, Даву, Жюно и Мюрата вели атаку, подкрепляемую 130-ю орудиями, большей частью гаубицами. Их навесной огонь производил ужасные опустошения среди русских егерей. Однако артиллерия и пехота Воронцова вели ответный меткий огонь по наступающим, хотя и не могли остановить их. Сам Воронцов находился в центре своих позиций. Видя, что редуты потеряны, он взял батальон егерей и повел его в штыки, но получил штыковое ранение. Ему выпала судьба быть первым в длинном списке русских генералов, выбывших в тот день из строя...

Стоявшая во второй линии дивизия Неверовского пошла в штыковую контратаку. Кирасиры, несколько полков драгун и улан помогли пехоте, и сражение сделалось всеобщим. Даву и Ней несколько раз посылали к Наполеону гонцов просить подкрепления. Наполеон отвечал, что еще слишком рано вводить в дело свежие войска.

Против самой оконечности левого фланга русской армии по Старой Смоленской дороге рано поутру двинулся корпус Понятовского, вытеснил русских стрелков из деревни Утицы и атаковал гренадер 3-го корпуса Тучкова. Нападение было отбито. Понятовский возобновил атаку и понудил Тучкова отойти к высотам за Утицей. Неприятель последовал за ним, атаковал высоты и овладел ими.

Силы были неравные: против Понятовского Тучков имел лишь одну дивизию, так как другая – Коновницына – была уже отправлена на помощь Багратиону. Тучков просил о подкреплении; Кутузов отрядил ему дивизию Олсуфьева из корпуса генерал-лейтенанта Багговута, только что переведенного на левое крыло. Когда дивизия заняла боевой порядок, Тучков решил вернуть высоты. Он смело атаковал противника с флангов и выбил его, но сам получил смертельное ранение. Начальство над войсками принял Багговут. Понятовский отступил и на несколько часов ограничился канонадой, опасаясь быть завлеченным в засаду и не имея связи с главной армией Наполеона.

Меж тем войска Багратиона вели кровопролитный бой. Взаимные атаки русских и французов возобновлялись с новой и новой яростью. Сколько ни отбивали солдаты Багратиона неприятелей, те наступали и наступали, пытаясь закрепиться на Семеновских флешах.

Подоспел Коновницын. Не дав французам передышки, он кинулся на них со своей дивизией. Презирая всю жестокость огня, солдаты пошли в штыки и с криком «ура» опрокинули неприятеля.

Тела убитых и раненых сплошь покрывали окрестности. Солдаты выбывали тысячами, офицеры – сотнями. После ранения Воронцова та же участь постигла племянника Суворова Горчакова и принца Мекленбургского. Командир Астраханского гренадерского полка Буксгевден, истекая кровью от трех полученных ран, пошел впереди своих солдат и погиб на батарее. Начальник штаба 6-го корпуса Федор Федорович Монахтин, указывая колонне захваченную неприятелем батарею, сказал:

– Ребята! Представьте себе, что это Россия! И отстаивайте ее грудью богатырской!

Картечь повергла его полумертвым на землю. Последними словами Монахтина были:

– Наши дрались, как львы; это был ад, а не сражение...

Генерал-майор Александр Алексеевич Тучков 4-й, брат корпусного командира, под огнем противника закричал своему Ревельскому полку:

– Дети, вперед!

Солдаты, которым стегало в лицо свинцовым дождем, остановились в нерешительности.

– Вы стоите?! – воскликнул Тучков. – Я один пойду!

Он схватил полковое знамя и кинулся вперед. Картечь пробила ему грудь. Ревельцы подхватили знамя и бросились прямо на пушки.

Желая во что бы то ни стало сломить русских на их левом фланге, Наполеон поставил здесь более четырехсот орудий. Под их прикрытием пехота и конница возобновили наступление. Французы смело атаковали наши позиции, отвагой своей вынуждая похвалы у самого Багратиона.

Видя невозможность остановить неприятеля ружейным и пушечным огнем, Багратион приказал идти в штыки.

 

5

Искусственные молнии бегали по искусственным тучам. За густым дымом и кровавым паром не видать было и солнца. Какие-то странные сумерки опустились на левое крыло русских войск, где атаку за атакой отражали ярославцы-гренадеры.

Переведенные из резерва, они сперва оглохли и ослепли посреди этого громоносного чада. Лишь несколько минут спустя Сергей Семенов начал различать уже не синие, а грязные колонны, идущие посреди человеческих и конских трупов, подбитых пушек, разметанного оружия, в лужах крови и головешках.

– Идут, дяденька Прокопьич! – испуганно сказал востроносый парнишка, у которого большой, не по размеру, кивер сидел на оттопыренных ушах.

– Ну и что, идут? – с нарочитой сердитостью перебил его унтер-офицер. – Чай, не слепой, Санька, вижу. Как идут, так и лягут...

Семенов, совершенно седой, с повыцветшими от пороховой гари глазами, когда-то васильковыми, обернулся к гренадерам:

– Дети! Делай как я!..

Он повернул суму, разорвал обертку и, выхватив патрон с пулей, зарядил ружье, а два патрона заткнул поближе, между пуговиц мундира.

– Стреляй целко! Береги пулю в дуле, как учил батюшка наш Александр Васильевич! Да подпусти синекафтанников так близко, чтобы ни одна пуля даром не пропала...

Французы шли с необыкновенным, ужасающим спокойствием. Сзади русской линии ахнули пушки и уже не прекращали своего рева, заворковал наконец и перекатный ружейный огонь. Но неприятель смыкал ряды, оставляя груды убитых и раненых, и с маниакальным упорством, словно за его плечами был Париж, продолжал наступать. Ядра пронизывали толщи колонн, гранаты лопались в рядах, и картечь дождила их сверху. Ружейный батальный огонь пронимал их насквозь, раздирая на части. Первые ряды французов уже подошли вплотную, когда оказалось, что позади все полегло и перебито. Тогда они не побежали, а попятились, и в отступлении своем падая лицом к русским.

Барабаны загремели отбой. Солдаты, скрывая напряжение, преувеличенно весело переговаривались:

– Выкинул штуку басурман! Чай, дух перевести захотелось...

– Видно, с русского-то поля ягодки не вкусны, кислы...

– Досада, братцы! – громче всех восклицал Санька, не утирая пота, грязными ручейками бегущего из-под здоровенного кивера. – Я только прицеливался, да так ловко, – уж не стоптать бы травы, несдобровать бы ему, колбаснику... А тут – отбой!..

– Тихо, дети! Тихо! – прикрикнул на них Семенов. – Это, вишь, только начало. Верно, все еще впереди. И потому не балагурь, а гляди в оба!..

Но даже Семенов-Чижик, прошедший огонь Измаила и Мачина, Кремса и Аустерлица, не ведал, что им предстоит выдержать.

Четыреста французских орудий било по Семеновским флешам. Неприятельские колонны роились в поле и раз за разом шли на приступ. Картечь трехсот русских пушек не в силах была их остановить. Тут уж было не до шуток. Уже пришлось оставить часть редутов, уже враг торжествовал на нескольких батареях. Но русские и под превосходящим напором бились и стояли насмерть. Рядом с Семеновым лопнула разгоряченная пальбой пушка. Высоко вверх полетели дугами осколки и клинья. Тотчас вспыхнул зарядный ящик, и черный клуб дыма с комьями взбрызнутой земли сокрыл все от глаз. В шипящем полумраке кто-то крикнул голосом Саньки:

– Француз нас обошел!..

Но уже по изломанным, рассеченным линиям от батальона к другому побежало, словно огонь по запальному шнуру:

– Багратион! Князь Петр Иванович!

– Багратион! Бог-рати-он!..

И в расступившемся мраке Семенов увидел всадника на простом дончаке, в бурке и с нагайкой, которой он указывал вперед. И тотчас из груди унтер-офицера вырвалось простое и страшное для неприятеля «ура», выдохнутое одновременно тысячами солдат. Но надо было собрать остатки роты, а ни одного офицера уже не оставалось в строю у ярославцев.

– Дети, сюда! – надсаживая горло, закричал дяденька Прокопьич. И уже сам притворно весело заговорил, встречая сбегающихся солдат: – Атака, братцы мои, тем и хороша и весела, что здесь другу-штыку раздолье. Лиха беда до ручной! А там нашему брату мало и десятка проказников. И покойные старики наши сказывали, что со штыком не до счета... – Тут Чижик на мгновение остановился, вспомнив своего друга Мокеевича, сложившего голову под Аустерлицем, вздохнул и заключил: – Но Боже упаси, раз-другой зевнуть! Ум за разум зайдет, свинцовыми орехами закидают – и не оберешься...

Барабаны подали знак атаки. Семенов, подняв над головой ружье, сорвал в крике голос:

– За мной! Вперед!..

Вся изломанная русская линия вдруг пришла в движение. Французские эскадроны, вскакавшие было на Семеновские флеши, закружились на месте, повернули и исчезли в дыму, уступая место стройно выступившей пехоте.

Упорство, с которым бились – грудь в грудь – русские с французами, не поддается никакому описанию.

От непрестанных штыковых выпадов руки уже едва держали ружье. Семенов, схватившийся с верзилой в медвежьей шапке, почувствовал с ужасом, что силы оставили его. «Пропал! Пропал не за понюх табаку! – с ужасом подумал Чижик. Но и у верзилы штык опустился к земле. Так и стояли они, не трогая друг друга, а лишь вперившись, как бараны, пока не почувствовали оба, что могут продолжить бой. И сшиблись с новым ожесточением. Все было отдано победе, а между тем сна не склонялась ни на чью сторону...

Внезапно в русских рядах вновь замаячила сухощавая фигура Багратиона. Чутьем военного гения он угадал решающий момент. В эту минуту крайней опасности все его некрасивое, рябоватое лицо с выдающимся вперед носом и небрежно отпущенными жесткими бакенбардами преобразилось. Оно дышало энергией и непреклонной волей, а большие темные глаза зажглись каким-то магическим огнем. Новое «ура», кажется, заглушило все остальные звуки битвы.

Случаются ли чудеса? Но это ли не истинное чудо! Слабое, истощенное долгим сражением левое крыло русских потеснило врага. Пядь за пядью французы стали медленно уступать, а там и вся их линия заметно подалась назад. Мнилось, еще мгновение – и неприятель будет опрокинут.

Но что это? У самой подошвы Семеновской высоты дончак Багратиона словно бы споткнулся и встал. К главнокомандующему 2-й армией подскакал полковник Преображенского полка Берхлюн. Поддерживаемый адъютантом, Багратион силился удержаться в седле и отдавал новые приказания. Лицо его, осмугленное порохом, было бледно, но спокойно. Однако выше колена расплывалось большое кровавое пятно. Черепок чиненого ядра ударил ему в правую ногу и перебил берцовую кость. Князь Петр Иванович желал утаить от войск свою рану и превозмочь боль, но кровотечение отняло у него силы. Зрение его помрачилось, он едва не упал с лошади.

Берхлюн с адъютантом совлекли генерала с седла, сняли сапог, распороли штанину. Обильная кровь забила ключом, забрызгав даже в беспорядке разбросанные волосы Багратиона. Теряя поминутно сознание, он еще силился отдавать распоряжения и руководить боем через своего начальника штаба Сен-При. Однако состояние его было самым тяжелым. Подозвав к себе адъютанта, князь Петр Иванович отправил его к Барклаю-де-Толли со словами примирения. Честная, солдатская душа его сказалась в эту минуту во всей своей чистоте. Увозимый с поля боя, в полуобморочном состоянии, Багратион посылал к Коновницыну узнавать о происходившем и останавливался в ожидании ответа.

Эта потеря была невосполнимой.

 

6

Барклай-де-Толли искал смерти.

Его белая лошадь появлялась в самых опасных местах сражения в центре русских позиций. Четыре других под ним пали; все адъютанты, кроме одного – Левенштерна, были убиты или ранены. А он оставался невредим.

Человек высочайшего долга, он желал разделить участь Багратиона, чтобы не присутствовать при исходе неизбежного, по его мнению, поражения русских войск. Наконец Барклай послал к Кутузову своего любимца Вольцогена.

Михаил Илларионович все так же находился у селения Горки; он видел одним глазом, но глядел в оба и хозяйственно распоряжался битвой. Весть о ранении Багратиона опечалила, но не омрачила его. Он непрерывно отдавал повеления, иногда, по своей привычке, весело потирая рукой об руку. Только что Кутузов отправил на левое крыло начальника штаба 1-й армии Ермолова и командующего артиллерией Кутайсова для восстановления там порядка. К нему подъехал Вольцоген.

– Ваша светлость, – Заговорил он своим резким, скрипучим голосом, – по поручению его высокопревосходительства генерала от инфантерии Барклая-де-Толли вынужден сообщить, что сражение проиграно! Наши важнейшие пункты в руках неприятеля, и войска расстроены...

Кутузов, словно не понимая, сперва молча рассматривал Вольцогена, а потом начал говорить все громче и громче, ударяя по скамейке пухлым старческим кулаком:

– Милостивый государь!.. Да как вы смеете!.. Все это вздор!.. Поезжайте и передайте Барклаю!.. Что касается сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражен во всех пунктах!..

Эти слова, словно ледяной душ, остудили главнокомандующего 1-й армией. В течение всей битвы он более не посылал подобных донесений. Спокойствие Кутузова, его безграничная вера в стойкость русского солдата передавались всем.

Между тем посланные на левый фланг Ермолов и Кутайсов силою обстоятельств не добрались до цели. Корпус Евгения Богарне с кавалерией Груши, перейдя Колочу в центре русских позиций, захватил Курганную высоту. Наполеон получил возможность расколоть наш фронт и отрезать 2-ю армию. Собрав остатки разметанной дивизии Паскевича и оказавшиеся под рукой резервы, Ермолов в ходе непродолжительного, но кровавого штурма вернул высоту. Кутайсов в этой схватке погиб. Обстановка вынудила Ермолова оставаться на батарее Раевского и оборонять ее. А на левом крыле неприятельские атаки все усиливались, натиск еще более ужесточался.

Желая лично удостовериться в справедливости донесений, Кутузов сел на лошадь и въехал на пригорок, осыпаемый обломками гранат, летевших со всех сторон. На волоске была жизнь того, в ком видела свою надежду вся Россия. Тщетно уговаривали Михаила Илларионовича спуститься с пригорка. И когда увещевания не подействовали, адъютанты взяли лошадь за узду и вывели главнокомандующего из-под выстрелов.

После проведенного обозрения Кутузов отдал два очень важных приказа: Милорадовичу со стоявшим на правом крыле 4-м пехотным корпусом Остермана-Толстого и 2-м кавалерийским – Корфа – сблизиться к центру; Платову с казаками и Уварову с 1-м кавалерийским корпусом – переправиться вброд через Колочу, выше Бородина, и атаковать левое крыло неприятеля.

Этим движением главнокомандующий решил оттянуть часть сил Наполеона от русского левого фланга.

Там, после ужасного боя, были оставлены неприятелю Семеновские, или Багратионовы, флеши. Успеху французов способствовало их превосходство в численности и ранение князя Багратиона. Коновницын отвел войско за Семеновский овраг и занял ближайшие высоты. На них в один миг возвели батареи и жестокой пальбой удерживали французов.

Овладев флешами, Наполеон приказал Мюрату с кавалерийскими корпусами Нансути и Латур-Мобура обойти левое крыло русских, отрезать от войск, стоявших на Старой Смоленской дороге, и тем утвердить за собой победу. К левому флангу дивизии Коновницына примыкали полки лейб-гвардии Измайловский и Литовский. Вдруг, как воздушное явление, засветилась вдали медная стена; она неслась неудержимо, с грохотом и быстротою бури. Саксонские кирасиры под начальством генерала Талемана промчались и бросились на правое крыло измайловцев.

Полки построились в каре и, подпустив кирасир на ближайший выстрел, открыли густой огонь. Латы были слабой защитой против пуль. Враги показали тыл. Конные гренадеры покусились исправить неудачу кирасир, но, принятые таким же образом, были опрокинуты. Третья атака оказалась столь же безуспешной, как и первые две. Если бы в русских рядах хотя бы на самое короткое время водворился беспорядок или солдаты оробели, сражение было бы проиграно. Громады неприятельской конницы только и ждали момента, чтобы обрушиться на них всей своей тяжестью. В промежутках между атаками ядра и картечь сыпались на гвардейские полки ливневым дождем, и солдаты почитали нападения кавалерии сущим отдыхом, хоть на время избавлявшим их от беспощадной канонады.

Сила русских, при всем их мужестве, начинала истощаться. Это не укрылось от Наполеона. В подкрепление кавалерийских атак Мюрата он отправил молодую гвардию. Осененная высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, в белых ремнях, с красными султанами и эполетами, гвардия тронулась, чтобы решить участь великой битвы. Но едва прошла она небольшое расстояние, как Наполеон заметил на своем левом крыле появление русской конницы и отступление колонн Евгения Богарне, беготню и тревогу в обозах и в тылу армии. Это появились кавалеристы Уварова и – еще далее и правее их – казаки Платова.

Французский император повелел гвардии остановиться и понесся вперед, желая лично удостовериться, какие силы Кутузов отрядил для обхода и нападения.

Драгоценное время для русских было выиграно: центр укреплен корпусами Остермана-Толстого и Корфа. Дохтуров с остатками 2-й армии и войсками, утром отправленными к ней на подкрепление, примкнул правым флангом к Остерману, а левым расположился по косой линии к Старой Смоленской дороге.

Восстановив порядок, Наполеон воротился и отдал приказ открыть канонаду по центру и левому флангу русских войск.

Над полем смерти и крови, затянутым пеленою разноцветного дыма, красным огнем опламенились вулканы, заревели по стонущим окрестностям батареи. Гранаты лопались в воздухе и на земле, ядра гудели, сыпались со всех сторон, бороздили землю рикошетом, ломали в щепы, вдребезги все встреченное ими в своем полете. Выстрелы были так часты, что не оставалось промежутков между ударами. Русские артиллерийские роты, прибывшие из резерва, порою теряли прислугу и ящики, еще не вступив в бой. Недоставало людей для поднятия орудий на передки; из пехоты брали солдат для прислуги; ратников ополчения сажали на артиллерийских лошадей.

Наполеон повел конные атаки. Кирасиры и уланы понеслись тучей на корпус Остер мана-Толстого, однако были встречены таким жестоким огнем, что искали спасения в бегстве. Табуны лошадей без всадников, разметав гривы, с громким ржанием бегали посреди мертвых и раненых. Необходимы были последние усилия с русской стороны.

Барклай-де-Толли послал за кавалергардским и конногвардейским полками – из всей русской кавалерии они одни еще не вводились в дело. Услышав приказание идти вперед, отборные латники огласили воздух радостными восклицаниями. Пока они подвигались, неприятельская конница, предводимая генералом Коленкуром, врубилась в пехоту 24-й дивизии, прикрывавшую Курганную высоту, а пехотные колонны Богарне подошли под самый курган. К этому времени Ермолов получил сильную контузию; его сменил генерал-лейтенант Лихачев.

После жестокой рукопашной, не давшей никому преимущества, саксонская конница Талемана ворвалась на Курганный редут с тыла. За саксонцами мчался весь корпус Коленкура. Груды тел лежали внутри окопа и возле него, почти все храбрые его защитники пали. Одним из последних выстрелов, пущенных с русской батареи, был убит сам Коленкур, брат наполеоновского дипломата. Покорение Курганной батареи было последним усилием истощенных французских войск.

На левом крыле все усилия неприятеля, действия его артиллерии и многочисленные атаки конницы не могли сбить Дохтурова с занятой им позиции. Солдаты раз за разом отражали атаки, а Дохтуров, сидя на барабане, посреди войск, подавал им пример хладнокровия.

До наступления мрака по всему полю ревела канонада. Изнурение обеих армий положило предел военным действиям. Глубокая темнота летнего вечера опустилась на гробовую равнину. Ночью Наполеон приказал отступить с Багратионовых флешей и батареи Раевского, на которых оставил убитыми и ранеными свыше пятидесяти тысяч солдат и офицеров; в «Великой армии» выбыло из строя сорок семь генералов.

Бонапарт, впервые за свою полководческую деятельность проигравший генеральную битву, признал это, заявив: «Русские стяжали право быть непобедимыми... из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех».

28 августа Кутузов отдал приказ по армии, где, в частности, указывалось:

«Особенным удовольствием поставляю объявить мою совершенную благодарность всем вообще войскам, находившимся в последнем сражении, где новый опыт оказали они неограниченной любви своей к Отечеству и государю и храбрость, русским свойственную...

Ныне, нанеся ужаснейшее поражение врагу нашему, мы дадим ему с помощью Божьею конечный удар. Для сего войска наши идут навстречу свежим воинам, пылающим тем же рвением сразиться с неприятелем».

 

7

Семь дней шла русская армия от Бородина до Москвы.

Обгоняя отступающие войска, Кутузов в легкой коляске ехал с Кудашевым, рассуждая о последствиях кровопролитного Бородинского сражения.

Все в армии – от генерала до ополченца-ратника – желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Михаил Илларионович приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение, но утром приказал отступать...

Будучи убежден, что русские одержали верх над Наполеоном, Кутузов, однако, ни в одном из своих донесений государю не именовал эту битву победой. В последнем, от 29 августа, объясняя причины отхода армии, он извещал Александра: «Баталия 26-го числа была самая кровопролитнейшая из всех, которые в новейших временах известны. Место баталии нами одержано совершенно, и неприятель ретировался тогда в ту позицию, из которой пришел нас атаковать. Но чрезвычайная потеря, и с нашей стороны сделанная, особливо тем, что переранены самые нужные генералы, принудила меня отступить по Московской дороге».

Да, потери были огромны. По ведомости, представленной дежурным генералом 1-й армии Кикиным, убыль только в ней исчислялась в 38 тысяч убитыми, ранеными и пропавшими без вести. Точный урон во 2-й армии оставался неизвестен по причине того, что некому было составлять ведомости: ее главнокомандующий, начальник Главного штаба и все дежурные офицеры выбыли из строя...

Хозяйственно распоряжаясь во время битвы, Михаил Илларионович приказал ополченцам уносить раненых из-под пуль, из-под копыт и колес конницы и артиллерии. За русской линией он повелел разместить двенадцать тысяч подвод. Ничего подобного не было во французской армии – оттого их раненые задыхались под мертвыми, их трупы были растоптаны копытами и раздавлены колесами артиллерии...

Теперь Кутузов с отеческим чувством наблюдал плоды своих забот. По обочинам, чтобы не мешать движению колонн, брели легко раненные и увечные солдаты, а тех, кто сам не мог идти, везли на телегах, фурах, зарядных ящиках и даже в господских каретах. Тысячи местных жителей выходили к дороге с едой, питьем, а кто и с деньгами для пострадавших.

– Думаю, что французы потерпели не меньше нашего, – сказал Михаил Илларионович.

– Батюшка! – воскликнул зять. – Перед Можайском я ездил высматривать их войска. Кавалерийские колонны все были сборные. В одном и том же фронте гусар стоял возле улана и кирасир – подле конного егеря...

Кутузов откинулся на спинку сиденья со словами:

– Каково же мы их потрясли тогда!..

Он еще раз оглядел дорогу и заметил унтер-офицера, когда-то могучего, но согнутого временем и военными испытаниями. Лицо, почерневшее от пороховой гари и обезображенное шрамами, ничего не говорило, но взгляд повыцветших васильковых глаз понудил Михаила Илларионовича остановить лошадей.

– Что это? Уж не ты ли, Семенов? Чижик! – сказал главнокомандующий, и слезы потекли у него по лицу.

– Я, я, отец ты мой! – тоже со слезами отвечал унтер-офицер. – Вот первый, ефрейторский позумент – его прикололи по вашему приказу. А вот та самая медаль «За усердную службу», которую пришпилили вы собственными пальцами. А это знак ленты Святой Анны, пожалованный мне за двадцать лет беспорочной службы. Ах! Душа просится в бой – отомстить французу! Ведь и сейчас не промахну из ружья. Да только у меня теперь на правой руке двух пальцев нет, а на левой – трех. Отсек мне на Бородинском поле саксонец-кирасир тесаком пальцы! И списали меня, старика, вчистую...

Главнокомандующий, с помощью зятя, вышел из коляски, обнимал и целовал Семенова, гладил его лицо, и снова слезы мешали ему говорить.

– Да, брат Семенов! Верно, пора тебе, как молвится, повесить на спичку тесак и забросить шишак на чердак, – успокоившись, наконец сказал он. – А есть ли у тебя, дружок, кто на родине?

– Никак нет, Михайла Ларионович! – с преувеличенной бодростью отвечал инвалид. – Ни души единой. Родина моя на Смоленщине. Через село свое проходил я дважды – там остался один прах да трубы печные...

– Ах да! Ты смоленский! – встрепенулся Кутузов. – Помнится, когда-то ты говорил мне об этом. Да прости старика – память прохудилась, стала ровно подметка рваная... – Он обернулся к Кудашеву: – Николай! Напишешь сегодня же письмо Дишканцу от моего имени. Чтобы принял знаменитого героя-инвалида Сергея Семенова!..

Михаил Илларионович вынул кошелек и отсчитал золотые червонцы.

– Вот тебе, Чижик, годовое жалованье. Поедешь в мое имение Горошки, в Черниговскую губернию. Получишь готовый стол, двуствольное ружье и полную волю бродить по лесу и воевать с волками. Управляющий мой Дишканец на них довольно жалуется. А слабые мужичонки страшатся их поболе, чем мы с тобой старой Наполеоновой гвардии, отчаянных исполинов-гренадер.

Кутузов вытер левый глаз платком и грустно добавил:

– Если Бог даст, приеду и я на побывку к тебе в Горошки...

 

8

Москва! Древняя столица и самое сердце России...

Сотни старинных боярских теремов, пышных палат вельмож, сады и парки, уже тронутые багрецом, под сенью которых скрываются ветхие лачуги и простые избы. И конечно, главное великолепие первопрестольной: тысячи блистающих на солнце золотых маковок – домовых и приходских церквей, кафедральных соборов, древних часовенок, белокаменных монастырей. Вон Сухарева башня, вон Иван Великий, а вот и Новодевичий монастырь. А там где-то и Парасковея Пятница, и Никола Мокрый, и храм Ризположения, и Чудов монастырь с царскими палатами.

С Поклонной горы на первопрестольную открывалась дивная картина. Было первое сентября – день преподобного Симеона Столпника, Семена-летопроводца. Но погода все радовала сухостью и теплом.

«Коли на Семена ясно – осень ведреная, но к холодной зиме...» – вспомнилось Кутузову.

Он сидел на своей скамеечке, в окружении генералов, и делал вид, что обозревает позицию, подготовленную Беннигсеном для обороны Москвы. Суть была не в том, хороша эта позиция или дурна (а она оказалась отвратительной). Участь Москвы, ее судьба для Кутузова была уже решена. Приходилось принести величайшую жертву. С Москвой сопряжены были понятия о славе, достоинстве и даже самобытности Отечества. Ее сдача врагам воспринялась бы как бессилие защищать Россию. Продолжительное отступление от Немана, неразлучные с ним трудности, кровопролитные сражения в течение трех месяцев, пылавшие, преданные на расхищение врагам города и селения были жертвы тяжкие, но жертвы, принесенные, мнилось в народе и в армии, для сохранения Москвы, а не потери ее. В стране, от Немана до Москвы-реки, от Стыри и до Двины, развевались вражеские знамена; уже не только Москве, но и Петербургу и Киеву угрожало нашествие, а полуденную Россию опустошала моровая язва. В эту пору в глазах Европы падение Москвы почиталось ручательством, что Россия низойдет в разряд второстепенных государств.

Понимая все это, Михаил Илларионович, как кажется, решился на сдачу Москвы уже после того, как узнал о падении Смоленска.

Могут возразить, что он писал и говорил совсем иное. Уезжая из Петербурга, Кутузов заверял Александра I, что Москва никогда не будет сдана; позже, в письме московскому генерал-губернатору графу Ростопчину, утверждал: «По-моему, с потерей Москвы соединена потеря России». А сколько еще было подобных заверений! Но было бы крайне наивно доверять им и принимать их за чистую монету.

Михаил Илларионович давно уже превосходно усвоил ту истину, что каждый хочет услышать от него не правды, а только то, что он хочет услышать. Кутузов, случалось, высказывал противоположные мнения разным лицам, но напрасно было бы упрекать его в противоречиях. Он просто говорил и писал то, чего от него ждали, оставаясь при собственном мнении, которым делиться не желал ни с кем.

В Москве служили благодарственные молебствия об одержанной на Бородинском поле победе; Ростопчин, ободряемый заверениями главнокомандующего, в своих бойких афишах грозился в прах разнести Бонапарта; самого Кутузова государь возвел за безусловное поражение французов в чин генерал-фельдмаршала. Но Михаил Илларионович готовился к тому, к чему внутренне он был давно готов.

Кутузов рассуждал с генералами о невозможности сдать Москву без боя, притворно возмущался мнением тех, кто советовал отступать, и наконец повелел собрать Военный совет.

В четыре пополудни в деревне Фили, в простой избе, собрались Барклай-де-Толли, Дохтуров, Платов, Ермолов, Толь, Уваров, Остерман-Толстой, Коновницын, дежурный генерал Кайсаров. Ждали Беннигсена, который запаздывал. Милорадович не был приглашен по причине невозможности отлучиться от арьергарда. Только в шестом часу приехал Беннигсен, который, не считаясь с присутствием фельдмаршала, тотчас взял на себя роль председательствующего и задал вопрос:

– Выгоднее сражаться перед Москвой или оставить ее неприятелю?..

Кутузов недовольным тоном прервал начальника Главного штаба, заметив, что предварительно надо объяснить положение дел, и, подробно изобразив неудобство позиции, заявил:

– Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться Бонапарту, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну. Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия...

В заключение он обратился к генералам, поставив вопрос так:

– Ожидать ли нападения в неудобной позиции или отступить за Москву?

Во вспыхнувшем споре главными действующими лицами были Барклай-де-Толли и Беннигсен, как старшие в чинах после Кутузова.

Барклай, страдая от изнурявшей его лихорадки, медленно говорил:

– Главная цель заключается в защите не Москвы, а всего Отечества, для чего прежде всего надобно сохранить армию. Позиция невыгодна, и армия подвергнется несомненной опасности быть разбитой...

Он глубоко в себе таил обиду за несправедливое отношение к нему в войсках во всю пору вынужденного отступления. Правда, мужество и отвага Барклая, проявленные им в Бородинской битве, на виду солдат, переменили общее мнение. После сражения войска встречали его криками «ура». Но душевная боль не проходила, а лишь затаилась...

– Оставлять столицу тяжело, – продолжал военный министр, – но, если мужество не будет потеряно и операции будут вестись деятельно, овладение Москвой приготовит гибель Наполеону...

Все выступление Барклая было направлено против Беннигсена; присутствующие ожидали, что начальник Главного штаба в ответ станет оправдываться и защищать избранную им позицию. Однако хитрый интриган ловко уклонился от предложенного на совете выбора.

– Хорошо ли сообразили те последствия, которые повлечет за собой оставление Москвы, самого обширного города в империи?! И какие потери понесет казна и множество частных лиц?! – воскликнул Беннигсен с наигранным пафосом. – Подумали ли, что будут говорить крестьяне и общество, весь народ? И какое может иметь влияние мнение их на способы продолжения войны? Подумали ли об опасности провести через город войска с артиллерией в такое короткое время, когда неприятель преследует нас по пятам? Наконец, о стыде оставить врагу столицу без выстрела? Я спрашиваю, будет ли верить после этого Россия, что мы выиграли Бородинское сражение, как это было обнародовано, если последствием его станет оставление Москвы?.. Какое впечатление произведет это на иностранные дворы и вообще в чужих краях? Не должно ли наше отступление иметь предел? Я не вижу поводов предполагать, что мы будем непременно разбиты... Я думаю, что мы остались такими же русскими, которые дрались с примерной храбростью!..

К удивлению присутствующих, Беннигсен неожиданно предложил новый наступательный план действий – ночью перевести войска с правого крыла на левое и ударить в центр Наполеона.

Барклай резко возразил:

– Надлежало ранее помышлять о наступательном движении и сообразно тому расположить армию. Но то было еще время поутру, при первом моем объяснении с генералом Беннигсеном о невыгодах позиции. Теперь уже поздно. Ночью нельзя передвигать войска по непроходимым рвам. Неприятель может внезапно атаковать нас. Армия потеряла большое число генералов и штаб-офицеров. Многими полками командуют капитаны, а бригадами – неопытные штаб-офицеры. Армия наша, по сродной ей храбрости, способная сражаться на позиции и отразить нападение. Но она не в состоянии исполнить сложное движение в виду неприятеля. Я предлагаю отступить к Владимиру и Нижнему Новгороду...

Кутузов с видимым удовольствием выслушал реплику Барклая, добавив, что, со своей стороны, никак не может одобрить план Беннигсена.

– Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны. И военная история знает много подобных примеров, – самым наивным тоном сказал он и словно задумался, подыскивая пример. – Да вот хотя бы сражение при Фридлянде, которое граф хорошо помнит. Оно было не вполне удачно, как я думаю, только оттого, что войска наши перестраивались слишком близко от противника...

Едкая ирония достигла цели: Беннигсен, главный виновник фридляндского поражения, поневоле умерил пыл. Генералы кратко высказали свое мнение. Храбрый Дохтуров, маленький, круглый, резко заявил, что он, безусловно, против сдачи Москвы неприятелю. Граф Остерман-Толстой отверг предложение Беннигсена и, впившись в него своими блестящими темными глазами, спросил:

– Можете ли вы в случае сражения поручиться за нашу победу?

Начальник Главного штаба, рассердившись, грубо ответил:

– Подобных требований нельзя предъявить одному человеку. Победа может зависеть лишь от храбрости наших солдат и умения наших генералов...

Совещание подходило к концу, когда приехал Раевский, занятый расположением войск. По приказанию Кутузова начальник штаба 1-й армии Ермолов объяснил ему суть разномыслии. Раевский, наклонив черную курчавую голову, сказал:

– Если позиция отнимет у нас возможность пользоваться всеми нашими силами и если уж решено дать сражение, то выгоднее идти навстречу неприятелю, чем ожидать его. Однако для подобного мероприятия мы не готовы. И потому можем только на малое время замедлить вторжение Бонапарта в Москву. Россия не в Москве, она среди ее сынов. Следовательно, более всего должно беречь войска. Мое мнение: оставить Москву без сражения. Но я говорю как солдат, Михаилу Илларионовичу предоставлено судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о взятии французами Москвы...

Последним высказался Ермолов. Как генерал с небольшим военным опытом, он не смел дать согласия на оставление столицы и предложил атаковать неприятеля.

Кутузов недовольно заметил:

– Такие мнения может предлагать лишь тот, на ком не лежит ответственность.

Наступило продолжительное молчание, которое нарушил фельдмаршал. Тяжело вздохнув, он заговорил:

– Вы боитесь отступления через Москву... А я смотрю на это как на Провидение – это спасет армию. Бонапарт словно бурный поток, который мы все еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет...

Из всех русских генералов лишь один Кутузов мог оставить неприятелю Москву, не повергнув государство в глубокое уныние. На этом совете вновь подтвердилась неоспоримо великая истина, что в Отечественной войне Кутузов был сущей необходимостью для России.

– С потерею Москвы не потеряна еще Россия, – размышлял вслух фельдмаршал. – Первой обязанностью себе ставлю сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут к ней на подкрепление, и уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Поэтому я намерен, пройдя Москву, отступить по Рязанской дороге. Знаю, ответственность обрушится на меня. Но жертвую собой для блага Отечества. – Он поднялся со стула, давая понять, что заседание совета закрыто, и твердо добавил: – Приказываю отступать...

Генералы тихо разошлись, и фельдмаршал остался один. Он ходил взад и вперед по избе, когда вошел полковник Шнейдерс. Пользуясь правом свободного с ним разговора, он старался рассеять фельдмаршала и заводил речь о разных предметах. Слова его, однако, оставались без ответа.

– Где же мы остановимся? – спросил Шнейдерс наконец.

Будто пробужденный вопросом, Кутузов подошел к столу, сильно ударил своим пухлым кулаком и с жаром сказал:

– Это мое дело! Но уж доведу я проклятых французов, как в прошлом году турок, до того, что они будут лошадиное мясо есть!..

Успокоившись, фельдмаршал принялся отдавать приказания о движении войск на Рязанскую дорогу, то есть на юго-восток от Москвы. При этом, однако, он запретил начальнику интендантской службы генералу Ланскому перевозить продовольствие с Калужской дороги, куда Кутузов загодя, еще после Бородина, распорядился направить хлебные запасы. Эго могло означать лишь то, что главные интендантские магазины ожидали армию к юго-западу от древней столицы.

Милорадовичу велено было командовать арьергардом.

Всю ночь Михаил Илларионович был чрезвычайно печален и несколько раз принимался плакать. Как полководец, он видел необходимость уступить врагам Москву. Но, как русский, мог ли он не болеть о ней?..

Кутузов не спал уже несколько суток и теперь отчаянно нуждался в освежающем мозг и тело забвении. Однако вместо расслабления и вожделенного покоя чувствовал только обостренную возбужденность. Тревога за завтрашний день отнимала самую тень уюта, размягченности, дремоты. Он снова и снова повторял себе: «Москва обречена!», словно бы не предвидел этого ранее.

– Москва! – шептал русский главнокомандующий. – Почто Вседержитель, коего судьбы неисповедимы, предопределил тебе быть жертвой неблагодарности злых иноплеменников? Но зато горько, горько восплачут они по тебе, своей гостеприимнице, и ужасна будет гибель их!..

Страдание сделалось невыносимым. Глядя на иконку, мерцавшую в углу горницы дешевой позолотой оклада, Михаил Илларионович жарко молил:

– Господи! Дай мне хоть на пол-лампадки сна!..

 

Глава третьяИ ВРАГ БЕЖИТ...

 

1

М. И. Кутузов – М. И. Кутузовой (после 11 октября, в Медыни).

«Я, слава Богу, здоров, мой друг. Здесь, ей-богу, все хорошо. Наполеон бегает по ночам с места на место; но по сю пору мы его предупреждаем везде. Ему надобно как-нибудь уйти; и вот чего без большой потери сделать нельзя...».

* * *

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

20 октября.

«Я, слава Богу, здоров, мой друг, хотя и очень трудно. Должно меня утешить то, что я первый генерал, перед которым Бонапарте так бежит. Детям благословение...»

 

2

Перелом наступил в течение месяца с небольшим.

Пройдя 2 сентября покинутую жителями первопрестольную, русская армия сделала два перехода по Рязанской дороге и остановилась на сутки у Боровского перевоза через Москву-реку. Отсюда Кутузов повелел главным силам идти на запад, к Подольску, проселочной дорогой, прикрываясь рекой Пахрой. Офицеры и солдаты истощались в догадках, рассуждая о намерениях светлейшего князя: кроме корпусных командиров, никто не знал настоящего направления. Оставленному на месте отряду приказано было делать вид, будто вся армия отступает к Рязани.

5 сентября, с рассветом, войска двинулись двумя колоннами и поздно вечером расположились на Тульской дороге, у Подольска, при страшном зареве пожара московского, освещавшего весь небосклон. Густые облака, в которых отражался пламень Москвы, текли, как потоки лазы, по темной синеве неба.

Когда армия совершала боковое движение, арьергард под командой Милорадовича в назначенное время тоже повернул на запад. На всех пересекаемых им дорогах Милорадович оставлял отряды с приказанием каждому из них не следовать уже за общим движением, а при появлении неприятеля отступать той дорогой от Москвы, на которой находился. Мюрат, посланный Наполеоном, долго шел по Рязанскому тракту за двумя казачьими полками в уверенности, что перед ним главные силы Кутузова. Только в Бронницах, за Пахрой, король Неаполитанский понял свою ошибку и поворотил к Подольску.

Тем временем Кутузов, прибыв с войсками в Красную Пахру, немедленно велел конному отряду Дорохова идти на Можайскую дорогу для истребления французских транспортов и команд, двигавшихся к Москве. Набеги Дорохова были удачны: в течение недели он взял в плен до полутора тысяч человек и уничтожил парк в восемьдесят ящиков. Узнав о появлении русских в своем тылу, Наполеон спешно послал для очищения Можайской дороги сильный отряд, но Дорохов отступил так искусно, что, ретируясь, наголову разбил два эскадрона гвардейских драгун.

Кутузов намеревался собраться с силами, дать время разгореться народной и партизанской войне и в особенности, по любимому его выражению, «усыпить Наполеона в Москве». Никто не мог знать, что предпримет Наполеон, но Кутузов, развивая свой план, добивался военного перевеса сил над неприятелем. Русский полководец продолжал отступать – теперь уже по Старой Калужской дороге, выигрывая время, усиливая свою армию и постепенно изматывая противника.

Великий ум его постиг характер и свойство Отечественной войны.

15 сентября армия выступила из Красной Пахры в Тарутинский лагерь. Мюрат несколько раз производил внезапные налеты: самый значительный бой произошел 17 сентября под Чириковом, где был взят в плен начальник штаба у Неаполитанского короля генерал Феррье. Мюрат просил об освобождении его под честное слово, но Кутузов ласково отказал. 20 сентября русские перешли реку Нару и вступили в Тарутинский лагерь. Фельдмаршал приостановился на высоком берегу Нары и, словно предрекая будущее, произнес:

– Отсель ни шагу назад!..

Маленькая деревушка Леташевка на Старой Калужской дороге, вблизи Тарутина, на целые две недели сделалась военным центром России. Сюда приезжали со всех концов страны, чтобы убедиться, что русская армия готовится к новым сражениям, и предлагали свои услуги Кутузову. Откуда что явилось! Из Южной России к Тарутинскому лагерю везли всякие припасы. Среди биваков вдруг открылась торговля. Крестьяне из ближних и дальних селений приезжали повидаться с оставшимися в живых родственниками и земляками. Крестьянки толпами ежедневно приходили с гостинцами в полки отыскивать мужей, сыновей, братьев и говорили:

– Только дай нам, батюшка, пики, то и мы пойдем на француза...

Казалось, вся Россия сходилась душой в Тарутинском лагере. Каждый истинный сын Отечества из самых отдаленных пределов стремился сюда если не сам, то мыслью и сердцем, жертвуя зачастую последним своим достоянием.

Армия в короткий срок выросла до ста тысяч человек, не считая казаков и ополчения. Войска укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили сухарями и тулупами, сапогами, валенками, а лошадей – овсом и сеном. Всем выдали жалованье, и, сверх того, нижние чины награждены были за Бородинское сражение по пять рублей ассигнациями. Ежедневно в Тарутино прибывали из Тулы новые пушки и единороги, и артиллерийский парк снова умножился, составив 622 ствола. 2-я армия, особенно пострадавшая при Бородине, была присоединена к 1-й, Западной.

Между тем в тылу у Наполеона все ярче, все неодолимее разгорался пожар народной войны.

Еще из Царева Займища Кутузов обратился с воззванием к смолянам: «Достойные смоленские жители, любезные соотечественники! С живейшим восторгом извещаюсь я отовсюду о беспримерных опытах в верности и преданности вашей к Престолу Августейшего Монарха и к любезнейшему Отечеству. В самых лютейших бедствиях своих показывайте вы неколебимость своего духа. Вы исторгнуты из жилищ ваших; но верою и верностию твердые сердца ваши связаны с нами священными, крепчайшими узами единоверия, родства и единого племени. Враг мог разрушить стены ваши, обратить в развалины и пепел имущества, наложить на вас тяжкие оковы; но не мог и не возможет победить и покорить сердец ваших. Таковы Россияне!»

Новым, грозным смыслом наполнилось слово «партизаны», доселе обозначавшее лишь участников «партии» – отдельного отряда.

Перед Бородинской битвой к Кутузову явился Багратион с предложением своего бывшего адъютанта Давыдова создать в тылу у неприятеля конные партии из гусар и казаков. Светлейший, по своей осторожности, выделил на первый случай пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков. Но то была искра, от которой возжегся губительный костер. К той поре, когда русская армия расположилась в Тарутинском лагере, Москва уже была окружена плотным партизанским кольцом.

На Новой Калужской дороге стояли отряды капитана Сеславина и поручика Фонвизина, у Вереи – генерала Дорохова, на Тульской дороге – зятя Кутузова полковника Кудашева, на Рязанской – полковника Ефремова, между Можайском и Вязьмой – Дениса Давыдова, у Можайска – полковника Вадбольского, у Волоколамска – А. Бенкендорфа, у Воскресенска – майора Фиглева, у Рузы – майора Пренделя, между главными силами Наполеона и авангардом Мюрата в окрестностях Москвы – штабс-капитана Фигнера, а на Дмитровском, Ярославском и Владимирском трактах действовали казачьи отряды.

Впрочем, казаки поспевали везде. Во все время сидения французов в Москве, быть может, никто столько не обеспокоил их, как казаки, никто не наносил им большего вреда, как это легкое войско, предводимое атаманом Платовым. Они нападали на крупные неприятельские отряды, отнимали заготовленные ими припасы и прерывали сообщение различных корпусов. Казаки больше всего помогали и вооружившимся крестьянам и вместе с ними уничтожали повсюду фуражиров и мародеров. Они не давали французам ни часу спокойствия и появлялись там, где их никак не ожидали. Новой славой покрылось имя атамана Платова, которого Кутузов именовал «истребителем французского разбойничьего войска». В своем донесении из Ельни государю главнокомандующий писал: «Казаки делают чудеса».

Уже повсюду, где только ступила нога захватчика, занялся огонь войны народной. Крестьяне приготовили рогатины и выковывали острия копий, которые насаживались на древки. В селениях запирали ворота и ставили в них караулы; у околиц устраивали шалаши в виде будок, а подле них – сошки для пик. Никому из посторонних не дозволялось приближаться к деревням, даже русским курьерам и партизанам: на уверения, что они свои, первым ответом был выстрел или пущенный с размаху топор. Однажды мужики, из-за необычности южнорусского говора, приняли за неприятелей и уничтожили шестьдесят казаков Тептярского полка; Денису Давыдову, появившемуся во французском тылу, не из-за одного патриотического чувства пришлось отпустить бороду и сменить гусарский доломан на зипун. Объясняя причины своей недоверчивости, крестьяне говорили: «Да ведь у злодея всякого сброда люди...»

Случалось, несколько соседних деревень ставили на возвышенные места и колокольни часовых, которые, завидя неприятеля, ударяли в набат или посылали другие сигналы. Крестьяне мгновенно собирались и нападали даже на многочисленные отряды фуражиров. Соединяясь в крупные партии, ведомые кем-либо из отставных солдат или отважных товарищей и старост, они становились страшнее врагам по мере того, как привыкали к кровавым встречам.

«Сперва, – говорил один воин-мужичок, – мы боялись бить француза, чтоб нас за это не потянули в суд. Когда и удавалось в одиночку загубить нехристя, то прятали окаянных в колодцы и под солому. Ну уж как пришел приказ из губернского и нам исправник сказал: „Ребята! Бей французов напропалую!“ – тогда-то мы развернулись!»

«Если бы я хотел описывать все случившиеся происшествия в окружных селениях и какие способы употребляют добрые, но раздраженные наши поселяне к истреблению врагов, – отмечал свидетель, – то бы никогда не мог кончить. Не могу умолчать о поступке жителей Каменки. 500 человек французов, привлеченные богатством сего селения, вступили в Каменку; жители встретили их с хлебом и солью и спрашивали, что им надобно. Поляки, служившие переводчиками, требовали вина, начальник селения отворил им погреба и приготовленный обед предложил французам. Оголодавшие галлы остановились пить и кушать; проведя день в удовольствии, расположились ночевать. Среди темноты ночной крестьяне отобрали от них ружья и увели лошадей и, закричав „ура“, напали на сонных и полутрезвых неприятелей, дрались целые сутки и, потеряв сами тридцать человек, побили их сто и остальных четыреста отвели в Калугу. В Боровске две девушки убили четырех французов, и несколько дней тому назад крестьянки привели в Калугу взятых ими в плен французов».

Женщины, в отсутствие своих отцов, мужей и братьев, нападали на мародеров, брали их в плен и с колами и вилами гнали в ставку. Воины «Великой армии» со стыдом, а иногда и с бешенством и слезами понуждены были подчиняться им. Своим ожесточением против неприятеля известнее прочих сделалась старостиха Василиса Кожина, смелая, дородная, с длинной саблей через плечо поверх французской шинели. В ее отряде сперва были только бабы, вооруженные вилами да рогатинами. После первых встреч с французами они обзавелись ружьями и саблями. К ним в отряд начали проситься и мужики.

– Приказывай, матушка! Слушаем тебя! – восклицали они.

Между сычевскими воинами-поселянами прославился смелостью и силой бурмистр сельца Левшина, павший от французской пули. Под Рузой и Можайском в роли разведчика отличился дьячок Василий Григорьевич Рагозин; в разное время под его руководством солдаты из отряда А. Бенкендорфа взяли в плен семьсот неприятелей. Начальствовавшие над вооруженными крестьянами отставной подполковник Энгельгардт и коллежский асессор Шубин были схвачены французами, привезены в Смоленск и осуждены на смерть. Неприятель желал склонить партизан к измене или хотя бы прилюдной казнью устрашить прочих жителей. Все предложения вступить на службу к Наполеону, однако, были отклонены. Старик Энгельгардт на месте казни не позволил завязать себе глаза. Ему сперва прострелили ногу и вновь предлагали изменить присяге, обещая залечить рану. Энгельгардт остался непреклонен и был изрешечен пулями; та же участь постигла Шубина.

Известие о сожжении и разграблении Москвы придало новое ожесточение народному движению. Зарево, виденное на 150 верст окрест, довело ненависть к французам до исступления. Французы ли жгли Москву или нет, разуверять было не время: лишь только бы резали французов. Только в Медынском уезде было убито 894 и пленено 593 вражеских воина, но и здесь число погибших неприятелей было занижено, потому что многие партии истреблялись без счета.

Простые сыны и дочери России преобразились в воинов-мстителей; чем и как могли, разили врага. Почти ежедневно приходили они в главную квартиру и просили огнестрельное оружие и патроны. Кутузов хвалил их, удостаивал почти всех личным с собой беседованием и, называя «почтенными и истинными патриотами России», раздавал храбрейшим Георгиевские кресты. Подвиги их прославлялись в песнях. Случалось, в простую избу фельдмаршала в Леташевке приходили десятилетние дети и просили «дедушку» снабдить их пистолетами, потому что носить ружья и стрелять из них им не под силу...

«Малая война», истощавшая французскую армию, грозно перерастала в большую.

...Наполеон, заперший себя в Москве, окруженный враждебным и вооруженным народом, начал тревожиться своим положением и искать пути к замирению. Сперва через русского чиновника Яковлева (отца А. И. Герцена) он обратился к Александру I с предложением начать переговоры – ответом было лишь презрительное молчание. Тогда он направил своего генерал-адъютанта Лористона, бывшего послом в Петербурге, в Тарутино.

 

3

Кутузов ожидал графа Лористона в своей горнице, в окружении генералов; среди них находился присланный Александром I для выяснения обстановки его адъютант и хозяин Леташевки князь Волконский.

Главнокомандующий встретил гостя с ледяной вежливостью – словно не был знаком с ним, словно Лористон не навещал их петербургского дома и не вел дружеских бесед с Екатериной Ильиничной.

Французский посол передал фельдмаршалу весьма учтивое письмо Наполеона. В нем говорилось:

«Князь Кутузов!

Посылаю к Вам одного из моих генерал-адъютантов для переговоров о многих важных делах. Хочу, чтобы Ваша светлость поверили тому, что он Вам скажет, особенно когда он выразит Вам чувства уважения и особого внимания, которые я с давних пор питаю к Вам. Не имея сказать ничего другого этим письмом, молю Всевышнего, чтобы он хранил Вас, князь Кутузов, под своим священным и благим покровом».

Повертев письмо в руках, главнокомандующий с равнодушным видом положил его на крестьянский стол.

Михаил Илларионович сидел в креслах; Лористону был предложен табурет.

После официальных приветствий со стороны французского посла Кутузов спросил с ласковой улыбкой:

– Здоров ли ваш император?

Лористон заверил фельдмаршала, что Наполеон чувствует себя превосходно.

– Неправда, неправда! – все с той же улыбкой погрозил ему Кутузов пухлым пальцем и, оборотясь к своим генералам, сидевшим на лавках, пояснил: – Прежде он был столь крепкого сложения и так здоров, что я сам чуть было от того не помер. А теперь, – вдруг переменив выражение лица, с грустным участием сказал он, – едва ли не придется ему умереть на моих руках!..

Сделав вид, что он не понимает сравнения нынешней кампании с Аустерлицем, Лористон хотел было заговорить о деле, но Кутузов прервал его:

– Я думаю, что он у нас в Москве живет очень весело?

– Да, разумеется, – сказал совершенно сбитый с толку Лористон. – И он поручил мне...

С самым невинным видом Михаил Илларионович перебил его снова:

– Часто ли император бывает в театре?

– Иногда, – с досадой отвечал Лористон, проклиная в душе этого коварного византийца, который играет с ним, как с куклой. – Но дело в том...

– Напрасно, напрасно! – не дал ему договорить Кутузов. – Я на его месте ходил бы по два раза на день...

– Простите, князь! Мой император повелел мне передать...

– О, в Москве есть прекрасные французские актеры, – не разрешил ему окончить фразу Михаил Илларионович. – Вот хотя бы мадемуазель Фюзиль. Право, такая хорошенькая! А какая бесподобная пара – Фюзиль с Девремоном в «Галантном сапожнике»! Или в «Случайном маркизе»! Если император еще не видел этих спектаклей, я бы рекомендовал ему обязательно пойти на них. Поверьте, он не будет разочарован.

Опасаясь навлечь на себя гнев Наполеона неисполнением важного поручения, Лористон стал говорить решительнее:

– Ваша светлость! Позвольте...

Но Кутузов не хотел ему позволить:

– Да, знаете ли, среди них есть много лиц и из самых знатных французских фамилий!..

Боевые генералы, истинные патриоты России, наслаждались этим великолепным и поучительным спектаклем. Маленький Дохтуров, сдерживая смех, даже прослезился и вытирал глаза фуляровым платком. Огромный, седеющий Ермолов подмигивал соседям: дескать, знай наших!

Наконец Лористон смог сказать о причине своего приезда. Он объявил, что прислан к Кутузову с просьбой о заключении перемирия и доставлении императору Всероссийскому письма Наполеона с предложением о мире.

– Для прекращения ужасного кровопролития, причиненного отчаянием и варварством! – с горестным пафосом воскликнул посол.

Кутузов покачал головой:

– Я не имею власти принимать предложения о мире или перемирии. И отнюдь не приму письма на имя его императорского величества. Русские приобрели множество выгод. И мы не захотим утратить их бесполезным для нас перемирием.

– Но война должна же когда-нибудь кончиться! Она не может продолжаться с той жестокостью, как ведут ее ныне, – уже в смятении сказал Лористон.

Кутузов заметил на это, что после революции французы сами ввели варварство в войны, а Наполеон довел это варварство до высочайшей степени.

– Война, на самом деле, не может быть вечной, – добавил он. – Но о мире можно говорить не ранее, как по отступлении французов за Вислу. Война начата не Россией. Наш государь император, напав на магазины и войска в Польше, мог бы уничтожить все приготовления Наполеона на западной стороне Вислы. Но он не хотел возмутить царствовавшего тогда спокойствия. Он не хотел быть зачинщиком войны и надеялся до последней минуты на сохранение мира. Не кто иной, как ваш император вторгся в Россию без объявления войны и опустошил большую часть западных губерний! Теперь ему остается как-нибудь выйти из Москвы, ибо он вошел в нее без приглашения. А русские обязаны причинять ему всевозможный вред. В то время как Наполеон объявляет в Москве, что кампания окончена, русские полагают, что она только еще начинается. Если же он сомневается в том, то скоро узнает это, к своему вреду...

После этой длинной тирады, задыхаясь от мучившей его одышки, Михаил Илларионович откинулся к спинке кресел, давая понять, что разговор окончен.

– Если так, – поднимаясь с табурета, торжественно сказал Лористон, – если больше нет надежды, нужно готовиться к походу! Но предупрежу...

Русский главнокомандующий оборвал его, повысив голос и уже сам не желая сдерживать владевших им страстей:

– Повторяю! Вы будете делать все возможное, чтобы отсюда выбраться. А мы – мы приложим все старания, чтобы вам в том воспрепятствовать! Впрочем, – притворно-равнодушным тоном добавил он, уже сожалея, что сказал слишком много, – может быть, наступит время, когда нам можно будет сделать необходимые приготовления к вашему отъезду. Если только в этом будет заключаться все дело...

Понимая, что пора откланяться и выйти, Лористон еще надеялся зацепиться за что-то в рассуждении о необходимости заключить перемирие. В его ушах звучали слова Наполеона, который напутствовал своего посла: «Мир! Мир во что бы то ни стало!..» Но сесть снова ему не предлагали. И французский посол, стоя перед Кутузовым и русскими генералами, начал жаловаться на ярость и злобу, возбужденные в народе против наполеоновской армии. 0н сетовал на то, что французам приписывают уничтожение Москвы, между тем как сами жители сожгли ее.

Величайшее удивление отразилось на полном, с двойным подбородком, лице Кутузова.

– Признаться, в первый раз приходится слышать мне жалобы на усердие и приверженность к своему Отечеству целого народа, – насмешливо сказал он – Народ сопротивляется напавшему на него врагу, который своим вторжением возбудил против себя ярость и злобу. Что касается до московского пожара, то я возражу вам. Я стар, опытен, пользуюсь доверенностью русского народа и потому знаю, что в каждый день, в каждый час происходило в Москве. Я сам приказал сжечь магазины. Но по прибытии французов русские предали огню только каретные ряды, которыми вы овладели и начали делить кареты. Вы, вы разрушали столицу по своей методе! Определяли для пожара дни и назначали части города, которые надлежало зажигать в известные часы. Я имею подробное известие обо всем! Вы разбивали пушками дома и церкви, которые были слишком крепки, стреляя в них посреди огня! Будьте уверены, что мы постараемся вам отплатить...

Лористон чувствовал полное бессилие в разговоре с этим одноглазым русским стариком. Дипломатическая миссия была проиграна, но он предпринял последнюю, отчаянную попытку. Используя все свое красноречие, Лористон заговорил о том, что последствия войны еще никому не известны и что лучше было бы все несогласия между двумя равновеликими странами окончить решительным миром.

Уже начавший скучать из-за бесплодности пререканий, Кутузов снова ощутил, как гнев переполняет его. Ударив пухлой ладонью по подлокотнику, фельдмаршал медленно поднялся. Только подергивание щеки, простреленной под Аустерлицем, показывало, какие чувства владеют им. Начав тихо и медленно, он постепенно повышал голос и кончил на самой высокой ноте:

– Как? Мне предлагают мир? И кто? Тот, который попирает священные права народные? Нет! Никогда сего не будет, пока в России есть русские! Я докажу противное тому, что враги моего Отечества предполагают. Согласиться на мир? И кому? Русским! И где? В России! Нет! Я буду проклят потомством, если меня сочтут зачинщиком какого-либо соглашения. Таковы в настоящий момент чувства моего народа. Никогда сего не будет! Уверяю всех торжественно! Двадцать лет в пределах моего Отечества я могу вести войну с целым светом и наконец всех заставлю мыслить о России так, какова она есть!..

Он приказал Шнейдерсу:

– Проводите его сиятельство...

Едва граф Лористон, бледный, растерянный, вышел за дверь, как генералы окружили Кутузова. Коновницын, Милорадович, Дохтуров, Раевский, Ермолов наперебой выражали ему свою признательность в самых трогательных выражениях:

– Ваша светлость! Михайла Ларионович! Это прекрасно! Несравненно! Божественно!

Когда волнения стихли, генералы снова, расселись по местам и начался разговор о предстоящих видах на кампанию. Коновницын решительно заявил, что французы теперь оборотятся назад, на Смоленск. Раевский высказал осторожное предположение, не пойдет ли Наполеон по Петербургской дороге. Дохтуров согласился с Коновницыным, добавив, что для отвлечения маневра французы будут тревожить главную русскую армию.

Выслушав всех, Михаил Илларионович спокойно возразил:

– Нет! Оставив Москву, Наполеон постарается пройти в хлебородные наши губернии, и особенно в Малороссию. И потому надобно нам усугублять все меры для преграждения неприятелю пути, ведущего к сим областям России. Надобно будет дать некоторым отрядам нужные для сего направления...

В мыслях Кутузов уже видел корпус Милорадовича несколько выдвинутым к северо-западу, в направлении между Москвой и Смоленском, а Дохтурова – в стороне Боровска, для наблюдения за Калужской дорогой.

Не в этот ли день окончательно решилась участь наполеоновской армии?..

 

4

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

7 октября (лагерь близ Тарутина, в деревне Леташевка).

«Бог мне даровал победу вчерась при Чернишне; командовал король Неаполитанский. Были оне от сорока пяти – до пятидесяти тысяч. Немудрено их было разбить; но надобно было разбить дешево для нас, и мы потеряли всего, с ранеными, только до трехсот человек. Недостало еще немного счастия, и было бы совсем батальце прелестное. Первой раз французы потеряли столько пушек и первой раз бежали, как зайцы. Между убитыми много знатных, об которых государю еще не пишу...»

В образе ведения войны и способах восторжествовать над Наполеоном Кутузов резко расходился с Александром I и его клевретами – Беннигсеном и английским полковником Вильямсом.

Самым логичным казалось навалиться большими силами на кавалерийский авангард под командованием Мюрата, стороживший русских перед Тарутином и отдалившийся от своей главной армии на пятьдесят верст. Разгром этого отряда представлялся тем более достижимым, что противник, не ожидавший нападения, был беспечен. Казаки заезжали даже в тыл Мюрату, через его левый фланг, лесом, который не охранялся. Однако поражение авангарда повлекло бы немедленное выступление французской армии из Москвы. В задачу же Кутузова входило как можно долее оставить в бездействии неприятеля, которому каждый час и каждый клок сена стоили крови.

– Дело идет о славе не только выигранных баталий, – повторял главнокомандующий. – Чем дольше останется Наполеон в Москве, тем вернее наша победа...

В этом и заключалась философия войны, которую исповедовал Кутузов. Но как раз ее-то и не постигал Александр I.

Произнося свои знаменитые слова: «Лучше я отращу себе бороду и буду питаться картофелем в Сибири, чем вступлю в переговоры с Бонапартом», – русский государь не лукавил. Однако он жаждал победоносной баталии и немедленного окружения французов совместными силами Кутузова, Дунайской армии Чичагова, 3-й Западной Тормасова и корпусов Витгенштейна и Финляндского – графа Штейнгеля. В поведении главнокомандующего государь усматривал только лень, эгоистическую медлительность, всякого рода хитрости (от боязни быть разбитым) и, как следствие всего, бездействие. Беннигсен, отношения которого с Кутузовым сделались уже враждебными, и английский эмиссар Вильямс, насколько могли, старались еще более восстановить против него Александра.

Из-за интриг барона Леонтия Леонтьевича вынужден был под предлогом болезни покинуть армию Барклай-де-Толли. В день его отъезда получено было извещение, что другой герой двенадцатого года – Багратион скончался в деревне Симах Владимирской губернии. Беспрестанные переезды, осенняя непогода, тряская дорога, невозможность соблюдать предписания врачей, а пуще всего – душевные страдания о России, стократ усилившиеся при вести о сдаче Москвы, – все это привело к тому, что рана, сначала казавшаяся не опасной, свела Багратиона в могилу...

Между тем Кутузов медлил, сопоставлял получаемые сведения и вел свой расчет. И хотя резкий рескрипт Александра о необходимости срочных наступательных действий находился еще в пути, Михаил Илларионович понимал, что придется атаковать Мюрата. Он только сумел, ссылаясь на недостаточную готовность войск, отсрочить сражение на сутки.

По разработанной в штабе диспозиции правое крыло русской армии под начальством Беннигсена тремя колоннами должно было обрушиться на незащищенный левый фланг Мюрата. Казакам Орлова-Денисова и гвардейской кавалерии Меллера-Закомельского вменялось зайти в тыл французам и отрезать им отступление по столбовой Московской дороге. Вторая колонна Багговута назначена для удара с фланга. В центре должен был наступать корпус Дохтурова.

Полной победы над Мюратом не произошло оттого, что Беннигсен со своими колоннами сбился в лесу с пути, долго блуждал и только один Орлов-Денисов оказался перед зарею у края леса. Казачий генерал несколько раз выезжал на возвышение и глядел влево, откуда должны были появиться пехотные колонны Багговута и Остермана-Толстого, но никого не было видно. Опасаясь быть открытым французами и ожидая ежеминутно появления пехоты, Орлов-Денисов понесся с десятью казачьими полками прямо на вражеские биваки. Внезапность застала французов врасплох – они едва успели поворотить пушки и, сделав несколько выстрелов, побежали за Рязанский овраг. Весь лагерь на берегу реки Чернишни был захвачен казаками.

Пока Орлов-Денисов собирал рассыпавшихся по бивакам казаков, показался из леса Багговут с одной егерской бригадой. Случайное вражеское ядро сразило командира наповал. С его смертью общая связь с корпусом прекратилась, егеря поодиночке храбро бились с врагом, но не были своевременно поддержаны запоздавшим подкреплением. Мюрат уже успел собрать и построить солдат, переменил фронт и отправлял обозы, чтобы они не мешали отступлению.

На лицах генералов Кутузов читал неудовольствие из-за того, что войска не идут дожинать плоды одержанной победы. Милорадович просил дозволения догнать неприятеля.

– Если мы не умели поутру взять Мюрата живьем и прийти вовремя на места, – отвечал фельдмаршал, – то преследование его бесполезно. Нам нельзя отдаляться от занятой позиции...

Он только что получил перехваченное полковником Кудашевым предписание маршала Бертье одному из французских генералов об отправлении тяжестей с Подольской на Можайскую дорогу. Михаил Илларионович из этого заключил о намерении Наполеона выходить из Москвы. Но куда? Когда? С какой целью?..

Кутузов ходил несколько минут взад и вперед и в тайном совещании наедине с собою решил не преследовать французов. Не одно поражение Мюрата, но начало нового похода уже виделось ему, с кровопролитными сражениями, в которых главная армия Наполеона, конечно, будет биться не на жизнь, а на смерть. На повторную просьбу пылкого Милорадовича идти за Мюратом последовал резкий отказ:

– У вас на языке одно: атаковать. А вы не видите, что мы еще не созрели для сложных движений и маневров...

Трофеи заключались в 38 орудиях, знамени, 40 зарядных ящиках, около 2000 пленных и большом обозе. В числе убитых были генералы Фишер и Дери. Русские впервые убедились в том, что враг бедствует. В неприятельском лагере, вокруг догоравших бивачных костров, валялись заколотые для пищи или уже объеденные лошади и ободранные кошки. Около шалашей разметаны были иконы, похищенные из соседних церквей и употребляемые вместо дров.

Под вечер армия воротилась в Тарутино. На дороге стояли отбитые у неприятеля орудия. Тут же, на крылечке полуразрушенной избы, в окружении генералов сидел Кутузов. Указывая на трофеи, он приветствовал проходившие мимо колонны:

– Благодарю вас именем царя и Отечества!..

Отдавая дань великому Суворову, Михаил Илларионович обращался к полкам, изъясняясь слогом своего великого учителя.

– Братцы! – напутствовал он. – Добрые русские солдатушки! Нам еще далеко идти. Много будет еще трудов. Но мы – русские! Бог нам поможет!..

«Ура», перемешанное с веселыми песнями, было ему ответом.

Тарутинское сражение, стоившее русским 1200 убитыми и ранеными, имело великое нравственное значение. С самого начала похода оно было первым наступательным действием главной армии и увенчалось хоть и не полным, но, по крайней мере, значительным успехом. Милорадович с авангардом расположился при селе Винкове, где русские впервые в этой войне стали на земле, отбитой у неприятеля.

На другой день, к вечеру, Кутузов собрал генералов на праздничный ужин. Беннигсен прислал Вольцогена с извещением о том, что, получив ядром контузию, он имеет на несколько дней нужду в покое. Но то, что было у Беннигсена на уме, сорвалось у Вильямса с языка.

– Мы упустили победу, фельдмаршал, – сказал он за столом. – Раскачка и непрестанные остановки в пути лишили нас ее...

Кутузов вперил зрячий глаз в низкий жирный лоб британца.

«Интриги! Как это мелко и смешно, как даже извинительно малостью натуры, мелкостью вверенной человеку Всевышним души! Отвечать на это – значит унижать, низводить себя до врагов. Да нет, они и не враги. Враг нынче один, и враг смертельно опасный. А они просто люди: интриганы в военных мундирах, придворные, обремененные чинами и званиями и страшащиеся пуще всего их потерять, наушники, злопыхатели, глупцы. Их должно не ненавидеть, но не замечать, забывать, а лучше – жалеть. Даже сострадать им в их малости...»

– Напротив, полковник, – ласково улыбнулся Михаил Илларионович. – Виктория, и полная.

Он знал наверняка, что назавтра Вильямс настрочит очередной донос государю, и предложил тост за одержание у Чернишни победы в открытом поле.

Разговор за столом зашел между тем о знатнейших полководцах, и, естественно, о Суворове. Ермолов неосторожно сказал:

– Ах, если бы теперь был Суворов!..

Кутузов быстро поглядел на него:

– Что же было тогда?

Ермолов сперва смешался, но нашелся что ответить:

– Он бы сказал, что вашу светлость и сам Наполеон не обманет!..

Светлейший князь – и это знали – не терпел лести, но тут улыбнулся.

Втайне он был доволен свой предусмотрительностью, которая уже давала плоды. Кутузов только что получил известие от генерал-майора Дорохова о появлении французов на Новой Калужской дороге. Но что это? Отвлекающий маневр? Или попытка обойти русских с их левого крыла и двинуться на Калугу? Дорохов сообщал о продвижении к селу Фоминскому дивизий Брусье и Орнана из корпуса вице-короля Италии Евгения. Немалая сила. Однако значит ли это, что сам Наполеон покинул Москву? Или это маневр, дабы выманить русских с неприступных Тарутинских позиций?

Фельдмаршал решил послать к Фоминскому корпус генерала от инфантерии Дохтурова: надо удостовериться в истинных намерениях Бонапарта. Одновременно следует приказать Милорадовичу сделать ложное нападение на Мюрата, который стоит на Старой Калужской дороге, около имения графа Ростопчина Вороново. Надо лишить Неаполитанского короля возможности подкрепить Брусье и Орнана...

Да, наступали, по всей вероятности, самые ответственные дни. И не дни, а часы и даже минуты, когда все решало искусство маневрирования...

– Господа! – молвил главнокомандующий, отрываясь от неотвязных мыслей. – Получена добрая весть. Испанцы и англичане разбили французов и заняли Мадрид! Итак, враги наши поражены и в отдаленных странах Европы. А вторгшиеся в пределы России найдут гробы свои в недрах нашего Отечества! – Кутузов оглядел своих сподвижников: – Так заставим же Бонапарта с гладной утробой идти к Смоленску! Вон из России!..

 

5

Кутузов был разбужен глубокой ночью.

Он сидел на постели в сюртуке, так как, по своему обыкновению, во время кампании не раздевался по ночам. Радость сияла на его полном, с орлиным носом лице.

– Скажи, друг мой, – говорил он немолодому офицеру, исхлестанному грязью с кончиков сапог до кивера от ненастной и долгой дороги, – что за событие, о котором привез ты мне весть? Неужели воистину Бонапарт оставил Москву и отступает? Говори же скорей, не томи сердце! Оно дрожит!..

Штаб-офицер Дохтуровского корпуса Бологовский повторил то, о чем он уже доложил начальнику штаба Коновницыну и генерал-квартирмейстеру Толю:

– Наполеон с главными силами следует к Боровску по Новой Калужской дороге... Французы уже пятый день, как выступили из Москвы... В Москве нет неприятеля, кроме больных...

Когда Бологовский закончил подробный рассказ, Кутузов захлипал от слез и, обратясь к образу Спасителя, прерывающимся голосом воскликнул:

– Боже! Создатель мой! Наконец ты внял молитве нашей! С сей минуты Россия спасена!..

Он тут же приказал Коновницыну:

– Петр Петрович, пишите! Дохтурову употребить все способы для скорейшего перехода к Малоярославцу и прикрытия Боровской дороги до прибытия туда главной армии... Записали, голубчик? Ему же тотчас отправить четыре казачьих полка усиленным маршем для предупреждения неприятеля на Боровской дороге... Платову со всеми казачьими полками и ротой конной артиллерии идти к Малоярославцу. Милорадовичу следить за неприятельским авангардом. И если король Неаполитанский станет делать фланговый марш вверх по Наре, то отделить казаков и часть кавалерии для наблюдений за его движением, а самому поспешать вслед за армией...

Он послал за князем Кудашевым, накануне доставившим в Тарутино пленных и трофеи.

– Николай! – приказал Михаил Илларионович зятю. – Обратишься для поисков на Старую Калужскую дорогу. Своими «мелкими шалостями» французы могут вселить ужас в мирных калужских жителей...

Кутузов отдавал повеления с такой легкостью, словно разбирал изящную шахматную задачку по учебнику Франсуа-Андре Филидора. Все, о чем он думал и что решил долгими бессонными ночами, когда армия отдыхала и приводила себя в порядок, теперь воплощалось в искусные перемещения отрядов, полков, корпусов.

На другой день Милорадович донес, что французский авангард тянется к Новой Калужской дороге. Теперь уже было бесспорно стремление Наполеона обойти Тарутинский лагерь и через Боровск и Малоярославец достигнуть Калуги. Приходилось спешить, а так как уже поздно было преградить путь французам в Боровске, Кутузов решил вести армию прямо на Малоярославец, соединиться там с Дохтуровым и Платовым и дать Бонапарту отпор.

Одновременно граф Михаил Андреевич послал своего адъютанта с казачьей партией к Москве. На руинах взорванного маршалом Мортье Кремля, где посреди обгорелых остовов горделиво возвышался Иван Великий, русские убедились окончательно, что первопрестольная покинута французами. Так было восстановлено прямое сообщение со столицей.

11 октября, после полудня, через Леташевку и Спасское армия двинулась из Тарутинского лагеря.

Всю длинную темную ночь солдаты промаршировали в грустном раздумье: направление движений показывало им, что они опять отступают. Но ближе к рассвету впереди справа послышался гул выстрелов. Гром орудий становился внятнее с каждым новым шагом, вселяя в войска неизъяснимую радость. Воины поняли, что приближаются к полю сражения.

С восходом солнца открылся и Малоярославец – небольшой древний город на правом высоком берегу реки Лужи, – окутанный серо-желтым пороховым дымом, сквозь который прорывалось пламя пожарищ. Генерал Ермолов, на которого Дохтуров возложил защиту Малоярославца, четырежды отбрасывал солдат вице-короля Евгения и четыре раза вынужден был отходить под натиском превосходящих сил. Он уже отправил к главнокомандующему графа Орлова-Денисова с убедительной просьбой спешить на помощь и, не получив ответа, послал с повторным письмом волонтера – принца германской крови.

У Кутузова был свой резон. Рассчитав все, он повелел армии расположиться на высотах, в пяти верстах от Малоярославца. Солдаты составили ружья в козлы и отдыхали в виду французов. Сам главнокомандующий спокойно сидел посреди колонн на скамейке. Волонтера он отправил обратно с лаконичной запиской: «Не уступать неприятелю...» Фельдмаршал понимал, что самое страшное теперь для Наполеона – убедиться в появлении главных русских сил там, где их не ожидали: вблизи Новой Калужской дороги. Вся стратегия Бонапарта рушилась, терялась надежда пробиться к Смоленску через плодородные, не опустошенные войной губернии.

Казалось, Кутузов ни о чем не думал и толковал с генералами о посторонних предметах, лишь изредка поглядывая на часы. Появился новый нарочный с донесением, что неприятель весьма усилился и нет возможности удерживаться.

– Неправда! – ласково, но непреклонно возразил Кутузов и оставил посланного при себе.

Марш к Малоярославцу продолжил только корпус Раевского. После его атаки Малоярославец – уже в шестой раз – остался за русскими, кроме домов на самом берегу Лужи. Вице-король Евгений тоже усилил сражавшихся дивизией Пино; вслед за ней к переправе подходила итальянская гвардия и две дивизии из корпуса Даву. Они оттеснили Раевского и Дохтурова к Калужской заставе.

Пока на улицах города кипело неравное сражение, главные силы русских выстроились на Новой Калужской дороге.

С левого берега Лужи непрерывно гремели батареи; одна из них, поставленная Наполеоном, действовала по его личному распоряжению. Кутузов, под неприятельскими ядрами, обозревал происходящее; вокруг свистели даже пули. Его тщетно упрашивали удалиться из-под выстрелов. Но фельдмаршал отказался даже от обеда, который был приготовлен для него в одной из изб.

– Нет! – отвечал он на просьбы. – Я ни на шаг не отойду от тех, с кем должен умереть за Отечество!..

Как отмечал историк, «дело шло об обороте всего похода, а потому ни в одном из сражений Отечественной войны князь Кутузов не оставался так долго под выстрелами неприятельскими...»

Главнокомандующий волновался и за Милорадовича, который с корпусами князя Долгорукова, графа Остермана-Толстого и кавалерией авангарда, ставшего теперь арьергардом, находился все еще позади. Но вот в пыльном облаке, поднявшемся над Тарутинской дорогой, Кутузов угадал приближение последних русских сил. Появился Милорадович, как всегда щеголеватый, в высокой шляпе с развевающимся султаном, на резвом, под золоченой попоною аргамаке, блистающий орденскими звездами и крестами, крупным бриллиантом на эфесе золоченой шпаги.

Фельдмаршал, не ожидавший его так скоро, просиял, обнял и поцеловал со словами:

– Ты ходишь скорее, чем летают ангелы!..

День уже склонялся к вечеру, когда по обеим сторонам Лужи выстроились две армии. Кутузов был готов к решительному сражению; Наполеон, напротив, находился в угнетенном состоянии – он колебался и не знал, что предпринять. Словно чувствуя это, русский главнокомандующий желал показать нравственно потрясенному противнику свою неодолимую настойчивость. Он позвал Коновницына:

– Ты знаешь, как я тебя берегу и всегда упрашиваю не кидаться в огонь... Но теперь прошу тебя очистить город!..

Коновницын повел за собой пехотную дивизию князя Шаховского и, подкрепив сражающиеся полки, начал теснить французов. Вслед за ним двинулся корпус Бороздина, которому Кутузов поручил сменить уставшие войска и остаться в Малоярославце. Даже вечерний мрак не прекратил перестрелки, длившейся вокруг обгорелых труб, посреди дыма и пламени, пожиравшего последние уцелевшие дома. В одиннадцатом часу пополудни побоище затихло; часть города осталась у русских, другая – у французов.

Ночь наступила теплая. Светлейший князь имел твердое намерение не уклоняться от сражения, а потому не трогал войска с места, где они простояли весь день. Сам он расположился на биваках в ружейном выстреле от Малоярославца, собирался бодрствовать до утра и говорил генералам:

– Завтра, полагаю, должно быть генеральное сражение. Без него я ни под каким видом Бонапарта в Калугу не пущу...

Однако Наполеон теперь страшился нового Бородина, которое могло для его «Великой армии» стать только могилой...

 

6

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

28 октября. Ельня.

«Я, мой друг, хоть и здоров, но от устали припадки; например, от поясницы разогнуться не могу; от той причины и голова временем болит. По сию пору французы все еще бегут неслыханным образом, уже более трехсот верст, и какие ужасы с ими происходят! Это участь моя, чтобы видеть неприятеля без пропитания, питающегося дохлыми лошадьми, без соли и хлеба. Турецкие пленные извлекали часто мои слезы; об французах хотя и не плачу, но не люблю видеть этой картины. Вчерась нашли в лесу двух, которые жарят и едят третьего своего товарища. А что с ими делают мужики!

Кланяйся всем. Об Беннигсене говорить не хочется; он глупой и злой человек; уверили его такие же простаки, которые при нем, что он может испортить меня у государя и будет командовать всем; он, я думаю, скоро поедет...»

Что же случилось с воинством Наполеона и самим предводителем, желавшим, как это и предвидел русский фельдмаршал, пробиваться на Калугу?

Несколько дней прошло в колебаниях и сомнениях, и в конце концов страх от неудачи в открытом поле пересилил боязнь голодной дороги. 15 октября находившийся в авангарде Милорадович известил Кутузова об отступлении французов к Боровску. Затем ежечасно стали приходить донесения, что Наполеон потянулся всеми силами к Верее и 16-го числа вышел на Смоленский тракт. С этого времени началось расстройство «Великой армии».

Русские неотступно преследовали ее и били по частям при всяком удобном случае. Главные силы Кутузова двигались параллельно отступающему противнику и действовали против него с фланга; казаки Платова жалили его с тыла. Наконец, отряды партизан и вооруженного народа окружили французское войско со всех сторон и наносили ему страшный урон. К этому присоединились еще голод и холод, окончательно обессилившие солдат Наполеона, изнуренных усиленными переходами и постоянным ожиданием нападения русских, не дававших им покоя ни днем, ни ночью.

22 октября авангард под командованием Милорадовича с казаками Платова и партизанскими отрядами нагнал у Вязьмы корпуса Даву, вице-короля Евгения и Понятовского. После жестокого боя, продолжавшегося с рассвета до шести вечера, французы отступили, потеряв четыре тысячи убитыми и ранеными и три тысячи пленными.

Наполеон на бегу своем, несмотря на ежедневные поражения, наносимые его корпусам, не переставал по-прежнему наполнять издаваемые им бюллетени различными небылицами. Весьма успокоительно сообщал он, что отступление его к Смоленску есть не что иное, как наступательное движение к Петербургу, ибо Смоленск ближе к нему, нежели Москва. Великого завоевателя беспокоило поведение силой рекрутированных союзников, и прежде всего австрийцев и пруссаков, а кроме того, и смутное положение в самом Париже, где только что была подавлена попытка вооруженного переворота.

Через неделю после сражения под Вязьмой французы достигли Смоленска. Здесь изнуренные солдаты надеялись отдохнуть, подкрепиться продовольствием из заблаговременно устроенных складов и восстановить свои истощенные силы. Но сбыться этой надежде не было суждено. Приближение русских понудило Наполеона спешно очистить Смоленск и пуститься по опустошенной его же войсками дороге.

Вид «Великой армии» был ужасен.

Изнемогшие французы кидали на пути оружие и обозы. Солдаты, не имея ни сапог, ни башмаков, как умели, пользовались для обувки попонами, ранцами и старыми шляпами; повязывали головы тряпьем и женскими чепчиками; напяливали рубища, старые мешки, лошадиные шкуры. Иные шли, завернувшись в одеяла, опутав себя рогожами, или прикрывались кожей с освежеванных животных и обкладывались соломой. Счастливцем почитался тот, кто мог достать несколько лоскутов меха. Каждый бивак уподоблялся полю сражения – дрались за место у костра, а лишь кто-то падал без сил, другие срывали с него всю одежду прежде его смерти. Обезображенные голодом и дымом французы садились вокруг огня, подобно привидениям, на трупы своих товарищей. Случалось, они жарили и пожирали себе подобных или грызли в беспамятстве собственные руки. В пути от холода и скорого бега они падали кучами друг на друга и уже не подымались. Многие, с обнаженными ногами, на которых были признаки антонова огня, брели в совершенном бесчувствии, а некоторые лишились даже языка и дара речи. Одно слово: «Казак!» – заставляло целые колонны убыстрять свой бег. И вправду, одиночные казаки, бывало, забирали по нескольку сот пленных...

 

7

Морозная долгая ночь незаметно становилась стылым утром, по и мутное солнце, светившее со стороны Москвы, казалось, тоже источало адский холод. Тишина сковала дорогу, где вокруг тлеющих костров дремали кучками французы, положив себе в изголовье тела почивших уже навсегда товарищей. Тихо было и в лесу, подступавшем к самому тракту – только изредка трещала, ломаясь от тяжести снега, ветка да, всхохатывая, щекотала где-то совсем близко невидимая сорока.

Но вот молодецкий посвист разнесся над лесом, и вмиг сотни две крестьян – с рогатинами, вилами и топорами, а кое-кто и с ружьями – высыпало к дороге. Лишь двое очнувшихся пальнули из пистолетов, прочие же, кто как мог, сиплыми голосами дружно запросили: «Пардон!»

Предводитель лесного воинства, высокий сутулый старик, в кирасе поверх тулупа и с саблей, украшенной наполеоновским гвардейским темляком, прошел вдоль строя пленных, вглядываясь в лицо каждому, словно желая увидеть знакомца. Затем он махнул рукавицей, и мужики погнали французов по тракту назад.

– Да чего с ими возжаться! – недобро блеснул белозубой улыбкой парень. – Передушить бы, озорников, да сызнова в засаду. Так мы, бывало, всегда делали в отряде у его благородия капитана Фигнера...

– То у Фигнера, а то у нас, – назидательно возразил ему дед в драном лисьем треухе. – Коршун насчет этого строг!..

– Строг, строг!.. – пробормотал парень, у которого французы застрелили защищавшего свое имущество отца, но покорно поплелся в толпе крестьян.

Между тем вожак одними ведомыми ему тропами повел свой отряд с живой добычей через густой ельник. Только изредка раздавалось: «Шевелись, ирод!» или: «Дай ему, чтобы шагал веселей, чертоплешину!»

Начал падать снег; он сперва порошил, потом пошел хлопьями, а там и застил все. Но старик в кирасе и вслепую уверенно вел отряд.

Через час с небольшим лес поредел, расступился; постепенно ослабел снегопад. Начали попадаться казачьи разъезды. Офицер указал, куда следует вести французов. Наконец выбрались на дорогу, по которой сплошным потоком двигалась русская пехота, белая от снега. От колонны к колонне прозвучала команда:

– Раздайсь!..

Нешибко кативший в окружении всадников возок остановился у крестьянского войска. В окошке показалось толстое лицо фельдмаршала, который делал знак адъютантам пособить ему выйти, чтобы поприветствовать лесных героев. Но едва Кутузов сделал несколько шагов, как в крайнем изумлении воскликнул:

– Верить ли глазу моему?! Чижик? И где? Не в Горошках у Дишканца, а в смоленских лесах?..

– Да, батюшка, Михайла Ларионович! – твердо отвечал предводитель, опираясь на саблю. – Только Чижик стал Коршуном. Чтобы порасклевать иноплеменную падаль!..

– Ты что же, выходит, не послушался меня, старика? – с мягким укором продолжал главнокомандующий.

– Нет, отец родной! – возразил Сергей Семенов и бережно вытащил из-за пазухи свернутую чистую тряпицу. – Вот и письмо ваше – берегу пуще всего на свете. Да не мог я не завернуть по дороге в родные края! А тут, в лесах, и нашел своих земляков. – Он приблизился к Кутузову и доверительно сказал: – Охота еще встретить мне старого друга. Саксонца-кирасира, что отсек мои когти!..

– Эх, брат Семенов! Не встретишь ты своего кирасира, – приобнял ветерана светлейший князь. – Верно, давно уж он сложил голову. Да и чье крестьянское поле не засеяно теперь французскими костьми!.. Шнейдерс, – повелел Кутузов своему дежурному полковнику, – распорядись отправить пленных. Да накорми наших славных воинов-поселян. А ты, брат Сергей Семенов, поедешь со мной. Я, чай, по тебе соскучился. Скоро привал. Надо поговорить по душам...

До поздней ночи без угомону два старика воевали то с турками, то с поляками и, конечно, с французами. И не уснули до той поры, покуда всех в лоск не уложили.

 

8

Во время преследования Наполеона Кутузов тонким образом расспрашивал своих штабных офицеров о городе Красном – как в рассуждении его местоположения, так и по другим, никому не ведомым обстоятельствам. Своим маршем главная русская армия вышла во фланг неприятелю, тогда как Бонапарт полагал, что она тянется за своим авангардом. Общее положение к тому времени настолько переменилось в пользу русских, что Наполеону оставалось помышлять только о спасении остатков своих войск и собственной персоны поспешным бегством.

На северо-западе корпус Витгенштейна потеснил маршалов Виктора и Сен-Сира и овладел Витебском; на западе адмирал Чичагов с частью Молдавской армии оторвался от стороживших его австрийцев и саксонцев и пошел на Минск. Но, пожалуй, самым важным было известие, что Наполеон с гвардией начал марш из Смоленска на Красный.

Трехдневный бой у Красного завершился полным разгромом неприятеля. Трофеями сражений 4, 5 и 6 ноября были 26 тысяч пленных, в том числе шесть генералов, 116 пушек и обоз. Убитых никто не считал. Корпуса Даву и Нея перестали существовать. Впрочем, это уже был не бой, а избиение. Только старая гвардия, обеспечившая отход остаткам наполеоновского воинства, сохраняла боеспособность. Тем ужаснее выглядели орды, составлявшие некогда грозные корпуса Даву и Нея.

После поражения Наполеон прискакал в сумерки с небольшой свитой в Ляды, где гвардия, тотчас встав под ружье, пробыла так до полуночи. Но он был столь напуган русскими, что вместе с маршалом Даву, не останавливаясь в Лядах, ретировался к Дубровне, бросив на произвол судьбы остатки корпуса Нея.

Вышедший последним из Смоленска, Ней присоединил к своему корпусу все гарнизоны и разрозненные войска и с 30-тысячной массой солдат при 150 орудиях попал в огненный мешок, уготованный ему Милорадовичем. Русские батареи, стоявшие по обе стороны столбовой дороги, били в упор по толпам французов, половина которых была без оружия, и прекратили огонь задолго до сумерек. Генерал-лейтенант Ермолов принял капитуляцию шести тысяч солдат; сам маршал Ней с несколькими сотнями счастливчиков ползком перебрался через полузамерзший Днепр и бесславно явился в Оршу.

Кутузов за победные действия под Красным и во всей Смоленской губернии был удостоен титула Смоленского. Милорадовичу были пожалованы знаки ордена Святого Георгия 2-го класса; Платов – возведен в графское достоинство.

Когда на третий день сражения Кутузову стало известно о множестве захваченных пленных, пушек и обозов и, наконец, фургона Даву, где нашли и его маршальский жезл, престарелый полководец пришел в восторг. Это был единственный случай, когда близкие видели его пустившимся в галоп на своем белом мекленбургском коне. Он подъехал к выстроенным по случаю победы гвардейским полкам и вскричал: «Ура!», которое повторилось мощным эхом. Поздравив отборное войско с победой, фельдмаршал сказал:

– Дети! Знаете ли, сколько взято орудий? Сто шестнадцать! – И, указывая на французские орлы, присовокупил: – Как их, бедняжек, жаль! Вон, они и головки повесили. Ведь им холодно и голодно...

Приняв от войска поздравления, Кутузов был встречен начальником гвардейского корпуса Лавровым, который просил князя на чашку чаю в расположение Преображенского полка. Полководец сошел с лошади, сел на походный стул и, рассматривая знамена, привешенные к французским орлам, прочитал вслух:

– Ульм... Аустерлиц...

Тут он оглядел плотную толпу в красных воротниках, собравшуюся вокруг, и добавил, указывая на надпись «Аустерлиц»:

– Вот имя, которого я терпеть не могу. Но, впрочем, умываю в этом руки. Я этого сражения никогда не хотел...

Уже весь корпус, от старого до малого, сбежался к биваку, желая наглядеться на обожаемого военачальника. Никто из гвардейцев не чувствовал ни грязи под собою, ни сыпавшегося вслед за наступившей оттепелью дождя.

Кутузов достал из кармана бумажку, прочитал ее и заговорил снова в благоговейном молчании толпы:

– Где этот собачий сын Бонапарт сегодня ночует? Я знаю, что в Лядах он не уснет спокойно. Александр Никитич Сеславин дал мне слово, что он сегодня не даст ему покоя... Вот послушайте-ка, господа, какую мне прислал побасенку наш краснобай Крылов... – И, не заглядывая в бумажку, начал пересказывать: – Собрался волк в овчарню, а попал на псарню. Войти-то он вошел, да вот как пришлось выбираться оттуда – давай за ум. Собаки на него стаей, а он в угол, ощетинился и говорит: «Что это вы, друзья! За что это вы на меня? Я не враг вам. Пришел только посмотреть, что у вас делается, а сей час и вон выйду». Но тут подоспел псарь да и отвечает ему: «Нет, брат волчище, не провесть тебе нас! Правда, ты сер... – Тут фельдмаршал скинул свою белую фуражку и, потрясая наклоненною головою, продолжил: – А я, приятель, сед!» И пустил стаю псов на него...

Воздух сотрясся от громовых восклицаний гвардейцев.

 

9

Кутузов с главными силами не мог идти тотчас за разбитым Наполеоном, который с величайшей поспешностью отступал через Дубровну в Оршу. Нескольким небольшим отрядам велено было «тревожить французов как можно более, наипаче в ночное время». Тогда же фельдмаршал составил новый сильный авангард главной армии из лейб-гвардейского егерского, Финляндского, кирасирского и двух казачьих полков, гвардейской пешей артиллерии и роты конной артиллерии, поручив командование им Ермолову. Авангарду приказано было преследовать Наполеона и находиться в связи с Платовым, шедшим по правому берегу Днепра на Дубровну и Оршу, добивая по пути остатки корпуса Нея.

Семь дней, сквозь толпы отставших и полумертвых французов, разоренными дорогами, мимо сожженных деревень, двигался Ермолов от Дубровны до Борисова, где соединился с Молдавской армией Чичагова. Близился финал великой войны, приковавшей к себе взоры всей порабощенной Наполеоном Европы. На берегах Березины завоевателю угрожала, по-видимому, совершенная гибель. В то время как обломки французской армии спешили к Борисову, чтобы уйти через Березину, сюда же с трех сторон сходились Молдавская армия Чичагова, корпус Витгенштейна и войска Кутузова с авангардом впереди.

Русская армия не давала отдыха противнику ни днем, ни ночью, не позволяла изменить путь отступления. Кутузов не ограничивался только приказами к корпусным генералам. Он обращался ко всем солдатам и офицерам, призывая их не ослаблять усилий в преследовании неприятеля.

«После таковых чрезвычайных успехов, одерживаемых нами ежедневно и повсюду над неприятелем, – указывал главнокомандующий, – остается только быстрее его преследовать, и тогда, может быть, земля русская, которую мечтал он поработить, усеется костьми его. Итак, мы будем преследовать неутомимо. Настает зима, вьюги и морозы. Вам ли бояться их, дети Севера? Железная грудь ваша не страшится ни суровости погод, ни злости врагов. Она есть надежная стена Отечества, о которую все сокрушается... Пусть всякий помнит Суворова: он научил сносить и голод, и холод, когда дело шло о победе русского народа».

Между тем, заняв Минск, Чичагов получил предписание Кутузова не мешкая закрыть французам дорогу у Борисова, где, по планам фельдмаршала, должна была быть уготована гибель наполеоновской армии. Самоуверенный Чичагов незадолго до того отдал приказ о поимке французского императора: «Наполеонова армия в бегстве; виновник бедствий Европы с ней. Мы находимся на путях его. Легко быть может, что Всевышнему будет угодно прекратить гнев свой, предав нам его. Посему желаю, чтобы приметы сего человека были всем известны. Он росту малого, плотен, бледен, шея короткая и толстая, голова большая, волосы черные. Для вящей же надежности ловить и приводить ко мне всех малорослых».

Чичагов, Витгенштейн, отряды Платова, Ермолова, Милорадовича, а за ними главная армия спешили к Березине. Ночью 9 ноября головной отряд Чичагова разбил польский легион Домбровского и занял Борисов с запада. Французская армия оказалась в отчаянном положении; наполеоновские маршалы шепотом переговаривались уже о неизбежной капитуляции, когда грубые просчеты Чичагова и Витгенштейна позволили неприятелю выскользнуть из уготованной ему петли.

Чичагов выслал вперед всего лишь трехтысячный отряд, который натолкнулся на корпус Удино. Пользуясь более чем трехкратным превосходством, французы прорвали заслон и ворвались в Борисов. С потерей Борисова было упущено многое; и все же Чичагов мог запереть противника и преградить ему путь отступления. Однако адмирал до того растерялся, что, обратясь к своему начальнику штаба Сабанееву, только и сказал:

– Иван Васильевич! Я во время сражения не умею распоряжаться войсками. Примите команду и атакуйте неприятеля...

Мало чем могли помочь Чичагову Сабанеев и Витгенштейн. Несогласованность и нерешительность явили свои плоды. Наполеон ложным маневром отвлек обоих командующих от истинного места переправы – севернее Борисова, у Студянок. Весь день 15 ноября французы беспрепятственно переходили через реку по наскоро выстроенным мостам, и только 16 ноября Чичагов и Витгенштейн решились атаковать неприятеля с обоих берегов Березины.

В то время как стрелки Чичагова, рассыпавшиеся в лесу у Студянки, теряя много людей, подавались то назад, то вперед, Витгенштейн с левого берега наседал на арьергардный корпус маршала Виктора. Французские войска стояли в полуокружении, имея мосты в своем тылу и отстреливаясь из батарей. Если бы в то время все силы Витгенштейна действовали совокупно, гибель корпуса была бы полной. Однако, промедлив, он дал возможность неприятелю продолжать переправу по трем наведенным мостам.

Лишь в первом часу пополудни 17 ноября солдаты Витгенштейна быстро заняли возвышенности левого берега Березины, с которого и ударили по противнику. Поднялась паника. Всевозможные повозки кинулись к мостам. Тысячи солдат и офицеров прокладывали себе путь в толпе холодным оружием, не щадя ни детей, ни женщин. Переправы, установленные на слабых столбах, рухнули. Русская картечь разила оставшихся на левом берегу, и они, в тщетной надежде спастись, бросались в реку. Но тонкий лед ломался, люди и экипажи исчезали под ним.

На другой день страшная картина открылась русским с берегов Березины.

Река была схвачена льдом, прозрачным, как стекло. Под ним, во всю ширину реки, видны были тысячи погибших. Иные, схваченные морозом, возвышались над поверхностью; выделялись стоявшие, как статуи, окоченевшие кавалеристы на лошадях – в том положении, в каком застигла их смерть. На Березине французы потеряли свыше 40 тысяч человек...

И все же грубые оплошности Чичагова и интриги Витгенштейна помешали закончить кампанию пленением Наполеона и всех остатков его «Великой армии».

Н. Д. Кудашев – Е. И. Кутузовой. 20 ноября.

«Тысячи раз целую ваши ручки, дорогая и добрая маменька. Господин (т. е. Наполеон. – О. М.) удрал, и Чичагов, может быть, ответит за кровь, которая еще будет пролита во множестве. Не мое дело толковать. Дай Бог пройти за границу, и я запою: «Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко...» – и поеду домой...»

Увы, Кудашеву не довелось вернуться домой. И молитва «Ныне отпущаеши...», как это положено, прозвучала при его отпевании. Он счастливо прошел всю Отечественную войну, непрестанно участвуя в партизанских вылазках. И погиб в следующем, 1813 году под Лейпцигом, в сражении, прозванном за многолюдство «Битвой народов».

 

Глава четвертаяИСПОЛНЕННЫЙ ДОЛГ

 

1

М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.

Вильна.

«Я прошлую ночь не мог почти спать от удивления в той же спальне, с теми же мебелями, которые были, как я отсюда выехал; и комнаты были вытоплены для Бонапарте; но он не смел остановиться, объехал город около стены и за городом переменил лошадей...»

Главнокомандующий прибыл в Вильну 30 ноября; адмирал Чичагов вручил ему ключи от города. Кутузов хотел было написать Екатерине Ильиничне накануне, с дороги, в поле, но от мороза не мог вывести на бумаге ни строчки. Лишь продиктовал рапорт Александру I. Жене же он писал всегда собственноручно.

Донесение государю кончалось словами: «Заключаю тем, что нет уже в границах России неприятеля и что все провинции, прежде бывшие польские и под скипетром России ныне находящиеся, от иноплеменников очищены...»

В подарок Екатерине Ильиничне Кутузов привез в Вильну великолепный министерский портфель из черного сукна с золотой вышивкой, представлявшей собой с одной стороны французский герб, а с другой – вензель Наполеона. В числе прочих личных вещей императора портфель был захвачен вместе с огромным, растянувшимся на пять верст вражеским обозом у Березины.

Беспокойной ночью Михаил Илларионович ворочался, вставал, приказывал зажечь свечи. Призраки, казалось, теснились в малых и больших покоях дворца: они проходили в туманных зеркалах, шевелили портьеры, проминали сиденья кресел, внезапно ворвавшимся ветерком колебали пламя свечей в шандале, шуршали, притворяясь резвой мышкой, у высокой, до потолка, кафельной печи, искажали черты на старых портретах, примигивали из-под париков... Гордые и надменные маршалы и генералы «Великой армии», польские воины-аристократы из корпуса Понятовского, где они? Где мерзнут их кости? На полях под Смоленском или у Вязьмы, посреди Малоярославца или в страшных стужах Березины?..

Наутро даже с некоторым недоумением фельдмаршал обходил генерал-губернаторский дворец. Здесь дважды – при покойном Павле Петровиче и нынешнем императоре – была его резиденция. Здесь совсем недавно – 16 июня 1812 года – останавливался самонадеянный Наполеон, и стены старого дворца сотрясались от восторженных кликов польской и литовской знати. Здесь ожидали победоносного возвращения Бонапарта после покорения московитов.

Теперь император Франции, выгнанный партизанами Сеславина из Ошмян, бросил в несчастье свои войска и ускакал в лубковом возке. Он успел только наскоро позавтракать у ворот Вильны. Сохраняя самообладание, Наполеон шутил с лицами своей свиты и с герцогом Бассано, в то самое время как правивший его лошадьми ямщик тут же замерз. В самой Вильне штабеля из обмороженных трупов, звенящих, словно сосновые свежесрубленные бревна, тянулись на всем протяжении от Литовского замка до Ковенской заставы. По улицам, пугая горожан, еще бродили беглецы, составлявшие когда-то «Великую армию», а теперь более похожие на ряженых, которых нельзя было даже назвать солдатами.

Один, бросив где-то свою кирасирскую каску, нарядился в дамскую шляпу и черный бархатный плащ, из-под которого торчали шпоры, и тащил за собой под уздцы свою изнуренную лошадь, чья патологическая худоба только и помогла ей избежать участи превратиться в гуляш. Другой, тщетно пытаясь защититься от холода, напялил на себя одно на другое церковные облачения – ризу, стихарь, напрестольные пелены. Некоторые, более счастливые в поисках добычи, надели женские, подбитые мехом капоты, завязав рукава на шее. Многие тащили за собой шерстяные одеяла, а иные, подобно теням, вернувшимся из мест, откуда никто не возвращается, шли покрытые саванами и погребальными полотнищами. Весь этот дикий маскарад изображал угасающую славу всемирного завоевателя. Пехотинцы, кавалеристы, артиллеристы – никто уже давно не признавал над собой никакой власти. Взывая о помощи, они брели без порядка, без дисциплины, почти вовсе без оружия, с обмороженными и почерневшими от дыма биваков лицами и руками, утратив от чрезмерных лишений и физических страданий всякие человеческие чувства.

Если коренные литовцы и поляки жалели несчастных и помогали им, чем могли, то многочисленные виленские шинкарки, трактирщицы, ростовщицы, факторши, винокурши и даже их дети без жалости добивали французов, чтобы овладеть их деньгами и часами. Они приканчивали умирающих и обирали трупы...

Так позорно окончилась грандиозная авантюра Наполеона, который, удирая из России, говорил: «От великого до смешного один шаг». Тотчас родился другой французский каламбур, о котором донесли Кутузову, столь любившему едкую шутку. Так как Наполеон в пути спасался под именем своего министра Коленкура, а Колен был потешным героем многочисленных комических опер, то фамилия министра могла быть прочитана и по-другому: «Колен кур» – «Колен удирает»...

«Да, не странно ли все это? – размышлял Кутузов, покойно расслабившись в креслах в своем зеленом виленском кабинете. – Неприятель очистил уже все границы. Не худо бы вспомнить, что Карл XII вошел в Россию с сорока тысячами войска, а вышел отсюда лишь с восемью. Наполеон же прибыл сюда с шестьюстами тысячами, а убежал с двадцатью тысячами солдат и оставил нам, по крайней мере, сто пятьдесят тысяч пленными и восемьсот пятьдесят пушек!.. А ведь в бытность мою здесь виленским губернатором я имел в распоряжении только два батальона внутренней стражи. Бог мой! Ежели бы кто сказал мне тогда, что судьба изберет меня низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я, право, плюнул бы тому в рожу!.. От великого до смешного воистину один шаг. Непобедимый Бонапарт обратился в шута Колена. Поневоле спросишь себя: да был ли он, этот баловень судьбы, подлинно велик?..»

Главнокомандующий думал также о приметах, которым в русской армии многие верили.

Говорили о шестом числе, счастливом для русских. 6 июля был обнародован высочайший манифест, написанный красноречивым адмиралом Шишковым: «Да встретит враг в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина». 26 августа свершилась славная Бородинская битва. 6 сентября Кутузов произвел свой знаменитый фланговый марш на Калужский тракт. 6 октября, при Тарутине, была одержана первая победа: разбит корпус Мюрата. В тот же день Витгенштейн взял верх над корпусом Сен-Сира при Полоцке: 6 ноября, в день рождения Екатерины Ильиничны, разгромлен при Красном Наполеон и совершенно истреблен корпус маршала Нея...

– Шестое число у нас в руке... – повторял Кутузов свою любимую присказку.

Но наибольшее впечатление в армии и народе произвело совпадение при торжественном возвращении образа Смоленской Божьей Матери в городской собор. Когда икону ставили на место, хор запел из Евангелия: «И пребысть Мариам яко три месяца и три дни и возвратится в дом свой». И вдруг жители шепотом стали подсчитывать месяцы и дни: оказалось, что икона ровно столько отсутствовала в Смоленске.

«Дидро и д'Аламбер не помешали мне чувствовать себя порою простым русским суевером...» – размышлял Михаил Илларионович.

В приемной генерал-губернаторского дворца толпились уже просители – изувеченные на войне генералы и офицеры, польско-литовская знать, именитые наполеоновские пленные. Но у Кутузова ожидалась более важная встреча. Его любимец, герой-партизан Сеславин, который при преследовании Бонапарта был ранен в руку, представлял фельдмаршалу своих партизан, перед тем как распустить их по полкам. С ними храбрый подполковник проделал долгий путь по тылам французов, беспрестанно тревожа самого императора.

Сеславин, бледный, без кровинки в лине, с подвязанной рукой и в простой шинели, называл фамилии своих сподвижников, которые выходили из строя и останавливались перед фельдмаршалом. Михаил Илларионович подавал дежурному генералу орденские знаки, и тот прикреплял их герою, а светлейший говорил:

– Благодарю вас, храбрые русские солдаты!..

Суровые воины-партизаны, терзавшие отступающую французскую армию и едва не захватившие самого Наполеона, отвечали ему единодушным: «Ради стараться!» Их хриплые, простуженные от холодных ночевок в лесах голоса летели над плацем, к берегам замерзшей реки Вилии, эхом отдавались над древним городом.

Отсюда ему предстояло совершить скорбную поездку в Виленский университет, превращенный, как и многие прочие помещения – монастыри, школы, мастерские, – в госпиталь. Там лежали тысячи французов, живые вперемежку с трупами; туда же разместили и русских раненых.

Два дня назад, в авангардной стычке, получил смертельное ранение племянник Кутузова по жене подполковник Павел Гаврилович Бибиков.

В сгущавшихся декабрьских сумерках фельдмаршал молча ехал мимо огромных костров, разведенных для очищения воздуха. Трупы были повсюду.

Бибиков лежал в углу большой комнаты, очевидно служившей аудиторией, на соломенной подстилке. Дежурный по госпиталю офицер, переступая через раненых, проводил главнокомандующего. Продолговатым овалом и чертами небольшого лица Бибиков очень походил на своего знаменитого дядюшку Александра Ильича. Поверх одеяла была наброшена шинель: в комнате царил холод, углы и стены мерцали инеем. Адъютант Кожухов наклонил шандал, и черные тени запрыгали по стенам в серебряной паутине.

От потери крови, страданий, бессонных ночей двадцатишестилетний подполковник так исхудал, что показался Михаилу Илларионовичу ребенком, маленьким сынишкой. Вот знаки судьбы! Проделать в девятнадцать лет труднейший поход от Браунау до Цнайма, пережить Аустерлиц. В турецкую кампанию раненным оказаться в плену у врага, вернуться в строй. Без единой царапины пройти Бородино, Малоярославец, Красный... И все для того, чтобы погибнуть после случайной стычки, в самом конце войны, у границы России! Да и рана была пустячной, но ее растравило на страшном морозе, и она дала антонов огонь...

– Павлуша! Ты слышишь меня? Сынок?.. – тихо позвал Кутузов и опустился рядом с умирающим на колени.

Что-то дрогнуло на истончившемся, с синими тенями лице, и племянник, не раскрывая глаз, прошептал:

– Матушке... Матушке не говорите...

Да, она может не выдержать этого удара. Муж ее, генерал-майор Гаврила Ильич, несмотря на свои годы, отправился на войну и пал в арьергардных боях; младшему сыну Дмитрию оторвало на Бородинском поле ядром руку. И вот теперь Павел...

Кутузов ждал. И, словно почувствовав это, Бибиков поднял веки. Карие его глаза были устремлены на фельдмаршала, но в их взгляде Михаил Илларионович читал уже нечто предвечное, неземное. Бибиков глядел прямо на дядюшку и не видел его. Этот немигающий взгляд постепенно твердел, застывал, глаза будто промывались слюдой.

«Пожалуй, иной священник не причастил стольких, сколько проводил я родных и друзей... – думал Кутузов, не чувствуя падающих слез. – Ну да всякому своя доля, а я с собственной смирился. Уж и сам на краю гроба. А сердце все никак не может очерстветь...»

Фельдмаршал не помнил, сколько простоял на коленях возле племянника. Его плеча осторожно, коснулся Кожухов:

– Ваша светлость! Михайла Ларионович! Застудитесь...

– Прощай, Павлуша... – сказал Кутузов и поцеловал холодеющий лоб, ощущая, как предсмертный взгляд Бибикова прожигает его. Но надо было держаться, ободрять других, шутить, выглядеть веселым, довольным, милостивым.

Вечером его ожидала графиня Фитценгауз, которая среди немногих лиц польско-литовской знати не покинула Вильны вместе с французами.

 

2

...На четвертый день своего приезда в город, 20 июня 1812 года, Наполеон учредил временное правительство великого княжества Литовского.

Играя на национальных чувствах, он сулил в неясных выражениях восстановить великую Польшу, обещал, что в Варшаве соберется сейм и назовет короля. Однако граф Нарбонн, находившийся в свите Наполеона в Вильне, на вопрос, кому предназначается польский престол, не без яда ответил, что так как император одержим манией коллекционировать короны, то, вероятно, он присвоит себе еще одну – польскую...

Когда Кутузов появился в родовом дворце Фитценгаузов, шляхтичи, опасаясь наказания за сделанный Наполеону прием, бросились к его ногам. Иные целовали полы его фельдмаршальского мундира.

– Полноте! Встаньте, господа! – с благородной гордостью сказал им Михаил Илларионович и не без тайной колкости добавил: – Не забудьте же, что вы вновь стали русскими...

Отец графини Фитценгауз, член временного литовского правительства, бежал вместе с французами; бежали и оба ее брата, воевавшие против русских в корпусе Понятовского. Всем удалившимся грозила теперь конфискация имущества. Однако Кутузов, пересыпая свою речь изысканными комплиментами, успокоил юную Фитценгауз.

Он сказал, что русский государь по достоинству оценил поступок отважной графини...

 

3

Во время своего пребывания в Вильне, перед самым началом войны, Александр I соблаговолил назначить Фитценгауз фрейлиной при императрицах. Он сам передал ее отцу футляр с бриллиантовым значком, изображавшим соединенные вензеля императрицы-матери и императрицы Елизаветы.

Когда Наполеон остановился в Вильне, он потребовал, чтобы знатные дамы и девушки явились к нему на прием. Молодая графиня объявила отцу, что последует этому распоряжению лишь в том случае, если на ее платье будет значок фрейлины двора их величеств. Старик Фитценгауз, страшась навлечь гнев французского императора, долго отговаривал ее, но она осталась непреклонна.

Юная графиня ожидала резкой выходки со стороны Наполеона и готовилась ему достойно ответить. Едва назвали ее имя, как Фитценгауз встретила пронзительный взгляд серых глаз императора, который внимательно поглядел на бриллиантовый значок с голубой кокардой.

Он давно и глубоко презирал людей. С равнодушным цинизмом относился к своим солдатам – не задумываясь, приказал уничтожить больных холерой в Яффе, бросил на погибель всю египетскую армию, как впоследствии поступил и с остатками «Великой». И всех их, включая обожавшую его гвардию, грубо именовал «шер а канон» – пушечным мясом.

Но всего более презирал он женщин, стараясь при всяком удобном случае подчеркнуто унизить, оскорбительно обойтись с ними. Он мстил женщинам – всем сразу – за годы невнимания, пренебрежения к маленькому ростом, невзрачному и застенчивому корсиканцу-офицерику, которого сжигало ненасытное честолюбие. Теперь, захватив трон Бурбонов, он проявлял деспотизм и сластолюбивое самоуправство средневекового барона, с его правом первой ночи, когда придворные дамы Версаля были уравнены с крепостными невестами времен средневековья. Стендаль утверждает, что через своего камердинера Констанна Бонапарт обладал почти всеми женщинами своего двора.

Ему старались подражать его многочисленные маршалы – дети социальных низов, выскочки в золотых мундирах, унизанных звездами, сменившие бедность и лохмотья на опереточную знатность. Но то, что у императора сохраняло видимость величия, делалось у них комичным...

Однако теперь, далеко от Парижа, Наполеон желал показать польским аристократам, что даже в женщине умеет ценить проявление сильного характера.

– Что это у вас за орден? – спросил он у молодой Фитценгауз.

– Шифр их величеств, русских императриц, – объяснила та.

– Так вы русская дама?

– Нет, ваше величество, я не имею чести быть русской, – смело ответила она.

Тогда Наполеон обратился к Грабовской, также пожалованной Александром I значком фрейлины:

– Почему же вы не надели русского ордена?

– При данных обстоятельствах, – смешалась Грабовская, – я не нашла возможным сделать это.

– Отчего же? – возразил французский император. – Это придворное отличие, которое ничего не означает. Дарование этого значка – большая любезность со стороны государя Александра. Можно оставаться хорошей полькой и носить русский шифр...

...Теперь Кутузов расспрашивал о подробностях смелого поступка, поясняя, что о нем хорошо известно в Петербурге. Он очень хвалил поведение юной Фитценгауз и прибавил, что граф напрасно уехал и не доверился великодушию его величества. На другой день фельдмаршал дал вечер в ее честь и представил всем генералам со словами:

– Вот молодая графиня, надевшая русский шифр перед лицом Наполеона!..

Потом он шутил о ветрености полек, добавляя, что известная красавица Валевская повиновалась в Варшаве первому же желанию Бонапарта. Фитценгауз возражала, что не все польки столь легкомысленны, и сказала с обворожительной улыбкой:

– Во всяком случае, нам всем очень жаль, что одна из женщин нашего круга защищала себя так же слабо, как крепость Ульм!..

Кутузов оценил шутку: в войну 1805 года капитуляция 46-тысячной австрийской армии Мака у стен Ульма заставила его проявить все свое искусство, чтобы вырваться из сетей, расставленных русскому войску Наполеоном.

Фитценгауз начала было говорить затем о бедствиях Москвы, но фельдмаршал возразил ей:

– Как! Дорога от Москвы до Вильны дважды стоит Москвы!..

И он позволил себе заметить, что в один год заставил две армии питаться кониной – турецкую и французскую...

С этого дня, казалось, вернулась веселая пора виленского губернаторства Кутузова. Местное дворянство, купечество, мещанство, позабыв Наполеона и недавние мечты о восстановлении польского королевства, приветствовали победоносного фельдмаршала. Посыпались оды, речи; на театральной сцене засияло изображение Кутузова с надписью: «Спасителю Отечества».

Меж тем, посреди этих торжеств, сам Михаил Илларионович чувствовал, как недобро для него сгущаются тучи в Зимнем дворце.

 

4

7 декабря в Вильну из Петербурга выехал император Александр I.

Накануне отъезда в действующую армию он пожаловал князю Кутузову титул Смоленского: в память о незабвенных заслугах фельдмаршала, «доведшего, – как сказано было в указе, – многочисленные неприятельские войска искусными движениями своими и многократными победами до совершенного истощения, истребления и бегства, особливо же за нанесенное в окрестностях Смоленска сильное врагу поражение, за которым последовало освобождение сего знаменитого града и поспешное преследуемых неприятелей из России удаление».

Подписывая указ, император со злорадством повторял остроумное, на его взгляд, прозвище, которым наделил Кутузова барон Армфельд: черепаха...

По отношению к Михаилу Илларионовичу русский государь давно был в двух лицах: одно милостиво улыбалось, другое являло недовольство. Но расхождение этих двух лиц никогда не было столь велико, как нынче.

Многое содействовало этому. Беннигсен, Вильямс, Ланжерон, интриган Армфельд, переменивший прежнее мнение Ростопчин наперебой чернили фельдмаршала. А если кто-либо из близких возражал, то слышал от самого императора: «Ты не знаешь Кутузова. Он такой человек, что думает только о себе: будь ему хорошо, а прочее все пропадай». Мнение это подогревалось и любимой сестрой царя Екатериной Павловной. Играя на ревности Александра I к всенародной славе Кутузова, она жалила его больнее прочих и в день вступления русских войск в Вильну писала венценосному брату: «Радость всеобщая, а фельдмаршал озарен такой славой, которой он не заслуживает: зло берет видеть, как все почитание сосредоточивается на столь недостойной голове, а вы, я полагаю, являетесь в военном отношении еще большим неудачником, чем в гражданском». Это было уже нестерпимо для самолюбия государя.

И чем велеречивее становились хвалы Кутузову в милостивых царских рескриптах, тем больше желчи и раздражения копилось в душе Александра. Но выхода он покамест не видел, ибо вслух и публично вынужден был повторять о фельдмаршале то, что восторженно говорили все – дворянство, общество, Россия.

Возмущала русского императора и мнимая медлительность Кутузова, не торопившегося переносить военные действия за пределы страны.

Напрасно фельдмаршал в письменных рапортах докладывал Александру о том, какой ценой добыта победа. Главная армия, выступившая из Тарутина в составе 97 тысяч человек, по прибытии в Вильну насчитывала всего 27 с половиной тысяч. По госпиталям рассеяно было до 48 тысяч больных и раненых; остальные погибли в сражениях или скончались от ран и болезней. Из 622 орудий осталось лишь 200; прочие оказались позади из-за потери лошадей и убыли прислуги. Вывод был один: в необходимости дать Главной армии отдых и возможность собраться с силами.

«Я беру смелость вторично представить Вашему императорскому величеству, – писал Кутузов, – что по причине большого числа отсталых и заболевших самая крайняя необходимость требует, как из последнего рапорта о состоянии армии высочайше усмотреть изволили, чтоб Главная армия хотя на короткое время остановилась бы в окрестностях Вильны, ибо, если продолжать дальнейшее наступательное движение, подвергается она в непродолжительном времени совершенному уничтожению». По мысли фельдмаршала, это вовсе не означало отказа преследовать Наполеона. «Впрочем, – пояснял он, – сей отдых Главной армии нимало не останавливает наших наступательных действий, ибо армия адмирала Чичагова и корпусы Витгенштейна, генерала Платова, генерала Дохтурова и генерал-лейтенанта Сакена продолжают действовать на неприятеля, а партизаны наши не теряют его из виду».

Однако такой план совершенно не устраивал Александра. Подстрекаемый английскими эмиссарами Вильсоном и Каткартом, он отвечал фельдмаршалу: «Никогда не было столь дорого время для нас, как при нынешних обстоятельствах. И потому ничто не позволяет останавливаться войскам нашим, преследующим неприятеля, ни на самое короткое время в Вильне». Не надеясь на исполнительность Кутузова, он решился сам явиться в армию. С собою государь вез новое доказательство признательности величайших заслуг главнокомандующего – знаки высшего военного ордена Святого Георгия 1-й степени.

Лишь девять лиц в России были удостоены этой награды до Кутузова: основательница ордена Екатерина II, граф Румянцев-Задунайский, граф Орлов-Чесменский, граф П. И. Панин, князь Долгоруков-Крымский, князь Потемкин-Крымский, князь Потемкин-Таврический, Суворов, отец командующего 3-й армией адмирал В. Я. Чичагов и князь Репнин (за победу при Мачине). В интимном кругу Александр I, однако, не скрывал того, что награждает Кутузова не за действительное отличие, а из одной необходимости угодить дворянству.

Появившись в Вильне в сопровождении обер-гофмаршала графа Толстого, Аракчеева, государственного секретаря Шишкова, генерал-адъютанта князя Волконского и статс-секретаря графа Нессельроде, государь обласкал фельдмаршала, а затем пожелал встретиться наедине с великобританским комиссаром при ставке Вильсоном, своим наушником и непримиримым врагом Кутузова.

Приняв его донесения о последних событиях, где не были забыты и упущения главнокомандующего, русский император доверительно сказал:

– Теперь вам предстоит выслушать от меня тягостное признание... Мне известно, что фельдмаршал не исполнил ничего из того, что следовало сделать. Не предпринял против неприятеля ничего такого, к чему бы он не был буквально вынужден обстоятельствами. Он побеждал всегда против воли. Он сыграл с нами тысячу и тысячу штук в турецком вкусе. Однако дворянство поддерживает его и вообще настаивает на том, чтобы олицетворить в нем народную славу этой кампании... Мне предстоит украсить этого человека орденом Святого Георгия первой степени. Но, признаюсь вам, я нарушаю этим статуты этого славного учреждения... Я только уступаю самой крайней необходимости... Отныне я не расстанусь с моей армией и не подвергну ее более опасностям подобного предводительства...

Тут Александр почувствовал, что наговорил больше, чем хотел. Даже Вильсону не следовало знать всю меру императорской неприязни, похожей более на жгучую зависть. Он улыбнулся тридцатипятилетнему британскому полковнику своими красивыми глазами, в то время как лицо сохраняло выражение скорбного достоинства, и добавил:

– За всем тем, это старец. Я прошу вас не отказывать ему в подобающем внимании и не отталкивать открыто оказанную с его стороны предупредительность. Я желаю, чтобы с этого дня прекратилось всякое между вами неудовольствие. Мы начинаем новую эру. Надо освятить ее живой благодарностью к Провидению и чувствами великодушного прощения в отношении всех...

При расставании государь поблагодарил Вильсона за все, что тот сделал, находясь в Главной армии:

– Вы говорили мне всегда правду, которую я другим путем не мог услышать...

Отправляя в ночь того же дня курьера в Петербург, Александр просил разбудить Кутузова, чтобы узнать, не захочет ли он воспользоваться этой оказией. Поблагодарив императора за такое внимание, фельдмаршал набросал в постели письмо Екатерине Ильиничне. Он постарался в нем предупредить возможные толки о неблагорасположении к нему царя, а также смягчить удар от кончины племянника Павла Бибикова сообщением об августейшей награде его сестре Софье:

«Сегодня, мой друг, государь прибыл в Вильну и очень весел; ко мне несказанно милостив... Ко мне прислал государь гофмаршала поздравить с Георгием первого класса, но повозки отстали и еще не привезли. Теперь украшать меня уже нечем, придем украшать тебя. Гаврилы Ильича дочь, Софью, пожаловал государь фрейлиной...»

Двуличие Александра по отношению к Кутузову проявилось в том, что, наградив его знаками ордена Георгия 1-й степени, государь не пожелал подписать рескрипта, подтверждающего это награждение. Случай единственный и беспрецедентный.

 

5

11 декабря Кутузов, в фельдмаршальской парадной форме, со строевым рапортом в руке, стоял у дворцового подъезда с почетным караулом от лейб-гвардии Семеновского полка.

В пять часов пополудни прибыл Александр в сопровождении всей свиты. Приняв рапорт, он прижал к сердцу фельдмаршала и сказал со слезами:

– Благодарю вас, Михайло Ларионович, за избавление Отечества!..

В слезах отвечал ему на это словами благодарности Кутузов.

Затем, поздоровавшись с семеновцами, император вошел во дворец рука об руку с победоносным полководцем. Он повел его в свой кабинет и беседовал с ним без свидетелей, рассуждая о ведении войны за пределами России. Кутузов снова советовал дать передышку Главной армии; Александр не соглашался, однако терпеливо выслушал доводы престарелого вождя. Не преуспел Кутузов и в надежде воспользоваться конфискацией имений сотрудничавшей с Наполеоном шляхты, чтобы вознаградить героев Отечественной войны. Государь объявил ему, что назавтра, в день своего рождения, он провозгласил манифест, дарующий польскому и литовскому дворянству, принявшему сторону неприятеля, всеобщее прощение.

По выходе Кутузова из кабинета государя граф Толстой поднес ему на серебряном блюде орден Святого Георгия 1-й степени. Государь сказал при этом, что не будет отмечать свой день рождения, но приедет к фельдмаршалу на обед.

Новым знаком августейшего внимания и признательности было награждение Кутузова великолепной золотой шпагой, украшенной крупными алмазами и гирляндой лавра из изумруда, ценой двадцать тысяч рублей.

На другой день, отслужив литургию о победе русского оружия, Александр I обедал у главнокомандующего, Когда пили здоровье императора, раздались громы орудийного салюта.

– Ваше величество! – поднялся с бокалом шампанского Кутузов. – Это наши артиллеристы палят в вашу честь из отбитых у неприятеля пушек французским порохом!..

В Вильне русские захватили 140 орудий, огромные склады боеприпасов и 14 тысяч пленных.

В ответ император произнес тост за здоровье победоносного главнокомандующего и обещал вечером быть у него вторично, на балу.

Масса русской военной молодежи и польско-литовской знати в назначенный час заполнила огромный белый зал генерал-губернаторского дворца. Музыканты на хорах готовились играть танцы. Тафельдекеры накрывали столики с крюшоном, шампанским, сладкими закусками и мороженым.

Кутузов нашел в толпе хорошенькую графиню Фитценгауз и направился к ней.

– Мы вчера с его величеством сделали нечто для вас, – улыбаясь, сказал он.

– Что вы имеете, князь, в виду? – не поняла та.

Фельдмаршал рассказал ей о подписанной амнистии в пользу поляков и литовцев. Подошедший адъютант Кожухов шепнул Кутузову о прибытии Александра.

Главнокомандующий встретил государя у входа в залу. Он приготовил сюрприз, который позволил Александру показать свои блестящие актерские способности перед скоплением публики. Едва император, под овации собравшихся, вошел, как к его ногам положили знамена с золочеными наполеоновскими орлами, которые Платов недавно отнял у Бонапарта. Государь в тот же миг отступил с выражением величайшей скромности на лице.

– Виват его величеству, нашему государю! – воскликнул Кутузов.

Энтузиазм публики достиг предела. Рукоплескания долго мешали начать бал. Александр подошел к Фитценгауз. Назвав графиню самой хорошенькой женщиной Литвы, он пригласил ее на полонез, которым по традиции открывался бал.

«Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый Росс!..» – загремела с хоров мелодия Козловского.

– Ваше величество! А как же ваши недавние слова? – полусерьезно заметила она.

Накануне дня рождения императора виленская знать собиралась устроить пышное празднество, но Александр отказался от этой почести. «Я подумал, – говорил он тогда, навестив Фитценгауз в ее доме, – что в теперешних обстоятельствах танцы и самые звуки музыки не могут быть приятны...»

Государь тотчас придал своему миловидному лицу выражение крайней озабоченности и, наклонив лысеющую голову, объяснил по секрету:

– Что делать! Надо было доставить удовольствие старику...

Стариком он именовал, конечно, Кутузова.

Александр посвятил графине все танцы. Во время гросфатера музыка на миг была заглушена возгласами, донесшимися с другого конца залы. Там военная молодежь, не смущаясь присутствием государя, прокричала здравицу в честь фельдмаршала.

Император убрал тень недовольства, пробежавшую по лицу, и склонил голову вправо, как делал всегда, чтобы лучше слышать.

– Графиня! – сказал он. – Старик имеет все основания быть довольным. В этой кампании мороз сыграл ему в руку...

Боевые офицеры, окружившие Кутузова, вспоминали трудности пройденного пути, а иные, наиболее горячие, уже мечтали о Париже. Старый вождь не охлаждал их пыла. Раздалось несколько голосов с просьбой показать золотое оружие. Фельдмаршал послал Кожухова принести шпагу. Передавая ее офицерам, Кутузов, чтобы предвосхитить возможные восторги, ворчливым тоном сказал:

– А камни могли бы быть, право, и покрупнее...

И стал уверять, что заметит это самому государю.

Александр I уехал задолго до конца бала. Он еще раз обнял и поцеловал фельдмаршала, который растрогался и назвал его ангелом. Вскоре вслед за ним дворец покинула молодая графиня Фитценгауз.

В первом часу пополуночи, отходя ко сну, император продиктовал несколько коротких писем – жене, вдовствующей матери-императрице, Нарышкиной и председателю Государственного совета Салтыкову. В последнем говорилось:

«Слава Богу, у нас все хорошо, но насколько трудно выжить отсюда фельдмаршала, что весьма необходимо...»

 

6

«Храбрые и победоносные войска! Наконец вы на границах империи, каждый из вас есть спаситель Отечества. Россия приветствует вас сим именем. Стремительное преследование неприятеля и необыкновенные труды, подъятые вами в сем быстром походе, изумляют все народы и приносят вам бессмертную славу. Не было еще примера столь блистательных побед. Два месяца сряду рука ваша каждодневно карала злодеев. Путь их усеян трупами. Токмо в бегстве своем сам вождь их не искал иного, кроме личного спасения. Смерть носилась в рядах неприятельских. Тысячи пали разом и погибали. Тако всемогущий Бог изъявил на них гнев свой и поборил своему народу.

Не останавливаясь среди геройских подвигов, мы идем теперь далее. Пройдем границы и потщимся довершить поражение неприятеля на собственных полях его. Но не последуем примеру врагов наших в их буйстве и неистовствах, унижающих солдата. Они жгли дома наши, ругались святынею, и вы видели, как десница Вышнего праведно отметила их нечестие. Будем великодушны, положим различие между врагом и мирным жителем. Справедливость и кротость в обхождении с обывателями покажет им ясно, что не порабощения их и не суетной славы мы желаем, но ищем освободить от бедствий и угнетений даже самые те народы, которые вооружались противу России... Объявляя о том, обнадежен я, что священная воля сия будет выполнена каждым солдатом в полной мере...»

Главнокомандующий армиями генерал-фельдмаршал князь Голенищев-Кутузов-Смоленский

21 декабря 1812 года

Вильно.