«Сфинкс новейших времен»
1
Ермолов нажил очень много врагов, что породило о нем прямо противоположные суждения.
Одни подчеркивали в его характере открытость, демократизм, заботливость, великодушие – Денис Давыдов, П.Х.Граббе, осторожный и недоверчивый Н.Н.Муравьев-Карский. А сухой и педантичный Барклай-де-Толли даже назвал его «Кандидом» – персонажем одноименного романа Вольтера, то есть существом чистосердечным, правдивым, искренним. В то же время благоволивший к Ермолову великий князь Константин Павлович считал его человеком себе на уме, «с обманцем» и именовал «патером Грубером» – по имени одного из генералов иезуитского ордена, К.Х.Бенкендорф (брат шефа жандармов) называл Алексея Петровича «жонглером», а французский писатель де Санглен даже отозвался о нем как об «интригане».
Правда, резкие и отрицательные характеристики исходили в большинстве своем от лиц, близких придворной элите, которую Ермолов осыпал градом язвительных насмешек. Но вот отзыв Н.Н.Раевского-старшего, известного своими высокими душевными качествами и незаурядным военным дарованием, который писал сыну: «Я не люблю. Ермолова, он никогда не был военным человеком, надеялся всегда на свою хитрость; обманы рано или поздно открываются, на них полагаться не должно».
С мнением прославленного генерала о Ермолове-военном согласиться, конечно, невозможно.
Иное дело – ермоловская хитрость.
Итак, «Кандид» или «иезуит Грубер» – где же истина?
В приятельском, грубовато-солдатском разговоре, который был принят в доме наместника, его ближайший сподвижник Валериан Григорьевич Мадатов как-то спросил:
– Алексей Петрович! Что значит выражение «яшка», которое вы так часто употребляете?
– По-нашему – хитрец, плут, – отвечал Ермолов.
– А, понимаю, – подхватил Мадатов, – это то, что мы по-армянски называем «Алексей Петрович»…
«Кандид» и «патер Грубер», по свойствам своим, казалось бы, исключающие один другого, отлично уживались в Ермолове, ибо и та и другая маска служили ему исправно не только при осмеянии глупости, несправедливости, тирании, но и во имя служения Отечеству.
Вспомним хотя бы, какую комедию разыграл Ермолов перед шахом Персии и его чиновниками, падкими на лесть и подкуп подарками, перед вероломными сатрапами и их владыкой, поклоняющимися только силе. Зная средневековое почтение персидских придворных к наследственным особам, он придумал себе происхождение от Чингисхана, льстил им напропалую и пугал воображаемой войной. Чрезвычайный посол исповедовался своему другу Закревскому: «Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда я говорил о войне, то она принимала на себя выражение чувств человека, готового схватить зубами за горло. К несчастию их, я заметил, что они того не любят, и тогда всякий раз, когда недоставало мне убедительных доказательств, я действовал зверскою рожей, огромной моей фигурой, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может же человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин. Когда доходило до шаха известие, что я человек – зверь неприступный, то при первом свидании с ним я отравлял его лестью, так что уже не смели ему говорить против меня, и он готов был обвинить того, кто мне угодить не может». Подробно описывая свои встречи с шахом и великим визирем, Ермолов заключает: «Могу сказать по справедливости, надул важно…»
Как с персиянами, обращался Ермолов и с вельможами русского императора, порицая и высмеивая их. За остроумную форму обличения ему многое прощалось, однако еще больше было занесено в кондуит и затем сказалось на его судьбе. «Не знаю, в чем винить себя более, – сокрушался он сам в «Записках», – в той ли вольности, с каковою иногда описывал незначащих людей, или в той резкой истине, которую говорил насчет многих, почитаемых отличными? Людям превосходных дарований, необычайных способностей нельзя отказать в почтении: их познавать легко, сравниться с ними невозможно. И таковым я завидовать не умею». Подтверждением последнему высказыванию может служить отзыв Ермолова о встрече с Пушкиным, когда он сразу почувствовал «власть высокого таланта».
Зато, невзирая на чины и звания, Ермолов открыто и в иносказательной форме обличал – остроумно и находчиво – все виды людских пороков, особенно нападая на ничтожных лиц, занимающих высокие воинские и гражданские посты. Вельможи мечтали о скорейшем производстве его в генералы, надеясь, что тогда он будет «обходительнее и вежливее» относиться к их чину. Однако, поднимаясь вверх по служебной лестнице, Ермолов не хотел и не мог меняться. Он не щадил никого.
Не только сановники, не только боевые генералы – Барклай-де-Толли, Милорадович, Тучков, Раевский, Коновницын, Дохтуров, Платов – герои 1812 года, но даже сам фельдмаршал Кутузов не избежал критики Ермолова. Неудивительно, что Кутузов в конце кампании, по словам самого Ермолова, его «не жаловал».
Однако главной мишенью насмешек всегда служил двор, ближайшее окружение Павла I и его сыновей – Александра и Николая, порядки, введенные ими в русской армии. Ученик Суворова и Багратиона, Ермолов особенно зло высмеивал парадоманию и шагистику, которые в те поры так процветали в России, с их внешней, показной формой, столь малопригодной в условиях войны. На смотру он как бы нечаянно ронял перед фронтом платок, чтобы продемонстрировать великому князю Константину Павловичу всю непригодность военной амуниции, когда солдаты в нелепо узких мундирах тщетно пытались нагнуться.
Желчно и хлестко отзывался Ермолов о казенно-бюрократической верхушке – военном министре А.И.Чернышеве, министре иностранных дел К.В.Нессельроде, начальнике южных военных поселений И.О.Витте. Крепко досталось от него и всесильному временщику при двух императорах – Павле и Александре – Аракчееву и его военным поселениям. Для Ермолова временщик был «скот», «Змей, что на Литейной живет», а о поселениях он говорил, что там «плети всё решают», и извещал Закревского, что если подобное замыслят на Кавказе, то пусть вместе с приказом присылают ему увольнение…
И рядом с молниями, разящими подлость, глупость, бесчеловечность вблизи трона, вместе со свистом Ювеналова бича – необычайная осторожность, подозрительность, замкнутость. Все пережитое в юности – арест, ссылка, трагическая судьба брата Каховского – оставило в Ермолове глубокий след на всю жизнь и сделало его скрытным, «если не сказать, двуличным», добавляет исследователь Т.Г.Снытко. Жестоко пострадавший за откровенность в письмах к брату, Ермолов особенно осторожен был в переписке, гораздо ранее Пушкина претворив в жизнь слова поэта: «сроднее нам в Азии писать по оказии».
Однако даже письма, посланные с верной оказией и к тому же лицам, занимающим места на вершине социальной пирамиды, тревожили его. Так, он укорял дежурного генерала главного штаба Закревского: «Не знаю, почтеннейший Арсений Андреевич, как ты не истребил письма моего, писанного тебе от 11 января из Дагестана с моим Поповым, но оно ходит по Москве в разных обезображенных копиях и мне делает много вреда… Сделай одолжение, письма мои по получении истребляй немедленно. Как ты, аккуратнейший человек в мире, пренебрег сию необходимую осторожность?» От генерала, близкого самому государю, Ермолов требует соблюдения конспирации, принятой разве что в тайном обществе!
«Во время моего заключения, – вспоминал он, – когда я слышал над моею головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять… Впоследствии во многих случаях моей жизни я пользовался этим тяжелым уроком».
Ермолов прямо говорит на склоне лет, что не удержался бы от участия в бурных событиях, имея в виду, конечно, восстание 14 декабря 1825 года, если бы не жестокий урок, преподанный ему в молодости. Но, болезненно мнительный, он стремится убедить друзей и недругов, что с этим прошлым покончено, и навсегда. В одном из писем Закревскому, своему интимнейшему адресату, адъютантом у которого служил его сын Север, он прямо заявляет, что «самый способ секретного общества» ему «не нравится»: «ибо я имею глупость не верить, чтобы дела добрые требовали тайны». После событий на Сенатской площади, по горячим следам, он торопится успокоить статс-секретаря императора и своего старого боевого товарища П.А.Кикина: «Не беспокойся за меня, не верь нелепым слухам, верь одному, что за меня не покраснеешь».
Но следует ли из этого заверения, что Ермолов никак не был причастен к заговору?
К середине 20-х годов Отдельный Кавказский корпус сильно отличался от других соединений русской армии не только специфическими условиями службы и быта – демократизмом отношения офицерского состава к рядовым, относительными «свободами» и «вольностями» на штаб-квартирах, отсутствием муштры и палочной дисциплины. Личный состав корпуса выделялся высоким процентом «штрафованных» и «ссыльных» за участие в крестьянских и солдатских волнениях. Так, в 1820 году туда направили солдат лейб-гвардии Семеновского полка, которые участвовали в волнениях, получивших название «Семеновской истории». Немалое число офицеров было переведено на Кавказ за политическую неблагонадежность и нежелание примириться с аракчеевскими порядками в стране и в армии. До восстания на Сенатской площади на Кавказе проходили службу многие члены тайных обществ и их единомышленники. К этому добавим, что Отдельный Кавказский корпус, в отличие от войск, расквартированных внутри России, находился, как бы сказали теперь, постоянно в «готовности номер один» и участвовал в непрерывных военных действиях.
Теперь присмотримся поближе к некоторым активнейшим декабристам и их единомышленникам.
А.И.Якубович, капитан 44-го Нижегородского драгунского полка. В заключении следственной комиссии говорится: «Из злобной мести намеревался покуситься на жизнь императора… На одном из совещаний он говорил, что для успеха в их предприятии надобно убить ныне царствующего императора». Пришел на Сенатскую площадь с ротами Московского полка; приговорен к каторжным работам навечно. Любимец Ермолова, на Кавказе неоднократно представлялся к наградам и поощрениям.
В.К.Кюхельбекер «был в числе мятежников с пистолетом, целился в великого князя Михаила Павловича и генерала Воинова». «По рассеянии мятежников картечью он хотел построить гвардейский экипаж и пойти на штыки, но его не послушали». Осужден на каторжные работы на 20 лет. В 1822 году чиновник по особым поручениям при Ермолове.
П.А.Каховский, отставной поручик. «Вечером накануне возмущения ему было поручено убить ныне царствующего императора; явясь на площадь, присоединился к Московскому полку; там застрелил графа Милорадовича и полковника Стюрлера и ранил кинжалом свитского офицера». Повешен 13 июля 1826 года. Племянник Ермолова по единоутробному брату А. Г. Каховскому.
А.С.Грибоедов на основании показаний Е. Оболенского («Грибоедов был принят в члены общества месяца за два или три перед 14 декабря») и С. Трубецкого («слышал от Рылеева, что он принял Грибоедова в члены тайного общества») арестован и с фельдъегерем препровожден в Петербург, где содержался в главном штабе. Чиновник по иностранным делам при Ермолове и один из самых близких ему людей в 1818-1825 годах.
В.Л.Давыдов, отставной полковник. Видный член Южного общества. Приговорен к каторжным работам в Сибири. Двоюродный брат Ермолова.
М.А.Фонвизин, отставной генерал-майор. Член «Союза спасения», «Союза благоденствия» и Северного общества; сослан в Сибирь. Адъютант Ермолова в 1812 году.
Не слишком ли много совпадений?
К этому можно добавить еще ряд фактов. К рассмотрению о принадлежности к тайным обществам привлекались бывшие адъютанты Ермолова Н.П.Воейков и П.Х.Граббе. Ближайший сподвижник проконсула на Кавказе Н.Н.Муравьев был одним из основателей преддекабристской Священной артели и находился под тайным наблюдением. Перед отъездом в Россию в 1827 году Ермолов специально предупредил его, чтобы он «никому из вновь прибывших не верил» и «вел себя осторожно».
Примечательно, что при всей своей скрытности Ермолов откровенно поддерживает, как только представляется возможность, лиц «неблагонадежных» и революционно настроенных. И не только русских вольнодумцев. Так, он всячески опекал, выхлопотал офицерский чин и помогал польскому революционеру В.А.Шелиге-Потоцкому, сосланному в 1822 году рядовым на Кавказ. В одном 44-м Нижегородском полку с Якубовичем служил с 1819 года в чине майора испанский революционер Дон-Хуан Ван-Гален (впоследствии известный генерал). Спасаясь от преследования инквизиции, он бежал в Англию, а затем без труда добился назначения в русскую армию на Кавказ.
Когда в 1820 году в Испании разразилась революция, Ван-Гален пожелал возвратиться на родину. В ответ на его прошение Александр I потребовал от Ермолова выслать Ван-Галена с фельдъегерем до австрийской границы и там передать его венским властям. Главнокомандующий, только что представивший Ван-Галена к награде за казикумыкский поход, где испанец был ранен, поступил по-своему. Вызвав к себе Ван-Галена и объявив царский приказ, он выдал ему для проезда за границу паспорт, снабдил собственноручно написанным удостоверением о его службе в Кавказском корпусе, отдал на дорогу все свои наличные деньги и вопреки воле Александра I отпустил без всякого сопровождения, лишь приказав в городе Дубно ожидать дальнейшего повеления царя. «Если благоугодно будет Вашему Императорскому Величеству, – сообщал он не без скрытого сарказма Александру I, – то и оттуда можно будет вывезти его с фельдъегерем и передать в Австрию». И далее: «Не ожидаю подвергнуться гневу Вашего Величества, но не менее должен был бы скорбеть, если бы иноземец, верно и с честию служивший, мог сказать, что за вину, в коей не изобличен, получил наказание от государя правосудного».
Нравственный урок, преподанный Ермоловым русскому императору, впрочем, не поколебал к нему царского доверия. Уже в следующем, 1821 году Александр I поручил ему командование стотысячной армией в помощь Австрии для подавления революционного движения в Италии. Поход этот не состоялся – революция была разгромлена до выступления русских. Однако как загадочно пишет об этом неосуществившемся походе Ермолов:
«Конечно, не было доселе примера, чтобы начальник, предназначенный к командованию армиею, был столько доволен, как я доволен, что война не имела места. Довольно сказать в доказательство, что я очень хорошо понимал невыгоды явиться в Италию вскоре после Суворова и Бонапарта, которым века удивляться будут». Иными словами, Ермолов дает понять, что не желал бы омрачать военные победы Суворова и Бонапарта исполнением такого полицейского поручения, как подавление революции в Италии.
Крайне характерно и то, что не известно ни одного слова осуждения Ермоловым декабристов, в то время как примеров проявления к ним сочувствия множество. Доказано, что он, по крайней мере, знал о существовании заговора и не только не принимал никаких мер против его участников, но даже предупреждал некоторых о грозящей им опасности.
Так, вернувшись после встречи с Александром I в Лейбахе в 1821 году в Москву, Ермолов встретил своего бывшего адъютанта Михаила Фонвизина словами:
– Подойди сюда, величайший карбонарий! – И, сообщив далее, что царю известно о его участии в тайном обществе, добавил: – Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся…
Когда петербургский военный генерал-губернатор разослал 30 декабря 1825 года повсеместно приказ о поимке бежавшего Кюхельбекера, Ермолов уклонился от ответа, поручив это сделать в случае нужды А.А.Вельяминову.
Не менее показательно и отношение Ермолова к декабристам, которых переводили в Отдельный Кавказский корпус. В 1826 году туда были направлены за «неблагонадежность» полковник Н.Н.Раевский-младший и капитан В.Д.Вольховский, по отношению к которым не было прямых улик. К середине года на Кавказ переводят рядовыми одиннадцать офицеров, первоначально отправленных в дальние оренбургские гарнизоны, и в их числе П.А.Бестужева, П.П.Коновницына, Е.С.Мусина-Пушкина, М.И.Пущина. Чуть позже в корпус было зачислено две тысячи восемьсот солдат, так или иначе участвовавших в декабрьском восстании.
Когда по приезде в Тифлис Пущин и Коновницын явились к командиру корпуса, то застали у него Раевского, старого приятеля Пущина. Не стесняясь присутствия начальства, Раевский бросился обнимать разжалованных в солдаты. Ермолов, вставая, сказал:
– Позвольте же и мне вас обнять и поздравить с благополучным возвращением из Сибири…
Он просил их сесть, предложил чаю, расспрашивал о пребывании в Сибири и обнадеживал, что Кавказ оставит у них хорошее воспоминание. Продержав разжалованных с час, он отпустил их с благословением на новое поприще. «Час этот, – вспоминал Пущин, – проведенный у Ермолова, поднял меня в собственных глазах моих, и, выходя от него, я уже с некоторой гордостью смотрел на свою солдатскую шинель…»
А.А.Бестужев-Марлинский вложил в уста одного из героев повести «Амалат-бек», полковника Верховского, такой отзыв о Ермолове: «Но если любопытно видеть его на службе, как приятно быть с ним запросто в беседе, куда каждый из людей, отличных чином, храбростью или умом, имеет свободный доступ. Там нет чинов, нет завета: всяк говори и делай что хочешь, потому что только те, которые думают и делают как должно, составляют общество».
Н.И.Лорер с уважением к генералу указывает в записках, что Ермолов тотчас же навестил в Москве после амнистии вернувшегося из многолетней сибирской ссылки М.А.Фонвизина, бывшего его адъютантом в 1812– 1813 годах.
«Неосторожность» Ермолова во всех этих поступках настолько не вяжется с его характером, что позволяет предположить о существовании чего-то, оставшегося «за кулисами» событий и лишь намеками, случайностями обнаруживающего себя. Перед нами как бы отдельные верхушки затонувшего леса фактов. Зная способности Ермолова-конспиратора, легко предположить, что он сумел бы перехитрить и следственную комиссию, и посланного на Кавказ Николаем I с инспекцией начальника главного штаба Дибича.
Впрочем, скольких «замешанных» в декабристском движении не назвали во время допросов или выгородили, спасли – если не от эшафота, то от Сибири и рудников! А если принять во внимание, с каким благоговением относились декабристы к Ермолову, которого прочили в члены Временного революционного правительства, станет ясно, что относительно его имени могла существовать особая договоренность.
«Сфинкс новейших времен» – так многозначительно назвал Ермолова Грибоедов. При всей своей скрытности Алексей Петрович иногда не мог сдержаться, выказывая свои истинные взгляды. Например, когда военный министр и член следственной комиссии А.И.Чернышев стал преследовать своего родственника декабриста З.Г.Чернышева в надежде получить наследственный графский майорат, Ермолов сказал:
– Что же тут удивительного: одежды жертвы всегда поступали в собственность палача…
В этом скупом заявлении ощущается нечто большее, чем простое сочувствие революционному дворянству, смело поднявшему оружие против деспотизма.
Существование «загадки Ермолова» в связи с восстанием 14 декабря 1825 года несомненно. Быть может, какой-то дополнительный свет на нее проливают подробности ареста Грибоедова.
2
Встретив Рождество 1825 года в штаб-квартире Гребенского казачьего полка в станице Червленной, Ермолов 28 декабря с батальоном любимого Ширванского полка и двумя сотнями казаков отправился в крепость Грозную.
Время было опасное: в Чечне полыхали волнения, разжигаемые имамом Бей-Булатом. Грибоедов находился при командире Кавказского корпуса. Отсюда он писал Кюхельбекеру: «Кстати о достоинствах: какой наш старик чудесный, невзирая на все о нем кривые толки; вот уж несколько дней, как я пристал к нему вроде тени, но ты не поверишь, как он занимателен, сколько свежих мыслей, глубокого познания людей разного разбора, остроты рассыпаются полными горстями, ругатель безжалостный, но патриот, высокая душа, замыслы и способности точно государственные, истинно русская, мудрая голова».
Жалея ногайцев, поставлявших провиант, Ермолов запретил усиливать перевозочные средства, и под вещи Грибоедову дали одну арбу вместе с адъютантом наместника Шимановским.
Расположившись в доме коменданта Грозной, Ермолов ожидал подхода остальных войск и коротал время за беседой с Грибоедовым, которой не мешало раскладывание новомодного пасьянса «Гробница Наполеона».
А для серьезного разговора было немало причин.
Утром на Рождество в Червленную прискакал фельдъегерь с известием о событиях 14 декабря и восшествии на престол императора Николая.
Говорили короткими фразами, понимая друг друга с полуслова, и перемежали их длительными паузами.
– Представляешь, какая теперь в Петербурге идет кутерьма! – сказал Грибоедов, то сжимая кулак, то разводя сильные пальцы пианиста. – Чем-то все кончится!..
Без посторонних лиц наместник на Кавказе и чиновник по иностранным делам были на «ты».
– Я послал офицера к Воронцову. Выяснить, что происходит на юге… – не сразу отозвался Ермолов, выкладывая по углам четырех карточных королей на простом деревянном столе.
Из Новороссийской губернии, где начальствовал М.С.Воронцов, доходили неподтвержденные слухи о волнениях в армии.
Грибоедов поправил очки и взял колоду.
– Итак, Александр Павлович скончался. – Он накрыл червонного короля дамой той же масти. – Константин Павлович сам отказался от престола… – Та же участь постигла трефового короля.
– Остается молодой император, – мрачно-усмешливым басом подхватил Ермолов, подвигая Грибоедову короля бубен.
– И еще не известный нам благородный мужчина, – возразил Грибоедов. Он снял очки и поднес близко к глазам короля пик: – Обладающий огромной силой в своих владениях…
Последние два тревожных года, обещавших наступление развязки, Ермолов употребил на то, чтобы укрепить Кавказский корпус верными ему людьми. В 1823 году вопреки желанию императора он назначил своей волей Н.Муравьева командиром 7-го Карабинерного полка, командиром 41-го Егерского – члена тайного общества А.Авенариуса, а командиром Грузинского гренадерского – его единомышленника Г.Копылова. Одновременно Ермолов вызывает в Тифлис для службы по особым поручениям своего старого приятеля В.Ф.Тимковского. А в штабе корпуса работает еще один член тайного общества и родственник Якубовича – П.Устимович.
И вот теперь развязка близка.
Когда в Червленной Ермолов вскрыл конверт и поздравил окружающих с новым императором, то сразу понял, что означает для него эта перемена. При той ненависти, какая была к нему при дворе, он оставался у дел лишь благодаря Александру Павловичу и нескольким лицам: дежурному генералу Закревскому, начальнику главного штаба Волконскому, статс-секретарю Кикину. Теперь Александра I нет, Закревский назначен генерал-губернатором в далекую Финляндию, а начальником главного штаба стал генерал Дибич…
– На благородного мужчину есть управа, – покачал он своей львиной головой, доставая даму пик. – Зло, неудача, слезы…
Теперь он медлил с отдачей приказа о приведении войск к присяге Николаю I; ранее личный состав Отдельного Кавказского корпуса уже присягнул Константину Павловичу.
– Не забывай, Алексей Петрович, что, по карточным законам, пиковая дама рядом с благородным королем теряет свои злодейские свойства. Она становится всего-навсего женщиной темной масти, – тонко улыбнулся Грибоедов, в то время как Ермолов вдруг сдвинул густые брови и стал всматриваться в окно.
Теплый и солнечный день сменялся сумерками. Снизу по почтовому тракту подымалась тройка, окруженная двумя десятками казаков. «Еще фельдъегерь! Не к добру…» – подумал Ермолов. Дурное предчувствие, томившее его с утра, оправдывалось.
Почти тотчас появились в черкесках и полушубках ермоловские адъютанты Талызин, Шимановский и Сергей Ермолов, двоюродный племянник главнокомандующего. Они сообщили, что привезли из Червленной фельдъегеря Уклонского.
– Зови! – повелел Ермолов.
Уклонский вынул из сумки на груди тонкий конверт и подал генералу. Ермолов надорвал конверт, развернул бумагу. В глаза ударили строки: «Приказать немедленно взять под арест служащего при вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром…»
Ермолов положил бумагу в боковой карман сюртука и начал расспрашивать Уклонского о событиях в Петербурге. Фельдъегерь охотно и очень толково рассказывал о том, как 14 декабря несколько тысяч солдат и матросов с тридцатью офицерами отказались присягать Николаю Павловичу и вышли на Сенатскую площадь.
– Лейб-гвардии Московский полк… Гвардейский морской экипаж… Гренадерский полк… – перечислял Уклонский. – Духовенство явилось увещевать – не слушают… Прискакал генерал-губернатор Милорадович – кто-то из злоумышленников смертельно ранил его… Его императорское величество изволил приказать стрелять по каре картечью…
Ермолов скосил глаза на Грибоедова, тот сделался бледен как полотно.
– В Петербурге арестовано уже около ста человек, – продолжал фельдъегерь. – Трое Бестужевых, князья Трубецкой и Оболенский, графы Коновницын и Мусин-Пушкин, поэт Рылеев…
Рассказ Уклонского был прерван появлением дежурного по отряду полковника Мищенко, который доложил, что голова колонны прибыла в Грозную и расположена биваком около крепости. Ермолов приказал подавать ужин. Выйдя в сени, он коротко бросил Талызину:
– Пошлешь урядника Рассветаева. Пусть скачет в обоз, отыщет арбу Грибоедова и гонит в крепость…
Походный ужин незатейлив – всего два блюда. Но россказни Уклонского заставили просидеть за столом лишнее время. А может быть, и нужно было продлить ужин для других целей. Равнодушный к выпивке, Ермолов разрешил офицерам отведать спирта и угостить фельдъегеря. Талызин, как ловкий человек, предложил было вторую чарочку, но Уклонский отказался.
Наконец появился казак – ермоловский ординарец – и вызвал Талызина. Ермолов любил всегда сиживать после ужина подолгу: тут начинались разные шутки, истории, анекдоты. Но на сей раз ничего подобного не было, и, когда убрали посуду, главнокомандующий, обратившись ко всем, сказал:
– Господа! Вы с походу, верно, спать хотите. Покойной ночи!..
Между тем Талызин встретил арбу, приказав грибоедовскому камердинеру Алексаше спешно сжечь все бумаги хозяина, оставив лишь толстую тетрадь – «Горе от ума». Менее чем в полчаса бумаги были преданы огню на кухне капитана Козловского, местного офицера. Затем чемоданы были внесены в комнату, где должны были располагаться на ночь Шимановский, Жихарев, Сергей Ермолов и Грибоедов. Вскоре они пришли и все, кроме Грибоедова, разделись и улеглись прямо на полу. Чтобы удержать подушки, в головах были поставлены переметные чемоданы каждого.
Вдруг отворились двери, и вслед за дежурным по отряду Мищенко, который был уже в сюртуке и шарфе, вошли Талызин и Уклонский. Мищенко подошел к Грибоедову и обратился к нему:
– Александр Сергеевич! Воля государя-императора, чтобы вас арестовать. Где ваши вещи и бумаги?
Грибоедов весьма спокойно показал ему на переметные чемоданы, которые вытащили на середину комнаты. Начали перебирать белье и платье и наконец в одном из чемоданов нашли тетрадь. Мищенко спросил, нет ли еще каких бумаг. Грибоедов отвечал, что ничего больше нет и что все его имущество заключается в этих чемоданах. Их перевязали веревками и наложили печати. Потом Мищенко попросил Грибоедова пожаловать за ним. Его перевели в другой домик, где уже были поставлены часовые у каждого окна и у двери.
Ермолов провел ночь без сна.
Уничтожая бумаги Грибоедова, он спасал, возможно, и себя (так, кстати, охарактеризовал ермоловский поступок А.И.Тургенев после беседы с Пушкиным 9 января 1837 года) и дело. Теперь улики были уничтожены. Вместе с арестованным полетело письмо на имя начальника главного штаба Дибича. Грибоедов «взят таким образом, что не мог истребить находившихся при нем бумаг, – сообщал Ермолов, – но таковых у него не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаются». В заключение командир Отдельного Кавказского корпуса сообщал, что Грибоедов «как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет многие весьма хорошие качества»…
Генерал ворочался, вздыхал, зажигал свечку и глядел в черное оконце. Он не знал того, что в далеком Петербурге, в Зимнем, двадцатидевятилетний император так же вот не спит, встает, идет к столу в кабинете, перечитывает, наклонив канделябр, записку, найденную в бумагах покойного брата. «Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается и между войсками… – собственноручно писал Александр I. – Есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом серьезных миссионеров для распространения своей партии…»
Первой в списке стояла фамилия Ермолова.
3
14 декабря 1825 года навсегда осталось в памяти очевидцев.
Еще Сенатская площадь была обагрена кровью, еще солдаты скоблили красный снег, присыпали свежим и свозили тела к Неве, опуская их в проруби, а уже первых арестованных доставляли во дворец. Николай I лично распоряжался, как и куда заключать каждого. Первым после допроса был отослан Кондратий Рылеев—в тот самый Алексеевский равелин Петропавловской крепости, где некогда томился Ермолов.
Число арестованных росло, а с ними и поиски новых очагов мятежа. 6 января 1826 года следственный комитет начал специальное расследование «о существовании тайного общества в Отдельном Кавказском корпусе».
В этот же день был вызван Якубович, которому задавались следующие вопросы: «Комитет имеет прямое показание… о существовании в корпусе генерала Ермолова тайного общества, к числу членов коего принадлежите и вы… С какого времени существовало сие общество? Кем основано? В чем именно состоит цель оного? Когда и какими средствами положено было намерение начать открытые действия? Кто составлял думу и кто члены? Через кого и какие сношения были сего общества с другими таковыми же и известно ли об этом генералу Ермолову?»
Якубович отвечал, что о существовании тайного общества на Кавказе ему ничего не известно; то же самое повторили допрошенные вслед за ним Рылеев, Пущин, Оболенский и Н.Н.Муравьев. Зато возникло подозрение о планах Ермолова отделить Кавказ от России, в связи с чем был включен новый вопрос для допрашиваемых: «Комитет имеет прямое показание… о намерении общества отделить от России край, вверенный генералу Ермолову, и сим последним начать новую династию…» И хотя после допроса Муравьева 9 января 1826 года «Дело о существовании тайного общества в Отдельном Кавказском корпусе» было закрыто, недоверие к наместнику со стороны нового императора не только не уменьшилось, но еще более укрепилось.
Да и как могло быть иначе!
С юных лет Николай Павлович относился к Ермолову с возрастающим подозрением, считал его способным на самые крайние поступки. Недаром накануне своего воцарения, 12 декабря, в письме Дибичу он вспоминает именно о Ермолове с жутким чувством: «Послезавтра поутру я или – государь, или – без дыхания… Я Вам послезавтра, если жив буду, пришлю сам еще не знаю кого с уведомлением, как все сошло; Вы также не оставьте меня уведомлять обо всем, что у Вас или вокруг Вас происходить будет, особливо у Ермолова… Я, виноват, ему менее всех верю…»
Ермолов, располагавший преданнейшей ему кавказской армией, Ермолов, которого декабристы прочили в члены проектируемого Временного правительства, Ермолов, полтора десятка близких которому лиц оказались замешанными в подготовке переворота, сильно беспокоил царя. По Петербургу и по Москве ползли, обрастая пугающими подробностями, слухи, будто наместник уже перешел со своим корпусом Кавказ и идет на присоединение к «бунтовщикам».
Ермолов несколько дней медлил, выжидал, и когда наконец совершил присягу, то императрица, по словам Д.Давыдова, даже «перекрестилась от удовольствия». Весь Петербург любопытствовал о подробностях, так что выведенный из терпения частыми вопросами фельдъегерь имел неосторожность сказать:
– Алексей Петрович так боготворим в Грузии, что если бы он велел присягнуть персидскому шаху, все тотчас бы это сделали…
«В награду за это изречение, – вспоминает Давыдов, – он совершил путешествие в Якутск».
Однако даже после того, как Отдельный Кавказский корпус принес присягу новому императору, Николай I не ослабил надзора за опасным генералом. В январе 1826 года он направил к персидскому двору с чрезвычайной миссией А.С.Меншикова – официально для переговоров о русско-персидских границах, а неофициально с тайной ревизией всей деятельности Ермолова на Востоке. В феврале того же года в Мингрелию и Имеретию отправился полковник Ф.Ф.Бартоломей с секретной инструкцией – выяснить, существуют ли на Кавказе тайные организации, и «наблюдать о духе войск и их начальников».
Между тем среди декабристов мы встречаем и такие свидетельства, где звучат упреки в адрес Ермолова, который не помог восставшим. Наиболее интересна записка Н.Р.Цебрикова.
«Ермолов, – пишет он, – мог предупредить арестование стольких лиц и потом смерть пяти мучеников, мог бы дать России конституцию, взяв с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков, пойдя прямо на Петербург. Тотчас же бы он с Дону имел прекрасный корпус легкой кавалерии донцов с их артиллериею, столько, сколько бы он захотел… Они до одного все восстали бы; а об второй армии и чугуевских казаках и говорить нечего. Они все были готовы! Девизом восстания была свобода России, освобождение крестьян от рабства дворян, десятилетняя служба и, главное, чтоб казна шла на нужды народа, а не на пустую политику самодержца-деспота!
Помещики-дворяне не смели бы пикнуть и сами все до одного присоединились бы к грозной армии, веденной таким искусным и любимым полководцем. Это было бы торжественное шествие здравого ума, истинного добра и будущего благополучия России! При русском сметливом уме солдаты и крестьяне тотчас бы сметили, что это война чисто была за них; а равенство перед законом и сильного и слабого, начальника и подчиненного, чиновника и крестьянина тотчас связало бы дело, за татарско-немецким деспотизмом оставленное неподнятым…
Ермолов ничем не может оправдаться: ни готовностью Персии ворваться в наши пределы, потому что он хорошо знал эту Персию, в которой был полномочным посланником и в веденном своем журнале так верно ее описавши. Ничто, ничто его не может оправдать…»
Свидетельство декабриста Цебрикова крайне любопытно потому, что перед нами даже не упрек, не недоумение, но прямое обвинение – в отступничестве, ренегатстве. Словно бы Цебриков знает о Ермолове то, чего мы не знаем. И очевидно, никогда не узнаем, как считает академик М.В.Нечкина, которая одновременно утверждается в мысли, что Ермолова можно считать своеобразно причастным к «движению декабристов».
Велик соблазн для беллетриста «додумать» причины, в силу которых Ермолов несколько дней медлил с присягой Николаю I; соблазнительно домыслить и то, почему наместник на Кавказе не двинул Отдельный корпус на Петербург и мог ли бы он вообще решиться на такой шаг. Однако, зная характер Ермолова и развитое в нем государственное начало, все же логично предположить, что должно было удержать его от намерения развязать в России гражданскую войну.
В его памяти слишком живы были слова великого Суворова, сказанные в ответ на предложение Каховского вооруженной рукой выступить против императора Павла:
– Не могу!.. Кровь сограждан!..
4
19 июля 1826 года, нарушив Пакистанский мирный договор, огромная персидская армия внезапно вторглась с двух сторон в пределы Закавказья. В то время как тридцатитысячное войско, возглавляемое наследником престола Аббас-Мирзой, вступило в Карабах, конница Гассан-хана Эриванского предавала огню и мечу грузинские селения.
Ермолов давно предвидел неизбежность войны с Персией и обращал внимание Александра I на приготовления Аббас-Мирзы, на подстрекательское поведение английских резидентов на Среднем Востоке и роль британского золота, на недостаточность русских сил на Кавказе. Но, упоенный мировой славой, император в последние годы своей жизни был решительным противником всякого военного противоборства, и вместе с отказом в подкреплениях Ермолов получал предписание от министра иностранных дел Нессельроде сохранять мир с Персией, хотя бы и ценой некоторых уступок.
Смерть русского царя произвела в Персии огромное впечатление и брожение: исходя из собственного исторического опыта, в Тегеране и Тебризе полагали, что для России наступили дни смуты, междоусобной борьбы за власть. Однако хотя Ермолов и ожидал военных действий, они застигли его врасплох. Точнее сказать, все происшедшее – кончина Александра I, события 14 декабря 1825 года, аресты и дознания, воцарение Николая I и собственное пошатнувшееся положение – глубоко удручило его. На светлую голову Ермолова в решительный момент его жизни нашел туман.
Этому способствовало и то, что на первых порах вторжение приняло стремительный и угрожающий характер.
Ермолов отдал приказание войскам отступать и сосредоточиваться в Тифлисе. Однако и этот приказ не поспел вовремя: стоявший в Карабахе 42-й Егерский полк был отрезан и заперт в Шуше; один батальон его, захваченный в Герусах, был почти истреблен.
Персияне обложили Шушу, заняли Елизаветполь, их конные отряды проникли в Иверию и предавались грабежам в семидесяти верстах от Тифлиса. В Тифлисе началась паника.
Между тем Николай I требовал решительных наступательных действий, недоумевал, сердился и находил все новые поводы для неудовольствия, которое усиленно раздувалось многочисленными врагами Ермолова в Петербурге.
Придворные клеветники и завистники судачили, что ермоловская слава – это «славны бубны за горами», что в управлении его много произвола, что военные его подвиги – сущий дым: с нестройной толпой горцев всегда можно справиться. Дипломаты и крупные чиновники повторяли, будто Ермолов сознательно вызвал войну с Персией, чтобы стяжать себе еще большую популярность, что он окружил себя слепо преданными людьми, которые трубят о его достоинствах, а сами совершают злоупотребления. Плац-парадные генералы, любители шагистики и «палочек» твердили, что он-де распустил войска, что среди солдат нет порядка, службы, выправки и даже дисциплины. По рукам в Петербурге ходила карикатура, изображающая кавказского солдата – в изодранном мундире нараспашку, в синих холщовых широких шароварах, заправленных в сапоги, в черкесской папахе, с маленьким котелком сбоку и с корзинкой вместо манерки. Одну из таких карикатур не замедлили подбросить и Ермолову.
Считая, что Ермолов не справляется со своей ролью главнокомандующего, Николай I приказом от 10 августа 1826 года послал на Кавказ генерала И.Ф.Паскевича.
К тому времени, однако, военные обстоятельства переменились в лучшую сторону. Против Гассан-хана Ермолов отрядил полковника Муравьева, а во главе передового отряда, выступившего навстречу Аббас-Мирзе, поставил генерала Мадатова. Сам он со слабым, в четыреста штыков, гарнизоном оставался в Тифлисе, страшась за свой тыл и возлагая надежду единственно на авторитет грозного своего имени.
3 сентября под селением Шамхор Мадатов наголову разбил десятитысячный персидский корпус: русские заняли Елизаветполь, персы сняли блокаду Шуши. Шамхорская победа была фактом, предрешившим исход войны; будущее обещало только новые и новые победы. Но время для Ермолова уже прошло – и безвозвратно. На сцене стоял Паскевич. 13 сентября вся огромная персидская армия была разгромлена кавказскими войсками под его руководством у Елизаветполя.
Своим успехом Паскевич был обязан ермоловским генералам и ермоловским солдатам. Храбрый генерал, он всю жизнь оставался баловнем судьбы. Когда впоследствии льстецы убеждали его отца, украинца, что у него сын гений, тот резонно заметил: «Що гений, то не гений, а що везе, то везе…» Увидев перед собой многотысячную тучу персидской конницы, Паскевич пришел в смущение и хотел было отступить, однако Мадатов и Вельяминов настоятельно доказали ему необходимость принять сражение. По справедливому выражению одного из современников, «через Елизаветполь Россия лишилась в Ермолове фельдмаршала с замечательными способностями». Теперь лавры лежали на голове Паскевича, руки его были развязаны, и он принялся в письмах Николаю I набрасывать на Ермолова черные тени. Впрочем, и до елизаветпольского дела он пользовался полным доверием нового императора, который писал ему на Кавказ: «Помнишь, когда мы с тобой играли в военную игру; а теперь я твой государь, и ты – мой главнокомандующий».
Победа вскружила ему голову. Мало знакомый со страной, Паскевич стремился перенести войну в пределы Персии. Ермолов на правах формального главнокомандующего не признавал это возможным до прибытия новых сил, и Паскевич обвинил его в зависти. Обидев интригами наместника, он сумел скоро оскорбить и войска своим высокомерным отношением. Накануне Елизаветпольского сражения Паскевич учил их маршировке и перестроениям и, недовольный выправкой, говорил шамхорским победителям, что ему «стыдно показать их неприятелю». Воротившись в Тифлис, он занялся разводами и парадами, в которых боевые, закаленные в походах и сражениях кавказские солдаты были, с петербургской точки зрения, далеко не сильны.
После многолетних походов по горам Дагестана и лесам Чечни и Черкесии в Тифлис прибыл Ширванский полк – «десятый римский легион», как любовно называл его Ермолов по аналогии с войском Цезаря. Веселые, бодрые, уверенные получить похвалу, проходили ширванцы мимо дома главнокомандующего, с балкона которого смотрел на них Паскевич. Вглядевшись в одежду солдат, многие из которых носили шаровары вместо панталон и были в лаптях или азиатских чувяках, Паскевич пришел в такое негодование, что прогнал полк с глаз долой. Уже готовился грозный приказ по корпусу с объявлением строжайших взысканий полковому начальству, когда вмешался Ермолов. На правах главнокомандующего он отдал другой приказ, в котором горячо благодарил Ширванский полк за оказанные им в боях чудеса храбрости и за твердость в перенесении трудов и лишений, выпавших на его долю.
Паскевич не ограничился одними только военными вопросами, считал себя вправе вмешиваться в управление делами, всюду разыскивая злоупотребления и ошибки. Он ловил слухи и сплетни от самых подозрительных лиц, чернил Ермолова, его военную репутацию, намекай на его политическую неблагонадежность и порицал ермоловских помощников, в том числе Мадатова и Вельяминова, которым был обязан победой под Елизаветполем.
Ермолов болезненно и тяжко переживал происходящее. Разорялось так заботливо создаваемое им русское гнездо на Кавказе, ломались налаженные и, казалось бы, незыблемые служебные положения лиц из ближайшего окружения – братьев Вельяминовых, Мадатова, Муравьева, рассчитывавшего обосноваться там Дениса Давыдова, – уничтожение грозило суворовским порядкам, введенным в Отдельном Кавказском корпусе.
Доносы Паскевича между тем становились все пристрастнее и начали смущать даже Николая I. Понадобилось третье лицо, чтобы распутать создавшееся положение. Воля царя пала на начальника главного штаба Дибича. Он получил самые широкие полномочия, вплоть до увольнения Ермолова. О приезде Дибича на Кавказ официально поставлен в известность был один Паскевич; наместник узнал об этом стороной.
В феврале 1827 года Ермолов вызвал к себе полковника Муравьева, который застал главнокомандующего необычайно расстроенным.
– Любезный Муравьев, – сказал Ермолов, – Дибич едет к нам… Не знаю, с какими намерениями, но я могу всего ожидать… Паскевич ищет моей гибели… И даже Грибоедов, Грибоедов теперь служит ему и правит стиль его донесений в Петербург!..
Даже намека на прежнюю близость не было уже у Ермолова с Грибоедовым, который вернулся на Кавказ после счастливого для него исхода следствия. Паскевич, женатый на двоюродной сестре поэта, всячески стремился рассорить его с наместником. При мнительности терявшего почву под ногами Ермолова сделать это было нетрудно. Впрочем, и Грибоедов теперь отзывался о нем иначе, именуя его «человеком прошедшего века».
На постаревшем лице Ермолова, быстро сменяясь одно другим, промелькнули выражения гнева, растерянности, страха. Вдруг губы его затряслись, и он заплакал, не стыдясь своих слез, горячо и безутешно, как ребенок.
– Дибич мне враг… – говорил он. – Все может со мною случиться. Он, может, прямо ко мне приедет и опечатает мои бумаги…
Немного успокоившись, Ермолов вынул из ящика стола толстую, перевязанную бечевкой пачку тетрадок.
– Это мои записки о походе двенадцатого года. Сохрани их…
Тогда же, страшась внезапного обыска и последующих обвинений, Ермолов, по свидетельству Дениса Давыдова, «не полагаясь на многих из служивших при нем», сжег «много любопытных и драгоценных бумаг и писем».
5
А. П. Ермолов—Николаю I
«Ваше Императорское Величество! Не имев счастия заслужить доверенность Вашего Императорского Величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше Величество мысль, что при теперешних обстоятельствах дела здешнего края поручены человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности Вашего Императорского Величества поставляет и меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решимости, хотя бы природа и не совсем отказала в оной. Деятельность моя охлаждается той мыслью, что не буду я уметь исполнить волю Вашу, Всемилостивейший Государь.
В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может это быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которых я совсем не почитаю непреодолимыми; но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему Величеству меру сию как согласную с пользою общею, которая всегда была главною целью всех моих действий.
Вашего Императорского Величества ВерноподданныйАлексей Ермолов
3-го марта 1827 года г. Тифлис»
До получения этого письма, 12 марта, Николай I предписал Дибичу безотлагательно объявить Ермолову о его увольнении.
Приводя в порядок свои дела, Ермолов прожил в Тифлисе еще месяц и 3 мая, желая избежать проводов, выехал из города в три часа пополуночи в простой рогожной кибитке, в которой приехал сюда десять лет назад.
Впереди были царская опала и более тридцати лет вынужденного бездействия.
2002 г.