10000 часов в воздухе

Михайлов Павел Михайлович

К ШТУРВАЛУ САМОЛЁТА

 

 

Земляки встречаются в небе

… Этот телефонный звонок в полдень 12 апреля 1961 года меня не удивил. В то памятное в мировой истории утро, когда человек прорвался в космос, советские люди, гордые и счастливые тем, что первым космонавтом оказался их соотечественник, поздравляли друг друга, обнимались и целовались на улице, звонили друзьям.

— Поздравляю тебя с первым космическим полётом! — сказал в трубку товарищ.

— Спасибо! И тебя тоже!

— Но тебя вдвойне!

— Почему? — спросил я, не понимая, в чём дело.

— Потому, что майор Гагарин — твой земляк, он тоже смоленский, из Гжатска…

Газеты, радио, телевидение сообщали всё новые и новые подробности полёта и биографии космонавта, ставшего первым Героем Вселенной. И чем больше узнавали мы их, тем больше восхищались Гагариным, тем горячей становилось желание увидеть его, поговорить с ним.

«Хорошо бы встретиться с земляком, — думал я. — Но куда уж там, он так занят… Нас много, а он один…»

В канун первомайских праздников я собирался в очередной полёт в Прагу. Вечером жена рассказала, что слышала сообщение по радио о том, что Юрий Гагарин по приглашению чехословацкого правительства завтра летит в Прагу.

— Может быть, с тобой?

— При чём тут я? Мы будем выполнять обычный рейс по расписанию, а Гагарин, видимо, полетит специальным самолётом.

Хоть я и не надеялся на долгожданную, встречу, но всё-таки екнуло сердце: а вдруг!..

На аэродроме было заметно особое оживление. Около аэровокзала много корреспондентов. Среди собравшихся узнаю знакомого генерала, одного из первых Героев Советского Союза, Николая Петровича Каманина. Говорят, он руководит отрядом космонавтов.

Меня зовут как командира экипажа самолёта «ТУ-104» представиться Ю. А. Гагарину. Я жму ему руку и смотрю на его молодое, красивое, типично русское лицо, в котором отражаются одновременно железная воля и душевная мягкость, сила и одухотворенность, скромность и жизнерадостность. Таким я его и представлял — Гагарин оказался необычайно славным парнем.

Самолёт переполнен. С нами летят студенты из ОАР — довольно шумный народ, не менее экспансивные туристы из Южной Америки, итальянцы, французы, а также группа советских граждан, направлявшихся в Италию.

Все узнали, что их спутник — сегодня самый знаменитый человек на Земле. Ещё не успели мы полностью набрать заданную высоту, как чуть ли не все пассажиры бросились к носу самолёта, чтобы приветствовать Юрия Алексеевича, получить от него автограф, запечатлеть его на фотоплёнке.

Подумать только, как повезло пассажирам самолёта № 42389, рейса № 05, — встретиться с космонавтом, да ещё на высоте в девять тысяч метров!

Шум, гам, все сгрудились в первом салоне, где сидел космонавт. Может быть нарушена центровка самолёта. Пришлось, в целях безопасности, наводить порядок — настойчиво просить пассажиров занять свои места. Вот пробивается вперёд коренастый корреспондент чехословацкой газеты «Руде право». Он спешит сделать снимки: ведь рейс, соединяющий две столицы, — Москву и Прагу, длится немногим больше двух часов.

Надо что-то делать. Выход найден! Приглашаю Гагарина в пилотскую кабину и захлопываю дверь.

И здесь ему нет покоя. Молодой ещё лётчик Владимир Александрович Нефёдов не то в шутку, не то всерьёз спрашивает, как ему записаться в космонавты.

— Сколько вам лет?

— Тридцать два.

— Парень вы вроде крепкий, и ростом подходящий, не выше меня… Пишите заявление! — в тон ему отвечает Гагарин и фотографируется на память с будущим космонавтом.

Штурман допытывается, не нарушал ли воздушные пространства разных государств космический корабль «Восток», пересекая все земные границы мира.

— Думаю, что нет, — улыбается Гагарин. — Воздушное пространство по международным правилам считается до высоты полёта артиллерийского снаряда. Я летел раз в тридцать выше, чем идёт «ТУ-104», а во сколько раз выше снаряда — и сказать не могу. Мне довелось облететь земной шар без всяких разрешений и виз, но за границу по приглашению направляюсь впервые. И, представьте себе, волнуюсь даже больше, чем во время космического полёта.

Я заметил, каким взглядом поглядел Гагарин на приборную доску, и, как лётчик, сразу понял его. Каждому пилоту хочется поближе познакомиться с новой машиной.

Я предложил Гагарину правое кресло пилота. Пусть покрутит штурвал «ТУ-104», хотя бы на пять минут почувствует себя хозяином воздушного корабля, а не пассажиром.

По правилам мне этого делать не следовало. Но я подумал о том, что риска нет никакого: пилот за левым командирским штурвалом сидел, мог контролировать каждое движение, каждый поворот и если бы понадобилось, то в то же мгновение поправить его. Но этого делать не пришлось.

Гагарин внимательно следил за приборами, четко реагировал на их показания, строго вёл «ТУ-104» по курсу, на заданной высоте. Словом, чувствовалось, что сидит за штурвалом настоящий лётчик.

Вскоре ему пришлось освободить пилотское кресло.

— Вас вызывает пражское радио, — позвал Гагарина наш бортрадист.

Юрий Алексеевич подошёл к аппарату, пристегнул ларингофон, надел наушники. Он тепло приветствовал чехословацких радиослушателей и обстоятельно отвечал на вопросы журналистов из Праги, которые вели это необычное интервью с космонавтом, находившимся ни на земле, ни в космосе. Мы шли на высоте девять тысяч метров.

Я спросил, как ему понравился наш корабль.

— Вы, надеюсь, не обидитесь, — сказал он мне, улыбаясь, — ракета всё-таки лучше, чем любой самый хороший реактивный самолёт.

Конечно, я не обиделся.

Путь нашего корабля лежал над родной и милой нам обоим Смоленщиной, где прошло наше детство. Я показал Юрию Алексеевичу Гжатск. Теперь этот город на Смоленской земле стал знаменит на весь мир, как родина первого космонавта! Каждый поезд останавливается здесь на 5 минут!

— У нас много знаменитых земляков! — заметил Гагарин.

— Конечно, — подхватил я. — Вон, видите, впереди Волочёк — бывшее имение героя Севастопольской обороны адмирала Нахимова. Чуть подальше, в излучине Днепра, в поместье Каменец жил когда-то фельдмаршал Кутузов. В двадцати километрах отсюда — имение, где писатель Грибоедов провёл свою юность…

Всё мелькало быстро-быстро, как на киноэкране. Ведь мы шли со скоростью 15 километров в минуту. Если для меня, не раз пролетавшего по этой трассе, всё было знакомо в подробностях, то для Гагарина всё было ново и интересно.

Мы вспоминали один за другим славных сынов Смоленщины — первого русского авиатора Михаила Ефимова, советского стратонавта Георгия Прокофьева, творца вертолёта академика Бориса Юрьева и многих других.

— Вот здорово! — воскликнул Гагарин. — Крылатые земляки встретились в воздухе, и не где-нибудь, а над родными местами!

Не утерпел я и показал ему с высоты и маленькую деревушку Гришково, где я родился в 1917 году.

Деревенька наша, расположенная на берегу Днепра, состояла всего-навсего из двух улиц: продольной и поперечной. Если на них посмотреть с воздуха, они напоминают букву «Т» — посадочный знак, так хорошо знакомый каждому лётчику. Приземляясь на аэродроме где-нибудь в чужих, далёких краях и глядя на это «Т», я всякий раз вижу перед собой родное Гришково.

…Не могу не вспомнить ещё одного смоленского земляка — замечательного советского поэта Александра Твардовского. Он писал как-то, что у большинства людей чувство родины в обширном смысле — родной страны, отчизны — дополняется ещё чувством родины малой, родины в смысле родных мест, отчих краёв, района, города или деревушки. «Эта малая родина, — замечал поэт, — со своим особым обликом, со своей — пусть самой скромной и непритязательной — красой предстаёт человеку в детстве, в пору памятных на всю жизнь впечатлений ребяческой души, и с нею, этой отдельной и личной родиной, он приходит с годами к той большой родине, что обнимет все малые и — в великом целом своём — для всех одна».

 

На «малой» родине

Детство! Счастливое и безмятежное или трудное и суровое, оно одинаково дорого нам.

Первые воспоминания о себе, смутные и невесёлые, — это и воспоминания об отце. В моей памяти отец навсегда остался человеком ласковым, добрым, но очень больным. Помню такую картину.

Июль. Яркое солнечное утро. Мать ушла в поле, меня оставила с отцом.

— Паша, ты бы мне горошку нарвал в огороде, — слышу слабый голос отца. Он лежит на кровати бледный, измождённый.

Быстро бегу на огород, отыскиваю грядку с горохом и тащу отцу горсть сладких зелёных стручков.

Он ест их с наслаждением и просит:

— Поешь и ты со мною, сынок!..

Знал отец, что в семье нет других лакомств ни для него, тяжелобольного, ни для нас, ребят…

Подробнее о своём отце — труженике и неудачнике — я узнал уже из рассказов матери. Мне ещё и четырёх лет не исполнилось, когда он умер.

Одна заветная мечта была у отца: вырваться из нищеты, «выбиться в люди». Не мог прокормить семью крохотный клочок земли, который принадлежал нам до революции. И каждый год, едва заканчивались полевые работы и был собран скудный урожай, отец вместе с дедом Захаром на всю зиму уходили в Петербург — тогдашнюю столицу Российской империи. Там они нанимались к подрядчикам на строительные работы.

Не нравилось отцу в городе, манили его к себе родные поля. И, как только наступала весна, он возвращался обратно в Гришково.

После Октября сбылась заветная мечта отца: прирезали нам земли, и отец перестал уходить в город на заработки. Все силы отдавал он теперь своему крестьянскому хозяйству. Но сил уже оставалось мало. Нужда и тяжёлый труд свалили его раньше времени.

После смерти отца все заботы о нас, детях, о хозяйстве легли на плечи матери. Нелегко ей, бедной, приходилось в ту пору. Чтобы свести концы с концами, она не только работала от зари до зари на своём поле, но ещё нанималась на подёнщину. Тут и на мою долю выпала забота. Я должен был помогать матери — нянчить младшую сестрёнку Шуру. Конечно, присмотреть за ребёнком — труд небольшой. Тяжелее было другое — смотреть, как беззаботно носятся по деревне мои сверстники. Вот так бы и помчался вслед за ними! Да разве бросишь Шурку!..

Первой нашей ребячьей забавой были игры на реке. Летом мы то и дело бегали к Днепру: купались, удили рыбу. Зимой же целыми днями носились по звонкому, гладкому льду, забывая обо всём на свете. Настоящих коньков ни у кого из нас и в помине не было. О них мы только могли мечтать. Но и на самодельных «снегурках» — лаптях с намоченной и подмороженной подошвой — выделывали такие трюки, которые могли бы удивить и чемпиона фигурного катания. Позднее я смастерил себе более удобные коньки. Сухое берёзовое полено разрезал вдоль, обтесал топором, остругал ножом, а скользящую поверхность отшлифовал стеклом так, что блестела не хуже зеркала. Получились коньки — ставь хоть рядом со стальными, фабричными. Лихо я катался на них. Ребята завидовали. Но один раз «снегурки» крепко подвели меня!

На самой середине Днепра у нашей деревни течение было такое сильное, что река здесь не замерзала даже в самые лютые морозы. Молодечеством у нас, ребят, считалось подкатить с разгона к самой полынье, круто развернуться и нестись обратно к берегу. Гурьбой, по команде, соскользнули мы однажды с крутого берега и помчали к середине реки. Одним рывком я вырвался вперёд. Дух захватывало — нёсся стрелой. Но у самой воды коньки забуксовали. Не успел и опомниться, как кромка льда подо мной треснула и меня понесло под лёд…

Плавал я, как и все наши деревенские ребята, ловко. Заработав изо всех сил руками и ногами, я быстро вынырнул из воды, уцепившись за кромку льда. Но выкарабкаться наверх было трудно, течением снова уносило под лёд. Помню, как я отчаянно барахтался и кричал. К счастью, товарищи мои не растерялись. Цепочкой, ухватившись друг за друга, разлеглись они по льду до самой воды. Передний протянул мне конец шарфа. Крепко держась за него, я подтянулся из последних сил и выполз на крепкий лёд.

Одежда на мне обледенела. От холода и испуга зуб на зуб не попадал.

Стремглав кинулся я к нашему школьному сторожу, доброму деду Трофиму. Старик только ахнул, когда увидел меня, и, раздев, тут же загнал отогреваться на печь.

Долго я пробыл у деда Трофима. Домой пришёл лишь под вечер как ни в чём не бывало. Матери не оказалось дома: она в тот день работала у Ковалдиных. Эти богачи у нас чуть ли не помещиками считались: имели много земли, большой сад, держали несколько коров и сытых коней. На посев и уборку нанимали батраков. Мать моя ходила к Ковалдиным на подённую работу: мыла полы, таскала воду, поила скотину.

Иногда мать брала меня с собой. Я видел, как живут эти, первые в округе богатеи — совсем не так, как большинство гришковцев. У нас, например, сплошь да рядом хлеба не бывало, а у Ковалдиных постоянно пекли вкусные пироги. «Почему же у Ковалдиных, — думал я, — пироги и в будний день не хотят есть, а для нас они даже в праздники — лакомство?»

Много новых мыслей вызывали и наши деревенские сходки. Правда, с этих сходок взрослые нас гоняли, но мы знали, что разговоры о том, что пора избавиться от кулацкого засилья, в деревне в последнее время раздавались всё громче. Как и всюду в стране, в жизни нашего Гришкова назревал великий перелом. После Октябрьской революции между крестьянами разделили помещичьи земли, но кулаки-богатеи всё ещё оставались в силе, и деревенская беднота во многом по-прежнему зависела от них. Лишь в 1924 году у нас произошёл новый передел земли — землеустройство, как говорили тогда. Кулаков прижали. Землю распределили по количеству едоков в семье.

 

Я становлюсь взрослым

Моей матери досталось целых пять десятин земли.

Большое это было счастье для семьи, но я, признаться, особенной радости не чувствовал, потому что с этой поры и мне пришлось стать настоящим работником. На подённые работы мать перестала ходить — времени не хватало, чтобы со своим хозяйством справиться: в семье, кроме матери, не было ни одного взрослого работника. Кто жил прежде в деревне, тот знает, как трудно без мужских рук переделать тяжёлую крестьянскую работу.

С ранней весны и до поздней осени, от зари и до зари, работали все мы от мала до велика в поле. Вместе с матерью и сёстрами трудился и я. Все приходилось делать; и коней водил на пахоте, и сено косил, и копнил, и снопы вязал, и картофель копал, и лён теребил…

Стал я с восьми лет настоящим помощником в семье. Читаешь теперь некрасовское стихотворение «Мужичок с ноготок» и вспоминаешь своё нелёгкое детство.

И все же работа в хозяйстве, заботы по дому не убивали в нас, ребятах, своё, живое, задорное.

Во мне это мальчишеское начало было так же живуче, как и у тех моих сверстников, которым не надо было слишком много трудиться. В то время как я работал, многие мои товарищи беззаботно играли. Тянуло меня неудержимо к ним, но я понимал — нужно помогать матери.

Выход был всё же найден — мать стала мне давать задание «на урок»: столько-то связать снопов или такую-то полоску прополоть. Выполнишь задание — свободен! Выполнять «урок» помогали мне мои дружки. Самый закадычный из них — Митька — стал председателем своеобразной ребячьей «артели взаимопомощи». По его зову ребята прибегали помогать и мне и другим, у кого оказывалось много дел по хозяйству. Дружно, коллективом принимались за дело, а потом все вместе отправлялись к Днепру.

После окончания полевых работ, когда весь хлеб был смолочен, свободного времени становилось много. Хорошо, если осень выдастся погожая. А как пойдут дожди, слякоть, забьёмся, бывало, по избам и сидим. Не очень-то разгуляешься по лужам в лаптишках! В такие тоскливые дни каждый из ребят придумывал для себя какое-нибудь занятие. Я пристрастился к лепке, прельщали меня на ярмарке ярко раскрашенные глиняные игрушки. Часами просиживал я у окна, дожидаясь хорошей погоды, и лепил, лепил из глины всяких петушков, лошадок и даже целые дома с колоннами, какие видел на декорациях ярмарочных балаганов.

Единственным ценителем моего «искусства» была моя младшая сестрёнка Шура. Только я за глину, а она тут как тут. Высунув от восторга язык, сидит и с восхищением наблюдает за работой, не смея пальчиком прикоснуться к моему глиняному богатству.

Позднее это искусство лепки не раз выручало меня. Но об этом я ещё расскажу.

Лепку вскоре заменило другое увлечение. Как-то наш мирской пастушонок Петя подарил мне нож, сделанный из обломка косы. По тем временам в нашей глуши это было целым состоянием. Полпуда ржи надо было отдать за такой нож. Счастливый обладатель этого бесценного инструмента, я начал трудиться над обрубками дерева. Сначала получались не совсем гладкие кубики, ружья и кинжалы. Потом дело пошло. Начали выходить довольно занятные и сложные игрушки: сани, телеги, мельницы с движущимися крыльями. Однажды даже удалось вырезать миниатюрную льномялку со станиной, зубчатыми валами и ручкой.

Резьба по дереву — нелёгкое занятие. Руки вечно в порезах, ссадинах. Зато как же я гордился, когда моим мастерством любовались не только сверстники, но даже взрослые. Я так увлёкся резьбой, что и в хорошую погоду перестал выходить на улицу. За эту привязанность к художеству дружки дали мне обидную кличку: «тихоня». Задетый за живое, я забросил свой нож и снова проводил целые дни на улице. Игра в снежки, катание с горки, коньки опять захватили меня. Это была последняя моя вольная зима. Весной и летом меня ждала работа, а осенью я пошел в школу.

 

За партой

Первый школьный день памятен каждому. Для меня этот день наступил внезапно.

Разговоры о школе в семье велись задолго до того, как я пошел учиться. Когда мне исполнилось восемь лет, односельчане говорили матери: «Пора тебе Пашку в школу посылать». Но мать к этим советам отнеслась безразлично. Она считала, что для крестьянского труда грамота ни к чему. Землю дали — ну и трудись на ней, не жалея рук. Так рассуждали многие в нашей деревне. Ведь особой грамотности для сельскохозяйственных работ в то время и не требовалось. Мать говорила, что школа будет лишь отрывать от дела. Так она в том году меня в школу и не пустила.

— А за Шурой кто присмотрит без тебя? — сердито отрезала она под конец.

Учиться мне хотелось. Некоторые мои товарищи ещё годом раньше отправились в школу. С завистью смотрел я, как они листают страницы букваря, как бойко читают по слогам.

Мне уже шёл девятый год. Я настаивал:

— Пойду учиться!

Поддержал меня наш родственник дядя Вася. После долгих уговоров мать наконец сдалась. Однако потребовала, чтобы все свои обязанности по хозяйству и дому я выполнял и впредь.

Всё лето работал я с матерью в поле. За несколько дней до начала занятий дядя Вася торжественно вручил мне свёрток. В нем были букварь, тетрадь, ручка с пёрышком. Как я обрадовался этому подарку!

1 сентября мать и старшие сёстры с рассветом уехали в поле. Я накормил Шуру, прибрал в избе и спрятал подальше спички — сестрёнка оставалась дома одна.

Захватив тетрадь и букварь, я вышел из избы и уселся на завалинке поджидать своего дружка Митьку. Он тоже в этом году впервые шёл в школу. Накануне мы условились с ним идти вместе.

Стояло ласковое утро золотой смоленской осени. Солнце поднялось, пригрело землю, и я с наслаждением ворошил босыми ногами тёплую, бархатистую пыль. В деревне было совсем тихо. Только глухие мерные удары доносились издалека: где-то на току цепами молотили овёс. На улицах не было ни души. Взрослые, радуясь погожему дню, выехали в поле. Ребят, обычно с раннего утра носившихся ватагами по улицам, сегодня не было слышно.

Наконец показался Митька. Этот завзятый озорник сейчас шагал степенно и важно. Постоянно вихрастый и растрёпанный, сегодня он выглядел по-иному. Всё на нём было аккуратно выстирано, выутюжено и заштопано. За плечами висела новая холщовая сумка. Подойдя ближе, Митька критически оглядел меня с головы до ног:

— А где же твоя сумка?

Сумки у меня не было. Подошли ещё двое наших дружков. Они тоже выглядели празднично. Оба неодобрительно покачали головами, заметив, что я одет кое-как. Да, первый школьный день застал меня врасплох!

— Пошли, — строго сказал Митька.

И мы зашагали к школе.

У небольшого школьного здания было шумно. Кроме наших деревенских ребят, здесь собрались ученики с Заречья, так назывались у нас сёла, расположенные по другой стороне Днепра. С зареченскими мы, гришковцы, обычно враждовали, но сегодня всё было мирно.

Школьный сторож дед Трофим прозвонил в колокольчик, и мы разошлись по классным комнатам. Таких комнат в школе было всего две, и в каждой из них одновременно занималось по два класса: первый и третий, второй и четвёртый.

В светлом, но тесном классе, куда мы вошли, стояло два ряда парт. Первый, что поближе к двери, занимали третьеклассники; во втором, у окон, расселись мы, новички. Я, конечно, уселся рядом с Митей. Над столом учителя, на стене, под стеклом, висел портрет Ленина в траурной рамке: тогда ещё и двух лет не прошло, как умер Владимир Ильич.

Вошла наша учительница Лидия Ивановна. Третьеклассники дружно встали и ответили на её приветствие. Вразброд за ними потянулись и мы.

Учительница обратилась к нам, первоклассникам. Она поздравила нас с первым днём учебы, потом стала рассказывать о Владимире Ильиче, о том, что у нас в Советской стране грамота нужна каждому.

Говорила Лидия Ивановна просто и понятно. Слушали мы внимательно. Затем она задала третьеклассникам арифметическую задачу и, пока те её решали, снова занялась нами. Лидия Ивановна показала, как садиться за парту, объяснила, как правильно держать карандаш, и мы начали писать палочки.

— Твоя тетрадь не годится, — сказала Лидия Ивановна и дала мне другую — в косую линейку, объяснив ещё раз, как надо держать карандаш.

Сначала палочки никак не давались мне. Мои руки легко справлялись с глиной для лепки, с ножом для вырезания. Но вот тонким карандашом пальцы никак не могли управлять. Пыхтя от напряжения и беспрерывно кося глазами на Митину тетрадь, неумело выводил я эти заколдованные палочки.

Учиться было интересно, особенно складывать из букв слоги, а из слогов — целые слова…

Но нелегко мне было в школьные годы. Только усядешься за уроки, раздается голос матери:

«Пашка, пойди принеси воды!»

«Павел, пора корову встречать!»

«Брось, сынок, свой букварь, поиграй с Шурой. Или не слышишь, что девчонка плачем исходит?»

Урывками, между делом выполнял я домашние задания, старался не отставать от товарищей. Особенно трудно приходилось весной и осенью, когда полно дел и в поле и в огороде.

Так, едва успевая справляться с уроками и делами по дому, я тянул все четыре года начальной школы.

Учительницу свою я крепко полюбил. Она была справедливой, заботилась о нас, своих учениках. Готовишь дома уроки и как о самой лучшей награде мечтаешь об одобрительной улыбке Лидии Ивановны.

 

Дядя Вася

Увы, домашние задания я выполнял далеко не блестяще. Бьёшься, бьёшься над какой-нибудь каверзной задачей, а спросить некого. Хорошо ещё, если заглянет дядя Вася. Он хоть изредка, но помогал мне в арифметике.

Потому ли, что я рос без отца, или потому, что дядя Вася очень любил меня, я особенно привязался к нему — самому близкому после мамы человеку. В моих глазах он был героем.

Сколько раз я любовался именными часами, подаренными дяде Васе — Василию Алексеевичу Мамонову — чуть ли не самим маршалом Блюхером, под командованием которого дядя бил «колчаков» (так он называл белогвардейцев). Рассказывая о прошлых боях, дядя Вася приводил всё новые и новые подробности, вспоминал множество боевых подвигов красных бойцов, плохо обутых и одетых, часто голодных, но всегда крепких духом. О себе дядя говорил мало — он был человеком очень скромным.

Из рассказов дяди Васи один мне запомнился особо.

Зимой 1919 года красноармейский полк, в котором он служил, держал фронт в тех местах, где дядя в юности работал у подрядчика-лесозаготовителя.

Командование части знало, что дяде Васе хорошо знакомы здешние края, и решило послать его в ближайшую деревню на разведку, узнать, не заняли ли её белые. На случай встречи с белогвардейцами дядя поехал в крестьянской одежде; вместо винтовки взял с собой плохонькую двустволку да топор, припасённый будто бы для рубки дров.

Ехать пришлось в ночь, лесом. Вначале полковая лошадка рысила по лесной дороге, затем сбавила шаг и, наконец, совсем остановилась, стала тревожно фыркать, перебирать ногами, бить копытами по снегу. Вдали показались огоньки; попарно светящиеся точки всё приближались. На освещённом лунным светом снегу было видно, как стая волков торопится наперерез всаднику.

Помощи ждать было неоткуда. Конь вздыбился, дядя Вася еле удержался на нём. Когда волки подошли совсем близко, лошадь стала как вкопанная и, согнув шею, приготовилась к защите. Дядя Вася взвёл оба курка. Разъярённые хищники с ходу кинулись на лошадь и всадника. Дядя выстрелил в упор, уложив наповал матёрого зверя, пытавшегося схватить коня за горло. В это время два других крупных волка впились клыками в ногу дяди и стащили его с лошади.

Сильная боль, однако, не лишила его самообладания. Прикладом ружья он начал отбиваться от наседавших зверей: одному раскроил череп, а другому ловко угодил в зубы. Очумевший от боли волк с воем закружился на месте, будто стараясь поймать свой собственный хвост. Лошадь между тем яростными взмахами подкованных ног тоже уложила одного волка. Дядя выхватил из-за пояса топор — и ещё один лесной разбойник свалился на землю. Остальные бросились врассыпную. У дяди, по его словам, велико было искушение перезарядить двустволку и послать вдогонку волкам ещё парочку пуль, да побоялся выстрелами привлечь внимание белых.

Перевязав кое-как ногу, дядя добрался до той деревушки, куда был направлен в разведку. Беляков, к счастью, там не оказалось.

В части же полковой фельдшер, осмотрев рваные раны на дядиной ноге, только покачал головой.

— От беляков уберёгся, а на серяков напоролся, — сказал он. — Ну ничего, ещё плясать будешь!

— Я и сейчас поплясать не прочь, — шутил дядя Вася, заканчивая рассказ. И, подумав немного, добавил: — А растеряйся я в тот раз, и не слушать бы вам сегодня этой истории…

Дядя был человек смелый и волевой. В его рассказах не было ни тени бахвальства. Человек наблюдательный, он заметил, что я трусоват, боюсь темноты; с тех пор он в самые тёмные ночи начал таскать меня на рыбалку или брал с собой в лес. Он заготавливал брёвна для постройки избы и нарочно задерживался там до темноты. Когда на обратном пути он быстрыми шагами уходил далеко вперёд, я оставался один и бегом догонял дядю.

Но вот я смог доказать, что я не трус. Случай для этого вскоре представился. У нас в Гришкове повальным увлечением молодёжи были качели.

С завистью мы, ребятишки, наблюдали за отчаянными смельчаками. Раскачавшись и поднявшись высоко над перекладиной качели, они описывали полный круг. Дух захватывало, когда качающийся оказывался в «мёртвой точке», повиснув в воздухе головой вниз.

Я начал тренироваться на качелях по ночам, взлетая с каждым разом всё выше и выше. И вот настал день моего торжества. На глазах у собравшихся парней и своих сверстников я описал полную окружность в воздухе. Правда, зрители не знали, что, достигнув «мертвой точки», я едва не свалился с качелей. Дядя похвалил меня за смелость, но посоветовал больше таких проверок храбрости не делать.

Смеясь, он сказал:

— Вот если ты, Паша, будешь лётчиком, тогда петляй себе на здоровье! У авиаторов, говорят, такое дело «мёртвой петлей» называют.

Впрочем, дядя не мечтал видеть меня лётчиком. Ему больше хотелось, чтобы я стал инженером.

— Закончишь четыре класса, возьму тебя с собой в Москву, — обещал он. — Там и будешь учиться, пока инженером не станешь. А я на стройке работать буду.

Не суждено было ему увидеть меня ни инженером, ни лётчиком— несчастный случай унёс его от нас навсегда. Утром, спеша на работу, он садился в поезд на ходу и попал под колеса…

 

Первая профессия

Пастушество было первой из тех многих профессий, которые я перепробовал, прежде чем стать лётчиком.

В третьем и четвертом классах мне было особенно трудно учиться — ведь занятия я начинал каждый год с большим опозданием. Кормов у нас в деревне постоянно не хватало, поэтому крестьяне гоняли скот на пастбище до самого снегопада. В школе я появлялся не раньше конца октября, а то и вовсе в начале ноября.

Зато я чувствовал себя помощником в семье. Деньги, полученные мной за пастушество, становились всё большим подспорьем в нашем хозяйстве. Платили мне, помню, по рублю за корову в сезон и по полтиннику за телёнка или овцу. Кроме того, с хозяина каждой коровы причиталось пастухам в конце сезона по пуду ржи.

Мой пастушеский заработок особенно поддержал семью в тот год, когда на нас обрушились несчастья одно за другим: ураганом сорвало крышу с избы, побило градом рожь на нашей полосе, пала единственная корова.

Если бы в прежние времена столько бедствий сразу свалилось на крестьянскую семью, пойти бы ей по миру или попасть в кабалу к кулакам. Не то было теперь — районный Совет выдал нам денежную и семенную ссуду. На эти средства мы починили избу, пересеяли погибшую полосу. А на покупку коровы пошли мои пастушеские заработки.

Пасти скот не совсем простое занятие, как это может показаться со стороны. Рабочий день пастуха длится от зари до зари, к тому же от пастуха требуется сноровка, терпение. Без привычки, без зоркого глаза в этом деле не обойтись. Зазевайся только — и забредёт стадо куда попало: в лес, огород или на посев! Попробуй тогда пастух рассчитайся за потраву!

Но есть в пастушестве и свои прелести. Чуть забрезжит рассвет, бежишь по деревне, шлёпаешь босыми ногами по прохладной росе, трубишь в пастуший рог. Звучно разносится по деревне старинная солдатская мелодия:

По камням, по кустам Рассыпьтесь, молодцы, По два в ряд!..

Не помню, кто научил меня этому бодрому мотиву, только полюбил я его крепко. Под знакомые звуки рожка сонные хозяйки торопились на скотные дворы, раскрывали ворота, выгоняли на улицу коров и овечек.

Стадо поступало в моё распоряжение, норовя, впрочем, в каждую удобную минуту «рассыпаться по камням, по кустам». Более ленивые коровы-лежебоки пытались тут же повернуть обратно к своим воротам. Тогда на помощь приходил мой верный спутник — задиристый и смышлёный пёс Лохмач.

Пастбища находились неподалеку от деревни, на берегу Днепра. Отлучиться с выгона нельзя было ни на минуту. И всё же свободное время находилось. Чего-чего только не успевал я переделать за долгие месяцы пастушества! И над учебниками часами просиживал, и книги разные читал. Удавалось даже рыбу половить. А иной раз наловишь лягушек да на эту приманку и таскаешь раков из реки. Наскучат книги — примусь корзинки из ивовых прутьев плести.

Едва я закончил сельскую школу, как меня определили на постоянную работу. Чтобы разделаться с долгами, которых у нас после всех несчастий накопилась уйма, мать вступила в артель. Эта артель разрабатывала ближний известковый карьер, обжигала известь в ямах и отвозила на кожевенный завод, в город Сычёвку. Вместе с матерью я стал работать в артели возчиком.

У нас, ребят, была озорная игра: набьём бутылку негашёной известью, зальём водой и, крепко закупорив, взрываем. Мы даже наловчились при помощи известковых бутылок глушить рыбу в Днепре. Бутылка разорвётся в воде, оглушённая рыба всплывает наверх — бери её голыми руками. Но за этот хищнический лов нам крепко доставалось от взрослых, и мы отказались от него.

Однажды наше баловство едва не закончилось катастрофой. Мой товарищ Митя, готовя снаряд, замешкался, и бутылка зашипела у него в руках. Насмерть перепугавшийся Митя швырнул бутылку от себя так, что она угодила под окна соседского дома. Опасаясь, как бы не случилось беды, я кинулся к шипящей бутылке и с силой отбросил её подальше от дома. Бутылка, не долетев до сугроба, куда я метил, взорвалась; осколком мне поранило ухо, а в одном из ближайших домов выбило стекла.

С того дня я прослыл героем среди ребят. Правда, они не знали, что этот поступок был совершён мной под впечатлением только что прочитанного рассказа о матросе Кошке — герое обороны Севастополя. Но вскоре об этом случае узнала наша учительница, и мы прекратили возню с бутылками — подействовал крепкий нагоняй Лидии Ивановны.

— Ты нос задрал! — пробирала она меня. — Думаешь — великое геройство совершил? Не понадобилось бы твоё «геройство», если бы вы не занимались глупыми, опасными играми. Ты свою храбрость для полезного дела лучше побереги.

Так впервые в жизни мне довелось услышать о разнице между бессмысленным ухарством и подлинным героизмом. Теперь, когда я возил известь в Сычёвку, мне и в голову не приходило развлекаться «известковой гранатой».

В Сычевку ездил я не один — с обозом. Шагая за санями и прислушиваясь к скрипу полозьев, я думал о своей судьбе. Не прельщала меня, конечно, ни профессия возчика, ни жизнь в Гришкове. Хотелось учиться. Но кто мне поможет в этом? И вот я отважился. Получил справку об окончании сельской школы и стал ждать: авось выпадет подходящий случай — снова поступлю учиться…

Когда подошла моя очередь везти в артельном обозе известь, я встал раньше всех, собрал свои документы, оседлал нашу лошадку Мушку и вместо Сычёвки помчался в районный центр Холм-Жирковский. Там была ближайшая к нам школа-семилетка. Хватиться меня дома не успели. К тому же я отправился не обычной проселочной дорогой, а пустынной тропкой, через лес, чтобы меня никто не перехватил:

Я разыскал директора Холм-Жирковской школы и обо всём рассказал ему:

— Учиться хочу — и буду учиться. Но жить мне негде. Ни одежды, ни обуви у меня нет, средств тоже никаких.

Директор выслушал меня и улыбнулся:

— Откуда ты взялся такой, что ничего у тебя нет?

Я вспыхнул.

Заметив это, он успокоил меня:

— А ты, друг, не очень смущайся! У нас для таких, как ты, неимущих, общежитие приготовлено. Постараемся помочь тебе… Да не благодари, — остановил он меня на слове «спасибо». — Я тут ни при чём. Советская власть о таких, как ты, заботится.

В тот же день я был зачислен в пятый класс. До начала учебного года оставалось ещё больше месяца, но домой я возвращался радостный: принят в семилетку!

Впереди меня ожидали ещё немалые трудности. Прежде всего на меня дружно напали сёстры: почему я неведомо куда угнал лошадь, как я смел срывать отправку извести в Сычёвку. Потом-то я узнал, что известь вместо меня отвёз дедушка Дмитрий, отец матери, — он жил в соседней деревне.

Матери дома не было. С тревогой ждал я её возвращения. А когда рассказал ей, что поступаю учиться, она поплакала немного и сказала:

— Один ты у нас мужик в семье. Трудно без тебя будет… но и без учёбы, как видно, нельзя… Что же делать, Павлуша?

Я успокоил мать как мог, обещал ей летом по-прежнему работать в хозяйстве, приходить домой не только в зимние и весенние каникулы, но и каждый выходной день.

 

Преодолённые препятствия

…Никогда не забуду 1 сентября 1929 года. Проснувшись на рассвете, я собрал наскоро небольшую котомку и отправился в Холм-Жирковский. Так я преодолел первое препятствие на пути к заветной цели.

Учиться здесь было гораздо легче, чем дома: никто не отрывал меня от занятий. Правда, и в общежитии не всегда было спокойно. Кое-кто из школьников увлекался невинной, но очень шумной игрой — боем подушками. Подушечные бои прекратились лишь после того, как озорники по ошибке угодили подушкой в голову заглянувшему в общежитие учителю математики.

— Окружности в воздухе практикуетесь чертить? — вздохнул учитель, старательно счищая налипший на костюм пух. — Посмотрим, как вы их завтра на доске начертите, — добавил он и, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Директору школы учитель ничего не сказал об этом случае, но баловников на уроках гонял крепко.

Жилось ученикам в Холме совсем неплохо. Школьное общежитие было чем-то вроде нынешних интернатов, в нем мы и кормились. Кроме того, школа одевала и обувала учащихся. И всё же я постоянно нуждался. Тетради, ручки, карандаши, а главное — учебники приходилось покупать за свой счёт. Денег же у меня не было, и подрабатывать я не мог — каждый выходной день я обязан был приходить в Гришково, чтобы помогать домашним по хозяйству.

Когда положение, казалось, стало безвыходным, пришла в голову мысль: не попробовать ли лепить игрушки? В следующее же воскресенье я уселся за лепку и наготовил массу всякой всячины: свистулек, птиц, зверушек. Оставалось подумать, где их обжечь. Требовалась специальная печь. Каким-то образом дед уговорил гончара посадить мои изделия в свою печь.

А через неделю мы с дедом чуть свет отправились на холм-жирковский базар.

Протянув мне корзинку с обожжёнными свистульками, дед сказал:

— Возись ты сам с этой чепухой!

Я наотрез отказался: школа находилась неподалеку от рынка — меня мог увидеть любой из учеников или учителей. Дед махнул с досады рукой и высыпал содержимое корзины на прилавок. Взяв самого маленького петушка, он засвистел что было силы.

— Что свистишь, старый? — засмеялся подошедший к нам парень.

— А вот купи — засвистишь и ты! — ответил дед, протягивая ему важно надутого поросёнка. — Всего двугривенный за забаву!

Парень приложил игрушку к губам, свистнул и бросил деду монету.

К великому нашему удивлению, моя «чепуха» пошла бойко. Скоро корзина опустела, а в кармане у старика позвякивало порядочно монет. На базаре, как в весеннем саду, свистели и ребята и взрослые. Дед выручил за игрушки семнадцать рублей — большие по тем временам деньги. Из этой суммы я выделил часть денег деду, часть — матери, остальные взял себе на школьные расходы.

Торговля свистульками продолжалась довольно долгое время. Этого заработка хватало не только на мои школьные расходы — я поддерживал им мать и деда и даже позволил себе неслыханное расточительство: покупку коньков.

В семилетке я много занимался спортом: упражнялся на брусьях и трапеции, ходил на лыжах. Причем лыжи смастерил себе сам: все лето строгал их из осиновых плашек. Но коньки по-прежнему оставались для меня любимым спортом.

«Гончарно-коммерческую тайну» свою я тщательно скрывал от товарищей. Кажется, я умер бы от стыда, если бы школьные друзья и тем более учителя узнали об этом.

Я ведь старался в школе быть на хорошем счету, что всегда вызывало насмешку у той небольшой группы переростков, которые терроризировали Холм-Жирковскую семилетку. Эта хулиганская компания, состоявшая из второгодников и даже третьегодников, ни сама учиться не желала, ни другим не давала. Хулиганы постоянно бесчинствовали в школе и в общежитии: избивали хороших учеников, передовых комсомольцев. Доставалось от них и пионерам.

Однажды, когда я вечером сидел в общежитии за уроками, ко мне подошёл кто-то из драчунов и дёрнул за пионерский галстук:

— Стараешься! Больше других надо? Комиссаром хочешь заделаться?

«Комиссар» — была насмешливая кличка, которую кулаки в издёвку давали сельским активистам.

Я не стерпел и с размаху стукнул обидчика по физиономии книгой. В руке у хулигана сверкнул нож. Находившиеся в комнате ученики дружно накинулись на верзилу, отобрали у него финку, надавали тумаков и выставили за дверь.

После того как хулиганы, в большинстве своём кулацкие отпрыски, устроили засаду против комсомольских активистов, их изгнали из школы, а кое-кого и судили.

В семилетку я пришёл пионером. Первым пионерским поручением моим было распространение среди крестьян газет и журналов. Помню, с каким усердием ходил я по домам, предлагая крестьянам книги, газеты. Энергии приходилось расходовать на уговоры много — в ту пору мало кто читал книги. Но я не жалел времени, каждая даже самая маленькая удача всерьёз радовала меня.

На следующий год мне дали уже более сложное поручение — вести школу ликбеза в соседней деревне Тешенки, обучать взрослых крестьян началам грамоты и счёту.

Аккуратно, два раза в неделю, зимними вечерами я отправлялся к своим подопечным. Занятия мне, мальчишке, вести было нелегко: на уроке мои великовозрастные ученики ещё кое-как соблюдали порядок, слушались, но только кончались занятия — начинались пляски под гармонь, сыпались шутки, песни. Особенно озорничали девушки: затолкают в снежный сугроб, еле выберешься! Но я не обижался: знал, что делаю полезное дело. Чувство долга, ответственности за общественное поручение всё больше крепло во мне.

В конце 1931 года меня приняли в комсомол. Комсомольская организация часто отправляла молодёжь на помощь вновь возникшим колхозам. Чаще всего нас посылали теребить лён. Мы не чурались никакого задания — деревенская работа была нам хорошо знакома с детства, наша бригада всегда выполняла задание первой. И школа наша была прочно связана с деревней, с её людьми. Может быть, поэтому мы научились уважать труд других и сами работали охотно.

По окончании семилетки я решил год поработать в своём колхозе: хотелось и родному колхозу подсобить и денег заработать для семьи. В эту пору мне было всего шестнадцать лет, но в работе я не отставал от взрослых. Правление колхоза направило меня работать лесорубом. Машин в те годы деревня не имела, лесозаготовки велись вручную — пилой да топориком. По колено в снегу, в ветхой одежонке работали мы в лесу: валили деревья, распиливали, укладывали в штабеля. Нам бы современные электропилы да тракторы с мощными лебедками, какими пользуются нынешние лесорубы! За день, бывало, так наломаешься — ни рук, ни ног не чувствуешь.

В колхозе мне довелось работать и плотником, и на известковых карьерах. К началу следующей осени дела нашей семьи поправились. Смог и я купить себе первый, пусть скромный, но вполне добротный костюм. В нём-то я и направился в районный город Вязьму, поступать в педагогическое училище.

Провожая меня в дорогу, дед сказал на прощание:

— А дом свой все же не забывай. Ничего роднее дома у человека не бывает… О матери не тревожься — в случае чего, подсоблю ей. — Поцеловал меня и прослезился.

С попутным обозом впервые в жизни уезжал я далеко от родных.

 

Путёвка в небо

Вязьма после Гришкова и Холм-Жирковского показалась мне большим, шумным городом. Педагогическое училище помещалось в красивом белом трёхэтажном доме, окружённом садом. Здесь же находилось и общежитие. Но, чтобы получить право на бесплатное жильё, питание и небольшую стипендию, нужно было хорошо учиться. Понадобилось не одну ночь провести за книгой, чтобы сравняться с однокурсниками.

Не стану подробно рассказывать о нелёгких годах, проведённых в Вяземском педагогическом училище, о том, как я наконец приобрёл звание учителя. Однако и эта профессия не пришлась мне по душе. Ещё за год до окончания училища у меня закралось сомнение: в педагогике ли моё истинное призвание? Как раз в это время многие из моих новых товарищей по училищу уходили в военные школы. Соблазнили они и меня. Перед тем как ехать к себе в деревню на каникулы, я зашел в райком комсомола и попросил направить меня в Ленинградское военно-морское училище имени Фрунзе. Из всех военных специальностей профессия моряка казалась мне наиболее заманчивой. Море, морская служба, плавание в дальние страны… Что может быть интереснее?

В Ленинград я поехал, но в военно-морское училище не попал: не приняли без законченного среднего образования. Пришлось возвращаться в Вязьму, заканчивать педучилище.

Прошёл год. Ещё не улеглось желание стать моряком, как я загорелся новой мечтой. Я твердо решил стать полярником, зимовщиком… Увы, вместо Арктики по окончании училища меня ждало назначение в родной Холм-Жирковский район, в деревню Маскино.

Но мечта объездить весь мир, повидать дальние края, о которых приходилось читать только в книжках, по-прежнему не давала мне покоя.

Весной 1938 года меня перевели на инспекторскую работу, а затем вызвали в Смоленск на курсы усовершенствования учителей. Здесь, в областном отделе народного образования, я встретился с девушкой — инструктором областного комитета комсомола. Она незадолго до того приезжала к нам в район проверять работу школы и знала меня. Эта встреча сыграла решающую роль в моей жизни.

Инструктор рассказала, что идёт набор комсомольцев в школы Гражданского воздушного флота. Она так интересно описала профессию лётчика, что я бесповоротно решил стать пилотом. Правда, в глубине души я сомневался, окажусь ли пригодным для такого дела. Но медицинская комиссия нашла меня вполне здоровым, и я вместе с другими земляками-комсомольцами получил путевку в Тамбовскую лётную школу Гражданского воздушного флота.

В те годы комсомол шефствовал над Военно-Морским и Воздушным Флотами. В авиационную школу мы ехали организованно, по комсомольским путевкам. В Тамбове нас встретили тепло.

Занятия на первых порах были только теоретические. С первых же дней и администрация школы, и комсомольская организация были вынуждены уделять особое внимание дисциплине. У многих из нас сложилось ложное представление об образе и поведении лётчика. Некоторые рассуждали: раз профессия авиатора связана с постоянным риском для жизни, то и на земле лётчику положено быть бесшабашным ухарем.

Получив увольнительную записку, многие курсанты шли в город и там напивались. При этом держали себя вызывающе, по принципу «знай наших», мы, мол, не кто-нибудь — лётчики!..

Пришлось крепко взяться за этих «героев алкогольного приземления». Каждый курсант должен был понять, что настоящему советскому лётчику больше чем кому бы то ни было не к лицу лихачество.

Соседом по койке был мой земляк Володя Павлов. С самых первых дней Володя показался нам чудесным парнем: открытым, смелым, честным. И вдруг неожиданно для всех нас загрустил, стал груб с товарищами, дерзок с начальством, невнимателен на занятиях. Последнее обстоятельство особенно поразило нас: занятия нам, курсантам, казались очень увлекательными. Мы изучали основы теории полёта, материальную часть самолёта и в первую очередь мотор. Аттестат зрелости был у каждого. Для тех, кто хорошо усвоил курс физики, особенно раздел механики, первые теоретические занятия в школе давались легко, вместе с тем всё было ново и интересно. А вот Володя Павлов неожиданно задурил. Как-то раз не поднялся вместе со всеми утром, не явился на занятия. Мы, несколько человек, пошли к нему в общежитие. Смотрим — лежит, укрывшись с головой одеялом.

— Ты что, болен? — спрашиваем Володю.

Он молчит, делает вид, что спит. Снова тормошим его.

— Уйдите от меня! — огрызнулся угрюмо Володя.

На правах соседа и ближайшего товарища я попытался было сорвать с него одеяло. Куда там: Володя сунул руку под кровать и схватил тяжёлый армейский ботинок.

Я крепко сжал ему руку:

— Ты что, очумел, Володя, на своих кидаешься!

А он снова:

— Лучше уйдите все отсюда. А то я за себя не ручаюсь!..

Когда все, кроме меня, ушли, Павлов вынырнул из-под одеяла и говорит мне, да так жалобно:

— Тоска!

— Что с тобой, Володя?

— Ты извозчиков в Москве видел?

— В Москве не видел, а вот в Вязьме видел. Двое их там было, на таких рыдванах старых… И клячи под стать экипажу.

Володя сел на кровать и заговорил с жаром:

— Неважно, что в Вязьме, а не в Тамбове. Неважно, что там клячи, а здесь самолёт… Не хочу я быть рейсовым пилотом. Воздушных извозчиков из нас здесь готовят. Не хочу, и всё! Сбегу из вашей школы!

Я опешил:

— Школа эта и наша и твоя, Володя! Не хочешь быть рейсовым пилотом, так чего же ты хочешь?

— Не стану я учиться в вашей школе, — повторял он упрямо, — не моя это школа! Не воздушным извозчиком я буду, а боевым лётчиком, истребителем!

Я внимательно слушал. Так вот, оказывается, в чём загвоздка!

— Ты меня не поймёшь, — продолжал Павлов, — ты ещё не пробовал воздуха!

— А ты разве пробовал? — удивился я.

— То-то и оно! Я ещё в Смоленске закончил школу аэроклуба. Летал… Как же!

Это было для меня новостью. Володя никогда нам не говорил об этом. Скромный, неразговорчивый, он никогда ничем не хвастался. Не в пример юношам, которые пришли к нам из авиационных техникумов: те высоко задирали нос перед нами, новичками авиационного дела.

— Я не могу жить без неба! — твердил Павлов упрямо. — Я на всё пойду, лишь бы уйти от вас!

Почувствовав, что тут дело неладно, я ушёл, твердо решив посоветоваться с товарищами. Между тем Володя свою угрозу не замедлил выполнить: как только через несколько минут в комнате снова появился помощник командира эскадрильи, Павлов нагрубил ему.

В тот же вечер мы собрались поговорить с Володей. Спорили долго: одни считали, что Володя совершил грубый поступок и его следует исключить за это из школы; другие говорили, что не надо исключать, а наложить на него строгое взыскание. В конце концов решили просить начальника школы проверить, умеет ли действительно Володя летать.

Мягкость нашего решения объяснялась просто: все мы только готовились стать лётчиками, а Павлов как-никак уже был им. Причем нисколько не кичился этим перед нами. Такая скромность вызывала уважение к нему.

Начальник школы нас понял. На другой же день Павлову было предложено сесть за штурвал самолёта.

На место инструктора в самолёт сел сам начальник школы, а мы, курсанты, затаив дыхание столпились на старте. Тревожила мысль: «Вдруг Володя оскандалится?»

Но этого не случилось. Самолёт благополучно приземлился.

Начальник школы нарочно громко сказал вытянувшемуся перед ним Володе:

— Хороший из тебя получится летун! А дурь из головы выкинь. Учиться будешь здесь! Гражданской авиации хорошие лётчики — такие, каким ты станешь, — нужны не меньше, чем военной. Понял? Можешь идти!

С тех пор Павлов о побеге из школы больше не заикался. К тому же ему разрешили иногда летать.

Я теперь сам лётчик и прекрасно понимаю Павлова: тому, кто хоть самую малость попробовал воздуха, жить без полётов действительно тяжело. Понял это и начальник школы.

В то время мы не только гордились героями советской авиации: Громовым, Водопьяновым, Чкаловым, в особенности Чкаловым, — мы просто бредили ими. Каждый из нас в душе мечтал стать таким же мастером пилотажа, как они!

И, когда 15 декабря 1938 года пришла горестная весть о трагической гибели Валерия Павловича Чкалова, мы, потрясённые общим горем, собрались на траурный митинг. Выступали командиры, лётчики, преподаватели, курсанты. В наших выступлениях звучала горячая клятва — стать в будущем такими же бесстрашными лётчиками, каким был Чкалов.

Последним выступал начальник школы. Заканчивая свою речь, он сказал:

— Вы хотите быть такими, как Чкалов? Это трудно, но ничего невозможного нет. Для этого требуются прежде всего отличные успехи в учении и железная дисциплина. Без дисциплины не может быть отличной учёбы, особенно в нашем лётном деле!

Сойдя с трибуны, начальник школы подошёл к одному из курсантов и указал нам на него:

— А вот это будущий аварийщик!

Мы сперва не поняли, в чём дело. Но начальник школы взялся за пуговицу, которая болталась на одной ниточке на гимнастёрке этого курсанта, оторвал её и высоко поднял, чтобы всем было видно.

— Вот, — сказал он, — глядите: расхлябанность начинается с пуговицы, а кончается авариями!

Эти предсказания начальника школы оправдались: неряха курсант плюхнулся на землю и повредил самолёт в одном из первых самостоятельных вылетов. Закончив с грехом пополам школу, он имел впоследствии несколько поломок и вынужден был уйти из авиации…

Комсомольское бюро школы с этого дня энергичнее стало заниматься вопросами учёбы и дисциплины. Мы придумали оригинальную доску показателей. Против фамилии каждого курсанта были вычерчены графы предметов. Каждая отметка, выставленная преподавателем, получала наглядное отражение на этой доске — в виде цветного треугольника: «отлично» — красного цвета, «хорошо» — синего, «посредственно» — коричневого, «плохо» — чёрного.

 

Значок ГТО второй степени

Дни шли за днями — мы упорно сидели над учебниками. Однако мы не забывали и про спорт. В школе был прекрасный спортивный зал, добротный спортивный инвентарь. Мы понимали, как важен для нас, будущих лётчиков, спорт, и занимались им усердно. Некоторые курсанты раньше занимались боксом и тяжёлой атлетикой, теперь они тренировали товарищей. Увлёкся тяжёлой атлетикой и я.

Сокровенной моей мечтой было до осени сдать испытания по комплексу ГТО второй ступени, с тем чтобы домой в отпуск приехать со значком. Это было тем более лестно, что обычно этот комплекс сдавали только старшекурсники.

Весной школа перешла на лагерное положение. Я готовился вступать в партию, политотдел школы давал мне всё более ответственные поручения. Так, однажды с путёвкой политотдела в кармане отправился я делать доклад об авиации в лагерь пехотного училища. Это было первым моим выступлением за пределами школы. Естественно, я очень волновался.

Сойдя с пригородного поезда, я шёл пешком, повторяя про себя наизусть свой доклад.

По дороге меня догнал младший лейтенант.

— Вы с этим поездом приехали? — спросил он меня.

— С этим.

— Не видали ли вы лётчика?

— Лётчика? Зачем вам лётчик? — спрашиваю его, уже догадываясь, в чём дело.

Оказывается, этого лейтенанта командование лагеря выслало на станцию встречать гостя, а он и не заметил меня. В самом деле, на докладчика, а тем более на лётчика я, ещё юноша, мало был похож.

Мы разговорились и незаметно дошли до лагеря пехотинцев. Зал летнего театра был переполнен, у меня зарябило в глазах. Не помню, как я добрёл до трибуны, а заметив на ней микрофон, совсем оробел.

Но, преодолев мучительное стеснение, начал и разошёлся. Школу свою, в общем, не подвёл.

Наконец пришла долгожданная пора полётов. Начались они после длительной наземной подготовки. Старшиной нашей лётной группы, состоящей из шести человек, назначен был Володя Павлов. Нам немало льстило, что наш старшина имеет хотя и спортивный, но всё же летный диплом. Эксплуатировали мы Володю нещадно! Лежа в палатке, часами расспрашивали его о различных подробностях техники полёта. Нужно отдать справедливость — он по-прежнему был скромен, добросовестно и неутомимо помогал нам советами.

Первые полёты на учебном самолёте «ПО-2» показали, кто из нас на что способен. Непригодных для авиации курсантов стали отчислять. Любопытно, что среди отчисленных оказалось и двое завзятых хвастунишек. Они всё грозились стать едва ли не будущими Чкаловыми. На деле же позорно провалились при первом полете: растерялись, струсили, вцепились в нервной судороге в управление и только мешали инструктору.

Каждого вылета мы ждали с нетерпением. Особенно волновались перед самостоятельными полётами. Мне неожиданно повезло. Первым в самостоятельный полёт пошёл, как и следовало ожидать, Павлов. Инструктор подсадил к нему меня. В воздухе Павлов давал мне как бы частные уроки: я держался за управление, а сам он брал на себя роль инструктора.

Наша лётная группа была признана одной из лучших. И всё было бы хорошо, если бы не наше зазнайство, которое кончилось для нас весьма плачевно.

Первым подвёл группу наш уважаемый старшина Володя Павлов. Зуд «истребительства», видимо, вновь охватил его. Он оставался в воздухе дольше, чем было разрешено, старался забраться подальше от места взлёта, от внимательных глаз начальства. А там вместо заданных виражей в зоне на свой страх и риск отрабатывал фигуры высшего пилотажа. Однажды он умудрился сделать подряд пятьдесят «мёртвых петель» Нестерова!

Как раз к этому времени подоспело и другое происшествие. Один из наших курсантов, идя на посадку, поспешил: выровняв самолёт прежде времени и выше, чем полагалось, он плюхнулся на землю. В результате грубой посадки было повреждено шасси машины.

Слава нашей группы померкла. Из передовых мы попали в отстающие, в «чёрный список». На несколько дней нас вовсе отстранили от полётов. Володя Павлов получил пять нарядов вне очереди, дежурил на старте, поглядывая с завистью, как летают другие.

— Зазнались! — шумел наш инструктор. — Вообразили себя асами, а летаете, как вороны! Смех и горе, а не лётчики! Один плюхается на землю, как лягушка, другой без спросу петли загибает! Эх вы, асы!..

Слово «ас», или «туз» по-французски, мы неоднократно слышали и раньше. Со времен первой мировой войны «асами» стали называть самых выдающихся лётчиков армии, сбивших наибольшее количество самолётов противника. «Ас — козырной туз, кроет все карты любой масти». Это выражение стало поговоркой среди лётчиков.

На инструктора мы не особенно обиделись. В конце концов он ведь был прав. Мы признали свою вину, а инструктор, отшумев, успокоился.

Он очень любил своё дело, любил нас, своих питомцев, не скупясь, делился своими знаниями в области авиации. А знал он много. Усевшись поудобнее, он охотно начинал рассказывать.

— Вы думаете, друзья, — говорил он, — что ас — это тот, кто садится и взлетает эдаким чёртом, загибает виражи над самой землёй? Нет, это не ас! Это просто ухарь, воздушный хулиган, и только!

А ведь многие из нас именно так и думали: ас — это тот, кто имеет свою особенную манеру летать, у кого что ни полёт, то головоломный трюк.

— Нужно чувствовать самолёт так, — любил повторять инструктор, — чтобы быть слитым с ним воедино. Всеми рулями управления настоящий лётчик должен владеть как собственными руками и ногами… Всё у аса должно быть рассчитано и в метрах и в секундах.

Инструктор добился своего: группа наша вскоре снова заняла первое место.

…Наступила осень, лагерь свернулся. Закончился первый учебный год в школе. Приближалось время отпуска, к которому мы усиленно готовились: шили выходную форму, начищали до сияния пуговицы, прицепляли новые «крабы» к головным уборам. Желанный значок ГТО второй ступени к этому времени, в числе других, получил и я. Давай и его на грудь! Хотелось выглядеть посолиднее.

«В полном параде» поехал я в отпуск. Моё появление в Гришкове не прошло незамеченным. Был всего-навсего пастушонок, а теперь смотрите — лётчик!

Но менялись в стране не только судьбы одиночек. К концу 1939 года и деревня стала иной. Позабыли наши гришковские колхозники о засилье всяких ковалдиных. Многие гришковцы «вышли в люди» — в новом, советском понимании этого слова. И всё же каждое появление в деревне таких, как я, в прошлом батраков и бедняков, было самой наглядной агитацией за советскую власть. На примере молодых гришковцев воочию можно было убедиться, какие широкие просторы открывает советский строй перед крестьянской молодёжью.

Товарищи, оказавшиеся в это время в Гришкове, разрывали меня на части, каждый зазывал к себе. От них я узнавал и о тех, кого не застал в Гришкове: кто учительствует, кто уехал поступать в институт, кто служит в армии. Год — как будто срок небольшой, а сколько перемен произошло в родном селе, сколько нового принёс колхозный строй.

Радостно было мне видеть, насколько обеспеченнее стала теперь наша семья. Избавилась благодаря колхозу моя мать от вечной тревоги за завтрашний день. Спокойно мог я возвращаться в школу.

 

Учебные будни

…После каникул размеренная школьная жизнь начинается не сразу. Отпускные настроения не вдруг исчезают. Целый месяц ещё щеголяли мы в выходной суконной форме. Многие отрастили себе волосы. В то время у нас считалось модным стричь затылок «под бокс», а спереди носить длинный чуб, опущенный на правую половину лба. Трудно представить себе что-либо безобразнее. Однако среди многих курсантов такая причёска считалась признаком лихости.

Командование не могло, конечно, мириться с этим. Не успели мы появиться в школе после отпуска, как издан был приказ: всех курсантов остричь наголо! Школьная парикмахерская живо разделалась с нашими чубами. Помню, как один курсант всеми правдами и неправдами пытался избежать ножниц и машинки парикмахера. Прическу сберечь ему не удалось, а пять нарядов вне очереди заработал!

Так постепенно после отпускного «шика» мы вновь превратились в скромных курсантов, одетых в синие хлопчатобумажные кителя. Потянулись месяцы упорных занятий теорией. Полёты были отложены до весны.

Казалось, всё вошло в свою обычную норму, как вдруг неожиданное событие взбудоражило школу.

Среди нас оказались два талантливых курсанта-художника. Оба они хорошо учились, но ещё лучше рисовали. Яркие, всегда привлекательные номера стенгазеты, плакаты, портреты — всё это делали они. Комсомольская организация не давала этим курсантам других поручений, кроме рисования.

Дело закончилось, однако, большим конфузом для нас, покровителей молодых талантов. Случилось это в субботу, в день общественного смотра: наши активисты совместно с командованием школы обходили помещения, проверяя, чем по вечерам занимаются курсанты. В общежитии чувствовалось обычное оживление: получившие увольнение наводили стрелки на брюках, прихорашивались, спортсмены готовили к завтрашней вылазке лыжи, точили коньки; фотолюбители заряжали кассеты, печатали фотографии знакомых девушек, с которыми надеялись встретиться.

Мы подошли к комнате художников. Она оказалась запертой изнутри. Когда наконец после долгой паузы открылась дверь, художники стояли перед нами красные, растерянные, руки по швам.

— Чем занимаетесь? — будто ничего не замечая, спросил помкомэск.

— Готовимся в город! — не совсем уверенно ответил один из них.

— И основательно уже «подготовились»?

Опустив голову, художники молчали. Мы не сразу поняли, в чём тут дело, но помкомэск хорошо знал своих воспитанников. Проворно сунув руку за незаконченный, прислонённый к стене портрет, он вытащил оттуда одну за другой несколько недопитых бутылок. В комнате воцарилось неловкое молчание.

— На гауптвахту шагом марш!.. — гневно крикнул командир.

На внеочередном комсомольском собрании выступил командир отряда.

Обведя строгим взглядом притихшие ряды курсантов, он сказал:

— В лётчики готовитесь, не так ли? А ведь пьяницам нет места в авиации! Кому придет в голову доверять штурвал, человеческие жизни и дорогостоящую машину пилоту, у которого в голове муть и руки трясутся?

Курсанты молчали: увы, это относилось ко многим из нас.

— А эти с позволения сказать «художники», — продолжал командир, — вообразили себя репиными и айвазовскими и зазнались. Думают — теперь им море по колено!.. — Помолчав, командир заключил: — Командование будет ставить вопрос об отчислении обоих художников из нашей школы.

До исключения, правда, дело не дошло. Комсомольская организация обоих провинившихся взяла под свой контроль, мы приняли на себя коллективную ответственность за них. С этого дня оба курсанта учились не хуже других и были при выпуске аттестованы пилотами.

Нашему комсомольскому бюро пришлось в эту зиму заниматься ещё кое-какими грешками курсантов. Будущие асы на занятиях вели себя порой не лучше иных мальчишек-пятиклассников. Стоило им нащупать «слабину» у какого-нибудь преподавателя, как они тут же садились ему на голову: на занятиях шумели, подсказывали друг другу.

Комсомольское бюро объявило войну и этим ребяческим выходкам. Поставили вопрос о честности комсомольца: не всё ли равно, большой или малый обман? И обманываем-то кого? Прежде всего самих себя. Можно ли стать первоклассным пилотом, если не знаешь устройства машины или законов её действия?

Со шпаргалками и подсказываниями также удалось покончить.

 

Время полётов

После надоевших всем наземных упражнений в искусственных условиях наступило время настоящих полётов. Пришла вторая лётная весна.

Обучение пилотажу начиналось с вывозных полётов на скромной машине «Р-5». Этот самолёт был для нас дорог тем, что имел свою славную историю: на нём спасали челюскинцев первые Герои Советского Союза.

Практика начиналась с того, что инструктор вёл машину, а курсант сидел за параллельным управлением, наблюдал, как действует инструктор, изучал приём пилотирования. Позднее к управлению самолётом допускался ученик, инструктор же сидел за параллельным управлением. Только после таких предварительных вылетов нас выпускали в самостоятельный полёт.

Нет лётчика, который позабыл бы ощущение своего первого полёта без опекуна-инструктора. В этот миг кажется, что в целом свете только и есть, что ты, воздух да штурвал.

Помню голубое весеннее утро. Приземлившись после очередного полёта, инструктор выбрался из кабины и сказал:

— Посиди, я сейчас вернусь!

Мотор работал на малых оборотах — чих, чих! Ярко светило солнце, я думал о своём будущем, о рейсовых полётах, полётах в дальние края. Я и не заметил, как подошёл ко мне командир звена.

— Как чувствуешь себя? — спросил командир.

— Отлично! — ответил я совершенно искренне.

— К самостоятельному полёту готов?

— Всегда готов! — отчеканил я.

Командир звена улыбнулся и приказал:

— Ну, раз так, проси старт и лети!

«Сейчас буду один в воздухе!» — мелькнуло у меня в голове. Вырулив на взлётно-посадочную полосу, я выровнял аппарат по курсу, на какой-то наземный ориентир, как учил меня инструктор. Затем, получив разрешение на старт, левой рукой двинул рычаг сектора газа, увеличил обороты мотора и стремительно покатился по взлётной дорожке. Подняв хвост самолёта, установил машину в линию горизонта, взял штурвал управления на себя, и вот машина в воздухе! Заданная высота — триста метров. Достигнув её, я перевёл аппарат в горизонтальный полёт.

В первый момент я не заметил, когда исчезли из поля зрения посадочные знаки старта. Я разволновался, не понимая, что происходит: направление ветра изменилось, что ли? Но вот через несколько секунд старт снова стал виден. Он не вполне совпадал с ранее указанными мне инструктором наземными ориентирами, но, может быть, пока я летел, его по какой-либо причине перенесли? Пойду на посадку!

На первых порах посадка у меня не клеилась: выравниваю аппарат, а он продолжает нестись на метр выше земли. Пробую взять на себя штурвал, чтобы коснуться колёсами земли и не допустить «козла», — самолёт начинает лезть вверх. Барахтанье продолжалось считанные доли секунды, мне же они казались вечностью.

С грехом пополам сел немного дальше посадочного знака. Как полагается, отрулил обратно на линию взлёта и, успокоенный, стал ждать указаний инструктора.

Как ни странно, никто не шёл ко мне. Приглядевшись к стоящим рядом самолётам и людям, я, к ужасу своему, понял, что сел на чужой старт.

Как раз в этот момент подошёл ко мне руководитель полётов другой группы.

— Слезай, — сказал он раздражённо, — приехали!..

Расстроенный, я отстегнул ремни, сошёл на землю и каким-то деревянным, не подчиняющимся мне языком спросил:

— Что же, больше не дадут мне летать?

— Где тебе летать, раз ты собственный старт потерял! — ответил насмешливо руководитель.

На машине подъехал мой инструктор. По выражению его лица я понял, что он рассердился на меня не на шутку. И было за что. Он считал меня в числе лучших своих учеников — недаром разрешил мне самостоятельно подняться в воздух без обязательного проверочного полёта. А я его так подвёл!..

Короче говоря, инструктор приказал мне идти домой пешком, а сам, дав газ, оторвался от земли и был таков! До нашего старта было рукой подать — километр, не больше. Мне же это расстояние показалось тысячевёрстным. Брел я, спешенный лётчик, понурив голову, и душа горела от обиды.

«Что я такое сделал, в конце концов? — рассуждал я про себя. — Сел как полагается. По всем правилам! Стартом ошибся? Так наш старт, очевидно, убрали. Нет, летать я всё равно буду!»

Стыдно было возвращаться в своё подразделение пешком после первого самостоятельного вылета. Какими глазами буду теперь смотреть на товарищей? Ведь меня же на смех поднимут!

Кончилась эта история хуже, чем я предполагал. Опасаясь насмешек товарищей, я изменил направление и пошёл не на аэродром, а прямо в общежитие. За самовольную отлучку с занятий меня на три дня отстранили от полётов.

Однако инструктор — он относился ко мне доброжелательно, — едва кончился срок наказания, сразу дал мне возможность летать больше, чем другим, чтобы наверстать пропущенное.

Начали мы обучаться и фигурам высшего пилотажа — полётам по приборам. Кстати, в то время это давалось труднее, чем сейчас. Авиагоризонта — прибора, определяющего пространственное положение самолёта, — авиаторы ещё не имели.

Помню, как-то раз вылетел я для отработки фигур высшего пилотажа в зону, расположенную в пяти километрах от нашего аэродрома. Облачность была в этот день средней, видимость сносная — километров пятнадцать, ветер умеренный.

Заданная высота — две тысячи метров, но, уже поднявшись на тысячу восемьсот метров, самолёт попал в облака. Я задумался: что делать? И решил: фигуры я всегда успею выполнить, а вот облачность не каждый день бывает. Попробую-ка испытать полёт в облаках.

Как только рыхлый слой серых облаков прикрыл земные ориентиры, стало побалтывать. Тем не менее сначала я летел вполне благополучно: три минуты в одном направлении, столько же — в противоположном. Вскоре это занятие мне наскучило, и я рискнул сделать в облаках вираж обычным порядком, как в чистом небе. Левый вираж удался хорошо — крен не превышал тридцати градусов. Выровняв самолёт, я приступил к выполнению правого.

Вот тут-то и стряслась со мной беда. Стрелка указателя начала отмечать быстрое увеличение скорости, самолёт стал подозрительно быстро терять высоту, мотор зловеще загудел. Машина из виража стремительно перешла в глубокую спираль.

Все мои попытки вывести самолёт из этой рискованной фигуры были безуспешны. Окутанный облачной ватой, я продолжал описывать круг за кругом, стремительно приближаясь к земле. Наконец самолёт вывалился из слоя облаков, но от этого не стало легче.

«Что случилось? — с ужасом думал я. — Неужто сейчас конец?..»

Мысль работала с молниеносной быстротой: припоминаю, как учили нас действовать, чтобы вывести самолёт из крутой спирали — необходимо прежде всего уменьшить скорость! Я сбавил газ, уменьшил скорость и на высоте тысяча метров от земли выровнял самолёт сперва в продольном, а затем и в поперечном положении. Затем снова прибавил газ и стал сличать наземные ориентиры с картой.

Установив, где нахожусь, взял курс на аэродром. Уже заходя на посадку, начал мучительно раздумывать: доложить инструктору всё, как было, или лучше скрыть? А вдруг за самовольный полёт в облаках меня снова отстранят от полётов?

Но тут вспомнилось комсомольское собрание, где я сам выступал, ратуя за правдивость, за комсомольскую честь.

Приземлившись, я доложил инструктору всё, как было, признался и в том, что в облака зашёл не случайно.

К моему удивлению, инструктор меня не обругал. Видимо, проступок мой был не так уж серьёзен, а, может быть, желание учлёта испробовать впервые полёт в облаках показалось ему законным. Тем более, что учебной программой были предусмотрены слепые полёты по приборам.

Так заканчивался второй год нашего обучения. Мы стали тренироваться на маршрутных полётах.

 

Сон инструктора

Стояло лето 1940 года, погода была безветренной и солнечной. Мне предстояло пролететь пятьсот километров по замкнутому треугольнику — в районе севернее Тамбова.

Техники залили горючее в основной и в дополнительный бачки машины. Я пригнал по росту сиденье, натянул лямки парашюта, застегнул ремни. Инструктор уселся сзади меня, стартёр взмахнул белым флажком, и я пошел в воздух.

Заданная высота — тысяча метров; первая сторона треугольника — на северо-восток от аэродрома. Ориентиры прекрасные: лесные массивы, река Цна, железнодорожное полотно. Приятно лететь в такой погожий, тихий день. Мерно работал мотор. Чуть побалтывало. Под крылом разворачивалась знакомая панорама: колхозные поля, сады, деревни. Я вообразил себя уже линейным пилотом, летящим далеко, в загадочную страну Индию. Накануне я как раз читал книгу об Индии, и мне страстно захотелось побывать там. А подо мной в это время расстилались густые тамбовские леса, жирные, черноземные пашни.

Я вёл самолёт по курсу самостоятельно. Инструктор молчал: не подсказывал мне и не поправлял. Порой я забывал даже, что он у меня за спиной. Контрольный полёт в том и заключается, что ученик всё делает самостоятельно, а инструктор только молча наблюдает за ним и отмечает промахи.

Болтанка усиливалась, переходя временами в резкие броски. Кучевые облака на горизонте постепенно сливались в сплошную облачность синевато-чёрного цвета. Я полагал, что инструктор даст мне указание обойти фронт циклона, но тот упорно продолжал молчать. Ну что же, молчание, как говорят, — знак согласия. Я пошёл навстречу грозовой туче, рассекая одно облако за другим. Про себя же подумал: «Инструктор меня не поправляет, знает, что готовлюсь стать линейным пилотом. Мало ли какие в рейсе могут встретиться метеорологические условия. Я обязан привыкнуть к любым!»

Рассуждал я неправильно — заходить в грозовые облака вообще не следует без крайней необходимости. А в те времена, когда самолёт ещё не был оборудован для слепых полётов как сейчас, тем более этого не следовало делать, да ещё такому неопытному лётчику.

Вскоре машину начало трепать, как щепку в морских волнах. Нервы напряглись у меня до предела. На пальцах, сжимающих рукоятку штурвала, выступила испарина: ведь первый раз попал я в такую переделку! А инструктор и тут ни звука.

Пришли на память страшные минуты, которые довелось мне пережить за свою недолгую лётную практику, вспомнил свой первый парашютный прыжок. Очень я волновался, когда выбрался на крыло. Чтобы не видеть под собой воздушной бездны, стал смотреть на горизонт — ощущение высоты потерялось. Собравшись с духом, я прыгнул, раскрыл парашют и благополучно приземлился.

«Неужели мне не удастся взять себя в руки? — подумал я. — Неужели инструктор не подскажет, что делать?» Но тот сидел молча.

Но сейчас было не до инструктора. Самолёт вошёл в тучу, его продолжало бросать вверх, вниз, в стороны. Приборы перед моими глазами заметались как бешеные. Усилиями ног пытался я сохранить курс, посылал вперёд то правую, то левую педаль. Крутя так и этак руль управления, я рассчитывал устранить крены.

О козырёк пилотской кабины ударились вначале крупные капли дождя, потом стекло задёрнуло непроницаемой, мутной плёнкой. Крылья поливал бешеный водный поток, брызги заливали мне очки. Я же твердил про себя: «Вот сейчас пробью эту тучу, и всё пойдет хорошо, всё будет благополучно!»

Вдруг перед самолётом сверкнула молния, и грозовые разряды стали следовать один за другим. Яркие вспышки электрических разрядов прорезывали сгустившуюся темноту.

Тут я не выдержал напряжения:

— Товарищ инструктор, товарищ инструктор! Что делать? Гроза!

Оглянулся назад, а он сидит по-прежнему молча. Рёв мотора, свист расчалок, грохот грозы — всё смешалось в один сплошной непрекращающийся гул.

«Ну, — решил я, — надеяться мне не на кого! Надо лететь точно по маршруту: уйдёшь в сторону — чего доброго, заблудишься». Да и не видно ничего: кругом только озарённое блеском молний тёмно-свинцовое месиво!

Молния сверкнула так близко, что, казалось, ударила в капот мотора. Самолёт с бешеной силой бросило к земле, и он вмиг потерял четыреста метров высоты, а затем снова взмыл кверху. Никогда мне не приходилось сталкиваться с воздушными ямами, не попадал я до того и в поток сильных нисходящих и восходящих воздушных течений. Того и гляди, крылья машины сомкнутся, как листы захлопнутой книжки!

Но злоключения мои только начинались: мотор, который до сих пор вёл себя превосходно, вдруг стал чихать, захлёбываться, а потом и вовсе заглох. Винт превратился как бы в крылья мельницы, лениво вращающиеся лишь под напором встречного воздушного потока. Когда мотор стих, я ощутил оглушительный грохот грозы, барабанную дробь крупных дождевых капель и града о плоскости крыльев. Треск и шипение электрических разрядов, зловещий рокот грома нарастали…

Из теоретического курса мне было известно, что, если мотор отказал, задача лётчика не терять скорости. Направляя самолёт к земле, я так резко отдал от себя штурвал, что машина сразу клюнула носом и с ужасающим свистом понеслась вниз.

Ручка управления двигалась так туго, словно кто зажимал её. Я с силой рванул штурвал из стороны в сторону, затем потянул его на себя, но он не слушался.

«Этого только недоставало, — подумал я в отчаянии, — управление заклинило! Ну, теперь гроб! Отлетался».

И вот в этот, казалось, самый безвыходный момент инструктор начал подавать признаки жизни, причём весьма энергично. Его окрик, раздавшийся в наушниках шлемофона, едва не оглушил меня:

— Что случилось? Почему мотор не работает?

Ошеломлённый тем, что мой молчаливый наставник внезапно заговорил, я растерянно молчал. Самолёт же продолжал со свистом нестись к земле, теряя метр за метром высоту.

— Эй, разиня! — кричал на меня инструктор. — Подай горючее в мотор из дополнительного бачка! Переключай скорее бензокран!

Бензопомпа отказала, и горючее больше не поступало в мотор из основного бака. Надо было самотёком пустить топливо из дополнительного бака.

Я мгновенно выполнил приказание инструктора, стал что есть силы накручивать рукоятку магнето. Со страхом следил я за поведением мотора: неужто подведёт? Но мотор не подвёл: одну за другой дал несколько вспышек и, вздрогнув, мерно загудел. Винт добросовестно вертелся. Я с облегчением вздохнул. Тогда мне показалось, что нет ничего прекраснее музыки работающего на полных оборотах мотора.

Лишь на высоте двести метров от земли, в слое сплошной ливневой завесы, мне удалось выровнять самолёт и перевести его в режим горизонтального полета. Только теперь почувствовал я, как устал.

Лёгким поворотом рукоятки управления из стороны в сторону я попросил инструктора временно принять управление. Он понял и выполнил просьбу. Я же стал разминать отёкшие от напряжения пальцы рук и рассматривать полётную карту, стараясь определить, где мы находимся.

Мы уже вышли из грозовой тучи и сейчас летели под облаками. Сличить наземные ориентиры с картой долго не удавалось, козырёк пилотской кабины, затянутый мутной водяной плёнкой, оставался непроницаемым. Пришлось глядеть на землю, высовываясь из-за козырька то справа, то слева. Встречный ветер сдирал с головы шлем, разгорячённое лицо моё охладилось, я пришёл в себя.

Выяснилось, что курса я не потерял в облаках, разве что немного отклонился в сторону. Впереди сквозь марево дождя отчётливо вырисовывалась тёмная полоса — очертания передней кромки леса. Значит, мы находимся на ближних подступах к аэродрому. Ещё готовясь к полету, эту лесную поляну я особенно усердно обозначил на карте зелёным карандашом.

Инструктор молча передал мне управление: значит, не так уж сердился. Тогда я развернул самолёт вправо на двадцать градусов, исправил курс и повёл машину по направлению к нашему аэродрому.

Вскоре под нами замелькали зубчатые верхушки сосен и елей, одинокие осины. Мы шли над лесом. А на горизонте уже виднелось нагромождение строений, окутанных шапкой дыма: это был Тамбов.

Приключения мои на этот раз кончились. Мы дома! Я чувствовал себя глубоко удовлетворённым: в течение трёх часов самостоятельно вёл самолёт! Как хорошо, что незадолго до этой грозы я залетал в облака! Не будь у меня хотя бы небольшого опыта, я, безусловно, сегодня растерялся бы.

Отрулив на линию предварительного старта, выключив мотор и освободившись от ремней, я подошёл к инструктору, который также сошёл на землю.

— Разрешите получить замечания! — обратился я к нему.

Инструктор ответил не сразу: нагнувшись, он внимательно рассматривал хвостовое оперение нашего самолёта. Оно сильно было потрёпано. Два подкоса, лопнувшие в верхних точках соединения, беспомощно свисали вниз. Наконец инструктор выпрямился и, не глядя на меня, сказал угрюмо:

— Какие же замечания? Плохо, очень плохо, Михайлов! Такого пилотажа ни один самолёт не выдержит. Гляди, во что ты превратил хвостовое оперение! Так и до беды недалеко…

Подавленный, я молчал. Спорить не приходилось, инструктор был прав. Через силу я выдавил из себя:

— Разрешите идти?

— Ступай!

Понурив голову, с трудом отрывая подошвы от земли, словно они стали свинцовые, я пошёл прочь.

Вдруг за спиной слышу голос инструктора:

— А всё-таки лётчик из тебя будет!

Поведение инструктора казалось мне странным: всю дорогу молчал и теперь толком ничего не сказал. Попробуй пойми!

Других полётов в этот день не было. Самолёт мой зарулили на стоянку. Вооружившись ветошью и вёдрами с керосином, мы стали обтирать с крыльев и фюзеляжа машины масляные брызги. Механики тем временем сменили порванные подкосы стабилизатора, заменили неисправный насос.

Такое повреждение хвостового оперения в контрольном полёте, какое приключилось у меня, в лётной школе считалось чрезвычайным происшествием. Для объяснения старший командир вызвал инструктора. Я тоже ждал вызова, но его не последовало.

Через некоторое время вся наша группа закончила зачётные полеты. Инструктор собрал нас, поздравил с окончанием обучения на самолёте «Р-5» и зачитал нам оценки. К величайшему удивлению, я получил «отлично». Такого сюрприза я уж никак не ожидал!.. Чтобы отметить аттестацию, мы собрались за праздничным столом. Набравшись смелости, я спросил инструктора, почему он не поправлял меня во время недавнего трудного полёта.

Инструктор рассмеялся.

— А ты сам, что ли, не догадываешься? — спросил он. — Я, брат, заснул! Погода, помнишь, была тихой, солнечной, у тебя всё шло гладко, а я до этого целую ночь летал. Ну, вот и не заметил, как вздремнул. Просыпаюсь — что за чёрт? Гроза, молния, самолёт пикирует, мотор стоит! Тут я и принялся на тебя кричать.

…Приближалось время государственных экзаменов. Командование школы вскоре убедилось, что подготовка, полученная нами за два с половиной года, достаточна и для управления скоростным самолётом «ПС-40».

Пришла пора расстаться со школой. Раньше нас сдавали государственные экзамены девушки. Их отделение изучало только учебный самолёт «ПО-2». Девушки обучались бок о бок с нами, но к их лётным способностям мы относились несколько недоверчиво. И зря!

Многие из девушек, обучавшихся вместе с нами, в дни Великой Отечественной войны вошли в состав женских авиационных полков и воевали с фашистами на славу. Кто из нас мог предполагать, что из этих тихоходных учебных машин «ПО-2» будут сформированы ночные бомбардировочные полки, что пилотирующие их девушки будут бомбить ближние рубежи, бесстрашно снабжать боеприпасами и продуктами наши десанты на Тамани, что десятки девушек-лётчиц будут удостоены звания Героя Советского Союза.

Наконец настал долгожданный торжественный день: нам вручили свидетельство. Путёвка в жизнь получена. Мы — лётчики!

Празднично убранный клуб, выпускной вечер, торжественное заседание и бал с духовым оркестром и танцами — всё прошло как во сне. Я получил назначение инструктором тренировочной эскадрильи Гражданского воздушного флота в город Орёл. Направление это не огорчило меня: я понимал, что здесь долго не задержусь. Советская гражданская авиация растёт, кадров не хватает, их нужно готовить. А там пройдёт год-другой, и меня поставят на дальние рейсы. Рано или поздно исполнится моя заветная мечта.

Тепло прощались мы с нашим инструктором. Но больше нам не довелось его увидеть: смертью храбрых он пал на фронте.

Паровозный гудок. Друзья на перроне вокзала. Прощай, школа! Закончился большой этап моей жизни — путь к штурвалу самолёта!..

И вот я снова в Гришкове. На дворе декабрь. Лютые морозы, сухой снег хрустит под ногами. Но на душе тепло и празднично…

Как миг, пролетел короткий отдых на родной Смоленщине. И снова прощание с семьёй, товарищами, друзьями детства.