Подобно его жизни, год от года умолкающей, тишающей — негромкой была и кончина Евгения Боратынского, самого негромкого гения русской поэзии…

Как отозвались современники на эту трагическую новость?

А. И. Тургенев писал П. А. Вяземскому: «От графа Протасова узнал я подробности о болезни и смерти Боратынского. Можно было спасти кровопусканием. Доктор не настоял; другого призвали уже после смерти к жене».

Частное письмо… да и всё, в передаче уже, не точно…

Смерть — тайна; и даже доктора в причине ее не очень понимают, тем более люди со стороны.

На российские сумерки пала итальянская ночь…

Николай Языков — брату Александру в Симбирск: «Горестное известие! Из Петербурга пишут, что Баратынский умер в Неаполе. Горестная судьба талантов в России! — все они губятся как-то не в своё время, до времени и Бог знает как!»

Это чуть ли не всё, что было в тогдашней переписке…

Появилось в печати несколько немногословных некрологов. Всех проникновеннее и мудрее сказал своё памятное слово Иван Киреевский…

Пётр Плетнёв горевал, что Боратынский умер в такой момент, когда только почувствовал, «<…> что ему можно начать жить».

Действительно, всё было подготовлено для новой жизни: налажено хозяйство, построен дом, в Петербурге ожидал журнал «Современник». Да и три стихотворения, написанные за рубежом («Когда, дитя и страсти и сомненья…», «Пироскаф» и «Дядьке-итальянцу»), говорят, что его поэзия вот-вот могла перейти в новое качество. Но более всего красноречивы последние письма: в Боратынском появились новые мысли и убеждения, зарождалась небывалая энергия…

«Он довольно написал, чтобы его имя и сочинения всегда оставались украшением Русской Литературы, — заключал Плетнёв. — <…> И кто близко и хорошо знал Баратынского, тот, без сомнения, не без грусти задумается о надеждах, навеки нами утраченных».

Однако «близко и хорошо знавших» было — единицы…

Критика — сохранила молчание; у Белинского не нашлось ни слова. Для критиков Боратынский уже давно был «вчерашним днём».

А читатель — безмолвствовал…

…В те роковые дни жил в Неаполе русский художник Александр Андреевич Иванов, автор знаменитого полотна «Явление Христа народу». С Боратынскими он был едва знаком, но посочувствовал горю вдовы и детей сильнее всех других тамошних соотечественников.

В. И. Штернберг писал в те июльские дни: «Иванов очень занят. Недалеко от нас умер Баратынский, известный поэт, и оставил жену и трёх детей, дочь 18-и и двоих сыновей, один 14-и, другой 8-и лет; люди — добрые, никого не имеют знакомых. Иванов случайно с ними познакомился и теперь утешает сирот и вдову. <…> Впрочем, жаль очень этих добрых людей, особенно мать: совершенно убита горем».

Александр Иванов проявил к ним искреннее участие. Даже приютил их под своим кровом, поскольку они не в силах были оставаться в квартире, где произошла такая страшная беда…

Сам художник, в том же июле, писал отцу:

«<…> Но сии последние дни более всего меня занимала скоропостижная смерть нашего славного поэта Баратынского. Вдова с семью детьми, не имея никого знакомых, заставила меня отдаться всею душой этому делу. <…> Посмотрев на усопшую красивую голову нашего поэта, я узнал у рыдающих, что нет в России хорошего портрета, и тотчас велел сформовать маску, чтобы заказать бюст в Риме. Или я дам форму, с советом адресоваться в Академию Художеств для слепков с неё; хорошо, если бы вы постарались направить её к самому мастеру и к какому-нибудь из работников».

Иванову очень хотелось, чтобы бюст поэту вылепил «лучший скульптор по этой части» американец Гирам Паверс, но по разным причинам эта идея осталась неосуществлённой.

Художник хлопотал и о том, чтобы поместить в церкви гроб с телом поэта. В неаполитанском храме «греко-униатов» отказались принять прах православного. Лишь лютеранский священник разрешил дело: гроб с телом Боратынского поставили на кладбище под названием Cimitero Britannico di S. M. a la Fede, где он и пробыл до отправления на родину.

По возвращении в Россию Настасья Львовна с детьми не смогла жить в Муранове; дом на время опустел. Как-то через год приехал в Москву Николай Путята, и они вместе посетили усадьбу. Путята писал к жене Софье, младшей сестре Настасьи Львовны: «<…> тут всё напоминает покойного Евгения. Всё носит свежие следы его работ, его дум, его предположений на будущее. В каждом углу, кажется, слышим и видим его. Я не мог удалить из памяти его стиха:

Тут не хладел бы я и в старости глубокой!

Я не пишу тебе о том, что должна была чувствовать Настасья Львовна. Её печаль так глубока, так истинна, что я смотрю на неё с каким-то благоговением, не смея говорить с ней, не смею даже замечать её <…>».

В августе 1845 года, через год и два месяца после смерти Боратынского, кипарисовый гроб с его останками перевезли морем из Неаполя в Петербург.

Похороны прошли в пятницу 31 августа 1845 года на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. Они были немноголюдны. Плетнёв писал Гроту: «<…> Кроме семейства родственников (Путят с жёнами) и домочадцев были следующие литераторы: князь Вяземский, князь Одоевский (с женой), граф Владимир Соллогуб — и только».

Боратынский упокоился близ Крылова, Гнедича и Карамзина.

Вдовой был воздвигнут памятник с портретом Боратынского в медальоне, под ним — две строки из стихотворения «Отрывок»:

В смиреньи сердца надо верить           И терпеливо ждать конца.

…Эта смерть на чужбине… кипарисовый гроб, плывущий морем в отчие пределы… и, наконец, упокоение в родной земле…

Двумя десятилетиями раньше нечто подобное случилось с Байроном, жившим в Италии и умершим в Греции.

В последней строфе своего последнего стихотворения «Дядьке-итальянцу» Боратынский вспомнил судьбу английского поэта. Стихи оказались пророческими, они словно бы — о самом себе:

О тайны душ! Меж тем как сумрачный поэт, Дитя Британии, влачивший столько лет По знойным берегам груди своей отравы, У миртов, у олив, у моря и у лавы, Молил рассеянья от думы роковой, Владеющей его измученной душой, Напрасно (Уст его, как древле уст Тантала, Струя желанная насмешливо бежала.) Мир сердцу твоему дал пасмурный навес Метелью полгода скрываемых небес, Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых! О, спи! безгрезно спи в пределах наших льдистых! Лелей по-своему твой подземельный сон, Наш бурнодышащий, полночный аквилон, Не хуже веющий забвеньем и покоем, Чем вздохи южные с душистым их упоем!

Всё верно: Элизий земной, он не на чужбине — на родине…