В десять часов утра, когда за кормой «Вьюги» остался мыс Галерный и до районного центра Северного было не больше часа хода, на мостик поднялся озабоченный капитан-лейтенант Футоров.
— Не хочет Радова идти в Северное. Просит доставить ее обратно домой, на заставу. Так и сказала: «Хочу домой», — доложил он командиру.
— Да-а, суровый, а все-таки дом, — не отрываясь от пеленгатора, заметил Девятов.
— Запросите штаб, — приказал командир и перевел ручку машинного телеграфа на «Малый».
В ответ из штаба радировали:
«ВЫСАДИТЬ РАДОВУ В ЧЕВРУЕ. РАЙОНЕ МЫСА КРУТОГО ЛЕЧЬ В ДРЕЙФ, ЖДАТЬ УКАЗАНИЙ».
Разворот на шквальном ветру занял все внимание командира. Когда корабль лег на новый курс, Поливанов еще раз перечитал радиограмму. Подумав, он вызвал на мостик командиров боевых частей и дал указание тщательно проверить оружие и материальную часть корабля.
На траверзе мыса Серого было получено новое указание штаба:
«ЕСЛИ САМОЧУВСТВИЕ РАДОВОИ ХОРОШЕЕ, ВЫСАДИТЕ ТИМОФЕЕВКЕ. ПРИМИТЕ НА БОРТ КАПИТАНА КЛЕБАНОВА, ЛЕЙТЕНАНТА АВВАКУМОВА, ЗАЙМИТЕ ПОЗИЦИЮ РАЙОНЕ МЫСА КРУТОГО. ИСПОЛНЕНИЕ ДОЛОЖИТЬ».
Большой личный опыт и знание обстановки на границе подсказывали Поливанову, что ему и его экипажу предстоит серьезное испытание. Возникло знакомое чувство внутренней мобилизации, той настороженной собранности, которая обычно приходит к человеку в ожидании неизбежной и неизвестной опасности.
Чтобы выиграть время, якорь не отдавали.
Женщину с ребенком на руках посадили в шлюпку, еще стоящую на кильблоках, и тщательно укутали в плащ-палатку.
Матросы работали без суеты, быстро и точно. Расставаясь с полюбившейся всем женщиной, каждый из них испытывал чувство сожаления. В однообразие их трудной и суровой службы Аннушка неожиданно внесла то светлое ощущение тепла и радости, которое всегда и везде приносит с собой женщина.
В то время как шлюпка, уже поднятая на талях, была готова к спуску, на рострах появился кок и передал женщине термос.
— Конечно, — все более смущаясь, сказал он. — Это какао на сгущенном молоке, но… Очень сыро, Аннушка…
Когда шлюпку осторожно спустили на воду, замполит спросил кока:
— Где вы взяли термос?
— Термос дал старший лейтенант Изюмов, — ответил кок.
Их прервал Лаушкин — в спешке забыли горшок с геранью. Завернутую в старый бушлат, чтобы не замерзла, герань обвязали линем и спустили в шлюпку.
На небольшом стареньком причале Тимофеевки шлюпку встречали председатель поселкового Совета, несколько рыбаков, капитан Клебанов и лейтенант Аввакумов — оба в морской форме. Помогая женщине подняться на причал, председатель сказал:
— Пока день-два у меня жить будешь. С заставы начальник звонил, дело есть, — и, принимая из рук боцмана узел с геранью, одобрительно добавил — О! Другой ребенок есть! Большое счастье привалило начальнику!
Женщина сошла на берег и, подняв на прощание руку, крикнула:
— Милые вы мои!..
Сильный порыв ветра унес эти слова.
Выжимая на себя вальки весел, матросы кивали Аннушке головой и улыбались.
Еще не успели шлюпку установить на кильблоки, еще не подняли из-за борта трап, а «Вьюга» уже на полных оборотах шла к мысу Крутому.
Капитан Клебанов вручил командиру корабля запечатанный сургучом пакет. Ознакомившись с его содержанием, Поливанов вызвал к себе замполита и боцмана. О чем офицеры говорили с боцманом, для всех было тайной.
Из каюты командира боцман спустился в матросский кубрик. Приглядываясь к матросам, он молча обошел корабль. Возле пушки он увидел Нагорного. Испытующе рассматривая комендора, Ясачный постоял возле него и, видимо решив какой-то сложный, мучивший его вопрос, сказал:
— Нагорный, пойдите в кубрик, снимите всю верхнюю одежду и обувь. У вас есть сухие носки?
— Есть, товарищ мичман… — удивился Андрей.
— Переоденьте носки. Баталер выдаст вам новое штормовое обмундирование. Понятно?
— Ясно, товарищ мичман! — все больше удивляясь, ответил Нагорный.
— Исполняйте!
Нагорный спрятал ветошь, которой протирал станину пушки, и бегом, как и положено по уставу, бросился выполнять приказание.
Прислушиваясь к тому, как дробно прокатились по трапу шаги комендора, боцман еще некоторое время постоял возле пушки, подумал и начал неторопливо спускаться к замполиту на верхнюю палубу.
Футоров жил в одной каюте с механиком. На переборке, крытой бледно-палевым линкрустом, возле письменного стола висел миниатюрный портрет Ильича палехской работы. Эту миниатюру Футоров получил от командования за отличную успеваемость во время учебы на курсах переподготовки. Кроме портрета и большого книжного шкафа, окрашенного под светлую березу, в этой каюте не было ничего, что отличало бы ее от других.
В ожидании боцмана замполит с карандашом в руке (в который уже раз?) изучал карту побережья залива.
Корабельные часы над столом громко отсчитывали время.
Сквозь узкую щель приоткрытой крышки иллюминатора Футорову был виден то гребень убегающей волны, то свинцово-серый омут моря.
Постучав, в каюту вошел Ясачный.
Корабль накренило. Карандаш перекатился через весь стол и остановился у деревянного буртика. Под стеклом, покрывавшим стол, рядом с графиком боевого расписания лежали фотографии детей Футорова, всех четырех мальчишек.
Заметив потеплевший взгляд Ясачного (боцман питал слабость к ребятишкам), Футоров прикрыл фотоснимок блокнотом, как бы подчеркивая этим всю важность предстоящего разговора.
Боцман взглянул на часы — времени оставалось в обрез, — лицо его стало строгим и, пожалуй, торжественным. Положив на стол партийный билет, он сказал:
— Прошу до времени сохранить.
Футоров молча перелистал его и запер в несгораемый ящик стола.
— Я должен предупредить вас, мичман, — сказал замполит, — оперативной группе поручено ответственное задание. Операцией будет руководить капитан Клебанов. Вас, Петр Михайлович, привлекли потому, что для успешного выполнения задачи нужен моряк, отлично знающий побережье. Наш долг, не выходя за круг обязанностей пограничной службы, помочь чекистам. Ясно?
— Ясно, товарищ капитан-лейтенант.
Подхватив покатившийся в обратную сторону карандаш, замполит перешел к главному:
— Кого вы наметили в осмотровую группу?
— Старшину первой статьи Хабарнова и комендора Нагорного.
— Почему Нагорного? — удивился замполит.
— Товарищ капитан-лейтенант…
— Почему вы остановились на комендоре?
— Я считал так, Герасим Родионович: чем сложнее задачу решает человек, тем крепче становится его характер.
— Не улавливаю связи, — заметил Футоров и, положив локти на стол, скрестил узловатые пальцы сильных по-рабочему крепких рук.
— Парень столкнется с такими трудностями, что…
— Если я правильно понял, вы хотите взять с собой Нагорного, не объясняя ему задачу операции?
— Понимаете, Герасим Родионович, парень он прямой, честный, ему этот театр…
— Как это «театр»?! — обозлился Футоров и сжал руки так, что побелели фаланги пальцев. — Первая же случайность может погубить Нагорного и провалить все дело. Вы даже не подумали о человеке! Парень вам верит, стремится подражать во всем, даже в привычках… Вы заметили, как Нагорный в минуту раздумья сдвигает ладонью шапку на лоб? Точь-в-точь, как это делаете вы. Для Нагорного вы тот идеальный образец моряка и человека, которому он готов следовать во всем и всегда, и вдруг… Нет, вы понимаете, к чему это могло привести?
— Признаться, Герасим Родионович, я думал так: кранцы подкладывать этому парню не надо. Чем больше будет бортами стукаться, тем крепче станет. Кроме того, было у меня еще одно опасение… У Нагорного, что на душе, то и на лице, какой ветер — такая и волна. Вернется с почты, погляжу на него — знаю, от кого письма получил: от друга, от матери или от Светланы…
— Вы думаете, что Нагорный может себя выдать? — спросил Футоров,
— Боюсь…
— А я не боюсь. Скрывать мысли, чувства и настроения от своих товарищей — зачем? Разве зазорно любить и быть любимым? А вы обратили внимание на то, как ведет себя Нагорный, когда около него появляется фельдшер? Болтанка. Команда в лежку, а Нагорному хуже всех. Фельдшер его спрашивает: «Как самочувствие?», а он: «Люблю свежую погоду!» и еще улыбается…
— Так как же? — после паузы спросил Ясачный.
— Берите Хабарнова и Нагорного, но предупреждаю: задачу проработать с ним до мельчайших деталей! Предусмотреть все, чтобы не произошло никаких случайностей. Понятно?
— Ясно!
— Командиру я доложу, у меня есть несколько соображений, — сказал Футоров и раскрыл блокнот.
А в это время «любитель свежей погоды» уже снял с себя всю старую, пропитанную сыростью и морской солью одежду и в ожидании баталера забрался на койку. Закрыв глаза, Нагорный попытался представить себе, что его ожидает, но безуспешно. Тогда он накрылся с головой одеялом — испытанный способ, когда нужно в короткие часы между двумя вахтами отогреться после холодного ветра. Тепло размаривало, располагало ко сну.
— Где Нагорный? — спросил баталер, спускаясь в кубрик.
Матрос, занятый утюжкой воротничка, кивнул головой в сторону койки Нагорного.
— На, жених, получай! — положив на рундук обмундирование, сказал старшина-сверхсрочник, исполняющий должность баталера.
Нагорный сел, свесив босые ноги с койки, и с чувством обиды спросил:
— Почему «жених»?
— А я откуда знаю?! — усмехнулся старшина и, уже поднимаясь по трапу, бросил: — Зайдешь потом в баталерку расписаться!
Нагорный достал из рундука новые шерстяные носки. Это были те самые носки, что прислала мать. Одеваясь, он думал: «Зачем этот «маскарад»?» Нагорный верил в добрые к себе отношения боцмана, и все же его мучала неизвестность.
Вынув из рундука фотокарточку Светланы, Андрей рассматривал ее долго, словно впервые. Девушка была сфотографирована в парке, ветер растрепал ее волосы, обтянул блузку. Полные губы были слегка приоткрыты, точно она говорила с ним. На обратной стороне он прочел, хотя и знал наизусть:
«Андрюша!
Всегда, всегда будь таким, каким я тебя знаю!
Света».
Услышав на трапе тяжелые шаги боцмана, Нагорный спрятал фотографию в боковой карман стеганки: он просто не успел бы ее положить в рундук.
Ясачный придирчиво осмотрел комендора, велел поставить ногу на банку, потискал ботинок и сказал:
— Вторая пара теплых носков есть?
— Есть, — ответил Нагорный.
— Наденьте. Через десять минут явитесь в каюту капитан-лейтенанта Футорова.
— Ясно, товарищ мичман.
Боцман поднялся на верхнюю палубу. С койки свесился матрос Лаушкин. Отлынивая, если это ему удавалось, от авральных работ, Лаушкин по возможности спал, но слышал все, что говорилось в кубрике.
— Вы, кажется, назначаетесь, товарищ Нагорный, комендантом банки Большая Воронуха? — спросил он с шутовской почтительностью.
Сосредоточенно натягивая носки, Нагорный промолчал, но матрос, занятый утюжкой воротничка, высказал опасение:
— Ты, Лаушкин, распух ото сна, вот-вот тельняшка лопнет!
— На море еще никто ото сна не умирал, и от еды тельняшка ни на ком не лопалась!
Этот девиз лодыря был знаком всем матросам с первого же дня прихода на корабль, а голова Лаушкина была так устроена, что в ней застревал всякий словесный мусор.
— Между прочим, — добавил он, — жаль, что вы, товарищ комендант Воронухи, не остаетесь на корабле к обеду.
— А что сегодня на камбузе? — без особого интереса спросил Нагорный.
— Жареная гидросвинина! — так называли матросы треску.
Выгладив воротничок, матрос взялся за носовой платок. Он тщательно сложил его пополам, прогладил и сложил еще вдвое…
Андрей вспомнил Лобазнова, его аккуратно выглаженный платок и подумал: «Фома всегда был холоден, аккуратен и расчетлив, даже в дружбе…»
Однако Андрей Нагорный с выводами поторопился.
В эти минуты, рискуя собственной жизнью, Фома Лобазнов шел навстречу шквальному ветру и секущему лицо жесткому снегу. Изнемогая от усталости, часто падая и вновь поднимаясь, он пробирался по узкой тропинке среди скал, неся на закорках Мишу Ельцова…
Возвратившись с начальником на заставу, Лобазнов успел лишь поесть, как уже надо было идти старшим на пост наблюдения.
Лобазнов и Ельцов проверили оружие и закинули за спину вещевые мешки с сухим пайком и дровами для растопки. Вместе с ними с заставы вышел и Семен Чукаев, он нес баллон для машины, застрявшей в снегу километрах в пяти от поста наблюдения.
Едва заметная тропа то ползла вверх по скалам, то круто спускалась вниз, к морю. Параллельно тропе тянулись столбы телеграфной связи. Едва заметные в сплошной пелене снега, они тем не менее были неплохим ориентиром для солдат.
Температура воздуха упала до минус шестнадцати градусов. Здесь, на полуострове, было значительно теплее, чем на континенте, но при сильном встречном ветре и шестнадцать градусов — «хорошая закуска!», как выразился Лобазнов, посмотрев на заставе сводку погоды.
Шли привычной дорогой. Все трое были молоды, выносливы и достаточно опытны, чтобы одолеть эти шесть километров, не останавливаясь на отдых.
Спустя два часа они увидели занесенную снегом крышу наблюдательного пункта. Чукаев крепко промерз и, прежде чем отправиться на розыск застрявшей машины, решил отогреться у наблюдателей, выпить кружку горячего чая.
Тщательно стряхнув веником снег с валенок, они вошли в жарко натопленное помещение. Поздоровавшись с товарищами, Лобазнов позвонил на заставу и доложил, что наряд благополучно прибыл на пост, принял дежурство и приступил к несению службы.
Сменившиеся пограничники вышли на заставу, попутный ветер дул им в спину.
Ельцов налил из ведерка воды в чайник и поставил на раскаленную докрасна плиту, затем вытащил топор и принялся рубить дрова. Потирая застывшие руки, Чукаев устроился возле печки. Лобазнов заступил на пост наблюдения.
Прошло не более десяти минут, как в секторе наблюдения поста показался рыболовный траулер «Муром». Он шел из Варангер-фьорда с полным грузом: это было видно по его осадке. Ветер усилился. На разгулявшейся волне траулер швыряло как щепку.
«Муром» — наш рыболовный траулер, приписанный к Мурманскому порту. Лобазнов это отлично знал, но порядок службы требовал оповещения о всех судах, проходивших в зоне наблюдения.
С помощью несложного, но довольно точного прибора, носящего громкое название курсоуказатель, Лобазнов определил пеленг, дистанцию, курс судна и записал в журнал:
«РТ «МУРОМ» ПЕЛЕНГ ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ,
ДИСТАНЦИЯ ДЕСЯТЬ КАБЕЛЬТОВЫХ, КУРС СТО СЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ».
Сняв трубку, он хотел доложить о траулере на заставу, но… связи не было.
Увидев, что Лобазнов надел стеганку и шапку, Ельцов спросил:
— Ты куда?
— На линии обрыв…
— Застава обнаружит обрыв и вышлет связистов, — успокоил его Ельцов.
— Пока обнаружит, — упрямо сказал Фома, завязывая шапку.
Ельцов был и впрямь из Ельца. Елецких по старинке зовут «коклюшками», за мастерство кружевных дел. Ельцов был похож на кружевницу. Было в его обличье что-то женственное. Миша Ельцов мечтал стать врачом-педиатром и, конечно, будет им, а пока… Он встал и начал одеваться.
— А ты куда? — удивился Лобазнов.
— Одному тебе не управиться. Да и вообще, посмотри, что делается…
Лобазнов приоткрыл дверь. В домик ворвался порыв ледяного ветра. Видимость была метров пятьдесят, не больше. Ближайший телефонный столб едва угадывался за пеленой снежного вихря. Это был обычный для этого времени года «заряд», но он мог смениться ясной погодой, и тогда…
«Тогда без связи будет нельзя!» — решил Лобазнов и, сняв со стены моток крепкой пеньковой веревки, сказал:
— Ну что ж, Ельцов, вдвоем так вдвоем! Семен, заступай на пост до нашего возвращения!
— А как же с баллоном? — не очень решительно напомнил разомлевший от жары Чукаев.
— Мы быстро управимся, — успокоил его Лобазнов. — Пост бросать нам обоим нельзя, а без связи, сам понимаешь, — труба!
Они вышли из домика, и пурга тут же замела их след на пороге.
Шквальный ветер яростно толкал в спину. Лобазнов просматривал телефонные провода, по-солдатски — «воздушку». Ельцов шел впереди, ориентируясь по столбам, он торил дорожку. Чтобы не потерять друг друга, привязались к поясным ремням веревкой. Эта примитивная связь была необходима. Удаляясь только на длину веревки, они уже не видели друг друга в этой сплошной белой пелене.
«Весна! Выставляется первая рама…» — вспомнил Лобазнов, чертыхаясь и кляня на чем свет стоит этот обрыв телефонной связи. «Андрюшке на море легче. Ну покачает, эка невидаль! Зато по такой пурге шляться не приходится. Опять же — форсу больше. Девчата на моряков заглядываются…» — позавидовал он, но тут же поскользнулся, упал и крепко стукнулся лбом о камень.
Выбирая веревку, Ельцов вернулся назад:
— Что с тобой, Фома?
— Ничего! — отозвался Лобазнов. — Чуть камешек головой не разбил.
Фома поднялся и, подталкиваемый ветром, шагнул вперед. Шли они медленно. Линия связи проходила в стороне от тропинки, провода тянулись над глубокими расщелинами, между скал, круто поднимались на высокие сопки. Столбы крепились в деревянных срубах-ряжах, заложенных камнем. В скальном грунте яму под столб не выкопаешь.
Прошло минут тридцать. За это время продвинулись вперед не больше чем на километр, как вдруг спала белая пелена снежного заряда, и они увидели багровое солнце, слепящее глаза, сверкающее на снегу сопок отблесками пламени.
— Вот здорово, Фома! — закричал Ельцов, бросаясь к Лобазнову.
— Зря радуешься, — проворчал Фома, оглядывая горизонт. — Гляди, какая идет закуска…
Издалека почти от самого горизонта на них грозно и неотвратимо надвигались черные тучи новых зарядов.
Не сказав больше друг другу ни слова, Лобазнов и Ельцов поспешно спустились с сопки. Там, где это возможно, они бежали, и все же к тому времени, когда они нашли место обрыва, новый снежный заряд обрушился на них с бешеной силой.
Столб, стоявший на самом краю расщелины, под напором шквала упал, выворотив камни из сруба, и провода провисли в расщелину.
— Прощупай каждую нитку, — сказал Фома Ельцову. — Найдешь обрыв — провод сращивай основательно. Контакты не забудь зачистить. Понял?!
— Есть, сращивать основательно! — повторил Ельцов, обвязываясь вокруг пояса веревкой.
Упершись ногой в гранитный валун, Лобазнов осторожно травил веревку, спуская Ельцова вниз. Тому оставалось не более трех-четырех метров до дна расщелины, когда Фома почувствовал, что веревка вдруг ослабла.
— Стоп! Кажется, прибыл! — крикнул снизу Ельцов. — Ни черта не видно… Сейчас… Я…
Вдруг Лобазнов услышал крик, затем веревку резко дернуло вниз.
— Что случилось, Ельцов?! Что случилось?! — кричал Лобазнов, свесившись над расщелиной.
До него донесся протяжный стон, затем слабый, едва слышный голос:
— Нога… кажется… сломал… Думал… а шагнул… карниз… Тут еще метра четыре…
Лобазнов почувствовал, что веревка совсем ослабла.
— Ты что там делаешь? Миша!
— Я отвязался… Ищу обрыв… — донеслось до Фомы.
Лобазнов долго вслушивался в то, что делается на дне расщелины, но ничего, кроме слабых шорохов, уловить не мог. Пока он лежал на животе у края расщелины, пурга занесла его снегом. Сколько он ждал, трудно было сказать… Здесь, на высоком уступе сопки, ветер дул с такой свирепой силой, что каждый его порыв казался ударом бича, звонкого и обжигающего кожу.
— Фома, где ты? — услышал он приглушенный голос Ельцова, идущий, казалось, совсем с противоположной стороны.
Лобазнов откликнулся. Голос Ельцова прозвучал ближе, затем веревка дрогнула и натянулась.
— Можно выбирать? — крикнул Лобазнов.
— Тяни… Ой! Осторожно!..
Привалившись грудью к гранитному валуну, напрягая все силы, Фома выбирал веревку. Он знал, что веревки всего пятнадцать метров, но сейчас казалось, что ей нет конца…
Но вот голова Ельцова появилась над расщелиной, затем он перевалился через край, попытался подняться и со стоном ткнулся лицом в снег. Фома подполз к нему. Закусив до крови губу, Миша беззвучно плакал. Ему было стыдно своей слабости, но боль в ноге становилась нестерпимой.
— Обрыв… на… одном… проводе… Нарастил кусок… — с трудом объяснил он.
— Идти можешь?
— Нет… Ты меня куда-нибудь… от ветра… в лощинку. А сам иди… Позвони на заставу… За мной пришлют, — предложил Ельцов.
— Замерзнешь, балда, — с грубоватой нежностью сказал Лобазнов. — Здесь километра два. Пока я против ветра дойду до поста, считай, час. С заставы ребята пойдут опять против ветра — минимум еще два часа… Нет, Миша, я тебя здесь не оставлю, — решил Лобазнов. И неожиданно улыбнувшись, сказал: — Мы в школе играли в «коней и наездников», а ты не играл?
— Не-ет, — с удивлением глядя на Фому, протянул Ельцов.
Лобазнов склонился над ним, и почему-то лишь сейчас Миша обратил внимание на то, что все лицо товарища было в смешных, ярких веснушках.
— Класс на класс играли, — объяснил Фома. — Одни сидят на закорках, они, стало быть, наездники, а под ними кони. И вот друг дружку с коней стягивают — потеха! Ну ладно, будет нам лясы точить, полезай, Миша, ко мне на закорки! — решительно закончил он и встал рядом с Ельцовым на четвереньки.
— Да ты что? В своем уме? — даже забыв о боли, возмутился Ельцов.
— Товарищ Ельцов, на закорки! — тоном старшего приказал Лобазнов.
— Послушай, Фома. Да против такого ветра и одному не добраться, а ты…
— Товарищ Ельцов! — угрожающе прикрикнул Лобазнов.
Ельцов обнял его за шею и подтянулся на закорки.
Фома осторожно приподнялся, привязал Ельцова к себе веревкой, затем, присев на корточки, взял в обе руки по автомату и шагнул вперед. Конечно, он переоценил свои силы. С таким ветром было трудно справиться и одному, но… Призвав на помощь упрямство, а главное — злость, Лобазнов медленно продвигался вперед. Хорошее это чувство — злость, когда она направлена против трудностей, стоящих на пути человека!
Он свернул к морю и вышел на тропинку. Здесь сопка укрывала их от ветра. Каждый шаг Фомы причинял Ельцову нестерпимую боль. Закусив губу, он молчал, и только слезы не мог сдержать, они капали на капюшон Лобазнова и застывали крупинками льда.
Чувствуя, как от морозного ветра немеют щеки и нос, Лобазнов взял оба автомата в одну руку и принялся растирать лицо. Сначала ему казалось, что Ельцов весит совсем немного, но, не сделав и сотни шагов, почувствовал, что ноша ему не под силу.
Скользя на обледеневших камнях, он падал на колени, поднимался и снова упрямо шел вперед. «Вот дойду до следующего столба и минут пяток отдохну», — назначал он себе рубеж, но, когда из снежной мглы показывался силуэт очередного столба, он прикидывал вновь: «Пожалуй, еще шагов сто выдержу — потом отдохну…» Но сделав еще сто шагов, он думал: «Теперь до следующего столба недалеко» — и все шел и шел вперед, не останавливаясь.
Когда совершенно выбившийся из сил, качавшийся, точно пьяный, Лобазнов твердо решил опуститься на камни и хоть на несколько минут закрыть лицо от ударов колючего ветра, спала снежная пелена, и яркое солнце заиграло на серой волне. Наблюдательный пункт был теперь близко, рядом с ним. Самое трудное осталось позади, но уже другое целиком захватило Лобазнова: параллельно берегу, приблизительно в двух милях от него, шел большой иностранный транспорт.
Забыв об усталости, Фома почти бегом преодолел расстояние, оставшееся до наблюдательного пункта. Здесь их встретил обеспокоенный Чукаев. Уложив Ельцова на нары, Лобазнов взялся за бинокль. Ему была хорошо видна правая часть кормы транспорта, и он мог прочитать на ней белые латинские буквы «…ККЕ УЛЕ» — по-видимому, окончание названия этого судна.
Лобазнов снял трубку телефона: связь с заставой работала!..