Прошло уже немало дней с тех пор, как «Кит» вынырнул в пространстве на полпути между галактиками. За это время могло исчезнуть, рассосаться, забыться то чувство взаимной неприязни, какое возникло тогда между членами экипажа (исключая Веру) и остальным населением корабля (кроме, конечно, администратора). И оно, пожалуй, исчезло бы, но мешали неосторожно брошенные тогда слова насчет суда, которому подвергнутся члены экипажа, едва будет создан закон и общество «Кита» получит право выносить и исполнять приговоры. Нарев дорого дал бы, чтобы слова эти оказались невысказанными или, на худой конец, забытыми. Но по взглядам и тех, и других людей он видел, что сказанное прочно засело в памяти. И это ставило его в такое положение, откуда он при всей своей изворотливости не мог сразу найти выход. Бросать слова на ветер было плохо; еще хуже - осудить людей, которые (теперь это было ясно - ему, во всяком случае) ни в чем не были виноваты. Но обвинение было брошено, а обвинениями, не подтвержденными доказательствами, бросаются лишь несерьезные руководители. Признать, что судить некого и не за что, было равносильно признанию собственной несостоятельности. Этого Нарев тоже не хотел. А пока он размышлял, дела шли своим чередом, и логика конфликта вела людей все дальше - к открытому столкновению.

Вслух никто не говорил ни слова ни о суде, ни вообще о пережитом раньше. Прошлое исчезло из разговоров, словно амнезия постигла все население металлической планетки. Пассажиры и члены экипажа предпочитали не замечать друг друга в тех нечастых случаях, когда сталкивались в коридорах корабля; нечастых - потому, что теперь в пределах «Кита» существовали как бы две тропы, одна из которых соединяла каюты, салон, сад, другая пролегала по рабочим палубам и постам корабля. Тропы эти не пересекались, территория была как бы поделена на две части.

Лишь Еремеев переходил незримую границу, когда направлялся в трюмные палубы к своим роботам. Сегодня, сделав перерыв и поднимаясь наверх, он встретил капитана. Они разошлись, держась каждый противоположной стороны, не взглянув друг на друга и не обменявшись ни словом.

Все последние дни футболист не ощущал гнетущей тяжести на сердце - сознания своей никчемности, ненужности здесь. Ему, с детства и до сих пор любившему лишь спорт и занимавшемуся лишь спортом, казалось странным, что его дело вдруг оказалось лишним в этом мире. Нет, он не был слепым фанатиком, и если бы ему сказали, что надо бросить футбол и делать что-то другое, он подчинился бы - если бы это другое оказалось ему по силам. Но никто не говорил, чем надо заниматься, никто не ставил цели. И вдруг все изменилось. Оказалось, что он со своими нелепыми, неживыми футболистами может быть полезным - отвлечь людей от тяжелых мыслей, позволить им забыться. Во всяком случае, так сказал Нарев.

Нарев сказал, и Еремеев поверил. Он не то чтобы забыл о той стычке, когда Еремеев ударил, а Нарев ответил; однако теперь причина этого столкновения казалась далекой и несущественной: Мила была сама по себе, они оба - тоже каждый сам по себе. Еремеев уже не удивлялся этому: ему делали впрыскивания, как и всем, и он знал, что это делается для того, чтобы он не тосковал о Миле - и он в самом деле перестал тосковать, потому что верил в лекарства. А раз причина вражды исчезла, то у Еремеева не было никаких причин не доверять словам Нарева - тем более, что тот был здесь главным, это Валентин понимал хорошо. И сказанное Наревым наполнило футболиста такой бодростью, какой он давно уже не испытывал.

Сегодня он хорошо поработал в зале, потом, прежде чем броситься, по обыкновению в бассейн, прилег на мат, вытянулся, закрыл глаза и заложил руки за голову, чтобы как следует обсохнуть.

Стоило лечь на мат, как наверху автоматически включился кварц. Стояла тишина, и в этой тишине до Еремеева донеслась едва уловимая музыка: кто-то включил ее в салоне, и звуки, обычно не слышные здесь, на этот раз то ли благодаря тишине, то ли из-за неплотно притворенной двери были явственно слышны. Едва заметный ток воздуха овевал тело - работала скрытая за переборкой вентиляция. И Еремеев вдруг ощутил прилив такого невероятного, дикого счастья, что сам испугался этого всплеска чувств.

Ему почудилось, что он лежит не в зале корабля, на мате, под кварцевой лампой, но знойным летом на Земле, на стадионе: окончив тренировку, отошел и лег неподалеку от поля, где-то в секторе, на низкую, густую и мягкую траву, и безоблачное небо опрокинулось высоко над ним, и солнце, ласковое и ослепительное, заставило закрыть глаза, и он лежит, наслаждаясь минутой покоя и ни о чем не думая, а в раздевалке кто-то из товарищей включил музыку, и она доносится сюда. Он еще немного полежит, встанет и глубоко вдохнет воздух, обнимет глазами весь простор пустого сейчас стадиона и неторопливо пойдет в раздевалку, минует ее и выйдет из противоположных дверей на берег реки, прыгнет, не задумываясь, и уйдет на глубину, а потом раскроет глаза и увидит чистое песчаное дно и тень от промелькнувшей выше испуганной рыбы. Все это, понял Еремеев, и является жизнью, а то, что он делал, даже сам футбол, было лишь средством почувствовать, ощутить эту жизнь острее, ближе, насладиться ее вкусом, цветом и запахом. Он втянул воздух и как будто действительно уловил слабый запах травы, и что-то застрекотало наверху - пролетела, может быть, большая стрекоза? Еремеев лежал, не размыкая век, и чувствовал, что все великолепно. Потом он поднялся, так и не раскрывая глаз - кто знает, вдруг это сон и, подняв веки, проснешься, - и сделал несколько шагов, и нашарил пальцами ноги край бассейна - но он знал, что это набережная, - и прыгнул, и ощутил упругость воды, ушел на глубину, как и хотел, и только там раскрыл глаза, чтобы увидеть песок и на нем - тень от рыбы.

Он увидел квадратные, плотно пригнанные одна к другой светло-голубые плиты пластика. Не было тени, не было песка, не было ни рыб, ни счастья.

Футболист доплыл до края, и ему не захотелось вылезать. Но он принудил себя не опуститься на дно, а выйти, растереться, одеться и уложить мячи в сумку. Он медленно вышел, спустился на лифте на пассажирскую палубу, прошел в каюту и лег лицом в подушку. Он лежал так, с ужасом понимая, что даже ежедневные игры роботов в зале перед пассажирами уже не спасут его и не вернут ничего из утраченного.

Потом в дверь постучали, вошел Нарев. Футболист сел и принудил себя улыбнуться. Нарев внимательно посмотрел на него.

- Вы здоровы? Я ждал вас там - внизу. Вас не было, так что я сам попробовал кое-чем заняться с ними. Очень понятливые твари. Ну, идемте? Хочу сегодня за обедом объявить о предстоящем матче.

Еремеев взглянул на него и отвел глаза.

- Так-то оно так, - сказал футболист погодя, и голос его был невыразителен. - Только ведь это - футбол. Спорт.

- Вот именно.

- Футбол - не жизнь. Это игра. И если даже я это понял… то другие найдут в нем еще меньше. Так?

Нарев кашлянул и промолчал.

- А что изменится у нас? Не знаю, может, я ошибаюсь, но мне кажется, что скоро все мы, с футболом ли, без него ли, все равно не захотим жить. Если ничего не случится. А что может измениться? Вы знаете что-нибудь?

Нарев промолчал. Он смотрел мимо футболиста, потом положил ладонь на его пальцы и несколько секунд держал ее так. Еремеев вздохнул.

- Может, это от лекарства. Нет любви, ничего нет. Но, наверное, так надо. Если бы… Не знаю. Не обращайте на меня внимания. Со мной надо считаться, когда я на поле. А сейчас…

Он махнул рукой, встал и вышел из каюты. Нарев грустно смотрел ему вслед.

Поняв, куда завели его ноги, Еремеев удивился. Это был кухонный отсек палубы синтезаторов, где он заказывал свои завтраки и обеды, царство парящих автоматов и герметических котлов, в которых шипело и клокотал пар. Медленно, вразнобой покачивались стрелки на шкалах. Сами собой открывались и закрывались вентили, включались электрические плиты, распахивались люки рефрижераторов. Все это было интересно, но Еремеев не любил техники, и то, что он научился обращаться с синтезатором, изготовляя мячи для роботов, считал для себя едва ли не подвигом.

Есть ему не хотелось, мячи были не нужны; и все же, зачем-то он пришел сюда. Еремеев медленно шагал по проходу, ведущему из кухонного в бытовой отсек, и напряженно соображал. Ему нужна была одна формула, и не очень сложная, но, к сожалению, он в свое время не уделял достаточного внимания химии, и теперь атомы углерода и водорода никак не хотели выстроиться в его памяти в нужном количестве и порядке.

Вдруг он остановился. Не потому, что вспомнил; просто над одним из кранов, над табличкой «Моющие средства» он увидел название нужного ему продукта, написанное на обычном человеческом языке.

Квадратная шкала была рядом. Цифры на ней означали количество. Еремеев установил лимб на отметку «1 л». Оглядевшись, нашел подходящую посуду, подставил под кран и решительно нажал кнопку.

Загорелся огонек: синтезатор принял заказ. Что-то зарокотало за панелью, звякнуло, потом забулькало. Прошла еще минута - и тонкая струйка упала из крана и звонко ударилась о дно подставленного термоса.

Когда струя иссякла и лимб на панели вернулся к нулю, Еремеев нагнулся и опасливо понюхал прозрачную жидкость. Запах был отвратителен. Но у футболиста не было оснований не доверять ни механизму, ни Истомину, рассказавшему ему, как в давние времена употребляли эту жидкость.

Он поднес термос к губам и глотнул. Перехватило дыхание, обожгло, на глазах выступили слезы. Он закашлялся, потом долго и глубоко дышал и с отвращением отставил термос.

Но уже приятно жгло в желудке, закружилась голова. Она кружилась все сильнее, и это показалось Еремееву страшно смешным.

Он схватил термос и сделал еще глоток.

Прелестно, думал Нарев, презрительно морщась. Бесконечно изысканная ситуация. Остается только синтезировать шнурок попрочнее и найти достаточно крепкий крюк. Наилучший выход из положения…

Он и правда оказался в незавидном положении. И винить было некого. Можно, конечно, каяться перед самим собой - не следовало, мол, тогда говорить о суде; можно было оправдываться: сказал, не подумав, не учтя всех последствий… Но Нарев великолепно знал, что сказал он это тогда намеренно, потому что иначе капитан так и остался бы хозяином положения, вернулся бы к власти. Но Нарев тогда решил, что править отныне будет он сам: не к этому ли он стремился много лет? И добился, наконец; в других местах ему приходилось заваривать кашу и покруче, и сходило, а здесь вот не сошло.

Размышляя, он пришел к выводу, что накопленный им ранее опыт был все-таки односторонен. Входившие в состав Федерации планеты не были однородны по формам общественного устройства: на новых, только начинавших осваиваться мирах бывали всяческие отклонения, потому что в таких условиях инициатива и энергия одного человека значили куда больше, чем на планете с устоявшимся образом жизни, налаженной экономикой и сплотившимся обществом. Жизнь Нарева и протекала в основном на таких планетах - он называл их молодыми, - где не составляло большого труда повернуть события по-своему. Правда, через какое-то время все приходило в норму, и Нарев уезжал потому что стабилизировавшемуся обществу он был не нужен, а наоборот - вреден, и уезжать нередко приходилось в большой спешке. И здесь, на борту «Кита», ему показалось, возникла та же ситуация, когда энергичный человек мог установить такой порядок, какой ему нравился. Он так и повел дело - и оказалось, что просчитался.

Теперь, раздумывая над причинами своей неудачи, он уже понимал, что потерпел неудачу, и лишь остальные еще не видели этого - Нарев ясно видел два обстоятельства, которые он не принял вовремя во внимание. Первое заключалось в том, что на планетах, где он бывал раньше, можно было вести свою политику, строя ее на нехватке чего-то. Здесь обстановка была совсем иной, и этого он своевременно не учел: тут не было материальной неустроенности, а была духовная - а как бороться с нею, Нарев не знал. Второе же обстоятельство заключалось в том, что раньше, на других планетах, Нарев, как правило, не знал людей, над которыми стремился возвыситься, и судьба их, в общем, его не интересовала. А тут людей было мало, и Нарев в один прекрасный миг понял, что не может относиться к ним, как раньше, что они не безразличны ему, и судьба их - это и его судьба, потому что (и это было еще одно, дополнительное обстоятельство) уехать отсюда и обо всем забыть оказалось невозможно, и тут ему предстояло жить до самого конца.

Поэтому-то вражда между пассажирами и экипажем, которую он, как он теперь признавал, вызвал сознательно, все больше беспокоила его. Выпустив духа из бутылки, он понял, что не может загнать его обратно хотя бы потому, что это стало единственной эмоциональной отдушиной, стало тем, вокруг чего люди могли хоть в какой-то мере сплотиться. Если не было любви, место ее всегда заменяла ненависть. Последствия обещали быть страшными. И Нарев не хотел их, на этот раз от души не хотел - и впервые в жизни не знал, как предотвратить беду.

Он был уже согласен даже на тот вариант, который раньше с презрением отвергал: на признание своей несостоятельности, на уход от власти. Но чувствовал, что время было упущено, и даже это сейчас уже не помогло бы. Для того чтобы взаимная неприязнь (чтобы не сказать сильнее) пассажиров и экипажа перестала существовать, надо было найти другую точку ее приложения. Какую же?

Была только одна такая точка. И хотя Нареву крайне не хотелось поворачивать дело таким образом, он с унынием констатировал, что иного выхода нет.

Прелестно, подумал он опять. Когда я, строго говоря, приносил вред, меня любили. Сейчас я, пожалуй, действительно спасу эту планету. Но - увы…

Что ж, так и сделаем - и будь, что будет!

Нет, все это виделось не так. Она знала, конечно, что старость придет, и одна за другой утратятся те вещи, в которых заключался для нее смысл жизни. Она уже играла матерей, и на очереди были старухи. Но это должно было растянуться на годы и годы, а что касается остального, то старели ведь и друзья, и, значит, были такие, по отношению к кому она всегда останется молодой. Человек всегда должен что-то любить и что-то ненавидеть, и она любила театр и друзей и ненавидела старость. И хотя ее, конечно, ждало поражение, это не должно было произойти так внезапно, грубо и бесповоротно, как случилось в действительности. Кроме того, старость, как говорили, несла в себе и успокоение: силы и влечения умирали, а что взять с мертвых? Но сейчас все было еще живо в ней, все протестовало и болело, и чтобы никто не видел ее растерянности и унижения, Инна старалась поменьше показываться людям и кусала пальцы по ночам. Ей не хотелось видеть даже других женщин - их общество никогда не доставляло ей удовольствия, она лишь мирилась с ним. Надо было привыкнуть к мыслям об одиночестве, старости и смерти; но, кроме этого, надо было понять и еще кое-что.

Инна была неплохой актрисой: сперва помогали непосредственность и преданность, потом - опыт; она привыкла видеть себя со стороны - движения, выражения лица, позы; привыкла слышать свои слова. С годами к ней пришло понимание причин и следствий, и она могла определить, почему сегодня сыграла хуже или, наоборот, лучше, чем вчера, и почему некто посмотрел на нее иначе, чем обычно, и почему самочувствие было иным, чем прежде. Импровизируя на сцене, изображая смену неуловимых настроений и эмоций, она в действительности точно знала, что нужно, чтобы достичь того или иного эффекта и как готовить себя к этому. Знание причин и следствий было для нее той основой, незыблемой и неоспоримой, на которой возникало все мимолетное, неуловимое. Из причин и следствий состояла вся жизнь, ее можно было рассчитать заранее, если потрудиться и учесть все обстоятельства. Инна никогда не понимала физики и очень удивилась бы, услышав, что именно на таких воззрениях основывалась классическая механика; актриса пришла к этому сама и считала это самым ценным из всего, что принес ей опыт. Она редко ошибалась и сейчас могла, например, поручиться, что вскоре глухая вражда между пассажирами и экипажем выльется в открытую схватку. Инна боялась схватки, но знала, что она неотвратима.

Тем страшнее, тем непонятнее и нелепее казалось ей то, что произошло с нею. Тогда, сразу, она крикнула: «За что?» - и это на самом деле было для нее самым непонятным. Она не совершила ничего, что могло бы оправдать такую жестокость; жестокость чью - судьбы? Над этим она не задумывалась, потому что само собой разумелось: если совершена жестокость, то был и кто-то, кто ее совершил.

Был миг, когда она подумала, понадеялась, что все это было придумано для того, чтобы мимолетная связь ее с Истоминым, которая (она отлично знала это) должна была прерваться сразу же после завершения рейса, - чтобы эта связь продлилась и утвердилась, потому что в глубине души Инна всегда верила, что ее настоящий человек придет - и останется навсегда. Но Истомин внутренне уже ушел, он был далеко, где-то в своих фантазиях, он все больше отключался. Инна не могла понять этого. Тогда - тоже ненадолго - ей стало казаться, что все было сделано кем-то неопределенным все-таки ради нее: ведь женщины были в меньшинстве, и им принадлежало здесь право выбора. Однако капитан ввел запрет, и никто не отменил нелепого распоряжения, а это означало, что все случившееся произошло напрасно.

Инна думала над этим в долгие часы одиночества. Понять происшедшее было сложно. Физик делал вид, что понимал, и другие тоже делали вид, что понимают - во всяком случае, они повторяли за физиком непонятные термины, тщательно их выговаривая, но все это было не то: можно смело утверждать, что человек умер от того, что в него попала пуля, но главное - кто и почему эту пулю пустил… Когда-то, еще во времена надежд, старик Петров сказал Инне так, между прочим, слова, которые она навсегда запомнила, потому что как-то сразу поняла их. Наша наука, сказал он, дает лишь одну из возможных моделей мира, так что нет оснований… Дальше она забыла, но остальное и не было нужно: раз наука давала лишь одну модель мира, значит, могли быть и другие - так же, как одну пьесу можно трактовать по-разному, и воздействие ее на зрителя окажется различным. А значит, представление физика о происшедшем было обязательно только для него, и Карачаров наверняка не имел представления, как и зачем все это делается в действительности. Он хотел постичь мир при помощи анализа, но Перлинская чувствовала, что так понять нельзя ничего, потому что физик исходил из неправильного принципа: не искал во всем этом смысла, а смысл обязательно должен был существовать.

Итак, произошло непонятное и необъяснимое, и в результате все они были так наказаны, как не карали еще никого во всей истории человечества. Наверное, было совершено что-то, достойное такой кары. Но чтобы понять, что именно было совершено, как можно искупить совершенное и заслужить прощение, надо было прежде сообразить - кто же именно покарал их, потому что всегда (и это Инна твердо знала) для того, чтобы найти подход к человеку, надо сперва изучить его так же тщательно, как изучаешь характер, психику, привычки и мотивы персонажа, перед тем, как сыграть роль. Но это легче - роль написана, пьеса дает материал. С живым человеком тоже не слишком сложно: следует лишь наблюдать. Теперь же дело было куда сложнее.

Итак, кто задумал и совершил это? Не человек из летевших на корабле: случившееся ударило по ним в равной мере. Люди на Земле? Сначала Инна стала думать, что все устроили, чтобы не допустить прибытия администратора. Потом, слушая и размышляя, она поняла, что неправа. Ни Карский, ни кто-либо другой из них не был даже косвенно повинен в случившемся: если бы хотели наказать их, то люди и применили бы средства, доступные людям. На самом же деле содеянное превышало людские возможности, это подтверждали и физик, и капитан - все. Но они потом переводили разговор на какие-то случайности, в то время как Инна твердо знала, что никаких случайностей с нею произойти не может, и везде надо искать и находить скрытую логику.

Итак, была чья-то скрытая вина, и было «наказание. И за всем этим стоял кто-то. Инна не сразу поняла, кто; поняв же, изумилась и даже испугалась простоты мысли и того, что мысль эта не пришла ей в голову сразу же.

Бог это был, вот кто! Высшее существо, для которого люди и их судьбы были всего лишь игрушками. Тонкий и ироничный замысел чувствовался в содеянном, исполнение же было элегантным. Бог… Инна произнесла это слово вслух и удивилась его емкости.

Да, бог был превыше всех: и капитанов, и администраторов - и делал с ними, что хотел, и мог не наказать, а мог и наказать, и наказал. Наказал именно их; потому ли, что их вина была больше, чем прочих, или для того, чтобы заставить и их, и всех остальных над чем-то задуматься?

И вот тут Инне пришло в голову, что бог избрал среди всех прочих именно их корабль вовсе не просто так. Бог не бросал жребий, он размышлял. Если бы он разгневался, скажем, на нее, актриску среднего, что ни говори, масштаба, то выбрал бы другой способ и не подверг наказанию заодно и других людей. Верховное существо, обладающее безграничной властью, должно было поступать по справедливости: раз оно все могло, то было существом совершенным, а совершенное существо не может пренебрегать справедливостью. Значит, виноватого все же надо было искать среди самых значительных; а кто мог быть более значительным, чем тот, кому предстояло в течение года управлять делами всего человечества? Конечно же, это был Карский и никто другой, и уж если выбирать человека, происшедшее с которым было бы сразу замечено всеми, то нельзя было найти никого, более подходящего для этой цели.

Но опять-таки и здесь бог должен был сохранить чувство меры. Если бы речь шла лишь о том, что этот администратор не достоин решать вопросы народов, то - во имя той же справедливости - он и должен был пострадать один. Нет, не зря администратору в несчастье была дана такая свита.

Однако что же у них всех было общего? В чем были виноваты все они?

Не найдя ответа, Перлинская перескочила через препятствие и стала думать дальше. Вина - наказание. Вина может быть исправлена; мало того: и наказание было выбрано с таким расчетом, чтобы дать людям возможность раскаяться. Ведь значительно проще было, скажем, заставить корабль взорваться; кара выглядела бы даже внушительнее. Но все они были невредимы, и лишь попытки вернуться к прежней жизни до сих пор терпели поражение. Это можно объяснить так: значит, до сего времени они не исправили своего проступка, но возможность такая оставалась. А что будет, если исправят? По логике, за исправлением должно следовать прощение. Прощение!

Инна ходила по каюте, сцепив пальцы и хрустя ими. Прощение - вот к чему надо стремиться!

Теперь оставалось лишь узнать, в чем заключается вина, что и как надо исправить. Но мысль ускользала, мысль не давалась.

Тогда Инна сделала то единственное, что оставалось: она попросила помощи. Помощь можно было ожидать только от бога, и она стала просить бога.

Сначала ей было неловко: говоря, она привыкла глядеть на партнера, на собеседника. Здесь его не было. Тогда актриса повернулась к экрану: он бессознательно воспринимался ею, как окно, ведущее в пространство, хотя был укреплен вовсе не на внешней переборке. Она опустилась перед экраном на колени ловко, как на сцене и сказала тем негромким голосом, какой в театре доносится до самых дальних рядов зрительного зала:

- Помогите нам. В чем мы виноваты? Спасите нас, потому что больше никто нас не спасет!

Экран тускло светился, ничего не возникло на нем, и Инна подумала, что не нашла те слова, с которыми следовало обращаться к самому могучему. Но она не устанет, она будет пытаться, пока жива, и в конце концов он будет тронут и побежден ее настойчивой преданностью, заговорит с нею. Инна склонила голову на руки и стала в мыслях подбирать новые слова.

Сны, думал Истомин, сны… Неужели нам и вправду не осталось ничего другого, как видеть сны?

Он шел по какому-то коридору - не все ли равно, куда? Остановился, чуть не столкнувшись с Милой. Женщина растерянно взглянула на него, потом улыбнулась. Улыбка получилась жалкой.

- Здравствуйте, - рассеянно сказал Истомин. - Ну, как вы?.. Впрочем, что я…

Мила, взяла его за рукав.

- Мой дорогой! - сказала она тихо. - Я давно хожу здесь - тут много комнат, и в них нет никого. А между тем он где-то здесь. Вы случайно не встретили его в коридоре?

Писатель смотрел на нее, пытаясь понять.

- Ах, да вспомните же! - сказала она с досадой. - Разве у вас не было детей тогда?

- Когда - тогда? - машинально спросил Истомин.

- В той жизни. Вы ведь понимаете: мы все давно умерли. Но дети могут быть и здесь…

Истомин с трудом вырвал рукав.

- Извините, - пробормотал он, пятясь. - Я не… Извините.

Мила с упреком глядела на него, пока он не свернул в первый же коридор. Потом вздохнула и пошла дальше.

Она прошла мимо зала, где ее муж раньше занимался каждое утро и где уже много дней не показывался. Мила не старалась углубиться в трагедию этого человека, не пыталась даже думать о ней. Миновав зал, она вошла в бассейн.

Двадцатипятиметровая чаша была полна воды, слегка подсвеченной в глубине. Миле вдруг захотелось выкупаться, но купальный костюм был в каюте. Она повернула к выходу, и тут ее окликнула Инна, прогуливавшаяся по сухой дорожке вокруг бассейна.

- Вы скучаете, милая? Походим вместе, поговорим.

Мила поздоровалась с актрисой не очень дружелюбно: извечный антагонизм замужней женщины к другой, одинокой и не исповедующей аскетизма, был еще жив где-то в уголке ее памяти. Но Мила подчинилась: она могла молчать и слушать, и не быть одной, а больше ей сейчас ничего не требовалось.

- Нам кажется, - заговорила Инна, когда они прошли вместе несколько шагов, - что с нами произошло такое, чего никогда и ни с кем не случалось; от этого мы страдаем. На самом деле это не так.

- Разве кто-то уже исчезал так, как мы? - спросила Мила.

- Разве мы исчезли?

- Хуже, - сказала Мила, собираясь с мыслями. - Мы потеряли детей и самих себя. Хотя - у вас не было детей…

- Откуда вы знаете? Но все равно. Разве мы потеряли себя?

- У нас, - медленно, словно вспоминая, проговорила Мила, - было что-то, ради чего каждый жил. Я жила для сына. У меня его отняли.

- Но вы потеряли не себя, - негромко молвила Инна. - Вы лишились любви и сына - и скорбите. Но это значит, что душа сохранилась в вас, иначе ведь нечему было бы болеть и вы стали бы равнодушны ко всему - и к потерям тоже. Вы утратили многое, и вам кажется, что утратили главное - на деле же это не так.

Она сделала паузу.

- Вспомните хотя бы то немногое, что вы знаете из истории, которую изучали в школе. Я специально прочитала сейчас несколько записей… Вы возмущены, что у вас что-то отняли. А ведь издавна существовали люди, которые добровольно расставались со всем, о чем вы сожалеете. То, что происходит с нами, бывало и намного раньше. Пусть не в космосе, а на Земле - но встречались люди, которые, поверьте мне, были бы счастливы обрести такую пустыню, в какой оказались мы с вами - и, я уверена, оказались не зря.

Мила наморщила лоб, вспоминая.

- Не пойму…

- Монастыри, скиты, пустыни - это называлось по-разному, но суть одна: жертва преходящим ради вечного. - Инна вздохнула. - Жертва любовью преходящей - для любви вечной, в которой не бывает обманов, разочарований, потерь. Не скорбь о тех, с кем жизнь разлучает нас, но вера в то, что нам предстоит встреча и счастье с ними, пусть не в этом, но в ином, высшем мире…

- Если бы это была правда… - пробормотала Мила.

- Посмотрите, похожа ли я на человека, потерявшего себя? Хотя оставила позади намного больше друзей, чем вы - разве я жалуюсь? Нет! Ибо, покинув наши края, мы все же не ушли из мира, в котором - бог! Мы никуда не можем уйти от него, если сами не хотим. А если мы не уходим, то и он не оставляет нас!

Инна говорила теперь громко, горячо, убежденно.

Она раскинула руки:

- Он не оставляет нас. А все, кто не найдет в себе достаточно разума и веры, чтобы обратиться к нему - о, мы будем свидетелями их печального конца, ибо человек не может жить без любви, а бог и есть любовь!

- Нарев, подите вы ко всем чертям! - сказал физик. - Не хочу я с вами разговаривать, мне и так тошно. И какое мне дело до того, что думает экипаж и чего он не думает? Если они меня заденут, я отвечу, а на остальное мне наплевать.

Он лежал на диване и медленно водил пальцем по узорам ткани.

- Я, в конце концов, забочусь о судьбе каждого, - терпеливо сказал Нарев. - И вашей в том числе. И говорю: они что-то замышляют!

- Интересно… - пробормотал Карачаров. - И в чем же вы усматриваете выход? Перерезать экипажу глотки? А налаживать синтезатор будете вы? Да нет, это все мышиная возня. Зачем мы занимаемся этой ерундой вместо…

- Вместо чего? - быстро спросил Нарев, и в голосе его прозвучала надежда.

- Не знаю, - пробормотал физик после паузы.

- Ну хорошо, - сказал Нарев и вышел.

- Они обязательно нападут, - сказал он Еремееву. - Нападут, как только мы станем утверждать новый Закон.

- Почему?

- Разве вы не понимаете? Будут бороться за то, чтобы сохранить свой Устав. Я знаю - вы человек решительный.

Еремеев поднял на него тусклый взгляд.

- Ну ладно, пусть попробуют, - сказал он. От него пахло, Нарев только не понял, чем.

Истомину становилось не по себе, когда он вспоминал о разговоре с Милой, но укоренившаяся привычка требовала: как бы ты ни относился к этому - запиши, на досуге подумай, проанализируй: пригодится.

Он поискал взглядом диктограф и не нашел. Потом вспомнил, что недавно одолжил его Петрову, разрабатывавшему Конституцию Кита. Истомин вышел и постучал в каюту Петрова. Ему не ответили, но аппарат был нужен немедленно, и писатель отворил дверь и вошел.

Закрытый диктограф стоял на столе. Истомин ухватил его за ручку, отнес к себе, установил и снял крышку, готовый диктовать.

На валике он увидел кусок пленки, еще не снятый. Петров, по-видимому, не успел доделать очередную статью закона. Истомин аккуратно оторвал исписанный кусок, чтобы потом передать автору. Из любопытства писатель пробежал текст глазами.

Это не было проектом закона. На листке был записан диалог. Не иначе, Петров решил заняться литературой - стоящий на виду и бездействующий диктограф способен спровоцировать человека на самые неожиданные поступки. Диалог из романа? Интересно…

Диктовавший, верно, не был знаком с работой на диктографе, не обозначал знаков препинания и абзацев. На пленке был сплошной текст, но Истомин, повозившись, расчленил текст на фразы, расставил, порой колеблясь, запятые и острыми зигзагами обозначил абзацы.

Диалог, по-видимому, был записан не с самого начала.

- Мне не нравится то, что вы делаете в последнее время.

- Уверяю вас - и мне тоже.

- Тогда какой смысл играть с огнем?

- Это встречный огонь.

- Не понимаю.

- Да, у вас на Анторе мало лесов. На Ливии много. Иногда лес горит. Тогда надо поджечь его в том направлении, куда идет пожар; два пожара встречаются - и съедают друг друга.

- Красивая картина. Но ее смысл…

- Вам не кажется, что предстоит драка?

- В ней не будет виноват никто, кроме вас.

- Возможно. Но сказать это - еще не значит предотвратить ее.

- Я сказал еще не все. Слушайте. Я понял вас.

- На этот раз это могло бы показаться неясным мне. Но успокойтесь: я вас тоже понял.

- Вы - меня?

- Не знаю вашего имени, но полагаю, что в состоянии с уверенностью определить профессию и задачу.

- Вот как… Имя, кстати, настоящее. Как и ваше.

- Приятно разговаривать с хорошо информированным человеком.

- Да, я информирован. Увы!

- Почему - увы?

- Потому что я человек долга. И считаю, что долг следует исполнять в любых условиях.

- Но это и хорошо!

- Вы, видимо, не поняли меня до конца. Выполняя свой долг, я буду вынужден, как только примут наш закон, применить его к вам. Теперь поняли?

- Разумеется! Но об этом я и хотел просить вас.

- Это мне не совсем понятно.

- Вы исполните свой долг…

- Скажу откровенно: мне не хочется этого. Я считаю, что именно вы должны сейчас быть…

- Несмотря на груз прошлого - так, кажется говорят у вас?

- Да, груз вы несете немалый. Никак не могу понять, что побудило вас…

- Вы не поверите: склонность к парадоксам.

- Не понял юмора.

- Какой же это юмор? Совершенно серьезно. Вы никогда не задумывались над тем, что монархия - более прогрессивная форма правления, чем демократия? Не смейтесь, вам придется согласиться со мною. Вспомните историю. Когда государства делали очередной шаг вперед? В периоды, когда к власти приходили молодые, энергичные, не отягощенные предрассудками монархи. Петр Великий, Генрих Четвертый французский, Елизавета Тюдор… Человек лет в двадцать, а то и раньше, получает абсолютную власть; вместе с ним к руководству приходят и его - пусть неофициальные - советники и соратники из числа сверстников. Они горят желанием что-то сделать - и делают. Я убедил вас?

- Ну… не знаю.

- При демократии к власти приходят люди, как правило, в зрелом - чтобы не сказать пожилом - возрасте. Жизнь научила их быть осторожными, и не столько желать нового, сколько хранить уже достигнутое. Первые активны, вторые инертны. А теперь попробуйте меня опровергнуть.

- Вы и в самом деле так думаете?

- Я же сказал: люблю парадоксы. Но в молодости я и вправду рассуждал именно так. А потом привык.

- И что же?

- Я считал, что из меня мог бы получиться неплохой монарх. А на молодых планетах это не так сложно. К сожалению, ненадолго.

- Теперь понимаю. Но ведь молодость, кажется, позади?

- Увы! Теперь моя очередь сказать - увы! Позади, и именно поэтому я приветствую ваше намерение. Потому что оно дает мне возможность уйти - и одновременно выполнить задачу.

- Какую?

- Загладить свою вину. Драки не будет. Ее никто не хочет, но взрывчатая смесь создана, и все ожидают, когда проскочит искра, и она загремит. И вдруг… оказывается, для вражды нет никаких оснований, напротив, все любят друг друга, все - очень милые люди, а виноват во всем лишь один человек, который и понесет наказание. Какое облегчение почувствуют люди! Какой привлекательной покажется им жизнь! Ведь сейчас, если бы не ожидание драки, мы давно впали бы в летаргию, а она перешла бы в смерть. Теперь они воскреснут: добро стимулирует жизненную активность.

- Надолго ли?

- Не знаю. Но альтернативы нет. Итак, вы согласны?

- Вы меня убедили. Признаюсь, когда я понял, кто вы, я составил себе значительно худшее мнение о вас.

- Когда поняли? Выходит, вы пустились в путь не из-за меня? Для чего же?

- Вы не обидитесь, если я сейчас не скажу этого?

- Это ваше право. Итак, сделайте вот что. Идемте, я покажу вам удобное место и объясню по дороге. Надо…

На этом диалог кончался. Странный диалог. Истомин ощутил беспокойство. Что происходит? Этого он не мог понять. Диалог, конечно, не сочинен. Просто люди разговаривали, а случайно включенный диктограф записал. Во всяком случае, жить не становилось проще, и население «Кита» ожидали, по-видимому, новые неожиданности и разочарования.

Капитан вошел в рубку связи. Было темно, рубку заполняли приглушенные голоса. В воображаемом пространстве за экраном двигались и разговаривали фигуры. Сперва Устюгу показалось, что голоса звучат в пустом помещении. Потом он разглядел Лугового. Втиснувшись в дальний от экрана угол, штурман бормотал и жестикулировал, и его бормотание сливалось с голосами героев фильма. Капитан сначала удивился, потом понял: штурман уже перевоплотился в одного из персонажей картины, говорил его словами и чувствовал его ощущениями. Капитан подошел к Луговому, взял его за плечо и сильно встряхнул. Штурман повел глазами в его сторону, но не прервал своей реплики.

- Штурман! - резко сказал капитан.

Луговой потряс головой и взмахнул рукой; жест относился не к Устюгу, а ко второму персонажу на экране.

- На корабле плохо, штурман! Пассажиры вот-вот бросятся на нас!

- И если ты не извинишься перед нею… - бормотал Луговой.

- Штурман! Встать!

- Нет! Я люблю ее и не позволю тебе…

Капитан нагнулся и нашарил выключатель. Изображение исчезло, последнее слово штурмана повисло в тишине.

В следующий миг Устюг почувствовал, что его приподнимают. Капитан брыкнул ногами, но Луговой был сильнее, и Устюг покорился. Дверь распахнулась Луговой поставил капитана на пол и захлопнул дверь перед самым его носом. В рубке снова заворковали голоса.

Капитан постоял перед дверью.

- Так, - негромко проговорил он. Провел ладонями по тужурке, проверяя, все ли в порядке. И медленно направился в центральный пост.

А Луговой, воровато оглянувшись, переключил аппарат. Уже много дней он бился над составлением программы, чтобы заставить «Сигму» проанализировать странную передачу. Если бы это удалось… А что касается пассажиров - что же, пусть нападают. Луговой сунул руку в карман и с удовольствием нащупал теплую рукоятку флазера. Вытащил его, проверил заряд. Хватит на всех пассажиров, и еще останется.

Мила встала на пути Устюга в самом конце коридора. Ей нечего было делать в палубах управления, и капитан не преминул сказать это.

- Он где-то здесь… - робко улыбаясь, ответила Мила.

- Кто? Нарев? Еремеев?

- Сын, - сказала она. - Знаете, потерялся Юрик. Он где-то тут, я знаю. Мне обязательно надо найти его. Он давно не ел и страшно голоден, ему боязно без меня, он ведь еще очень маленький. Не видели, капитан? Понимаете, днем шумно, но по ночам я слышу, как он ищет меня…

Она с надеждой поглядела на капитана, потом глаза ее потухли, она обошла Устюга и пошла дальше по коридору. Он на миг закрыл глаза и приложил ладонь ко лбу. Лоб был влажен и холоден, и капитан почувствовал, что рука его непроизвольно начинает дрожать.

Жаль: все кончено, жизнь прошла. Еще так мало прожито, а уже и любовь иссякла, и все остальное идет к концу.

Зоя откинула со лба прядь волос, села, устало положила руки на стол.

Что предпринять? Нарев говорит: живите! Работайте! Разве у вас не осталось ничего, что вам хотелось бы сделать?

Осталось, конечно. Но для кого? Работа не должна быть бессмысленной потерей времени, даже если времени много.

Зоя отперла шкафчик, достала ампулу, подержала ее на ладони.

А может быть, она неправа? Человек, изготовляющий вещь, чаще всего не знает, какая судьба ее постигнет. Наездит ли машина полмиллиона километров, или врежется во что-нибудь уже на другой день? Будет ли съеден кусок хлеба, испеченного из выращенных человеком зерен, или они просыплются по дороге, или кусок этот попадет в объедки? Человек не знает этого; он делает вещи и надеется, что судьба их будет доброй.

Значит, делать свое дело и не думать?

Зоя сама не знала, как это получилось: тонкое горлышко ампулы хрустнуло в ее пальцах. Она торопливо схватила инъектор. Содержимое ампулы перешло в приборчик.

Делать свое дело. Что ж, может быть, проведем ту проверку, которую не удалось поставить на Земле, потому что не оказалось Земли? Попробуем на себе те методы лечения, которые не удалось применить на Стреле-второй, потому что их тогда еще не было.

Зоя приложила инъектор к плечу и нажала кнопку. Дождавшись, пока жидкость проникла под кожу, отложила пустой приборчик.

Посмотрим, чем это кончится. По крайней мере будет интересно жить.

В этот день после обеда Петров, против обыкновения, не уселся в свое кресло. Он вышел из салона, спустился на несколько палуб и зашагал по коридору.

На полдороге встретился штурман. Глядя исподлобья, он посторонился, уступая путь. Петров внимательно посмотрел на него. Штурман молчал, взгляд его был враждебным.

Петров едва заметно улыбнулся, кивнул и прошел дальше. Он чувствовал, что штурман смотрит ему вслед.

Капитан ожидал Петрова там, где они договорились встретиться: на нейтральной территории, возле катерного эллинга.

- Капитан, - сказал Петров без предисловий. - Зреет драка.

- Да.

- Что вы об этом думаете?

Капитан помолчал.

- Пусть начинается скорее, - сказал он затем. - Нет ничего хуже ожидания.

- Вы полагаете?

- Предотвратить ее никто не в состоянии.

- Ошибаетесь, - сказал Петров. - Я могу сделать это. Но понадобится ваша помощь. Могу ли я рассчитывать на нее?

Капитан поглядел на него, борясь с сомнениями.

- Хорошо, - сказал он наконец. - Что от меня требуется?

- Приходите без оружия. Иначе… у кого-нибудь могут не выдержать нервы.

На этот раз капитан молчал долго. Петров улыбнулся. Он сунул руку в карман и вынул флазер.

- Вот, возьмите.

Капитан удивленно взглянул на него.

- Это мой, - пояснил Петров. - Пусть хранится у вас… до лучших времен. Теперь вы согласны?

- Да, - сказал капитан.

Петров попрощался с ним кивком головы.

Предстояло голосование, но все готовились к бою. И выходя в этот день в салон, люди могли лишь гадать, какими они покинут его и покинут ли вообще. Все понимали, что будут драться, хотя не очень хорошо представляли из-за чего: наверное, просто чтобы доказать самим себе, что они все еще являются хозяевами жизни и ее распорядителями - хозяевами столь рачительными, что могут даже и пожертвовать этой жизнью ни за что.

Люди экипажа заняли один из углов салона. Вера пришла, оставив своего больного, но не присоединилась ни к экипажу, ни к пассажирам - сидела в стороне, словно представляя какое-то третье государство.

Ждали боя, и поэтому то, ради чего все как будто и собрались - принятие закона, - шло гладко, без задержек. Люди вряд ли вслушивались в то, что читал Петров. Они просто поднимали руки; экипаж воздерживался, всем своим видом показывая, что у них был и остается свой закон, над которым никто здесь не властен.

Наконец, последняя статья была принята. Тогда поднялся Нарев и все поняли: сейчас начнется.

- Уважаемые сограждане! - сказал он. - Отныне у нас есть Закон, которым все мы должны руководствоваться в дальнейшей жизни. И, как ни прискорбно, мы уже с первой минуты должны применить некоторые его положения к отдельным представителям нашего человечества…

Капитан бросил взгляд на Петрова. Старик сидел, как ни в чем не бывало. Наверное, не следовало верить ему и приходить без оружия, вернее всего, вообще не надо было приходить. В своих палубах экипаж оставался бы хозяином положения, теперь же их тут возьмут, чего доброго, голыми руками.

- Я обвиняю экипаж бывшего корабля «Кит», - торжественно произнес Нарев, - в пренебрежении своими обязанностями, в результате чего все наше человечество оказалось в безвыходном положении! И я требую…

В этот миг за спиной капитана встал Луговой. Взгляд его был хмур и решителен.

- Нет! - сказал он и вытянул руку. В ней был флазер. Палец штурмана лежал на спусковой кнопке.

Секунду все, оцепенев, глядели на матово отблескивавшее оружие. Нарев перевел взгляд на лицо штурмана и по выражению его глаз понял: сейчас выстрелит. Сейчас! Через секунду, через полсекунды…

Нарев никогда не думал, что храбр; в глубине души он считал себя весьма осторожным, чтобы не сказать больше. И, представляя, что он станет делать перед направленным на него оружием, допускал, что поведет себя не совсем достойно, и поэтому всю жизнь старался избегать таких ситуаций. Но сейчас, к собственному удивлению, он не упал на колени, не закричал и даже не закрыл глаза. Он улыбнулся и, не глядя больше на штурмана, посмотрел на Милу.

- Ну, дорогая… - проговорил он спокойно. - Желаю вам…

Штурман выстрелил. В последний миг капитан ударил штурмана по руке, перехватил оружие. Импульс ушел в потолок. Устюг, тяжело дыша, выворачивал руку штурмана. Луговой сопротивлялся. Флазер выпал. Инженер подобрал его и сунул в карман. Нарев улыбался. Мила глядела на него широко раскрытыми глазами, и щеки ее розовели.

Тогда поднялся Петров.

- Теперь у нас есть закон, - спокойно сказал он. - И именем закона я, инспектор Службы Спокойствия Петров, арестую вас, Нарев, по обвинению в преступлениях, совершенных на планетах Федерации и здесь, в пределах «Кита»! Я обвиняю вас в неоднократных попытках захвата власти на молодых планетах Федерации и в том, что здесь, на «Ките», вы пытались посеять вражду между различными группами населения, чтобы таким путем захватить власть и скрыть ваши собственные ошибки. Это является преступлением против безопасности нашего мира.

Слова его упали в тишину. Все взгляды были сейчас устремлены на Нарева. Путешественник улыбнулся. Мила смотрела на него, не отрываясь, и в глазах ее были не гнев и презрение, а - неожиданно - жалость и сочувствие.

- Вы правы, инспектор, - сказал Нарев. - Я виноват. Безусловно, те, кто подают надежды, виновны в случае, если надежды не оправдываются. Но надежда все-таки нужна, если даже кому-то приходится жертвовать собой ради нее…

Нет, конечно же, он говорил все это не Петрову - старик все знал и все понимал. Он говорил это ей одной - и, кажется, не зря.

- Решайте, - сказал Нарев. - Я подчинюсь любому приговору.

- Мы вынуждены жить в замкнутом объеме «Кита», - проговорил Петров. - Может показаться, что это уже само по себе является достаточной карой. Но важно не лишение простора, важно лишение общества себе подобных и всех преимуществ, какие дает жизнь в обществе… Я предлагаю приговорить вас к изгнанию в трюм на срок, достаточный для того, чтобы вы успели обдумать свое прошлое и будущее.

Вопреки процессуальным нормам, он говорил это, обращаясь к Нареву, а не к тем, кому предстояло утвердить приговор. И в голосе Петрова звучали нотки извинения. Никто, однако, не заметил этого - кроме, может быть, Истомина.

Приговор утвердили, но всем было отчего-то неудобно, словно бы они приговорили самих себя. А Истомину казалось, что он только что присутствовал на спектакле, разыгранном двумя актерами на глазах у ничего не подозревающей публики.

Но сейчас это не казалось ему важным. Главным было облегчение, с которым вздохнули все, поняв, что никто не кинется в драку, что никто ни в чем не виноват, кроме разве что вереницы случайностей и ошибок, от которых не застрахован ни один человек. Больше не нужно было молчать, отводить взгляды и бояться будущего.

Капитан Устюг подошел к Петрову и протянул руку. Инспектор крепко пожал ее. Это стало как бы сигналом к рукопожатиям, улыбкам, словам извинения и приязни.

- Поверьте, я не знал об этом, - сказал Устюг, кивком указывая на Лугового. Петров усмехнулся.

- Как знать - может быть, Нарев благодарен ему за этот выстрел…

Легче стало жить. Надолго ли? Об этом сейчас лучше было не думать. Но, видимо, не случайно Петров, когда все разошлись (немногие по каютам, большинство - в бар), направился в госпитальный отсек. Он поторопился сделать это, видя, что Вера задержалась на миг, занятая разговором с Зоей, и некому загородить перед ним вход.