Первую неделю Карачаров не анализировал проблему. Он думал о себе. Приводил в порядок нервы и мозг. Настраивал себя медленно и упорно, как сложнейший инструмент. Это была трудная работа с успехами и отступлениями. Волнами набегали сомнения и страхи. Тогда физик концентрировался на мелочах, на легко разрешимых частностях. Маленькие победы ободряли, помогали сохранить веру в себя.

Когда сомнения стали возвращаться все реже, Карачаров решил, что готов к работе.

Потом он несколько дней штудировал записи совещаний, на которых Земля решала их судьбу. Он не надеялся найти в них что-то, что помогло бы в работе, но добросовестно проанализировал все, что там говорилось, чтобы потом можно было от всего этого отмахнуться.

Затем наступила очередь теории. Когда записанные на кристаллах в корабельном, почти неисчерпаемом информатории, гипотезы и уравнения стали его собственностью, он почувствовал, что может сделать шаг не по чужим следам, а в новом направлении.

Карачаров не знал, в чем будет заключаться решение, но интуиция, заработав, подсказывала, что решение близко и оно будет правильным. Интуиции физик привык доверять не менее, чем математике, хотя и по-иному. Интуиция придавала уверенность, и он охотно делился этой уверенностью со всеми. Надежда, вызванная им в людях, в свою очередь, возвращалась от них к нему самому и была, возможно, одним из оснований, на которых зиждилась его подсознательная убежденность в успехе.

И все же чего-то для успеха не хватало.

Карачаров жил сейчас новой, незнакомой ему жизнью. Ему нравилось быть в центре внимания и знать, что каждое его слово порождает в людях оптимизм. Раньше коллеги, слушая его, верили, собственно, не ему, а доказательствам, выраженным в символах, числах и немногих словах. Сейчас верили не формулам: их здесь никто не понимал. Сейчас верили именно ему, человеку.

И он боялся разочаровать людей. Порой эта боязнь, незаметно для самого Карачарова, заставляла его высказывать больше уверенности, чем было в нем самом и больше, чем он высказал бы перед специалистами.

Но, в конце концов, если он и говорил чуть более оптимистическим тоном, чем позволяло чувство меры и ответственности, он, как ему казалось, имел право на это.

Чего же не хватало?

Сейчас, запершись в каюте и улегшись на диване в излюбленной позе – закинув руки за голову – Карачаров готовился снова погрузиться в поиски той комбинации мыслей и догадок, которая должна была привести его к правильному решению. Он даже улыбнулся, предвкушая удовольствие, какое доставит ему размышление над абстрактными проблемами.

Он не хотел признаться себе, что улыбка была лишь одним из способов убедить себя в удаче. Он уже не впервые предвкушал успех, но пока не продвинулся ни на шаг.

К работе он был готов. Не старался ли он продлить свое пребывание в центре внимания общества? Но само по себе постижение нового обладало такой ценностью, с которой не могло сравниться ничто иное на свете. Условия? Они были великолепными. Сознание ответственности? Теперь оно уже не пугало, но подстегивало его.

И все же что-то мешало ему, и он не мог понять, что.

Карачаров с досадой ударил кулаком по дивану. И еще раз.

Стук в дверь явился словно откликом на его удары.

На первый физик не ответил, надеясь, что стук был случайным и не повторится. Но стук прозвучал снова.

– Ну? – рявкнул физик.

Это был Еремеев. В руке он держал сетку с мячами.

– Пора, пора, – сказал он, улыбаясь.

Физик почувствовал прилив неудержимой ярости.

– Да подите вы к черту с вашими играми! – заорал он.

Валентин удержался от ответной резкости: спорт научил его дисциплине чувств, в то время как наука учит лишь главным образом дисциплине мыслей. Дискуссия является формой общения, естественной на научной конференции, но неприемлемой в отношениях, допустим, игрока и судьи. Глубоко обиженный Еремеев просто перестал улыбаться.

– Идемте, – сказал он упрямо.

Физик когда-то любил футбол, потом у него просто не осталось на это времени. Но даже в годы, когда матч был для него интересным событием, ему и в голову не приходило поставить спорт не то что рядом с физикой, но даже просто в пределах видимости. Футбол был игрой, физика – наукой. Мысль, что и в науке немало от игры, так как и она развивается по определенным правилам, которые не являются чем-то абсолютным, а созданы людьми для удобства, никогда не приходила Карачарову в голову.

– Никуда я не пойду! – крикнул он. – Неужели вы думаете, что человеку, когда он работает, нужно это идиотство?

– Ну, как знаете, – сказал Еремеев после краткой паузы. – Только зря. Футбол – вещь без обмана.

Он вышел, и физик снова откинулся на спину. Как и всегда после взрыва эмоций, он ощущал пустоту, легкое головокружение и стыд.

Он выругался, встал и начал одеваться.

Мила записывала:

«Сегодня мне снилось, что я играю с котенком, глажу его, глажу без конца – и очень счастлива. Проснулась и, конечно, котенка не нашла. Было до слез обидно, и долго не могла избавиться от грусти. У нас как будто есть все, что нужно, но на самом деле какие же мы бедные! Ни кошки, ни собаки, никого живого, кроме нас. Я всю жизнь ненавидела пауков, а сейчас, кажется, была бы рада, если бы хоть какой-нибудь сплел паутину в уголке каюты. Но их нет, и взяться им неоткуда. Хотя, если подумать всерьез, – зачем мне пауки? А вот не хватает.

Вспомнила, как шуршали осенью желтые листья под ногами.

А птицы? Стала уже забывать, как они поют. Хотя и на Земле слышала их не так уж часто, но там – другое. Там можно было поехать в лес и послушать.

О Юрке и не говорю: это болит, болит всегда.

Очень медленно идет время. Какие-то бесконечные дни. Может быть, у нас на самом деле иное течение времени? Спросила бы у доктора Карачарова, но он так занят, и нельзя отвлекать его.

Сколько же можно ждать?

Кажется, терпение уходит по капле, и все как-то тускнеет. И еще…

Уходит все дальше Валя. Или я от него? Каждый день я мысленно измеряю расстояние между нами и вижу, что понимать друг друга становится нам все труднее.

Очень боюсь, что для него слишком много значила близость – та, которой сейчас не может быть. Если это так, то плохо. Не потому, что мне не хотелось бы, а потому, что не может все основываться на этом. Это очень обидно…

Для меня очень много значит то, что мы с ним больше не можем чувствовать одинаково. Валя не знает, не может представить, что такое для меня Юра. Я его понимаю, но от этого не легче. И когда на меня находит тоска по малышу, Валя ничем не может помочь. Дело не в том, что он не умеет высказывать чувства: я ощутила бы, если бы даже он молчал. Но он не чувствует ничего подобного. Мне же от этого больно и обидно, пусть он и не виноват.

Я думаю, что для половины мужчин жена – как мать, для другой половины – как дочь. Для Вали – мать: он ждет поддержки. Для Нарева – наоборот: он сам готов поддержать.

А у меня – Юра, и материнские чувства я могу испытывать только к нему.

Я одна, вот что плохо. И буду одна, пока мы не вернемся на Землю.

Что с нами со всеми будет? Хоть бы скорей…»

Никто не хотел играть в футбол. Это была беда.

Никакие, даже самые уничижительные отзывы о футболе и о спорте вообще не могли поколебать преданности Еремеева этой игре, даже более чем игре – мировоззрению. Но раньше ему не приходилось встречаться с таким отношением к его работе: в обеспеченном обществе, какое существовало на земле, спорт был одним из важных видов деятельности, и никто уже не думал о том, приносит он какую-то конкретную пользу или является всего лишь зрелищем, приобретшим несообразное значение. Спорт не то чтобы получил статус искусства; его статус издавна был выше. Просто раньше об этом избегали говорить вслух, а теперь постепенно перестали скрывать.

И поэтому Валентина удивило, что он вдруг оказался среди людей, которых волновали главным образом какие-то другие вещи.

Он понимал, что необходимо вернуться на Землю. Привыкший к жизни на открытом воздухе, к широким стадионам и зеленой тишине тренировочных лагерей, он больше, чем любой другой, ощущал и переживал отсутствие всего этого. Потолок корабельного зала, хотя и высокий, давил его, отсутствие солнечного света, теплого ветра, шума прибоя – угнетало. Он чувствовал, что не сможет примириться с этим стерильным миром, похожим на больничный и вызывавшим поэтому антипатию.

В конце концов только на Земле он снова мог оказаться в команде, среди настоящих друзей. Только там он мог забивать голы и чувствовать, что выполняет свое жизненное предназначение.

И все-таки самое горячее желание попасть на Землю не могло быть причиной, по которой спорт вдруг перестал интересовать людей. И не одного лишь физика. Те самые люди, которые, пока корабль направлялся к Земле, искали общества Еремеева, заговаривали о спорте и с интересом выслушивали его объяснения, теперь вели себя так, словно бы спорт перестал существовать.

Это казалось Еремееву особенно несправедливым сейчас, когда он больше всех остальных нуждался в понимании и сочувствии: у него отняли не только спорт, у него, казалось ему, отняли и жену.

Валентин не думал о том, что никто не виноват в ее охлаждении. Он чувствовал лишь, что остается в одиночестве, что и футбол, и жена его оставили, и подозревал, хотя и неправильно, что для Милы сыграло тут роль изменение его положения в обществе; в его жизни не было ничего другого, что могло бы заменить все, чего он лишался.

Спасение было на Земле. И он был готов на все, лишь бы приблизить день возвращения. Но от него ничего не требовали. И сознание своей ненужности входило в Еремеева все глубже.

Он начинал понимать, что все виды людских занятий можно разделить на такие, которые нужны людям всегда, и такие, что требуются лишь в определенных условиях. Его дело относилось ко вторым, и условий для него здесь не было.

Такие мысли преследовали его, пока он привычно бегал по дорожке вокруг зала, делая рывки, кувыркаясь через голову и снова продолжая бег. Разминка постепенно должна была привести его в хорошее, игровое настроение, необходимое и на тренировке.

В зал вошел Истомин и уселся на низкую скамейку у стены. Это был уже зритель, и Еремеев усилил темп. Потом, подбрасывая мяч, подошел и уселся рядом с писателем.

– Вам бы сейчас не вредно сыграть, – сказал он. – Подвигаться, разогреться. А?

Истомин вежливо улыбнулся.

– Да, – сказал он не совсем впопад. – В юности я мечтал. Но не оказалось данных. Тогда я переживал…

Еремеев радостно кивнул. Такие разговоры он слышал не раз, они были составной частью его жизни: люди хотели в большой спорт и немного завидовали Валентину, а он отмахивался, говорил о трудностях этой профессии, но в душе гордился. Он сказал:

– Но ведь есть и другие дела в жизни. Все не могут играть.

Писатель пожал плечами, думая о своем.

– Я много лет пишу книги, – проговорил он негромко, словно самому себе. – И вот написал еще одну – о давно минувших временах. Но ведь книга – всегда о настоящем. Любая историческая книга написана не о прошлом, а о том, как мы сегодня понимаем это прошлое, что в нем выделяем, что – пропускаем мимо внимания. И я написал, по сути, о нас: мы сейчас находимся в том положении, что и мои античные герои. И у них мир был узок, но это ведь не тяготило их: мысль была свободна, и они чувствовали себя хозяевами положения и были счастливы. Может быть, в этом выход и для нас? Мы оказались за пределами нашей цивилизации, за пределами высокой культуры моторов и компьютеров – надо ли идти по ее следам? Культура должна органически вырастать из данных условий; не следует ли непредвзято осмотреться, чтобы постичь их? И понять, как надо в них жить? Вот о чем моя книга, но никто не хочет читать ее. – Истомин усмехнулся. – Даже Инна.

– Это понятно, – поразмыслив, сказал Еремеев. – Мы ждем возвращения на Землю. Зачем нам что-то другое?

Истомин усмехнулся.

– Если бы все обещанное исполнялось… – пробормотал он.

Еремееву сделалось вдруг очень жалко Истомина: он не столько понял, сколько почувствовал, что у этого человека тоже отняли что-то очень большое, главное. И женщина, наверное, тоже предала его. Он сказал, желая помочь тем единственным, что было в его власти:

– Хотите тренироваться вдвоем? Это увлекает. А я вам покажу кое-какие приемы – не пожалеете.

Истомин взглянул на него, отвлекаясь от своих мыслей.

– И на Земле я смогу играть с мастерами? – спросил он, улыбаясь.

– Там вы не станете, – сказал Еремеев. – Так сыграем?

Писатель коснулся его руки, словно утешая.

– Я вас не обведу и не выиграю, а если вы станете применяться ко мне, уступать – какой толк? Нет… Футбол – это для людей, обладающих моральным равновесием.

Еремеев сумрачно кивнул.

– Погодите, – сказал Истомин. – А почему именно мы?

– Что?

– А если не мы? Не люди? Помнится, я слышал, что у нас в трюмах – сложные механизмы. Может быть, среди них окажутся антропоиды?

– Роботы?

– Человекоподобные, биомеханические. Они могут делать, что угодно – наверное, и в футбол играть. Найдите их, обучите. Хоть не люди, а все же…

– Да, конечно, – вяло согласился Еремеев.

Они посидели молча, думая каждый о своем.

– Пойду, – сказал затем Истомин, вставая.

– Эх, черт, – проговорил Еремеев. – Если мы не попадем на Землю – не знаю, до чего я дойду. Иногда хочется все изломать в щепки. Жить-то как?

– Как жить, – сказал Истомин, – этого я не знаю.

Он медленно пошел к выходу. Валентин проводил его взглядом, потом нащупал свой пульс: он не забывал о контроле. Пульс вошел в норму. Однако работать Еремееву расхотелось, и ноги, казалось, отяжелели и не поднимались.

Он даже не стал собирать мячи. Вышел из зала и пошел бродить по кораблю, в котором где-то были роботы.

Чего-то не хватало.

В каюте расхаживать было тесновато – при его-то росте, – и Карачаров теперь мерил шагами салон. Там, конечно, сидел Петров, дымивший, как небольшой вулкан, а поодаль – Инна Перлинская, осунувшаяся, молчаливая. Какая-то штучка – амулет, что ли – висела на шее актрисы на длинной цепочке, и Перлинская то играла этой цацкой, то замирала, устремив на нее глаза, и даже чуть покачивалась, точно в трансе. Карачаров сердито расхаживал до тех пор, пока Петров не пробормотал:

– И днем и ночью кот ученый…

Физик фыркнул, но не обиделся, а подошел к старику.

– А сигареты вы тоже синтезируете?

– Нет. Но пока еще у меня есть. Я человек запасливый.

– Дайте мне, – неожиданно попросил физик.

Он неумело закурил, закашлялся. Легче ему от этого не стало, только слегка закружилась голова. Нет, не этого ему не хватало. Он пересек салон и уселся рядом с актрисой. Она улыбнулась – профессионально и вместе с тем смущенно, и спрятала амулет в кулаке.

– Можно подумать, вы что-то потеряли, – сказал физик.

Актриса не ответила – она мгновение смотрела на Карачарова, и в глазах ее была тоска. Потом опустила неестественно длинные ресницы.

– Да, – сказал Карачаров растерянно. – Ну, ничего, ничего.

Что «ничего», он и сам не знал. Люди ждали. А что он мог сказать другое?

– Что это у вас? Талисман?

Актриса медленно разжала пальцы. На цепочке висела вовсе неожиданная вещь: ключ. Маленький, плоский.

– Ключ от сердца? – неловко пошутил физик.

Инна покачала головой.

– Нет… к моему сердцу ключ простой. А чаще всего оно было не заперто.

Она сказала это серьезно, и от такой откровенности Карачарову стало неприятно, хотя он и сам вроде бы всегда стремился говорить прямо.

– Угу, – сказал он. – Тогда от чего же?

– От дома.

– Там, на Земле?

– Да. Дома нет, а ключ остался… – Она слабо усмехнулась. – Я вдруг спохватилась, что у меня ничего не сохранилось оттуда… от той жизни. Раз поездка – значит новый гардероб, все новое: не таскать же с собой тряпки. И вот оказалось – все набрано на планетах: на Селии, Анторе… А с Земли – только вот этот ключ. Даже сумочку старую выбросила со всякой мелочью. Перед самым отлетом. Думала, возвращаюсь домой.

Она покрутила ключик и выпустила его, и он сверкнул, как золотая рыбка, пойманная на тонкую цепочку.

– Ну, почему же так грустно, – бодро сказал Карачаров. – Вы еще вернетесь к себе…

– Я верю, – живо откликнулась она. – Иначе… – Инна помолчала, потом сказала по-прежнему грустно: – Только вернусь я не к себе.

– Понимаю…

– Нет, вряд ли. Жизненный опыт ценят почему-то в мужчинах, в женщинах – не очень… Я не это имела в виду. Кто-то живет в моем доме, и все, что оставалось там, уже перекочевало, наверное, в утилизаторы. Все, что имело значение только для меня: мелочи, вещи, дорогие по воспоминаниям… Впрочем, зачем я это? Ни к чему.

Она резко встала, ухватила цепочку, лихо завертела ключик, задрала подбородок – вошла в образ бодрой женщины, которой не страшны никакие опасности: ни возраст, ни одиночество, ни дожитие своего века где-то, вдали от всего… Инна шагнула было в сторону, но вернулась и наклонилась к физику, который, конечно, опять забыл подняться, когда встала женщина:

– Я вам верю, все мы верим. Без этого нам не выдержать. Только нельзя ждать слишком долго. – Она доверительно улыбнулась. – Постарайтесь побыстрее.

Карачаров не хотел откровенничать, но как-то само по себе получилось, что он развел руками и сказал!

– Да вот что-то не очень вяжется…

Она наклонилась еще ближе; он даже ощутил запах духов.

– Вам не хватает знаете, чего? Женщины. Чтобы поплакать, чтобы потом устать и уснуть, ни о чем не думая. Нет, я вовсе не свихнулась на этом – я знаю, что говорю.

Она выпрямилась и пошла к выходу, ступая упруго, как девушка. Тоже сыграла или в этот момент, может быть, ощущала себя такой?

– Вот черт, – сказал физик, чувствуя, что краснеет.

Петров выпустил струйку дыма и поглядел вслед Инне. Когда она вышла, старик проговорил:

– Она – женщина, будьте уверены.

– Не сомневаюсь, – буркнул физик.

– Пожалуй, единственная у нас. И спятит, вот увидите. Женщина – та, кто не может без любви. К человеку, к идее, ко времени – к чему угодно. Вот насчет остальных у меня сомнение.

– Вы это преподавали школьникам? – сердито спросил Карачаров.

Петров искоса взглянул на него.

– Косность мышления, – сказал он. – Если вам, предположим, представляют человека в качестве садовника, то вы по инерции думаете, что он всю жизнь был садовником, этого хотел, этому учился. А может быть, год или два назад он исследовал вулканы где-нибудь на Ливии или в системе Антенны.

– Ага, – сказал сбитый с толку физик. – Значит, вы работали на Ливии?

– Нет. Просто я мыслю образами.

– Тогда вам надо беседовать с Истоминым.

– А вам – с доктором Серовой, – заявил Петров. – Именно этого вам хочется.

– Неужели? – спросил физик не без иронии.

– Именно.

Физик хотел вспылить, но раздумал.

– Кажется, так оно и есть, – сказал он мрачно. – Ну, и что?

Петров не ответил – он вытащил из пачки надорванную сигарету и теперь сосредоточенно заклеивал ее клочком бумаги.

Набег, думал Нарев. Просто какой-то пиратский набег. Интересно…

Он шел в инженерный пост к Рудику и посмеивался. Шел, хотя пассажирам заходить в энергодвигательный корпус не рекомендовалось – это была вежливая формула запрета.

Увидев путешественника, Рудик, кажется, удивился и несколько мгновений колебался, не указать ли гостю на дверь. Но чувство гостеприимства одержало верх, и инженер, стоически справившись с удивлением, указал Нареву на стул и достал чистый стакан.

– Сейчас, – сказал Рудик, – я вам заварю свеженького.

Они пили чай долго и серьезно, словно занимались тонкой работой. Разговаривать за чаем было удобно: в нужный момент можно было помедлить с ответом, отпив глоток и долго смакуя чай; это Нарев знал давно.

Прошло минут пятнадцать, прежде чем он сказал:

– Что-то вы редко показываетесь наверху.

Рудик отпил, выдохнул воздух и пояснил:

– Хозяйство большое. – Он обвел рукой пост, подразумевая все, что находилось в сферическом объеме энергодвигательного корпуса. – Дел хватает. Одно, другое… Наливайте, будьте любезны.

Нарев налил. Чай был ароматный и почти черный, пить его полагалось без сахара, чтобы не портить вкус.

– Ну, у вас, думается мне, все в полном порядке.

– M-м, – промычал Рудик, поднося стакан к губам.

– Только вот батареи, – продолжал Нарев.

Рудик помедлил, потом отпил и поставил стакан.

– Да, батареи, – сказал он и умолк.

Нарев подождал, потом отхлебнул чай и тоже поставил стакан.

– Вот именно, батареи. Что вы о них скажете?

Рудик подумал, медленно, обеими руками поворачивая стакан на столе.

– Все, что мог, я доложил капитану, – наконец ответил он. – Степень риска неоправданно высока. Мы пойдем на него, если Карачаров добьется успеха. Только в этом случае.

– Ага, – проговорил Нарев. – Резонно. Только можно подумать, что вы не очень-то спешите на Землю.

Рудик взвесил стакан на ладони, но пить не стал.

– Что – Земля, – сказал он неспешно. – Земля – слово. А слово есть символ. Я сам и не с Земли. Только учился там. В наши края меня давно уже не заносило: летишь не куда хочешь, а куда пошлют. Я давно летаю. Это третий корабль. Не люблю прыгать с места на место. Я долетывал корабли, пока они не протирали борта о пространство. Я домосед вообще-то.

Нарев невольно усмехнулся: слово «домосед» в применении к человеку, половину своей жизни проведшему в пространстве преодолевавшему расстояния в сотни и тысячи парсеков, было не очень уместно. Рудик кивнул.

– Да нет, – сказал он, – так оно и есть. На Земле ведь бывают домоседы? А орбитальная скорость Земли – тридцать в секунду, скорость Солнца по отношению к центру Галактики – двести семьдесят. Но дом летит, а человек сидит дома – значит он домосед. Так?

– Так, – согласился Нарев.

– Каждый воспринимает жизнь по-своему. Давайте-ка, я вам еще заварю. Давно заметил: от чая проясняется мышление.

– Инженер, – сказал Нарев. – Позвольте вопрос.

– А вы не в строю, и я не командор. Давайте. Только скажу сразу и честно: если вы опять о батареях, то ничего нового от меня не услышите.

– Я о другом. Вы летаете лет этак двадцать пять, не ошибаюсь?

– Двадцать шестой пошел в прошлом месяце.

– Значит… на Земле вас ожидала комиссия?

Инженер долго не отнимал стакана от губ. Нарев воспользовался этим.

– Медицинская, а потом и кадровая, не так ли? Двадцать пять, насколько я понимаю – крайний предел…

Рудик залпом допил и поставил стакан на стол, стукнув донышком; устремленный на гостя взгляд его был хмур.

– Значит, – сказал он, – вы считаете, я не стараюсь наладить батареи потому, что не хочу вернуться на Землю? Не будь вы пассажиром, поговорил бы я с вами на кулаках… Как вам могло прийти в голову, что хоть кто-то из экипажа станет думать о себе, когда речь идет о спасении людей!

– С радостью прошу извинения. Но ведь спасение не обязательно должно зависеть от Карачарова!

– Откуда бы оно ни пришло, – сердито сказал Рудик, – вы можете быть уверены: если будет хоть какая-то возможность, вас доставят по назначению.

– Приятно слышать, – сказал Нарев.

– На том стоим.

– Хорошо. Весьма благодарен за интересный разговор.

– Заходите, – вежливо пригласил Рудик.

– Не премину.

– И все-таки получше помогайте физику. Других возможностей никто из нас пока не видит.

Нарев тоже не видел; но был уверен в том, что, если понадобится, он сумеет – если не найти такую возможность, то, на худой конец, ее выдумать.

– Здравствуйте, Зоя, – сказал физик неожиданно робко.

Он подстерег ее около госпитальной каюты, где по-прежнему лежал Карский. Заходить к ней домой он не хотел: заметили бы другие, и вовсе некстати.

– Здравствуйте, доктор. Плохо себя чувствуете? – Зоя была явно встревожена.

– По-моему, да.

– Идемте.

В каюте врача она усадила Карачарова на стул.

– Рассказывайте. Ощущаете усталость? Головные боли? Приборы показывают норму, но бывает…

– Физически я, по-моему, здоров…

– Надеюсь. Но обследование не помешает. Минутку…

Физик покачал головой.

– Погодите, Зоя. Не хочу, чтобы меня пичкали лекарствами и разглядывали на просвет. Это мне не нужно. Мне нужны вы.

– Не понимаю, – сказала она, нахмурившись.

– Бросьте. Или вам нужно, чтобы я выполнил весь ритуал? Погодите, выслушайте. Я еще час назад не понимал, в чем дело. Потом сообразил: без вас у меня ничего не получится.

– Это нечестно!

– Почему? Говорить правду всегда честно.

– Вы всерьез думаете, что судьба корабля зависит от того, как я поведу себя с вами?

– Но если это так!

– Это не так, вы отлично понимаете.

– Я говорю серьезно.

Зоя уже набрала полную грудь воздуха, чтобы единым духом высказать Карачарову все, чего он заслуживал: что она его не любит, что любовь ее – не премия и не медаль за заслуги… Но взглянула в его несчастное лицо, и ей стало смешно: нет, не донжуан, не сердцеед, просто мальчишка, нахальный от радости и очень смешной. Она чуть не улыбнулась; но ему сейчас и в самом деле было плохо, все смотрели на него, все ждали – а он зашел, наверное, в тупик, и ему требовалась помощь, поддержка. Здесь не с кем даже посоветоваться, нет ни одного физика; она, разумеется, заменить специалиста не сможет, но ободрить, выказать участие – в ее силах.

Разве, в конце концов, не этого она хотела? Помогать, вдохновлять, провожать в поход, как делали это женщины древности. Ее честолюбие в этом. И он не трус, этот смешной и трогательный Карачаров: не побоялся прийти к ней заговорить о том, отчего хозяин корабля, капитан Устюг, отбивался руками и ногами. Если он и в самом деле вернет людей на Землю, она, Зоя, сможет с чистой совестью сказать себе: в этом есть и ее заслуга. В любой победе мужчины всегда есть доля женщины – и доля эта больше, чем думают. Куда больше…

Она перевела дыхание и сказала:

– Думать обо мне я не могу вам запретить. Если это вам поможет…

Он встрепенулся.

– Вы… вы окрыляете меня. Для вас я готов сделать все.

– Мне хочется на Землю, – сказала она мечтательно. – Ах, как мне хочется на Землю, если бы вы знали… Мне кажется теперь, что вся любовь осталась на Земле, а здесь только железные стены – и пустота… – Она положила руку ему на голову. – Милый доктор, верните нас туда!

– Чтобы тут же потерять вас? – буркнул он.

– Не знаю, – сказала она. – Может быть, и нет. Думайте обо мне. Люди ведь чувствуют, когда и как о них думают. И не остаются к этому безучастными.

Она опустила руку, и физик поднялся.

– Я буду думать, – пообещал он. – Но и вы обо мне, да? И – можно, я вас поцелую?

– Нельзя, конечно, – сказала она, улыбаясь. – Разве об этом спрашивают?

Он невольно улыбнулся в ответ на ее улыбку, вышел и зашагал по коридору. Черт его знает, может, надо было все же поцеловать ее? С женщинами всегда сложно.

Луговой заперся в рубке связи. Усилитель и фильтры были включены, экран светился. Работал привод остронаправленной антенны и, глядя на индикатор, можно было представить, как ее параболоид медленно вращался в двух плоскостях, описывая бесконечную волнистую линию. Экран был пуст, тонкая рябь, если вглядеться, бежала по его поверхности, но это был нормальный галактический фон – та малость его, какую пропускали фильтры.

Не первый день пуст экран, и не последний. Но рано или поздно изображение возникнет.

Штурман пытался представить, каким будет это изображение. Наивно думать, что во всей Вселенной пользуются таким же принципом развертки и вообще передачи изображений. Однако сигнал, посланный любым способом, основанным на применении полей, неизбежно будет выделяться среди хаоса. Дальше вступит в действие «Сигма» и начнет комбинировать. Главное – засечь направление.

Думать об этом было интересно, кристаллики минут и часов растворялись в напряженном ожидании незаметно и неотвратимо. Штурман ждал. Он был молод, у него впереди было много времени, и, хотя его обуревало нетерпение, он ждал.

Карачаров сидел за столом, упершись взглядом в лист, исчерченный кривыми. Восходящая ветвь синусоиды означала, в представлении физика, переход в сопространство, нисходящая – выход из него. Синусоида делила лист на две части, поверх нее находилось нормальное пространство, ниже – чужое. Корабль должен был идти по горизонтальной прямой, пронзая ветви. Пересекая восходящую, он неизбежно попадал в сопространство. И вот тут начинались допущения физика: а что, если всякий раз при подобном переходе вещество меняет свой знак? Напротив, проделывая обратный путь – пересекая нисходящую ветвь, – корабль вновь обретал нормальное качество и таким прибывал на место назначения. Если эта мысль верна, что нужно, чтобы появиться в нормальном пространстве с обратным знаком? Сделать нечетное число пересечений. Три. И при этом каким-то образом не остаться в сопространстве.

Физик который уже раз просмотрел записи с Земли. Он любил мыслить геометрически и доверял своим построениям, за каждой линией которых должна была стоять определенная физическая сущность – как стоит она за символом формул. Линии значили для Карачарова не менее, чем «плюс – минус» для Дирака – знак, побудивший его предсказать существование позитрона. Дирак верил в алгебру, Карачаров – в геометрию.

Он перевернул лист и стал рисовать снова. Элограф пополз вверх, оставляя за собой плавную кривую. Она достигла вершины и стала опускаться. Опустилась. Сейчас ей следовало снова повернуть вверх. Но тут элограф остановился. Физик хмуро смотрел на его прижатый к бумаге электрод. Затем решительно повел линию в обратном направлении: вместо волны, как ее рисуют дети, на листе возникла петля – волна завернула внутрь себя, и так получилась та самая третья линия, которой не хватало физику. Так это могло выглядеть…

Но Карачаров еще не чувствовал того внутреннего удовлетворения, какое обычно подсказывало ему, что задача решена правильно.

Изображенная им линия не могла прерваться или уткнуться в тупик: граница между пространством и сопространством на деле нигде не прерывалась. Куда же пошла линия дальше?

Он нерешительно повел элограф. Петля продолжилась, линия, двигаясь вверх, пересекла сама себя. И – хочешь не хочешь – стала опускаться. Получилось что-то, похожее на прописное «м», в котором средние штрихи делали петлю. И, чтобы выйти в свое пространство, корабль должен был пересечь и эту, новую линию – и количество пересечений снова стало бы четным, а знак изменился бы на нормальный.

Нет, дело было не в этом…

Опять-таки, такое заключение противоречило интуиции физика, которая подсказывала что – в этом дело, именно в этом. Просто что-то еще не было найдено…

Что же? – подумал он, чувствуя, что вот-вот поймет – и вдруг действительно понял и даже зарычал от удовольствия.

Его охватило то чувство крылатости, какое приходило, когда работа шла и мысли были ясны. В такие мгновения он жалел, что проблема уже решена: хотелось думать еще и еще.

Физик стукнул кулаком по листку. Да, они могли совершить нечетное число пересечений, если переходили границу именно там, где обе ветви петли, пересекаясь, совмещались в одной точке. Таким образом, на какое-то мгновение корабль оказывался в сопространстве, уже обладая нормальным знаком, а затем пересекал четвертую линию – но это было третье пересечение! – и выходил в нормальное пространство – увы! – с обратным знаком.

Пространство и сопространство, наверное, изогнулись в результате случайного совпадения каких-то сил. Значит, надо еще раз соответствующим образом изогнуть пространство – мощность и конфигурацию полей при этом можно рассчитать – и еще раз пройти через область совмещения. И все.

Дело сделано, обещания выполнены, надежды оправданы!

Карачаров почувствовал, что не может больше оставаться в одиночестве. Он распахнул дверь и выскочил из каюты. В салоне было несколько человек; Карачаров смотрел на них и не мог выговорить ни слова. Они тоже глядели на него, и выражение его лица, украшенного неудержимой, неконтролируемой улыбкой, сказало им больше, чем самое подробное объяснение, которого они все равно не поняли бы.

Трудно сказать, кто первый крикнул «Ура!», но в следующий миг этот клич подхватили все.

Мила бросилась физику на шею. Это было неожиданно, Карачаров даже сделал шаг назад, чтобы устоять. Глядя на него счастливыми глазами, она повторяла лишь одно слово, один вопрос:

– Да? Да? Да?

Он крикнул:

– Где капитан? Мне нужен капитан!

И бросился из салона. Забыв о лифте, он выскочил на винтовую лестницу осевой шахты и понесся вверх, едва касаясь перил, перескакивая через ступеньки. Казалось, что он летел по наклонной вверх, и лестница с перилами служила ему лишь направляющей, не позволяла устремиться по вертикали. Остальные, бросив свои дела – да и какие тут могли быть дела? – мчались вслед, гремя каблуками по металлическим ступенькам и оглашая шахту криками, какие вряд ли раздавались в корабле даже в день первого испытательного старта.

В салоне остался только Петров. Общая радость захватила и его, и в первый момент он, как и остальные, вскочил с кресла и кричал вместе со всеми. Но когда пассажиры кинулись к выходу, Петров лишь нерешительно шагнул, остановился и снова занял свое привычное место.

Он закурил сигарету, выпустил струйку дыма и следил, как она, вихрясь и расплываясь, поднималась к климатизатору. Взгляд Петрова, как ни странно, не выражал больше радости, а был печальным. Всякая радость приносит кому-то грусть, потому что в целом мир, по-видимому, находится в равновесии и количество энергии в нем постоянно – если только она не проникает к нам из высших измерений пространства, как полагают некоторые. А радость и печаль, как энергия и вещество – лишь два проявления одной и той же сущности.