В промежутках между вариантами «Тогда придите» я успел написать повесть совсем в ином духе – «Стебелёк и два листка». В нём политики не было никакой, зато была лирика. Это показывает, что от романтики я отходил вовсе не по прямой, а по достаточно извилистой, петлявшей, как река, дороге. Замысел повести возник вроде бы случайно: я сидел на крылечке на даче и бездумно глядел на такой вот росточек, только что проклюнувшийся; смотрел, испытывая к нему странную нежность. Возникла картинка: бескрайний сухой песок – и на нём такая маленькая, бесконечно хрупкая жизнь.

Повесть написалась быстро, по обычной моей технологии – идти за текстом и не знать, что произойдёт на следующей странице. Закончил. Вроде бы всё было на местах, но впечатления, что вещь готова, не возникало. Внезапно пришла даже не мысль, но ощущение: женщина – героиня повести – должна погибнуть, должен быть трагизм – иначе получается лишь «взгляд и нечто». Всё во мне протестовало против такого решения – но я понимал, что другого выхода нет. И заставил себя сделать всё нужное. Сам я переживал это так, словно женщина эта существовала в реальной жизни, как если бы утрата была действительной, а не вымышленной.

Повесть эта была опубликована в рижском русскоязычном журнале «Даугава». С ним у меня связано достаточно много. Разговоры о его создании велись очень давно, у этой идеи были свои сторонники и противники; последние основывали свои возражения на том, что русскому альманаху «Парус» так и не удалось завоевать своё место под солнцем. На самом деле всё решали, конечно, не противники и не сторонники, а московские партийные власти; когда они пришли к выводу, что русский литературный журнал должен быть в каждой республике, было принято соответственное постановление и журналы возникли. Журналы почему-то было принято называть именами рек: «Нева», «Енисей», «Волга»… Так возникла и «Даугава», хотя мне казалось, что можно было найти название и получше. Почти все были уверены, что редактором назначат меня; сам я знал, что этого не будет: я ещё не отбыл своего срока. Существовало неписаное (насколько я знаю) правило: работник, которого считали провинившимся, на какой-то срок лишался права занимать должности того же уровня. Зная злопамятность нашего ЦК, я не сомневался, что получил лет двадцать. Так оно на самом деле и оказалось.

Журнал начался неплохо, его редактор приложил немало сил, чтобы получить хорошие материалы – в том числе у писателей, в Латвии не живших, но хорошо известных в России. Но он сам же себе и вредил: получив хорошую (а значит – рискованную) вещь, шёл в ЦК с вопросом: можно её публиковать или нет? Ему резонно отвечали: «Раз вы и сами сомневаетесь, то что тут думать? Лучше не печатать, конечно». Жизнь всех нас приучила к самоцензуре, но и тут бывали разные уровни, в зависимости от готовности к риску. Редактор не хотел рисковать – и это сказывалось прежде всего на облике журнала. Да и давление со стороны Союза писателей Латвии было ощутимым: у них было своё представление о том, что хорошо и что – нет.

В журнале повесть прошла; я попробовал предложить её «Молодой гвардии». Но там уже не существовало той славной редакции, работали совсем другие люди, мало понимавшие в литературе, зато полагавшие, что смыслят в идеологии. Там мне ответили: повесть никак не подходит, потому что у них «другое мнение относительно того, как должны выглядеть люди будущего».

Только в 1991 году вновь возникшее в Москве издательство «Дружба народов» (не имевшее никакого отношения к одноименному журналу) выпустило книжку, в которую вошли две моих повести; второй была написанная сразу же после «Стебелька» повесть «Не возвращайтесь по своим следам».

Вернее, тогда – в 1983 году – был написан лишь первый вариант повести, половинного объёма: всего пять листов. Я поторопился сделать это, поскольку идея лежала, так сказать, на поверхности, и хотелось застолбить её, чтобы потом уже разобраться спокойно. Написанное тогда вошло в коллективный сборник фантастики «Хрустальная медуза», вышедший в Риге в 1985 году стараниями Виолетты Семёновой; участвовали в нём лишь местные авторы – к тому времени их набралось не так уж мало, хотя лишь немногие остались в фантастике. Написанное я дал под названием «Всё начинается с молчания», с подзаголовком «Главы из повести». Позже, уже в 1988-м, Виталий Бабенко включил этот текст в составленную им антологию «Современная фантастика», выпущенную издательством «Книжная палата». Тем временем я, уже не спеша, дописал повесть, при этом объём её увеличился вдвое.

Этой повести – полному варианту – тоже не очень везло с изданием, и впервые она увидела свет вместе со «Стебельком». Роман Подольный (вечная ему память) тогда сказал мне: «Я был уверен, что могу предсказать всё, что ты напишешь; но такого никак не ожидал». А мне всегда хотелось – да и сейчас хочется – испробовать что-то новое для меня. Хотя с годами это не становится легче.

Потом я решился на попытку к бегству, если руководствоваться известным правилом: «Шаг влево, шаг вправо считается…». Я имею в виду бегство от фантастики. А конкретно – написал книгу «Один на дороге», которую можно, наверное, отнести к «Военным приключениям».

Написать её пришлось, потому что, несмотря на множество прошедших лет, мои армейские воспоминания не давали покоя. Приходили по ночам. Нет, не кошмары; напротив, воспоминания были хорошими, и к ним примешивалось чувство тоски – по молодости, наверное. Я отлично понимал, что образцовым солдатом и сержантом никогда не был, но армию любил – и по сей день продолжаю. Мне казалось, что я перед нею остался в каком-то долгу, и захотелось оживить воспоминания, снова какое-то время прожить ими. Повесть писалась необычно долго, но потраченное время окупилось: когда книга вышла (в Москве, в издательстве «Советский писатель», в 1987 году), мне стали писать – офицеры интересовались, не пересекались ли мы в своё время по службе в инженерных, сапёрных войсках: решили, что книга написана профессиональным военным. Для меня это была радость.

Ещё до выхода интересно было читать закрытые рецензии в издательстве. Их было четыре; одна разносила повесть вдребезги, три рецензента – хвалили, один из них даже поблагодарил меня за русский язык, подметив, вероятно, моё стремление обходиться везде, где только можно, без заимствованного, иноязычного словаря. Тогда мы ещё не объяснялись на том «пиджин-рашн», какой бытует у нас теперь. Четыре рецензии – это могло уже показаться перебором, но я настоял и на пятой – профессиональной. Её авторы – два полковника, институтские преподаватели, военные инженеры. В рецензии меня упрекнули в том, что я неточно написал о фасовке взрывчатки, принятой в вермахте в военные годы. Я с ними поспорил, опираясь на авторитет другого специалиста – генерала. Был и ещё один упрёк: по мнению полковников, совершенно не нужно было описывать праздничный парад войск, «поскольку всё это исчерпывающе дано в Строевом уставе Вооружённых сил». Прочитав, редактор только улыбнулся. Парад остался в тексте, как и многое другое, в своё время пережитое мною в армии.

Вскоре книгу переиздали в Риге, и тут я снова, после долгого перерыва, встретился с военной цензурой, нещадно придиравшейся к словам и терминам; в Москве с этим никаких проблем не возникло.

Книга вышла – и военные воспоминания стали приходить куда реже, а потом и вовсе прекратились.

Снова в литературных делах наступила пауза. Хотя это скорее всего не совсем правильно. Пауза была в работе над книгами, но, наверное, к литературной работе можно отнести участие в семинаре Союза писателей СССР, известном как Малеевский. Когда местом его проведения стал Дом творчества в Дубултах, меня пригласили вести одну из групп фантастов. Несколько лет каждую зиму там собирались на две недели лучшие из молодых. Количество людей талантливых радовало тогда и продолжает радовать теперь.

Между тем жил я тогда уже больше в Москве, чем в Риге, хотя о полном переезде, о возвращении к истокам ещё не очень задумывался. А тут вдруг возникли обстоятельства, которые заставили меня подобные мысли и вообще отложить в долгий (как я полагал) сундук ожидания.

Дело было в том, что очередного редактора «Даугавы» сняли: чем-то он не угодил Союзу писателей, членом которого являлся и сам. То был уже не тот редактор, что начинал журнал. Этот был латышским прозаиком. Как русский читатель воспринимает руководимый им журнал – ему было до лампочки, он хотел лишь спокойной жизни. Я уже не помню – а может, никогда и не знал, – что они там не поделили с Союзом; так или иначе, ему сказали, что пора уходить – и он написал заявление «по собственному желанию». У латышей так было принято, и это понятно. Когда писателей издаёт лишь одно издательство, и оно, хотя и не принадлежит Союзу, но тем не менее им контролируется, то испортить отношения с писательским руководством – себе дороже: кто после этого станет тебя издавать? Других латышских издательств в стране нет, это не Россия. Да и в России их, понятно, нет. Значит, остаётся лишь проявить послушание. Тем более что литературную погоду в Риге всё более определяло молодое поколение, не отягощённое пережитками прошлого, вроде совести.

Редактор ушёл – и правильно сделал. Кандидат на его пост был уже готов: поэт из молодых (двадцать лет тому назад я принял его на работу в газету – литсотрудником, он тогда был в немилости за крамольные стихи; но многое успело измениться). Он и возглавил бы журнал – если бы бес не попутал. Чуть ли не накануне того дня, когда его должны были утвердить на бюро ЦК, он перебрал в ресторане и учинил публичный скандал; таких вещей ЦК никогда не прощал, и сейчас парню не сошло с рук: вопрос о нём отпал на какое-то время сам собой. А запасного кандидата не было.

Тут-то подвернулся я. И – не дожидаясь, пока светлая мысль возникнет у руководства, предложил свои услуги. Они были приняты: я продолжал считаться своим парнем. Да и на самом деле был таким. Правда, в первый миг удивились: «Разве ты не переехал в Москву?» «Да нет, – заверил я, – вот же я, перед вами». – «А ты правда пойдёшь?» – «А почему нет?»

Я был приглашён на собеседование в ЦК. Там вели себя благородно: по принципу «Кто старое помянет…». Как-никак, двадцатилетний срок я отбыл. Вероятно, можно было надеяться, что за это время я поумнел. Так или иначе, препятствий не возникло, и я стал главным редактором журнала «Даугава».

Толкнул меня на это опять-таки азарт. Оказалось, что за двадцать лет он не исчез – только затаился до поры до времени. Снова захотелось рискнуть, приложить силы – и превратить существующее издание во что-то более интересное и читаемое.

Мне хотелось, чтобы журнал привлёк внимание не только читателя, живущего в Латвии, но стал интересен для жителя любой республики и прежде всего, разумеется, России. Чтобы он стал как бы визитной карточкой республики – такой, какой были, к примеру, транзисторные приёмники завода ВЭФ или рижские электрички. А кроме того – я всегда считал, что любое печатное издание должно давать прибыль, а не жить на дотацию. Дотационные издания, полагал я, являются нежизнеспособными и подобны больному, живущему на искусственном кровообращении и кислородном дыхании. Тогда это было ещё более верно, чем сейчас, потому что расценки полиграфистов и стоимость бумаги были куда ниже нынешних.

Одним из способов «раскрутить» журнал я считал фантастику. Но не только её. Вышли на поверхность мощные пласты литературы, ранее закрытой для читателя. И если двадцать с лишним лет тому назад, в газете, я смог заинтересовать читателя публикацией автобиографической книги Чарли Чаплина (тогда ещё не переведенной), то на этот раз не было надобности прибегать к заграничным источникам. Хватало своих. И мы начали черпать из них. Публиковали тексты, доступные нам по объёму, с хорошим литературоведческим аппаратом. Кроме того, журнал в своей «Гостиной» начал публиковать интервью с интересными, всей стране известными людьми.

Первое время мне не мешали. Публикации фантастики я начал с повести Георгия Гуревича, политически нейтральной. Но замыслы были куда более обширными: в фантастике тоже существовали запреты и «закрытые районы». И у меня возникла идея опубликовать «Гадких лебедей» Стругацких, до той поры существовавших лишь в самиздате.

Я поехал в Москву. У меня было две цели: уговорить «Союзпечать» объявить «Даугаву» во всесоюзную подписку и выпросить авторскую рукопись «Гадких лебедей». «Союзпечать» удалось уговорить достаточно быстро, хотя мне там и сказали, что денег на экспедицию пока не будет, и придётся нам рассылать номера подписчикам своими силами. Я согласился. Потом созвонился с Аркадием Натановичем и попросил разрешения зайти и поговорить о деле. Он согласился. Я сказал ему о своём желании. Он усомнился в его выполнимости:

– Не дадут, Володя…

Я напомнил ему, что у нас не Москва и не Питер; может и пройти. Он дал мне экземпляр рукописи. И сказал:

– Только название надо изменить. Старое – уже само по себе вызовет у них противодействие: слишком уж его склоняли.

Я попросил, чтобы он придумал новое название сам. Он ответил сразу же – возможно, у него уже была заготовка, а может быть, название возникло в этот самый миг:

– Пусть будет «Время дождя».

Я привёз рукопись в Ригу, и мы сразу же стали её планировать.

Повесть пошла – и ни с каким официальным противостоянием я не столкнулся. Хотя грехам моим уже вёлся счёт, предъявили мне его несколько позже.

Тиражи наши и так уже росли – но главным образом за счёт розницы. И я волновался, ожидая результата подписки на 1988-й: оправдаются мои расчёты или будет провал?

Подписка оказалась даже выше, чем мы в редакции предполагали. Но и до того она увеличивалась с каждым месяцем. Так что, когда выходил очередной номер, вся редакция шла в экспедицию издательства. Там мы запечатывали журналы в конверты, чтобы отправить их подписчикам по почте.

Аркадию Натановичу я отсылал по пятнадцати экземпляров каждого номера с их повестью. За его счёт, понятно. Настроение было прекрасным. Но продержалось оно недолго.

Повторилась история двадцатилетней давности. И поскольку сюжет был схожим, то и развязка оказалась очень похожей.

Я пришел в достаточно унылое и убыточное издание, нашел, хотя и рискуя, способ улучшить положение дел, вытащил (газету, журнал) сперва на окупаемость, потом и на прибыль, получил по шапке, и меня сняли.

Разница же была в том, что двадцать лет тому назад меня снимал ЦК, а Союз писателей защищал.

Это было естественно: у писателей и у меня была одна цель – сделать газету интересной для латышского читателя. Они видели, что я это делаю, – и поддерживали, насколько могли. Хотя не все, конечно: те, кто пользовался наибольшим авторитетом в ЦК, меня не поддерживали, их позиция всегда совпадала с позицией партийного руководства. Но их было мало.

А в 1987 году кампанию против меня начал Союз писателей, а ЦК взял на себя организационную сторону, поскольку я опять был в его номенклатуре.

И это тоже можно было счесть естественным, потому что на этот раз мнения Союза разошлись с моими: я хотел сделать хороший журнал для русского читателя, полагая, что знаю, что этому читателю нужно. А Союзу с его молодым руководством на русского читателя было наплевать. Они о его интересах не задумывались и искренне считали, что московского или новосибирского читателя может всерьёз заинтересовать современная латышская проза. Поэтому каждое неместное имя в журнале они воспринимали, как личную обиду: ведь какая-то часть гонорара уходила из республики (иными словами – из их кармана). И старались научить меня уму-разуму. Я же упорно продолжал гнуть свою линию.

Обижались не только латышские писатели: кое-кто из русскоязычных тоже. Им казалось, что планка поднята слишком высоко. А мне не хотелось опускать её.

Методика была привычной. Наслали комиссию, старались найти хозяйственные, денежные нарушения, злоупотребления. Не нашли. Начались обсуждения. На секции, потом на правлении Союза. Я с грустью слышал, как люди, месяц тому назад говорившие мне, что журнал улучшается на глазах, теперь публично высказывали противоположные мнения. Я огрызался. Но понимал, что плетью обуха не перешибёшь. А унижаться не хотел, чувствовал себя правым, а не виноватым.

Последнее разногласие возникло, однако, не с Союзом, а с ЦК. Это случилось, когда я решил опубликовать (впервые в стране официально) «Реквием» Анны Андреевны Ахматовой.

Я просто поставил этот материал в номер, не спрашивая ни у кого разрешения. Тогда с Главлита была уже официально снята запретительная функция, но контрольная оставалась. И, получив вёрстку, начальник этого учреждения (это с ним, тогда ещё заместителем, я в своё время разговаривал о романе «Тогда придите, и рассудим») схватил её под мышку и помчался в ЦК. Вообще-то он наверняка знал, что она появится: стукачи были и в нашей редакции, и не один. Почти сразу же мне позвонили и предложили прийти в ЦК.

Там заведующая сектором, модно одетая дама, заявила мне, что этот антисоветский материал не будет пропущен ни в коем случае.

Я наивно пытался объяснить ей:

– Вы же видите, какое время на дворе. Не напечатаем мы в этом номере – через месяц его напечатает «Новый мир» или «Знамя»…

Ответ последовал:

– Если Москве это нужно, пусть она и печатает. А нам это не нужно. Вы лучше дайте вместо этого стихи кого-нибудь из молодых латышских поэтов.

Латышских поэтов мы и так публиковали много. И я разозлился:

– Во всей латышской поэзии, – доложил я, – сейчас нет ничего такого, что можно было бы хотя бы сравнить с «Реквиемом» по общественному звучанию, да и не только…

Она опешила: такой наглости, похоже, не ожидала. И оскорбилась:

– Ах, ничего?!

– Да, ничего!

Она поджала губы:

– Если вы не снимете этот материал, мы задержим номер. Решайте сами.

Я снял; в номере были и другие материалы, и хотелось, чтобы они дошли до читателя.

Кампания шла к концу. Из Москвы в ЦК писали – в частности, Булат Окуджава; защищала меня Юнна Мориц; туда же обращались и некоторые латышские интеллигенты – не из литературных кругов. Я написал в Москву Яковлеву. Мне позвонил работник ЦК КПСС. В разговоре с ним я упомянул, что московским писателям журнал нравится. Он ответил:

– Окуджаве нравится, а вот Юрию Бондареву не нравится. И я с ним согласен.

Я положил трубку. Говорить тут было не о чем.

Вопрос решился на созванном в ЦК специально по моему вопросу совещании. В нём участвовали заведующие двумя отделами – пропаганды и культуры, завсектором печати. Секретарь Союза писателей сказался больным. Может быть, он не хотел смотреть в глаза мне: двадцать лет назад я опубликовал в газете его первые стихи, «сомнительные по идеологии». На совещании зачитали список моих провинностей и сказали, что меня снимут. Я ответил лишь, что ошибок не признаю, поскольку их, на мой взгляд, не было. На этом мы расстались.

Вскоре мне позвонили оттуда же и сказали, что надо написать заявление – «по собственному желанию», как это было принято. Я отказался. Сказал, что раз меня утверждало в должности бюро ЦК, пусть оно своим решением и снимает.

Видимо, я рассчитывал на то, что меня вызовут на бюро и там я смогу возразить на обвинения и сказать, что глупо снимать редактора, когда журнал находится на подъёме. Но меня не вызвали; бюро приняло решение заочно.

Смешно, но моя отставка сопровождалась таким же казусом, какой случился перед моим назначением. Кандидат на моё место был уже найден – из молодых латышских прозаиков. Вообще, тогда шла повальная замена редакторов молодыми, поскольку власть в Союзе писателей Латвии теперь принадлежала им. Однако почти накануне моего ухода кандидат проштрафился перед ЦК (на сей раз речь шла не о выпивке, а о какой-то, по тогдашним меркам, неприемлемой статье, опубликованной в газете). Стали срочно искать замену. Эту роль сыграл тот самый русский коллега, чьё мнение о журнале недавно вдруг изменилось на противоположное. Надо полагать, власть оценила его самоотверженную готовность на всё, что прикажут.

Вот так завершилась история с моим последним штатным местом.

С той поры я занимался и занимаюсь только своими книгами.

Хотя ещё какое-то время я не смог смирить в себе стремления что-то делать и помимо фантастических романов и повестей. Инерция, видимо, была велика – желание что-то организовать и чего-то добиваться. Такие стремления, как и надежда, умирают не сразу.

Только этим могу объяснить своё участие в создании Всесоюзного Объединения клубов любителей фантастики. Вообще-то и эту организацию можно было бы раскрутить; но нужны были какие-то стартовые деньги, которых не оказалось. Организация умерла естественной смертью вместе с СССР.

Однако и ещё совсем недавно я, как старая цирковая лошадь, заслышав марш, начинал приплясывать и принимал предложения – как потом оказывалось, ничем не подкреплённые.

Но всё это происходило уже в Москве.