— Доктор Рикс! Срочно — город! ОДА!
Женщина выхватила из кармана халата плоскую коробочку коммутатива. Нажала кнопку.
— Доктор Рикс? — Голос в коробочке казался сплющенным. — Снова ОДА! Девочка, роды проходили нормально…
Женщина опустила веки — может быть, чтобы никто не увидел в ее глазах отчаяния. Но голос ее в наступившей мгновенно тишине прозвучал спокойно, почти безмятежно, как если бы ей сообщили — ну, что лампочка в прихожей перегорела, например; только свободная рука непроизвольно сжалась в кулак:
— Что же вы предприняли?
— Сразу же, по инструкции, дали кислород. Затем…
Она слушала еще несколько секунд.
— Пока дышит нормально. Однако…
Она перебила:
— Готовьте к перевозке. Сейчас к вам вылетит вертолет.
— Доктор, хотелось бы… Видите ли, ее отец — Растабелл.
Она знала, кто такой Растабелл.
— Не волнуйтесь, все будет отлично.
Рука с коммутативом медленно опустилась, бессильно повисла, но лишь на секунду.
— Доктор Карлуски, разрешите…
Он кивнул головой с узким, морщинистым лицом.
— Разумеется, доктор Рикс. Я уверен — это вчерашний выброс; следовало ожидать…
На несколько мгновений выдержка изменила ей:
— Шесть наших обращений к этому их правительству, шесть успокоительных ответов — и все на бумаге, только на бумаге… В конце концов, это же их дети, а не мои!
— Ну, что вы, — сказал доктор Карлуски, стянув морщины в улыбку. — Правительства всегда бездетны. Хорошо, что у нас еще есть термобоксы.
— Еще три, — ответила она уже в дверях. — Что будет потом — не знаю…
— А кто знает? — сказал доктор Карлуски ей вслед.
Что будет потом, не знал никто. Ни здесь, в Международном Научном Центре ООН, располагавшемся в уютном (по привычке его продолжали считать уютным) уголке Европы, в Намурии, ни, пожалуй, во всем мире.
Правда, не было уже той растерянности, что сопутствовала первым подобным случаям — сперва вовсе непостижимым, потому что младенцы рождались вроде бы совершенно здоровыми, были они доношены, выходили правильно, не было ни удушения пуповиной и никаких других бед из числа тех, что подстерегают еще не родившегося. Вскрытия показывали, что дети были совершенно нормальными — только их крохотные легкие выглядели как бы сожженными если не кислотой, то удушливым газом. Ведь ничего, кроме воздуха, каким все дышат, не содержалось в родильных залах. Все дышат, а эти вдруг не захотели: один, другой, третий, четвертый — и, как говорится, пошло. Не только в Намурии, хотя небольшая страна эта оказалась одной из первых, и не только в Европе. Другая закономерность, правда, прослеживалась: чем ближе к большим промышленным районам, тем чаще такие случаи происходили, потому что тем меньше оставалось в этих местах того, чем можно дышать. Отказ Дышать в Атмосфере — вот что такое ОДА.
И в самом деле: можно ли было называть старым и легким словом «воздух» нынешнюю смесь кислорода и азота со всеми теми неисчислимыми добавками, какими обильно обогащала ее цивилизация: продуктами сгорания твердого, жидкого и газообразного топлива в цилиндрах и камерах автомобилей, тепловозов, теплоходов, самолетов, энергостанций, заводов и фабрик, ракет, или просто на месте добычи; отходами промышленности — химической прежде всего, но не только; продуктами сжигания мусора; тончайшей цементной, фосфатной и другой всякой пылью; отходами горнодобывающей и горнообрабатывающей промышленности? Да что перечислять — тут впору заводить Черную книгу, чтобы на множестве ее страниц всерьез заняться поименованием всего того, чем мы за десятилетия усовершенствовали наивно-примитивную стихию, а здесь не место для этого. Добавим только, что уже не воздухом, конечно, была эта смесь — скорее уж следует называть ее «Аэрозоль-ХХ» — по номеру нашего благодатного столетия и по ее физической сущности.
Не будем здесь говорить и о том, что не одна только атмосфера подверглась подобному «обогащению», но и вода, и поверхность земли, и недра ее, да и ближний космос, пожалуй, тоже; попытаемся лишь назвать этот процесс приспособления природы к человеку самым пригодным для этого словом вместо существующего для этой цели бодрого термина «техническая цивилизация» — словом этим будет война, и не просто война, но гражданская. Потому что только на войне убийства происходят не исподтишка, но явно, и почитаются не за преступление, но за подвиг — не так ли поступает цивилизация с природой? И не подвигом считали мы разве все достижения вышепоименованной? Подвигом, несомненно; и гордились, и подвигали на дальнейшее в том же духе. Итак, война. А почему гражданская? Потому что в гражданской войне народ уничтожает сам себя, для народа гражданская война — форма самоубийства или борьба если уж не до смерти, то самокалечения во всяком случае. Но разве природа и человек — не один народ по имени «Жизнь на Земле»? И то, что происходило и все еще происходит в процессе цивилизации, не есть ли война одной части народа против другой, война регулярной армии людской цивилизации против партизанских операций порядком уже разозленной природы? Гражданская война, да.
Не вчера это уже стало ясным. И не вчера впервые были произнесены власть предержащими во всех концах планеты правильные и достойные слова относительно пресечения, недопущения, исправления, восстановления… Так клянется алкоголик: вот сегодня еще выпью, а с завтрашнего дня — завяжу! Так обещает сам в себе запутавшийся человек: с понедельника начну новую жизнь! Сколько завтрашних дней прошло, сколько понедельников… Ты еще дышишь, человек? Ну живуч, прямо сказать…
Кто как, впрочем. Кому сейчас, скажем, семьдесят — тем дышится легче. Было время адаптироваться: родились-то они тогда, когда дышать было куда проще. Нет, конечно, двести или две тысячи или двадцать тысяч лет назад воздух был еще чище. Но даже семьдесят лет назад над полями и в лесах еще держалась благодать, с неба не лились еще желтые, а то и радиоактивные дожди, а поля и грядки удобрялись более по старинке, навозцем. Так что хоть в детстве подышали вволю, а потом приспосабливались понемножку. Тридцатилетние, особенно горожане, — уже другой коленкор: вдыхали аэрозоль с младых ногтей, хотя не столь еще густой, как нынче. Ну, а теперь и вовсе не осталось населенных мест, куда не проникли бы механизмы и химикаты. И вот в разгар научно-технической революции, грозившейся привести благодарное человечество к полному познанию всего на свете и безмятежному благоденствию, детишки как-то уж и вовсе хлипкими стали входить в сей мир — юдоль не слез, но небезвредных отбросов.
Воздух, как и вода, на всей планете пришли потихоньку к одному знаменателю: природа не знает границ ни для добра, ни для зла. Естественные компенсаторы и фильтры первыми не выдержали нагрузки, тем более, что оставалось их все меньше; они были природными богатствами, которые человек транжирил вместо того, чтобы разумно жить на проценты. И вот наконец и он, наиболее приспособляющаяся (за исключением разве крысы, клопа или таракана) часть природы, исчерпал, похоже, свои резервы адаптации и выносливости. Так что к тому дню, с которого началось наше повествование, на всех материках уже не на сотни, а, по статистике Всемирной Организации Здравоохранения, на тысячи шел счет представителям разумного вида, при рождении требовавшим для дыхания первобытно-чистого воздуха — или вовсе отказывавшимся жить. То ли мутантами они были, то ли спираль развития снова вышла на такую вертикаль — но так вот получилось.
Сперва, как уже сказано, растерялись. Но теперь научились крохотных бунтовщиков сберегать: помещали в герметические боксы, куда подавалась приемлемая для младенцев дыхательная смесь, с ароматом хвои даже. Кормить их тоже приходилось с самого начала искусственными составами из натуральных (по возможности) продуктов. И дети жили, словно драгоценные экспонаты музеев, за броневыми стеклами. Старшему из них во всем мире шел сейчас четвертый год. Самая младшая — вот только что родилась, при нас, можно сказать.
Что будет потом — это, конечно, не только доктора Рикс интересовало, не одну лишь эту молодую, красивую и (под белым халатом) несколько даже вызывающе одетую женщину, но и людей не столь уже молодых, строго одетых и занимавших куда более высокие, а порой даже и высочайшие уровни в мировой иерархии. Но как-то всегда оказывалось, что «сегодня» было важнее чем «потом». Мир все усложнялся, но дышать не становилось легче. Что же касается людей, общества, человечества, то с ним было, как с ядерным реактором: работает и взорваться вроде бы не должен. Но — может.
— Вызывает клиника Научного центра. Вертолет прибыл?
— Да, доктор Рикс, благодарю вас, только что погрузили малышку. Но господин Растабелл очень встревожен. Он…
— Успокойте его.
— Доктор Рикс, а не могли бы вы лично поговорить с ним? Вы специалист, да и американская медицина…
— Позвоню ему, как только дитя окажется у нас и я осмотрю его.
— И еще одна просьба, доктор: если…
Пол под ее ногами ощутимо дрогнул; звякнули инструменты в стеклянных шкафчиках, колыхнулась вода в стеклянном сифоне, листок бумаги спланировал со стола и закачалась подвешенная к абажуру настольной лампы куколка: фантастический астронавт-десантник с бластером наизготовку.
«Физики стали слишком много позволять себе, — мельком подумала женщина. — Совершенно не считаются с тем, что у нас — дети».
— Да, я слушаю: какая просьба? Алло! Вы меня слышите?
Но телефон молчал.
— А теперь, доктор, вопрос на засыпку…
— Честное слово, Гектор, у меня не осталось ни секунды. Надо проверить, как новенькая дышит в боксе, затем…
— Что же, я могу брать интервью не только на бегу, но и стоя на голове. Скажите: вот вы спасаете этих несчастных. Но что ожидает их потом? Герметичные дома, конторы, цеха, города? Или вы надеетесь научить их дышать той гадостью, какой дышим мы?
— Это задача для ученых. Я всего лишь врач.
— Их становится все больше — это, видимо, не случайно. Не опасаетесь ли вы, что в один прекрасный день общество возмутится — с непредсказуемыми последствиями?
— Это не мои проблемы, Гектор. Наше дело — убедить власти в том, что надо срочно принимать меры не на словах, а на деле, иначе человечеству грозит гибель в недалеком будущем.
— Какие меры вы считаете необходимыми?
— Любые, которые могут привести к очищению среды. За подробностями обращайтесь в «Гринпис».
— Вы верите в возможность таких мер?
— Я оптимистка. Ну, все, на этом — наилучшие пожелания.
— А у меня еще целая связка вопросов. Чем вы заняты сегодня вечером? Что, если я навещу вас дома, в городе? Ваш муж ревнив?
Она усмехнулась.
— Вечером я приглашена на вечеринку — тут рядом, в Сайенс-виллидж.
— И пойдете?
— Почему бы и нет? А вообще, на возникающие вопросы человек должен находить ответы сам.
— Браво, это я использую. Что же, раз так — мчусь в город, к Растабеллу. Думаю, что они вот-вот начнут атаковать правительство всерьез — теперь, когда он пострадал, так сказать, лично. Но сперва забегу к нашим сейсмикам: они, кажется, что-то такое засекли.
— Был какой-то странный толчок. Но землетрясений тут не бывает…
— Город все еще не отвечает, доктор. Глухо.
— Когда телефон исправят, разыщите меня — я обещала позвонить Растабеллу. Буду у себя до шести, сестра Ибарра.
— Непременно, доктор.
«И в самом деле, пойду на вечеринку, — подумала она, направляясь к блоку термобоксов. — И не устою. Не стану больше сопротивляться ему. Да и чего ради? Пусть несерьезно, пусть быстролетно — но хоть что-то, иначе совсем завяну… А в обаянии ему не откажешь. Отбиваться я буду, но не очень убедительно. Пусть Моран удлинит список своих побед — на самом деле это ведь я решила так, не он…»
— Рад видеть вас, фрау доктор!
Еще долю секунды она внутренним взором созерцала неотразимого Морана, хотя поздоровавшийся с нею здесь, в коридоре, человек был полной его противоположностью: невысокий, округлый, с редкими, прилизанными волосами, и одет он был с аккуратностью клерка, хотя чиновником как раз не был.
— А, господин инженер! Почему вдруг «фрау»? Что за противоестественная смесь? Впрочем, мы в чем-то напоминаем Вавилонскую башню, может быть, вы и правы…
Инженер смутился:
— Сам не понимаю… Наверное, потому, что я только что разговаривал с профессором Ляйхтом — он предпочитает свой родной язык.
— Вы были у нас?
— Лишняя проверка никогда не мешает. Теперь я могу поручиться: вашу новую маленькую милую пациентку электроника не подведет.
«Сентиментален, как всегда, — подумала она. — И, наверное, примерный супруг и отец. Хотя нет — он, кажется, как раз бездетен».
— Я очень благодарна вам за внимание к нашим детям. Но не стану задерживать: вы, конечно, спешите, как всегда, к вашей очаровательной жене.
— Увы, на сей раз я увижу ее лишь через несколько часов. Я обещал профессору Ляйхту вечером посмотреть его персональник у него дома, в поселке.
— В Сайенс-виллидж? Как же она перенесет целый вечер без вас?
— Я предупредил ее еще до того, как замолчали телефоны. Почему это, как вы думаете?
— Понятия не имею. Так почему же?
— Я и сам не знаю. Она, я думаю, раньше ляжет: очень устает в последние дни, необычайно много работы в конторе мистера Рикса…
«Особенно для секретарш, — подумала она, по-прежнему приветливо улыбаясь, — пригожих собой, сверхурочной работы. Сукин сын!»
— …Впрочем, что я вам объясняю: вы наверняка знаете о делах вашего мужа намного больше моего.
«Ни черта не знаю, — подумала она, — да и знать не хочу».
— Ну, желаю вам всего лучшего.
— Мое почтение, доктор.
«Вот поют, — подумал Милов, — ну прямо соловьи…»
Во тьме вспыхнула искра; мгновенный взвизг резнул по слуху, потом глухо загудело — словно в глубочайший колокол ударили: ухнул неимоверным басом, покачался из стороны в сторону и стал затухать. Но Милов успел уже нырнуть в дыру — вход в пещерный лабиринт.
Собственно, и не пещеры это были, скорее катакомбы. Тут естественные пустоты, характерные для таких геологических структур, с обширными залами (в одном из них даже подземное озерцо плескалось), перемежались и соединялись вымытыми некогда водой ходами и рукотворными коридорами, в прошлом — горными выработками. В седой древности в пещерах жили, потом — скрывались, во время второй мировой войны их использовало Сопротивление, а после нее, хотя и не сразу, проложили несколько маршрутов для туристов; маршруты эти оборудовали электрическим освещением, но стоило отклониться от нехоженой трассы — и человек попадал в первозданную мглу. Входов в катакомбы имелось несколько, все они были снабжены прочными дверями — сперва деревянными, потом их заменили пластинами из котельного железа: чтобы предотвратить несчастные случаи, какие время от времени приключались с «дикими» туристами и с детьми. Одна из этих дверей сейчас оказалась, на счастье Милова, приотворенной, и пули пришлись по ней.
«Рикошет, — подумал он, переводя дыхание и напряженно вслушиваясь. — Плохо стреляют, а странно, они должны уметь профессионально, и по звуку в том числе; но и так ничего, чуть левее — тут бы мне и конец. Но, значит, я верно иду, — думал он, на четвереньках отползая подальше от входа, в глубину, — жму им на больную мозоль… Конечно, найдись среди них хоть один порешительнее — впрыгнул бы за мной и длинной очередью вдоль хода — и все, и снято, как говорила Аллочка… Если они меня опознали — человек я заметный, их могли предупредить, — то и преследовать они вряд ли сунутся, репутация у меня достойная; но уж постараются и живым не выпустить, залягут, как кот у норки: наверняка ведь думают, что я этих ходов не знаю, а если и знаю, то лишь официальные маршруты. Плохо они обо мне думают, плохо… А засуетились они заметно, может, у них и тайники тут, перевалочные базы? Ну, если поживем — увидим…»
Он спешил уйти подальше, прикидывая на ходу, как побыстрее и побезопаснее выбраться отсюда, чтобы попасть, наконец, в Научный центр, найти там одного человека и выжать из него все, что можно, а потом найти другого, уже в городе, и с ним сделать то же. Несколько раз Милов свернул почти наугад: надо было сойти с туристской тропы. Сейчас ход расширился, двигаться можно было почти бегом, лишь немного пригибаясь. Воздух был сырой и затхлый — значит, другого выхода поблизости не было. Хорошо: никто не успеет забежать и устроить засаду впереди. Подумав так, Милов усмехнулся и еще ускорил шаг. И, словно в отместку за ухмылку, кто-то или что-то долбануло его по лбу с такой жестокой силой, что он не устоял на ногах — рухнул и, кажется, отключился.
Ненадолго, впрочем. Милов пришел в себя то ли от невыносимой, дергающей и стучащей боли в виске, но может быть, и от слабого, осторожного шороха, что послышался. Милов с силой притиснул висок к холодному, мокрому песку, чтобы умерить боль. Никуда не денешься: звуки были звуками шагов, и они приближались осторожно, но упорно.
«Значит, решились все-таки, пакостники, — подумал он с неожиданным спокойствием, — пошли на добивание… Ну, в такой непроглядности в меня еще попасть надо. Правда, и мне по звуку трудно будет их упредить: здесь многократное отражение. Ладно, пусть они начинают, а я тогда — по вспышкам… А куда девался тот, что меня сшиб? Весьма странно… Может, спешил к выходу, и я ему просто мешал? Постой, а где выход? Там, где мои ноги. А эти приближаются с другой стороны — выходит, успели-таки забежать…»
Шаги приближались все медленнее, охотники, видимо, не хотели рисковать.
«Что же они — даже фонариками не запаслись, дурачье, неужели думали, что я по туристским ходам побегу? — с некоторым пренебрежением подумал Милов. — А ведь готовились, наверное, всерьез… Или просто боятся?..»
Тут шаги и вовсе замерли. Милов старался дышать как можно реже, тише, отбойный молоток в черепе перестал частить. Потом он услышал совсем рядом едва различимый шепот и очень удивился: разговаривали по-английски, а не по-намурски и не по-фромски — то были два местных языка.
— Нет, мне помнится, тут можно пройти, надо только опасаться сталактитов, они тут мощные, их не вырубали, это дикий ход.
«Странный акцент, — подумал Милов. — Местный, надо полагать. В местных языках я — с грехом пополам… Так вот, значит, на что я налетел; было бы идти поосторожнее, как это я оплошал… О чем это они там?»
— Жаль, мне бы хоть фонарик захватить, но кто мог знать?
— Как тихо… Может быть, мне почудилось и никто не стонал?
«Второй — явно из Штатов», — решил Милов.
— Нет, не почудилось, стон был. А куда мы здесь выйдем?
— Помнится, этот ход ведет к реке, но должен быть еще один выход, поближе — мы с женой тут бывали когда-то, но далеко не забредали, боялись.
— А может быть, лучше вернуться? Я думаю, там уже все успокоилось… — Это был уже не шепот, а негромкий голос, и Милов едва не присвистнул от удивления: голос принадлежал женщине. — На худой конец, будем со своими, если даже что-то еще и не так. Ну, в конце концов, что нам грозит?
«Нет, — подумал Милов, — это не мои друзья-приятели. Это случайный народ. Любовники, может быть — искали уединения и заблудились. Пора объявиться — не то они, от безвыходности, начнут делать что-нибудь нескромное…»
Он подтянул ноги к животу, изготовленный было к бою пистолет водворил на место. Бесшумно привстал — и снова ткнулся головой в сталактит, в самое острие, и невольно зашипел.
— Кто там? — вскрикнула женщина испуганно. Сразу же зашуршало: мужчина шагнул вперед, дыхание его сделалось шумным. Он мог сейчас, пожалуй, и напасть, не рассуждая, — просто чтобы подавить страх в себе самом.
— Эй, приятель, — по-английски окликнул его Милов, негромко, словно сидел за столиком в кафе и мимо прошел официант. — Осторожно, не запачкайте об меня обувь.
Тот снова остановился.
— Что вы тут делаете? — через мгновение осторожно спросил он.
— Принимаю солнечные ванны, — ответил Милов, чувствуя, как возвращается к нему уверенность. — Предупреждаю: я занял лучшее место и не собираюсь уступить его просто так.
Тот усмехнулся — просто потому, что того требовало чувство собственного достоинства.
— Меня радует ваш юмор, — ответил он. — Но не окажете ли вы любезность говорить серьезно? Тут, собственно, нет ничего смешного…
— Кончайте болтовню! — неприязненно сказала женщина; судя по звуку ее голоса, она отступила шага на три-четыре — на случай, если завяжется схватка, наверное. — Не знаю, может быть, пещеры — ваше постоянное обиталище, но нам не хотелось бы медлить.
— Вы совершенно правы, — согласился Милов; он тянул время, чтобы совсем уже оправиться от удара. — Можно простудиться. Да и воздух, откровенно говоря… Хотя, должен сказать, снаружи он тоже не заслуживает доброго слова.
— Дайте нам пройти! — потребовала женщина.
— Обождите секунду, — примирительно сказал Милов, — я попытаюсь встать.
— Ах, вы лежите, — сказал мужчина. — Вот почему я затруднялся понять, где вы находитесь.
— Вам плохо? Или вы ранены? — спросила женщина и шагнула вперед.
— Стойте там! — на всякий случай задержал ее Милов.
Она обиженно хмыкнула, но остановилась, говоря:
— Надеюсь, ваш утренний туалет не затянется? Кофе в постель здесь не подают. Может быть, конечно, дома у вас горничная… Вы из поселка?
— Дома у меня гарем, — сказал Милов и, упираясь ладонями в шершавые стенки хода, стал подниматься.
— Боюсь, что господин не из поселка, — сказал мужчина своей спутнице так, словно Милов далеко и не слышит их. — Я там знаю всех, и персонал тоже. — Он повысил голос: — Не могли бы вы сказать, кто вы и как оказались здесь?
Милов ощупал пальцами голову.
— Ничего, — вслух сказал он самому себе. — Кажется, обошлось без телесных повреждений, связанных с длительным расстройством здоровья.
— А может быть, он из этих? Поджидал нас? — предположил мужчина. Видимо, темнота придавала ему смелости; вообще-то, судя по манере говорить, он не принадлежал к забиякам.
— Встали? — нетерпеливо спросила женщина. — Поздравляю. А теперь, пожалуйста, пропустите нас, если вам не нужна помощь.
— Боюсь, что она потребуется вам, — ответил Милов. — Если не ошибаюсь, вы хотите воспользоваться ближним выходом? Не советую: там ждут меня, но могут открыть огонь, даже не спросив, кто идет. Нервные люди.
— Вы… контрабандист? — нерешительно спросил мужчина. — Извините за такое предположение, — тут же заспешил он, — но в этих местах…
Он умолк.
— В этих местах?.. — повторил Милов.
— Ну, я, собственно, не знаю, я живу в городе. Но говорят… — Он снова не закончил фразы.
— Нет, — сказал Милов, — все не столь романтично. Я турист-одиночка, много слышал об этих пещерах, но возле входа меня хотели ограбить, и, кажется, даже убить. Оставалось лишь улизнуть сюда, где потемнее.
— Это необычно, — задумчиво проговорил горожанин. — О грабителях у нас давным-давно не слыхивали. Знаете, — оживился он, — скорее, это были… ну, те самые, что в поселке. Вы не знаете разве, что произошло вот только что, вечером, в Сайенс-виллидж?
— Никогда не бывал там.
— Перестаньте, Граве, — сказала женщина.
— Господин хочет сохранить инкогнито. Во всяком случае, английский — не его родной язык.
— Я из России, — сказал Милов вежливо. — Турист.
— Все равно: сейчас все мы сидим в одном и том же джеме по уши. Итак, мистер русский, вы полагаете, тут нам не выйти?
— Милов, — представился турист. — Даниил Милов, к вашим услугам, мэ'м.
— Очень приятно, Дан. Меня зовут Евой. А это господин Граве. Его воспитание не позволяет, чтобы его называли по имени.
— Что делать, — сказал Граве, — мы, намуры, консервативны и, признаться, даже гордимся этим. Но скажите, господин Милф, о засаде вы говорили серьезно?
— К сожалению.
— Я не очень уверен относительно других выходов, — сказал Граве виновато. — Слишком давно не бывал здесь, хотя работаю рядом со дня основания Центра. Впрочем, так всегда бывает… Знаю только, что выходы есть, но вот где они?..
— Ну же, решим что-нибудь, — нетерпеливо сказала Ева. — Не люблю неподвижности. Ну, а вы, Дан, — вы в самом деле собирались заночевать тут? Мне такая спальня не по вкусу.
— Боюсь, что к утру здесь будет чрезвычайно холодно, — согласился Граве. — Если бы мы еще оделись подобающим образом; но все произошло так неожиданно…
— Ночлег здесь не входил в мои планы, — признался Милов. — Я рассчитывал попасть в Центр — там ведь есть какой-нибудь странноприимный дом, надеюсь?
— Гостиница, — сказал Граве. — Но в Центр еще надо попасть, а это, я полагаю, сейчас затруднительно. В той стороне один-единственный выход, через него мы и попали сюда. Однако, — в голосе его проскользнула нотка горечи, — в старой тихой Намурии стали происходить невообразимые вещи: там тоже люди с оружием, и мы едва спаслись от них, когда бежали из поселка…
— Так что выбираться придется вместе, — заключила Ева. — Осталось лишь придумать — как.
— Отчего ж не придумать, если подумать… — пробормотал Милов, занятый сейчас другими мыслями. Ни к чему были ему сейчас эти спутники, а в одиночку он, вероятнее всего, прорвался бы; но бросить здесь женщину было бы не по-мужски, а от компаньона ее, похоже, большого толку ждать не приходилось. Ну что же, воспримем как лишнюю помеху, только и всего. Главное — не терять больше времени. И так уже…
— Мне известен еще один выход, — сказал он. — Правда, он не для туристов: над рекой, в обрыве, но невысоко. Есть в нем одно неудобство: спуститься вниз там нельзя — берег нависает, подняться — тем более. Можно только прыгнуть в реку.
— Просто ужасно, сколь многого я с собой не захватила, — сказала Ева: — ни пижамы, ни купальника…
— Я тоже, — сказал Милов, — я путешествую налегке. — Он не стал объяснять, что сумку ему пришлось бросить, когда за ним гнались; по счастью, ничего серьезного там не было, опыт давно научил самое необходимое носить в памяти и в карманах. — Да и господин Граве вряд ли предусмотрел такую потребность.
— Вы же видите, господин Милф, — у нас с собой ничего…
— Не вижу, как ни удивительно. Здесь не слишком светло, а? Ну что же, раз мы не экипированы, придется лезть в воду в чем мать родила.
— Это будет крайне неприлично, господин Милф, — сурово произнес Граве. — Если бы еще с нами не было дамы…
— Вы знаете, Граве, — сказала Ева, — я не очень любопытна.
— Тем более, что все равно ничего не видно, — добавил Милов. — Впрочем, дело ваше. Только не забудьте, что придется переплывать реку: и из-за обрыва, и чтобы обойтись без неожиданностей.
— Вы полагаете, там тоже опасно? — с некоторым беспокойством спросил Граве.
— Полагаю, тот выход известен не только мне. Итак, плыть придется, а разводить потом костер для просушки — потеря времени, да и небезопасно.
— Вы считаете, все настолько серьезно? — спросил Граве.
— Я знаю только, что меня хотели подстрелить, — сказал Милов, — и для меня этого достаточно. Итак, решено?
— Так или иначе все вымокнет, — сказала Ева.
— Плывя, держите одежду над головой.
— Давно так не пробовала.
— Ну, отдадите мне, — сказал Милов. — Верну сухой.
— Вы крайне любезны, — сказала Ева. — Ведите нас, пещерный лев.
— Вы хотели сказать — пещерный человек, — поправил Граве.
— Хотела то, что сказала. Не придирайтесь.
— Но вы же его даже не видели, — сказал Граве, видимо, все еще колеблясь: купание, кажется, его не прельщало. — Откуда же вы знаете, что он похож на льва?
— Нам придется, — предупредил Милов, — миновать тот вход, которым воспользовался я. — Он знал, что обходного пути нет: схема ходов в окрестностях Центра была крепко запечатлена в его профессиональной памяти. — Так что никакого шума. Я иду первым, вы, Ева, кладете руку мне на плечо, а господин Граве замыкает — точно так же.
Он ощутил, как легкая ладонь легла на его плечо.
— Тронулись!
Они шагали молча, стараясь ступать в ногу. Ева сняла туфли и несла их в руке: острые каблуки тонули в песке, ноги сразу промокли.
«Одно приключение вместо другого, — думала она, ощущая под пальцами твердое плечо. — Хороший свитер, надеюсь, он не какой-нибудь дикой расцветки, хотя от русских, говорят, можно ожидать чего угодно — и прекрасного вкуса, и самого дурного… Напрасно я не надела кроссовки — с брюками вполне уместно… Правда, их снимать труднее. — Тут ее мысли пошли в другом направлении. — А мой соблазнитель! — она не удержалась и фыркнула, подавляя смех. — Бедный котик: мышка уже в углу, загнана, он и коготь выпустил — и вдруг вламываются и портят всю охоту… Но уж тут он повел себя молодцом… Странно и ужасно: еще днем мы жили в цивилизованном мире, пусть не таком зеленом и душистом, как некогда, но все же… Да, мир… В нем прежде всего страдают дети. Я недолюбливала Растабелла, слишком уж он фанатичен и ограничен, хотя и талантлив, конечно, — а теперь мне его жаль. Бедная девочка… Растабелл теперь, наверное, и вовсе перестанет сдерживаться, а ведь за ним идут люди, его даже правительство побаивается. У нас такая администрация не продержалась бы и месяца, все потребовали бы импичмента, а тут… Все-таки в Европе очень много несовременного. Кстати, я ему так и не позвонила. С телефоном никогда такого не случалось. Что-то произошло в столице? Или здесь, в городе? Этот город — как теневая столица: здесь живет Растабелл и еще многие из его компании, этот странный Мещерски, и другие… Лестер давно дружит с Мещерски, у них, по-моему, какие-то общие дела. Лестер… Слишком много секретов завелось у него в последние два года, и это не бабы — все его налеты на баб мне были известны едва ли не заранее; нет, тут другое — я думаю, он…»
Мысли прервались, когда она услышала тихое: «Тсс… стоп». Милов остановился, остальные — тоже, но рука женщины оставалась на его плече, он снял ее пальцы осторожно, почти ласково. Повернув голову, едва уловимо выдохнул:
— Обоим — лечь, только тихо… Скажу — бегите, как на сотке, свернете в первый ход направо — там я вас догоню…
Помедлил еще секунду и бесшумно двинулся дальше. Выход, тот самый, его, чуть серел в кромешной тьме пещерного хода, и более светлым пятном выделялась часть стенки напротив. Было и снаружи темно: новолуние.
«Лицо, — подумал Милов, — лицо светлое, остального им не различить. Ползком? Опасно: кто-то может сидеть у самого проема — незачем подставлять ему спину… — Он все же опустился на живот, подобрался, без единого шороха подполз к выходу — сейчас дверь была распахнута настежь, значит, стерегли, иначе заперли бы. — Что делать? Ладно, я-то проползу, но те двое — нет, не имею права…»
Решившись, он коротко кашлянул — и в ту же секунду ударили выстрелы, пули врезались в стенку хода. Охотники не ушли. У них хватило терпения.
«Неосторожно мы там разговаривали, — подумал Милов, — громко и долго, и я хорош — потерял ощущение реальности. Так что эти знали, что я возвращаюсь, лишь на долю секунды не хватило у них выдержки — начали стрелять, не дожидаясь, пока голова возникнет в проеме, на сером фоне. Странно все же, кого они против меня послали: профессионалы уже раза два подловили бы. Интересно, что у них тут вообще происходит? Меня об этом не предупреждали. Ну ладно, еще поиграем…»
Он не двигался с места, вслушиваясь в шорохи снаружи: там стрелявшие меняли места, хруст их башмаков по гравию был отчетливо слышен. Опершись локтями, Милов медленно изготовился, зная, что сейчас один окажется в поле зрения: снаружи казалось, верно, что в ночи их не увидеть, они не понимали, что по сравнению с непроглядностью пещеры ночная темнота была едва ли не ясным днем. Черное появилось: Милов нажал на спуск. Человек снаружи вскрикнул и упал. Снова заскрипел гравий и застучали выстрелы, но Милов лежал сейчас в мертвой зоне: чтобы убить его, надо было подойти вплотную к двери и вскочить в ход, но на это никто не отваживался.
«Да, странных людей они послали, — подумал он, — хотя и знают, что я ухватился за цепочку…»
Нервная пальба заглохла, когда Милов снял еще одного, засевшего в отдалении — выстрелил по вспышке. Наступила пауза, и тогда он негромко скомандовал своим:
— Ну, бегом!
Он знал, что у них сейчас было несколько секунд времени: находившиеся снаружи чуть отступили, решая, какую теперь применить тактику, и можно стало промелькнуть мимо хода. А вот ему самому придется еще выждать и отступать медленно: наверняка те сейчас все-таки решатся вскочить и стрелять в упор… Граве протопал мимо, Ева тоже — и вдруг остановилась прямо перед ним, подставляясь под пули, упала на колени — и он почувствовал прикосновение губ; поцелуй пришелся в висок.
— С ума сошла! — сдавленно крикнул он. — Дура! — забывшись, выругал он по-русски. Но она уже вскочила, кинулась дальше, и выстрелы извне опоздали на долю секунды.
«Сумасшедшая девка, — подумал Милов с невольным одобрением, хотя и зол был на нее сейчас. — Ну, можно и самому…» — И снова замер: судя по звукам, двое подкрадывались к выходу с разных сторон, держась вплотную к склону, в котором был выход — чтобы не подставиться. Те замерли у самого проема — он слышал их дыхание. Прошла секунда, другая, десятая — тогда Милов шумно вскочил, затопал ногами, оставаясь на месте. И мгновенно один из затаившихся влетел в ход, чтобы ударить в спину убегающему. Милов свалил его — в упор, наповал. И выметнулся наружу, и прикончил последнего, не дав ему опомниться.
«Самооборона», — подумал он, представив, как ему потом достанется за лихую стрельбу, если удастся выкрутиться живым, конечно. А нет — что же, никто особенно не пожалеет, Аллочка уже замужем, только коллеги разве что…
Ну, что сейчас снаружи — может быть, здесь и выйти, путь-то расчищен…
Он замер на секунду — и выстрелы снова прозвучали, хотя и с дистанции: видимо, заслышав перепалку, сюда начали стягиваться и какие-то другие люди. Милов подхватил пистолет свалившегося у входа — плоский браунинг, оружие непрофессиональное; подскочил к первому убитому — у того был винтовочный обрез, и вовсе ненужный, зато у лежавшего в пещере оказался армейский пистолет.
«Странно, — подумал Милов, — ни одного автомата; нет, как-то не так все происходит, непривычно, любительство какое-то, а меня ведь ориентировали на специалистов… Да, надо как-то разобраться в этой обстановке, а то, может быть, я вовсе не в свое дело ввязался?..» — Но больше думать было некогда, и Милов побежал вдогонку своим. Надо было правым ходом пробираться к реке, пока те еще не принялись травить всерьез. Спасение было в скорости, и он припустил так, что снова противно застучало в голове.
Двое ждали его, как и было условлено. Он подошел к ним, как умел, бесшумно. Те приглушенно разговаривали.
— Чужой человек, — говорил Граве, — по-моему, не заслуживает доверия. Не будь он еще русским… Не надо ждать его, я надеюсь, мы и сами тут выберемся, я сделаю все, чтобы вы вернулись домой, к мужу, целой и невредимой.
Милов застыл: интересно было, что прозвучит в ответ.
— Подите вы к черту, Граве, — ответила женщина спокойно, — мы ведь не по схеме компьютера пробираемся, там я бы вам доверилась… Да и все равно: своих не бросают. Вы стойте тут, а я вернусь: может быть, его ранили…
— Может быть, убили, — ответил в свою очередь Граве, — и вы попадете прямо в руки этим…
— Чем это здесь пахнет? — спросила Ева. Милов невольно принюхался: и в самом деле, воздух здесь был немного другим, отдавал чем-то этаким — не бензином, не кислотой, но что-то было в нем постороннее.
— Да, — сказал Граве, — что-то такое есть на самом деле…
— Это запах вашей трусости, — сказала Ева.
Граве обиженно засопел, Милов усмехнулся: сказано было не по делу, но весьма определенно. Он беззвучно ступил.
— Нет, без меня вам не выбраться, господин Граве, — сказал он, — тут впереди лабиринт, и вы проплутаете в нем до конца жизни, а мне маршрут известен. Тут озерцо впереди, подземное — видимо, в него натекло всякой дряни — вот оно и пахнет. Ваш Центр, думаю, что-то сбрасывает не по адресу.
— Ох, Дан, — сказала Ева, — и он с непонятным удовольствием уловил в ее голосе радость. — Наконец-то, а то я уже испугалась.
— Спасибо, Ева, — сказал Милов. — Теперь поторопимся: похоже, что становится все более сыро, словно бы вода выступает снизу — не знаю, отчего. Готовы?
— Да, — ответила Ева, а он нашел в темноте ее руку и положил на свое плечо.
— Двинулись, — сказал он, и они пошли. Сзади было тихо. Под ногами уже ощутимо хлюпало, хотя уровень реки находился намного ниже, это Милов помнил.
«Сплошные загадки, — подумал он, идя с вытянутыми вперед руками — одна прямо, другая чуть выше головы, чтобы не налететь ни на что сослепу. — Ничего, выскользнем; но что все-таки тут творится? Очень невредно было бы понять…»
Выбраться удалось благополучно: три мягких всплеска, прозвучавших почти слитно, не нарушили черного безмолвия ночи ни окриком, ни выстрелом. Вода была не холодной, но какой-то скользкой, маслянистой, противной по ощущению, и пахла дурно. В этой реке уже пять лет не купались — наука и техника своего добились. Трое поплыли к противоположному, правому берегу не быстро и бесшумно, равняясь по женщине. Она плыла медленнее других, и Милов все время держался рядом — греб он одной рукой, другую, со своей и ее одеждой, держал над головой. Вода слегка обжигала, раздражала кожу. «Интересно, чего только ни сбрасывали в нее за последние годы, — думал Милов, — а ведь тут еще аккуратисты. Другие, выше по течению, и вовсе совесть потеряли…»
Добравшись до берега, трое вздохнули облегченно: пусть и бессознательно, в воде они каждую секунду ожидали выстрелов вдогонку, а здесь уже можно было как-то укрыться. Пригнувшись, пробежали в прибрежный кустарник. Граве на бегу закашлялся.
«Нет, все-таки в пещере воздух был чище», — подумал Милов. Среди кустов он, не одеваясь, стал рвать жухлую траву, обтираться ее пучками: кожа требовала, чтобы с нее сняли грязь — экскременты цивилизации. Глядя на Милова, стали вытираться и те двое, только Ева отошла чуть подальше, заслонилась кустом, Граве же просто повернулся спиной. Милов покосился туда, где двигалось тускло-белое, невольно сбивавшее с нужных сейчас мыслей женское тело. Вдруг вспомнилось, как они с Аллочкой вот так, среди ночи купались в Оке: сколько же это уже времени прошло? Он не стал подсчитывать, ни к чему было. Одевшись, все трое поднялись на пригорок и присели, чтобы оглядеться и собраться с мыслями. Ева же — еще и для того, чтобы растереть совершенно окоченевшие ступни; просить об этом мужчин ей сейчас почему-то не хотелось, хотя и естественно было бы.
Отсюда, с холмика, открывался хороший вид на Научный центр, и можно было залюбоваться гигантским, хорошо ограненным, сияющим огнями монолитом хрусталя: именно таким представлялся отсюда главный корпус. На Центр денег не пожалели, начиная уже с проекта, строили всем миром и собрали в него едва ли не все лучшее, что только существовало в современной науке — чтобы умерить национальные и державные амбиции и принести побольше пользы всем, а не сидеть по углам, общаясь через журналы. Время на Земле вроде бы спокойное, разоружались искренне, снова начали ощущать забытый было вкус к жизни, без сердечного сбоя поднимать глаза к небу, не опасаясь, что безоблачная глубина вдруг разразится дождем из тяжелых семян, из которых вырастают гигантские грибы, дышащие ветром пустынь. Из оружейной науки пошло в цивильную так много, как никогда еще: демонтировали ракеты и боеголовки, но технологии оставались, и оставались мозги: серое вещество требовало нагрузки. Международный штиль позволял людям из разных, порой очень различных стран общаться и работать без задних мыслей; не то, чтобы все противоречия в мире разрешились, этого придется — все понимали — ждать еще долго-долго — но все же человечество куда больше почувствовало себя чем-то единым, планету — неделимой территорией, где границы, оставаясь на своих местах, перестали быть стенами или занавесами — если и не для политиков, то уж для ученых — во всяком случае. Поэтому такие вот центры — и отдельных наук, и синтетические, и технические — возникали все чаще: ведь и с деньгами в государственных бюджетах стало полегче — демонтаж ракет обходился все-таки дешевле, чем их строительство и испытания. В науку и технику пришло немало и военного народа — правда, чаще администраторами, чем учеными, однако без хороших менеджеров в наше время науке не процвести — это давно стало понятным. Так что золотой век если и не наступил, то уже, по крайней мере, мерещился где-то не в самом далеке. В общем, много уже было сделано полезного, и даже такое многотрудное дело, как нахождение взаимоприемлемого компромисса между цивилизацией и природой, начинало казаться в конечном итоге осуществимым — но не сразу, не сразу конечно.
«Оттого-то и бывало так приятно, — думала Ева, яростно растирая ступни и лодыжки, совсем уже потерявшие было чувствительность, — приходить сюда вечерами по изящному мосту, прекрасно вписанному в пейзаж, и смотреть — не с этого дикого пригорка, но с другого холма, повыше, куда и лестницы удобные вели, и вершина была выровнена и забетонирована, имелось, на чем посидеть, и напитки, и легкие закуски продавались в изобилии».
Но и отсюда, где сейчас переводили дыхание трое мокрых и далеких от спокойствия людей, приятно было любоваться сияющим хрустальным монолитом, привычно узнавая и административный этаж, и ярусы ресторана и увеселительных заведений, а выше — технические службы, а еще выше — этажи математиков, теорфизиков, экономистов, правоведов, философов, теологов, наконец. Клиника, как и полагается, находилась не в Кристалле, а в собственном здании, на отшибе, как и многие другие институты; однако лабораторию ОДА разместили, когда стало необходимым ее создать, именно в монолите, потеснив историков и филологов, специалистов по мертвым языкам: жизнь предстоящая как бы вытесняла память о былом, но это лишь казалось, потому что чистый воздух, которого требовали пациенты лаборатории, был намного древнее и мертвых языков, и старейших мифов — не говоря уже о каких угодно письменных свидетельствах. Такое решение было понятным: клиника, с ее постоянной угрозой переноса инфекций, для младенцев никак не подходила, а свой собственный корпус, не с десятком термобоксов, а с сотнями, должны были заложить лишь в конце года, чтобы открыть его весной.
Да, и Кристаллом можно было любоваться, и многими другими сооружениями, среди которых даже самые прозаические по назначению выглядели маленькими шедеврами архитектуры и инженерии, — да такими, собственно, и были, хотя поражали не столько красотой своей, сколько неожиданностью. Жизнь цвела и двигалась и во всех этих строениях, и в переходах, воздушных и подземных, и на автомобильных аллеях и стоянках, и на вертолетной площадке на самом верху Кристалла — одним словом, везде. Кроме разве парка: так называлось пространство вокруг небольшого пруда (официально его предпочитали называть озером), упорно зараставшего всякой дрянью, — эта часть территории была засажена деревьями, еще не так давно совершенно здоровыми, а теперь несколько привядшими, как и везде. Газоны разграфлены аллеями: предполагалось, что там будут в свободные часы прогуливаться корифеи наук, а поучающиеся станут с жадностью подхватывать их глубокие мысли и безумные идеи. Ученые, однако, эту рощу невзлюбили, потому что от пруда несло откровенной тухлятиной научно-технического происхождения — зато ночами там собиралось множество кошек.
Да, все это было видно отсюда, как и некоторые из множества тяготевших к реке от химических, биологических и всяких других заведений трубопроводов, снабженных, разумеется, очистными устройствами. Дорогие и убедительные, они, видимо, все же не до конца оправдывали надежды, отчего прекрасно вымощенная плиткой и ярко освещенная набережная, как и парк, почти совершенно пустовала. Окрестное население, — такое было, — уже не раз и не два выражало неудовольствие самим существованием Центра, от которого якобы передохла рыба, и хорошо еще, если только рыбой дело ограничится. Жители даже, наняв адвоката, составили однажды петицию, в которой требовали перенести науку куда-нибудь, хоть в центр Антарктиды, а их, туземцев, оставить в покое в презренном невежестве. До суда, однако, не дошло, потому что истцам резонно ответили: во-первых, что если не Центр, то тут воздвигли бы что-нибудь еще погромче, погрязнее, подымнее и поядовитее; прогресс нельзя остановить, и всякое место, на котором можно что-то построить, никак не имеет права оставаться в первозданной запущенности; и во-вторых, в Европе полно продовольствия, куда же фермеры станут девать продукты своего труда, если Центр вдруг исчезнет с лица земли? Даже и русский рынок ведь не бесконечен. Обитатели окрестных ферм и деревень смирились, по крайней мере внешне, а к тем, кто все еще ворчал, — привыкли. Как-никак, Центр платил хорошо и хорошими деньгами, настоящими. Так что и днем, и ночью научно-технический прогресс являл здесь миру свой лик — несколько надменный и самоуверенный, но исполненный выражением заботы о всяческом расширении Знания — на благо людей, разумеется, кого же еще.
И сейчас, ночью, взгляду с пригорка, поросшего травой, что начинала сохнуть, едва успев проклюнуться, и болезненным, тоже как бы расхотевшим расти кустарником, лик этот казался настолько внушительным, успокаивающим, обнадеживающим, а элегантные линии строений — такими неизменно-вечными, что уже не верилось, что вот еще только минуты тому назад людям приходилось спасаться в узких пещерных ходах и убивать других, чтобы не быть убитыми этими другими — по причинам, пока еще совершенно непостижимым. Успокоение внушало и несильное зарево, поднимающееся далеко отсюда, за лесом, над небольшой и очень надежной АЭС, делавшей и Центр, и поселок ученых совершенно независимым от всей остальной Намурии. Когда ставили Центр, энергии в стране не хватало, большая гидростанция только еще строилась, и Центру удалось получить разрешение намурийского правительства, что обошлось, правда, недешево. Теперь ГЭС уже давала ток, обширное водохранилище заполнилось до проектной отметки, затопив, правда, с десяток селений — естественно, без человеческих жертв, остальное же, с точки зрения прогресса, сожаления не заслуживало. Когда гидростанцию пустили, возникли разговоры о переводе Центра на общее энергоснабжение и о закрытии АЭС Центра; однако переговоры обещали затянуться надолго, как это обычно и бывает.
Да, красиво все это было и внушительно. Но стреляли-то почему и зачем?
— Так что же все-таки там у вас стряслось? — поинтересовался Милов.
Уже почти совсем оправившись после неожиданных приключений, волнений, страха и вынужденного купания, они все еще сидели, чувствуя себя в относительной безопасности и как бы оттягивая мгновение, когда придется встать и, очень возможно, снова подвергнуть себя каким-то угрозам. Было тихо, только Граве временами громко и каждый раз неожиданно икал — верно, никак еще не мог согреться.
— Да перестаньте, — сказала Ева, — уймите свои страхи и не нарушайте торжественной тишины.
— Я не боюсь, — возразил Граве, — просто я так реагирую на охлаждение. Вы спрашиваете, что стряслось, господин Милф? Нечто такое, что не укладывается в моем сознании. Нечто небывалое, скажу я вам. Вот именно. Поселок жил своей нормальной вечерней жизнью, поселок, в котором живут ученые и кое-кто из служб Центра. Ну, вы представляете, как в таких поселках проходят вечера…
«Черта с два я представляю, — подумал Милов. — Никогда не жил в таких поселках, да и с учеными что у меня общего? С этими — одно, пожалуй: я тоже представляю здесь ООН — только в другой области деятельности. У каждого свои проблемы…»
— Ну, разумеется, могу себе представить, — ответил он вслух.
— И вот в этот спокойный, совершенно благопристойный, могу вас заверить, поселок внезапно врываются какие-то… Не знаю даже, как их назвать…
— Психи, — сказала Ева.
— Во всяком случае, какие-то совершенно неприличные люди, хулиганье. Вооруженные пистолетами, охотничьими ружьями, не знаю, чем… Врываются в коттеджи. И начинают, вы не поверите, избивать людей, крушить все вокруг себя — мебель, посуду, лампы, книги, бить окна… Я как раз занимался терминалом в доме профессора Ляйхта — они разбили весь компьютер, это акт вандализма, нет другого слова… Меня сильно ударили в спину, я вынужден был покинуть дом. Я хотел сесть в машину и уехать, но на стоянке было множество таких же головорезов — боюсь, что машина может пострадать… Тогда я побежал ко входу в пещеры. В этом направлении бежали и другие, за нами гнались, но мне удалось ускользнуть — мне и вот доктору Рикс… Это было ужасно, ужасно — они избивали людей, стреляли — я надеюсь, что в воздух, но выстрелы раздавались совершенно отчетливо…
— Интересно, — пробормотал Милов. — Откуда же они взялись?
— О, на этот вопрос я, к сожалению, могу ответить совершенно точно: это были местные жители, фермеры, сельскохозяйственные рабочие… Да, как ни постыдно, это были намуры. А ведь мы испокон веку отличались спокойным, уравновешенным характером. Если бы это совершили фромы, я, откровенно говоря, не очень удивился бы; поверьте, мне чужда всякая национальная ограниченность, я ни в коем случае не расист, но фромы есть фромы, это вам скажет кто угодно… Но это были намуры, господин Милф…
— Так что судьба остальных жителей вам неизвестна?
Ответила Ева:
— Люди бежали, как я заметила, главным образом к Центру; а куда еще можно было деваться? Надеюсь, им удалось добежать. В пещере, кроме нас двоих, никого, кажется, не оказалось, и туда за нами никто не погнался.
— Поселок далеко от Центра?
Ева встала, вытянула руку:
— Примерно там… Обычно его легко опознать: над ним тоже как бы световой купол, особенно когда в небе облака. А сейчас совершенно темно…
Граве снова икнул. Ева подошла к нему, села рядом, обняла, сказала:
— Грейтесь, а то мне даже жарко стало от таких воспоминаний. А вообще, когда вы в последний раз были у психоаналитика? — Граве не ответил. Налетел ветер, принес удушливо-тошнотворный запах. Ева фыркнула, Граве закашлялся, потом пробормотал:
— Это снова органики что-то такое выплеснули.
— Какая разница? — отозвалась Ева.
— Да нет, я просто так.
Милов краем уха слушал их разговор, думал же о другом. Нет, это все к нему отношения не имело. «У меня другая задача, — думал он. — Главное — оказаться в нужное время в нужном месте, не то груз опять уйдет — и канет неизвестно куда, как и в прошлый раз. Нет, чую, цепочка не зря ведет через этот самый Центр. Но если там сейчас беспорядки… Ну, все равно, его-то я разыщу…»
— Простите? — спохватился он, поняв, что обращаются к нему.
— Я говорю: скорее всего, это месть фермеров. Центру не следовало отказываться от закупок. Это было так неожиданно и для фермеров столь болезненно… Нет, я не оправдываю их, не поймите превратно, но ведь они на это рассчитывали, и вдруг…
— Вовсе не вдруг, — не согласилась Ева. — Мы их уже не раз предупреждали: содержание нитратов в овощах выше всяких допустимых пределов. У Центра достаточно денег, чтобы получать за них доброкачественную пищу.
— Простите меня, доктор, но это эгоизм, — сказал Граве обиженно. — Конечно, вы иностранка, но мне, намуру, не все равно, как будут жить наши фермеры. Поверьте, им не так-то легко, и в какой-то степени их можно — нет, не оправдать, разумеется, но во всяком случае понять логику их мышления…
— Понятно, — сказал Милов, хотя рассуждения Граве его совсем не убедили. Впрочем, чего не случается на свете… — Значит, поселок они разгромили? — Он встал, с удовольствием потянулся. — Ну, кажется, мы достаточно отдохнули… Глядите-ка, а ведь там уже не так темно, как было только что!
И в самом деле, облака над местом, где находился поселок, словно бы посветлели.
— Ну, слава Богу, — сказала Ева. — Значит, все кончилось, люди вернулись. Может быть, и мне?.. — подумала она вслух. Милов смотрел на облака, они становились все ярче.
— Нет, — сказал он, — думаю, это не обычное освещение. Может быть, это и не поселок вовсе?
— Но там именно Сайенс-виллидж, — сказала Ева, — ничего другого там нет.
Зарево разгоралось неровно, как бы играя — но упорно.
— Если это поселок, то он горит, — сказал Милов, — другого объяснения не вижу.
После этих слов они смотрели молча. Потом Граве сказал:
— Да, это, несомненно, пожар. Колоссальный. Какой смысл был исправлять компьютер, который все равно сгорит — даже и то, чего они не успели разбить?
— Господи, — пробормотала Ева, — почему, почему? За то, что мы не купили у них сколько-то тонн капусты или томатов? Это же немыслимо и бессмысленно, это невозможно понять!
— Ну, — сказал Граве, — люди бежали в спешке, кто-нибудь забыл выключить нагревательный прибор, а от этого до пожара — один шаг.
— Пожалуй, нет, — сказал Милов, — очень уж бойко горит. — Случайный пожар не распространяется так быстро: ветра почти нет. Тут скорее поджог, с разных сторон одновременно. Очень благородно с их стороны, что хоть людей выгнали из домов.
Ева усмехнулась, сказала:
— Ну, меня вот не очень выгоняли — наоборот, несколько молодых людей хотели задержаться со мной в доме. Юнцы, физиономии в прыщах, решили, видимо, познакомиться вплотную. Да, вот еще что: на груди у каждого из них был пришпилен дубовый лист — по-моему, не настоящий, а то ли пластиковый, то ли матерчатый… Отличительный знак, так сказать.
— Нет, — сказал Граве уверенно, — наши фермеры так не стали бы.
— Как же вам удалось избавиться? — поинтересовался Милов.
— Помог хозяин дома, каратист, между прочим.
— Понятно, — сказал Милов, — а почему он не убежал с вами?
Ева ответила не сразу:
— Потому что я убежала сразу. Очень испугалась. Сейчас мне самой противно.
— Как бы там ни было, господа, — сказал Граве и тоже встал, — надо идти. Машины наши, вероятно, погибли, но моя застрахована, и ваша, доктор, тоже, я надеюсь? Воспользуемся ранним автобусом, только не пойдем на обзорный холм, а прямо к мосту, там он делает остановку. Да-да, я понимаю, очень прискорбно, но сейчас мы никому и ничем помочь не в состоянии — кроме наших семей. Вот и поспешим к ним. Или вы собираетесь оставаться здесь до скончания веков?
— Боюсь, — сказала Ева, — что скончание веков уже наступило.
Мужчины повернулись к ней. Она стояла, вся подавшись вперед, глядя туда, где за лесом, едва проступавшим на левом берегу, в отдалении (за эти годы лес медленно, но решительно отступил от реки, которая вместо жизни — или вперемешку с нею — несла все более концентрированную гибель; у деревьев, надо думать, есть какой-то свой инстинкт, и если каждое в отдельности уйти от опасности не может, то лес в целом такой способностью обладает, так же, как и противоположной: возвращаться, когда угроза миновала и враг леса — цивилизованный человек — оказался вынужден убраться прочь) стоял город, хотя отсюда не увидеть было и высочайшей из его кровель или башен, но и над ним должно было светить ночное зарево. Однако сейчас в той стороне было совершенно темно, и для всех, исключая Милова, в этом было нечто неестественное и страшное.
— Ни искорки, — сказала Ева почти жалобно. — Ни проблеска…
— Наверное, перебои с энергией, — успокоил Милов. — Это лучше, чем пожар.
И сделал было шаг, чтобы спуститься к реке. Однако оба его спутника по-прежнему стояли, словно в оцепенении: минувший день закончился неожиданно недобро, и от ночи следовало, наверное, ожидать каких-то новых и не менее угрожающих сюрпризов.
— Знаете, господа, — неожиданно откровенно сказал Граве, — мне страшно. Не напрасно ли мы успокаиваем себя?
Ева вцепилась пальцами в его плечо, тоже напуганная молчаливым мраком, которого даже горящий поселок не мог одолеть.
Милов остался как бы в одиночестве. Он был чужаком тут, и не его город это был, и дела у него были — свои, особенные, его спутников совершенно не касающиеся. Наверное, пора было прощаться с ними и следовать своим путем; город пока его не интересовал: его очередь, города, должна была наступить позже. Все было тихо, так что оба спутника Милова, у которых город создавал чувство общности и единой судьбы, наверняка смогут спокойно добраться до дома на своем автобусе. Надо было уходить, иначе он рисковал попасть в жестокий цейтнот. И все же что-то мешало вот так сразу повернуться и двинуться своим путем. Может быть, как раз потому, что был он здесь посторонним, он сохранил способность думать трезвее и, не имея пока никаких доказательств, как-то нутром, что ли, чувствовал: что-то не так, не в отказе покупать капусту было дело, а значит, инцидент мог оказаться не единственным, и опасность, какой бы она ни была, далеко еще не миновала — интуиция говорила так, а он привык доверять ей. Значит, рано еще было уходить? Он уже повернулся было, чтобы поторопить их, но тут горожане и сами вышли, наконец, из своей бездвижности.
— Я чувствую, как Лили зовет меня! — патетически сказал Граве. Дрожь его прошла, голос звучал едва ли не героически.
Ева же, напротив, попыталась погасить волнение насмешкой.
— Браво! — сказала она. — Вот заговорил мужчина. А вы, Дан, не спешите спасать свою благоверную? Туристы ведь ездят семьями. Где вы, кстати, ухитрились потерять ее? Или она предоставляет вам неограниченную свободу действий?
«Черт знает, что я говорю, — подумала она сама. — Зачем?»
— Я езжу один, — сказал Милов. — Догадался своевременно развестись — давным-давно.
— О, — сказала Ева, — куда только смотрят женщины? Какой шанс упускают! Ну, пора идти. Вы, надеюсь, с нами? — Это был даже не вопрос, но утверждение.
— С вами, — сказал Милов, прикинув еще, что до Центра добраться куда быстрее можно будет по шоссе, доехав на автобусе до перекрестка. — Во всяком случае, часть пути проделаем вместе, а уж там — помашу вам рукой на прощание.
— Значит, бросите нас на произвол судьбы, — сказала Ева.
Вместо ответа Милов протянул оба захваченных в пещере пистолета:
— Возьмите на всякий случай…
— Нет-нет, от этого избавьте, — сказал Граве и спрятал руки за спину. — У меня нет разрешения полиции на ношение оружия, и я не вправе…
— Давайте, Дан, — кивнула Ева.
— Справитесь?
— Ну, я современная женщина. Не беспокойтесь. Вряд ли он понадобится, я беру его как сувенир — на память…
— Гм, — сказал Милов несколько смущенно и засунул второй пистолет в карман. — А я-то надеялся избавиться от лишнего груза. Господин Граве, вы можете получить его, как только попросите.
— Нет-нет. Очень вам благодарен, но… Обождите, господин Милф, нам же не в ту сторону! Мост — там!
— Знаю. Но вы уверены, что на мосту — чисто?
— А вам нужно, чтобы было подметено? — не утерпела Ева.
Милов усмехнулся:
— Простите, это жаргон… Понимаете ли, у меня есть сильное подозрение, что там не безопасно. Когда стреляют и преследуют людей, это не кончается так быстро и безболезненно, поверьте, охота на людей — старый, но вечно увлекательный спорт. Поэтому я предлагаю идти вброд.
— Что, снова стриптиз? — недовольно спросила Ева.
— Могу помочь раздеться, — усмехнулся Милов.
Он и сам не понимал, почему вдруг брякнул такое — нелепое и пошлое. «Стыдно», — подумал он с осуждением.
— Я иногда принимаю такую помощь, — ответила Ева вызывающе, — но не от первого встречного. Только тогда попрошу мужчин отвернуться: уже не так темно.
Это говорилось уже на ходу: они все прибавляли и прибавляли шагу.
Трое шли, наискось приближаясь к воде, и Милов, как и в пещере, шагал впереди — умеренно, словно был гидом и не раз водил экскурсии по этим местам. Граве этого даже не заметил; торопливо переступая короткими ногами, он был душой уже весь в городе, у себя дома, рядом с Лили. Ева оказалась наблюдательнее — и потому, что была женщиной, и еще, наверное, ничья судьба не волновала ее настолько, чтобы совершенно отвлечь от реальности. Увязая каблучками в песке, она нагнала Милова и пошла рядом.
— Вы говорили, что впервые здесь, Дан?
— Так оно и есть. Что вас смущает?
— Слишком уж уверенно вы идете.
— Я опытный путешественник, и заблаговременно изучаю местность по картам.
— И на них обозначен каждый брод?
Он усмехнулся.
— Вот именно: каждый брод.
— Дан, вы…
— Что, Ева?
— Нет, ничего.
Милов замедлил шаг.
— Что такое? — Она невольно перешла на шепот. Он ответил так же:
— Кусты на берегу. Стойте тут, а я проверю.
— Но ведь все спокойно…
— Дай-то Бог, — сказал он. Шагнул — и растворился в темно-серой мгле. Еве сразу стало зябко. Река плескалась совсем рядом, и в стороне, выше по течению, на поверхности воды играли блики: выстроенный из дерева поселок вдалеке горел так сильно, что отблески пламени достигали даже реки. Граве стоял у Евы за спиной, громко сопя.
— Нет, нет, — вдруг сказал он в полный голос. — Все чушь. Нелепость. Земледельцы сошли с ума, но это еще не значит…
Она, не поворачиваясь, нашарила его руку, стиснула до боли.
— Граве, смотрите… Видите?
— А что я должен увидеть, доктор?
— Да не вверх глядите, а на воду!
Что-то плыло по течению — темное, удлиненное, слишком маленькое, чтобы оказаться лодкой.
— Да, вижу. Какая-то колода, я думаю.
— Граве, я боюсь…
То плыл труп. Река несла его неторопливо, словно в торжественной похоронной процессии.
— По-моему, это все-таки бревно, — неуверенно сказал Граве. — Конечно, оно имеет некоторое сходство…
Милов возник неслышно, как и ушел.
— Идемте, — сказал он. — Тут спокойно.
— Дан, я не полезу в эту воду… в ней плавают мертвецы. Ужасно!.. Что это значит?
— Что убивают людей.
— Но почему, зачем?
— Боюсь, что мы это узнаем. Мужайтесь, Ева, другого пути нет. — Он остановился у самого уреза воды, прислушался. — Тут.
— Ладно, — со вздохом проговорила Ева. — Только на этот раз я пойду последней: уж очень густой загар ложится на голое тело от ваших взглядов.
— Я надеюсь, вы не подозреваете меня… — негодующе начал Граве.
— Да нет, конечно, — сказала Ева, — просто я в настроении шутить. Ну, идемте, не то я совсем замерзну, простуда и так уже мне обеспечена.
— Боюсь, что вызвать врача будет трудненько, — сказал Милов, ступив в воду и ногой пробуя дно. — Теперь никакой самодеятельности, ни шагу в сторону — огонь будет открыт без предупреждения. Не бойтесь: я тоже шучу…
Они медленно двинулись, слышался только легкий плеск, и лишь однажды Ева издала сдавленное «Ох!» — оступилась, видно, однако справилась и шла вместе со всеми, не отставая.
— Вы осторожно, — тихо сказал Милов, — тут дно паршивое.
— Это я уже поняла, — так же приглушенно отозвалась женщина.
Вода, которую они расталкивали сначала бедрами, потом грудью, казалось, стала еще жирнее, неприятнее на ощупь, чем была, в ней попадалось больше всякого плавучего мусора, потом проплыли еще два трупа. Один — ближе к левому берегу, к которому они направлялись, и тень почти совсем скрыла его от падавших на воду отблесков пожара; из-за них вода местами, казалось, сама то и дело вспыхивала холодным радужным пламенем. Другой труп проскользнул почти рядом; он плыл лицом вверх, но черты лица было не разглядеть, еще слишком темно было, и Милов лишь понадеялся, что это не тот был, чей снимок он видел и запомнил, кого нужно было встретить в Центре не далее как утром, которое все приближалось. На мгновение Милов поднял глаза к небу; оно понемногу затягивалось дымкой, слишком много всего в поселке уже сгорело и продолжало гореть, но дым, к счастью, проносило левее. И он не мешал дышать.
Милов ногой нащупывал место для каждого нового шага, середину они уже миновали — и вдруг с левого берега неожиданно и сокрушительно хлестким потоком голубого света ударил прожектор, уперся в правый, теперь уже дальний берег, подполз к воде, осторожно опустился на нее и начал высвечивать, но не равномерным сканированием, а рывками, зигзагами — видимо, управляли им люди неопытные. После едва ощутимой заминки Милов прошипел: «Нырять!» — настолько повелительно, что у спутников его не мелькнуло и мысли о неподчинении. Головы скрылись под маслянистой поверхностью, но луч прошел мимо, хотя и под водой свет был так силен, что ощущался даже кожей. Ева, начав уже задыхаться, первой высунула голову, волосы ее повисли, словно водоросли, с них стекала вода, едва слышно журча. «Прощай, красота», — пробормотала она с печальной насмешкой. «Быстро к берегу!» — скомандовал Милов. Они зашагали, расталкивая воду теперь уже коленями, не стесняясь более шума: тут и сама река не молчала в неровностях берега. «Глаза щиплет», — пожаловалась Ева. «Надо было зажмуриться плотнее, тут вам не Майями Бич, — сердито выговорил ей Милов. — Ну-ка, давайте сюда».
Они были уже на берегу, на песке, и Милов, повернувшись, подступил вплотную к женщине — она отчаянно терла глаза пальцами, но легче не становилось, — с силой отнял ее руки, взял голову Евы в ладони. «Да не жмурьтесь сейчас! — тихо прикрикнул он, — раньше надо было, там, в воде!» Они стояли сейчас почти вплотную, голые, соприкасаясь грудью, но как бы вовсе не понимали или не ощущали этого. Ева машинально положила руку на его плечо, он и не почувствовал вроде бы, приблизил свое лицо к ее, пегому от растекшегося грима. Граве возмущенно отвернулся и поспешил отойти подальше: происходившее выходило далеко за всякие мыслимые пределы не то что приличий, а… а… ну, одним словом. Милов стал языком вылизывать ее глаза, поминутно сплевывая. Она стояла покорно, и еще секунду оставалась так, когда он уже отошел, и только после этого вдруг едва не захлебнулась дыханием, словно придя в себя. Граве в отдалении успел уже обтереться травой и теперь поспешно одевался, бормоча: «Господа, я сильно опасаюсь, что мы опоздаем…» Луч прожектора широко промахнул поверху, но теперь они его не боялись: они были внизу, под обрывом, а прожектор — высоко на берегу.
— Как фильм о войне, — сказала Ева, одеваясь. — А я думала, что такое никогда не повторится…
— Нет, — сказал Милов задумчиво, — на войну не похоже, но и на полный мир тоже. Трудно сказать, что происходит, но думаю, что мы не зря пренебрегли мостом.
— Я сейчас мечтаю о примитивной вещи, — сказал Граве. Он приблизился к ним медленно, как бы опасаясь какой-то новой нескромности, что было бы, по его затаенному мнению, совершенно не удивительным: русский, американка — чего еще можно от них ожидать?.. — Да, о крайне примитивной: добраться до дому, поцеловать жену, лечь в постель, а утром, проснувшись, узнать, что все это наваждение кончилось — и забыть раз и навсегда!
— А если я не хочу забыть? — подняла голову Ева. — Дан!
— К вашим услугам, красавица!
Красавицей ее сейчас — в космах, которые она кое-как пыталась расчесать, в потеках косметики, уже различимых в занимавшемся рассвете, — никак не назвать было, но Милов знал, что на такое обращение женщины не обижаются ни при каких обстоятельствах. А кроме того, если забыть о пятнах и мокрых, жирных, спутанных волосах, была она и на самом деле очень привлекательна, а может, и больше того.
— Мне было хорошо, Дан, когда мы так стояли, — проговорила она без тени смущения.
— Спасибо, — серьезно сказал он. — И мне.
— Хочу, чтобы это повторилось.
— Обещаю, — так же серьезно ответил Милов.
— Господа, — просительно сказал Граве, — сделайте одолжение… Нет, я совершенно не собираюсь вмешиваться в ваши дела, но мы, намуры, относимся ко всем аспектам морали чрезвычайно серьезно… Мы — спокойный, уравновешенный народ, мы любим тишину и порядок во всем…
— Это заметно, — сказал Милов.
— Господин Милф, отдельные эпизоды, разумеется, не исключены, да, преступники есть и у нас, хотя это, как правило, фромы. И тем не менее я взываю к вашей порядочности…
— Извините, Граве, — сказала Ева. — Я не хотела вас шокировать, просто… Одним словом, идемте. Мне тоже не терпится принять ванну. Где ваш автобус?
— Придется идти вдоль реки, у самой воды, а уже близ моста поднимемся наверх, там как раз находится остановка. Можно подняться и здесь, но, несмотря на тишину, я теперь опасаюсь…
И в самом деле было тихо, и луч прожектора погас.
— Правильно опасаетесь, — сказал Милов. — Ну, теперь ведите вы.
Идти по влажному песку было легко. Все более светлело. Поселок вдалеке, видимо, уже догорал — зарево совсем ослабло, пламя не поднималось столбами, и река казалась теперь черной, как только что заасфальтированная дорога. Ветер иногда налетал слабыми порывами и, отразившись от высокого берега, чуть рябил воду. Почти ничто не нарушало тишины; впрочем, это, может быть, сюда, под обрыв, не доносились звуки: и Центр, и город были там, наверху. После очередного порыва ветерка Милов принюхался:
— Бензин? — предположил он вслух.
— Ну вот, пора подняться, — вместо ответа проговорил Граве. — Тут должна быть тропинка, попробуйте отыскать ее, господин Милф, — я плохо вижу в таком свете.
— Обождите, — Милов медленно прошел вперед. — Кажется, вот она. Да, похоже.
— Дан, — сказала Ева, — а тропинок на вашей карте не было?
— Таких — нет. Я поддержу вас, Ева, тут круто.
— Господа, — сказал Граве, — вы помните, я просил вас не позволять себе ничего нескромного…
— Не уговаривайте, — сказал Милов, — я все равно обязательно позволю. Но не при вас. Ну, полезли.
Они выбрались наверх и остановились. Наверху было чуть светлее.
— Тут осталось два шага, — сказал Граве.
— Идемте.
Через минуту-другую они действительно вышли на асфальтированную площадку рядом с дорогой. Автобуса там не оказалось.
— Придется, видимо, немного подождать, — сказал Граве. Он взглянул на часы. — Нет, не разберу… Однако я уверен, что автобус еще не проходил.
— И не пройдет, — ответил Милов невесело. — Глядите.
Если бы они все еще шли низом, то неизбежно наткнулись бы на него. Автобус валялся под откосом берега на боку, передняя часть его уходила в воду.
— Вот откуда бензином пахло, — сказал Милов.
— Что же нам делать? — растерянно проговорил Граве.
— Идти пешком.
— Смотрите, и столбы повалены, — сказала Ева тревожно.
— Похоже, это не только капуста, — проговорил Милов. — Ну, в путь. Жизнь становится чем дальше, тем интереснее.
И они двинулись быстрым шагом.
— Вы не могли бы помедленнее? — попросила Ева. Туфли свои она еще внизу то ли потеряла, то ли бросила, и снова шла теперь босиком; видимо, это было для нее непривычно. — Тут все колется, — объяснила она, — и мне надоело прыгать горной козочкой.
— Ничего удивительного… — проворчал Милов. — Картины одна другой краше.
— Я не узнаю Намурии… — проговорил Граве с искренним трагизмом в голосе.
И в самом деле, то, что они видели сейчас и среди чего, находились, не очень походило на то представление о Намурии, которое возникало по рассказам путешественников, туристским проспектам и рекламным плакатам, хотя все это, в общем, и соответствовало действительности — но только не сегодняшней, сиюминутной. В таких странах, как Намурия — да в любой, не только европейской или североамериканской даже — признаки машинной цивилизации давно уже проникли и в самые глухие уголки, так что лес порой мог удивить ровностью рядов, какими росли многолетние уже, дородные деревья, и в разных направлениях расходились от трансформаторов — в каменных будках или на деревянных и бетонных устоях располагались они — провода, толстые, силовые, а на столбах пониже держались телефонные и телеграфные, а если мачт с проводами не было, то в определенном ритме попадались таблички, предупреждающие, что под землей здесь проходит кабель; аккуратные павильончики автобусных остановок виднелись у дорог; и где-то в пределах видимости оказывался фермер на своем тракторе, оснащенном по сезону — плугом, сеялкой, косилкой, граблями; и уж, разумеется, не умолкало на дорогах, только среди ночи ослабевая, шуршание шин по асфальту, гудрону, бетону, легкое жужжание легковых и сердитое гудение грузовых моторов — немецких, французских, итальянских, американских, японских, реже — советских, чешских, румынских, к темноте сползавшихся к кемпингам и мотелям, а со светом вновь разлетавшихся во всех направлениях ради дела или прихоти.
Да, еще вчера так было. И, похоже, кончилось как-то сразу и по причинам, которые пока еще не понять было. Сейчас на дороге, по которой шли трое, ни машин не попадалось, не рокотали тракторы на аккуратных полях, по-прежнему занимавших все пространство, свободное от лесов и дорог; столбы с проводами были где повалены, где сильно наклонены; повалены были дорожные указатели и щиты с описанием предстоящих дорожных развязок; зато вдруг масса всякого мусора взялась откуда-то — мусора, в котором можно было угадать обломки и останки того, что вчера еще было нужными, полезными и желанными в жизни вещами: главным образом, электрическими и электронными приборами — от утюга до стереофонического двухкассетника или какой-то из приставок к персональному компьютеру, без какого не обходился уже давно ни один фермер. Словно бы кто-то сначала собрал и изуродовал как только сумел, а потом погрузил на многотонные трейлеры и, медленно двигаясь по дороге, неустанно расшвыривал по сторонам — и на дорогу, и в кюветы, по которым сейчас медленно текла вода, неизвестно откуда взявшаяся, потому что дождей давно уже не было. Кирпичная будка с черепом и костями в десятке метров от дороги стояла с распахнутой железной дверцей, и внутри ее, как все легче становилось различить, желто отсвечивали пряди медных проводов. Местами ровное темно-серое покрытие дороги было усеяно мелкими крошками разбитых автомобильных стекол; какие-то тряпки валялись, остатки одежды, клочья газет, яркие журнальные обложки. Вот на какую дорогу вышли и двинулись по ней Ева с двумя спутниками: что же удивительного в том, что нелегко было ей ступать босиком.
— Господи, Ева! — воскликнул Милов, прямо-таки ужаснувшись. — Нельзя же так! Где ваши туфли?
— Где прошлогодний снег, — она старалась еще шутить.
Милов снял свои туфли, носки.
— Немедленно обуйтесь. Не смущайтесь — носки я меняю дважды в день, старый предрассудок.
— Вот еще! — сказала она. — У меня двадцать три с половиной, а у вас…
— Двадцать пять, — сказал Милов, — и набейте в носы травы или вот вам тряпка…
— Я, к сожалению, не могу помочь, — сказал Граве, — у меня двадцать девятый номер. А как же вы теперь, господин Милф?
— Обойдусь. Да и, наверное, на этой дороге можно найти все, что угодно — и пару обуви в том числе. За меня не волнуйтесь, я считаю, что легко отделался: иначе мне пришлось бы нести Еву на руках — это было бы, конечно, приятней, но тогда я лишился бы маневренности.
— И почему я не отказалась наотрез? — усмехнулась Ева, но во взгляде, который она подняла на Милова, было странное какое-то выражение — словно она впервые его увидела; да так оно и было по сути дела: при свете — впервые. И тут она неудержимо звонко расхохоталась:
— О Дан, что это такое? Нет, я не могу, не выдержу! Прелестно, неподражаемо прелестно…
Она заливалась, будто не было страхов, пещер, грязной реки, заваленной дороги, стертых ног. Может быть, и было в ее смехе что-то от истерики, но все же главным оставалось веселье.
— Да в чем дело? — Милов уже готов был обидеться.
— Галстук, Дан, ваш галстук! Где вы ухитрились откопать такой шедевр?
Галстук у Милова, теперь уже хорошо видный в глубоком вырезе свитера, был и на самом деле выдающимся: шириной в лопату — таких давно уже никто не носил — он бросался в глаза еще и редкой до безвкусия расцветкой — громадными красными розами, зелеными листьями, а над ними — райской птицей всех цветов радуги…
— Это у вас там делают такие? Снимите, Дан, ради Бога, иначе я просто не выживу — смех убьет меня!
— Ни за что! — сказал Милов торжественно. У него и в самом деле были причины не снимать эту часть экипировки — до поры до времени во всяком случае. — И не просите: я дал обет носить его, и не могу от этого отказаться. Проиграл пари, понимаете?
Пари — дело святое, это Ева знала. И, отсмеявшись, уступила. Встала, прошла два шага, вернулась.
— Что же, вполне приемлемо. Спасибо, Дан. Хотя если вы ждете, что теперь я понесу вас на руках, то не надейтесь напрасно: и не подумаю.
— Если вы готовы, доктор, то идемте, — поторопил Граве. — Мне кажется, мы теряем очень много времени.
— А вот мне кажется, нужно еще помедлить, — неожиданно возразил Милов. — Там, впереди, по-моему, автобусный павильончик еще не разгромили: вот давайте посидим там и немного подумаем.
— О чем думать? — не понял Граве. — Пора домой!
— Да вот хотя бы об этом, — Милов повел рукой вокруг. — О том, что все это должно означать. Или вы по-прежнему думаете, что это не более чем капустный бунт?
— Что бы это ни было — надо спешить.
— А я вот так не думаю. Знаете, господин Граве, мне не раз случалось прыгать в холодную воду, но я предпочитал не делать этого с завязанными глазами.
— Но ведь гораздо проще узнать обо всем в городе, вам не кажется?
— Прежде еще нужно туда попасть. И я не уверен, что это будет просто. Уже не говорю о том, что мне-то в город не нужно, наоборот, мой путь — в Центр. Но вот понять происходящее нужно в любом случае. Сюрпризы хороши в день рождения, но не сейчас. И если мы не постараемся понять, с чем можем столкнуться, нам может прийтись солоно.
— Дан прав, — сказала Ева. — Соглашайтесь, Граве.
Граве еще поколебался — видимо, всякая задержка сейчас вызывала у него даже не досаду, а просто злость. Но шагать дальше одному, надо думать, улыбалось ему еще меньше.
— Хорошо, — буркнул он наконец. — Но сделайте одолжение, думайте быстрее. Только почему для этого надо забираться в будку?
— Дорога, может быть, просматривается, — сказал Милов, — и движущийся предмет легче заметить. Если же мы сосредоточимся только на наблюдении…
— Ну хорошо, хорошо. Идемте.
До павильончика дошли без приключений. Скамья в нем сохранилась — была она каменной; только урна для мусора оказалась перевернутой и откатилась в сторону. Они сели.
— Очень уютно, — сказала Ева. — Ну, Дан, начинайте. И постарайтесь успокоить нас, потому что от вида этой дороги мне хочется плакать.
— Согласен, — сказал Милов. — Поделюсь своими мыслями. Нет, тут не вспышка фермерского гнева. Тут что-то куда более серьезное. Господин Граве, вы — местный житель, вы лучше знаете свою страну, чем, вероятно, Ева, и во всяком случае, чем я. Что, по-вашему, могло произойти? Внешне это напоминает некий эмоциональный взрыв, причем тут действовали не одиночки, но масса: даже банде хулиганов сотворить такое не под силу, по-моему, за всем этим чувствуется какая-то организация. Тут творилось не просто бесчинство. Вы обратили внимание? Ни одно деревце не сломано, не ободрано, ни один куст не помят, хотя вдоль дороги их вон сколько; только изделия рук человеческих, и тоже не всякие, но, как мне кажется, в основном плоды современного развитого производства. Я насчитал восемь электрических утюгов — и ни одного простого, полдюжины разбитых стиральных автоматов — и ни одного корыта…
— Да их наверняка давно уже не осталось! — сказала Ева.
— Может быть. Но вот журналы на дороге нам попадались только связанные с техникой, а не, скажем, с порнографией…
— У нас нет таких, — хмуро сказал Граве.
— Я чувствую, это звучит неубедительно — но дело в том, что я стараюсь перевести на язык доказательств то, что ощущаю интуитивно… Хорошо, не стану доказывать, скажу только о моих выводах. Я не очень хорошо разбираюсь в намурском и совсем не знаю фромского; однако, мне кажется, и журналы, и газеты — обрывки их — попадались тут на обоих языках. Если бы не это, я предположил бы, что речь идет о национальном конфликте: по слухам, между намурами и фромами вовсе не всегда царят мир и согласие…
— Это и неудивительно, — сказал Граве. — Мы, намуры — народ работящий, тихий, законопослушный; кроме того, мы живем на этой земле столько, сколько себя помним. Фромы же появились тут каких-нибудь четыреста лет назад; это пришлый народ, работают спустя рукава, зато любят повеселиться, да… Не возьмусь утверждать, что мы с ними всегда ладим. Но чтобы дело дошло до такого… — Он пожал плечами. — Нет, все было тихо, мирно… Так что если вы подозреваете, что у нас возникли какие-то столкновения на этой почве, то наверняка ошибаетесь…
— Намуры и нас, иностранцев, не очень любят, — сказала Ева. — Но в действиях это, насколько могу судить, никогда не проявлялось. Я всегда чувствовала себя тут спокойно, как и во всякой цивилизованной стране. Теряюсь в догадках…
— Вот вы оба, — сказал Милов, — были свидетелями, даже участниками этого… назовем его инцидентом — в поселке. Наверное, ведь люди, ворвавшиеся к вам, не были предельно молчаливыми; что-то же они говорили, даже кричали, может быть. А вот что?
— Нет, конечно, они вовсе не молчали, — подтвердила Ева. — Один из тех, что вторглись в дом моего приятеля, сказал мне очень даже выразительно: «А ты, цыпка, сейчас сделаешь ножки циркулем». А другой добавил: «Получишь массу удовольствия, ручаюсь».
— Гм, — неопределенно сказал Милов. — Ясно, однако не совсем на тему. А что слышали вы, господин Граве?
— Ну, я не возьмусь передать дословно, я, признаться, был достаточно взволнован, чтобы… Но смысл был примерно таков: всмятку все умные головы, погодите, мы вам еще не такое покажем, убийцы очкастые… Да, нечто подобное. Были и другие выражения, но они — не для женского слуха.
— А вот это уже ближе к сути дела, — сказал Милов. — Ведь Намурия, господин Граве, страна промышленная, не так ли?
— О, да! — ответил Граве, и в голосе его прозвучала гордость. — Наши изделия известны во всем мире. Наша электроника, наша химия — мы успешно конкурируем с Америкой, Японией, Германией…
— И природа при этом гибнет, — закончил за него Милов.
— Что верно, то верно, — сказала Ева. — Найти зеленое местечко стало почти невозможно. А даже я еще помню…
— Вам легко говорить это, доктор, — Граве, казалось, несколько обиделся. — А что творится у вас дома?
— Бордель, — сказала Ева. — Но мы спохватились раньше вашего. Уже почти во всех штатах приняты законы… Как и у вас, Дан, по-моему…
— Ну, у нас принятие законов — фактор скорее тревожный, — усмехнулся Милов. — Мы ничего не умеем так хорошо, как обходить законы, и если до их принятия нарушаем правила кое-как, то после — начинаем делать это уже профессионально. Правда, я уже некоторое время не бывал дома, и что там сегодня — могу только представлять…
— Все путешествуете, — сказал Граве.
— Все путешествую, — подтвердил Милов.
— У вас же, Ева, насколько я понимаю, просто сильно возросли цены на убийство природы — как охота на львов стала обходиться дороже, когда их осталось мало. Цены возросли, но охота не прекратилась. Ну, а тут, в вашей стране, господин Граве…
— У нас, — сухо проговорил Граве, — происходит то же, что и везде. Мы вовсе не желали и не желаем отставать от уровня цивилизации. Да, конечно, издержки, но наше демократическое общество успешно протестует. Партия Зеленых — вам о ней, разумеется, известно, — уже прочно утвердилась в парламенте и активно действует. Наши молодые защитники природы предприняли у берегов Новой Зеландии…
— А, ну, это, конечно, колоссально, — согласился Милов. — Судьба Новой Зеландии, безусловно, должна волновать вас безмерно. Ну, а на берегах вот этой реки — Дины, кажется, я верно назвал, — что они сделали?
— Я полагаю, немало, — сказал Граве. — В частности, даже Научный центр вынужден платить немалые штрафы…
— Все верно, — согласился Милов. — Зелень исчезает в природе, но вместо зеленых листьев возникают зеленые бумажки на банковских счетах. Вы никогда не пробовали приготовить салат из двадцатидолларовых бумажек? Свою валюту я не предлагаю, у нас зеленые только трешки, их нужно очень много, чтобы насытиться. Хотя из пятидесятирублевых, пожалуй, можно варить неплохие щи.
— О, щи! — сказала Ева. — Экзотика!
— Бросьте, Ева, — сказал Милов. — Экзотика — это когда в магазинах полно всего, а когда жрать нечего — это как раз не экзотично. Да не об этом речь. Скажите: вот то, что происходило и в поселке, и, видимо, тут, на дороге, и может быть, сейчас творится еще где-нибудь — не могло ли все это произойти как реакция на уничтожение природы: не скажу — безнаказанное, нет, но пока что неостановимое? Понимаете ли, если убийца ближнего вам человека осужден на пожизненное заключение или даже приговорен к смерти — разве убитый воскресает? Разве возмещается ваша потеря? Почему в вашей стране, Ева, в свое время существовал суд Линча, а у нас — так называемый самосуд? Потому что или не было судебной власти, или на нее не надеялись. Так сказать, прямое, волеизъявление жителей. И для того, чтобы оно возникло, порой достаточно бывает одного единственного события, даже не самого важного…
— Такое событие было, — сказала Ева хмуро. — Еще один случай ОДА. Как раз вчера. И нужно же было, чтобы ребенок оказался дочерью Растабелла…
— Я слышал эту фамилию, — сказал Милов. — Но это не здешний министр-президент. Кто он?
— Общественный деятель, — сказала Ева.
— Сказать так — ничего не сказать, — обиделся Граве. — Растабелл — это наш голос, звучный и неподкупный. Он всегда говорит о том, что больнее всего сейчас. А ныне — вы правы, Милф, — природа болит у нас больше всего. За Растабеллом идет народ и пойдет дальше, куда бы он ни повел. То, что случилось — для него, разумеется, трагедия. И, если подумать, то вполне возможно предположить, что народ, узнав о несчастье, постигшем его любимца, и, справедливо полагая, что корень зла — в засилье современной технологии… м-м… несколько нарушил общепринятые нормы поведения…
— Ну что же, — сказал Милов задумчиво. — Тогда, пожалуй, можно уже понять, что происходит — пусть это и кажется невероятным: научно-техническая контрреволюция, если хотите. По-моему, точнее не определить.
— Ну, господин Милф, — сказал Граве, — вы видите вещи в слишком мрачном свете. Что это у вас — в национальном характере?
— Да нет, напротив, — сказал Милов, хотя можно было и не отвечать — просто пожать плечами. — Мы ужасные оптимисты, иначе давно наложили бы на себя руки.
— Странный оптимизм, — недоверчиво покачал головой Граве. — Допустим, я принял ваше предположение и поверил, что жители целой округи набросились на жителей поселка — в основном ученых, — чтобы таким способом выразить свое отношение к… к тому вреду, который цивилизация вынужденно наносит природе. Набросились — вместо того, чтобы проявить разумное терпение и дожидаться решения проблемы в рамках закона… Нет-нет, позвольте мне закончить: я согласен, что наше правительство в отношении экологических проблем вело себя не лучшим образом, что, безусловно, отразится на ближайших же выборах. Но ведь это не только у нас, мистер Милф, это происходит действительно во всем мире — и нигде люди не свирепеют, не накидываются на других, не валят столбы, не сбрасывают в реку автобусы…
— Еще немного, Граве, — сказала Ева, — и вы убедите меня в том, что автобус сбросили мы с вами.
— Простите, доктор, не могу принять вашей шутки: для меня все выглядит достаточно серьезно, чтобы не сказать более… Я лучше знаю нас с нашим национальным характером, чем вы, — о господине Милфе я уже не говорю. И вот что я утверждаю: произошел инцидент, да; но не надо сразу же давать ему громкие названия, эпизод есть эпизод, и если даже пошел дождь, даже сильный, не надо спешить с заключением о начале потопа!
— Кстати, — сказала Ева. — Дождя как раз нет. И не было.
— А при чем тут…
— Откуда же вода в канавах? Всегда они были сухими…
— Ах, какая разница, откуда? Господин Милф, надеюсь, я вас убедил?
— Не в том, в чем вам хотелось бы. Понимаете ли, то, что ситуация во всем мире примерно одинакова, может означать и совсем иное: что нечто подобное может происходить не только у вас. Чуть раньше, чуть позже…
— Неправдоподобно. Чтобы люди всего мира…
— Лавина может начаться с одного камушка, разве не так? И почему бы этому событию не оказаться таким вот камушком? А лавина — это и есть та самая НТ-контрреволюция. Кстати, вы не замечали, что у революций проявляется тенденция — завершаться собственной противоположностью?
— Не изучал революций, — буркнул Граве.
— Точно так же жизнь кончается смертью, — неожиданно серьезно молвила Ева. — Что удивительного? Все в мире приходит к своей противоположности.
— Революция! — проговорил Граве сердито. — Я этого слова никогда не любил, потому что оно означает нарушение порядка, то есть мешает жить и заниматься делом. Но почему? Неужели нельзя обойтись без этого?
— В общем, потому, — ответил ему Милов, — что революция чаще всего не знает своей цели, хотя и провозглашает ее; вернее, она не знает, достижима ли цель принципиально, реальна ли она. Следовательно, и пути к цели она знать не может и лишь совершает простейшие и не всегда логичные действия, уповая на то, что нечто получится. Но чаще всего выходит совершенно не то, что хотелось и думалось. Потому что к людскому обществу чаще всего относятся так же, как к природе: оно неисчерпаемо, все стерпит и потому — вперед, без оглядки! А общество, как и природа, несет потери и что-то теряет безвозвратно.
— Это ваше общество, — сказал Граве с раздражением, — хваталось за оружие, когда его морили голодом, лишали свобод — хотя даже и при таких условиях далеко не всегда… Но наше общество! Сегодня! Нет, это лежит за пределами здравого смысла. Общество, с его компьютерами, автомобилями, видеосистемами, кухонными автоматами, рефрижераторами, стиральными машинами, изобилием всего… Извините, Милф, я понимаю, что в вашей стране, может быть, и не все обстоит так, как я сказал, и если бы нечто такое произошло у вас или, допустим, в Польше… Но ведь мы живем в прекрасной, мирной и благоденствующей стране, где нет ни одной хижины, куда не была бы подведена горячая вода!
— Вот в ней-то могут утопить каждого, кого сочтут виновным. Вы не хотите понять, Граве. Люди прежде всего нуждаются не в горячей воде. И не в автомобилях, тряпках или космических кораблях. Им куда нужнее другое — жизнь. Когда люди начинают понимать, что все блага жизни они получают за счет этой же самой жизни, что жизнь, которую нужно отстаивать, — это не только они сами, но и все живое, что только есть в мире, и сами люди живы лишь до тех пор и потому, что живым остается это живое — вот тогда революция — я имею в виду нашу с вами научно-техническую, великую протезную революцию, — вот тогда она и обращается в свою противоположность, а мы с вами встречаемся в пещере и стараемся унести ноги подобру-поздорову, и плюхаемся в отравленную воду, вступив перед тем в огневой контакт…
— Что-что? — спросил Граве.
— М-м… Я имел в виду перестрелку. Ну, что же — видимо, мы хотя бы приблизительно разобрались в обстановке. Пошли?
Граве взглянул на часы.
— Я полагаю, что сейчас уже нет смысла. Через четверть часа должен быть следующий автобус, и с ним, я надеюсь, ничего подобного не случится. За это время до следующей остановки нам не дойти.
— А вы уверены, что следующий будет? — недоверчиво спросила Ева.
— Простите, доктор, но я надеюсь, вы не станете поддерживать предположения нашего спутника? Вам, жителю цивилизованной страны, было бы непростительно делать столь экстремальные предположения: будто у нас может произойти нечто… подобное.
— Ну, если говорить серьезно, — не сразу ответила Ева, — мне, откровенно говоря, страшно не хочется говорить серьезно, мне спать хочется… Но раз уж вы затеяли серьезную беседу… Мы, медики, кое-что начали понимать всерьез и раньше. А биологи — еще раньше нас. Начали… Но понимание, мне кажется, — это не миг, не прозрение, это влюбиться можно мгновенно… а понимание — процесс длительный. Хотя для начала нужен какой-то толчок… вроде нашей ОДЫ. Нет, мы понимали, что цивилизация приносит и немалый вред — но прикрывались успехами медицины, увеличением продолжительности жизни, и нам казалось, что проигранное в одном месте мы возмещаем в другом, и равновесие в общем сохраняется. Но вот все начинает становиться на места, и делается как-то неуютно… — она поежилась.
— Это нервы, только нервы, — сказал Граве. — Конечно, вы имеете дело с больными, а вот я с вами не могу согласиться. За последние десятилетия человечество выиграло великую битву — против ракет и ядерных головок. Мы победили без крови. И это настолько грандиозно, что на то, что вас беспокоит, я смотрю как на относительно мелкие неприятности.
— То была первая холодная война, — сказал Милов. — А сейчас мы вступили во вторую, и она будет посложнее. Потому что тогда воевать приходилось в основном с предрассудками, амбициями политиков и военных, ложными понятиями престижа, просто упрямством, порой — тупоумием, интересами военной промышленности; но тут можно было победить, потому что в глубине души все были согласны с самого начала: уж очень конкретной выглядела смерть. Как в авиакатастрофе: если вы падаете с неба — надежды не остается. Вот мы и выиграли. А сейчас идет та же самая битва за выживание. Но только если там враг был конкретен, я говорю не о пресловутом «образе врага», а о враге всеобщем: оружии, которое можно было при случае увидеть и потрогать, и если тот враг был не в нашей повседневной жизни, а вне ее — мы не катались на ракетах и не ели ядерные заряды, — то сейчас все неопределенно, опасность не концентрируется на десятке или сотне военных баз, она в нашем гараже, холодильнике, тарелке, стакане — она везде. И поняв это, человек хочет возвращения к первозданной чистоте воздуха, воды, пищи — но еще не согласен жертвовать ради этого всем комфортом, и пока он торгуется со смертью — процесс идет…
— Не согласен, — решительно объявил Граве. — Не могу признать, что мы ничего не сделали для устранения опасности. Да вот хотя бы: супруг доктора, господин Рикс, человек у нас весьма уважаемый и не раз оказывавший стране услуги, не получил разрешения правительства на создание тут, у нас, какого-то своего предприятия — оно оказалось неэкологичным, и парламент… Впрочем, доктор наверняка знает все это значительно лучше меня.
— Ничего я не знаю, — сказала Ева, нахмурившись, — и не желаю знать, мы занимаемся каждый своими делами… Видите, мы снова пришли к разговору о смерти; однако это будет уже не падение с высоты, это будет рак, и та его форма, которую излечивает только нож. Рак — это не только Лестер, это и мы с вами, Граве, и еще миллионы умных, образованных, деятельных людей. Мы упустили миг, когда цивилизация из доброкачественной начала перерождаться в раковую.
— Вот именно, — подхватил Милов. — А ведь если больной понял, что у него — скверная опухоль, и хирурга нет — он согласится, чтобы ее хоть топором удалили, и пусть это сделает хоть дровосек — иначе смерть… И вот процесс понимания этого шел достаточно давно, и ему помогали — журналисты, парламентарии, гуманисты, проповедники…
— Уж лучше бы они молчали, — вздохнул Граве. — Конечно, свобода печати — великая вещь, однако порой…
— Наоборот: надо было договаривать до конца. Кричать: рак не проходит от аспирина! Мы гуманно предупреждаем каждого курильщика: гляди, парень, наживешь себе рак легких! Но курить не запрещаем: насилие над личностью, да и все же доходная статья… Точно так же пытались предупредить человечество — но никто не попытался что-то сделать всерьез. Очищение? Но сигарета с фильтром не становится безвредной, верно? Курильщик скажет вам: бросить трудно, привычка, потребность… Так же и человечество: оно привыкло, у него есть потребность во всем, что дает современная цивилизация. Но ведь и наркотик становится потребностью! Так что если в результате начинаются серьезные осложнения или, как теперь любят говорить, непредсказуемые события — хотя на самом деле они легко предсказуемы, — то единственное, что можно сделать, это выбрать: на чьей ты стороне.
— Как легко рассуждать, господин Милф, — сказал Граве холодно, — когда горит дом соседа… Интересно, а что бы вы сделали, происходи это у вас дома?
— Я был бы с теми, кто за жизнь, — сказал Милов, — жизнь ценой комфорта, а не наоборот. Я не из самоубийц. И думаю — вы, господин Граве, тоже. Хотя — вы ведь не верите, что здесь, у вас, может происходить что-то серьезное…
Граве помолчал.
— Видимо, автобуса не будет, — сухо произнес он затем. — Что же, идемте. К сожалению, мы потеряли немало времени.
— Пешком в город? — воскликнула Ева. — Даже если мы и дойдем, то в лучшем случае к вечеру…
— Важно дойти до перекрестка, — сказал Граве. — Тут мы в стороне, но между Центром и городом какое-то движение наверняка существует: остановим первую же машину…
— Дан, придумайте что-нибудь, — сказала Ева. — Понимаете, я все-таки ухитрилась стереть ноги на этой дороге и не знаю теперь…
— Все очень просто, — сказал Милов. — Вы вдвоем оставайтесь здесь пока. Я доберусь до перекрестка и первую же попавшуюся машину пригоню сюда.
— Вы полагаете, водитель согласится? — на всякий случай спросил Граве.
— Я его очень попрошу, — сказал Милов. — Так, чтобы он не смог мне отказывать.
«Да нет, — подумал Милов. — Я здесь человек посторонний, я не нахожусь в состоянии войны с этой страной, что бы тут ни происходило. Значит, если он попросит меня подойти — подойду спокойно и вежливо…»
Это было, когда он уже приближался к перекрестку и шел открыто по дороге — не канавой и не придорожным кустарником; шел так, чтобы не вызвать никаких подозрений у возможного наблюдателя: такой наблюдатель мог существовать — давний и многогранный опыт подсказывал это. Вооруженный человек возник внезапно — появился из-за толстого дерева, до которого Милову оставалось еще шагов двадцать; на человеке был солдатский комбинезон, только вместо погонов на плечах были дубовые листья — суконные или пластиковые, отсюда не разглядеть. Придерживая правой рукой висевший на плече и направленный на Милова автомат, человек махнул левой, подзывая:
— Ты! Ну-ка, сюда!
Это было сказано по-намурски; тексты такой сложности Милов понимал без напряжения. И повернул чуть наискось, пересекая полотно дороги — спокойно и вежливо и даже с доброжелательной улыбкой.
— Стоять!
«Три метра», — привычно определил Милов дистанцию. Остановился, уже не улыбаясь, но взглядом выражая полное спокойствие.
— Руки за голову!
«Пистолет — тот, что в кармане, — он заметит сразу, если только не совершенный младенец. Однако, судя по его повадке — опытный парень. А вот со вторым… ну ладно, посмотрим, что дальше будет… Руки за голову? Да пожалуйста, сколько угодно…»
Милов послушно охватил ладонями затылок.
— Повернись спиной!
— Послушайте, — сказал Милов медленно, стараясь подбирать слова поточнее и ставить их в нужной форме, — я тут случайно, ни в чем не участвую, у меня больная женщина…
— Спиной! — теперь вооруженный крикнул с явной угрозой и шевельнул автоматом.
«Пуля в спину — не очень приятно, — подумал Милов, поворачиваясь, — однако без всякого повода стреляет только маньяк, сумасшедший, а этот вроде не похож… Нет, надо сохранять спокойствие до последнего, я тут лицо незаинтересованное, у меня свои заботы…» — и все же он почувствовал, как пот проступает на спине: не любил Милов таких положений.
— Ты фром? — услышал он сзади; судя по голосу, человек остался на том же месте.
— Я иностранец, — ответил он, чуть повернув голову, чтобы тому было слышнее, но и затем еще, чтобы видеть его уголком глаза. — Турист.
— Еще один, — проговорил вооруженный мрачно. — Чужак. Слишком много чужаков развелось в Намурии, налетело, как на падаль. Но мы еще живы… Что у тебя там в кармане? Может, фотоаппарат?
— Могу показать, — ответил Милов.
— Руки! И не шевелись, если хочешь пожить еще хоть немного!
Вооруженный шагнул вперед, теперь до него осталось около метра. Левая рука его была вытянута, чтобы сразу залезть Милову в оттопыренный карман; подходил он не прямо со спины, а чуть справа. «Опытный, — подумал Милов, — но у меня-то опыта побольше, так что давай лучше поговорим на равных…»
Он крутнулся на левом каблуке, ударил правой ногой — руки снимать были некогда. Как и ожидал Милов, тот запоздал с реакцией на долю секунды — пуля прошла рядом. Когда такой удар наносит нога в тяжелом армейском ботинке, человек больше не поднимается; Милов был босиком, да и не хотел он убивать, старался только, чтобы его самого не убили. Противник лишь согнулся вдвое от боли. Милов сцепил пальцы вместе, рубанул.
«Что же мне с тобой делать? — размышлял он, глядя на скорчившееся у его ног тело. — В канаву? Захлебнешься… Вот оружие придется позаимствовать: наверное, ты тут не последний такой… Значит, иностранцы тут нынче не в чести… — Он нагнулся, ухватил лежавшего под мышки, оттащил к дереву; тот, с закрытыми глазами, судорожно дышал. Милов распустил ему ремень, чтобы легче дышалось, потом взгляд его упал на добротную армейскую обувь. Милов колебался несколько секунд: мародерство ему было противно. — Придется все же считать это трофеем, — схитрил он сам перед собой, — ему теперь спешить некуда, а у меня полно дел… — Он расшнуровал башмаки, надел — были они номера на два больше, однако босиком по стеклу было куда хуже. — Так, — подумал он затем. — Ну, лежи, приходи в себя, да поучись, когда очнешься, вежливее обращаться с прохожими, тебя не задевающими…»
Он успел сделать шагов десять; инстинкт заставил его резко обернуться. Тот, под деревом, лежал, опираясь на локоть левой руки, правая резко, пружинно распрямилась, свистнул нож. Бросок был хорошим, острие скользнуло по щеке. Милов не успел ни о чем подумать — пальцы сработали сами. Тот, в комбинезоне, дернулся, откинулся на спину. Милов вернулся. На этот раз было все. «Нет, не в свое дело я ввязался, — подумал Милов. — Однако же, он и разобраться не пожелал, я оборонялся… — Теперь можно было оттащить тело в канаву: тому уже все равно было, на ветерке лежать или в воде, он уже не жил. — Вот так, — подумал Милов, — такие вот веселые дела происходят…»
— Ну, где же он там? — пробормотала Ева. — Мог бы и вспомнить о нас.
— Странный человек, вам не кажется, доктор? Некоторые его ухватки заставляют подумать… Впрочем, не знаю.
— С ним что-то случилось, — сказала женщина. — Надо что-то делать. Идти на помощь, может быть.
— Осмелюсь предположить: ничего с ним не случилось. Просто остановил на дороге машину и пустился по своим делам. В конце концов, он не обязан…
— Перестаньте, Граве, — произнесла Ева таким тоном, что у инженера пропала охота продолжать. — Оставайтесь, если вам страшно, а я пойду.
— Лучше уж всем вместе, — услышала она сзади.
— Дан! Откуда вы взялись?
Он подошел совершенно бесшумно — вынырнул из-за автобусной будки и остановился, чуть усмехаясь. Щеку его пересекала свежая царапина, на груди висел автомат.
— Почему так долго? — спросила Ева, и в голосе ее промелькнула капризная нотка. — Мы уже боялись за вас. Особенно Граве.
— Нет, — сказал Граве, — доктор и тут не уступала первенства.
— Стоял на перекрестке, хотел дождаться машины.
— Не дождались, — констатировал Граве.
— Их просто нет. Ни единой.
— Откуда у вас это… оружие? — строго спросила Ева.
— Нашел, — очень серьезно сказал Милов. — Оно там валялось, я и подобрал.
— А оно стало сопротивляться и оцарапало вам лицо?
— В этом роде.
— Постойте. Царапину нужно прижечь. У меня есть…
Она выудила из сумочки флакончик. Попрыскала. Странный, горьковатый аромат расширил Милову ноздри; заставил глубоко вдохнуть воздух.
— Чистой воды «Березка», — определил он.
— Не знаю, что вы имеете в виду, Дан. Это парижские…
— Нет, это у нас такая терминология, Ева… Так вот, дорогие спутники: машина нам пока не светит. Придется все же двигаться самым примитивным способом — пешком.
Ева вздохнула:
— Если вы не побежите слишком быстро, буду вам очень благодарна.
— А знаете, что? Давайте-ка, я понесу вас!
Милов вдруг понял, что ему очень хочется взять ее на руки — нет, посадить на плечи и нести.
— Нет, Дан, я привыкла стоять на своих ногах. Как вы думаете, эту воду можно пить? У меня пересохло горло…
Милов отрицательно покачал головой. И не только потому, что в этой же канаве, только там, подальше, лежал труп.
— Ева, вы же врач, сами понимаете, что нет. Эту воду пусть пьют наши враги.
— Где же найти другую?
— В двух шагах от вас, красавица.
На сей раз Милов произнес это слово с легким сердцем: Ева успела смыть грязь с лица, причесаться — волосы не висели более бахромой — и даже подкраситься немного; потерять туфли — не так страшно, но сумочку со всеми необходимыми принадлежностями она из рук так и не выпустила.
— Где же?
Милов завел руку за спину, а когда вытянул — в ней была плоская фляжка.
— Пейте, отважный доктор. А вы, господин Граве, наверное, не отказались бы от чего-нибудь покрепче? Вот, держите.
— Как вам удалось раздобыть это, господин Милф?
— Я же говорил вам: на этой дороге можно найти все, что угодно.
— Что-то очень крепкое, — Граве вытер губы.
— Из солдатского репертуара. Ну, что же: вперед! На шее паруса сидит уж ветер!..
Теперь можно было идти смелее, но Милов тем не менее внимательно наблюдал, не отвлекаясь на разговоры. Солнце поднималось все выше, изредка налетали порывы ветра, и тогда по дороге навстречу идущим с шуршанием бежали клочья бумаги, сухие листья (теперь деревья начинали терять листву уже в середине лета, и даже сосны не так крепко держали хвою), поднимались облачка пыли; порой ветер приносил отзвуки непонятного гула. Идти приходилось все медленнее — Ева уже явственно прихрамывала, но на новое предложение Милова — взять ее на плечи — лишь отрицательно покачала головой. И Граве заметно нервничал: видимо, непонятное всегда раздражало его, беспокоило, выводило из себя.
«Человек регламента, — подумал о нем Милов, — таким приходится трудно, когда часы начинают показывать день рождения бабушки. Приободрить бы его немного, а то он ведь и женщину до города доставить не сможет…»
— Ничего, господин Граве, — весело молвил он, — не унывайте, ничего плохого ведь, по сути, не происходит. Вспомните: мало ли что бывало в двадцатом веке: войны объявленные, войны необъявленные, войны внутренние… и ничего — живем!
— Может быть, в вашей стране к этому привыкли, — нехотя ответил Граве, — у вас, действительно, чего только не бывало…
— Вот тут вы не совсем правы: на экологической почве у нас как раз до такого не доходило. Пока, во всяком случае.
— Видимо, вы все же бережливее относитесь к природе?
— Я этого не сказал бы, — усмехнулся Милов. — Природу мы душили не меньше вашего, а может быть, и больше. Беда в том, что у нас итак было слишком много запущенных болезней — и наших собственных, и ваших недугов, которые мы усваивали, добиваясь ваших успехов. Так что об этом нашем общем, всепланетном раке — ваше сравнение, Ева, кажется мне очень точным, — мы думали никак не больше вашего, а действовали, пожалуй, меньше, — хотя поразговаривали, безусловно, вдосталь, что есть, то есть. Но ведь рак не из тех болезней, которые можно заговорить, больной и под гипнозом преставится благополучно, если насквозь в метастазах… А у нас еще и традиция сработала: ждать, пока вы начнете, чтобы на вашем опыте убедиться, что дело стоящее… Давняя привычка: во всем, кроме политических экспериментов, начинать вторым номером, за вами — чтобы было, кого догонять. Да тут сперва и поартачиться можно было: это, мол, только у них так, исторически обреченных и разлагающихся, а у нас такого даже и по теории быть не должно; и лишь вволю на сей счет поупражнявшись, просили: «Поднимите нам веки» — и убеждались: ну да, то же самое, те же симптомы — возрастные болезни мы долго понимали как политические, хотя это недуги не общественного строя, а всей цивилизации… Понимаете, руководство — ваше, наше ли — тоже ведь находится внутри опухоли, как же ему так сразу взять да себя — ножом, пусть и хирургическим… Это ведь каково — решиться! А даже и решившись — еще ведь и знать надо, как резать да как потом зашить, речь-то уже не о смене плановой экономики на рыночную или наоборот, речь — о смене цивилизации, не больше, не меньше! А в этом — исторически — мы очень робки. Хотя и новое общество строили, и все такое, но ведь строили в рамках все той же, не нами придуманной цивилизации… Вот если бы мы с самого начала сказали себе и всему миру: не догонять то, что устремлено в тупик, не по социальной своей структуре, но из-за в корне неверного отношения к обитаемой нами планете, не догонять, а — идти другим путем! Строить иную цивилизацию, а не другую общественную или государственную форму в рамках все той же, технологической, которая и по сути своей более ваша, чем наша, — потому что вашим способом жизни она и порождена. Иную цивилизацию! Подите-ка решитесь! А ведь больной канцером — он, как известно, старается в него не верить: верить страшно, тогда надо начинать о душе думать!.. И мы утешаемся: ну, какой там рак, это язвочка, гастритик какой-нибудь, ну, попьем таблеточек, в крайнем случае — лучевую терапию, но и это уже из чистой перестраховки, только чтобы домашних успокоить. Да и времени нет болеть, работа продохнуть не дает! И ведь верно, есть работа, есть — а новообразованьице разрастается, а жизнь гибнет, вся планета гибнет, а безотходная технология — это то самое лекарство от рака, хотя и не стопроцентное, которое изобрели бы — да больной раньше помрет… Но вот приходит мгновение, когда больной вдруг понимает: нет, не язва, не воспаление какое-то — это он, что и называть страшно. И наступает сумятица, потому что глубокий животный страх только к ней и приводит. И от смертельного ужаса, конечно, многое может возникнуть: и кровь, и погромы — бей ученых, вон до чего довели; бей инженеров — понастроили, позатопляли, поизуродовали; бей начальство — докомандовалось, довело до ручки. И уж заодно, конечно, — бей инородцев, или иноверцев, или жидомасонов, или там черных котов — опыт-то во всем этом есть, он едва ли уже не в генетической памяти сидит… Так что, господин Граве, того, что у вас, может быть, сейчас происходит, опасаться, конечно, надо, но не в сторону отходить, а наоборот, стараться повернуть ко благу, чтобы не кровопускания устраивать кому-то, а заставить правительствующих, кроме разговоров, и дело делать — спасать природу и человечество любой ценой, если даже на первый взгляд она немыслимо дорогой покажется: жизнь-то дороже, а мы ведь сейчас сами себя в классическую ситуацию поставили: кошелек — или жизнь! Надо, надо кошелек отдавать… Вот почему и нельзя вам сейчас унывать, наоборот — к делу готовиться, ко множеству серьезных дел. Выше голову, господин Граве, выше голову!
Милов перевел дух, про себя удивляясь, что оказался вдруг таким оратором — хоть в парламент, хоть на народный съезд! Однако Граве по-прежнему шел молча, глядя под ноги, — то ли не убедил его Милов, то ли думал — и не мог прийти к окончательному мнению… Однако заговорила Ева:
— По-вашему, Дан, администраторы и ученые во всем и виноваты?
— Невиноватых, Ева, нет. Ведь пользовались-то плодами все — пусть не поровну, но пользовались, за малыми только исключениями. Все виноваты, и всем исправлять. Главное тут — не свернуть на другую дорожку, это легко сделать…
— На какую же?
Но еще и об этом говорить Милову не хотелось: достаточно уже сказал. Да и времени не осталось.
— Однако, прекрасные мои спутники, вот мы и пришли!
— Слава Богу, — пробормотал Граве.
Они стояли на том самом перекрестке, на котором побывал уже Милов. Сейчас тут было спокойно, никто не мешал осмотреться и решить, как быть дальше.
Продолжение дороги, что вела от моста, — по этой дороге они пришли сюда — уводило к лесу; левая дорога шла к Научному центру, правый поворот — к городу. По-прежнему не видно было ни одной машины, только на правой дороге, метрах в двухстах отсюда, сбоку что-то чернело, словно бы машина сорвалась с дороги и теперь лишь багажник торчал из кювета. Эта дорога, как и все остальные, была обсажена деревьями, и тень одного из них накрывала машину, так что разглядеть подробности нельзя было — да и солнце, высокое уже, светило в глаза.
— Это новое, — сказал Милов скорее самому себе; однако английский вошел уже в привычку, и сказано было по-английски, так что остальные поняли. — Когда я здесь был, ее не было.
— Значит, все-таки проезжают машины, — проговорил Граве таким голосом, словно ему было все равно: ездят они или нет.
— Вы могли просто не заметить, Дан, — сказала Ева.
— Не заметить я не мог, — ответил он, внутренне уязвленный. Впрочем, для нее он ведь до сих пор оставался лишь туристом; турист, понятно, мог и не заметить. — Да ладно, не все ли равно, есть она или ее нет? — Он взглянул на часы. — Ну что же, как принято говорить в таких случаях, — был рад познакомиться, сохраню о вас лучшие воспоминания.
— Что это значит, Дан? — вопрос Евы прозвучал и тревожно, и высокомерно. — Вы что, собираетесь бросить нас тут?
Вы меня способны оставить — вот как следовало понимать это; Милов, однако, в этом был глуховат.
— Я ведь с самого начала предупредил вас: мне нужно быть в Центре — там меня ждут…
— Вы… — сказала Ева. — Вы…
Она не договорила — резко повернулась и, даже почти не хромая, быстро пошла прочь, чтобы, наверное, не сказать лишнего; пошла, не разбирая пути, скорее всего инстинктивно, к толстому дереву — укрыться, может быть, за его стволом и там дать волю слезам. Милов глядел ей вслед: он был несколько удивлен, не понял происходящего и поэтому спохватился не сразу.
— Ева! Постойте, Ева!
Она, не оборачиваясь, махнула рукой, сделала еще два шага — увидела. Как схваченная, остановилась. Поднесла ладони к щекам. Медленно повернулась. Глаза ее были широко раскрыты и неподвижны.
— Что это? Дан, что это?
Он, тяжело ступая, подошел к ней.
— Это вы его?..
Милов пожал плечами.
— Напал он. Вот и… так получилось. — Он не ощущал вины, но понял вдруг, что это был, возможно, первый убитый, увиденный ею в жизни.
— И у вас поднялась рука?
— А вам бы хотелось, чтобы тут лежал я?
Ева лишь медленно покачала головой, пошевелила губами, но не произнесла ни слова.
Граве подошел, остановился и тоже стал смотреть на убитого.
— Он напал на вас, вы сказали? Но почему?
— По-моему, ему не понравилось, что я иностранец и плохо говорю по-намурски. Может быть, он решил, что я — фром.
— Не могу поверить, — сказал Граве, в голосе его слышалась неприязнь. — Вы, надо полагать, наслушались о нас всякого вздора… Вот доктор Рикс тоже иностранка — разве она когда-либо чувствовала на себе чью-то неприязнь по этой причине?
— В наше время все меняется быстро, — сказал Милов почти механически, задумавшись совсем о другом: если действительно иностранцы оказались в немилости, можно ли сейчас оставить Еву с одним только Граве, который вряд ли сможет при нужде постоять за нее. Что это был за человек — тот, убитый, — для чего дежурил здесь с оружием, что означали эти дубовые листья вместо погонов?..
— Вы, помнится, сказали что-то о дубовых листьях — у тех, кто напал на поселок?
— В этом нет ничего страшного, — ответил Граве. — Символ «воинов природы» — есть у нас такое движение, его возглавляет господин Растабелл. Однако я сомневаюсь, чтобы те люди…
— Минутку, господин Граве. У них такая форма — солдатские комбинезоны?
— Ну что вы, никакой формы у них нет, да и оружия тоже, это гражданское движение, совершенно мирное. А этот… этот, мне кажется, из волонтеров.
— Тоже защитники природы?
— Я мало что о них знаю. Так, слышал краем уха, что возникла такая организация из бывших солдат, в основном воевавших, — вы слышали, возможно, что несколько лет назад мы вели небольшую и никому не нужную войну, которую потом сами же и осудили. Может быть, конечно, они тоже за сохранение природы, не знаю.
— И это тоже — Растабелл?
— О нет, он вообще против применения оружия…
— Мещерски, — сказала Ева неожиданно; до этого мгновения она, казалось, даже не прислушивалась к разговору. — Это его отряды. Я знаю это случайно — Лестер хорошо знаком с ним.
— Господин Лестер Рикс, — произнес Граве торжественно, словно церемониймейстер. — Муж доктора.
— Их девиз — «Чистая Намурия», — дополнила Ева.
— Ну, что же, — сказал Милов. — Это уже яснее.
— Извините, доктор, — сказал Граве, — но все это лишь досужие разговоры. Волонтеры никогда не вступали в конфликт с властями. И вас, господин Милф, я призываю не делать поспешных выводов. Лучше подумайте вот о чем: вы, вольно или невольно, убили человека, гражданина Намурии, и должны нести за это ответственность: мы живем в цивилизованном государстве. Если вы сейчас покинете нас, то это можно будет расценить лишь как попытку укрыться от ответственности. Как лояльный гражданин моей страны, я вынужден буду помешать вам в этом!
Он даже плечи расправил и приподнялся на носках — бессознательно, наверное, и выглядеть он стал не грознее, а комичнее.
«Господи, — подумал Милов, — сморчок этакий грозит мне… Но он ведь прав — с точки зрения нормальных условий жизни, и уважения достойно, что так выступил — не круглый же идиот, чтобы не понимать, что я его даже со связанными за спиной руками в два счета утихомирю. Мне надо в Центр, это верно, однако ситуация не тривиальная, да и женщина, чего доброго, подумает, что я испугался и спешу унести ноги…»
— Вы убедили меня, господин Граве, — сказал он почти торжественно, краем глаза следя за Евой, — сейчас она повернулась к нему лицом и на губах ее возникла улыбка, одновременно и радостная, и насмешливая: она-то, женщина, ясно видела, кто из двоих чего стоил. — Убедили, и я готов последовать за вами. — Милов почувствовал, как легко вдруг стало на душе: неужели было у него внутреннее нежелание расстаться с этой женщиной тут, на распутье, возможно ли, чтобы он… — он оборвал сам себя, — ладно, психологию оставим на потом. — Распоряжайтесь, господин Граве, я готов повиноваться (фу ты, черт, я вдруг заговорил в его стиле, словно на Генеральной Ассамблее). Итак?
— Бросьте, — сказала Ева. — Противно слушать. Дан, вам и в самом деле нужно в Центр? В таком случае мы пойдем с вами.
— Доктор, это необычайно глупо, — сказал Граве. — Что мы будем там делать?
— Я? Да мне сейчас просто стыдно оттого, что сбежала, поддалась страху. Я врач. И там мои пациенты. Дети. Забыли?
— Но ведь вы только вечером закончили дежурство! А в городе у вас семья. Семья!
Он выговорил это слово так, словно семья была самым святым в мире, превыше всего — кроме Бога одного, как сказано. Ева в ответ невесело усмехнулась.
— Ну, Лестеру-то все равно… если я не приду, он, по-моему, просто вздохнет с облегчением.
— Вы не должны говорить так, доктор, а мы — слушать… Но постойте, у меня возникла блестящая мысль! Что, если мы посмотрим ту машину? Может быть, она еще способна двигаться — тогда мы за полчаса доберемся до города; вы, Милф, дадите в полиции свои показания, а мы поручимся за вас, и вы сможете в ней же съездить в Центр. Поверьте, вы все равно выиграете во времени.
«Насчет выигрыша не знаю, — подумал Милов. — Мне надо было оказаться там еще полтора часа назад, теперь все будет сложнее. А мысль и на самом деле неплохая».
— Будь по-вашему, господин Граве. Ева, как ваша нога? Болит?
— Вам так хочется взвалить на шею лишнюю обузу, Дан?
— Знаете, вам просто нельзя отдаляться от реки: там вы иная.
Наверное, Милов слишком пристально смотрел на нее в этот миг, потому что она вдруг нахмурилась:
— Не надо, Дан, я не краснела уже лет сто, а вы заставляете…
— Не буду, — сказал он послушно. — Не хотите, не надо. Тогда сделаем так: мы бежим к машине, а вы идете, не спеша. Пока доберетесь, мы уже выясним, что там с нею. Все — в пределах прямой видимости, не бойтесь. Но в случае чего — не стесняйтесь, кричите погромче.
— Вы еще не знаете, как я умею кричать, — сказала она.
— Ну, господин Граве, в путь?
Они пошли быстро, почти побежали к торчавшей из канавы машине. Ева медленно шла вслед им, прикусив губу: ноги болели все сильнее, женщина не сводила глаз с быстро отдалявшихся спутников и то и дело спотыкалась — тогда боль пронизывала ее от пальцев ног до самого сердца. Двое приближались к машине: вот они достигли ее, остановились, немного постояли, Милов поглядел в сторону Евы, она махнула ему рукой, сигнализируя о благополучии, — тогда он спрыгнул в канаву. Женщина прошла уже полдороги до них, когда он показался снова, что-то сказал Граве, снова поглядел на Еву — она не различила, улыбнулся он или нет, солнце светило ей в лицо. Теперь и Граве полез в канаву — видимо, там нужно было что-то сделать вдвоем. Ева шла, ожидая, что машина вот-вот дрогнет и начнет задним ходом вылезать из канавы. Вместо этого, когда идти осталось уже совсем немного, оба мужчины снова показались; они словно бы пытались вытащить на дорогу что-то тяжелое. Вытащили. Положили. Ева снова подняла ладони к щекам: то был человек. Она побежала, уже не обращая внимания на боль, припадая на ногу. Милов бросился ей навстречу, подбежал, схватил ее руку:
— Так плохо?
— Да вот… немного не повезло.
— Сядьте. Давайте ногу. Ну-ка…
— Ох!
— М-да… Как это вы?
— Еще в реке… о камень или корягу…
Он поднял ее на руки, хотя она и на этот раз попыталась было протестовать, и понес к машине, испытывая странное, самому ему непонятное чувство, ощущение ноши, которая не тяготит, напротив, прибавляет сил, чуть ли не в воздух поднимает. «Маленькая ты, — подумал он, — легонькая…»
Он бережно опустил ее наземь — посадил невдалеке от вытащенного из машины и теперь лежавшего на травке под деревом тела. Ева взглянула и невольно вскрикнула.
— Вы его знаете, Ева?
— Это же доктор Карлуски! Мой шеф по клинике… Он должен был сейчас находиться с детьми. Ничего не понимаю…
— Это точно он? — быстро, требовательно спросил Милов.
— Я работаю с ним шестой год… — Ева, встав на колени, поискала у лежавшего пульс, подняла веки. — Еще теплый… Снимите с него… или хотя бы расстегните… Рубашку тоже. По-моему, пуля, хотя я, конечно… Почти нет крови — скорее всего, внутреннее кровоизлияние…
Она еще что-то говорила — Милов не слушал. «Он бежал, — думал Милов. — Значит, меня все же опознали и его предупредили. Убили его случайно? Если нет — значит, они сами рвут свою цепочку. Решили затаиться, переждать? Или что-то другое? Так или иначе, в Центре теперь делать нечего. Остается город. Карму гант шесть, квартира тринадцать, ключ «Дромар»… Да. Город».
— Какой ужас! — сказал Граве, он был ошеломлен. — Теперь просто необходимо вызвать полицию сюда…
— Давайте без лишних слов. Займемся делом, — и Милов стал влезать в кабину через левую переднюю, не помятую дверцу. Приглушенно взвыл стартер — раз, другой. Мотор не заводился. Милов вылез, поднял капот, посмотрел.
— Тут электронное зажигание. Граве, вы в нем смыслите?
— Надо посмотреть… — ответил Граве осторожно. Он подобрался к мотору справа, — пришлось даже опуститься на колени, — с минуту смотрел.
— Милф, в багажнике должны быть инструменты — сумка…
— Тут их три.
— Самую маленькую… — Граве принял сумку, раскрыл, снова наклонился над мотором. — Ага, ясно — все просто, Милф, вы и сами бы поняли… Найдите мне кусочек фольги, здесь просто сгорел внутренний предохранитель.
— У меня есть сигареты, — сказала Ева.
Милов несколько мгновений смотрел на нее очень пристально, словно то, что у женщины оказались сигареты, было случаем из ряда вон выходящим.
— Интересно, а какие вы курите?
— Салем, — сказала она, — при случае, по настроению… Вот вам фольга.
Минуты через две мотор взревел. Милов, сидя за рулем, включил задний. Машина, завывая и пробуксовывая, все же выползла на дорогу. Остановилась. Мотор ровно работал на холостых. Граве из канавы критически посмотрел на нее.
— Ничего, — сказал он, — не очень помялась. Он очень аккуратно съехал.
— Видимо, жил еще секунду-две, — сказал Милов.
— Неужели мы так и оставим его — бросим на дороге? — сказала Ева. — Он был хорошим врачом, прекрасным человеком…
Милов посмотрел на нее как-то странно.
— Мир праху его, — сказал он. — Но нам нужны живые.
— Там, впереди, обычно дежурит дорожная полиция, — предупредил Граве. — Я полагаю, нужно остановиться и сказать им, дать все необходимые объяснения. Иначе…
— Посмотрим… — ответил Милов неопределенно.
— Прошу вас, не относитесь к этому легкомысленно. Мой гражданский долг… Видите? Вот они стоят! Тормозите, прошу вас.
— Это не полиция, — сказал Милов. — Какие-то штатские. Им мы не обязаны давать показания.
Впереди, близ щита с названием города, и в самом деле стояли трое. Один из них повелительно взмахнул рукой, приказывая остановиться.
— Шутник, — проворчал Милов сквозь зубы. Он включил правый поворот и подвернул чуть ближе к обочине, чтобы можно было подумать, что машина сейчас остановится. Но, почти поравнявшись со стоявшими, резко нажал на газ. Машина рванулась, едва не сбив стоящего у самого полотна.
— Пригнитесь, Граве, — посоветовал Милов.
В зеркале заднего обзора он видел, как один из оставшихся позади поднял автомат, но как-то нерешительно — и опустил, так и не выстрелив. Однако тот, которого чуть не сбили, вытянул руку с пистолетом. Прозвучал выстрел, но машина была уже далеко.
— Разве можно стрелять! Мы же не сделали ничего такого! — возмутился Граве.
— Сукины дети, — сказал Милов.
— Но, господин Милф, вам все же следовало остановиться. Пусть это и не полиция, но все-таки… Я не понимаю: вы к ним относитесь враждебно, по-моему, но ведь, если я вас правильно понял, вы тоже сторонник защиты природы, не так ли?
— На такой дороге, — сказал Милов мрачно, — в два счета можно пропороть шину… О чем вы? Да, о природе… Я — за ограничение, а может, и за прекращение этой бесконечной кавалерийской атаки, когда техника вкупе с прикладной наукой скачет с криком и свистом и размахивает саблями… Но если защита природы сопровождается убийствами и пожарами, то это уже не защита, а что-то другое… пока еще не знаю, что. Скажите лучше, здесь всегда такое безлюдье?.. Ева, как вы там?
— Вполне прилично, — ответила лежавшая на заднем сиденье Ева. — Все же машина — прекрасный продукт цивилизации. Пешком я далеко не ушла бы…
— Ничего, Ева, — сказал Милов. — Я бы унес вас, и далеко.
— Не надо, Дан, — сказала она. — Пожалуйста.
— Что же это такое… — начал было Граве, — и умолк, словно прикусил язык.
Они въехали в город. Но не в тот, из которого Граве выехал прошлым утром, чтобы, как обычно, провести рабочее время, надзирая за многочисленными компьютерами Научного центра. Нет, внешне многое осталось прежним: гладкий асфальт улицы с аккуратной белой разметкой, узкие дома под красной черепицей, старинные шпили церквей, а впереди — серые силуэты современных деловых и жилых башен. Уже настал для улицы час быть оживленной: обычно люди в эту пору спешили на работу, шли за покупками, совершали утреннюю — для укрепления здоровья — пробежку; собаки тоже требовали моциона. Однако сейчас тихий пригород скорее смахивал на поле недавно отгремевшего сражения.
Тротуары, прежде к этому часу уже чисто выметенные и обрызганные водой, сейчас тут и там были усеяны осколками стекла, обломками каких-то ящиков, картонными коробками с фирменными наклейками. Краем глаза Милов заметил валявшуюся рядом с тротуаром мужскую шляпу и машинально шевельнул рулем, чтобы объехать ее.
Ставни магазинов были закрыты, на втором и третьем этажах многих домов окна смотрели пустыми глазницами и на ветру парусили выплеснувшиеся наружу гардины.
Лежал на боку автомобиль; другой, подальше, догорал, испуская струйки сине-серого дыма, он был покрыт пятнами пены или порошка из огнетушителей. Ударило запахом сгоревшей резины. На краю проезжей части валялся круглый обеденный стол без ножки.
Докатился глухой рокот — словно вдалеке что-то взорвалось.
Распахнулась дверь утреннего кафе, оттуда вывалилось несколько человек, пестро одетых, но все — с дубовыми листьями на груди, на рукавах, у одного — на каскетке. Они тащили, держа за руки, человека — ноги того волочились по земле. Глянув в зеркало, Милов успел увидеть, как его приподняли и стали бить головой об стену дома; человек не пытался вырваться — видимо, был уже без сознания, а может, и мертв.
Дальше на улице стояли двое с охотничьими ружьями и тоже с дубовыми листьями. Они проводили машину взглядами, один что-то крикнул, но не двинулся с места. Граве съежился на сиденье. Милов заставил себя не прибавлять газу, он ехал даже чуть медленнее, чем разрешалось в городе.
Обычных прохожих не было заметно, даже ни одной собаки не попалось на пути.
Проехали перекресток; на нем стоял волонтер — с карабином, с дубовыми листьями на плечах. Он скользнул по машине равнодушным взглядом. Граве схватил Милова за плечо:
— Остановитесь, пожалуйста, — спросим у него…
Милов дернул плечом, сбрасывая ладонь соседа.
— Может, лучше спросите у этого?
Он кивнул влево: там, впереди, у тротуара, валялось тело в черном полицейском мундире — форменная каскетка откатилась в сторону, ноги были подогнуты, словно полицейский в последний миг пытался уползти, укрыться, но не успел. Граве откинулся на спинку сиденья, тяжело задышал.
— Куда же поедем теперь, Граве? — спросил Милов. — Будем искать полицейский участок? Или, может быть, остановимся вот тут?
Слева по движению, на двери, за которой, судя по вывеске, помещалась часовая мастерская, виднелся кусок ватмана в поллиста, на нем косо, корявыми буквами было написано: «Запись добровольцев». Около двери стояло несколько молодых парней. Они тоже поглядели на машину, один крикнул — разглядев Еву через боковое стекло: «Эй, куда бабу везешь, давай сюда!», другой сделал вид, что расстегивает брюки, остальные засмеялись. «Хорошо, что Ева не видит», — подумал Милов невольно. Однако слышать-то она наверняка слышала, но промолчала, лишь закрыла глаза.
— Это еще ничего не значит… — помолчав, ответил Граве. — Поедемте в Старый город, там ратуша и рядом — префектура… Нет, — он увидел, что Милов включил указатель поворота. — Небоскребы — это Новый центр, поезжайте прямо, я покажу… — Он произносил слова с трудом, будто что-то мешало ему говорить. На следующем перекрестке тоже оказался волонтер, как и те, предыдущие, — парень моложе тридцати, в комбинезоне и с автоматом, не современным, однако, а времен второй мировой войны. Рядом с ним топтался и штатский — в руках он сжимал дробовик, на поясе у него висела ручная граната музейного образца. Волонтер что-то сказал штатскому, и тот бросился, размахивая ружьем, но не к машине Милова, а на противоположную сторону улицы. Там тоже показалась — выехала на следующем перекрестке — машина, на крыше ее, на верхнем багажнике, было наложено и увязано множество узлов и картонных коробок, видимо, тяжелых — машина прижималась к самой дороге. Машина ехала сюда, навстречу: кто-то хотел выехать из города. Штатский остановился посреди проезжей части, снова махнул рукой. Встречная машина набрала скорость. Штатский отскочил в последний миг. Волонтер в центре перекрестка вскинул автомат: прозвучала очередь. Милов успел увидеть, как ветровое стекло встречного рассыпалось в крошки, машина вильнула влево, наискось пересекла улицу уже позади машины Милова и врезалась в дом, мнущийся металл крякнул, дико завизжала женщина — то ли в машине, то ли в доме.
— Интересные пироги, — сказал Милов. — Выехать, оказывается, куда труднее, чем въехать.
— Здесь направо, — с трудом, сквозь зубы проговорил Граве.
Милов аккуратно показал правый поворот: никаких помех не было, светофоры смотрели слепыми глазами, на рельсах стоял пустой трамвай, совершенно целый и, насколько хватало глаз, нигде не только не ехало, но даже и у тротуаров не стояло ни одной машины, все они словно испарились, растаяли. Теперь Милов со спутниками ехали по проспекту. Наверное, в нормальной жизни он был очень красив: старинные, чистые и ухоженные дома в пять-шесть этажей с балконами, эркерами, порою с гербами или латинскими изречениями над входом чередовались с домами явно современными, но той же высоты, широкооконными, то гладкими, то рустованными, со стеклянными входами, порой — с аккуратно разграфленной небольшой стоянкой для машин перед домом. На каждом месте был аккуратно выведен номер квартиры, арочные въезды вели во дворы. Здесь было чище, чем на той улице, откуда они свернули, и еще менее людно, только один-единственный дворник, в фартуке и почему-то с лопатой, медленно шел по тротуару, едва заметно покачиваясь; может быть, он был пьян. Впереди, на одном из изящно выгнутых фонарных столбов висел человек.
— Меня тошнит… — пробормотал Граве, судорожно глотая. Лишь через минуту он смог спросить: — Что вы об этом думаете?
— Думаю, что на современных фонарях вешать куда труднее, чем на старинных, — спокойно ответил Милов. — Они куда выше, да и конфигурация не располагает. Но традиции — великая вещь…
— Перестаньте! Как вы можете…
— Прикажете рвать на себе волосы? Третьего-то ведь не дано… Вам трудно это понять, Граве, ваша история не располагает к пониманию таких вещей. Но согласитесь: это не очень-то похоже на благородную борьбу за спасение природы, верно?
— Замолчите!
В молчании квартал скользил мимо за кварталом, лишь едва слышно сипел мощный мотор — машина была из дорогих.
«Карлуски мог себе позволить, — подумал Милов мельком. — И телефон, и комп, только на мои вопросы он все равно не ответит… Ага, вот эти не успели уехать», — механически отметил он, проехав мимо стоянки, на которой, аккуратно в своих прямоугольниках, на голых колесных дисках стояли скелеты двух сгоревших машин. На бампере одной из них чудом уцелел номер — не намурийский, но, похоже, французский. Было тихо и странно, как будто все, что произошло здесь, — и выбитые окна, и сожженные машины, и выкаченные кое-где на улицу и опрокинутые мусорные контейнеры, и еще несколько убитых людей, попавшихся на дороге, и две мертвые собаки даже, — все это было сотворено в полной тишине, в каком-то ритуальном молчании, глубочайшем безмолвии, хотя на самом деле было наверняка не так. И, если не считать того дворника, ни единой живой души, лишь из одного-другого окна чье-то лицо украдкой выглядывало — и тут же снова пряталось в неразличимости. Проехали мимо грузовика, на полной, похоже, скорости врезавшегося в столб, столб согнулся и теперь нависал над улицей, как до половины поднятый шлагбаум. Милов проехал под ним — и услышал, как снова где-то, не видно — где, раскатился взрыв, мощнее предыдущего, и медленно затих, но больше ничего не изменилось.
— Сейчас налево, — сказал Граве каким-то неживым голосом.
Повернули на большом перекрестке — тут пересекались два широких проспекта примерно одинаковой ширины и похожей застройки. Но тот, на который они свернули, был все же совершенно непохожим на первый: там была неподвижность, тут — движение.
Прежде всего машина нагнала шагавшую по проспекту группу человек в пятьдесят. Судя по пестроте одежды, то были добровольцы; хотя название это означало то же самое, что волонтеры, однако разница между теми и другими была разительной: эти хотя и старались выдерживать воинский строй, и маршировали с неподвижными, каменно-серьезными лицами, незнакомство их с военным делом ощущалось сразу: не было в их строю ни равнения, ни дистанции, большая половина их не была вооружена, прочие несли кое-как разнообразные устройства, из которых можно было, во всяком случае теоретически, стрелять, или которыми можно, казалось, колоть или рубить.
«Музей, да и только, — подумал Милов, — половина всего этого взорвется при первом же выстреле».
Колонна осталась позади, но, проехав еще метров двести, ездоки увидели и настоящих солдат. Проспект здесь расширялся, образуя как бы небольшую площадь, и сейчас посреди этой площади стоял танк, монументальный, словно памятник самому себе, живой в своей металлической мертвости, громко угрожающий в молчании, многотонный призрак, овеществленное «мементо мори», и единством противоположности с ним были солдаты — десятка два молодых и здоровых ребят, подтянутых и вместе вольно стоявших, или сидевших на зеленой броне, или прогуливавшихся подле танка, не выходя, однако, за пределы некоего не обозначенного, но, видимо, четко ощущавшегося ими круга. Они не держали автоматы наизготовку, наоборот, улыбались дружелюбно тем немногим людям, что молча стояли на тротуарах, как бы завороженные зрелищем боевой машины (есть для людей невоенных нечто странно-привлекательное во всем военном, какая-то тайна чудится им за необычным обликом по-своему прекрасных в своей жестокой целесообразности машин уничтожения, и они не могут просто пройти мимо, но невольно останавливаются, как бы надеясь, что разгадка этой тайны вдруг снизойдет на них); вдруг возникли на площади и две или три девушки — они всегда возникают, материализуясь из ничего, там, где появляются солдаты — наверное, сама солдатская мечта и материализует их…
На машину военные люди не обратили ни малейшего внимания, похоже было, что они и не собираются действовать, а стоят тут просто так: поставили — и стоят, и если едет машина, хотя бы и с помятым слегка передком — то и пусть проезжает, это не их, не солдатское дело. Милов плавно объехал площадь, повинуясь знаку «круговое движение»; для этого ему пришлось переехать валявшуюся на асфальте сорванную вывеску на фромском языке. Ева позади тихо застонала, Милов бросил взгляд в зеркальце — глаза ее были закрыты, нога, видимо, не успокаивалась.
— Теперь уже недалеко, — сказал Граве голосом, близким к нормальному. — Тут скоро будет небольшая улочка — направо…
Милов кивнул. Однако когда пришло время поворачивать, он резко затормозил. Там, куда надо было свернуть, шла драка, сражались две группы, с каждой стороны человек по двадцать, ни волонтеров, ни солдат среди них не было. Дрались безмолвно и жестоко, кто-то уже валялся на асфальте — трое или четверо, на них наступали ногами, о них спотыкались. Мелькали кулаки, палки, велосипедные цепи — впрочем, цепи, может быть, шли в дело и мотоциклетные. Но с противоположной стороны улицы уже приближалась бегом группа волонтеров — то ли чтобы влиться в побоище, но может быть, они хотели просто разнять драчунов.
— Это все фромы, — проворчал Граве. — Сводят счеты…
— С обеих сторон фромы? — уточнил Милов.
— Нет, я имел в виду, что напали, конечно, фромы — это их квартал. Как мы ни стараемся…
— Здесь нам вряд ли удастся проехать.
— Ничего, — сказал Граве, — можно и по следующей улице.
В следующую они свернули беспрепятственно. Было почти безлюдно, только навстречу шли трое: один впереди, двое за ним. У переднего руки были связаны за спиной, лицо в кровоподтеках, один глаз заплыл, на груди его висел на веревочке кусок картона или фанеры, на нем что-то было написано. Двое конвоиров-добровольцев были вооружены: один берданкой, другой обрезом, на боку второго висела старинная сабля, ножны чиркали по тротуару. Милов сбавил скорость. Ева открыла глаза, спустила ноги с заднего сиденья, стала садиться: решила, видимо, что приехали. Арестованный, увидев машину, вдруг кинулся к ней; тот, что был вооружен обрезом, не колеблясь, выстрелил. Промахнулся, но бежавший упал на колени — может быть, от страха подогнулись ноги, но выходило так, словно он на коленях умолял спасти его. Задние подбежали, стрелявший, передернув затвор, выстрелил еще раз, в упор.
— Остановите! — крикнула Ева.
Милов прибавил скорость.
— Ужасно… Вы видели, что там было написано? «Я отравлял планету, я заслужил смерть!» Остановите же, Дан, может быть, он только ранен…
— Добьют, — выговорил Милов сквозь зубы. — Вам хочется лечь рядом с ним? Поймите, наконец: мы сейчас в другом мире, где все ваши добрые принципы не действуют.
— Перестаньте быть таким невозмутимым! — крикнула Ева. — Ненавижу…
— Да что господину Милфу, — горько сказал Граве. — Это ведь не его страна, доктор, и не его соотечественники…
— Это и не моя страна — и тем не менее…
— Вы живете у нас достаточно давно.
— Дан, ну отчего вы так жестоки?
— Для меня люди — везде люди, — проговорил Милов, круто выворачивая влево: навстречу шли волонтеры числом не менее роты; вооружены они были как полагалось, у трех или четырех были даже пулеметы, некоторые несли коробки с лентами.
— Может быть, хоть они наведут порядок? — вслух подумал Граве.
— Возможно, — буркнул Милов, — только какой? Вряд ли тот, старый, который вам, господин Граве, так по вкусу. Хотя мне, откровенно говоря, многое еще не ясно…
— Я лежала, — сказала Ева, — и мне были видны верхние этажи — с транспарантами, с надписями… «Сжечь машины», «Долой технику», «Мы хотим дышать», «К ответу ученых», «Позор правительству», «Спасем наших детей»… Но ничего не говорилось о том, что надо убивать людей.
— А это и не полагается говорить, — сказал Милов, слегка пошевеливая руль. — В наше время это делается без предварительной рекламы. Бывают, конечно, исключения — но это когда выступают хулиганы, уличные или политические. А серьезная сила молчалива… Нам далеко еще?
— Совсем близко. Видите улочку? Налево.
Сворачивая, Милов успел прочитать табличку на углу. Карму гант, так назывался переулок.
— Куда вы привезли нас, Граве? — не удержался он.
— Это вы привезли меня, Милф. Домой. Я немного растерян, и… Надо решить, что делать дальше, и мне хотелось застать Лили, пока она еще не ушла. Да и вам не мешает отдохнуть, выпить хотя бы по чашке кофе… Прямо, прямо.
Улочка была застроена небольшими домами — не выше четырех этажей, но добротными, солидными — домами для зажиточных людей. Она была, наверное, зеленой и тенистой — когда деревья еще были зелеными. Но стволы их, полумертвые, окаймляли проезжую часть и сейчас.
— Вон к тому дому — серому, номер шесть.
«Так, — подумал Милов, послушно снижая скорость. — Карму гант, номер шесть. Смешные совпадения бывают в жизни: совершенно случайно я оказался там, куда не только Граве, но и мне самому нужно. Однако он, похоже, к моим делам никакого отношения не имеет — мне нужен другой человек, тот, что живет в тринадцатой квартире…»
Он затормозил, и Граве тут же выскочил из машины.
— Слава Богу! Кажется, все в порядке…
И подъезд, возле которого они остановились, и вся улочка выглядели спокойно, мирно, достойно, словно тут же, неподалеку, на главных улицах, не убивали людей.
— Спасибо, мистер Милф, огромное спасибо! — Милов и не подозревал, что Граве способен быть таким оживленно-радостным, как сейчас. — Откровенно говоря, я и не надеялся уже: ведь происходит что-то апокалиптическое… Ева, я надеюсь, Лили немедленно сделает вам перевязку, и сразу же позвоните домой, чтобы успокоить… Милф, вас я, разумеется, тоже приглашаю!
— Принимаю, — ответил Милов, потому что ему все равно нужно было в этот дом, а кода он не знал — тут в инструктаже был пробел, код он должен был выжать из Карлуски вместе со множеством всякой другой полезной информации.
Они вошли в подъезд. В вестибюле было темно, в швейцарской — пусто.
— Странно, — сказал Граве. — У нас тут всегда освещено, да и Мартин не позволяет себе… Сюда, прошу вас, направо, к лифту.
Он нажал кнопку, но лампочка не вспыхнула, дверцы не разъехались, не послышалось и приглушенного рокота снижающейся кабины.
— Не понимаю. Похоже, что в доме нет электричества. Когда-то так уже случалось — пока еще не была построена станция. Мартин, вероятно, повел монтера вниз, к распределительному щиту. Может быть, вы обождете? А я…
— Какой этаж? — спросил Милов.
— Четвертый. Мне очень жаль, но…
— Побережем время. Вы, Ева, все-таки добились своего: придется мне нести вас.
Он сказал это с улыбкой, ясно показывавшей, насколько приятно это будет — для него, во всяком случае. Не дожидаясь ответа, он поднял ее на руки. Ева обхватила его за шею. Даже Граве позволил себе улыбнуться.
— Достается вам сегодня, господин Милф, не правда ли? Похоже, мы были для вас не самой лучшей компанией… Я думаю, Лили еще спит. — Он обогнал поднимавшегося с ношей Милова, и когда тот появился на площадке четвертого этажа — квартиры с двенадцатой по шестнадцатую, — уже вкладывал пластинку с личным кодом в щель замка.
— Не будем шуметь, друзья, — проговорил он почти шепотом, отворив дверь. Милов позволил Еве встать на ноги, поднял глаза. Квартира была номер тринадцать.
— Прошу извинить, — говорил шепотом Граве, пропуская их в прихожую, — мы редко принимаем гостей, но у нас очень уютно. Вообще, в доме живут очень солидные, добропорядочные люди… Вот сюда, прошу — располагайтесь, посмотрите пока на моих рыбок, у меня прекрасный аквариум… — Он машинально щелкнул выключателем. — Все еще нет тока — странно. И уборщица, кажется, сегодня не приходила — чувствуется, что пыль не вытерта. Еще раз приношу свои извинения…
Милов нагнулся и поднял с пола окурок.
— Граве, — сказал он негромко, — ваша жена курит «Дромар»?
— Она вообще не курит, — сказал Граве, — но вы правы, такие сигареты у нее есть — иногда за рюмкой ликера, с подругами — современные женщины, понимаете ли, должны… Сейчас, я только загляну в спальню. Лили придется встать…
— Где у вас телефон? — спросила Ева.
— Там столик, рядом с аквариумом, да проходите же, садитесь, прошу вас.
Он бесшумно отворил дверь спальни и шагнул; после мгновенного колебания Милов последовал за ним.
«Дромар», — думал он. — Не найдется ли у вас сигареты? — Только «Дромар», ничего другого я не курю. — Слабовато, не правда ли? — Зато какой аромат!» — то были ключевые слова в этом звене цепочки, при обмене репликами пачка «Дромара» должна была появиться на свет. «Если они всерьез рвут цепочку, — подумал Милов, — если с Карлуски — не просто случайность, то…»
Окно спальни было закрыто тяжелой шторой, но и в полутьме можно было увидеть белую кровать, широчайший шкаф, зеркало в полстены. Милов смотрел на отраженную в зеркале кровать — на ней лежала женщина, до подбородка накрытая пуховым одеялом, глаза ее были закрыты.
— Спит, — прошептал Граве с нежностью, осторожно пятясь. Он наткнулся на Милова, не сводившего глаз с зеркала — с одеяла в нем, которое не шевелилось, словно бы под ним лежала статуя, а не молодая и красивая женщина. — Пойдемте, — так же шепотом пригласил Граве, — пусть еще отдохнет, она страшно устает порой…
Милов взял его за плечи, грубо отодвинул в сторону. Подошел к окну, рывком откинул штору. Приблизился к кровати.
— Что вы делаете, как вы посмели! — зашипел Граве. — Это… это переходит всякие границы! Вы дикарь!
Милов, стоя вплотную к кровати, смотрел на лицо женщины: оно было серо-бледным, он положил ладонь на ее лоб — лоб был холодным. Тогда Милов решительно откинул одеяло. Лили лежала в пижаме, чуть раскинув руки, на груди краснело пятнышко. Крови почти не было.
— Что… что это значит? — задыхаясь, произнес Граве за спиной.
Милов взял руку убитой. Рука была холодной, безжизненной.
— Ева! — крикнул он, — подойдите, пожалуйста, вы здесь нужны!
— Нет, но этого же не может быть, мы просто не туда попали, — проговорил Граве заплетающимся языком. Вошла Ева.
— Телефон совершенно онемел, — сказала она, — ни намека на звук… Что тут? Боже…
— Тихо! — закричал Граве. — Она спит! Спит, говорю вам! Это просто помада, след помады, выйдите отсюда, она выспится и встанет, мне лучше знать!
Ева произвела свои нехитрые манипуляции.
— Я, конечно, не судебный медик, — видимо, такое предисловие она считала обязательным, — но видно, что борьбы не было, вероятнее всего, в нее выстрелили, когда она спала — кто-то вошел в квартиру…
— Никто не мог войти в квартиру! — снова закричал Граве. — Замок настроен только на ее и, мой дактошифр!
Милов пожал плечами: он знал, что ключи есть к любым замкам.
— Ева, — попросил он, — вы не могли бы посмотреть внимательно: нет ли на теле следов уколов.
— Вы полагаете?.. — она недоверчиво смотрела не него.
— Сделайте это, пожалуйста.
— Тогда пусть Граве поможет мне.
— Вы думаете, он сейчас способен?
Граве стоял в углу, не издавая ни звука, покачиваясь с каблуков на носки и обратно.
— Но ведь… — тут Ева спохватилась, что перед ней лежит уже не живая женщина, а лишь тело, к которому применима другая система приличий. — Ну, тогда вы помогите…
«Никогда не раздевал мертвых женщин», — подумал Милов, не очень как-то послушными пальцами расстегивая пуговички.
— Нет, — сказала Ева, — ни следа. Что будем делать?
— Думаю, надо позаботиться о нем, — сказал Милов, — боюсь, что для него это — удар ниже пояса, и сильнейший.
Но Граве в комнате уже не было — он стоял в прихожей, прижав телефонную трубку к уху, и что-то громко и возбужденно говорил по-намурски.
— Телефон, видимо, включили, — сказал Милов. Тут, в спальне, тоже был аппарат — на ночном столике, со стороны Лили. Милов поднял трубку, поднес к уху, покачал головой: ни звука.
— Дан, я боюсь, он… вы понимаете?
Милов кивнул и спросил:
— Что он говорит? Я не воспринимаю, когда разговор идет на такой скорости.
Он не сказал, что вообще Намурия — не его регион, и его послали сюда только потому, что заболел Мюнх, — если можно считать болезнью две пули, в груди и в плече, и на язык ему дали неделю времени.
Ева прислушалась:
— Я тоже знаю не в совершенстве, но… Он разговаривает с канцелярией Господа, требует, чтобы его соединили с Самим, поскольку ему необходимо, чтобы Спаситель прибыл и воскресил Лили. Сейчас угрожает обратиться к конкуренту…
— Печально, — сказал Милов. — Он, кажется, всерьез тронулся.
— Дан, это все, что вы можете сказать? — с внезапной тоской в голосе спросила Ева. — Рехнулся, не рехнулся… Это ведь любовь, знакомо вам такое слово? Понимаете хоть, что оно означает? Любовь, о которой может только мечтать — и мечтает всякая женщина, но только редкая встречает в жизни такую… Вы просто никогда не любили, Дан, если ничего другого не можете сказать…
Милов увидел, что на глазах ее выступили слезы, и внезапно, помимо желания, представил, что не Лили лежит убитой в собственной постели (Лили, какими-то неведомыми путями впутавшаяся в опасные игры, ставшая звеном цепочки, которую теперь хозяева безжалостно рвали, уничтожая звено за звеном), а Ева, всего лишь несколько часов назад им впервые встреченная, но чем-то его уже зацепившая, уже прирастившая немного к себе, как он сейчас почувствовал; он представил себе Еву в постели мертвой — и ощутил вдруг, как перехватило горло, и понял, что куда сложнее обстояло дело с ним самим, чем ему казалось, и не просто из чувства долга он брал ее на руки и нес, но уже ощущая какую-то ответственность за нее — неизвестно перед кем, но ответственность, как за существо, данное ему и близкое ему и необходимое ему во всей жизни, сколько бы ее ни оставалось… Он изумился внезапному ощущению, и испугался его, и подумал, что если бы это Ева лежала, то он — нормальный, здоровый и ко многому привыкший человек, — пожалуй, тоже сошел бы с рельсов — не так, наверное, но сошел бы…
Сам того не сознавая, он все эти секунды, пока такие мысли проносились в голове, а импульсы — в сердце, смотрел на Еву в упор, крепко схватив ее за плечи — и она смотрела на него и, видимо, понимала и читала нечто в его глазах, потому что умолкла и тоже только смотрела… Громкий звук, донесшийся из прихожей, заставил их опомниться. Милов мгновенно оказался у двери, в руке его как-то сам собой возник пистолет. Опасности не было: это Граве, потерявший сознание, упал, опрокинув столик с телефоном, валявшийся теперь рядом. Ева подбежала, встала на колени около упавшего.
«Так или иначе, — думал Милов, гладя на ее узкую спину и светлые, уже высохшие волосы, — свое дело я, кажется, благополучно провалил. Были известны два звена цепочки — и вот они, одно за другим, ликвидированы. Куда шла цепочка дальше — у меня лишь слабые представления, да и у всех наших… Да никто не давал мне полномочий идти дальше: цепочка-то вела наверх, тут, наверное, нужен работник с другим статусом. Значит, программа теперь выглядит так: доставить Еву домой — хоть одно благое дело будет сделано, Граве отвезти в какое-нибудь медицинское учреждение, думаю, что они и в такой неясной обстановке должны действовать, а самому потом спешить в Регину, их столицу, и оттуда доложить, что и как, — ну, а дальше уже как прикажут. Да, ничего лучшего сейчас не придумать. Только не ввязываться ни во что: вовсе это ни к чему… А дальше?» — эта мысль, собственно, касалась уже одной только Евы, все хлопотавшей возле Граве. «Не знаю, как дальше, не знаю… Может быть, ничего и не случится — хотя уже нельзя будет жить так, как будто ее не было на свете… Не знаю, жизнь покажет».
— Думаю, надо поторопиться, Ева, — сказал он.
— Мне никак не удается…
— Ничего. Тут нужно время.
Милов нагнулся, не без усилия поднял Граве с пола и взвалил себе на спину. Что-то осталось в руке, вроде тряпочки, он сунул это в карман, не думая, машинально, из привычки не бросать ничего на пол. Ева отворила выходную дверь, придержала ее, Милов вынес Граве. Дверь мягко защелкнулась за спиной. «Рыбки теперь передохнут», — вдруг почему-то подумал Милов и даже пожалел их, как будто рыбки станут единственными жертвами происходившего. Ева шла впереди, Милов тяжело спускался вслед — веса в Граве было куда больше, чем в женщине. Внизу по-прежнему никого не было, только на втором этаже приоткрылась и тут же захлопнулась дверь. Ева открыла заднюю дверцу машины, потом, обойдя ее, — противоположную и помогла втащить и уложить Граве на сиденье. Снова обойдя машину, заметно припадая на ногу, прежде чем сесть, она остановилась рядом с Миловым.
— Дан…
— Ева?
— Странно, правда? И неожиданно…
Ему не надо было объяснять, что это сказано не о Лили, и даже не обо всем том, не вполне понятном, что происходило нынче в городе и вокруг него.
— Ева, я…
— Да. Я ведь поняла.
— Но если бы вы не сказали там, я бы не понял — о себе…
— Не надо объяснять, — сказала она.
— А мне надо, — сказал он. — Только не сейчас. Что с ногой?
— Посмотрим потом. Терпимо.
В машине он спросил:
— К вам домой?
— Да, — сказала она, помедлив. — Наверное, да.
Он включил мотор.
До перекрестка доехали беспрепятственно. Там, однако, пришлось уменьшить скорость: за то время, что они провели у Граве, на пересечении улиц собралось довольно много людей — с дубовыми листьями и без них, вооруженных и безоружных, молодых и пожилых; общим для них было, пожалуй, выражение лиц — какое-то мрачное ожидание читалось на них. Людей пришлось едва ли не расталкивать машиной — дорогу уступали неохотно, в самый последний миг.
Милов спросил негромко:
— Где пистолет?
— В сумочке.
— Выньте и держите на коленях. Прикройте хотя бы платочком…
— Вы чего-то всерьез боитесь?
Милов пожал плечами.
— Город без энергии — это неспроста. Обычную аварию давно бы уже устранили. Боюсь, кто-то разыгрывает тут пьесу во многих действиях. Это уже не просто вспышка негодования фермеров и не только выступление в защиту природы. Слишком чувствуется организация. Жаль, я не очень ориентируюсь в намурийских проблемах. Может быть, вы просветите невежественного туриста? — Он наконец выбрался из сутолоки и прибавил газу.
— Бросьте, Дан, — сказала Ева. — Я ведь не спрашиваю, кто вы такой и зачем оказались здесь: наверное, вам не нужно, чтобы я спрашивала. Но и дурочкой считать меня не надо.
— В этом неповинен. И если вам так показалось — простите.
— Прощаю. Здешние проблемы? Да самые обычные. Намуры и фромы. Демократы и консерваторы, а у власти — либералы. Внешние долги: нечем платить проценты, конкурентоспособность падает. И, конечно, экология…
— Не знай я, что вы врач, принял бы за политического обозревателя.
— У нас дома только и говорят, что о политике и экономике.
— Понятно. И оппозиция правительству сильна?
— Не сказала бы. Она стоит на таких крайних позициях, что на выборах…
— А если без выборов?
— То есть как это?
— Да очень просто. Масса может всколыхнуться по любому поводу, для всех вполне приемлемому. Но ее всегда умели поворачивать в нужную сторону так, что она этого и не замечала… А тогда события могут принять такой оборот, что сделаются опасными не только для Намурии, но для всех — для нас, для вас…
— Ну, мы-то далеко, — сказала она. — За океаном.
— Что теперь океан?.. Да и разве все ваше за океаном? А дети?
— Да, — помедлив, сказала она. — Вы правы. Дети. Нет, Дан, я не поеду сейчас домой — передумала. Мне нужно в Центр. К ним. Тем более, что Карлуски погиб. Так что выезжайте на проспект, и — прямо, пока сумеем. Главное — выскочить на шоссе.
— Ваше слово — закон, — согласился он. — И Граве там пристроим, кстати. Только надо бы где-нибудь заправиться — едем на остатках…
— Направо и еще раз направо, — сказала она.
— Спасибо, мой штурман.
На проспекте прохожих стало намного больше, и с первого взгляда можно было подумать, что все в порядке; однако в отличие от хаотического движения людей на улицах в обычное время, здесь почти все направлялись в одну сторону; почти не было женщин, и совсем — детей. И никакого транспорта, за исключением той машины, в которой ехали они сами.
— Дан! — это было сказано почти с ужасом.
— Что с вами, Ева? — Он резко затормозил.
— Вы что, тоже… из них?
— С чего вы взяли?
— Дубовый лист…
— Ну?
— Он торчит у вас из кармана!
Сняв руку с руля, он вытащил зеленую суконную тряпочку из кармана. Помял в пальцах.
— Шинельное сукно… Не бойтесь, Ева, это я подобрал у Граве в прихожей. Верно, потерял кто-то… тот, кто приходил.
— Дан, я и в самом деле начинаю бояться: что происходит с миром?
— Не знаю, хотя предположения можно строить. Может быть, он, как змея, меняет кожу. Выползает из старой.
— И старая кожа — мы?
— Может быть.
— Слушайте, а это хорошо, что мы едем в ту же сторону, куда идут все они?
— Мы ведь направляемся к центру, если нам нужно на шоссе?
— Но можно и обратным путем — так, как приехали…
— Боюсь, что там выехать из города будет трудно — помните? Ну вот, и люди тоже идут в центр. Да, теперь я уверен: это не само собой случилось. Кто-то это затеял, готовил, командовал. Ну, а теперь — здесь, во всяком случае, — они, видимо, одержали верх и теперь должны изложить свою программу и обнародовать указы. И есть лишь один способ сделать это.
— Как в средние века?
— Тока ведь нет, а значит — ни радио, ни теле, ни газет. Нет информации. А без нее — многое ли отличает нас от средних веков?
— Вы всерьез?
— Не совсем. Думаю, что какие-то качества нас все же отличают, даже когда нет электричества. — Милов кивнул в сторону одного из немногих прохожих, что шли против движения; этот был без листка и тащил два ведра с водой. — Даже когда приходится заменять водопровод вот этим…
— Дан, а вы помните танк? И солдат? Вот это меня всерьез пугает…
— А меня, напротив, успокаивает. Они бездействуют — значит, ждут команды. Откуда? Из столицы, естественно. В таких случаях правительство, как правило, не реагирует мгновенно: нужно взвесить последствия — и внутренние, и внешние… А пока армия под контролем правительства, могут быть эксцессы, но до всеобщей резни не дойдет.
— Думаете, в столице не происходит ничего подобного?
— Если правительство хоть чего-то стоит, его не так легко разогнать, как ваших коллег в поселке… Ага! Бензоколонка. Давно мечтал о встрече.
— Дан. Вы плохо говорите по-намурски, а они…
— У вас есть какая-нибудь булавка, шпилька? Приколите мне повязку, как только остановимся.
Он подъехал к колонке, затормозил, протянул ей левую руку.
— Теперь пересядьте за руль. Пистолет оставьте на сиденье, под платочком. И если увидите, что у меня осложнения…
— Буду стрелять.
— Нет. Вы немедленно уедете.
— Не выйдет, Дан. С моей ногой мне сейчас даже не выжать сцепления. Так что обойдитесь без осложнений.
Он вышел из машины. Заправщика не было. Просунув руку в окошко, погудел; никто не вышел из конторки и после этого. Тогда Милов сам отвинтил пробку бака, вставил наконечник шланга. На всякий случай еще раз погудел. Теперь человек вышел и махнул рукой. Проговорил лениво:
— Ты что, только проснулся? Тока нет.
«Дурак старый, — подумал Милов о себе. — Знал ведь, что город без энергии, как же насосы станут качать? Однако же бензин мне нужен». — Он заметил, что за будкой, почти целиком скрытая ею, стоит «тойота» — наверное, самого заправщика. «Ну, — сообразил Милов, — у него-то, надо думать, бак полон, не в ту эпоху живем, когда сапожники ходили без сапог…» Он направился к будке неторопливыми, уверенными шагами. Заправщик стоял, подбоченившись, Милов подошел вплотную.
— Зайдем на минуту к тебе, — он сказал это по-намурски, заранее построив фразу и несколько раз произнеся ее мысленно, чтобы не запнуться.
Заправщик смерил его взглядом, усмехнулся, отступил. Милов шел вплотную за ним. Затворил за собой дверь. Тот обернулся.
— Твоя минута пошла.
— Надо залить бак. У тебя есть запас. У всех есть. Плачу вдвойне.
— У всех, может, и есть, — пожал тот плечами, — а у меня сухо. Да и внизу негусто: вчера не привозили — к чему, все равно тока не будет.
— А я слыхал — вот-вот дадут.
— Вот от кого слыхал — пусть они тебя и заправляют. А мне нечем. Да и некогда: пора на площадь, сам Растабелл, говорят, обратится к народу. И тебе полезно сходить, раз уж листочек надел, хоть ты и иностранец, говоришь как-то дубово. И бабу свою захвати, ей тоже не помешает послушать. — Он кивнул в сторону окна, из которого видна была машина, и в ней — Ева, опустившая боковое стекло. Она тоже смотрела в их сторону — напряженно, упорно.
«И в самом деле, выстрелит, если что», — поверил Милов, и от этой мысли ему стало весело.
— Ты пешком пойдешь? — спросил он.
— А как же. От машин — вред, ты что, не знал?
— Тогда отдай твой бензин.
— Ого! А до аэропорта я ее плечом толкать буду, по-твоему?
— Куда лететь?
— Дурак ты. Мы их там жечь будем! А ты разве не туда ехал? Постой, постой, а куда же…
Милов нанес удар по всем правилам искусства. Заправщик рухнул, не издав ни звука, хотя и здоровый был парень, бульонный. Милов нагнулся, снял с лежавшего дубовый листок вместе с булавками, ощупал, вытащил тяжелый пистолет. «Обойдешься», — подумал он, перешагнул через заправщика и вышел. Аккуратно затворил за собой дверь, подошел к машине. Ева смотрела на него и улыбалась, улыбалась — у него даже дыхание перехватило. Он тоже улыбнулся ей, сказал:
— Сдайте задним ходом вон туда, к «тойоте», — и сам направился туда. Открыл бак — бензина, как он и полагал, было по самую пробку. Подъехала Ева. Милов открыл багажник «своей» машины, нашел шланг и стал качать грушу. Бензин полился из бака в бак. Милов внимательно глядел — не появится ли хозяин, но тот, как видно, не спешил прийти в себя. Закончив, Милов аккуратно завинтил обе пробки, шланг уложил в багажник, захлопнул крышку. Ева уступила ему место за рулем.
— Ничего, — сказал он. — И плечом дотолкает.
— Что?
— Да нет, это я так… Нате-ка. — Он протянул Еве листок; этот, в отличие от найденного им, был из тонкого пластика. — Очень модное украшение. Наденьте. Как тут Граве?
— По-прежнему.
Они осторожно выехали на улицу. Прохожих стало еще больше. Шли они все в том же направлении. Одиночки, нестройные ряды добровольцев, время от времени — ровно печатавшие шаг небольшие отряды волонтеров, человек по двадцать пять — тридцать. Не было лишь военных: армия не играла.
— Смотрите, Дан!
То были совсем другие люди; прямо посреди улицы шла колонна, человек до ста, у большинства руки были связаны за спиной, кое на ком одежда разорвана. Их вели люди, одетые одинаково, как волонтеры, но не в отслужившее солдатское, а в черные брюки и черные же облегающие свитеры, и дубовые листья на груди каждого были не зелеными, но ярко-желтыми, и сразу бросались в глаза.
— То ли кунсткамера, — пробормотал Милов, — то ли расцвет плюрализма… Это еще что за формирование?
— «Молодые стрелки», — ответила Ева.
— Все-то вы знаете…
Колонна мешала проехать. Милов решительно загудел. Строй не сразу, как бы нехотя, начал принимать влево. Объезжать пришлось медленно, почти вплотную. Арестованные шли, угрюмо глядя кто под ноги, кто прямо перед собой, никто не шарил глазами по сторонам — видимо, стыдно было своего положения. Один, уже очень немолодой, споткнулся, страж крикнул ему: «Под ноги гляди, морда безродная!» — но тот поднял голову, оглянулся на звук мотора, встретился со взглядом Милова — в глазах старика стояла тяжелая тоска. Ева отшатнулась, припала головой к плечу Милова.
— Осторожно, девочка, — сказал Милов. — А то я врежусь не в того, в кого стоило бы…
Она всхлипнула.
— Ну, не надо, Ева, не надо…
— Не понимаю, — сказала она с отчаянием в голосе. — Не могу понять… Ученые, инженеры — дико, но в этом есть хоть какая-то логика. А это?.. Не укладывается в сознании.
— Ну почему же? — сказал Милов даже как-то лениво, словно ему предстояло объяснять ребенку вещи очевидные и понятные едва ли не от рождения. — Для одних истребление природы было причиной требовать изменения самой сути цивилизации, постепенного перевода ее из материального в духовное русло. А для тех, кто организовал все это, — он кивнул в сторону колонны, мимо которой они все еще ехали, — то был лишь повод для обвинения властей в несостоятельности, чтобы захватить все в свои руки. А метод не ими придуман, он давно знаком: начинать нужно с чего-то привычного и всем понятного…
— Но ведь опыт истории…
— А при таких болезнях не вырабатывается иммунитета. Ею можно заболевать еще и еще раз, были бы условия…
— Что теперь с ними сделают?
Милов пожал плечами. Колонна осталась, наконец, позади, и он увеличил скорость — ненамного, потому что народу все равно хватало, и люди шли не только по тротуарам.
— Болит голова, — пожаловалась она.
— Крепитесь, Ева, милая… Вот дьявол! Ну, что ты скажешь!
Впереди, перегораживая улицу, тесно друг к другу стояли грузовики.
— Через такую баррикаду я прорваться не берусь. Разве что на танке. Тут можно двигаться только вместе со всеми.
— Ни малейшего желания.
— Вот и у меня тоже. Поэтому…
— Погодите, — хрипло послышалось сзади: Граве очнулся. — Где мы? Куда вы меня везете? Почему?..
— Лежите спокойно, — посоветовал Милов.
— Остановитесь! Выпустите меня! Я убью их, я всех убью! Дайте мне! — он протянул руку между передними сиденьями. — Вы предлагали мне пистолет!
— Разве вы стрелок, Граве? Да и вообще, это не выход.
— Но ведь они убили ее… — проговорил Граве и зарыдал, словно только сейчас понял, что означали эти слова, — тяжело, истошно, не умея остановиться. Машина тащилась на второй передаче.
— Все, — сказал Милов. — Дальше не проехать. Сделаем так…
Непрерывно гудя, он стал сворачивать в первую же подворотню. Машину нехотя пропускали. Въехали в неширокий дворик с росшим посредине деревом с опавшей корой. Милов остановил машину.
— Придется переждать здесь, — сказал он. — Кончится же когда-нибудь это шествие. Граве, вы сидите и не высовывайте носа, воздавать будете потом, сейчас это невозможно. А вы, Ева…
— Я с вами, — решительно заявила она.
— Но я хочу пойти на площадь — посмотреть, послушать, меня все это чем дальше, тем больше интересует. А у вас нога…
— Мне очень нравится, — сказала Ева, — когда меня носят на руках.
— Ну, если так, то сдаюсь, — капитулировал Милов.
— Оставьте мне пистолет, — снова сказал Граве, уже тихо.
— Оружие вам ни к чему. Ждите, пока мы не вернемся.
Граве только засопел.
Милов вылез, помог выйти Еве.
— Я сразу возьму вас на руки. Так будет надежнее.
— Боитесь потерять меня? — спросила она, улыбнувшись. — Нет, я хоть немного хочу пройти сама.
Он крепко взял ее за руку.
— Все равно, я вас не потеряю.
Это была Ратушная площадь, и люди заполнили ее до предела; правда, была она не так велика, как и в большинстве старых европейских городов. Люди стояли, разделившись на две четко обозначенные группы, одна побольше, другая — не столь многочисленная, видимо, намуры непроизвольно подходили к намурам, фромы — к своим, никто не устанавливал их так, но все же между группами оставался неширокий проход, тянувшийся до самой ратуши, и там, вдоль здания, стояла третья группа, самая маленькая — но то были волонтеры.
— Не станем углубляться, — сказал Милов, когда он и Ева вышли на площадь, несомые потоком. — Входя, думай о том, как будешь выходить. — Встав перед Евой, он начал расталкивать толпу и вскоре добрался до стены одного из окаймлявших площадь домов, остановился близ подъезда. — Вот здесь и останемся. — Он поправил висевший за спиной автомат, ни у кого не вызывавший удивления: вооруженных тут было немало. — Надеюсь, стрелять нам не придется.
— Будем говорить поменьше, — тихо отозвалась Ева. — Кто знает, как здесь воспримут иностранцев…
Над площадью стоял гул, неизбежный, когда собирается вместе такое множество людей. Местами над толпой поднимались наспех изготовленные лозунги, намалеванные, скорее всего, на полосах от разодранных простыней. Тут и там размахивали национальными флагами, но в стороне, занятой фромами, мелькали и еще какие-то цвета — возможно, у фромов был и свой флаг, особый. Потом словно кто-то подал знак, Миловым не замеченный, — и все запели что-то, что Милов принял за марш, но то был государственный гимн, и пели его на двух языках, изо всех сил, как бы стараясь перекричать не только другой язык, но и все шумы в стране.
Затем вдруг настала полная тишина. На длинном балконе второго этажа показалось несколько человек, все — штатские, только один, очень немолодой уже, был в комбинезоне, как все волонтеры, без знаков различия, но с дубовыми листьями. Они выходили не спеша, один за другим, и останавливались, подойдя вплотную к балконным перилам. Судя по всему, это и были главари, или вожди — те, кто возглавлял это не до конца еще понятное движение с его не до конца еще понятной жестокостью. Можно было ожидать, что их встретят взрывом энтузиазма, но это, видимо, здесь не было принято; а может быть, люди и не знали всех в лицо — ведь и суток еще не прошло с минуты, когда все началось.
Наконец, вышел последний, — их оказалось девять человек всего. Милов машинально огляделся в поисках телекамер, усмехнулся силе привычки: телевидения на сей раз не будет, как не бывало его сотни и тысячи лет… Люди на балконе помолчали, потом стоявший в середине поднял руку, как бы призывая ко вниманию, хотя и без того все внимание было устремлено на него. По прямой Милова отделяло от балкона не более пятидесяти метров. Щурясь, он вглядывался в лица тех девятерых — лица были обыкновенными, не очень выразительными, человеческими — некоторое волнение, правда, можно было заметить на них. Он вдруг ощутил, как Ева сильно вцепилась в его руку.
— Больно?
— Нет, ничего… — не сразу ответила она. И через секунду повторила: — Нет, ничего, ничего. — И словно дождавшись именно этих слов, стоявший в середине девятки начал говорить.
— Сограждане! — произнес он, потом понял, видно, что на этот раз усилителей и микрофонов нет, и нужно говорить громко, чтобы услышали все, и повторил, на сей раз почти выкрикнул:
— Сограждане! Мы с вами решились и совершили великое дело. Вы сами знаете, какое: мы спасли жизнь. «Жизнь» с большой буквы — нашу, наших детей, всех предстоящих поколений. Десятки и сотни лет люди и правительства, не имевшие или потерявшие чувство ответственности перед настоящим и будущим, убивали, отравляли, калечили мир, в котором мы все живем, в котором только и можем жить. Вы все знаете, и не по рассказам знаете — на самих себе, на детях своих испытали, как все это происходило. Как вырубались и отравлялись леса, как вода превращалась в химический рассол, в котором ничто живое существовать уже не могло, как земля, данная нам от Бога, наша плодородная земля становилась порошком вроде тех, каким морят насекомых, — но это не насекомых морили, это нас медленно, но верно убивали, начиняя плоды нив, садов и пастбищ такими количествами противных жизни веществ, что мы, сами того не понимая, подходили уже к той грани, за которой началось бы стремительное и неудержимое вымирание… Ради чего все это совершалось, сограждане? Ничто не требовало этого, потому что нет смысла в росте населения, если оно растет лишь для того, чтобы быть отравленным, удушенным и сожженным… И мы в нашей маленькой стране тоже пользовались ядовитыми плодами этого образца жизни, и к нам приезжало все больше людей из других стран, привлеченных нашим кажущимся благополучием, и приезжали они не с пустыми руками, вначале привозили с собой горькие плоды науки и техники, а затем стали выращивать их и на нашей благословенной земле; и мы не запретили им въезд, не подумали о своем будущем. Говоря «мы», я имею в виду то правительство, которое существовало до вчерашнего дня; но бремя его вины перед народом превысило все мыслимые пределы, и Создатель — или судьба, если угодно, — сурово покарали преступных властителей: рухнула, как многие из вас уже слышали, плотина, и поток обрушился на столицу, и все они утонули, подобно крысам…
Рев толпы прервал его.
«Господи, что за идиоты, — подумал Милов, понимавший не все, но главное. — Радуются беде — как же они не соображают, что погибли наверняка и сотни тысяч людей, таких же, как они сами, ни в чем не виноватых… Так вот, значит, в чем дело, почему нет энергии и откуда вода в канавах… Но он подставляется очень необдуманно — опыта не хватает?..»
Опыта, видимо, было достаточно, потому что оратор продолжал:
— Да, погибли еще многие и многие, и мы скорбим о них. Но разве не сами они привели себя к погибели? Разве не им, жителям столицы, разве не их заводам и вертепам прежде всего нужна была та сила, ради которой и воздвигли плотину, чтобы вода — наша чистая, природная, необходимая вода вертела их машины, убивавшие и уже убившие жизнь в нашей реке и других водоемах? Да, и мы с вами, сограждане, остались без электричества, и нам отныне придется многое делать не так, как до вчерашнего дня, — но предки наши на нашей земле столетиями жили без него — и только благодаря их здоровой жизни мы и появились на свет! Вспомним о предках, сограждане, и пожелаем стать такими, как они, и не сетовать, но благословлять ту волю, благодаря которой все произошло… Ограничим себя, сограждане, и в потребностях, и в поступках, будем жить скромно, строго, целеустремленно и чисто…
— Дан! — возбужденно прошептала Ева. — Но ведь все это верно, он прав! Он прав!
— Согласен. И все же… где-то в рукаве у него крапленая карта. Очень уж не вяжется…
— Это же Растабелл, Дан! Он честный человек…
— Ну, может быть, и не он сам, но кто-то из близких к нему гнет свою линию — идет к власти, к полной власти, к диктатуре, может быть… Погодите, послушаем еще.
— …Вы скажете, сограждане: но ведь и мы виноваты! Да. Но разве мы не поняли? Разве не раскаялись и не доказали этого делом?
Тут толпа снова на несколько мгновений взорвалась ревом: Милов почувствовал, как вздрогнула Ева, да и самому ему стало не по себе, хотя он вроде бы привык в жизни ко всякому. «Он их доведет до кипения, — подумал Милов, — тогда уже не помогут никакие танки…» Люди ревели, топали, аплодировали, поднимали в воздух оружие — те, у кого оно было, остальные вздымали над головой сжатые кулаки, размахивали флагами. Казалось, взрыв этот никому не под силу унять, но оратор снова поднял руку — и толпа затихла сразу, доверчиво, покорно. «Да, он хорошо держит их в руках, — подумал Милов. — Не зря оказался во главе. Растабелл, Растабелл… что-то я слышал — или читал?..» Но оратор уже заговорил снова:
— Мы это сделали, да, сограждане. Но это не значит, что мы целиком оправданы. Мы все еще виноваты. Виноваты в том, что были слишком нерешительны. И на нашей благословенной Господом земле возникла страшная язва, рассадник гибели. Вы отлично знаете, о чем я говорю: о Международном Научном центре. Нельзя было допускать его. Нельзя было идти ни на какие соглашения. Мы — допустили. И в этом — наша общая вина, и теперь получить прощение матери-природы и самого Творца мы можем только все вместе, общими действиями. Потому что, дорогие сограждане, дело дошло до того, что и на нашей земле стали рождаться дети, которые не хотят жить! Это наша с вами гибель! Это преступление не одного только нашего века — это величайшее преступление за всю историю рода людского!
Снова взрыв. Ева сказала в самое ухо Милова — громко, иначе ему не услышать бы:
— Дан, он все равно прав — куда бы ни гнул…
Милов кивнул:
— А лозунги всегда правильны. Они — начало. Но потом…
Он умолк одновременно со всеми: снова над головой оратора взлетела рука, и опять все повиновались беспрекословно.
— Но мы выступили вовремя, все еще в наших руках! Сограждане… — тут он запнулся, почти незаметно, на полсекунды только, но все же запнулся, словно ему надо было в чем-то преодолеть, убедить самого себя, и это ему удалось, хотя и недешево стоило. — Всего лишь несколько часов прошло с той поры, как остановились заводы, как перестали они отравлять воздух — наш с вами воздух. И вот — результаты! Наши дети, — он снова на мгновение прервался, словно перехватило горло, — наши дети, о которых я сказал, были помещены в условия, в которых не должны жить люди, только лабораторных крыс можно использовать так. Вы спросите: а что было делать, нельзя же было позволить им умереть! Отвечу: да, нельзя! Но не надо было для этого замыкать их в непроницаемые камеры, словно приговоренных к пожизненной тюрьме; надо было сделать то, что и сделали мы: убрать, обезвредить источники отравления! Мы сделали это — и вот…
Он повернулся к выходившей на балкон двери. Толпа замерла. И тут же, одна за другой, на балкон вышли четыре рослые женщины, одетые, как сестры милосердия, и каждая держала на руках младенца — крохотное тельце, аккуратно укутанное в одеяльце. Стоявшие вдоль перил потеснились, и женщины остановились у самого края балкона, медленно, торжественно протянули сильные руки, на которых лежали младенцы, и застыли так — лишь на их лицах читалась радость. Один ребеночек заплакал, и такая немота стояла на площади, что этот тихий плач услышал каждый.
Растабелл поднял голову, раскрыл рот, но, наверное, не нашел нужных слов; молчание на миг стало невыносимо тяжелым — и тут заговорил другой, стоявший рядом с ним, слева:
— Вы видите, сограждане! — крикнул он. — Вот они! Всего несколько часов — и они уже дышат, как мы с вами, обыкновенным воздухом. Не потому, что изменились они: изменился воздух! И отныне они будут жить, как все люди, угроза пожизненной тюрьмы более не нависает над ними!
На этот раз ликующий рев достиг такой силы, что даже Растабеллу не по силам оказалось бы справиться с ним, не то что новому оратору; Растабелл, однако, и не пытался, он даже сделал шаг назад, отдалился от перил, показалось даже, что хотел уйти — он посмотрел в сторону двери, — но остался; люди же клокотали, как лава в кратере проснувшегося вулкана. Многие плакали, не стесняясь.
— Дан… Я не верю, этого не может быть, мне кажется, тут совсем другие дети…
— Кричите «Ура!», — ответил он, — кричите громче! — И сам заорал: — Да здравствует! Ура! Ура!
Не менее десяти минут прошло, пока второй оратор смог заговорить снова:
— Сограждане! Наш Первый гражданин напомнил вам, что минувшей ночью многие выступили против источников гибели. И обезвредили некоторые из них. Но не все! Успокаиваться рано: снова могут закипеть котлы с адским варевом, в воздух и воду снова извергнутся плоды дьявольской кухни! И еще не наказаны те, кто занимался и дальше готов заниматься этими человеконенавистническими делами — если мы не помешаем… Что же удивительного, мои сограждане, намуры и фромы: ведь большинство из них не принадлежит к нашим народам, это пришлые люди, чуждые нам, и они не станут щадить ни нас, ни наших детей, и если даже все мы поголовно вымрем, никто из них и не почешется! Так что же мы — так и позволим им?.. Нет, и еще раз — нет, говорю я! Сограждане, собратья, дети древних народов! Вы взяли в руки оружие! И я призываю вас не складывать его до тех пор…
Люди бушевали, и рев их, отражаясь от каменных стен, вихрился, креп, оконные стекла звенели и, казалось, вот-вот разлетятся осколками. Говоривший снова терпеливо обождал.
— Как же мы, друзья, поступим с ними? Тут были разные мнения: проявить милосердие и просто выбросить их за пределы страны; или же, поскольку они ели наш хлеб и наносили нам ущерб, заставить их честным человеческим трудом покрыть причиненные нам убытки. Да, собратья, мы люди милосердные, и нам чуждо стремление причинить кому-либо вред. Но ответьте: а они о нас думали, они нас жалели? Нет и нет! И мы поняли одно: этих людей не переделать. Такими они родились, такими воспитаны, и стремление ко злу у них в крови, так что они вновь и вновь будут искать и находить способы заниматься тем же самым — а ведь для этого не всегда нужны большие залы и дорогие приборы и машины. Оставшись в живых, они постоянно находили бы поддержку среди тех, кто сам и не занимался такими делами, но принадлежит не к нашему двуединому народу, и сам не только не скрывает, но гордится своей чужеродностью, и поэтому всегда рад будет оказать поддержку тем, кто вредит нам. Поступить со всеми ними, и преступниками, и пособниками, милосердно — означало бы снова предать наш народ, не избавить его от давно нависавшего дамон… дакло… ну, от меча гибельной угрозы, черт меня возьми, мне эти чужие слова всегда нелегко давались… — Он переждал одобрительное гудение толпы, постепенно он обретал власть над нею. — Нет! — выкрикнул он затем. — Мы не пойдем на предательство — да вы и не позволите нам, потому что в своем сердце вы уже вынесли им приговор, и приговор этот — смерть!
На этот раз шторм грянул не сразу, и как-то вроде бы нерешительно; но в разных углах площади все громче и определеннее раздавалось: «Смерть! Смерть!» — и в конце концов сборище загремело еще грознее, чем прежде.
— Дан, я боюсь…
— Вот теперь обозначилось направление, понимаете?
— Кто бы мог подумать: в наше время, во вполне цивилизованной стране, с традициями…
— Диалектика, — усмехнулся Милов, — единство противоположностей, и новое вызревает в недрах старого, устойчивого как будто… Довольно противный голос, кстати.
— …Не месть и не расправа — наша цель, но уничтожение всего того, что угрожает жизни. Все, что принесено извне в нашу жизнь, в наши дома, на улицы, в леса и поля, реки и озера той болезнью, которую именуют научно-техническим прогрессом — все это подлежит уничтожению. Долой! Долой все то, что, как нам по нашей наивности казалось, делает нашу жизнь удобнее, комфортабельнее, приятнее! Ибо все это, братья, действительно делало удобнее — но не жизнь нашу, а смерть, нашу с вами и всех тех, кому надлежало прийти от нас — после нас. Поэтому — не надо жалости! Не надо сомнений! Чистый воздух, чистая земля, чистая вода, чистый народ!..
— Дан, вы понимаете, что это значит? Это же призыв разгромить Центр и расправиться…
— Чего уж проще.
— До сих пор я надеялась, что дети послужат защитой, те, что у нас в Центре: это же их дети! Но теперь… Дан, они ведь, по сути, решили принести их в жертву, раз объявили здесь, что они здоровы и благополучны, что там их больше нет. И Растабелл среди них, вот этого я не могу понять…
— Почему?
Ответа он не получил; почувствовал, что кто-то оттесняет Еву от него, насколько это было возможно в плотной толпе. Не размышляя, Милов резко двинул рукой, почти наугад. Но в этой каше нельзя было ударить как следует, и кулак лишь скользнул по чьей-то скуле. Ева, изловчившись, перехватила его руку.
— Дан, милый, это же Гектор, из Ю-Пи-Ай, это свой… Гектор, это Дан Милов, из России. Гектор, кто это вас так? Дан не мог…
— Простите, Гектор! — заорал Милов, чтобы перекричать толпу. — Я было решил…
— Пустяки, Дан, то ли бывает. Вы от кого?
— Нет, я тут в общем случайно.
— Жаль — обменялись бы информацией. Вы понимаете, что тут происходит?
— Догадываюсь. А вы?
— Меня потрясло чудо с детьми: за несколько часов…
— Чистый блеф. А меня — то, что он сказал о плотине.
— К сожалению, правда. Я успел доехать до самой воды…
— Действительно — потоп?
— Прямо по Писанию. Я кое-что повидал в жизни; но тут мне, откровенно говоря, стало не по себе.
— Что на дорогах? Везде так?
— Туда доехал благополучно. А на обратном пути меня остановили, отобрали машину и подожгли, да и мне дали по скуле за то, что вылез не сразу. Так что вы не оригинальны.
— Добровольцы?
— Волонтеры. Вокруг бывшей столицы их много.
— А что остальные?
— Видел большую драку — намуры на фромов. Но там волонтеры сразу взялись наводить порядок. Решительные парни, ей-богу. По-моему, драка возникла потому, что не поделили… Понимаете, вода понемногу отступает — уходит в реку, впитывается в грунт, и на окраинах уже можно пробраться…
— Мародеры?
— Да. Но пойманных убивают на месте. Ощущение такое, что те, кто сейчас взял власть, стоят за дисциплину.
— Естественно. Надо сказать, им крупно повезло.
— Плотина рухнула, как по заказу, с нее и началось, хотя терпение у людей давно было на исходе; я здесь третий год, и жизнь за это время не становилась легче… Погодите. О чем он?
— …Сограждане! Еще одно усилие! И оно будет последним. Сотрем с лица земли, и плугом проведем борозду…
— Ну, программа изложена исчерпывающе. Знаете, Гектор, я, откровенно говоря, побаиваюсь.
— Ничего, выберемся…
— Я не об этом. Понимаете, такое напряжение ведь не только в Намурии. Легче сказать, где его нет — в Швеции и Швейцарии, может быть. А примеры заразительны. И если в других странах не начнут принимать серьезных мер…
— То есть, не прибегнут к армии?
— Глупости, Гектор. Серьезные меры могут быть лишь одни: немедленно жать на тормоза, наводить порядок в защите жизни от «Хомо Фабер», иначе мир может в несколько дней превратиться черт знает во что… Вы уже ударили в свой колокол?
— Как бы не так! Нет связи, понимаете? Столько информации — и нет возможности передать…
— А Центр? — спросила Ева. — Там-то энергия, наверное, есть, станция своя, радиоцентр — тоже…
— Я всегда говорил, что женщины умнее нас, — сказал Гектор; они говорили по-английски, и на них все чаще косились те близстоящие, кто мог хоть что-то услышать, кроме не прекращавшегося рева толпы. — Давайте исчезнем, пока это еще возможно, и постараемся пробиться в Центр. Хотя не представляю…
— У нас тут рядом машина.
— О-о! Тогда я с вами. Берете?
— С радостью. Помогите Еве, Гектор, у нее нога. А я пойду ледоколом: меня сегодня еще не били. Ну — вперед!