I
Я был почти уверен, что не застану Ольгу в номере, или, напротив, она окажется там не одна. Она была одна, и спала. Я успел сходить под душ и переодеться, лишь тогда она показалась на пороге гостиной.
— Вы не умерли с голоду? — Я чувствовал себя не очень уверенно, потому что, оказавшись в номере, сразу же четко восстановил в памяти все, что произошло здесь сегодня утром, и хотя, не было моей вины в том, что я застал ее нагой, но и заслугой это не назовешь. Мне было неловко, а в таких случаях шутливая интонация лучше всего.
— А вы? — спросила она в ответ.
Я действительно хотел есть. Давно уже минули все сроки, когда в войсках по распорядку полагается получать котловое довольствие. Теперь, когда я постоянно нахожусь вне части, я порой с сожалением вспоминаю времена, когда носил погоны без просветов (не с зигзагами, конечно: до этого мне не дорасти, ушло время).
Самым простым было спуститься в ресторан. Но я не хотел. В моем представлении ресторан вдруг накрепко связался с тем южным мужчиной, которого сам же я придумал несколько часов назад и который стал для меня реальным настолько, что я не сомневался, что, войдя в зал, сразу же увижу его за столиком, и он будет там же раздевать и ласкать Ольгу глазами, как делал это в измышленном мною немом фильме. И почему-то я сейчас не мог сказать себе "все равно, какое мое дело" — видимо, в какой-то мере это меня все же касалось. И, отбросив мысли о ресторане, я сказал, когда Ольга одетой вышла из спальни в гостиную:
— Самое время заняться вашими делами. Она кивнула.
— Я просто не хотела уходить без вас. Мало ли что вы могли подумать.
— Куда же вы ушли бы?
Она улыбнулась и неопределенно махнула рукой. Сейчас, выспавшаяся и, наверное, немного пришедшая в себя, Ольга выглядела совсем иной, чем прошлой ночью: уверенной в себе. Я подумал вдруг, что, может быть, никуда и не надо идти? Пожила она день у меня в номере, может остаться и еще, а там... А там видно будет, нет смысла загадывать надолго, все равно такие расчеты никогда не оправдываются — у меня, по крайней мере.
— Я хотел вместе с вами нанести визит моим старым знакомым. Вы, я думаю, сможете пожить у них, пока... пока ваши дела не выяснятся. Но вот думаю, — я поднял руку с часами, — не поздно ли?
— Это не мне решать, — сказала она спокойно.
— Может быть, завтра?
Это было с моей стороны недвусмысленным предложением. Она так и поняла это.
— Здесь я не останусь, — сказала она не задумываясь, ровным голосом. Вы сами должны понять.
Я понял. Что-то все-таки произошло между нами утром в те секунды, здесь, в номере, мысленно мы — не тогда, а чуть позже — были вместе, и именно потому, что это произошло в мыслях, опасно было оставаться вдвоем, потому что это могло бы случиться и на деле. Значит, она не хотела этого. А я? Если подумать, то и я нет. Бездумно, сразу — да, тогда не страшно. А когда перед этим думаешь, все начинает казаться куда более серьезным.
— Ладно, — сказал я, — идемте. Не убьют же нас, в конце концов.
— А если даже — что изменится? — словно про себя сказала Ольга.
Это мне не понравилось. Легко говорить о смерти может тот, кто на самом деле находится от нее достаточно далеко, для кого она — понятие в общем-то фантастическое, к нему не относящееся. Но у военных смерть — и порой весьма конкретно — принадлежит к заранее оговоренным условиям жизни и службы. Начиная с присяги, где сказано: "Не щадя своих сил и самой жизни". И я не люблю, когда по этому поводу зря треплют языком. Это свидетельствует о несерьезности человека.
— Не говорите глупостей, — сказал я.
Мы вышли без приключений и молча миновали несколько кварталов. Порой я ловил на себе взгляд Ольги, любопытный и слегка иронический: я в ее глазах выглядел великим молчальником, женщины таких не любят, но на какое-то время проявляют определенный интерес; женщина пытается понять, что же кроется за молчанием: большая глубина — или же полная пустота? Редкая женщина может удержаться от искушения растормошить молчуна и удовлетворить свое любопытство; и непохоже было, чтобы Ольга принадлежала к таким. И действительно, ее терпения хватило еще метров на сто, потом она строго спросила:
— Вы не сказали мне, что это за дом, куда меня ведете.
— Шестиэтажный, — сказал я хмуро. Об этом доме мне говорить не очень хотелось, с ним было связано многое, и не всегда радостное, хотя в общем бывало всяко. Именно сейчас, в момент, когда она заговорила, я пытался убедить себя в том, что дом этот — всего лишь обиталище моих старых знакомых, и ничто иное. Я уже почти уговорил себя, когда Ольга вспугнула мысли.
— Кто там живет?
Спрошено это было тоном светской дамы, боящейся унизиться общением с людьми не своего круга. По меньшей мере, неуместно.
— Во всяком случае, зто не вокзальная публика.
— Вокзалов я как раз не очень боюсь, — сказала она уже иначе, как бы задумчиво. — Там, на худой конец, есть милиция.
— Бы, кажется, очень напуганы мужиками, — не удержался я. Она ответила сразу же:
— Да.
Я покосился на нее. И в самом деле, так оно и должно было быть. И не только из-за ее красоты; она даже сейчас, рядом со мной, человеком зрелого возраста, шла очень вызывающе, как бы заявляя каждым шагом, каждым движением бедра, каждым поворотом головы:
"Вот иду я. Заметили? Хочется подойти? Попробуйте..." Причем в этом "попробуйте" не содержалось угрозы, скорее — легкая подначка: "Слабо ведь подойти, а? Ну, рискните же!.." Поэтому легко было поверить, что "рисковали" часто.
— Может быть, вы сами виноваты?
— Нет, — убежденно ответила она. — Умный человек понимает, что все это ровно ничего не значит. — Она сразу догадалась, что я имел в виду, наверное, доброжелатели уже не раз делали ей подобные замечания. — К сожалению, умных — меньшинство. Но разве из-за этого надо скрывать свою суть? Да, мне приятно нравиться — к ничего больше. — Она глянула на меня и улыбнулась. — Вы ведь знаете.
— Ну ... — начал я.
— Именно. И совсем не потому, что вы не проявили настойчивости. Стало бы только хуже: мне пришлось бы подумать о вас нехорошо.
"А мне-то что до вашего мнения", — подумал я, но вслух не сказал этого, а лишь вернулся к началу разговора.
— Не беспокойтесь, там хорошие люди. Военный в годах и его жена.
— У вас есть знакомые среди военных?
— И немало, — сказал я.
— Они кажутся вам интересными людьми?
— Как кто. Как и среди всех остальных.
— Не знаю, — сказала она, — мне они кажутся людьми достаточно ограниченными.
— Ну, с этим я не согласен, — возразил я. — Армия настолько велика, что люди в ней бывают самые разные.
И в самом деле, подумал я. Мы редко пытаемся понять, что такое армия, в самом общем виде. Армия — это особая страна, особое мировоззрение и образ жизни. В армии есть все, что есть в гражданской жизни, и сверх того многое, чего в ней нет. В армии есть своя аристократия и свой плебс. Своя интеллигенция и свои тупицы. Свои ученые и писатели. Свои артисты и композиторы. Свои таланты и бездари. Свои изобретатели и исполнители. Свои художники и инженеры. Свои философы и люди действия. Люди необходимые и люди случайные. Люди принципа и конъюнктурщики. Свои спортсмены и свои гиподинамики. Свои герои и свои трусы. Свои независимые и свои подхалимы. Свои мечтатели и свои прагматики. Свои карьеристы и свои работяги. Свои удачники и неудачники. Свои трезвенники и пьяницы. Свои мудрецы и свои дураки; правда, говорят, что уж если дурак армейский, то он всем дуракам дурак. Может быть. Но какими бы ни были люди в армии, они — кроме всего прочего, или прежде всего — солдаты, люди приказа и подчинения, люди не самой легкой судьбы...
Я чуть было не проскочил мимо нужного нам дома и остановился в самый последний миг. Ольгу, кажется, охватила нерешительность, она смотрела на меня чуть испуганно. Я взял ее за руку и сказал строго: "Ольга, не советую пререкаться со старшими, куда попало я вас не повел бы, можете мне поверить. Пошли!"
Мы вошли в тесный, кособокий лифт; дергаясь и поскрежетывая, спотыкаясь на каждом этаже, он тем не менее поднял нас на нужную высоту. Мы вышли; на двери была все та же табличка со знакомой фамилией,
И я позвонил.
II
Открыла нам Варвара. Годы почти не изменили ее, разве что чуть отяжелили, в рыжеватых волосах не было и намека на седину; впрочем, в прихожей было сумеречно. Она не узнала меня и спросила: "Вам кого?", я молчал и, улыбаясь, смотрел на нее, и она узнала и чуть покраснела и сказала: "Ох!", и тут же из глубины квартиры донесся знакомый, зычный и хрипловатый голос Семеныча: "Кто там, Варя?", а она ответила тоже своим всегдашним, резким голосом: "Ваня, Вова приехал, Вова!" Из комнаты раздался рев, и Семеныч выкатился в прихожую, приземистый, массивный, в прошлом гвардии майор, сейчас уже в отставке. Прошла минута похлопываний и междометий, и только тут я вспомнил об Ольге; она, вроде бы обидевшись, стояла в самом углу, рядом с вешалкой: не привыкла, наверное, чтобы на нее не обращали внимания. Я взял ее за руку и сказал: "Знакомьтесь, Ольга", хозяева поздоровались с ней — сдержанно, хотя и не сухо; статус ее был им неясен, но, по старой памяти, они мне верили. Нас пригласили в комнату; это была старая комната, а не другая, бывшая моя, которую они отвоевали у КЭЧа, когда мне дали квартиру и мы переехали. Я им тогда немного помог в этой кампании, и мы остались навсегда если не друзьями, — мы были слишком разными людьми, — то, во всяком случае, хорошими приятелями. На это, собственно, я и рассчитывал сейчас.
Обстановка в их комнате осталась прежней, и мы сели за знакомый стол; Семеныч что-то буркнул, и Варя тут же убыла на кухню, где загремела посудой. Я из вежливости сказал: "Не надо, Семеныч, мы в общем не голодны", — это было чистое вранье. Он мотнул головой: "Это не но правилам, не знаю, я ничего не видел". Варя вошла, неся бутылочку, из серванта были извлечены рюмки и тарелки, и я перестал изображать сопротивление. Семеныч смотрел на бутылку теплым дружеским взглядом, Варвара перехватила его взгляд, но ничего не сказала: .видимо, повод был признан достойным. Появилась селедочка, помидоры, огурцы, лучок; здесь любили кушать просто, но помногу. Пока Варвара хозяйничала, Семеныч критически обозрел меня и приготовился что-то спросить. Когда Семеныч собирался задать вопрос, тому предшествовал определенный и неизменный ритуал: он глубоко вздыхал раз, другой, кашлял, вытирал губы тыльной стороной ладони, одновременно прикрыв глаза, и только после этого начинали звучать слова. Так что при желании любой его вопрос ничего не стоило предупредить; так я и поступил сейчас, потому что знал, о чем он спросит: почему я в гражданском — вышел в отставку, что ли? Или же... Он не успел еще вытереть губ, как я сказал:
— Ну что же, Семеныч, первым делом разреши доложить: у меня никаких особых перемен, я все там же и занимаюсь тем же — копаюсь в земле понемножку. И давай больше не будем на эту тему, ладно?
Семеиыч выглядел, как велогонщик, которому на старте кто-то сунул палку в спицы. Однако вопреки первому впечатлению, он был мужиком сообразительным; вместо вопроса он пробормотал "Я сейчас", вышел на кухню, побыл там немного и вернулся, неся хлеб и, видимо, не забыв предупредить Варвару о необходимой сдержанности. Но она, кажется, вряд ли поняла это в нужном смысле, у женщин всегда другое на уме, и решила меня не щадить. Мы уселись, Семеныч, торжественно откашлявшись, стал наливать. Я перевернул свою рюмку вверх донышком и он, вторично оскорбленный в лучших чувствах, застыл с бутылкой в руке.
— Ты что, завязал? — недоверчиво спросил он. Я решил не пускаться в объяснения.
— Нет. Просто я на работе.
— Так-так. Тут, у нас? Я ничего не слыхал...
— Не совсем. Невдалеке. Он кивнул.
— А то сейчас все завязывают, — сказал он. — Мода такая пошла. А зачем? Не по-русски. Ты лучше не перебирай, а завязывать тоже, понимаешь ли, крайность.
— Ладно, — сказала Варвара, — не принуждай человека, раз он на работе, тебе же сказано. Сейчас, Вова, я тебе принесу. — Она отлучилась и вернулась с каким-то питьем в глиняном кувшине. Я понюхал — это мне годилось. Семеныч нетерпеливо сопел.
— Ну, за встречу, — провозгласил он, едва я успел налить Ольге водки, а себе водички — и он лихо выпил, крякнул, провел по губам рукавом домашней куртки и подцепил селедочку. Варвара опрокинула рюмку, не отставая; она была вовсе не против такого времяпрепровождения, если только и сама принимала в нем участие и если Семеныч не перебирал — правда, в годы нашего знакомства такое случалось не часто. Но тогда бутылки стояли в серванте, а не где-то на кухне, в каком-то, наверное, тайничке; что поделать, со временем многое меняется... Ольга взглянула на меня, и я сказал ей:
— Выпейте, Оля, сегодня вам не помешает.
— Я вообще-то почти не пью, — чуть растерянно призналась она, но все же выпила, и тоже до дна. Рюмки, правда, были маленькие, до национальной нормы — граненого стакана — им было далеко. Я пригубил сладковатую водичку и тоже крякнул, чтобы сделать приятное хозяину дома. Положил на тарелку селедки, и только тут по-настоящему понял, до чего проголодался.
— Ну, так как же ты? — спросила Варвара через несколько минут, когда мы взяли первую передышку. Глаза ее безостановочно сновали между мной и Ольгой, видимо, хозяйка дома никак не могла решить уравнение с одним, самое малое, неизвестным. — Где лето провел? На юге?
— На юге, — согласился я.
— Я и смотрю, загар курортный, — сказал Семеныч.
— Да, солнца хватало, — подтвердил я.
— Доходили слухи, что ты за рубежом.
— Выезжал. Но ненадолго.
— Куда? — спросила Варвара, но Семеныч строго глянул на нее:
— Где был, там его больше нет.
— Угу, — сказал я и потянулся за маринованными грибками.
— Свои, — гордо сказала Варвара. — Прошлый год был грибной, да и этот ничего. А у вас там как?
— Я теперь в другом месте, — сказал я. — Поближе к столице. Там все почти как здесь.
— Вот Светка, наверное, радуется, — и Варвара выстрелила глазами на Ольгу.
— Светлана на старом месте, — сказал я.
— Надолго задержалась?
— Не знаю.
— Что же так?
— Да так.
— А сын?
— С нею.
— Что же вы — совсем? — спросила Варвара.
— Так вышло.
— И почему?
Этого я и сам как следует не знал. Так получилось, и все.
— Да, — сказала Варвара, — жалко. А вы, значит, — обратилась она к Ольге официальным голосом, — будете новая Вовина супруга?
Ольга молча покачала головой и чуть улыбнулась.
— Мы просто знакомы, — сказал я, — и не хитри, Варя, не ищи там, где не теряла. Кстати, хочу попросить: не приютите ли ее на денек-другой? Тут случились обстоятельства.
Какие обстоятельства, я объяснять не собирался: раз друзья, то приютят и так, а нет — то и объяснения не помогут. Семеныч взглянул на Варю: гарнизоном командовала она. Варвара немного помолчала, для солидности. Ольга, краснея, пробормотала: "Да не надо, я обойдусь..." Варвара сказала:
— Почему же — не надо? Вова зря просить не станет. Вову мы уважаем, он человек хороший, очень даже, мы его любим, мы его давно знаем, уж и не помню, сколько. — Я внутренне улыбнулся: женщина... Если бы она пришла к выводу, что у нас с Ольгой что-то есть, то попыталась бы вколотить клинышек, то ли из уважения к далекой теперь Светлане, то ли из неосознанной, беспредметной женской ревности; но раз все оказалось наоборот, ей уже нужно было, чтобы девушка не увертывалась, если уж ей так повезло, что на нее пал мой выбор. — В твоей бывшей комнате, — повернулась Варвара ко мне. — Мы с Ваней ее так и называем: твоя комната. Вовина. Только диванчик там узенький, мы в ней не спим. Кресла, что ли, подставить?..
Мысленно она уже уложила нас в одну постель, и я поспешил разуверить ее:
— Я стою в гостинице, обо мне не беспокойтесь.
— А то мог бы и у нас, — проворчал Семеныч, — устроились бы, не впервой.
— Нет, — сказал я. — Есть обстоятельства.
Теперь настроение Варвары стало совсем радужным: все выходило очень достойно, все было, как надо, и никого нельзя было ни в чем упрекнуть.
— Значит, договорились, — заключила она. — Тогда пойдемте, Оля, покажу вам комнату.
Ольга послушно поднялась, а мы с Семенычем остались вдвоем.
— Значит, еще служишь, — негромко сказал он, выполнив положенный ритуал — на сей раз я не стал прерывать его.
— Я ведь еще молодой.
— Все мы молоды, — буркнул он. — Только управление кадров этого не видит. Что сюда занесло? Переводят?
— Временно прикомандирован. Понадобилась экспертиза.
— Серьезное дело?
— Похоже на то. А сперва показалось — простенькое.
— А в войсках чем занимаешься? По-прежнему на батальоне?
— Давно уже нет. Занялся научной работой. Он кивнул.
— Я так и думал. Не обижайся, Вова, но настоящей строевой закваски в тебе не было. Ты командиром не рожден, ты у нас всегда был интеллигентом и либералом. Командовал, и самому тебе было словно бы неудобно за то, что ты людьми командуешь. Так?
Я удивился. Семеныч в моем представлении был, что называется, простая душа, иными словами, человек хороший, но наивный и недалекий, а он, оказывается, аналитик...
— Ну, знаешь, — сказал я, — служил я всегда честно.
— А кто говорит? Служил бы нечестно — погнали бы, а ты вот служишь, и растешь, наверное... Кто ты сейчас в звании?
— Подполковник.
— А я так майором и вышел, — сказал он невесело. — Видно, это мой предел. Что называется, общей культуры не хватило. Да и откуда было ее взять? А сейчас командир должен быть культурным, — протянул он выразительно. — Потому что солдат имеет среднее образование, а то и повыше, и нельзя, чтобы он над тобой посмеивался, хотя бы и про себя. Нет, правильно, Вова, все это правильно. Можно было, конечно, дослужить где-нибудь в тихом местечке до второй звездочки, но как-то горько стало на душе, да и возраст подошел, выслуга была полная. Вот и подал.
— И как?
— Да грех жаловаться, — сказал он без энтузиазма. — Хорошо. Посидел дома, но скучно стало, пошел на работу.
— Каким-нибудь директором, наверное?
— Да нет, ведаю кадрами в одной организации. Работа не пыльная, начальство вежливое, и оклад ничего... Все правильно.
Но я ему не очень-то поверил: не тем голосом было сказано все это, настолько-то я Семеныча знал.
— А ты что, — спросил он, оглянувшись на дверь и приняв еще рюмашку, снова закабалиться решил? Дураки мы, мужики...
— Нет, — сказал я. — Тут совсем другой коленкор. Просто надо помочь человеку. А насчет этого — я и не думаю.
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся.
— Это неважно, что ты не думаешь, — сказал он. — Гляди, как бы она не подумала. Словно бы я тебя и не знаю; ты ведь и на Светлане не женился.
— Ну, это ты брось...
— Она на тебе женилась: выбрала, захотела и женилась. Ты в этом был лицо страдательное. Я же помню. И не хотел ты, и ерзал всячески, потому что любить ты ее не любил, но слишком ты был нерешительный человек, чтобы кругом — и шагом марш на выход. Это все видели, ты один, наверное, не видел.
Я махнул рукой.
— Все равно, — сказал я. — Дело прошлое.
— Дело-то прошлое, да ведь кусок жизни прошел и его не вернуть, а кусков таких в жизни сколько? Раз, два — и жизнь вся, а в жизни от жены зависит многое. Одна может тебя генералом сделать, а с другой... Не думай, это я не о Варваре, я-то в жизни своего потолка достиг. А ты, значит, коли в генералы не вышло, решил в профессора выходить? Ну, дай тебе бог, чтобы был ты и профессором, и военным, а то ведь в таком положении бывает, что человек ни профессор, ни военный, ни богу свечка — вообще ничего.
— Это ты про меня? Как же это ты — старшего-то в звании?
— Нет, Вова, в тебя я верю. Ты не командир, но ты — военный.
— Это как понимать?
— У тебя чувство долга в душе. И ответственности. И сознание того, что сначала — дело, а ты — потом. Если это у человека есть, то он — военный, если даже никогда формы не надевал. Потому что только на таких армия и может держаться.
— В армии всяких много, — сказал я, хотя и не хотелось мне говорить этого.
— Знаю. Но ты ...
Он не договорил: женщины вернулись. Они, видимо, пытались познакомиться поближе, но это, кажется, не очень удалось: Ольга выглядела высокомерной, Варвара — официально-доброжелательной, и только. Что между ними произошло, можно было представить: Варвара попыталась по-женски залезть Ольге в душу, допросить по-дружески, но с пристрастием, какое-нибудь словечко сказала не так, а Ольге, как я уже начал понимать, этого хватило, она решила, что ее обидели намеренно, и замкнулась. Я вздохнул и встал.
— Зайду в ту комнату на минутку, ладно?
— Зайди, зайди, — сказала Варвара, — как же не зайти. Да не бойся: устроим твою знакомицу честь по чести.
Ольга дернула плечами и даже шагнула к двери; я посмотрел на нее как можно выразительнее и внушительно кашлянул, чтобы она не пропустила этого взгляда мимо своего внимания. Она, кажется, поняла, а может, просто спохватилась, что не следует слишком уж показывать характер в доме, где ты оказалась впервые в жизни, у незнакомых людей; сообразила, что подведет меня, да и себе сделает только хуже. Вместо двери Ольга подошла к столу и присела, а Семеныч, потерев руки, громко воззвал: "Ну что, еще по одной, что ли?".
Я вышел из комнаты, медленно прошагал по коридору, где за минувшие годы изменился разве что цвет; прошел, как тысячи раз до того. Что-то, наверное, остается от человека в тех местах, где он жил подолгу. Смываются с пола следы, выветривается запах, но что-то остается. Говорят, глаза человека не только воспринимают свет, но и сами испускают какое-то излучение; может быть, оно как-то влияет на окружающее, перестраивает его... А вернее всего, ничего такого не происходит. И хорошо, не то обязательно изобрели бы такой взрыватель, срабатывающий от взгляда, этакую хитрую ловушку: ты только глянул — и взрыв...
Я стоял у окна в комнате, что так долго была моей, и червячок шевелился под сердцем. Ну, вот ты и снова вышел на свой берег, а что толку? Река протекла, и ты протек; другие стены, другая мебель, комнате все равно, кто живет в ней, у нее нет памяти. Да и то — мало ли таких комнат или квартир в стране? Куда больше десятка, наверное; ты жил в них где месяцы, где годы, потом уходил — и все. Кому какое дело, что ты когда-то стоял на этом самом месте, касался этого самого подоконника, и думал, думал ... Ты получил тогда роту, ты был моложе и честолюбивее, дело было осенью, за стеклом моросило. Ты только что принял пополнение из нового призыва и вновь переживал впечатление, с каким знакомился с ними — растерянными, угловатыми, расхлябанными несмотря на все усилия сержантов и их собственные. Необмявшаяся форма казалась на них неестественной, и ты знал, как много сил придется положить на то, чтобы каждый из них стал солдатом, при виде которого и не подумаешь, что он хоть раз в жизни надевал что-то другое, не ту гимнастерку, что сейчас на его плечах, не поверишь, что ремень, так ладно перехватывающий фигуру, когда-то свисал черт знает куда, бляха обязательно оказывалась на боку, а отдание чести в его исполнении выглядело прямо-таки противоестественным жестом, и хотелось плеваться, орать и плакать. И ты стоял вот здесь и думал, что вот пришли люди, каждый из которых обладает склонностью к чему-то и способностью, а ты должен, наперекор всем этим стремлениям и способностям, где можно — используя, а где нельзя — подавляя, научить их профессионально воевать, а перед тем — правильно ходить и поворачиваться, трогаться с места и останавливаться, одеваться и раздеваться, окапываться и бежать, беспрекословно выполнять приказы и молчать, пока не разрешили говорить, и все это — еще до того, как начнешь учить их стрелять, метать гранату и делать еще множество важных вещей, _ а потом уже начнешь посвящать их в секреты пиротехники, учить различать инициирующие и бризантные взрывчатые вещества, понимать, что такое бризант-ноеть, а что — работоспособность, а что — чувствительность, а что стойкость, а что — плотность взрывчатки, разбираться в шнурах огнепроводных и детонирующих, в капсюлях-детонаторах, зажигательных трубках, электровзрывных сетях, и еще во многом, многом, многом ... Порой ты будешь к ним жесток и безжалостен — ради них же самих, потому что они не понимают сейчас очень многого, и когда еще поймут ... Ты стоял здесь и вспоминал, как сам когда-то, уже очень давно, впервые понял, увидел за деталями — главное; тогда началась корейская война, время стало напряженным, прошлая война была еще свежа в памяти, и будущая казалась куда более вероятной, чем сейчас. В газетах много писали о нашей армии, о надеждах, которые возлагало на нее все прогрессивное человечество, а тебе казалось, что это — о чем-то другом." Та армия, о которой писали, была сама по себе а ты, рядовой Акимов, был сам по себе, и превыше всего ценил древнюю поговорку: солдат спит, а служба идет. И вдруг, словно крутнули подрывную машинку, озарилось, грохнуло — и тебе стала ясной одна простейшая вещь: та армия, о которой писали и на которую надеялись — был ты и ребята вокруг тебя, такие же, как ты, и больше не на кого было надеяться, кроме вас, потому что, если сыграют тревогу, именно вы пойдете вперед, пока в стране будут призывать запасных и формировать новые дивизии и армии. Ты пойдешь; а был ли ты готов к этому? Формально — да, потому что и стрелять, окапываться ты уже умел, и выполнять команды. Но по сути, ты стал готов к возможной войне только в тот миг, когда понял, что надеются именно на тебя, лично на тебя, и не дай тебе бог не оправдать надежд. Ты понял, и с тех пор не забывал этого всю жизнь, а те ребята еще не поняли, и даже не завтра поймут; нет, они будут знать, и спроси их на политзанятиях — четко ответят; знать будут, а понимать — нет, слова еще не станут их мыслью, а будут оставаться лишь словами, пока в каждом из них не родится наконец солдат. И тогда они скажут тебе спасибо за твою строгость, а порой — безжалостность, скажут, если даже никому из них никогда и не придется воевать...
Наверно, мысли все же каким-то способом записывались на стенах. Иначе почему же именно сейчас я вспомнил все то, что заботило меня в те далекие дни? Но нет, все-таки это чужая комната, пусть Семеныч с Варварой и продолжают называть ее моей. Чужая. Наш век, жесткий и стремительный, грохочущий, словно танк в прорыве, вырвавшийся на автостраду и прущий так, что асфальт летит из-под траков, — наш век многое дал нам и многого лишил. Он лишил нас дома предков — отчего дома; родители тоже уже жили не в домах, а на квартирах, их получали и сдавали, покупали и меняли, и если раньше даже штаны переходили по наследству от отца к сыну, то теперь родители стараются решить жилищные проблемы своих выросших детей при первой же возможности. Они правы, и все это очень современно и удобно, но нет у нас отчего дома, где десятилетиями жила бы твоя семья, деды и прадеды, где на пыльных чердаках валялись бы комплекты старых журналов, пачки писем, древние стулья без ножек, самовар со вмятиной в боку — да мало ли еще что может валяться на таких чердаках. И что бы там ни оказалось, все это имело отношение к твоему роду, твоей фамилии, твоей истории, и ты в любой момент мог бы твердо сказать: вот отсюда пошли мы, вот где наши корни — здесь они! Ты этого уже не скажешь, и еще меньше знает об этом следующее поколение, а их дети уж и вовсе ничего, и мы теряем память и традиции, и в чем-то мы уже не просто люди, а перекати-люди, такова наша судьба — судьба цивилизации ... Ну ладно, решил я, хватит об этом. Да, в этой комнате ты жил, здесь твой сын становился на ноги и ты видел первые его шаги, но все это протекло, это в прошлом, жалеть о прошлом бесполезно, опыт его не нужен, потому что ничто не повторяется на протяжении одной жизни, а другие поколения живут своим умом, считают себя умнее нас, как мы считали себя умнее отцов, полагая, что это они затесались жить в наше время, а не мы — в их. Стоп! Достаточно. С чего бы это и к чему? Словно бы я прощался с каким-то этапом жизни; но сейчас ничего не кончается и ничто не начинается. Продолжается служба и продолжается работа, так что пора распрощаться с хозяевами и с женщиной по имени Ольга, отправляться в гостиницу, ложиться спать, а с подъемом приниматься за дело. Странно: снова, второй раз за сегодня, я почувствовал, что мне хочется взяться за дело — наверное, встреча с Семенычем и эта комната, напомнившая молодость, что-то добавили мне, или скорее вернули из того, чем я был полон тогда. Что ж, можно только порадоваться — тому, что ожил немного.
Я вернулся в первую комнату. Там сидели Ольга с Варварой. Семеныч был, видимо, отправлен отдыхать — в бутылке оставалось совсем немного горючего. Женщины разговаривали.
— Ну, — сказал я, — пора и честь знать. Варя, и уж обеспечь Ольгу по части всяких дамских принадлежностей, она, как видишь, осталась без ничего.
— Да, само собой, — сказала Варвара.
— Да нет же, разве я вам не говорила, — не согласилась Ольга. — У меня все есть, только сумка лежит на вокзале, в камере хранения.
— Не помню, может, и говорили, — ответил я. — Значит, завтра ее заберете. Ладно, пойду попрощаюсь с Семенычем, если он еще не спит.
— Ты что же, не зайдешь больше? — спросила Варвара сурово.
— Если получится, — ответил я и вышел на кухню, а из нее — в маленькую девичью, где у них уже и тогда стоял старый диванчик, на котором Семеныч любил отдыхать, когда обедал дома. Семеныч не спал; на столике стоял старый проигрыватель, тихо звучала мелодия, я узнал ее, еще не успев войти: "Где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои?", и по щеке Семеныча, то замедляясь, то ускоряясь, сползала слеза. Я дослушал песню до конца и мы попрощались.
Ольга ожидала меня в прихожей.
— Вы и правда больше не зайдете?
— Вот, я оставлю вам денег . ..
— Не надо. Мне пришлют, я же сказала. Так вы зайдете?
— Вряд ли, — сказал я, глядя мимо нее. — Так что давайте прощаться.
Слабая улыбка обозначилась на ее губах и тут же исчезла, женщина словно хотела сказать что-то, уже почти начала — и все же удержалась; во взгляде ее мелькнуло странное, названия чему я не нашел. Она протянула руку:
— До свидания.
Я хотел пожать эту руку, но что-то заставило меня склониться и поцеловать ее.
— Всего вам доброго. — Я постарался, чтобы эти слова прозвучали как можно искреннее.
— И вам тоже, — тихо проговорила она. — Всего самого лучшего, — и от ее шепота мне на миг стало не по себе. Но дверь уже захлопнулась за мной, дверь квартиры, где вместе со старыми воспоминаниями теперь оставалось еще одно. Но когда воспоминания остаются позади, на душе всегда становится легче.
Или не всегда? По пути в гостиницу я пытался решить этот вопрос, но так и не пришел к определенному выводу. Понял я лишь одно: мне совершенно не хотелось возвращаться сейчас в мой пустой номер, ложиться в постель ... Я боялся, что не усну, бывает со мной так — ни с того ни с сего привяжется бессонница, а справляться с ней я не умею, снотворного же с собой не вожу. Надо было довести себя до такой степени усталости, когда глаза сами начнут закрываться. Вообще-то день нынче выдался не из легких, но, значит, были у меня еще какие-то резервы сил, взялись неизвестно откуда, и вот сейчас надо было их израсходовать, как самолету — освободиться от бомб перед заходом на посадку. Ладно, — подумал я, и вместо номера направился в ресторан.
III
В ресторане свободных столиков не было, но отдельные места еще попадались. Медленно идя по залу, я присматривал местечко поуютнее, и тут увидел человека, которого уже встречал, и тоже в ресторане, только не в Риге, а в том городе; он был там с молодой женщиной, с которой я танцевал. На этот раз он был один, рядом — пустое место, чем мы не компания друг другу?
Я спросил разрешения и получил его. Пока разбирался с меню, он смотрел на меня и, наверное, тоже вспомнил. Во всяком случае, отсутствующее выражение глаз сменилось осмысленным, а когда я посмотрел на него, он слегка улыбнулся и в едва заметном кивке наклонил голову. Я тоже хотел улыбнуться, но получилось, кажется, не очень ладно: мне, чтобы улыбаться, нужно соответствующее настроение, а до него сейчас было далеко.
— Здравствуйте, — сказал я, чтобы поправить впечатление. — Здесь вы одни? Надеюсь, у вас все хорошо?
Не знаю, зачем я сказал это. Наверное просто потому, что я сам был один, и чувствовал себя от этого нехорошо, и таким способом решил выразить ему сочувствие, потому что, наверное, и ему в одиночестве было не по себе; должно было быть, по моим соображениям. Он кивнул.
— Да, — сказал он без всякого видимого неудовольствия, не задетый, кажется, моим вторжением в его дела. — Просто желания людей, даже близких, не всегда совпадают. А бороться с желаниями нужно лишь при крайней необходимости.
— Вы очень спокойны, — против воли в моих словах прозвучал упрек.
— Я верю, — сказал он. — Даже не доверяю, а именно верю. Я редко позволяю себе подозревать кого-то в неискренности. А близких людей — тем более.
— И все же, — мне почему-то хотелось задеть его побольнее, пробиться сквозь невозмутимость, спокойствие его почему-то казалось мне чуть ли не оскорбительным, — и все же, она сейчас, я думаю, не одна.
— Да, — подтвердил он без особого волнения.
— А вы одни.
— Я не против, — сказал он задумчиво. — Почему я должен возражать?
— Да потому хотя бы, что одному быть скучно.
Мне не надо было объяснять, что такое одиночество, я привык к нему и нередко находил в нем успокоение, убежище от излишних волнений. Но сейчас мне казалось, что быть одному — зло. Что это плохо. Унизительно.
— Нет... Скучно мне не бывает. Я могу тосковать, но скучать давно отвык. А кроме того... одиночество становится для нас наиболее естественным состоянием.
— Для кого — нас? — спросил я, решив, что он имеет в виду людей нашего возраста.
— Для цивилизации. Нашей цивилизации, западной.
— Простите, — сказал я, — это мне не совсем понятно. Нашей цивилизации — или западной? Тут он улыбнулся.
— Наша и есть западная. Не пугайтесь слов. Я сейчас говорю не о политическом устройстве. Но ведь независимо от формы собственности на средства производства и от способа распределения благ, цивилизация остается одной и той же. И там, и здесь она основана на развитии техники, на машинном производстве; и они, и мы качаем ту же нефть и используем ее одними и теми же способами, добываем те же руды, выплавляем те же металлы и делаем из них примерно одно и то же — что-то хуже, что-то лучше, но это уже детали, И как оборотная сторона — и там, и здесь люди пьют водку или какой-то ее эквивалент, и проводят свободное время у телевизоров.
— Ну, вот мы с вами не пьем, — сказал я, усмехнувшись, — и не смотрим телевизор. Мы беседуем.
— И сколько раз в неделю это у вас получается? — спросил он. — Если хоть раз в две недели — можете считать себя почти счастливым человеком. Мне, например, это не удается, потому что не назовешь ведь беседой разговоры по поводу опять-таки какой-то телевизионной программы.
— Зависит от того, что показывают, — не согласился я. — Что — у нас, и что — там.
— Вы считаете это главным? Я — нет. Различия в политическом устройстве носят ведь, как мы с вами убеждены, временный характер. Но пытались ли вы когда-нибудь в мыслях перейти этот рубеж и пойти дальше?
Я пытался. В свое время я серьезно задумывался над судьбами армии в те, наверное, еще не столь, близкие времена, когда в мира не останется классового антагонизма. Нужда в армии отпадет, думал я, и это с одной стороны хорошо: высвободится множество людей, громадные средства, которые расходует на наше содержание государство, можно будет направить их на решение иных, тоже достаточно важных задач. Но с другой стороны — что будем делать тогда мы? Пусть не я конкретно, мое поколение вряд ли доживет до этого, но люди такие, как мы, считающие армейский образ жизни единственно естественным и приемлемым для себя? И еще: исчезнет ли армия бесследно, или что-то из своего, веками выработанного уклада, рационального и целесообразного, с его внешней регламентацией и внутренней простотой, — она передаст обществу, чтобы жизнь всего общества стала регламентированнее и проще? Откровенно говоря, мне очень хотелось, чтобы произошло именно так. У людей, думал я, есть ограниченное количество основных, типовых характеров. В зависимости от эпохи на гребне волны оказывается то один, то другой — то конкистадор, то купец, то ученый, то философ; но когда во главе общества оказывается какой-то один тип характера, другие не исчезают — они как-то приспосабливаются и пусть не горят, но тлеют в ожидании своего часа. Характер солдата, воина существовал всегда, и до сих пор всегда находил для себя применение. Что станет, когда надобность в нем исчезнет?
Так размышлял я в свое время; но потом, послужив некоторое время на Амурском берегу, понял, что даже окончательная гибель капитализма не будет еще означать упразднение армий, не так-то это просто. Разумеется, я не стал говорить этого моему собеседнику.
— Дело ведь не в этом, — не дождавшись, а может быть, и дожидаясь ответа, вновь заговорил он. — Ведь производство, как основа жизни, останется. Производство, когда мы ценим человека в первую очередь исходя из того, каков он как производитель материальных ценностей или как организатор такого производства. Незаметно мы поменяли местами члены уравнения, описывающего смысл жизни, и все чаще исходим не из формулы "производство для человека", а наоборот — "человек для производства". Вы не согласны?
— Конечно, нет, — ответил я, потому что был действительно не согласен, а кроме .того, если он так думает о производителях, то каковы же в его представлении мы, даже и не производящие ничего?
— Ну что ж, давайте разберемся. Вы по специальности гуманитарий или технократ?
— Инженер, — сказал я не уточняя.
— Прекрасно. Вы инженер. Впрочем, да, я же видел вас в форме, итак военный инженер. Все равно. Вы инженер. Предположим, вы построили завод, выпускающий автомобили большей грузоподъемности и скорости, чем производившиеся раньше. На этих машинах вы будете доставлять быстрее и больше материалов — туда, где вы построите из этих материалов новый завод, на котором будут выпускаться еще более мощные и скоростные машины, которые, в свою очередь, повезут материалы для строительства очередного завода... Где конец и в чем смысл этого процесса? В том, чтобы люди могли зарабатывать себе на жизнь? Но единственный ли это способ кормиться и жить? И стали ли люди, едущие на автомобилях со скоростью шестьдесят, сто двадцать или сто восемьдесят километров в час, счастливее тех, кто ездил на лошадях или просто ходил пешком? Исчезли ли общественные болезни? Приблизилось ли человечество к пониманию своей роли и задачи во Вселенной? Знаю, — он взмахнул рукой, — вы сейчас ответите: смысл процесса — в удовлетворении постоянно растущих потребностей людей, материальных и культурных потребностей. Но, скажем прямо, удовлетворение духовных потребностей не случайно стоит на втором месте. И вовсе не потому, что материя первична: начиная с определенного этапа, дух руководит материей, и мы это прекрасно знаем. Но удовлетворение духовных потребностей труднее поддается учету и не дает немедленного эффекта для того же самого производства. А кроме того, нам кажется, что удовлетворение духовных потребностей — задача несложная. Мы бессознательно, может быть, приравниваем ее к производству пищи: была бы она приготовлена, а уж с потреблением ее трудностей не возникнет, ложку мимо рта никто не пронесет. На самом же деле это далеко не так, очень легко можно жить в мире, полном духовных ценностей — и оставаться духовно нищим подобно тому, как потерпевший крушение находится посреди океана и гибнет от жажды: не умеет воспользоваться окружающей его водой, хотя Бомбар доказал, что выжить можно и в такой ситуации.
— Человек на многое способен, если его как следует подготовить, сказал я, думая при этом о десантных войсках.
— Да, к восприятию духовных ценностей человека надо готовить, вы правы. Потому что это тоже труд, нелегкая работа. Что же касается материальных потребностей, то можете ли вы сказать мне, где кончается потребность и начинается прихоть? Что в действительности нужно человеку, без чего он не может обойтись, а без чего — гложет?
— Об этом, — вставил я, — надо спросить тех, кто составляет армейские нормы питания. Лишнего там, ручаюсь, нет, а необходимое есть.
— Ну, с пищей просто: рассчитано количество калорий, нужное человеку, известно, какими должны быть рационы, содержащие эти калории — но ведь мы их все равно не соблюдаем, и не потому только, что в магазинах не всегда найдешь нужное, но просто по собственному легкомыслию и ложным представлениям об удовольствии. Ну ладно, пусть мы таковы, умножим рациональное количество пищи на два, даже на три, если угодно, — и будем примерно знать, сколько еды понадобится нам для поддержания нашего образа жизни, потому что все-таки больше определенного количества человек съесть, к счастью, не в состоянии. А когда речь заходит об остальном? Сколько нужно человеку квадратных метров жилья? Или, может быть, ему не метры нужны, а гектары? Сколько костюмов? Автомобилей? Прочего? И какие они ему нужны? Не забудьте: потребности, если причислять к ним и прихоти, всегда будут расти быстрее, чем возможности их удовлетворения, потому что в понятие потребности всегда входит элемент фантазии и элемент соревнования с окружающими, а им пределов нет. И вот вместо того...
— Простите, — не выдержав, перебил я его. — Что же, по-вашему, мы должны делать? Сворачивать производство?
— По-моему?.. — после короткой паузы отозвался он. — Если бы я точно знал, то и писал бы об этом, а не о том, о чем пишу сейчас... Неважно, что "по-моему". Важно, что ресурсы нашей планеты конечны, ограничены. Сейчас мы об этом не думаем всерьез, и производство все набирает скорость. Не думаем, хотя и знаем; так каждый человек знает, что он смертен, но до поры до времени предпочитает об этом не задумываться — как будто ресурсов ему дано на тысячу лет, и в результате он даже своего срока не доживает ... Мы, к сожалению, часто начинаем думать слишком поздно и думаем непрофессионально, по-дилетантски: мое поколение, оно же и ваше, думать не очень-то учили, да и сейчас — не всех и не всегда. Мы стали заботиться — очень сдержанно — о среде обитания, сперва очень основательно ее испортив. О чистоте воды когда ее стало не хватать. О чистоте воздуха — когда количество окиси углерода в атмосфере стало угрожать земному климату необратимыми изменениями. О сохранении живого мира — когда множество видов животных, птиц, рыб, даже растений исчезло с лица земли или оказалось на грани исчезновения. Так же относимся мы и к богатствам недр. Но если уцелевшая пара животных может положить начало восстановлению вида, то ни нефть, ни железо не размножаются, и ни при каких условиях их не будет становиться больше. Теперь представьте себе, что получится, если наша инженерная, технологическая цивилизация, все набирающая скорость, вдруг налетит хотя бы на этот неизбежный факт недостатка сырья? Да что ходить далеко, вспомните, совсем недавно Запад столкнулся е нехваткой относительно небольшого процента топлива, и это показалось уже катастрофой. В тот раз это было вызвано политическими причинами; ну, а когда причины окажутся физическими? Для общества, основанного на производстве, это будет весьма нелегким испытанием. И, возможно, приведет к концу цивилизации — такой, какой мы ее сегодня представляем. И мы будем жалеть о ней — при всем том, что счастливыми она нас не сделала и не могла сделать хотя бы потому, что для счастья нужно многое из того самого духовного мира, которым мы самоуверенно пренебрегаем.
Я подумал, что нарисованная собеседником картина, осуществись она в действительности, означала бы возникновение немалых сложностей с разработкой и производством новой боевой техники, а армия не может существовать без постоянного технического прогресса: иначе она отстанет, а отстающих бьют. Впрочем, первыми исчерпаем средства наверняка не мы ...
— Так что же все-таки предлагаете вы?
— Если бы я знал выход, — усмехнулся он, — я бы кричал о нем на всех перекрестках. Нет, я не пророк. Но думаю, что можно определить хотя бы направление, в каком нужно искать. Мы — люди. У нас много общего со всеми прочими млекопитающими: строение тела, органы кровообращения, питания, размножения и прочее. Но мы обладаем и чем-то таким, что свойственно только нам: разумом и высокими человеческими эмоциями, такими, как любовь, дружба, доброта, честь, да мало ли еще что. Их мы и должны развивать, чтобы выполнить задачи, стоящие перед человечеством, осуществлять то, для чего оно предназначено.
Тут мне показалось, что я заметил в его рассуждениях ошибку, и я возразил:
— Нельзя ставить вопрос — для чего существует человечество. Оно ведь возникло не в результате преднамеренного волевого акта, его никто не сотворил и, следовательно, никто ни для чего не предназначал. Существование — вот единственный смысл человеческого бытия. Вот если бы оно возникло не в результате эволюции...
Недаром философию читают у нас и на технических факультетах: кое-что, оказывается, еще сохранилось в памяти.
— Безусловно, — согласился он. — На современном уровне знаний принято считать, что весь живой мир возник в результате эволюции, никто его ни для чего не предназначал, но тем не менее... Ну вот, например, никто не создавал траву, она — продукт эволюции. Но в дальнейшем развитии природы она стала выполнять определенную функцию, хотя бы — служить пищей для травоядных животных, предположим, для коровы; трава, условно говоря, стала одной из причин, сделавших возможным возникновение этой коровы. Корова, или по крайней мере ее дикие предки, тоже никем не были созданы, а явились продуктом эволюции; тем не менее с появлением человека — вы конечно, понимаете, я схематизирую, — с появлением человека и у нее возникла своя функция: снабжать человека молоком, мясом, кожей ... Можно ли утверждать, что и у человека, точно так же никем не сотворенного, нет своей подобной функции?
Все это было хотя и интересно, но слишком отвлеченно для меня. Так что я ограничился вежливым вопросом:
— Какова же эта функция по-вашему?
— Я уже говорил, что не знаю, — развел он руками. — Но думаю, что поскольку это человеческая функция, которую не смогут выполнить за нас ни корова, ни трава, то для ее реализации нам потребуются. прежде всего именно те качества, что отличают нас от скотины, а не те, что сближают нас с ней.
— Любовь, — медленно сказал я. — Дружба, доброта, честь...
— И многое другое. Чувство общности. Ощущение слитности с природой. А если взять самое основное, главное, сегодняшнее, то это можно выразить такими словами: человеческое отношение к людям, умение в каждом человеке видеть человека. Вот что прежде всего нужно. А разве мы сегодня всегда ...
Я кивнул, соглашаясь с ним, — тут мне принесли, наконец, заказ ...
— Значит, если бы знали, то писали бы об этом, — произнес я, нашаривая утерянную нить разговора. — А что вы пишете сейчас?
Он, видимо, привык к таким вопросам и не делал из своей работы секрета.
— Одна тема показалась мне интересной. Представьте себе город, оставшийся после войны пустым. Мертвый город. Развалины, и совсем нет Людей — или почти совсем. Как он умирал и как начинает оживать, с чего. Какие люди появляются там, как и откуда, с чего начинается жизнь, и как этот город, который они, по сути, строят заново, постепенно становится для них своим... Не знаю даже, что это будет за книга по жанру, но меня заинтересовало, и я стал, как у нас говорится, собирать материал.
— А, вот для чего вы были там, — сказал я. — Только там, насколько я знаю, не оставалось людей совсем. Он был совершенно пуст, этот город.
— Нет — не согласился мой собеседник. — Были, хотя и очень мало. И такие люди были для меня ценнее всего. Они еще помнят, как жили до войны, как — во время нее, и как — после.
— Значит, какая-то часть осталась? Он кивнул.
— Всякий большой город многонационален — даже и не очень большой, сказал он. — Там жило и какое-то количество русских, украинцев... Жило с давних времен, чаще всего — эмигранты или их потомки. И какая-то часть их осталась.
— И вам удалось найти таких?
— Да.
— Интересно. Как вы их искали?
— Не через милицию, — усмехнулся он. — Видите ли, во всяком городе, большом или маленьком, обязательно найдутся люди, посвящающие свое время истории этого города, всему, что с ним связано. Мы обычно называем их краеведами, хотя слово это мне не нравится ... Меня познакомили с одним из них, а он, в свою очередь, представил меня одной старой даме. Она рассказала довольно много интересного — для меня, конечно. В частности, относящегося к самым трагическим страницам жизни города — к последнему году войны.
— Бомбежки, снабжение, гибель близких, — кивнул я.
— Не совсем. Насколько я понял, вопросы снабжения ее не очень волновали, а родных у нее не было. Она занимала положение экономки, что ли, или домоправительницы при одном военном чине, довольно долго жившем в городе. А меня интересовал как раз этот чин, потому что он был, как мне рассказали еще раньше, человеком, которому было поручено уничтожить основные объекты города при отступлении.
Я насторожился.
— Он был сапером?
— Видимо, так. Военным он был во всяком случае. Но не фронтовым; он, кажется, лишь выезжал куда-то время от времени, вообще же находился в городе.
— Это она вам рассказала?
— Да.
— И ее сейчас можно найти там? Он посмотрел на меня, усмехнулся:
— Учтите, что эту тему я уже застолбил. Теперь улыбнулся я.
— Нет, писать я не собираюсь. Но мне тоже было бы очень интересно с нею побеседовать.
— По работе?
— Разумеется.
— Что ж, поделюсь с удовольствием. У вас есть, чем записать? Елизавета Шамборская... Это так: надо ехать на четвертом трамвае ...
Я записывал, думая, что на свете намного больше известного, чем мы думаем; мы просто не знаем, что какая-то информация, которую мы долго и порой тщетно пытаемся получить, на самом деле имеется уже в готовом виде у какого-то человека, находящегося, может быть, совсем рядом с тобой. Мы очень мало знаем о том, что мы знаем — начиная с того, что было известно за тысячелетия до нас и что мы снова и снова открываем заново, выдавая за последнее слово науки, и кончая тем, что мы собираемся открыть завтра, но что уже сегодня открыто кем-то по соседству. Небольшую часть работы по выяснению известного выполняет патентное бюро, но только в узкой области. Нужно что-то такое — информационный банк, что ли.
— Вы ешьте, у вас все остыло.
— Черт с ним, — отмахнулся я. — Простите, а фамилии его она не называла? Этого деятеля?
Он нагнулся, достал из стоявшей на полу сумки — такие носят на ремне через плечо — толстую конторскую книгу, полистал ее, держа на коленях.
— Шпигель.
— Спасибо. — Я записал фамилию. — Может быть, это нам в чем-то поможет. Знаете, мы тоже старались найти что-то такое ...
— Порой неофициальные пути оказываются короче.
— Да, конечно. — Я оглянулся в поисках официанта; вдруг возникло ощущение цейтнота, показалось, что нельзя терять ни минуты. Быстро проглотил все, что оставалось на тарелке. Не стал даже дожидаться кофе, хотя без него у меня всегда остается ощущение незавершенности трапезы. Если улечься сейчас же и встать с утра пораньше, то еще до обеда мы побеседуем — там — с мадам Шамборской... Официанта, конечно, не было, эти люди обладают способностью исчезать как раз тогда, когда они нужны; я сунул деньги под пепельницу.
— Простите, мне нужно спешить... С удовольствием встречусь с вами еще.
— Номер пятьсот двадцать один, — кивнул он. — Счастливо.
IV
В номере я помедлил перед постелью. Она была застлана — наверное, в наше отсутствие заходила горничная, но белье, конечно, не сменила. Кровать широкая, двухспальная, но я все же поразмыслил, не потребовать ли чистых простыней. Не то чтобы мне было противно ложиться в постель, в которой до меня спала почти незнакомая женщина: походная жизнь — а каждому военному приходится хватить ее больше или меньше — не способствует развитию привередливости в отношении быта. Но что-то в этом было противоестественное, словно бы я собирался погрузиться сейчас в тепло ее тела, и это показалось мне нечестным: только что я попрощался с нею, ясно дав понять, что больше встречаться не хочу, не считаю нужным, отказался от всякого продолжения знакомства; и сделал совершенно правильно, ведь не за такими приключениями я приехал сюда. Но простыни сохранили память о ней... Я сжал губы. Что, в самом деле, за рефлексия? Не мальчик же... Забыть все это дело, и чем скорее, тем лучше. А что до простыней, то мало ли приходилось спать и вовсе без них — на шинели, на соломе, на голых нарах, на земле, черт знает на чем...
Наконец я махнул рукой и пошел мыться. В ванне волей-неволей приходится видеть свое тело таким, каково оно есть, не приукрашенным формой и усилиями портного. Когда-то, в молодости, это доставляло мне удовольствие; я смотрел на себя как бы со стороны, чьим-то чужим, но несомненно заинтересованным взглядом, словно оценивая, что может доставить близость с этим телом; взгляд был, конечно, женским... Но такого давно уже не случалось, хотя реальных оснований к этому словно бы и не было; тело вообще стареет медленно, кожа его сохраняет гладкость, не грубеет, не обветривается, не покрывается морщинами, как кожа лица, и не так обтягивает кости, выявляя сухожилия, как на кистях рук. И я сейчас выглядел тоже, наверное, неплохо, потому что следил за собой, памятуя, что военная форма требует стройных линий; но исчез интерес к самому себе, своей физической сущности, главной стала другая сущность — мир мыслей и чувств, и если я и смотрел на себя, то ровно столько, сколько нужно было, чтобы убедиться, что остаюсь по-прежнему в форме, годным к несению службы. А вот на этот раз — потому, может быть, что наконец-то навалилась сильная усталость, — я с удовольствием сделал несколько упражнений перед тем, как залезть в ванну, и смотрел, как сгибаются руки и ноги, как напрягаются мышцы и как они расслабляются смотрел с каким-то странным удовольствием, вызванным, может быть, предстоящим отдыхом или ощущением того, что хоть я и устал, но и сейчас готов к любым усилиям, так что возраст возрастом, а до старости, до немощи еще далеко. Я с удовольствием почистил зубы, вымылся, залег в койку и уснул мгновенно, даже не вспомнив о том, что на этих простынях кто-то уже спал до меня. Последней смутной мыслью, промелькнувшей в голове, была мысль о предстоящих снах: иногда сумбурные, запутанные сны заставляли меня проснуться среди ночи и потом час-другой ворочаться в поисках покоя; но на этот раз если мне что-то и снилось, то утром я ничего не мог припомнить, и проснулся не в худшем настроении, чем то, в каком засыпал. А в мои годы это уже само по себе чего-то стоит, пробуждение — это камертон, по которому настраивается весь предстоящий день; значит, сегодня ожидалась хорошая музыка.