Я привел катер не туда, где оставлял его в прошлый раз (возле городка, близ тайной тропы в лес), но после недолгих поисков разыскал то место, где проводил последние раскопки и спрятал свое одеяло и лопату. Там мы и приземлились; прежде, чем лететь в лесное поселение, мне надо было все как следует обдумать, а главное – решиться на то, что мне предстояло сделать. Я никогда, даже потеряв контроль над фантазией, не воображал себя народным предводителем: и честолюбие мое, и стремления имели другую основу. Но тебя не всегда спрашивают, чего ты хочешь, обстоятельства часто диктуют нам свою волю, жизнь швыряет нас в воду, а остальное зависит от нас: выплывем мы или пойдем ко дну; когда вместе с тобой могут утонуть и другие люди, волей-неволей начинаешь барахтаться. И сейчас мне предстояло побарахтаться основательно, и я хотел представить, пусть хоть приблизительно, что у меня получится.

Я сказал Анне и Никодиму, что мы побудем здесь часок-другой. Они обрадовались: после стычки, хотя и бескровной, что мы пережили всего каких-нибудь полчаса назад, всем хотелось расслабиться и подышать сухим хвойным воздухом, чтобы окончательно выветрить из легких кисловатый пороховой дым. Иеромонах огляделся, прошелся туда-сюда, потом взял мою лопату, спрыгнул в вырытую мною раньше траншею (я пытался подобраться ко входу в очередную развалину), поплевал на руки и стал копать. Он умел находить утешение в тяжелой работе, в ее незамысловатом ритме, в игре мускулов, в медленном, шаг за шагом, движении вперед. Мне, наоборот, не хотелось двигаться, напрягаться, и я неторопливо побрел меж деревьями, чтобы найти местечко поуютнее, присесть и поразмышлять. Анна, подумав немного, догнала меня и пошла рядом, не заговаривая, но время от времени поглядывая на меня; не знаю, о чем она думала, я не пытался этого угадать, мне хотелось сосредоточиться на моей задаче и тех людях, которых мне нужно поднять и повести. Но хотелось как-то не по-настоящему, скорее – хотелось хотеть, и я рад был всему, что не давало мне сосредоточиться, помогало не думать. Поэтому я был рад, что Анна идет рядом.

Так мы шли несколько минут, и вдруг странное ощущение нереальности происходящего овладело мною. Рассудком я все же понимал, что это есть на самом деле – звезда Даль, планета, ее странное, маленькое человечество, наш корабль на орбите – адская машина со взведенным механизмом, – и угроза гибели, нависшая надо всем. Понимал – и все же не мог заставить себя поверить в подлинность фактов и начать действовать. Для меня сейчас подлинным было другое: безветренный летний день, запах леса, резкие крики и пересвист птиц, листья папоротника, бьющиеся о колени, и томление духа, и Анна, шедшая рядом.

Мысли, как вода, копящаяся в лужице, все поднимались и поднимались, и нашли местечко пониже, и перелились, и ручеек их побежал не в ту сторону, куда было бы нужно, а туда, куда вел уклон. Я вдруг поймал себя на том, что привычно думаю о себе и Анне, и о нашей жизни, совместной и долгой, здесь или на Земле – все равно; я видел нас в разных ситуациях, они были когда-то пережиты мною, только не с ней, и вот теперь я брал эти готовые положения и подставлял в них Анну, и пытался представить, как будет она в них выглядеть. Это походило на сцену, когда ты распахиваешь гардероб и начинаешь примерять на пришедшего с тобой человека платья и шубки, оставшиеся от кого-то другого, не думая о том, что человек хочет вовсе не этого, он хочет своего, что никогда не было чьим-то чужим, и не понимает, что разница тут чисто воображаемая… Может быть, это и была причина – или одна из причин того, что наши с Анной разговоры могли течь бесконечно – но только в определенных направлениях; как только я пробовал свернуть в сторону, Анна мгновенно уходила в себя, и я ничего не мог с ней поделать. Недаром я подумал как-то (еще в той, первой жизни), что если бы я был высоким начальником, То давал бы людям годичный, не меньше, а то и трехгодичный отпуск на любовь – для того, чтобы, не отвлекаясь ни на что другое, постараться как следует подумать о том человеке, которого ты любишь или хочешь любить, и подумать о вас обоих вместе (потому что тут не действует правило арифметики «один плюс один – два», тут сумма может быть и меньше, и больше, от нуля до бесконечности, но у нас никогда не хватает времени на эту арифметику), подумать основательно, а не в обеденный перерыв, и не когда ты приходишь с работы, еще полный ею, и можешь отдать другому лишь остатки сил; да, я учинил бы такие отпуска – оплаченные, конечно, в итоге государство выиграло бы больше, чем мы думаем. И вот если бы у меня было это время и не было других забот, то я успел и сумел бы понять, о чем думает она и что чувствует, и почему разговаривает на одни темы и молчит на другие, и что мне надо сделать и сказать, а чего делать и говорить не надо. Тут трудно полагаться на интуицию, как это обычно делается – любовь, мол, подскажет; любовь всегда занята сама собой настолько, что ничего подсказывать не собирается.

Вот такие мысли булькали у меня в голове, и я, конечно, не сразу понял, что Анна о чем-то заговорила, и не сразу стал внимательно слушать.

– …Я бы хотела, чтобы у меня было много-много детей. Семеро. Ну, пусть трое.

Я пожал плечами.

– Пожалуйста! – сказал я глубокомысленно и самонадеянно. – Это вовсе не самое трудное…

– Ты не понимаешь. Кто же даст мне семерых детей? У нас даже второго получают очень не скоро…

– Я дам. У нас, на Земле, это происходит иначе. Правда, там тебе придется рожать их самой.

– Я знаю, ты говорил уже… На Земле? Ты думаешь, я попаду на Землю?

– Как и все остальные. Все должны попасть на Землю. Иначе – гибель.

Но это я произнес таким тоном, словно гибель, что грозила всем, была условной – что-то вроде правила игры, в которой погибший через несколько секунд снова вскакивает, чтобы принять участие в новом туре.

– Не знаю, ничего не знаю… На Земле… Я не представляю, как там.

– Я же показывал вам записи…

– Да, я видела, конечно… Все равно, не представляю. Мне кажется, там нехорошо. У нас тут лучше. Не надо на Землю. Надо, чтобы тут, у нас, ребятам разрешили придумывать, что они хотят, а нам – иметь столько детей, сколько нужно каждой, чтобы она была счастлива. И не надо никуда ехать. Я не хочу на Землю.

– А как же я?

Анна нахмурилась.

– Ты? Ну, если захочешь, ты сможешь остаться здесь…

– С тобой?

Но это в последние дни стало запретным направлением.

– Я сама не знаю. Не надо об этом.

– Нет, давай выясним до конца… Ты меня не любишь?

– Знаешь, что-то произошло, пока тебя не было… Нет, не хочу говорить.

– Тогда, может, мне лучше совсем уйти?

Я говорил это, словно действительно мог уйти – сесть на поезд и уехать куда-то; но здесь не было поездов, и никуда я не мог уехать – от корабля, от товарищей, от нее…

– Нет! Мне с тобой хорошо.

– Тогда почему же…

– Мне хорошо так, как есть. Не хочу, чтобы было иначе.

– Так не может продолжаться долго.

– Ах, не знаю, я прошу – не надо об этом. Мне самой непонятно. Но если ты думаешь, что тебе надо уйти, – уходи. Мне будет горько, но – уходи…

Тут я умолк, потому что для продолжения разговора следовало бы сказать: да, уйду. Сейчас возьму и уйду. И больше мы с тобой никогда не увидимся. Но уйти было некуда.

– Пойдем в лес?

– Пойдем…

– В ту сторону мы еще не ходили.

– Пойдем в ту сторону.

Мы прошли метров триста и остановились.

– Не надо!

– Слушай…

– Ну, не надо. Я обижусь.

– Но ведь раньше…

– А теперь нельзя. – И она отступила.

Я уныло сел на толстый, гниющий на земле ствол, Анна стояла вблизи, обрывая иглы со сломанной ветки. Потом подошла и села – не совсем рядом, но близко.

– Ты обиделся?

– Нет, – сказал я, и это было правдой. – Разве я могу на тебя обижаться?

– Расскажи что-нибудь.

– Что?

– Ты ведь обещал о многом рассказать мне. Обо всем, чего я не знаю.

– М-да… О чем же?

– Ну, например, как ты жил на Земле.

– Могу, конечно. Только, видишь ли, как я жил – одно, а как там живут сейчас – другое, совсем другое… Что тебя больше интересует?

– Что ты делал на Земле? Пахал? Строил? Мастерил вещи? Или, может быть, рисовал картины? Писал стихи?

– Стихи я, конечно, писал – в молодости… Многие пишут стихи в молодости, потом бросают. Ну, если говорить о последних годах, то я тренировался вместе с товарищами, готовился к полету.

– А раньше?

– Раньше… Раньше я занимался многими вещами. Пытался найти самого себя. Но, видишь ли, я, видно, из тех людей, что могут найти самого себя только через другого человека, только отражаясь в другом.

– Разве можно столько лет искать самого себя? Какая от этого польза другим людям?

– Не знаю… Наверное, какая-то польза есть. Но, конечно, я все время что-то делал.

– Скажи, а то, что вы хотите сделать с нами…

– Увезти вас отсюда?

– Ну да, пусть это называется так… Что это дает тебе?

– Не понял…

– Ну, вот именно тебе… Ты нас так любишь? Или то, что мир может погибнуть, неприятно тебе? Или еще что-то? Вот подумай: если мы все-таки погибнем, ты все равно будешь жить, да?

Я ответил не сразу. Буду ли жить? Да, наверное…

Это, конечно, будет неудачей, горем, но расхочется ли мне тогда жить?

– Наверное, – сказал я как можно легкомысленнее. – Здоровье у меня хоть куда… Но к чему сомнения? Мы спасем вас.

– И если спасете, то будешь считать, что сделал главное? То, ради чего стоило жить?

– Наверное, – сказал я.

– Значит, вы спасаете нас ради себя?

– Господи, да какая разница? Мы прилетели, чтобы помочь вам…

– Да-да. Мне просто интересно, для кого вы это делаете: для себя или для нас. Для себя?

– Ну, – сказал я, – всякое дело, которое делает человек, он делает прежде всего ради себя. Делает, потому что иначе не может. А если и может, то не хочет. Он ведь выполняет свою волю, свое желание. Для себя – и для других. А чего тебе хотелось бы?

– Мне хотелось бы, чтобы делали ради нас. Чтобы делали даже в том случае, если вам потом станет не лучше, а хуже. Чтобы была боль. Потому что тогда мы остались бы связанными надолго. Вот вы привезете нас на Землю или еще куда-нибудь… Вы ведь не останетесь с нами, снова приметесь за свои дела и будете считать, что сделали для нас все, что должны были. А мы…

– Вас не бросят. Будут люди, которые помогут вам…

– А ты?

– А я возьму тебя, и мы уедем куда-нибудь на несколько месяцев, на полгода… Уедем отдыхать, уедем жить.

– Ладно, – поднялась она. – Вернемся.

– Я так и не понял, что ты хотела узнать.

– Я и сама не понимаю, Уль. Наверное, я спрашивала не то, что нужно. В самом деле, чего мне еще? Ты меня любишь…

Она сказала это не тоном вопроса, а легко, просто, как тривиальную истину. Она была уверена – и не зря, потому что так оно и было.

– Ты меня любишь, и с тобой, наверное, было бы хорошо…

– Почему – «было бы»?

– Знаешь, наверное, потом я буду жалеть, что не согласилась.

Тут я поспешно заявил:

– Погоди, погоди! Не время сейчас ни соглашаться, ни отказываться. Еще подумай. Я пока не задавал тебе этого вопроса. Так что не надо и отвечать на него. Вот когда я прямо спрошу: да или нет? – тогда ответишь. А пока не надо…

Мне было страшно. «Время, – думал я, – время – и обстановка. Позже, на корабле и на Земле сами обстоятельства вынудят ее ухватиться за меня. Сейчас она сомневается, но со временем сомнения эти станут истолковываться в мою пользу…» – Хорошо, – сказала она. – Только я не люблю тебя, вот в чем беда. Если бы тогда, сразу…

– Нет, – сказал я. – Тогда, сразу, не надо было.

– Как знать… Все равно, сейчас поздно думать об этом. Хорошо, я пока больше не буду говорить ничего.

– А я все равно буду надеяться, – сказал я. – Может быть, ты со временем…

– Да, – послушно согласилась Анна. – Со временем… Может быть. Пойдем?

– Пойдем, – сказал я. – Слушай…

– Что?

– Знаешь, я хотел бы, чтобы у нас были дети. Чтобы ты родила их. От меня. Не получила бы, как у вас здесь делается, а родила. От меня.

Она не ответила, и я понял почему: она не знала, как это. Они тут не рожали детей, Сосуд рожал их, и это было, конечно, чудовищно. Как бы ни относился я к детям в разные времена своей жизни, но в одном был уверен всегда: уж дети-то должны быть счастливы. Остальное может быть потом, но счастливым надо быть хотя бы в детстве. И я подумал, что стоило бы пооткручивать головы здешним правителям за то, что они лишили людей такой радости.

А когда я подумал о правителях и о том, что им стоило бы пооткручивать головы, то сообразил, что именно этим мне сейчас и следует заниматься. Я взглянул на часы. Отдохнули достаточно. Нет у нас ни годичного, ни трехгодичного отпуска, ни трех дней, ни даже трех часов. Пора лететь.

Но лететь надо было мне одному. Иеромонах мне помочь сейчас не мог, а рисковать Анной – мало ли что могло там случиться – не стал бы и последний подонок. И когда мы с ней вернулись к катеру, я сказал как можно легкомысленнее:

– Ну, я слетаю в лес. Вы оставайтесь тут. Ты, Никодим, поройся основательно. Вот, я тут набросил планчик. – Я отдал ему листок здешней шершавой бумаги, которой запасся в лесном лагере. – Тут, видимо, была центральная площадь, поищи что-нибудь на ней. Я понизил голос. – И смотри… что бы ни было, с Анной ничего не должно случиться.

– Она за наши грехи не ответчица, – буркнул он. – Не бойся. Костьми лягу… вот те крест.

– Ладно, – сказал я как можно спокойнее. – Я же атеист, не изображай мельницу. – Мне хотелось поцеловать его, поэтому я и ответил ему в манере мужественных героев. – Как только обстановка выяснится, прилечу за вами.

– Только не забывай: время-то идет, – напомнил Иеромонах.

– Постараюсь не забыть… «Ну, Анна… – я помолчал, чтобы сказать ей все, что я хотел, – мысленно, разумеется. – Я ненадолго.

Она улыбнулась и помахала рукой.

Я посадил катер прямо в поселке, заранее представляя, как сбегутся люди, как будут удивляться, и качать головами, и осторожно дотрагиваться до катера, а потом я заговорю и они, разинув рты, станут слушать меня. Что я им скажу, было еще неясно; я уповал на вдохновение и на то, что обстановка покажет.

Но получилось не так.

Я опустился, медленно откинул купол, неторопливо вылез. Никого не было, а ведь сверху я видел людей. Я обошел катер, похлопал ладонью по борту; однако прошло минут пять, пока наконец не появились первые зрители.

Но это не были те, кого я ждал. Это были мальчишки.

Побаиваясь, они подступили, зачарованные; не отрывая глаз от моего корабля, покрытого тонкой пленочкой заслуженного нагара, дышащего теплом и непонятными для них запахами, таинственного и неотразимого. Он был, как питон, а они – словно кролики; сами того не желая и не замечая, они делали шаг за шагом – уже не шаги, а шажки, чем ближе, тем короче, – и подступали обреченно, боясь и не противясь. Я видел, как высоко поднималась грудь каждого, как блестели глаза, как ручонки вздрагивали, потому что им уже невтерпеж было сохранять неподвижность. Мне стало жаль их неутоленного любопытства, и я сказал:

– Ну, что испугались, ребята? Он не кусается, давайте сюда!

И они сразу же облепили катер, бормоча и взвизгивая, и – откуда что взялось? – кто-то уже сидел на моем месте (тот мальчишка, что недавно подходил ко мне; я узнал его, хотя и сейчас он вовсе не был похож на моего сына), кто-то – рядом, и один уже гудел под нос (значит, они видели и слышали, как я садился, прятались в кустах, наверное), и я порадовался тому, что катер – крепкая и выносливая машина, и порадовался за них, и почему-то за себя тоже. Наверное, потому, что человек должен почаще видеть детей, это помогает сохранить чувство реальности, отличать настоящие ценности от того, что лишь блестит, не более… Я смотрел на них (ребята уже забыли о моем существовании, катер занимал их, он был не такой, как все, а я – такой, и, значит, со мной можно было погодить), и в моих взболтанных мозгах постепенно наступал мир и порядок, возникала структура, и главное поднималось на свои места, а прочее отступало. Пусть они не обращали на меня внимания – с этим надо смириться заранее, обязательно приходит день (и не однажды в жизни), когда ты перестанешь быть для детей главным, надолго, для тебя – навсегда, ни они вспомнят об этом лишь в день, когда будут обращаться к тебе, а ты уже не сможешь им ответить и не услышишь их. Да, пусть так, но все равно, ты смотришь на них, и любишь их, и вдруг понимаешь, что сделать задуманное тобою ты должен именно для них, а уж потом – для нее, а еще потом – для всех остальных, и уж под конец, под самый конец – для самого себя. Я смотрел на них, на десяток или больше не-моих-сыновей, и понимал, что они все равно – мои сыновья, и пусть то, что нужно сделать, было невозможно в невозможной степени – все равно, это нужно сделать. Как? Не знаю, и никто не знает, но сделать. Это было то самое состояние духа, в котором непосильное становится посильным, неосуществимое – осуществимым, сказочное – реальным; и, странно, не боязнь за свое бессилие, и не волнение ощутил я, глядя на них, нестриженных, чумазых, загорелых, босоногих, ползавших по чуть качавшемуся на упругих амортизаторах катеру, – не боязнь, а спокойствие и уверенность.

– Ребята, – окликнул я всех сразу. – А где старшие?

Они заговорили наперебой, и я не сразу понял, что пришли люди из столицы и принесли какие-то странные и даже страшные вести. А поняв, я быстро защелкнул купол, сказал им: «Играйте тут, только не поломайте», – и побежал туда, куда они мне показали.

Жители поселка собрались на поляне. Пришедшие из столицы говорили громко и не всегда связно. Их жесты были порывисты. Во всем их поведении сквозила тревога.

Слушая их, жители поселка переглядывались – сперва с недоверием, потом с ужасом.

Я подошел и остановился, слушая и стараясь разобраться в новостях.

В убийство я, конечно, не поверил. Я подумал, что это было придумано Шуваловым специально для того, чтобы быстрее получить возможность выступить в официальной инстанции и, к тому же, в присутствии множества людей. А когда пришедшие из столицы стали пересказывать угрозы Шувалова, я понял сущность хода и не удержался от улыбки.

К несчастью, улыбку эту заметили сразу несколько человек, потому что я не только улыбнулся, но, представив Шувалова в роли этакого маркиза Карабаса, даже фыркнул и, когда на меня оглянулись, не сумел сразу согнать улыбку с лица. И тут же понял, что влип. Потому что стоявший рядом кузнец Сакс поднял руку.

– Подождите! – крикнул он.

На поляне воцарилось молчание. Все – и здешние, и те, кто пришел из столицы, – смотрели теперь на меня так, словно я был голым среди одетых.

Сакс обратился ко мне:

– Скажи нам, Ульдемир, почему ты смеялся?

Я промолчал. Только пожал плечами.

– Расскажи всем – кто ты? Откуда? Мы помним, как ты пристал к нам по дороге и как добрался с нами сюда. Ты ведь говорил, что пришел вместе с другим человеком, правда? Я отлично помню это! Ты слышал, что только что рассказывали о твоем товарище? Значит, и ты пришел за тем же? Чтобы погубить жизнь? Убить всех нас?

Кузнец Сакс перевел дыхание.

– Или, может быть, то, что рассказали люди из города, – неправда?

Я огляделся. Пока кузнец говорил, люди на поляне, сами того не замечая, перегруппировались, и если раньше в центре собравшихся были пришельцы из столицы, то теперь в самой середине толпы оказался я. Люди громко дышали, и кулаки их были сжаты. Те, кто был рядом со мной, отошли чуть подальше, и теперь только я и кузнец Сакс остались на нешироком пространстве пустой земли, а вокруг нас была гневная, напряженная толпа. И хотя все эти люди были обычно спокойны и добры, сейчас достаточно было самой малости, чтобы они убили меня, а мне это было вовсе ни к чему, да и им (я был уверен) тоже.

Я понял, что молчать дальше нельзя.

– Я скажу!

Все замерло.

Помедлив еще немного, я заговорил. Намеренно не очень громко, потому что вообще не обладаю зычным голосом, и мне редко приходилось выступать перед большой аудиторией. Но вокруг было очень тихо, и каждое слово явственно доносилось до всякого, кто стоял на поляне и слушал.

– Здесь правда перемешана с неправдой, – сказал я им. – Правда, что я прилетел к вам вместе с тем человеком, о котором вы только что слышали. Хотя нас не двое, а больше: нас восемь человек. Правда и то, что те опасности, о которых вам сказали – и одна или другая, но одна из двух обязательно – действительно угрожают всем вам, всему вашему миру.

Тихий шорох прошел по напряженной толпе – словно листья рощицы зашелестели на ветру, на легком ветерке, что поднялся, чтобы предупредить о надвигающейся буре; но то были не листья. Вздохнули люди, потому что им на миг стало страшно, и сжались сердца.

– Но неправда то, – продолжал я поспешно, – что мы прилетели, чтобы подвергнуть вас несчастьям. Наоборот, мы явились сюда, чтобы спасти вас. И только для этого!

«Черт бы взял, – подумал я, – до чего же я говорю торжественно, так, как никогда не говорил с друзьями, был ли разговор деловым, или просто для развлечения». Я говорил торжественно – но не потому, что мне так нравилось, – просто интуиция подсказала, что сейчас надо говорить именно так, а не иначе; и минута была торжественной, хотя не веселым торжеством победы, а скорее мрачным торжеством большой беды.) – Мы хотим спасти вас, – сказал я дальше, – потому что там, где мы живем, считают, что человека всегда надо спасать, если ему что-то грозит, безразлично – близкий ли это человек, просто ли знакомый, или совсем чужой, у которого с нами только одно общее, но очень важное: то, что все мы – люди, и если мы сами не станем помогать друг другу, то никто другой не поможет нам. Мы братья, если даже до вчерашнего дня ничего не знали друг о друге.

Вы скажете: но почему же тогда мой товарищ сам заявил, что мы собираемся погубить вас, наслать на вас страшные беды?

Мы прилетели уже несколько дней назад. И время очень дорого и вам, и нам, потому что может наступить такой день, когда спасаться будет поздно и останется только умереть. И все время мы старались, чтобы нас услышали, поверили, чтобы позволили спасти вас, потому что одни, без вас, мы не сможем сделать ничего. Мы старались, но никто не услышал нас. Нас сочли преступниками. Нас сочли сумасшедшими. И никто не захотел говорить с нами всерьез.

И, наверное, поэтому мой друг, самый старший из нас, решил заявить об опасности так, как он это сделал. Потому что иначе нас по-прежнему не услышали бы и все наши усилия пропали бы зря.

Вот и вы теперь слушаете меня лишь потому, что узнали о городских делах. А если бы я просто вышел на поляну и стал кричать о страшной, смертельной опасности и объяснять, в чем она заключается, вы тоже решили бы, что я просто сошел с ума, и, может быть, принялись бы лечить меня, но слушать не стали – до того самого дня, когда слушать оказалось бы уже поздно.

И вот Сегодня, когда еще есть время, – я верю, что есть, – я говорю: пока не поздно, надо сделать все, чтобы спасти жизнь. А дальше – судите сами.

На этом я решил пока закончить.

Окружающие молчали. Потом кузнец Сакс спросил:

– Если не от вас, тогда откуда же исходят опасности, о которых говорите все вы?

Я сразу же сказал (я ждал этого вопроса):

– От солнца.

Снова толпа прошелестела, но уже иначе: как я и ожидал, это был шелест недоверия.

– От солнца? Знаешь, в это трудно поверить. В мире есть не так уж много незыблемых вещей, но солнце – одна из них. С ним никогда ничего не случалось ни на нашей памяти, ни на памяти тех людей, что жили до нас. Как же ты хочешь, чтобы мы поверили, что солнце, которое дает жизнь всему, – вдруг обернется для нас гибелью? Недаром все люди каждый день глядят на него. Даже мы здесь, в лесу.

– Знаешь ли ты, как устроено солнце?

– Я думаю, мы все думаем, что оно никак не устроено – то есть, его никто не устроил: оно всегда было таким. Как и весь мир. В школе нас учили, что некогда оно возникло само собой, от сгущения газа, и учили, что когда-нибудь оно погаснет и остынет, как остывает котел, когда в топке догорают дрова и никто не подбрасывает их, потому что запас иссяк и некому нарубить новых. Но оно потухнет еще очень не скоро, Ульдемир: непохоже, чтобы солнце испытывало недостаток в топливе!

При этом Сакс посмотрел, прищурясь, вверх, где было солнце, и все остальные, вслед за ним, тоже подняли глаза кверху.

– Ты прав, кузнец. Но что бывает с котлом, если дрова в топке пылают все сильнее, а пару некуда выйти? Не взорвется ли такой котел?

– Он взорвется. Но надо устроить клапан с пружиной, который выпустит часть пара, когда пар станет давить слишком сильно. И тогда ничего не случится.

– А если клапана нет?

– Надо установить его.

– Как ты установишь его, кузнец, если котел раскален и огонь пылает вовсю!

– Надо залить огонь.

– Так, согласен. Надо залить огонь, если можно. Он погаснет. И наступит холод. Вот одна опасность, о какой говорил мой друг там, перед судом: холод. Страшный холод, который придет сразу же после того, как солнце перестанет обогревать мир. Но что сделал бы ты, кузнец Сакс, если воды слишком мало, чтобы залить топку, и стенки котла уже содрогаются, едва удерживая бушующий пар?

– Ну, тогда…

– Тогда ты убежал бы, не правда ли? И все, находящиеся близ котла, сделали бы то же самое. Потому что все понимали бы: когда котел взорвется – а он в таком случае непременно взорвется, – никто не уцелеет. Вот и вторая опасность, кузнец: солнце может взорваться, как перегретый котел.

– Почему?

– Боюсь, что я не смогу объяснить этого тебе и всем остальным, а если и объясню, то вы не сможете понять. Я не ученый, и вы тоже. Но я думаю, что наши ученые смогут объяснить это вашим, и те поймут.

– Если мы поверим тебе и твоим друзьям, Ульдемир, то как мы сможем спастись? Залить топку – тогда придет холод, и мы погибнем. Да и как это сделать? Солнце далеко, и оно громадно, я не знаю, как подступиться к нему.

– Это знаем мы. Наши ученые знают. Они могут потушить его.

– Хорошо. Вы зальете солнце. Но как вы спасете нас от холода? От гибели?

И тут я решил, что нужный миг настал.

– Спасение одно: надо бежать.

Теперь по людям прошел уже не шелест, но гул.

– Бежать! – повторил кузнец. – Но куда можно убежать, если холод наступит повсюду? Или в песках еще сохранится тепло?

– Нет, холод будет повсюду. Надо бежать из этого мира. Туда, куда укажем мы.

– Можно ли вообще убежать из этого мира? Из него уходят, только когда умирают. Ты это имеешь в виду?

– Совсем нет. Надо уходить к другому солнцу. Туда, где живем мы. Если поторопиться, мы еще успеем вам помочь.

– Убежать из мира, – повторил кузнец негромко, но каждый услышал его. Он отвел глаза от моего лица и медленно повернул голову направо, потом налево, и все головы повернулись так же, все взгляды последовали за его взглядом.

И люди как будто заново, в первый раз, увидели все, что было вокруг них.

Лес окружал их плотной стеной. Теплый, светлый, дружелюбный лес, где не было опасных хищников, не таились разбойники, не водилась нечистая сила – лес, зелено-золотистый, щедрый на дрова и материал, на грибы и ягоды, на тень, на лекарственные почки и иглы; лес, ласково шелестящий и заставляющий дышать глубоко и радостно.

А за лесом, – они знали, – были поля, обширные и плодородные, кормившие весь мир, дававшие по два урожая в год, поля, сперва зеленые, потом золотые, потом коричневые, вспаханные – и снова покрывающиеся зеленым ежиком всходов… И пестрые луга, на которых жирел скот и пахли цветы, и так приятно было лежать в свободные часы, размышляя о разных вещах. И там текли спокойные реки, кое-где на них были устроены плотины, и вода, ниспадая, вращала громадные колеса водяных машин. Реки впадали в озера, а еще дальше – в моря, где, правда, не жили люди, но со временем они дошли бы и до морей, расселяясь понемногу по планете.

И стояли вокруг города, мирные, уютные города, где дома тонули в деревьях, где было тепло, и уют, и женщины, и дети, которые, приходя в семью, сразу становились своими и пользовались всею любовью, какой заслуживают дети. Города с их мастерскими, где работали много, но не до изнеможения, где работать было иногда скучновато, но всегда полезно, потому что твоя работа нужна была всем.

Все это было их миром, миром этих людей. В нем они родились на свет, в нем жили и знали, что в нем умрут – но другие останутся.

А теперь им вдруг сказали, что этот мир надо покинуть. Что он обречен, их мир, и погибнет неизбежно, и разница только в том, погибнут ли с ним и они, люди, или они спасутся и будут вспоминать потом где-то в чужих, незнакомых краях о своем мире, прекрасном мире, который они не уберегли и покинули в смертельной опасности.

Вот что увидели люди взглядом глаз и взором сердца и вот о чем они думали в эти долгие секунды.

Потом кузнец Сакс сказал:

– Покинуть мир… Скажи, Ульдемир, ты понимаешь, что это значит – уйти из своего мира? Приходилось ли тебе когда-нибудь вот так – взять и уйти из своего мира навсегда?.

– Приходилось, – сказал я, хотя и не сразу, и в голосе моем не было радости, как не было ее и в душе.

– Тебе стало лучше от этого?

– Нет.

– А твой мир, который ты оставил, – он после этого тоже погиб?

Я немного подумал. Что сказать им? Земля не погибла, и люди на ней – тоже нет. Она цветет и сейчас, подумал я в который уже раз. Но разве она – мой мир? Это мир Шувалова, Аверова, еще миллиардов людей. Но – не мой.

– Мой мир умер, – ответил я.

– И ты не жалеешь о том, что покинул его?

И снова я не смог ответить сразу:

– Не знаю…

– А вот я знаю, что буду жалеть. И все они тоже пожалеют.

Он повел рукой округ.

– Может быть, ты неправильно понял нас, Ульдемир. Да, мы не захотели жить в городах. Мы ушли в лес и живем, порой недоедая и не получая новой одежды. Мы сделали так потому, что нас обуревают мысли и желания, которым там, в мире Уровня, нет места. Мы не любим Уровня, Ульдемир, мы нарушаем его, и уверены, что так и надо делать. Но Уровень – еще не весь мир; наш мир может существовать и без Уровня, он может быть подобен не пруду, вода в котором, хоть и тепла, но застаивается и начинает плохо пахнуть, – он может стать похожим на реку, которая не останавливается, несет свои воды все дальше, вперед и вперед; и он все равно останется нашим миром. Мы хотели уйти от Уровня – и ушли; но не надо думать, что мы не любим нашего мира и хотим покинуть и его. Нет, мы хотим остаться в нем и сделать его таким, каким мы его представляем. Понятно ли я объяснил, Ульдемир?

– Понятно, кузнец. Но, наверное, я говорил не очень ясно, раз ты не увидел в моих словах главного: не только вам надо уйти, уйти надо всем, кто хочет спастись и продолжить жизнь – пусть и не в этом мире, а в другом, – продолжить свою жизнь, и жизнь детей, и их детей, и всех-всех. Я знаю, что вы любите свой мир; но одной любви бывает слишком мало, чтобы спасти того, кого любишь. Нужно что-то другое; а этого нет ни у вас, ни у нас.

– Скажи: нельзя ли погасить огонь, о котором мы говорили, не совсем, а только немного? Пусть станет холоднее, но не настолько, чтобы жизнь погибла. С холодом мы примирились бы; даже больше – мы, может быть, обрадовались бы ему, потому что опасность заставила бы наш Уровень сдвинуться с места – а мы и не хотим ничего другого. Неужели нельзя погасить огонь не до конца?

– Мне трудно ответить тебе, кузнец, – сказал я, – потому что я ведь не ученый, ты знаешь. Но, насколько я знаю, у нас нет такого средства. Мы можем погасить все сразу – и только так.

– Но, может быть, такое средство можно найти?

– Не знаю, кузнец. Наверное, можно. Но поиски потребуют много времени. А ждать нельзя.

– Почему?

– Потому, что можно не успеть. Солнце взорвется, и жар его испепелит мир.

– Хорошо, Ульдемир. Мы верим тебе. Вы поступили как добрые люди, примчавшись спасти нас. Я не могу, конечно, говорить за весь народ, но я такой же, как все, и полагаю, что они думают так же, как я. И скажу откровенно: мы, наверное, скорей согласимся рискнуть, чем бросить свой мир и удрать. Вы очень похожи на нас, но все же вы – чужие люди, и не решайте за нас, как нам быть. Это – наше дело.

Но такой поворот меня вовсе не устраивал.

– Нет, кузнец Сакс, не только ваше… Потому что…

Мне очень не хотелось говорить, я помолчал, перевел дух и опустил глаза, но тут же снова поднял их:

– Потому что если ваше солнце все-таки взорвется, то это будет угрожать не только вашему миру, но и нашему. Ваш погибнет сразу; наш тоже – хотя и не сразу, а постепенно. Нет, ваше солнце надо погасить обязательно, нельзя опоздать!

Снова была тишина.

– На этот раз я, кажется, понял тебя, Ульдемир. Вы прилетели вовсе не для того, чтобы спасти нас, или, вернее – это для вас не главное: вы прилетели, чтобы спасти себя!

– Не совсем так, но в общем верно.

– Да! Значит, вы думаете о себе – и ради этого, ради себя, готовы просто-напросто пожертвовать нашим миром!

– Не забудь: это мы могли сделать даже не показавшись вам на глаза! Но мы пришли для того, чтобы спасти и вас.

– Даже не спрашивая нашего согласия! Не зная, чего мы хотим, что думаем! Но тогда скажи, что же такое – насилие? А в нашем мире очень не любят насилия. Видишь, мы живем здесь, в лесу – но нас не трогают, хотя остальных куда больше, чем нас!

«Ну что ж, – подумал я, – теперь деваться некуда. Только вперед».

– Вас не трогают, да. Но что стало с людьми, что жили тут до вас? Кто убил их? Кто разрушил их город, от которого остались развалины, погребенные теперь под землей? Мы, что ли, прилетели и убили тех, чьи кости вы находите в глубине?

– Откуда ты знаешь, что их убили? Может быть, это была болезнь и они умерли…

– Здесь был город, не такой, как сейчас, при Уровне; здесь был город, как в том мире, откуда пришел я, – город с электричеством, с пластиком, со многими хорошими вещами, который вы сейчас еще только пытаетесь придумать, хотя люди их знали задолго до вашего рождения! Кто убил этот город и людей? Кто разрушил дома? Мы – или вы? Так кто же должен говорить о насилии?

Только теперь на поляне поднялась настоящая буря. Гремели голоса. Взлетали кулаки.

– Не верим!

– Докажи!

– Я могу доказать! Но что толку доказывать вам – вы так уверены в безгрешности своего мира, что не захотите признать, что когда-то вонзили нож в спину другому!

– Докажи нам! И если мы поверим…

– Ну, что же будет тогда? – подзадорил я.

– Ты сказал, что тот город был таким, как твои города – там, в твоем мире? Как это могло быть?

– Очень просто: ведь люди прилетели сюда из моего мира. Тот мир – настолько же ваш, как и мой! И, улетев отсюда, вы возвратитесь домой, а не на чужбину!

Гул на поляне медленно улегся.

– Докажи нам! Сейчас же! Идем! И если ты прав, тогда…

– Хорошо, – сказал я им. – Но, откровенно говоря, что в том толку? Вас несколько сот, а сколько всего людей на планете?

– Конечно, намного больше. Но мы пойдем тогда в столицу. Мы будем говорить людям, кричать им: ваш Уровень построен на крови, это нечестный Уровень! Наш мир должен был быть лишь частицей другого, большого мира. Вернемся же в тот мир, чтобы потом, став намного сильнее, снова прилететь-сюда… и, может быть, заново разжечь солнце: ведь если уже сегодня его можно погасить, то, может быть, завтра люди научатся и зажигать его заново?

– Может быть, кузнец.

– Покажи нам тот город. Иди, мы за тобой!

Люди покинули лес.

Колонна двигалась на столицу, и я вел ее.

Это была странная колонна. Она двигалась с лязгом, скрипом, свистом. Нарушители Уровня, конструкторы странных вещей, наступали на столицу во всеоружии.

Грохотали паровые телеги. Их было четыре, ни одна не походила на другую.

На одной из телег было установлено грозное оружие: в толстом цилиндре было высверлено множество отверстий – каналов, и в каждый был заложен пороховой заряд и забита пуля. На Земле в свое время из такой конструкции родился пулемет. Тогда люди сгоряча решили было, что войнам пришел конец…

Лесные жители несли ружья, что заряжались не круглыми, как до сих пор, а продолговатыми, заостренными пулями. В стволах ружей были сделаны нарезы, заставлявшие пулю вращаться в полете.

Человеческая мысль во второй раз шла однажды уже пройденным путем, и это не веселило меня, но иного выхода не было.

Другие вооружились усовершенствованными арбалетами, тетива которых натягивалась одним движением рычага.

Люди шли, чтобы низвергнуть Уровень и заключить союз с нами – с прилетевшими к ним представителями высокой технической цивилизации. Они, как и я сам, верили в то, что цивилизация спасет их, если даже планете и суждено погибнуть от нестерпимого жара или нестерпимого холода.

Они были разгневаны тем, что Хранители Уровня до сих пор не сделали ничего, чтобы вступить с нами, прилетевшими, в переговоры, и тем самым пренебрегли интересами всего народа.

Они были разгневаны еще и тем, что вся их жизнь, оказывается, была движением не вперед, а вспять: много лет назад уже существовали города, где было известно такое, до чего этим людям сегодня приходилось доходить ощупью, наугад. Их цивилизацию насильно, предательски повернули в это русло, и она впадала теперь не в бескрайний океан, а в болото с тухлой водой.

Люди шли, исполненные решимости.

Я по праву шагал впереди колонны, оставив Анну в лесу, товарищей – под огнем, катер – мальчишкам…

Я призвал их идти, и теперь у меня не могло быть иной судьбы, чем та, что постигнет их.

Я знал, что они не пропадут на Земле. Они быстро освоятся, вольются в жизнь многомиллиардного человечества – и там найдут наконец удовлетворение, найдут возможность ничем не ограниченного творчества.

А за ними пойдут и все остальные люди этого мира. Они бы не поверили пришельцам с чужой звезды. Но своим они поверят.

Земля может присылать эскадру.

Я шел и даже напевал под нос.

Меня не смущало оружие в их руках. Уж я-то на своей шкуре убедился в том, что оно играло роль скорее символическую; убивать было противно взглядам и привычкам жителей этого мира.

И я шел и напевал, и люди вокруг меня тоже пели, и я вдруг с удивлением и улыбкой узнал в их напевах мелодии лесенок, какие сам пел в молодости; кое-что уцелело, значит? Только теперь эти мелодии пелись торжественно, как гимны: они принадлежали истории нового народа.

Грело солнце. Над дорогой клубилась пыль.

Колонна шла на столицу.