Кабинка уличного сообщения равномерно плыла по заданному маршруту, а маленькая лодка с наблюдателями все так же неотступно следовала за ней, негромко жужжа антигравом, а Мин Алика, хрупкая, большеглазая женщина, находилась уже далеко от того места, где, как наблюдатели полагали, она сейчас обретается. Как и в какой момент удалось ей ускользнуть из кабины, да еще так, что никто этого не заметил, — ни один не взялся бы объяснить, потому что для такого объяснения следовало бы признать вещи не менее неожиданные для большинства спокойно мыслящих, чем, скажем, такое изменение свойств пространства, о котором совсем уже догадался Форама. Ускользнула; для простоты можно предположить, что она в момент, когда кабина, закончив спуск по этажам, на миг замерла, чтобы в следующую секунду начать движение по горизонтальному руслу, ведущему к магистрали, — что в этот момент Мин Алика с неожиданной для хрупкой женщины силой раздвинула дверцы, протиснулась между створок и ступила на узкую — едва устоять — бетонную ступеньку, прижалась грудью к стене, а когда кабинка перешла на ленту горизонтального потока — женщина осторожно сделала несколько шагов по выступу и (сзади и сверху слышался уже негромкий рокот других набегающих кабин, был час пик, люди ехали на работу) нырнула, отворив железную дверцу, в узкий ход, предназначенный для наладчиков домашних транспортных каналов. Отсюда можно было выбраться по узким и пустынным коридорчикам — она знала это, хотя ни разу здесь не бывала и никаких планов или схем не видала, — в единственный в блоке подъезд для пешеходов, где, как Алика рассчитывала, никто ее не поджидал, а если бы и так — она нашла бы способ уклониться от-встречи. Оказавшись на улице. Мин Алика быстро и не оглядываясь прошла те две сотни метров, что отделяли ее от перехода на нижний транспортный ярус нерегулярных сообщений. Минуты две здесь пришлось обождать поезда; пассажиров в этот час было мало, время нерегулярных поездок еще не наступило, — проехала две остановки, вышла, перешла, не поднимаясь на поверхность, на линию индивидуальных кабин свободного движения. Там была очередь, и пришлось подождать около пятнадцати минут. Наконец она села, сунула в кассу кабинки монету (можно было и просто задать номер своей карточки, но не стоило оставлять следов, излишним было бы — выказывать пренебрежение к принятым здесь способам скрыться от чересчур пристального внимания) и задала маршрут, поглядывая на светившийся над кассой план маршрутной сети нижнего яруса и нажимая клавиши с нужными номерами. Теперь у нее было с полчаса времени, разыскать ее в кабинке свободного движения, одной из десятков тысяч, практически было невозможно. Прежде всего Мин Алика задумалась: что дальше? Она примерно представляла, как должны развернуться события в ближайшем будущем — если только не вмешается нечто неожиданное. Свою задачу она знала: поддерживать соратника и — иногда — направлять едва заметными движениями, как опытный водитель легкими, как бы самопроизвольными движениями руля заставляет машину как можно меньше отклоняться от прямой. Первой задачей было — получить свободу действий; она не была уверена, справится ли с этим он сам, настолько она его еще не знала. Где находился он сейчас? Ей захотелось его увидеть. Это удалось женщине почти сразу: его рассудок и чувства в эти минуты работали очень интенсивно, уловить их для Мин Алики труда не составляло. Ей не понадобились для этого какие-либо дополнительные средства, вроде того устройства, что было вмонтировано в замочек ее сумочки и служило для превращения в информацию, адресованную ей одной, тех шумов и помех, что сопровождали утреннюю передачу местного вещания. В устройстве этом не было ни грамма металла, не работали в нем и электромагнитные поля, и черная коробочка, какой пользовались вещие, — анализатор — помочь им ничем не могла: такое поле анализатором не воспринималось. Итак, Фораму она увидела без помощи сумочки, увидела — и немного успокоилась; однако ей все же следовало быть к нему поближе. Она задала кабинке, новый маршрут, не переставая смотреть и слушать; но обстановка изменилась, и в результате Мин Алике пришлось еще раз задержать кабину на полном разгоне и изменить направление; кабина не обиделась на это, ничего не проворчала и даже не подумала — она была лишь автоматом четвертой категории. События теперь приняли такой оборот, что целых несколько часов Мин Алика могла использовать для собственных дел — если бы такие у нее были. Поразмыслив, она направила кабинку в один из тупиков, какие использовались для стоянок лишнего транспорта в часы слабого движения; здесь можно было находиться, не выходя из кабинки, неопределенно долгое время — опуская лишь монеты в кассу, когда звоночек позвякивал очередной раз.
Эти несколько часов покоя следовало, пожалуй, использовать для занятия, столь высоко оценивавшегося древними: для познания самой себя — что для Мин Алики в настоящем ее положении вовсе не было лишним. Она с немалым интересом познакомилась с собственной биографией, иногда при этом кивая, иногда хмурясь, а порой высоко поднимая брови и усмехаясь. Вот уж действительно лихую жизнь она прожила — при всем ее достаточно еще молодом возрасте успела она воистину немало. «Бедный ты мой Форама, — подумала Мин Алика с улыбкой, — вот уж не обрадовался бы ты, выяснив все подробности! Однако тебе знать их незачем, а если я тебе о них и сообщу, то не сейчас, а когда-нибудь потом, и не здесь, а где-нибудь совсем в других местах…» Порой Мин Алика, анализируя собственное жизнеописание, сама с собой спорила, иногда даже весьма серьезно и непримиримо, как если бы две чужих и достаточно разных женщины ссорились; но разве не так оно и было на самом деле? Однако в конце концов Мин Алика пришла в согласие сама с собой и со всем своим прошлым, которого было не переделать; с настоящим, переделывать которое не было надобности, и с будущим, которое переделывать нельзя было хотя бы потому, что его еще не было.
Покончив с этим, Мин Алика снова вывела кабину на линию и задала маршрут. До намеченной ею конечной точки поездки оставалось еще минуты три-четыре, когда кабина вдруг стала замедлять ход, а потом и вовсе остановилась. Засветилось табло: «Линия перекрыта. Выберите маршрут объезда». Женщина кивнула, не испытав особого удивления. Не раздумывая, она набрала маршрут, согласно которому кабинке следовало вернуться на три перегона назад, там свернуть под прямым углом и ехать дальше. Но когда кабина, мигнув желтым огоньком согласия, готова была уже тронуться, Мин Алика оттянула дверцу и выскочила. Кабинка чуть помедлила, но створка отъехала не настолько, чтобы включить автоматическую отмену маршрута, и узкий ящик скользнул, уносясь по заданному пути.
Так Алика потерялась в очередной раз. Она обождала, пока огонек кабины не скрылся за изгибом туннеля, и пошла вперед, уже не опасаясь, что ее собьют: раз движение перекрыто, значит, здесь не могло быть никакой езды. Пешком пройти надо было примерно с полчаса; видимо, на пути туда, куда она шла, встретятся еще самое малое один, а то и два рубежа перекрытия; однако если там и окажутся люди, то лишь в самом конце пути. Но она свернет раньше.
Она шла по туннелю легкой, непринужденной походкой, помахивая сумочкой, словно прогуливалась по бульвару" когда впереди послышался негромкий рокот, потом сверкнул огонек. Кабинка шла навстречу, судя по звуку, — на предельной скорости. Мин Алика, могла бы попытаться остановить кабину, но решила, что сейчас этого не нужно: все отлично шло само собой. Ей пришлось сжаться, притиснуться к стене туннеля, закрыть глаза даже, чтобы избежать мгновенного головокружения: она ведь была женщиной, какими бы знаниями и каким бы опытом ни обладала, она не терялась в самых серьезных переделках, а вот на чем-то мелком могла и споткнуться… Рокот нарастал, вот он уже расчленился на несколько отдельных звуков: шум роликов на направляющих полосах, свист токосъема по шине, приглушенное жужжание мотора, — налетел, обдав теплым, пахнущим озоном воздухом, промчался — и снова наступили полутьма и тишина. Мин Алика перевела дыхание, открыла глаза. Она не смотрела, конечно, на кабину в миг, когда та проносилась мимо, но и так прекрасно знала, кто в ней находился: не одними же глазами видит человек — во всяком случае начиная с определенной ступени очеловеченности… Теперь идти дальше не было смысла, там Форама обошелся без нее, возникали совсем другие ситуации и комбинации. Но и здесь, в туннеле, ей делать было вовсе нечего: туннели время от времени просматриваются службой контроля, зачем привлекать к себе внимание? Туннель — не место для пешеходов… Мин Алика быстро зашагала назад, к тому месту, где движение было перекрыто и где она рассталась с кабинкой: пущенная ею по замкнутому кругу, кабинка должна была через несколько минут снова оказаться в том же месте, и можно будет снова сесть в нее и ехать дальше по делам, которых у Мин Алики еще оставалось великое множество.
* * *
Люди пробирались по институтским подземельям, светя себе сильными фонарями и все же налетая на неожиданные углы и ребра вдруг неизвестно откуда взявшихся глыб, обломков стен, провалившихся перекрытий с торчащими когтями арматуры, обрывками кабелей, кусками металла и пластика, еще недавно бывшими мебелью и оборудованием. Коридор этот был знаком Фораме давно, изучен вроде бы как свои пять пальцев — сейчас сориентироваться здесь казалось невозможным, все было не так, ни одной привычной черты, линии, предмета; пройденное расстояние можно было учитывать лишь интуитивно, порой пять пройденных метров могли показаться пятьюдесятью, иногда же — наоборот. Все трое молчали, только изредка шедший впереди Форама произносил: «Осторожно», или: «Внимание!», а если предупреждение запаздывало или не так воспринималось, сзади доносились одно-два слова, высказанных негромко, но экспрессивно, а еще чуть позже подобные же слова, точно эхо, возвращались, отраженные замыкавшей шествие четверкой. Чем дальше, тем идти становилось опаснее и страшнее, люди, видимо, приближались к месту взрыва, обломки в тысячи килограммов весом громоздились один на другом, иногда, как безошибочно определял Форама, в состоянии крайне неустойчивого равновесия; очень хотелось вернуться, но он сам заставлял себя идти вперед: в конце концов, сам он это придумал, и в придумке этой был немалый смысл. Остальные же понемногу отставали, потому что ситуация не казалась им такой, где уместно было бы жертвовать жизнью: то была бы не та жертва, за какие ставят памятник и навечно заносят, а просто придавило бы тебя глыбой, насадив на зубья арматуры, как маринованный грибок на вилку, — вот и вся романтика… Наконец Форама определил, что где-то здесь и надо было начинать поиски нужных ему дверей; он остановился, обернулся и, осветив сопровождающих, проговорил негромко:
— Обождите немного, здесь опасно. Попробую обнюхаться…
Опасно, собственно, было и до этого, и раз уж он специально предупредил, значит, следовало ожидать чего-то особенного. Так оно и было: тут громадный кусок перекрытия, равный по площади целой комнате, лежал на ребре другой внушительной глыбы, словно доска примитивных качелей, и даже покачивался немного. Форама направил на эту комбинацию луч фонаря, чтобы сопровождавшие, что стояли теперь компактной кучкой, убедились: предупреждал он не зря. Миновать препятствие можно было, лишь проползя под ним, пробираться поверху казалось еще более рискованным: там, в проломе, собралось множество обломков поменьше — но каждого из них хватило бы, чтобы раздавить лошадь, — упиравшихся друг в друга, но так ненадежно, что похоже было: стоит хоть чуть-чуть нарушить равновесие качелей — и все хлынет вниз, давя всех и окончательно уже перекрывая проход, Форама постоял, обдумывая; шестеро сопровождавших понемногу подступили вплотную и остановились за спиной, неспокойно дыша, один из них с хрипотцой пробормотал: «Гроб». Лезть Фораме очень не хотелось, но надо было. Ой попросил остальных отойти подальше и опустился на колени. «Эй, — сказал старший, — ты это что?» «Я попробую, — ответил Форама. — Все равно ведь мне пролезть надо, первым или не первым, а вот вам рисковать не обязательно». То ли это так уж убедительно звучало, то ли не очень хотелось им, людям вежливым, спорить с ученым — только возражений не последовало, шестеро медленно переглянулись, насколько позволял полумрак — и промолчали. «Если почувствуешь что не так — сразу вылезай назад», — сказал старший. «Ясно. А если пролезу — крикну, тогда и вы двинетесь по одному», — пообещал Форама. «Кричи только потише», — посоветовал другой, проведя лучом фонаря по глыбам. «Ага», — согласился Форама. На всякий случай вокруг пояса ему обвязали тонкий, прочный фал — оказался у них с собой, — хотя если бы Фораму там придавило, то вытянуть останки было бы, пожалуй, затруднительно… Форама подождал, пока закрепили узел, лег на живот и пополз, освещая дорогу. О том, что воздвигалось над ним, он старался не думать, чувствовал только, что это и была одна из тех ситуаций, о каких предупреждал его Мастер, — капитана Ульдемира предупреждал, разумеется. Всерьез он сейчас думал лишь о том, как провести вперед руку, как подтянуть ногу, как перенести тело еще на двадцать сантиметров вперед. Так он прополз метра три или чуть больше, но путь этот ему показался немногим короче, чем к центру планеты. В двух местах он едва не застрял, казалось, ни за что ему не пробраться, он и не представлял, что может оказаться таким плоским, а каждое прикосновение спиной к накрывавшей глыбе мгновенно вызывало непроизвольное ощущение громадного давления сверху — словно все начинало сразу же оседать на него, и Форама разевал рот и беззвучно кричал от страха… Вдруг он даже не увидел, но всем телом почувствовал, что давить перестало; он поднял глаза — осторожно, как будто движение это могло вызвать обвал. Перекрытие наверху исчезло, кончилось. Форама направил луч фонаря вверх — над ним метрах почти в трех находился потолок, потрескавшийся, но целый, пол тут оказался почти без обломков. Дополз-таки.
На это и рассчитывал он с самого начала, зная, что и опоры, и перекрытия, и стены были здесь намного массивнее, чем во всем остальном здании, обладали многократным запасом прочности. Форама ведь работал в институте с самого начала и даже раньше — при нем здание достраивали и монтировали оборудование… Он стал водить лучом по завалу, видимому теперь с тыла. Отсюда сгрудившиеся обломки выглядели еще грознее. Форама осторожно, стараясь не дергать, захватил узел фала на спине, перевел его на живот, развязал, сделал широкую петлю, накинул на один-из обломков. «Эй! — донеслось словно из дальнего далека. — Как ты там?» Форама склонился к щели, из которой только что вылез, и ему показалось невероятным, что можно было как-то проползти там и что он это сделал. Секунду-другую он колебался, потом сморщился, как от чего-то гадкого, тряхнул пальцами, словно смахивая с них что-то. «Сейчас! — крикнул он сдавленным голосом. — Тут такое место хитрое, сейчас попробую…» «Ты вылезай лучше назад, хрен с ним, — посоветовали с той стороны. — Не то, чего доброго, как таракана…» Форама знал, что увидеть оттуда ничего нельзя: лаз под нависавшей плитой не был прямым, приходилось лавировать между валявшимися обломками того, что стояло раньше на этом этаже и было раздроблено рухнувшей тяжестью. «Ладно, — крикнул он в ответ. — Сейчас попробую…» — и слова эти можно было понимать и толковать, как угодно, как понравится. И сразу же за этим, набрав воздуха побольше, он крикнул — пронзительно, отчаянно, безнадежно, бессмысленно: «А-а-а!..» — и умолк резко, словно перехватило горло. И одновременно сделал то, что успел уже придумать за эти секунды, исходя из увиденной обстановки: светя перед собой, коротко разбежался, взлетел в прыжке, — не зря в молодости он занимался спортом, играл в баскетбол даже, — и всеми своими семьюдесятью пятью обрушился на край перекрытия-качели; ощутил, как бетон дрогнул и стал уходить из-под ног; чудом удалось Фораме удержать равновесие, он резко повернулся, взмахнул руками, — луч фонаря метнулся по потолку, — и прыгнул назад. Коснулся пола и побежал, изо всех сил, спасаясь от настигавших, его, глухо, уверенно грохотавших глыб и обломков, что, утратив равновесие, хлынули, как он и предполагал, сверху через пролом, большей частью не сюда, а в ту сторону. Не исключено, что те шестеро услышали крик — для полной убедительности это было бы неплохо, все вместе давало достоверную картину бесславной гибели проштрафившегося наивного ученого.
Теперь можно было постоять, переводя дыхание, унимая дрожь в теле и борясь с тошнотой, накатившей вдруг, — от страха, наверное, от сознания, что и не так ведь могло получиться, совсем даже не так… Прохода больше не было, он оказался засыпанным наглухо, лишь мощными механизмами или взрывчаткой можно было бы разрушить или разобрать его, но Форама полагал, что ради его бренных останков никто не станет сейчас заниматься этим — у всех были дела и поважнее. Эти шестеро вернутся и доложат, доложат четко и убедительно, — пережитый страх поможет им, — отрапортуют так, чтобы ясно было, что они сделали все, что могли, показали себя просто настоящими героями; ну а он, Форама, был и вовсе герой, достойный памятника не меньше, чем те, кому погибнуть по диспозиции еще только предстояло, но был он немного не в себе, его удерживали, а он полез, ссылаясь на приказание начальства. Если и остались у шестерых сопровождавших какие-то сомнения, то они сохранит их для личного пользования, не то их еще погонят назад — уточнять, убеждаться и даже пробиваться, а им это вовсе не с руки. Конечно, сейчас они для собственного спокойствия, для очистки совести, повозятся здесь, убедятся, что фал намертво зажат или, может быть, пересечен обломком, а даже самую скромную глыбу им и вшестером сдвинуть не под силу; потом станут расспрашивать друг друга — кто что видел, что подумал и как считает; придут к единому мнению (как путаются в показаниях неопытные люди, им хорошо известно) — и, покричав на всякий случай, отбудут восвояси. Форама вслушался, и ему на самом деле показалось, что с той стороны завала доносятся крики, словно еще можно было надеяться на отклик. Ему стало уже немного жаль их: все же люди были и теперь, возможно, переживали за него, он ведь для них хотя и был чужаком, но лишь в той степени, в какой для них вообще были чужаками все, кто не относился к их службе, а так за ним ничего не значилось, и только он один знал, что сделал сейчас окончательный выбор между таким продолжением, какое диктовалось всей его досегодняшней биографией, и тем, что подсказывала и чего потребовала вдруг совесть и еще что-то другое, чему он сразу не смог найти названия. Да, они там кричали — или, может быть, это у него звенело в ушах? «Вечно залезаешь ты в какие-то дела, Ульдемир», — вдруг подумал неожиданно для самого себя мар Форама Ро, физик, и на мгновение словно увидел себя самого и все, его окружающее, как бы сверху, из какого-то иного измерения — то ли пространственного, то ли временного (это и был миг, когда Мин Алика захотела увидеть его — и увидела, миг неосознанного контакта с нею); но промелькнула секунда — и все исчезло, и снова Форама Ро остался один в подвале погибшего института, в той его части, в которой должны были быть оборудованы убежища для персонала на случай чего-либо такого; до конца их, правда, так и не оборудовали — не успели как-то.
Теперь большая половина дела была сделана, оставалось лишь выбраться из института незаметно. В этой части корпуса ни наружных дверей, ни окон не было, подвал есть подвал, но ведь выход — это не обязательно дверь или окно: в подвале это прежде всего — путь наверх. А здесь были и вентиляционные шахты, и узкие винтовые лестницы, на всякий случай; основным средством сообщения между этажами были лифты, но сейчас на них рассчитывать не приходилось. Форама помнил, где располагалась ближайшая лестница, и, подмигнув самому себе, как бы одобряя все, им так хорошо и хитро сделанное, пошел прочь от завала по пыльному, но свободному от обломков коридору, оставляя позади то место, где могла бы находиться в стене бронированная дверь сейфа с образцами сверхтяжелых элементов, — могла бы, если бы такой сейф вообще существовал, но его никогда не было тут, как и самих этих элементов не было… Форама уходил, стараясь ступать негромко в гулком коридоре; он хотел было запеть от прилива чувств, но тут же приложил палец к губам: никаких глупостей, никаких случайностей. Он погиб — и мир праху его. Воскреснет, когда придет срок.
По уцелевшей винтовой лесенке он поднялся повыше, на уровень первого надземного этажа. Отсюда он рассчитывал, воспользовавшись одним из зашифрованных запасных выходов, выбраться на улицу, укрыться где-то (он еще не знал — где, ясно было только, что не у себя и не у Мин Алики) и уж тогда спокойно и не торопясь обдумать план дальнейших действий, целью которых было, ни много ни мало, спасти Планету, и не только свою, но и ту, вражескую, впридачу — потому, что ведь в конце концов и там живет свое человечество, а человечества, как он теперь вдруг почему-то начал понимать, — человечества не бывают врагами друг друга; отдельные люди бывают, а человечества — нет, если даже они во многом отличаются одно от другого. Спасти две планеты — не много ли для одного человека? Да уж немало; это даже невозможно, как невозможно долей грамма гремучей ртути взорвать огромное сооружение или мощнейшее боевое устройство. Однако ведь именно столько гремучей ртути содержится в капсюле; она не взрывает, но ее дело — начать, подсказать плотной массе прессованной взрывчатки вокруг: «Взрывайся, ты — можешь, только делай, как я», — и загремит все. Что надо сделать — он уже понял, не знал только — как. Но это придумается; он был уверен, что придумается, недаром всю жизнь делал то, что заранее спланировать до конца было невозможно, однако интуиция подсказывала ему, что сделать — можно, надо только посерьезнее подумать и поискать. Итак, сейчас главным был запасной выход. Форама отыскал один из них без труда, однако воспользоваться не удалось. Видимо, шестеро сопровождавших не до конца поверили в его гибель в подземелье, а может быть, и поверили, но обязаны были подстраховаться, пока не разгребут обломки и не соскребут с них то, что должно было от Форамы остаться; а еще вернее — услыхав от него же, что в институте еще сохранились какие-то нужные вещества, начальство позаботилось об охране и, следовательно, Форама сам себе осложнил задачу. Так или иначе, добравшись до выхода, прежде чем задать шифр и отворить дверцу (механизм ее был примитивен, и Форама надеялся, что сотрясение от взрыва не вывело дверь из строя), он — просто так, на всякий случай — нагнулся и глянул в поляризованный глазок: в свое время кому-то, к счастью, пришла в голову мысль оснастить двери такими глазками. И Форама увидел, что оцепление, с самого утра выставленное вокруг бывшего института, не только не было снято (на что он почему-то рассчитывал), но сделалось гуще, и кроме солдат здесь появились и офицеры, а помимо стратегов оказались в немалом количестве и полиция, и даже вещие; они не стояли на постах, но находились в постоянном движении. Выйти сейчас означало бы — разом перечеркнуть все, что уже удалось, и Форама стал пятиться от двери, словно бы и с той стороны могли вдруг увидеть его; потом он крадучись спустился туда, откуда только что пришел. И, уже спускаясь, услышал шум. Форама постоял возле лестницы, прислушиваясь; шум доносился со стороны завала, и нельзя было ошибиться в его происхождении: это были микровзрывы, сквозь завал хотели пробиться. «Дался я им», — с досадой подумал Форама, и тут же понял: не его останки искали, но хотели пробиться к придуманному им сейфу с элементами, вот что, и тут уж они не отступятся… Поняв это, Форама ощутил вдруг неожиданную и предельную слабость и опустился прямо на пыльный бетонный пол, съехав спиной по такой же пыльной стене. Впрочем, это для него роли не играло: ползя под обломками, он и так уже превратил свою одежду в грязные лохмотья, и лишь сейчас с каким-то отвлеченным интересом подумал: как же это он рассчитывал показаться в таком виде на людях и не привлечь ничьего внимания?
Он просидел так несколько минут, пытаясь собраться с мыслями; интуитивно он чувствовал, что лазейка есть, должна существовать, не могло в таком большом хозяйстве, как институт, не остаться ни одной не заткнутой дыры, когда все полетело кверху ногами. И когда он уже нашел и отбросил несколько комбинаций, вдруг пришла ясная и сама собой, казалось, напрашивавшаяся с самого начала мысль: гараж! Институтский подземный гараж, связанный с убежищем отдельным переходом, гараж, в котором стояли кабинки всех институтских работников, имевших право на личные кабины, а Форама принадлежал к ним, как-никак, не последним человеком в институте был Форама, отнюдь. Подумав, он понял, почему не наткнулся на мысль о гараже сразу: институт был разрушен, и все его службы как-то сразу перешли в сознании Форамы в категорию вышедших из строя; но гараж-то находился на одном уровне с убежищами и вполне мог сохраниться!
Так оно и оказалось; и кабинки находились в готовности — и его личная в том числе. Он сел в нее и привел в движение; он боялся, что не сработают устройства, открывавшие выезд, могла оказаться обесточенной и тяговая сеть. Однако все сработало: тяговую сеть питал энергией город, а не институт, а кроме того, тут были и резервные кабели: вся эта система и была задумана на случай катастрофы, той, которую ждали так долго, что в конце концов перестали ждать, а она нагрянула с другой стороны.
Потребовав от кабины предельной скорости, чтобы как можно быстрей отдалиться от института, Форама даже не заметил прижавшейся к стене туннеля фигурки — женщины с закрытыми глазами. Он погрузился в мысли о том, что предстояло ему сделать теперь; ему начала представляться (не в полном еще объеме, но хотя бы в первом приближении) вся трудность того, на что он обрек себя, и он откровенно пожалел (и зябко ему стало от этой жалости), что пошел на эту авантюру, тем самым враз порвав все связи с нормальной, удобной, вполне обеспеченной, не лишенной перспектив и приносившей достаточное удовлетворение жизнью, — и в то же время понимая, что не в силах был поступить иначе, просто не в силах. Хотя откуда вдруг взялось в нем такое, Он не мог бы объяснить. Еще вчера он был готов, вероятно, махнуть на все рукой, да что вчера — еще сегодня, сидя под замком у философствующего надзирателя: а пусть делают как хотят, я за это никакой ответственности не несу, со мной по таким вопросам не советуются, мое дело — наука, это я люблю, в этом разбираюсь, а что из этого получается в конечном итоге — это уже вне моей компетенции, и, слава богу, на кой ляд мне лишняя ответственность?.. Так рассуждал он; однако что-то в нем сдвинулось. Может быть, из-за того, что он стал участником высокого совещания? Пусть с ним там никто не советовался, он был лишь поставщиком определенной информации — и все же ему показалось, что коль скоро он в этом действе участвует, то какая-то тень ответственности падает и на него, а раз так и раз то, что собираются принимать, ему не нравится, то он просто обязан высказать хотя бы свое несогласие (если большего не может) и тем самым выполнить свой долг гражданина. Древними временами веяло от таких мыслей, но не все древнее ведь старело, и не все новое лучше того, что было прежде нас… Форама высказал свое мнение и мог бы, кажется, на этом успокоиться; за одно это еще не убили бы, ну — выругали разве что. Однако Форама, видите ли, считал, что за ним стоит истина, ни более ни менее; а у истины есть некое качество, без которого и самой истины не бывает: она вселяется в человека, как микроб, и заражает его, и он уже себе не хозяин и ничего не может с собой поделать, и когда надо молчать — он говорит, и надо бездействовать — а он действует, он поднимается на гору в грозу — и молний неизбежно бьют в него, и самое смешное, что он это знает заранее — и ничего не может, потому что истина сильнее его. Вот и Фораме почудилось, что в данном конкретном вопросе конкретная истина — у него, а не у них, и когда он сказал, а с ним не согласились, он как-то не раздумывая ощутил, что надо действовать, потому что от слов отмахнуться легче, чем от действий.
Форама отчетливо понимал сейчас одно: фантастическая по масштабам и вместе реальная по сущности своей опасность угрожала не только всей планете (это было достаточно отвлеченным понятием, человеку трудно мыслить такими категориями, а абстрактные понятия приводят лишь к абстрактным решениям), но и лично ему; и это бы еще полбеды, потому что Форама издавна привык к мысли, что при всех своих способностях (цену которым он знал) он не вправе претендовать на что-то больше того, на что может рассчитывать каждый; следовательно, и с общей гибелью он примирился бы. Но оказалось вдруг, что в той же степени опасность грозила и Мин Алике — женщине, рядом с которой и через которую он только что постиг вдруг, что любовь есть понятие не абстрактно-обобщенное, но реальное, ощутимое, зримое, что она — не приправа к обычной жизни, но сама — иная жизнь, иной мир, столь же реальный, как тот, в котором Форама жил до сих пор, но совершенно на него непохожий — как одно и то же место кажется совершенно иным в нудный осенний водосей и весенним днем веселого солнца и бескрайнего неба. И, попав в этот мир, Форама не хотел больше отдавать его никому и ни за что, и мысль о том, что самому великому чуду мира, центру притяжения и жизни в нем — Мин Алике грозит опасность исчезнуть в ревущем смерче ядерного распада, — эта мысль заставила его вынести всю предшествовавшую жизнь за скобки, отказаться от всего, что было или казалось в ней ценным, поставить себя вне права и закона и сейчас мчаться в кабинке подземного уровня — мчаться неизвестно куда.
Впрочем, в самом скором времени, успокоенный движением, Форама смог подумать и о смысле и цели своего маршрута. Но тут странное явление возникло: он, Форама, вдруг словно бы разделился на двух разных человек, из которых один — и был собственно он, мар Форама Ро, ученый-физик; другой же был — тоже он, но почему-то не Форама, и не физик даже, а какой-то капитан Ульдемир, неизвестно откуда взявшийся — и, однако, не чужой, а тоже тот же самый человек, но с другим опытом, другими знаниями и суждениями.
Сначала Форама испугался было, что сходит с ума; но, не зная, как убедиться в этом — или в обратном, предпочел считать, что все в порядке, хотя и не так, как обычно. И вот они заговорили, заспорили, эти два человека, и стали вместе разрабатывать диспозицию на дальнейшее.
— К политике нас тут не очень подпускают, верно, — сказал капитан Ульдемир. — Однако что-нибудь мы да сообразим. Что — или кого — можно противопоставить Высшему Кругу? Армию?
— Нет, — ответил Форама. — Главные из стратегов сами принадлежат к Высшему Кругу. Власть и так у них — пусть не вся, но немалая часть ее. А остального они и не хотят: слишком много иных проблем, решать которые они не привыкли.
— Вывеска, значит, их не влечет. Какие еще силы есть в государстве?
— На Планете, ты имеешь в виду? Ну, собственно… Избиратели, народ.
— Народ, — сказал Ульдемир без должного почтения в голосе. — А на что он способен?
— Как это — на что? Миллиарды людей…
— Живой вес — не самое главное. Организации есть?
— Организации? Конечно, сколько угодно. Профессиональные, например. Вроде клубов: можно прийти, поболтать с коллегами, немного развлечься…
— Только-то?
— А чего еще?
— Ну, скажем, борьба за лучший уровень жизни.
— Разве наш уровень плох? По-моему, у нас все разумно. Каждый знает свое место, свой уровень. И все, что полагается ему в силу этого уровня, он получает. Чего же лучше? За всю историю планеты людям никогда не было так хорошо и спокойно.
— Слабовато у вас с равенством.
— Ты ошибаешься. Равенство, как мы его понимаем, заключается в том, что все люди одного уровня, независимо от профессии, получают одно и то же. Вот если бы, скажем, стратег или ученый шестого уровня получал больше художника или инженера шестого уровня, это было бы неравенство. А так — все в порядке.
— И это, ты считаешь, равенство? Слушай, а там, у Врагов, — как у них устроено?
— Да точно так же, говорят. Те же двенадцать уровней…
— Из-за чего же вражда? Что не поделили?
— Ну, это было когда-то страшно давно… Не помню точно, я ведь не историк. Суть в том, что они не признают нашего главенства. Хотя наше общество возникло раньше. Они, наоборот, считают, что мы должны признать их главенство. Потому что, возникнув позже, они развивались быстрее, что ли… Не знаю, одним словом. Да и какая разница? Враги есть враги.
— Ну ладно, это другой разговор. Значит, организаций у вас нет.
— Ничего подобного: много. Спортивные клубы, университетские, общества коллекционеров, рыболовов…
— Это все не то. Могут клубы выступить против Круга?
— Ну что ты. Кто им позволит?
— А без позволения?
— Нет, конечно. Это не разрешается.
— Опять двадцать пять. А без разрешения?
— Ну… так не поступают. Это было бы неприлично. И незаконно.
— Вот. А ты говоришь, народ — сила.
— Ну, сейчас — другое дело. Речь идет о жизни и смерти. О самом существовании людей. Я думаю, тут не надо никакой организации, чтобы люди высказали свое мнение.
— А как они узнают, что их жизнь под угрозой?
— Я скажу им.
— Встанешь посреди улицы и закричишь?
— Глупо, конечно.
— Обзаведешься собственной радиостанцией?
— Это мне не по средствам. Да и времени нет. Что-то надо предпринять уже в ближайшие часы.
— Что же именно? Думай, ученый, думай!
— Может быть, обратиться на радиостанцию, которая ведет ежедневные передачи?
— А они тебе поверят? Ты бы поверил, если бы…
— Не знаю. Пожалуй, вряд ли. Вот если бы я знал человека лично, как серьезного и эрудированного специалиста, — не исключено, что и поверил бы.
— Значит, нужен человек, который знает тебя именно с такой стороны. Есть такой?
— Постой, постой… А знаешь, пожалуй, есть.
— На радио?
— Нет. Но почти то же самое. Он журналист. Известный. Такой, который пишет порой очень резкие статьи. Мы все читаем их с удовольствием. Даже удивляемся нередко, как терпят его в Высшем Кругу. Но что они могут с ним поделать? Он свободный журналист и говорит то, что считает нужным.
— И его печатают?
— Разумеется. Он привлекает читателей.
— Ну что же, — сказал капитан Ульдемир. — Откровенно говоря, не очень-то я верю в могущество печати. Но — попробуй. Лучше, чем ничего.
— Пожалуй, сейчас же направимся прямо к нему.
— Откуда ты знаешь его? Или он тебя?
— Он писал о нашем институте. И обо мне там было немного. Он прекрасный человек. С характером. Смелый. Словом — то, что нужно.
— Тогда поехали.
На этом закончился неслышный разговор Форамы с Ульдемиром, человека с самим собой, с другой своей ипостасью. Ничего удивительного в этом и на самом деле нет, некоторое раздвоение личности; пожалуй, его можно квалифицировать, как легкое психическое заболевание. Форама сразу почувствовал себя значительно бодрее, подтянулся, напрягся — ну что же, есть, значит, какие-то возможности, еще посмотрим, кто кого, мы еще спасем старую добрую планету, мы еще поживем на ней, поживем без огоньков над головой, без страхов, честно и открыто… Почти не глядя на маршрутный план, твердо и уверенно нажимая клавиши, Форама Ро направил кабину по нужному пути.
* * *
Кто его знает, по каким признакам присваивался уровень журналистам, да и не всегда можно было, разговаривая с кем-либо из них, понять, на какой ступени находится собеседник: знаков различия они предпочитали не носить, чтобы, может быть, не смущать тех, с кем беседовали, а возможно — чтобы еще раз подчеркнуть независимость своей корпорации и самой профессии от тех, кто устанавливал и присваивал уровни и степени, показать, что сами-то они, журналисты, всего этого и в грош не ставят, и если не говорят об этом вслух, то единственно из вежливости, а на самом деле у них свой подход и свои способы оценки и самих себя, и всех прочих людей — способы, имеющие с официальными мало общего. Так было принято считать в обществе; и все же когда Форама, доехав до нужной остановки, собрался подняться на поверхность, его охватили вдруг сомнения: а так ли встретит и примет его журналист, как Фораме представлялось? Правильно ли поймет и захочет ли ввязываться в важнейшее, безусловно, но очень хлопотное и вообще какое-то не такое дело? Форама весьма критически оглядел себя; выглядел он, действительно, как бродяга древних эпох, никакого доверия его облик внушить не мог, а если прибавить сюда то, что он собирался журналисту сказать, то и подавно могло возникнуть представление, что Форама просто-напросто сбежал из сумасшедшего дома, и единственное, чем можно ему помочь — это как можно скорее водворить его туда. Продолжая колебаться, Форама попытался хоть как-то облагородить свою внешность: снял вконец изодранную куртку, вывернул ее подкладкой наружу и перебросил через руку (погода позволяла явиться в таком виде), кое-как сбил густую подвальную пыль с брюк, о пятнах же на некогда белой рубашке и вообще предпочел забыть, поскольку поделать с ними ничего нельзя было. Да и в конце концов (пришло ему в голову) журналист не мог не знать о приключившейся в институте беде, он же писал об институте, а внутренняя информация у этих людей, надо полагать, поставлена отлично — так что потрепанный вид физика должен был, пожалуй, не только не поколебать веру в справедливость его рассказа, но напротив — укрепить ее. Решив так, Форама с минуту помедлил еще в кабинке, решая — то ли отправить ее назад, в гараж, то ли задержать: она могла еще понадобиться. Он решил, что лучше ее все-таки отправить: до институтского гаража вскорости доберутся, и если обнаружат, что его кабинки нет, то поймут, что вовсе он не погиб, а сбежал именно таким путем, а когда кабинку найдут здесь (что будет нетрудно), то поймут, где следует разыскивать и самого Фораму, — и разыщут, конечно. Форама предполагал, что журналист, выслушав его и пожелав включиться в кампанию по спасению Планеты (а какой журналист, по разумению Форамы, не захотел бы не только присутствовать при зарождении подобного движения; но и непременно участвовать в нем), предложит Фораме убежище у себя и превратит свое обиталище в нечто вроде центра, как бы штаба нового всепланетного движения. Выглядело все это в фантазии Форамы достаточно приятно и многообещающе, и, подогревая себя такими вот размышлениями, он решительно поднялся наверх, дошагал, не обращая внимания на косые взгляды прохожих (немногочисленных, правда), до нужного подъезда и, не воспользовавшись лифтом, стал подниматься на нужный ярус по лестнице.
Вот тут его снова стали одолевать мысли относительно уровня, к какому мог принадлежать его предполагаемый соратник. Потому что Форама, не придавая главенствующего значения материальным и прочим признакам, присущим различным рангам, все же весьма неплохо в них разбирался. И уже в подъезде, мысленно даже сравнив не с тем домом, где жила Мин Алика и где ютились люди не выше восьмого уровня, но и со своим, где обитали седьмые — пятые, понял, что сейчас он попал в такое место, где даже и с человеком четвертого разряда никто, пожалуй, не станет здороваться первым. Уже чистота и богатая отделка стен и потолка, уже ворсистая дорожка на полу, начиная от самой двери, наводили на такие мысли; когда же, сделав два шага по направлению к лестнице, он был остановлен вспыхнувшим вдруг красным огоньком и услышал выходивший из узкой щели в стене на уровне его головы голос: «Назовите го-мара, к которому вы, го-мар, направляетесь». — Форама окончательно понял, что живущие здесь — не ему чета, и даже усомнился в том — имеет ли его предприятие смысл. Однако не отступать же было теперь, да и куда отступать? Некуда… Что-то (интуиция, наверное) побудило его ответить на заданный вопрос так: «Мастер по электронике». Голос несколько минут помолчал, славно бы автомат соображал, потом последовало указание: «Ваша лестница крайняя слева, ваш лифт с обратного подъезда». «Ладно, чего там лифт», — подумал Форама и послушно направился к крайней лестнице, не столь широкой, как две остальные, и где вместо позолоты и мрамора наружу выступал самый натуральный бетон, хотя, надо сказать, и гладко затертый.
Таким способом добрался он до нужного этажа (координаты журналиста прочно хранились в его памяти, цепкой и надежной, с той самой единственной, но продолжительной и достаточно приятной встречи). Двустворчатые, массивные на вид двери выходили на площадку; Форама остановился перед искомой, зная, что если он останется на месте больше пяти секунд, сработает дверное устройство и о его приходе будет оповещен хозяин дома. Однако пришлось постоять не две секунды и не пять, а куда больше: журналист не спешил отворять. Может быть, его вообще не было дома? «Скорее всего так, — пришло на ум Фораме, — если человек не находится на регулярной службе, это вовсе не значит, что он в рабочие часы обязан торчать дома: не обязательно же он сидит и пишет что-то, может быть, журналист как раз занимается сейчас подготовительным циклом к очередной своей работе — сбором материала, или как это у них называется…» Прошло более трех минут, и Форама уже собрался написать отсутствующему хозяину краткую записку, попросить его быть дома хотя бы вечером, — но спохватился, что писать ему нечем, да и не на чем: все лишнее из карманов он, по привычке, перед сном вынул, а утром, внезапно разбуженный, забыл взять с собой, и все так и осталось лежать на туалетной полочке Мин Алики, захватить же с собой что-нибудь из помещения, где они с Цоцонго размышляли сегодня, или с совещания — просто не догадался… И когда он успел по-настоящему огорчиться собственной непредусмотрительностью, изнутри, несколько измененный динамиком, раздался голос: «Да входите же, черт бы вас взял… Толкните дверь плечом, у меня замок скис, и топайте ко мне, вторая дверь налево или, может, третья — не помню…» Было все это не очень понятно, однако Форама обрадовался и такому признаку жизни, послушно налег на дверь, проник таким способом в прихожую, на миг даже остановился, чтобы полюбоваться, — богатая была прихожая, ничего не скажешь, — потом прошел дальше по коридору, одну дверь пропустил, вторую отворил; на широченном, поперек себя шире, диване валялись скомканные простыни, подушка торчала углом в отдалении, на полу, словно макет вершины, покрытой вечными снегами — слегка, впрочем, потемневшими. Ни одной живой души в комнате не было, хотя Форама на всякий случай заглянул даже и под диван и обнаружил там грязный треснувший стакан, ничего иного. Он вышел из комнаты почему-то на цыпочках, приблизился к очередной двери, отворил ее. Тут было больше порядка: стояли кресла, столик, у стены мерцал включенный большой дорогой синтезатор (не имевший, невзирая на название, никакого отношения ни к физике, ни к химии: у журналистов так называлось устройство, давно уже заменившее в работе и стол, и машинку, и бумагу, и все прочее старье). На экране синтезатора почти ничего не было — только в середине виднелись какие-то два слова, — судя по тому, что располагались они на разных строчках, принадлежали эти слова совсем различным предложениям: «Наша» было одно слово, второе, пониже и правее — «вопреки». Когда глаза чуть привыкли, Форама заметил, тоже в разных местах, еще два слова, стертых, но неудачно, так что они еще светились, хотя и слабо: «довлеет» и «высветило». Синтезатор был, видимо, слегка расстроен. Еще были в комнате шкафчики — картотека, определил Форама, и кристаллотека; стоял информатор; в углу находился выход городской почты, выход белого цвета; под ним валялось с полдюжины почтовых капсул, никем не раскрытых и не прочитанных; дешифратор на столике по соседству опрокинулся набок, шнур его, закрученный узлами, был выдернут из розетки. Кабинет; хозяина, однако, не оказалось и тут. Пожав плечами, Форама вышел в коридор, постоял, позвал негромко: «Го-мар, вы где?» Молчание было ответом, но, прислушавшись, Форама уловил отдаленный звук воды, хлещущей из крана, и пошел, ориентируясь на звук. Шум усиливался. Источник его находился за широкой, толстой пластиной матового стекла, заменявшей дверь. Форама осторожно приотворил. В небольшом бассейне, вода из которого уже переливалась через край, храпел журналист — голый, большой, рыхлый; мокрые, длинные седые волосы падали на лицо, подбородок его упирался в грудь, затылок неудобно лежал на верхней грани бассейна, и, наверное, от этого неудобства губы спящего были трагически изогнуты, в них была жалоба и просьба о помощи. Немного подумав, Форама сходил в спальню, взял подушку, принес в ванную и попытался, пренебрегая водой, подсунуть ее журналисту под голову. Тот на миг приоткрыл один глаз — тусклый, страдальческий. «Брось, к бабушке, — прохрипел он. — Иначе я вообще до послезавтра не очнусь». После паузы журналист продолжил: «Ничего, я скоро. Иди, пока посиди там, чего-нибудь выпей. Через сорок минут принесешь мне стакан и два кубика льда». «Ага», — согласился Форама не совсем уверенно. «Извини», — бормотнул хозяин дома и уснул опять.
Эти сорок минут Форама провел в первой комнате — там был бар. Пить Форама не стал, не до того было, хотя сейчас — он чувствовал — и не помешало бы; он решил наверстать упущенное после разговора, а пока послушал музыку, у журналиста были прекрасные альбомы, а звукотехника, как прикинул физик, на уровне второй ступени, никак не ниже. Точно через сорок минут он налил стакан, взял лед и вернулся в ванную. Журналист уже шарил рукой по краю бассейна, не открывая еще, впрочем, глаз. Форама вложил стакан в дрожащие пальцы. Через мгновение журналист сказал: «Ухх!» — со свистом втянул воздух ноздрями и раскрыл глаза. Несколько секунд бессмысленно смотрел на Фораму, потом глаза ожили. «Узнал тебя, — сообщил он. — Физика. Институт». Память у него тоже была профессиональная. «А я думал, что ты — баба, — сказал он затем и расхохотался. — Вот был бы номер, если бы я тогда мог двигаться, а?» Он смеялся еще минуту, не меньше; потом спросил: «А баба где?» Форама пожал плечами: «Не знаю». — «Слиняла, стерва. Ты хоть ею воспользовался?» — «Ее тут не было». — «Жаль, я с ней рассчитался авансом, вот она и слиняла. Ладно, прах ее побери». Расплескивая воду, он выбрался из бассейна, закрутил кран, сорвал с вешалки купальную простыню, завернулся в нее. «Ты не думай, я не того. Просто у меня сейчас материал такой: собираюсь писать о Шанельном рынке. А оттуда только на бровях и можно вернуться, такое это место. Бывал там?» «Нет, — ответил Форама, — не случалось». «Много потерял. Конечно, и помимо рынка бывает… Для нервов это необходимо, — добавил журналист. — Ты по делу или просто так, на огонек?» — «По делу». — «Интересное?» — «Расскажу, суди сам». — «Ай-о. Годится. Сейчас я еще нормочку приму, чтобы раскрутить восприятие, надену портов каких-нибудь… Ты давай дуй, возьми банку из бара, стаканы, лед. Закусываешь?» Форама пожал плечами. «Ну, чего-нибудь разыщем, а нет, сойдет и так, закусывать вообще вредно, мне врачи говорили. Давай, я через пять минут».
Через пять минут он и на самом деле оказался в кабинете — успел одеться по-домашнему, причесать волосы, после второго стакана пальцы перестали дрожать. Он уселся в кресло напротив Форамы, налил обоим, но сразу пить не стал, только посмотрел на свет, понюхал и опустил руку со стаканом. «Давай, — кивнул он, — излагай. Я тебя внимательно слушаю».
Форама рассказывал с полчаса. Журналист слушал, временами понемногу отпивал из стакана, лицо его оставалось неподвижным, глаза прятались под массивными веками. Когда Форама закончил, журналист с минуту помолчал, громко сопя носом, вертя пустой уже стакан в пальцах. «Ты это всерьез? — спросил он Фораму, внимательно оглядел его и сам себе ответил: — Всерьез, понятно. Значит, по-твоему, если не принять срочных мер, все это (он широко повел рукой) в скором времени хлопнет?» «Девяносто пять из ста», — ответил Форама, так и не притронувшийся к стакану. «Тогда выпей, — посоветовал журналист, — терять все равно нечего. Ну, наконец-то, значит». Форама не понял: «Что — наконец?» — «Наконец кончится лавочка. Давно пора». — «Ты о чем?» — «Да вот обо всем этом. — И журналист снова повел рукой. — Сподоблюсь, значит, увидеть. Не зря, выходит, жил». Форама все никак не мог уразуметь. «Погоди, — сказал он. — Ты скажи толком: можешь ты помочь? Написать? Все равно куда, газета, радио — что угодно, — но надо, чтобы люди узнали, чтобы заявили, что нельзя так, что надо спасать цивилизацию, спасать человечество!» «Да кому это сдалось — спасать его, — ответил журналист, — дерьмо этакое, еще спасать его, наоборот, каленым железом, или что там у тебя будет рваться, все равно что, лишь бы посильнее!» Он налил себе. «А помочь тебе я не смогу, старик, если даже очень захочу. Я и не захочу, но пусть даже захотел бы. Ну подумай сам, подумай строго, ты же ученый, аналитик: как, чем мог бы я тебе помочь?» «Написать! — сказал Форама громко, четко. — Твое имя знают, тебя читают, народ тебя любит. Всем известно, что ты — независимый, никому не кланяешься, пишешь о том, чего другие боятся, они от таких тем шарахаются, а ты — нет». «Дурак ты, — сказал журналист уверенно, — дурак, а еще ученый, а еще физик! Они шарахаются, да. А я — нет, верно. А почему, ты подумал? Почему они боятся, а я — нет?» — «Вот как раз потому, что ты — смелый и независимый». «Господи, — сказал журналист жалобно, — ну что за детский сад, нет, правда, огнем, огнем все это, только так, оглупело человечество до невозможности, а я-то думал, что ты серьезный мужик…» «Давай толком, так я не понимаю», — попросил Форама. Журналист отхлебнул, вытер губы. «Да потому я об этом пишу, — сказал он раздельно и неторопливо, — что мне разрешено, понял, дубина? Разрешено! А им — нет. А мне не только разрешено, но даже и приказано. Каждый раз. Каждая тема мне дана. Ты что, думаешь, я сам? Нет, ну, право, дурак дураком. Вон, — он ткнул пальцем, — почта валяется. Я ее не смотрел. Думаешь, не знаю, что там? Знаю, даже не глядя. Темы. Разрешенные, рекомендуемые темы. Острые. Злободневные. Все, как надо. Их умные люди выбирали и формулировали, будь спокоен. И прислали мне. И я на эти темы должен писать. И буду. Буду, пока эти твои элементы не взорвутся к той матери и ее бабушкам, вместе с нами, со мной, с темами, с теми, кто их выбирает. Теперь уяснил? Мне раз-ре-ше-но!» «Да смысл какой? — спросил Форама. — Не понимаю. Кто бы ни дал эту тему — тема ведь правильная! Нужная! Ты пишешь. Тебя читают. И прекрасно! Так и должно быть!» «Ребенок ты, — сказал журналист; он уже приближался к эйфористической стадии похмелья, хотелось говорить, и он говорил, впервые за, может быть, долгое время не стесняя себя, не боясь, не думая о последствиях, потому что поверил: конец всему, а значит — и страхам конец… — Ребенок! Люди-то ведь не слепые? Нет. Видят кое-что из того, что происходит? Видят. Можно об этом молчать? Нельзя. Потому что если существует факт, — а он существует, — то нужно прежде всего перехватывать инициативу в истолковании этого факта. Сам факт — мелочь, дерьмо. Главное — как его истолковать. У вас что, в физике, иначе? Да нет — и вы ведь спорите насчет интерпретации известных фактов. Ну и тут то же. Ну вот тебе простейший случай. Идешь ты по улице и видишь на другой ее стороне двоих, что идут навстречу друг другу. Идут. Поравнялись. Один развернулся и дал другому в морду. И пошел своей дорогой. И тот, кому дали, тоже пошел дальше по своим делам. Вот тебе факт. Что он значит? Да ничего. Потому что нет его интерпретации, истолкования. И вот толкования начинают возникать. Одно: полиция не справляется с хулиганами. Пьяный хулиган повстречался с мирным прохожим и, рассчитывая на безнаказанность, дал тому в морду. Тот и вправду побоялся ответить и почел за благо поскорее удалиться, пока не добавили. А вот другая интерпретация. Идет по улице подонок. Навстречу — порядочный человек, у которого этот подонок два дня назад, допустим, соблазнил малолетнюю дочку или изнасиловал юную сестричку или просто соседку. И сделал это так, что суду не докажешь. И вот, встретив подонка, оскорбленный дает ему в морду. И тот терпит, и благодарен, что так обошлось: могли бы ведь и убить в гневе. Факт остался? Да. Смысл изменился? Кардинально. А можно дать и третью интерпретацию: шел по улице сбежавший из клиники буйнопомешанный, дал ни за что в морду прохожему, а потерпевший не ответил потому, что он — не больной, а нормальный человек и, как нормальный и порядочный человек, не признает подобных способов решать вопросы. Мало того: он по глазам того понял, что хулиган — больной и надо побыстрее позвонить в клинику, его нагонят и вернут. Первая интерпретация говорит о том, что плохо работает служба порядка. Это нехорошо. Вторая — о падении нравов. И это не лучше. Наконец, третья — о случайном происшествии, о несчастном случае, в котором не государственная служба виновата и не отсутствие нравственных критериев в системе вообще, а виноват сторож или санитар в клинике, которые позволили больному сбежать. Дать им по шее, главного врача выругать, чтобы лучше следил за несением службы, — а в остальном все прекрасно, и люди прекрасные, и все бытие. Вот и факт исчерпан, никаких обобщений, никаких выводов, мелочи жизни. Понял? Так вот, вы читаете, вы ахаете — остро, как же остро пишет Маффула Ас, ничего-то он не боится, ничего с ним не могут поделать, ах, какая свободная на Планете печать, какая независимая вся информация… Читаете — и не соображаете, что Маффула Ас пишет об этом и разрешено ему писать об этом потому, что фактик-то он распишет — лучше не надо, я ведь человек способный — был, во всяком случае, — и вас это описание факта затягивает, и вы ахаете. И пропускаете мимо глаз, что когда доходит дело до интерпретации, Маффула выберет именно ту, которая не дает поводов для обобщений, которая низводит все к частному случаю, недосмотру, недогляду, ошибке — хотя на самом деле я понимаю отлично, что от истины мое истолкование, может быть, дальше всех прочих… Зато я вам этих санитаров так изображу, что вы в них увидите государственных преступников, вы сами заорете: „Распять их!“, ну, на худой конец, распнут — станет одним сторожем или санитаром меньше, зато вы-то успокоитесь, вам-то толковать больше не о чем: случилось, конечно, нечто неприятное, но все своевременно увидено, осуждено, гласно, публично, демократично… Мальчик ты, физик, мальчик. А если я напишу не так, как надо, — что, думаешь, меня напечатают? У меня что, газета своя? Да кто мне ее даст! Мне жить дают, это верно, уровень у меня высокий. Сам видишь. У тебя фиг такое есть, да теперь и не будет уже, наверное… Остро, без оглядки, мы писали, когда начинали только, было нас трое; нас заметили и стали с нами работать. Выделять, похваливать, приплачивать, разговаривать… Меня обработали. И вот — я известен, мои статьи „Унифинформ“ разгоняет по всей Планете, сотни газет их публикуют, я живу прекрасно, пью — сколько душа пожелает, и бабы многие считают за честь… А где те двое ребят, что не обработались? Не знаешь? И я не знаю. Может, когда-нибудь и столкнет судьба… где-нибудь на Шанельном рынке… если доживем… не в газете, нет… на Шанельке, у прилавка. Вот туда ты и дуй. Найди их, если повезет… Может, что посоветуют…» — Маффула Ас осоловел уже, на старые дрожжи ему немного надо было, сон снова неодолимо наваливался на него, тяжелые веки опускались сами, неподвижность сковала, и лишь рука еще шарила по столу, нащупывала бутылку с остатками на донышке, однако Форама знал, что то была не последняя в доме бутылка. Он отодвинул кресло, встал. Тут делать было больше нечего, надежды не осталось. Он шагнул к двери. Журналист Маффула Ас вдруг открыл глаза. «Погоди, — пробормотал он. — Постой… Что-то я хотел… Да. Ты правда иди на Шанельку. Я вот нынче оттуда. Упился, правда… Если есть свободная информация, то она — там. Это я всерьез, не спьяну… Иди. Там тебя и не найдут, кстати… Не бойся, я не заложу, мне они вообще хрен что сделают — пока я пишу… Деньги есть? На Шанельке без денег нельзя, только не показывай все разом, доставай по одной и первым не вынимай, вытаскивай с неохотой, не то решат — чужак, хотя вид у тебя как раз подходящий… Нет денег? — Он приподнялся, сунул руку в задний карман, вынул пачку. — На. Не дури. Я не тебе. На дело… И пусть все гремит поскорее в тартарары… — У него уже спуталось, наверное, чего же хотел добиться физик: то ли отвратить взрыв, то ли, наоборот, его приблизить. — Заглядывай в случае чего…» — и еще выговорил журналист и захрапел, теперь уже окончательно.