Сверхновая американская фантастика, 1994 № 01

Михайлова Лариса

Гарсия-и-Робертсон Родриго

Раш Кристин Кэтрин

Резник Майк

де Линт Чарльз

Старджон Теодор Гамильтон

Уотсон Йен

Спицына Ольга

Добрусина Татьяна

Семёнов А. А.

Скворцов Алексей

Скворцова Ольга

Двадцать световых лет спустя

 

 

Сверхновая вспыхивает далеко-далеко, а свет достигает нас через многие световые годы. Перед вами, в рубрике «Двадцать световых лет спустя», как раз и предстанут те произведения, которые стали событием лет десять-пятнадцать-двадцать… назад, но до читающих по-русски доходят только сейчас.

У Стерджена (Старджона в сложившейся издательской практике) есть, конечно, очевидный анахронизм: героиня выводит из строя лампы телевизора и радиоприемника. Но если радиосхемы с тех пор миниатюризировались тысячекратно, человеческие проблемы, к сожалению, лишь множатся и растут, растут…

 

Теодор Стерджен

А теперь послушайте новости

[28]

Его звали Маклил. Должен, однако, признаться, что это не настоящее его имя, но ведь и рассказ — произведение фантастическое. У Маклила была хорошо оплачиваемая должность в концерне по производству — ну, скажем, — мыла. Трудился он усердно, заработал кучу денег и женился на девушке по имени Эстер. Когда кредит за дом в пригороде был полностью выплачен, Маклил сдал дом внаем и купил второй, еще дальше от центра, потом второй автомобиль, холодильник, машинку для стрижки газонов, книгу по садовым ландшафтам и приступил к осуществлению достойной задачи — приобретению детям тех вещей, которых сам никогда не имел.

Как у всех прочих, у него были свои привычки и пристрастия (как говорится, хобби), несколько, впрочем, отличные от хобби других людей. Жене его больше всего досаждала — пока она к ней не притерпелась — привычка (а может, хобби) потреблять новости. В 8.14 он читал утреннюю газету, в 18.10 — вечернюю. Местная газетка, издававшаяся в пригороде, чтобы жителям было где поместить объявление о пропавшей собаке или о распродаже вещей, отнимала у него не меньше сорока минут послеобеденного времени. А когда Маклил читал газету, он именно читал ее, а не просто просматривал за столом. Он прочитывал сначала первую страницу, потом вторую — и так по порядку до самого конца. К книгам, которые его вообще-то не очень занимали, Маклил относился с мистическим уважением, а газеты почитал за особый род книг и поэтому поднимал ужасный шум, если в газете недоставало страниц или был какой-нибудь типографский брак. Еще он постоянно слушал программы новостей. В городе действовали три радиостанции, каждая из которых передавала новости: одна — каждый час, другая — каждые полчаса, третья давала пятиминутку в конце каждого часа, и обычно Маклилу удавалось вовремя прослушать все. Пока длились эти пять минут, он мог глядеть вам прямо в глаза, причем можно было поклясться, что он внимательно слушает, но на самом деле Маклил не слышал ни единого вашего слова. Жена болезненно реагировала на поведение мужа, но только первые пять лет. А потом она перестала прорываться сквозь сообщения о наводнениях, убийствах, скандалах и самоубийствах. Еще через пять лет она не прекращала разговор во время передачи, но это не имело значения, потому что люди, женатые более десяти лет, понимают друг друга с полуслова, а девять десятых от общего числа обычно употребляемых слов можно уже без ущерба для смысла опускать. Новости Маклил смотрел и по телевизору: в 19.30 по второму каналу и в 19.45 по четвертому.

Теперь вам может показаться, что Маклил был чудиком, закосневшим в своих привычках, питающим болезненное пристрастие к аккуратности, но это далеко не так. Этот рассудительный человек любил свою жену, своих детей, любил свою работу и не проходил мимо радостей жизни. Он был смешлив, разговорчив и никогда не задерживал счета. Свое пристрастие к новостям Маклил оправдывал множеством способов: мог привести, например, цитату из Донна — «…смерть любого человека сокращает мою жизнь, потому что я — часть человечества…» — высказывание вполне почтенное и здравое, с которым трудно спорить. А мог заметить, что ежедневные путешествия на электричках приучили его к пунктуальности, а в вагоне он день за днем встречался с одними и теми же людьми, на работе и по дороге с работы видел те же лица; что его непосредственное окружение становилось слишком ограниченным и только новости о происходящем в мире поддерживали представление, что Вселенная все же не ограничена домом и работой, соединенными между собой железной дорогой.

Трудно точно определить момент, когда Маклил перестал нормально реагировать на окружающее, не легче и найти тому причину, хотя, без сомнения, такая перемена в его поведении каким-то образом была связана с потоком новостей, от которого Маклил ни на секунду не отключался. Вначале изменения улавливались лишь в его отношениях с домашними — они безошибочно могли сказать, когда Маклил, вдруг преобразившись, начинал внимать новостям. «Тихо!» — говорил он, и если кто-то пытался закончить уже начатую фразу, договорить незаконченную мысль, Маклил кидался к приемнику и чуть не залезал головой в динамик. Жена и дети приучились послушно замолкать на время поступления новостей: на пять минут в конце, в начале и в середине каждого часа (когда Маклил лихорадочно переключался с одной станции на другую, с 19.30 до 20.00 — пока шел телевизионный выпуск новостей, и на сорок минут, необходимых, чтобы проштудировать местную газету. Когда он ее читал, странности были не так заметны — он просто застывал над страницами, как кататоник, до дрожи в руках сжимая уголки страниц, сжав челюсти и со свистом дыша.

Неудивительно, что Эстер приходилось нелегко, и она прилагала все усилия, чтобы вразумить мужа. Первое время он отвечал ей, мягко повторяя, что мужчина обязан быть в курсе событий; но вскоре совершенно перестал реагировать на ее речи, принимая тот вид безразличия, которым в совершенстве овладевают жители пригородов, напускающие его при замечании соседа, что он слишком рано воскресным утром включил свою машинку для стрижки газонов. В ответ не говорится ни да, ни нет, ни звука не вырывается из груди, даже голова не поворачивается к вопрошающему, слова его не вызывают и слабого движения бровей. И через некоторое время незадачливый сосед уходит восвояси. Проходит месяц-другой, и вы уже действительно обращаете на эти назойливые замечания не больше внимания, чем стремитесь выказать.

Тут придется напомнить еще раз, что легкий и отзывчивый характер Маклила так разительно менялся только тогда, когда он поглощал новости. Общение с людьми доставляло ему истинную радость, даже нескончаемые рассказы детей о приключившемся с ними за день он мог выслушивать с неподдельным вниманием — редкий дар для взрослого мужчины. Житейские мелочи накрепко оседали в памяти Маклила: он не забывал, что запасная шина немного спускает, что надо залить антифриз, помнил дни рождения знакомых и всегда закрывал ставни на ночь, но за меньшую осмотрительность никого не упрекал. Однако по-настоящему серьезно он воспринимал только донесенные до его глаз и ушей средствами массовой информации свежие новости — невинное увлечение, переросшее в страсть.

И тогда Эстер решила бороться с пагубной привычкой — взяв быка за рога, она после обеда лишила голоса все «рупоры новостей». В доме было три приемника и два телевизора, в которых она ничего не понимала, но она знала, чего добивалась, и поэтому спокойно приступила к делу, вооружившись твердой волей и перочинным ножом. Из каждого приемника она вынула по лампе и, чтобы не перепутать, по очереди относила их на кухню, где методически колотила основанием лампы о край раковины, стараясь при этом не расколоть баллон и не погнуть контакты, до тех пор, пока содержимое лампы не начинало свободно перекатываться внутри. Воткнув лампы на место, Эстер привернула задние крышки как было.

Вернувшись домой, Маклил поставил автомобиль в гараж, поцеловал жену, включил радио в гостиной и вышел в прихожую, чтобы повесить шляпу. Когда он снова вошел в комнату, радиоприемник должен был уже заработать, но даже не прогрелся. Маклил покрутил ручки, постучал по корпусу, недовольно потряс и посмотрел на часы. В беспокойстве он бросился на кухню и включил маленький приемник кремового цвета. Тот быстро прогрелся и выдал чистый фоновый шум с частотой 60 Гц — и все. Маклил позабыл все манеры и закричал, что оба радиоприемника не работают (как будто и без крика не было ясно), и одним махом взлетел на второй этаж, ворвался в детскую, перебудив сыновей. Там он включил их радио и услышал те же 60 Гц, к которым добавился оглушительный треск, когда он стал стучать по корпусу. После четвертого удара приемник замолк намертво.

До этого момента Эстер точно рассчитала события, но на дальнейшее у нее не хватило воображения. Она надеялась справиться с ситуацией, которую сама же создала, но расчет не оправдался. Маклил спустился вниз походкой усталого грузчика и впал в оцепенение от пережитого потрясения до 19.30 — времени передачи новостей по телевизору. Телевизор, что стоял в гостиной, никак не собирался реагировать на включение, и вновь Маклил кинулся наверх в комнату мальчиков, опять их перебудив. На этот раз маленький заплакал. Маклил не обратил на плач ни малейшего внимания, а когда обнаружил, что изображения нет и здесь, то чуть не зарыдал сам. Но вдруг возник звук. Эстер не могла знать, работа каких ламп в телевизоре дает изображение, а каких — звук. Маклил сидел перед темным экраном и слушал новости. «Похоже, в мятежной приграничной области Индии контроль уже восстановлен», — проговорил телевизор. Гомон толпы на фоне «Турецкого марша». «И туг…» — музыка оборвалась. Нарастающий гул толпы, пронизанный воплем. Снова голос репортера: «Через шесть часов все выглядело так…» Мертвая тишина, длившаяся так долго, что Маклил протянул руку к телевизору и трахнул его по крышке. Раздались медленно нарастающие звуки музыки — Кетлби, «В монастырском саду». «А теперь более радостное сообщение: в финал конкурса на „Мисс Континуум“ вышли шесть участниц». Звуки блюза, негромкого и нескончаемого; лишь раз вмешался комментатор, со смешком произнесший: «…да, это она всерьез!» Маклил с силой потер виски. Мальчик продолжал плакать. Эстер стояла у лестницы, нервно прижимая руки к груди. Так прошли полчаса. Спустившись вниз, Маклил тихо попросил газету — имелся в виду местный листок. Эстер смело ринулась в неизвестность и прямо сказала, что ни сегодня, ни завтра, ни потом газеты не будет, потому что она ее не выписала. И тут не выдержала и откровенно призналась во всем.

Только прожив в замужестве четырнадцать лет, женщина может обращаться с мужем так круто. Она понимала, что была неправа, но логика неумолимо влекла ее вперед. А логика состояла в том, что терпеть дольше бессмысленно, поэтому терпение кончилось; отринь все сбивающее с пути истинного, не пожалей ни глаза своего, ни правой руки. Эстер слишком поздно осознала: новости настолько срослись с ее мужем, что, изгоняя их из своего дома, она прогоняла и мужа. И он ушел, а Эстер с побелевшим лицом осталась стоять, вслушиваясь в долетавшие до нее звуки: громыхание двери гаража, клацанье автомобильной дверцы — беспощадно ясное, как слово «конец», завывания стартера, стон мотора. Она сказала себе, что очень рада, вошла в кухню, сбросила ненужное теперь радио на пол и пошла в спальню, рыдая.

Но так как жизнь редко бывает похожа на четко расписанную пьесу, Эстер увидела мужа еще раз. Ночью, в семь минут третьего, она услышала неведомо откуда доносящиеся звуки музыки, которые ее по непонятной причине испугали. В поисках источника звуков Эстер на цыпочках пошла в обход дома. Не найдя ничего в самом доме, она накинула охотничью куртку Маклила и, осторожно ступая, спустилась в гараж. Как раз на выезде, где стальные балки крыши уже не влияли на прием передач, стояла машина. Не двинувшись дальше ни на метр, Маклил сидел за рулем и дремал. Музыка слышалась из встроенной в машину панели приемника. Эстер плотнее запахнула полы куртки, подошла к машине, открыла дверцу и позвала мужа по имени. Но как раз в этот момент радио проговорило: «А теперь послушайте новости…» Маклил резко выпрямился и яростно зашипел: «Чшшш!» Она отпрянула и застыла, остро переживая переход от умиротворения безоговорочной капитуляции к горечи полного поражения. Маклил захлопнул дверцу и согнулся над приемником, не отрывая руки от верньера регулировки громкости, а Эстер пошла обратно в дом.

После того как новости закончились и Маклил очнулся от ножевых ран малолетнего преступника; от корежащей агонии поезда, сошедшего с рельсов; от ужаса перед едва не случившимся крушением атомного бомбардировщика; от возбуждения министерского служащего, записного члена клуба «Не верь никому», который убеждал, что в наихудшем из нас есть частичка добра, а в наилучшем — частичка зла, — от всех этих ощущений, пережитых остро и непосредственно, он завел машину, откатив ее немного назад, потому что аккумулятор почти сел, и на самой медленной скорости поехал в город.

В платном ночном гараже ему помыли и смазали автомобиль, потом открылось кафе-автомат, и Маклил просидел три часа за кофе, сжимая челюсти до боли в зубах, изредка издавая почти неслышные стонущие звуки. В 9.00 Маклил внутренне собрался.

Почти весь день он провел в конторе юриста, пораженного распоряжениями клиента. Юрист тщательно проверил состояние его дел, подытожил баланс и остаток дня занимался оформлением купчих, обращением ценных бумаг в наличные, введением во владение, до тех пор пока дела не устроились следующим образом: у Маклила на руках оказалась приличная сумма денег, а жене оставался постоянный, также приличный, доход до момента поступления детей в колледж, после чего дом следовало продать, из прежнего дома выселить жильцов, чтобы Эстер могла туда переехать, а деньги, вырученные за продажу большого дома, присоединить к основному капиталу. Возможно, у юриста и зародилось бы сомнение в нормальности и дееспособности клиента, если бы не непринужденная веселая болтовня последнего с видом абсолютно счастливого человека — редкая и вполне приемлемая форма безумия. Вся эта сложная процедура была закончена за день. Маклил потряс юристу руку, многословно его поблагодарил и отправился к гостиницу.

На следующее утро он выпрыгнул из кровати, чувствуя себя на десять лет моложе, открыл дверь, схватил с пола утреннюю газету и скользнул взглядом по заголовкам.

Но прочитать их не смог.

В изумлении он замычал и потряс головой, осторожно прикрыл дверь и присел на кровать с раскрытой газетой на коленях. Маклил расправлял и поглаживал ее до тех пор, пока пальцы не почернели, а текст не смазался. Будоражащие символы маршировали по странице подобно солдатам неведомого войска в незнакомой форме, идущим неизвестно откуда неизвестно куда: о цели их похода можно было только догадываться. Маклил водил мизинцем по буквам, мерил слова указательным и большим пальцами, подносил газету к самым глазам. Вдруг вскочил и подошел к столу, где под стеклом, как коллекция бабочек, лежали всякие бумажки: меню завтрака, информация о гостиничных службах, правила выезда. Содержание их было знакомо, но прочесть их тем не менее не удавалось. В ящике стола находились канцелярские принадлежности с изображением какого-то здания и надписью под ним на нераспознаваемом алфавите, может, даже на кириллице. Бланки телеграмм, автобусное расписание, промокательная бумага были испещрены значками: может, рунами, может, иероглифами. Телефонный справочник заполняли имена незнакомцев, закодированные странными символами.

Маклил заставил себя вспомнить алфавит. «А», — ясно вымолвил он. Его голос удивленно повторил: «а?» — звук показался неестественным и странным. Глупо ухмыльнувшись, Маклил потряс головой, сначала медленно, потом более энергично. Ухмыляйся не ухмыляйся, испуг не проходил. Потом на Маклила нахлынуло необыкновенно сильное чувство радости и возвращения к жизни, но все еще с оттенком страха.

По телефону Маклил попросил принести счет, оделся и спустился вниз. Вручив швейцару парковый талон и дождавшись, пока подгонят машину, Маклил сел в машину, включил радиоприемник и поехал по дороге, ведущей на запад.

Несколько суток Маклил провел в дороге в состоянии непрекращающегося леденящего и в то же время радостного испуга — испуга от катания на американских горках, от выдуманных киноужасов, — пытаясь вспомнить забытое значение надписи «стоп», которую не мог прочесть, переполняясь осторожностью при виде скрещенного знака переезда. Рестораны, однако, выглядели, как и положено ресторанам, заправочные станции — как заправочные станции. На долларовой бумажке — как всегда портрет Вашингтона, а на пяти долларах уже портрет Линкольна: различить их совсем нетрудно. Все складывалось прекрасно. Маклил ехал и ехал, пока не попал в один из гористых прямоугольных штатов. Вскоре он узнал местность, где задолго до женитьбы как-то охотился. Поехав в объезд кемпинга, Маклил через некоторое время оказался возле заброшенной хижины, в которой заночевал как-то раз во время грозы. Обветшавшая хижина еще держалась, хотя и подгнила по углам. Маклил долго бродил вокруг, заходил внутрь, потом снова выходил, тщательно запоминая все, что требовало ремонта, — ведь списка он составить не мог. А затем залез в свой автомобиль и отправился к ближайшему городку, до которого ехать тем не менее было далековато. В магазине Маклил приобрел тонкие доски, муку, гвозди, краску (всех оттенков в маленьких баночках и большие малярные банки для окраски дома), консервы и инструменты. Еще заказал складной ветряк, электрогенератор, восемьдесят фунтов формовочной глины, два хлебных противня, квашню и армейский гамак. Расплатившись наличными, Маклил пообещал вернуться через две недели за заказом и продиктовал телеграмму для своего юриста, чтобы тот перевел на адрес магазина установленные восемьдесят долларов — все назначенное им себе месячное содержание. Прежде чем покинуть магазин, Маклил застыл в удивлении перед чудовищной духовой трубой в углу, величественно покрытой пылью. Труба именовалась офиклеидом. (Читателю было бы, может, проще представить себе валторну или саксофон, в равной мере отвечающие ходу повествования, но мы врать не будем. Истинное имя Маклила изменено, название его родного города скрыто и профессия переиначена, но перед ним, черт побери, был настоящий старинный медный пятидесятидюймовый офиклеид выпуска 1824 года с двенадцатью клапанами.) Владелец магазина рассказал, что его прадед привез инструмент из Старого Света и с тех пор никто на нем не играл, разве только однажды проходил мимо странствующий трубач, который решил попробовать свои силы, но позеленел после первых же трех нот и осторожно опустил офиклеид, как будто боялся взрыва. Маклил осведомился о звучании инструмента. Последовал ответ: ужасное. Через две недели Маклил заехал за покупками, заказанными в прошлый раз, кивая и улыбаясь встречным, но не произнося ни единого слова. Читать он не мог по-прежнему, а теперь не мог и говорить. Более того, пропала и способность понимать чужую речь. Он с заискивающим видом подал для оплаты стодолларовую бумажку, а потом еще одну. Владелец магазина подумал, что его покупатель вдруг спятил, оглох и онемел одновременно, сдачи не дал, но, жалеючи, подарил офиклеид. Со счастливым видом Маклил погрузил все в автомобиль и уехал. Здесь кончается первая часть истории о том, как Маклил сбился с пути истинного.

На следующее утро Эстер очутилась в странном положении. Друзья и соседи будто невзначай задавали вопросы, на которые она не знала как и ответить, а единственный человек, обладавший информацией — юрист Маклила, — обязался ничего ей не сообщать. В полном, юридическом в том числе, смысле слова муж ее не бросил, потому что обеспечил и ее и детей. Эстер тосковала, но тосковала она по прежнему, уверенному и предсказуемому Маклилу, который, по существу, оставил ее задолго до той смутной ночи, когда уехал неизвестно куда. Именно прежнего Маклила она хотела вернуть, а не эту неуправляемую странную личность с мрачным и судорожным пристрастием к новостям. Из множества непонятных черт этой личности одна выдавалась ярче других, а именно — он относился к тому сорту людей, в природе которых было уйти так, как он ушел, и оставаться вдали столь же предательским образом. Следовательно, чтобы его вернуть, не надо было его искать, ибо пока Маклил жил непонятно где, он был не тем, кого следовало искать.

Однако мир в душе не наступал. Хотя перед всеми Эстер и оставалась пострадавшей, совесть продолжала ее мучить. Она всю жизнь гордилась своей ролью хорошей жены и часто шла наперекор собственным желаниям, чтобы оставаться в этой роли. Поэтому с течением времени она перешла из области «что я должна делать» в область «что должна делать хорошая жена» и, хорошенько обдумав ситуацию, отправилась на консультацию к психиатру.

Психиатр был мастером своего дела, то есть схватывал очевидное несколько раньше других людей. Не прошло и четырех минут, как он понял, что Эстер пришла искать исцеления не для себя, а затем решил выслушать ее рассказ, прежде чем приступить к лечению. Когда Эстер выговорилась и психиатр раскопал достаточно наводящих на след деталей, он погрузился в глубокое раздумье. Мысль его, вооруженная знаниями и опытом, проникала во все тонкости случая Маклила, оценивала, стоит ли тратить драгоценное время, прикидывала возможную клиническую ценность случая и стоимость фамильного кулона с бриллиантом на шее клиентки. Он сложил пальцы домиком, склонил свою красивую молодую голову набок, пристально глянул из-под бровей на жену Маклила Эстер и принял вызов. За обещание вернуть мужа домой невредимым и психически нормальным Эстер тихо его поблагодарила и покинула приемную со смешанными чувствами.

Наш сообразительный психиатр решительно и глубоко вздохнул, затем позвонил своему знакомому собрату по профессии, попросив на время отлучки заняться двумя его другими пациентами, так как понимал, что новый случай совсем не прост и отлучка, возможно, будет долгой.

Выследить Маклила ему удалось с поразительной легкостью. К юристу он и не подумал обращаться. Незыблемым теоретическим основанием для розыска исчезнувших, пропавших и сгинувших без следа, что называется — рабочим правилом сыска, явилось положение прикладной психологии, гласившее, что человек может сменить имя и адрес, но едва ли будет менять свои занятия, в особенности — свои развлечения. Исчезнувшего лыжника не стоит искать во Флориде. Филателист вряд ли будет охотиться за бабочками. И поэтому, когда психиатр нашел среди бумаг Маклила несколько буклетов и любительских снимков времен его обучения в колледже с видами Скалистых гор и медведей, что кормились у обочины, а в особенности когда удалось обнаружить накопившиеся за много лет сувениры некоего курорта, который Маклил после женитьбы ни с женой, ни в одиночку ни разу не посещал, у психиатра возникли ценные соображения. Они послужили поводом для запроса в полицию штата, где находился этот курорт, о человеке с приметами Маклила, путешествующем на машине с номерным знаком другого штата. К запросу была присовокуплена просьба не задерживать этого человека и не сообщать ему о розыске, а только уведомить самого психиатра. Из множества заброшенных крючков рыбка попалась именно на этот. Всего через несколько недель патрульная машина натолкнулась на облюбованный Маклилом магазин, и всего несколько минут потребовалось, чтобы оповестить психиатра. Он ничего не сказал Эстер, только на прощание попросил не задерживать оплату счета, и отправился в путь, захватив с собой саквояж с полагающимися его профессии аксессуарами.

В ближайшем к месту убежища Маклила аэропорту психиатр взял напрокат машину и проделал длинный изнурительный путь, все время в гору, добравшись наконец до того самого магазинчика. Интервью с владельцем магазина познакомило психиатра примерно с тысячей и восемьюстами насущных и животрепещущих тем. Он рассказал об ужасно плохом теперешнем бизнесе и о процветании в прошлом, о долгой засухе и о ее пагубных последствиях, о трагедии незаслуженных обвинений в высоких расценках, притом, что всякий, кого Бог наделил хотя бы куриными мозгами, должен был бы понять, чего стоит доставлять товары в это чертово высокогорье, где всем всего надо понемногу и нельзя завезти большую партию… Из этой словесного потока психиатр выловил и обрывки сведений, касающихся Маклила: точное указание места, где расположена хижина; факт его превращения в глухонемого, не умеющего читать, и заявление, что он определенно сумасшедший, ведь кому в здравом уме может прийти в голову заказать 84 банки с красками разных цветов объемом в полпинты каждая, да и вообще поселиться в этих краях по своей воле?

Через некоторое время психиатр вырвался из объятий словоохотливого владельца магазина и поехал дальше, и с каждой милей местность становилась все более гористой и дикой, и психиатр молил Бога, чтобы с автомобилем чего не случилось. Но как это часто бывает, уверенности не обрел. Не прошло и десяти минут после молитвы, как в равномерном шуме мотора послышались резкие хлопки, похожие на револьверные выстрелы. Психиатр в беспокойстве съехал на обочину и выключил мотор. Звуки не исчезли, и он начал осознавать, что источник звуков был явно не в автомобиле и даже не поблизости от него, а высоко в горах. Вверх вело еще около полутора миль дороги, психиатр ехал и все больше удивлялся, потому что звуки становились все более громкими и вообще ни на что не похожими. Они несколько напоминали музыку, но привычной она вряд ли могла бы показаться даже на другой планете, не только что на нашей. Энергичное соло духового инструмента. Ноты разбежались по двум октавам: высокие дико и немузыкально скакали, средние звучали резко, зато нижние казались голосом окрестных гор, возносились до самого неба, жгли душу, выражали существо природы — просто и естественно. И самое удивительное, что гармоники были совершенны — в этом чудовищном шуме слышалась согласованность электрооргана. У психиатра был неплохой слух, и ему удалось оценить звучание и одновременно уловить, что исполнялся простенький этюд Черни для начинающих, тот самый нудный гудящий этюд: «до-ми-фа-соль-ля-соль-фа-ми-ре-соль-ля-си-ля-соль-фа-ми-соль-ля…» и далее черепашьими шажками вверх и вниз по гамме.

Психиатр увидел голубое небо почти под передними колесами автомобиля, резко вывернул руль и оказался на заросшем травой дворике перед перестроенной хижиной лесника, которую, впрочем, заметил не сразу, так как сидящий перед ней субъект выглядел, как мгновенно определил психиатр, в высшей степени сумасшедшим.

Субъект сидел под высохшей, искривленной ветром елью, босой… до подмышек. Плечи его покрывали остатки порванной рубахи. Шляпа на голове напоминала перекосившуюся остроконечную палатку бойскаутов. Он играл или, быть может, пытался играть на офиклеиде, а на плечи ему падали иголки, сыпавшиеся с дерева каждый раз, когда он выдувал ре-бемоль нижнего регистра. Только мышь, на репетиции оркестра попавшая внутрь трубы, могла бы во всей полноте ощутить, что значит находиться рядом с действующим офиклеидом…

Да, это был Маклил, собственной персоной. Раздобревший, раздавшийся в боках. Увидев автомобиль, он не прекратил игру, но подмигнул психиатру, улыбнулся уголком губ, выползшим из-под мундштука офиклеида, и приветственно помахал тремя пальцами — все, что он мог себе позволить, не прерывая гаммы. Он и не прерывался, пока не закончил ее отрабатывать, после чего бережно приставил офиклеид к ели, а сам поднялся с земли. Под медленно стихающие величественные звуки, скатывающиеся с гор в долину, к психиатру пришло осознание безнадежности положения: оказаться наедине с явно ненормальным пациентом (редкого причем физического здоровья и явно нерастраченных сил) на вершине горы, с которой он едва не свалился несколько минут назад. Тут он поспешно поднял боковое стекло, защелкнул дверцы и только тогда почувствовал себя в относительной безопасности. Но доброе, улыбчивое лицо Маклила, радушие, которое сквозило в каждой морщинке этого загорелого лица, оттеснили страх, прогнали осторожность, и, не успев сообразить, что же он делает, психиатр открыл дверцу и шагнул на траву, переполненный до краев души ясной радостью. Он обратился к Маклилу по имени, но тот либо не расслышал, либо не заметил в словах никакого смысла и просто протянул навстречу большую теплую ладонь, которую психиатр и пожал. В мозолистой руке Маклила ощущалась сдержанная сила слона, осторожно поднимающего себе на спину осыпанного блестками циркачонка. Психиатр внутренне улыбнулся своему сравнению, потому что Маклил вовсе не был особенно крупным, просто вокруг него витало ощущение уверенной и бережной силы. И, раз появившись, улыбка расплылась на лице психиатра и больше с него не сходила.

Он принялся объяснять Маклилу, что он — писатель, впитывавший всем своим существом виды по сторонам бегущей вперед дороги, которая незаметно привела его сюда… Но, не закончив своих жизнерадостных объяснений, психиатр вдруг каким-то образом осознал, что, хотя взгляд Маклила и четко сфокусирован на его лице, смысла слов он не различает: так слушают новую интересную мелодию. Казалось, Маклилу доставляло даже особое удовольствие внимать произносимым звукам — но не более того. И все же психиатр договорил свою речь. Маклил подождал немного как бы в предвкушении новых звуков, но не дождался, улыбнулся еще ослепительнее, чем прежде, и задорным кивком пригласил к себе в хижину. Психиатр последовал за хозяином, бормоча по дороге причитающиеся случаю банальности о прекрасных горных вершинах, чудном виде и т. п. Войдя в дом, он неожиданно рявкнул в безответную спину: «Вы что, не слышите, что я вам говорю?!» Но Маклил, не обернувшись, только махнул зазывно рукой.

На пороге комнаты психиатр застыл, хлопая глазами, пораженный сумятицей красочных мазков, покрывавших все кругом. Одну стену занимало огромное окно, за которым виднелись горы, колышущийся туман создавал ощущение движения. Остальные стены были завешаны белыми шенилевыми покрывалами, пол выкрашен белой краской, поэтому в комнате было даже светлее, чем снаружи. Напротив стены-окна стоял огромный мольберт, сработанный из ошкуренных шестов, в местах соединения скрученных проволокой. На мольберте красовалось громадное полотно, выполненное отчасти в манере беспредметной живописи в чистых и абсолютно несочетающихся тонах. Полотно передавало ощущение Цветового вихря, застывшего в комнате, и бесконечности, открывавшейся из окна. Детально были воспроизведены только офиклеид, похожий на загрузочную воронку какой-то адской машины, и несколько фиалок на переднем плане. Но форма (или фигура), изображенная в центре картины, вызывала отвращение, отталкивала не только зрителя, но и все окружающие ее на картине вещи и формы. Поняв, что фигура ему ничего конкретно не напоминает, психиатр почувствовал странное облегчение.

По обе стороны мольберта стояли другие картины, покрытые полосами, пятнами и пересекающимися плоскостями до боли ярких и чистых цветов. Психиатра осенило, что выполнены они были красками из тех нескольких дюжин маленьких баночек, которые так заинтриговали владельца магазина у подножия горы.

Там и сям в видимом беспорядке были расставлены глиняные статуэтки, многие из которых стояли на невысоких деревянных подставках. Одни подставки были ошкурены, другие покрашены, выпуклости и вогнутости третьих повторялись в скульптурах, стоящих на них, а все неровности четвертых замазаны глиной. Некоторые скульптуры окрашены, другие — нет, остальные ждут очереди — так, по крайней мере, казалось. Среди статуэток можно было обнаружить абстрактные объемы, уродцев с выпученными глазами, одну сумчатую женскую фигурку, одну гитару с ногами, несколько (правда, не очень много) привычных для всякого мало-мальски сообразительного и уважающего себя психиатра символов. Мебель, как таковая, отсутствовала. Полки разной длины и высоты, уставленные ящиками с гвоздями, штуками материи, консервами и кухонной посудой, тянулись по стенам. Стол скорее походил на верстак с тисками с одной стороны и еще незаконченным, но весьма изобретательно задуманным ножным гончарным кругом — с другой.

Кровати не было видно, поэтому психиатр спросил, где Маклил спит, и снова тот отреагировал на его речь не как на полные смысла слова, а как на вереницу приятных для слуха звуков, наклонив голову набок в ожидании продолжения новой мелодии. Тогда психиатр перешел на язык знаков, положив лодочку из ладоней себе под ухо и прикрыв глаза. Когда он открыл их, Маклил энергично закивал, подошел к стене, задрапированной белой материей, и вытащил из-за складок шенили гамак, один конец которого был привязан к стене, а другой Маклил повесил на крюк, вбитый в массивный переплет стеклянных панелей окна. Лежащий в гамаке должен раскачиваться между небом и землей, подобно гробнице Магомета: небо и горные пейзажи окружали спящего со всех сторон. Но восхищение идеей угасло, как только психиатр понял, что жесты Маклила предлагают ему незамедлительно лечь в гамак; он стал осторожно отступать с восклицаниями, которые должны были довести до сознания Маклила, что его вопрос был вызван чистым любопытством, что он абсолютно не устал и не хочет спать, черт побери! Но Маклил продолжал настаивать и в конце концов сгреб психиатра в охапку и отнес его в гамак, поступив с ним как с ребенком, разводящим капризы перед отходом ко сну. Всякое желание брыкаться и спорить зыбкая сетка гамака тут же пресекла, тем более что только теперь стала ясно видна за наклоненным наружу стеклом отвесная скальная стенка высотой по меньшей мере четыреста восемьдесят футов. «Ну, ладно, если вы настаиваете…» — подумал психиатр.

Лежа в гамаке, он два часа наблюдал за тем, как Маклил слонялся без видимой цели по комнате, и мысленно пытался поставить диагноз.

Он не хочет или не может говорить: моторная афазия. Не может или не хочет понимать чужую речь: сенсорная афазия. Не желает или не может ни читать, ни писать: алексия. Что еще можно предположить?

Психиатр вновь окинул взглядом комнату, уставленную художествами хозяина. Если все эти предметы и можно было отнести к искусству, то весьма условно, да и то некоторые изделия, выглядевшие лучше других, вышли такими явно случайно. Пристальнее вгляделся во всякие штуки из серии «Сделай сам»: вертящиеся лопасти ветряка во дворе? шнур для открывания двери на расстоянии. Проследил взглядом, куда тянется бельевая веревка, свешивающаяся рядом со стойкой, к которой был привязан гамак, и обнаружил, что она накинута на блок, по потолку доходит до противоположной стороны, где, потянув за веревку, можно открыть две длинные узкие вентиляционные щели. За шенилью просматривалась дверца, ведущая, как верно предположил психиатр, в туалетную комнату, которая нависала над пропастью, — безупречное инженерное решение для местности, где трудновато вызвать сантехника.

Маклил продолжал слоняться. Только так можно было определить его действия, более того — его действия являли собой совершенный пример того, что означало слово «слоняться», более чистого случая психиатру еще не приходилось встречать. Маклил поднимал, передвигал, опускал различные предметы, отходил назад, чтобы оценить произведенный эффект, возвращался на прежнее место, чтобы ласково погладить передвинутую вещь. Полезный, ощутимый эффект отсутствовал ~ и все же какой-то эффект был, потому что вся фигура Маклила излучала чувство глубокого удовлетворения. Долгие минуты он простоял со склоненной набок головой и с легкой улыбкой на лице, рассматривая незавершенный гончарный круг, потом развил бурную деятельность: пилил, строгал, сверлил. Законченную деталь он насадил на шпеньки, торчавшие из сооружения, погладил, как послушного ребенка, и отошел прочь, оставив работу до следующего раза, до следующей вспышки. Рашпилем он тщательно удалил нос у одной из высушенных на солнце глиняных фигурок и аккуратно заменил его на новый. И все время — полная поглощенность конкретной вещью, над которой он трудился, сосредоточенная концентрация внимания на процессе работы и всепоглощающее чувство радости. Времени хватало на все. Казалось, так будет вечно.

«Вот человек, — подумал наш сообразительный психиатр, — который укрылся от мира, замкнулся от него, но моей науке еще неизвестен подобный случай, описаний я не видел. Что мы здесь находим: человек обратился к примитиву в том смысле, что удовлетворяет свои нужды предметами, изготовленными при посредстве собственной сообразительности своими руками, но в самих потребностях нет ничего примитивного. Он постоянно трудится, чтобы достичь комфорта, к которому его приучила современная цивилизация, — ему нужны электрическое освещение, вентиляция, эффективный и нетрудоемкий способ удаления отбросов. За все свои труды он не желает и не ждет никакого вознаграждения. Сооружает гончарный круг, очевидно, для того, чтобы самому лепить посуду, но собственный горшок обойдется ему дешевле, чем отштампованный на фабрике алюминиевый, только потому, что он ни во что не ставит свой собственный труд, а вовсе не потому, что дерево дешево, а глина совсем бесплатна».

«Умения у него гораздо меньше, чем энергии и желания работать, — размышлял дальше психиатр. — Его достижения в столярном деле так же, как в живописи и скульптуре, указывают на сообразительность, но на весьма умеренную подготовку и зачаточные навыки. Он может конструировать, но обрабатывать, доводить до совершенства ту или иную деталь не умеет; может рисовать, но не создавать чертежи; достигать художественного эффекта, только оставив — по ошибке или намеренно — вольное смещение, лишнюю бороздку. Поэтому, как в любой области, где властвует случай, настоящие шедевры в его работе редки и непредсказуемы. Следовательно, единственное вознаграждение и компенсация, которые обретает Маклил, заключены во внутреннем удовлетворении — на более широкое обобщение и более конкретный вывод вряд ли кто способен».

Но что это за удовлетворение? Оно не может быть удовлетворением от обладания вещами, так как можно было бы приобрести гораздо больше, потратив гораздо меньше сил и средств. И не в достижении совершенства, так как не составляло труда понять, что Маклил мирился с вещами, весьма далекими от совершенства. Возможно, в свободе от рутинной домашней работы и вообще требований, налагаемых работой? Вряд ли, потому что, несмотря на заставленность домика, кругом ощущался своеобразный порядок, наблюдалась система. Наличие будильника также говорило о многом. Размеренность не довлела над ним — он сам управлял ею. А как же удовлетворение? Конечно же, оно должно содержаться в факте существования замкнутого цикла «сам себе» и в факте отсутствия связи с внешним миром!

Укрылся, замкнулся, ушел. Если уход в дикость и примитив, то тогда ни к чему придумывать схему вентиляции или приспосабливать ускорение падения с пятисот футов в качестве спуска в туалете. Если уход в младенчество, то зачем конструировать гончарный круг? А когда замыкаются, уходят от людей, то не приветствуют первого встречного как…

Стоп.

Возможно незнакомец, который бы пришел с сообщением и нашел бы способ его передать, не был бы так радушно принят. Неприятная мысль. Рисковать случайно совершить поступок, который бы не понравился Маклилу, было бы несколько более самоотверженно, чем требовал профессиональный долг.

Маклил принялся готовить еду.

Продолжая наблюдение, психиатр вдруг понял, что этот замкнутый бессловесный субъект был счастлив, хотя и по-своему; кроме того, он выполнил все обязательства перед семьей и никого не беспокоил.

Это было невыносимо.

Невыносимо потому, что нарушало главное положение психиатрии — по крайней мере, той школы психиатрии, к которой принадлежал наш психиатр, а он не собирался смешивать свои принципы с какими бы то ни было другими ~ положение, которое гласило: «Задачей психиатрии является примирять потерявшего душевное равновесие пациента с обществом и восстанавливать либо увеличивать степень его полезности обществу». Поддаться и описать состояние этого человека как уравновешенное, значило бы оскорбить саму науку, потому что школа нашего психиатра опиралась на самое последнее слово науки, а оспаривать научность самой психиатрии было бы совершенно бессмысленно. Для того, кто ею живет и применяет ее положения, она — наука, следовательно, так оно и есть, так и должно быть. Проще говоря, то, что провозглашено правдой, должно быть Истинно, а все остальное, даже Возможное, должно отметаться и изыматься из упорядоченного набора инструментов уважающего себя психиатра. Ни одна из известных Истин не позволяла общественному существу так отрекаться от общества, и со своей стороны наш рассудительный психиатр не собирался благословлять это… это самоубийство!

Поэтому он должен найти способ общаться с Маклилом и довести до сознания пациента ошибочность его поведения. Избегая, однако, опасности быть сброшенным со скалы.

Тут он почувствовал, что Маклил смотрит на него и подмигивает.

Неосознанно он улыбнулся в ответ и повиновался приглашающему жесту Маклила. Осторожно спустившись с гамака, подошел к столу-верстаку, на котором в глиняных горшках дымилось какое-то варево. Горшки стояли на больших тарелках, заключенные в ободок из ровно нарезанных помидоров. Попробовав их, психиатр обнаружил, что помидоры сахарной спелости были посыпаны темно-зеленым веществом, вкус которого после тщательного анализа остаточных ощущений позволил определить его как подсоленную смесь свежего базилика и свежего чеснока. Непередаваемая симфония вкусовых ощущений.

Он последовал примеру Маклила, когда тот взял свой горшок и вышел из домика на свежий воздух, где расположился обедать под сенью старой ели. За этим неторопливым и приятным занятием у психиатра было немало возможностей оценить силы своего пациента и составить план кампании. В способе действий он теперь не сомневался, знал, как приступить к делу, теперь оставалось только не пропустить удобный случай, который не замедлил представиться. Маклил встал, потянулся и направился к дому. Психиатр дошел вслед за ним до самой двери и удостоверился, что пациент уснул, едва забравшись в гамак.

Тогда психиатр вынул из машины свой саквояж с чудодейственными средствами.

Проснувшись вечером, Маклил вышел на крыльцо, потягиваясь и позевывая, и обнаружил своего гостя у офиклеида, клапаны которого он перебирал с удивленным и заинтересованным видом. Маклил подошел, взял из его рук офиклеид с приятной улыбкой, означающей «сейчас покажу, как это делается», поставил чудовищный инструмент в исходную позицию и смочил языком внутреннюю поверхность мундштука величиной с кофейную чашку. Успев только выпятить губы от непривычного вкусового ощущения, Маклил закатил глаза и упал на землю, как сложившийся парашют. Психиатр едва успел выхватить у него офиклеид, чтобы мундштук не выбил Маклилу передние зубы.

Он аккуратно приставил офиклеид к дереву и удобно уложил Маклила. Посчитал пульс, положил голову набок, чтобы пациент не захлебнулся слюной, и снова полез в свой саквояж. Встав на колени у распростертого тела, он ввел под кожу иглу шприца и впрыснул ему смесь транквилизаторов (Френкеля, хлорпромазина и резерпина) со скополамином, повышающим внушаемость, в тщательно подобранной концентрации.

Затем принес воды и осторожно обтер губкой губы Маклила, чтобы не пришлось терять время еще на один обморок, когда пациент очнется и вздумает снова облизнуться. Делать было больше нечего, поэтому психиатр сел рядом и стал продумывать дальнейшие шаги.

Точно по расписанию, в соответствии с показаниями наручных часов психиатра Маклил застонал и слабо кашлянул. Не теряя ни секунды, психиатр твердым уверенным голосом приказал ему не двигаться. И не думать. Оставаясь вне поля зрения расфокусировавшихся глаз Маклила, он втолковал ему, что тот должен доверять стремящемуся оказать помощь и не беспокоиться из-за путаницы в голове. «Вы не знаете, кто вы и как сюда попали», — информировал он Маклила. И еще сообщил ему возраст — 37 лет, хотя на самом деле Маклилу было за сорок, — но психиатр знал, что делает.

Маклил послушно лежал, обдумывая сообщенные ему факты, и ждал дальнейшей информации. Он знал, что должен верить этому благожелательному голосу, знал свои возраст и имя. Он лежал и мариновался в густоте этих фактов. Наркотики, не замутив сознания, сделали его послушным, податливым, доверчивым. Психиатр наслаждался этим зрелищем: «О, азациклонол, — распевал он про себя, — о, прелестный пиперидил, сильненький гидрохлорид, симпатичнейший серпазил…» Уверенным шагом он вошел в хижину, где отыскал приличную одежду, носки и ботинки, вытряс их и натянул на своего лежащего пациента. Затем провел Маклила к машине через лужайку, все время напевая, потому что нельзя встретить никого счастливее специалиста высокого класса после с блеском выполненной задачи. Маклил откинулся на спинку кресла и с удивлением оглядел хижину, офиклеид с прощальным отблеском угасающего солнца на раструбе, но психиатр твердо сказал, что все эти вещи никакого отношения к нему не имеют, вообще никакого. Маклил с облегчением улыбнулся и перевел взгляд на пейзаж за окном. Когда они проезжали мимо магазинчика, Маклил встрепенулся, но ничего не сказал и вместо этого спросил, действует ли уже платформа Ардсмер. Психиатр мог с трудом собраться для ответа, потому что испытывал страстное желание замурлыкать, как кошка, от удовольствия: платформа Ардсмер, две остановки не доезжая родного пригорода Маклила, была восстановлена после пожара шесть лет назад, — теперь он наверняка знал, что Маклил живет мыслями тех лет, что предшествовали всем неприятностям, тех лет, когда он, конечно, мог говорить. Но обо всем этом психиатр умолчал и серьезно ответил, что станция Ардсмер снова открыта. И спросил, что еще интересует пациента?

Маклил внимательно обдумал вопрос, но так как его неожиданно возникшее любопытство было удовлетворено, а все существо пронизывала неколебимая уверенность, что в руках человека, который ведет машину, он в полной безопасности, что некоторая путаница в голове не должна его беспокоить, и так как команда не думать все еще оставалась в силе, он безмятежно покачал головой и снова принялся разглядывать дорогу, катящуюся под колеса автомобиля. «Камнепад», — вполголоса проговорил Маклил, когда они проехали соответствующий знак. Психиатр весело вел машину вниз по горной дороге и дальше через равнину, обратно к тому городку, где брал напрокат машину. Оставив там ее у железнодорожной станции («Переезд», — пробормотал Маклил), он забронировал купе на ближайший поезд. Самолет не подходил, так как не создавал интимности, необходимой для успешного завершения принятого плана, а быстрота передвижения не согласовывалась бы с почасовым графиком лечения, который психиатр решил применить.

До отправления было достаточно времени, чтобы спокойно и душевно пообедать. Затем подошел поезд, и они заняли свое купе.

Психиатр выключил верхний свет, оставив только одну лампочку для чтения, и наклонился к пациенту. Зрачки Маклила, как и положено, расширились, приспосабливаясь к более тусклому освещению, психиатр свободно откинулся и спросил о самочувствии. Маклил прекрасно себя чувствовал, в чем и признался. На вопрос: «Сколько вам лет?» — он ответил: «Тридцать семь», — но голос звучал несколько неуверенно.

Воздействие скополамина подходило к концу, но транквилизаторы еще некоторое время будут сдерживать желание сопротивляться чужой воле, чем и решил воспользоваться психиатр. Он глубоко вздохнул и смело снял первоначальную установку, открыл Маклилу его истинный возраст и рассказал, где его нашел и в каком состоянии. Удивленное выражение на лице Маклила сменилось более неопределенным, которое, однако, нельзя было назвать несчастным, когда он вымолвил: «Проводник» (так гласила надпись под кнопкой на стене) — и сообщил психиатру, что теперь он может читать.

Психиатр величественно кивнул, но никак не прокомментировал это событие, предоставляя пациенту вариться в собственном соку, пока его поведение развивалось в требуемом направлении.

Маклил отрывисто потребовал ответить, почему он потерял дар речи и разучился читать. На что психиатр приподнял брови и одарил его улыбкой, означавшей «рад бы и сам узнать», потом предложил лечь спать, а все вопросы обсудить утром. Вызвал проводника застелить постели и как бы невзначай попросил принести вечерние газеты. Что тот и сделал. Никакой реакции со стороны Маклила. Задумчиво он натянул на себя запасную пижаму психиатра и лег.

То ли от того, что Маклил намеренно разбудил его, то ли от того, что поезд замедлил ход, но около трех часов ночи психиатр проснулся и почувствовал на себе застывший взгляд Маклила, который неподвижно стоял около его полки. В глаза еще бросилось, что лампа над полкой Маклила была зажжена, а пол устлан газетными листами. Ровным голосом без тени эмоций Маклил проговорил:

— Вы вроде как врач.

Психиатр признал справедливость его вывода.

— Тогда мой рассказ должен быть вам понятен, — продолжал Маклил. — Давно, когда я еще учился в колледже, мы с другом приехали в эти места покататься на горных лыжах. Произошел несчастный случай, друг сломал ногу. Осложненный перелом. Я его устроил как мог и пошел за помощью. А когда вернулся, на прежнем месте его уже не нашел. Вероятно, в беспамятстве и лихорадке он скатился со склона и упал в трещину. Два дня ушли на поиски, три — на попытки его оттуда выудить. Обморозился. Гангрена.

Психиатр старался не показать вида, что не понимает, что к чему.

— Не забуду, как он все время заглядывал под повязки и рассматривал свою ногу, — рассказывал дальше Маклил. — Знал, что ее не спасти, но не мог удержаться, чтобы не смотреть, как гангрена ползет все выше и выше по ноге. Он не хотел смотреть, но тянуло его, потребность видеть все своими глазами была неодолима. Я пытался помешать ему, но потом пришлось даже самому сдвигать повязку, чтобы он не нанес себе увечий. Каждые десять — пятнадцать минут всего нашего долгого спуска к приюту — он длился пятнадцать часов, — мой друг заглядывал под бинты.

Психиатр пытался сообразить, что можно на такое ответить, но не смог.

— Этот Донн, Джон Донн, фразы которого я частенько повторял. Ведь я всегда так ему верил.

Психиатр принялся с ошибками цитировать известный афоризм о том, что не стоит никого посылать, чтобы справиться, о ком там звонит колокол…

— И это тоже, но в особенности: «Смерть каждого человека сокращает мою жизнь, потому что я — часть человечества». Я верил в это, — повторил Маклил. — Даже больше. Я верил, что не только смерть… Проклятая глупость сокращает мою жизнь, потому что мне есть до нее дело. Люди, раздающие тычки таким же, как они, людям, тоже сокращают мою жизнь. Гонка всех и вся за горяченькими деньжатами принижает меня. — Он поднял один из газетных листов, потом выпустил его из пальцев, и тот отлетел в угол купе подобно зловеще огромной бабочке. — Меня сокращали с безразличной жестокостью до полного исчезновения, и я просто был обязан следить за этим процессом, как тот малый с гангреной, вот в чем дело.

Поезд совсем замедлил ход и с лязгом остановился. Маклил бросил взгляд в окно, окантовавшее картину с неоновой рекламой пива и огоньками автомобилей, придвинулся к психиатру еще ближе.

— И чтобы не исчезнуть совершенно, необходимо было оторваться от этого общества, потому что я был виноват во всем, что творилось вокруг. Так я и сделал, а теперь вот снова в него включился. — Маклил резко повернулся и пошел к двери купе. — И все благодаря вам.

Психиатр осведомился, что он теперь собирается предпринять.

— Что делать-то буду? — радостно спросил Маклил. — Теперь я, в свою очередь, собираюсь несколько сократить человечество. — И выскочил в коридор, захлопнув за собой дверь, прежде чем психиатр успел сесть на своей полке. А через секунду распахнул ее снова, всунулся в купе и проговорил самым что ни на есть спокойным и нормальным голосом:

— Но позвольте теперь обратить ваше внимание, доктор, на тот факт, что это только мое, мое собственное, личное мнение, — и исчез.

Он успел убить четверых, прежде чем его схватили.

 

Йан Уотсон

В аквариуме плавает моя душа

[29]

Треклятый кашель. Он терзает меня каждое утро, начинаясь вместе с предрассветным ветром, который высасывает все оставшееся с ночи тепло. Именно такое сравнение приходит мне в голову — будто я сплю вовсе не в городской квартире, а в горной долине под навесом из яковых шкур. Кашляю уже больше недели — ежедневно около десяти нескончаемых минут выматывающего напряжения и конвульсий. Мэри это раздражает. Она считает, что я притворяюсь, пародируя свой средний возраст, в качестве протеста. Кашель безнадежно сухой.

Вчера вечером врач долго рассматривал горло, выстукивал и выслушивал грудь. Ничего. Гиперемия? Или инородное тело в дыхательном горле? Нет. Что-то там с пищеварением, раздражающее центр кашля? Я не замечал. Тонзиллит? Нет. Врач отправил меня на рентген, но все же остается вероятность, что права Мэри и у меня это на нервной почве. Мое существо протестует против чего-то в нашей, в моей собственной жизни.

И вот снова. Я в ванной, держусь обеими руками за твердые белые края раковины, а внутри бушует ураган — легкие выворачиваются, глаза вылезают из орбит. Чем это кончится — кровоизлиянием или сердечным приступом?

Сегодня утром — наконец-то! — что-то буквально вырвалось из груди и упало в раковину. Довольно большое, округлое, величиной со сливовую косточку. Оно лежит на белой блестящей поверхности и шевелится.

Что это, спрашиваю себя с отвращением, смахивая слезы. Кусочек легкого, который еще продолжает дышать здесь более свежим, чем у меня внутри, воздухом? Слабо пульсирует и вздрагивает. Что же это? Утерявшая хозяина, но не прекратившая рост раковая опухоль? Или какой-нибудь неизвестный паразит? Явно что-то неведомое. И продолжает жить независимо от меня.

Как будто я породил нечто из своей груди. Некий сатанинский болезнетворный дух, которого я в перенапряжении всех сил вдруг узрел — подобно шаману, удаляющему душу болезни. Филиппинские врачеватели тоже вроде вытягивают какие-то невообразимые узелки из тела, чтобы вылечить его. Не стал ли я и сам целителем в последний момент, in extremis? Может, я теперь тоже могу погружать руки во внутренности страждущих и извлекать оттуда живые и извивающиеся болезни? Я дотронулся пальцем до комочка. Он сжался и отодвинулся. Да, это живое существо — или антисущество. Хватит ли у меня смелости его смыть? Или сделать ему тюрьму из спичечного коробка?

Затыкаю отверстие в раковине и напускаю теплой воды — комочек всплыл и принялся плавать кругами наподобие медлительного бесхвостого головастика.

— Мэри! Смотри скорее! Я что-то выкашлянул. Оно живое.

Мэри вошла и заглянула в раковину.

— Видишь, Мэри? Вон оно! — Я дотронулся до комочка, он закувыркался в теплой воде, потом выправился. — Ты ведь видишь его? Скажи, что видишь? Оно только что было во мне. И живет.

— Ну, вижу.

— Может, это душа болезни и мне удалось наконец от нее избавиться?

— Не думаю, Том, — сказала она, чуть отступив и изменившись в лице, — Ты разве не понимаешь? Это же твоя душа. Ты потерял душу.

— Моя душа? Шутишь, что ли? Как это может быть моей душой?

Жена отступила еще дальше, отдаляясь, как бы отделяясь от меня. Ванная комната стерильно белая и клинически чистая — как операционная. Комочек в раковине делает еще один круг и на секунду выпрыгивает из воды.

— Чем еще это может быть, Том? Что другое живет в тебе? Что еще ты можешь потерять? — Она внимательно вглядывалась мне в лицо. — Теперь у тебя нет души… Ведь она невелика по размерам и прячется внутри каждого человека. Ее никому не удается обнаружить, потому что она умело маскируется и мастерски прячется. Ей ни к чему иметь определенные размеры и протяженность, пока атомы души правильно распределены по телу — один в пустой клеточке, другой в следующей. Но твоя душа собралась в сгусток, сконденсировалась, сжалась — и ты отторг ее. Потерял.

— Но, — я снова, теперь с робостью, трогаю пальцем перемещающийся комочек, — почему ты так уверенно говоришь! Что тебя так убеждает?!

— А ты уже не испытываешь уверенности? Это потому, что ты потерял то, что придает силы, веру, убежденность. Я знаю. Мое существо душа наполняет по-прежнему. А твоя вот уже несколько месяцев стягивалась и сжималась. Она ушла из твоих губ, сердца, кончиков пальцев. Из глубины глаз — из глубины души. Все это время она уплотнялась и отступала вовнутрь. Да, дорогой, я знаю.

— Ну ладно, — обхватываю я края раковины, — допустим на минуту, что это моя душа. Что будет, если я ее выловлю и проглочу? Обрету ли я ее вновь таким образом?

Живой комочек делает сальто, погружается, потом медленно всплывает. Непохоже, чтобы у него были какие-либо органы чувств. Ровный и гладкий. Может ли он поглощать пищу? Или чистую энергию?

— Удастся ли мне воссоединиться с ней?

— Вряд ли. Теперь она слишком плотна. Ты просто съешь ее и растворишь желудочным соком. Дети уже не часть родителей, мать не может воссоединиться со своим ребенком, ты не можешь вновь обрести свою… Словом, — жена пожала плечами, — у твоей души теперь своя дорога. Она ушла от тебя, Том.

— И ты так можешь шутить? Ты меня действительно так ненавидишь? Неужели все эти годы ты скрывала ненависть ко мне?

— Ненависть, дорогой мой, неприложима к тому, кто потерял душу, так же как и любовь. И вообще, как можно любить или ненавидеть это? Но жизнь продолжается. Тебе придется присматривать за ней, Том.

На нашем баре стоит пустой круглый аквариум. Когда-то в нем жили золотые рыбки, а теперь плавает кустик анемон, да и тот искусственный. Прожив недолго, рыбки умерли, наверное от одиночества, если рыбы могут быть одиноки. А может, от пустоты, от ужаса перед пустым искривленным миром, как бы завернувшимся на себя. Беру аквариум, выкладываю анемоны на стол — и кидаюсь в ванную, внутренне содрогнувшись от мысли, что Мэри выдернула пробку и утопила м е н я. А Мэри уже в спальне, напевая, красится. Зачерпываю горсть воды с душой, бережно переношу в аквариум, доливаю его доверху и ставлю рядом с забытой коробочкой с дафниями, оставшимися от золотых рыбок. Может, мне ее дафниями покормить? Рта у нее, похоже, нет.

— Мэри, я пустил ее плавать в аквариум. Будь добра, не задень случайно. О боже, я же опаздываю. А надо ли мне идти на работу в тот день, когда я потерял душу?

— Не волнуйся, Том, все будет как обычно. Сегодняшний день ничем от других не отличается. А ведь правда, душа в интерьере смотрится лучше коллекции минералов?

Да разве можно украсить комнату амебой? Вот она плавает там посередине огромной амебой, не обращая на меня ни малейшего внимания. Прощай на время, моя душенька, я вернусь к тебе к шести. Не скучай. Не делай ничего такого, чего не делал бы я.

Слегка вращаясь и пульсируя, душа совершает еще круг.

Мэри сделает прическу, прихорошится, купит вино и все остальное к сегодняшнему ужину, на который приглашены Тони и Ванда Фитцджеральд. Наверное, будут артишоки, жаркое и клубника.

Я иду на работу. А душа моя остается дома.

Интересно, если Мэри поставит аквариум на огонь, почувствую ли я, что меня варят живьем? Донесется ли до меня ее боль?

Но боль не приходит. Напротив, как ни пытаюсь я уловить в себе что-то необычное, ощущать я стал даже вдвое меньше. Погрузился в близкую небытию нейтральность. Дела идут своим чередом. Ленч с клиентом — замечает ли он, что у меня нет души? Похоже, нет. Хотел бы я знать, есть ли у кого-нибудь, кроме меня, душа, — может, только у меня и была? Повинуясь внезапному импульсу, после ленча захожу в церковь. Звоню в колокольчик, задергиваю занавеску исповедальни. Думаю, что делаю все как следует — раньше никогда не пробовал.

— Слушаю, мой сын.

— Отче, не знаю уж как вас правильно называть и что надо делать в подобных случаях. Никогда раньше не был в исповедальне…

— Если вы внезапно почувствовали зов, то существует веская причина. В чем она?

— Отче, я потерял свою душу.

— Ни одна душа не утеряна для Господа, сын мой.

— А моя утеряна. Ну, не совсем. В каком-то смысле она еще у меня, но больше не во мне…

Все зря. Неверной походкой я двинулся дальше.

Работа.

Дом.

Прическа Мэри подчеркнуто изысканна. Аромат полынного соуса проникает в ноздри, и я спешу к бару, пытаясь унять сердце, заколотившееся от абсурдной мысли — не нашинковала ли она мою душу в соус вместе с листьями эстрагона. Я стал так уязвим, расставшись с душой, и в то же время до странности равнодушен к ней… Но — ничего страшного. Душа по-прежнему вяло кружит. Я зачем-то снова дотрагиваюсь до нее. Она погружается и выныривает, как желе.

Приезжают Тони и Ванда. Разливаю джин и виски.

— А это что? — спрашивает Ванда, указывая пальцем на аквариум.

— А… Это душа Тома, — радостно улыбается Мэри.

Все хихикают. Я тоже.

Мы садимся. Едим, пьем. Беседа течет наилучшим образом, даже с блеском. Воздух наполняется сигаретным дымом. Когда очередь доходит до кофе со старым румынским свекольным ликером, Мэри ставит аквариум с моей душой на стол. Душа плавает. Тони дает ей маслину на вилке. Душа сталкивается с маслиной одинакового с ней размера и отклоняет подношение — а как бы она его съела? Когда Тони вытаскивает маслину из аквариума, я с напряженным вниманием слежу за его рукой — как бы он не вытянул вместо маслины душу. Но все в порядке.

— А ведь это действительно его душа, — говорит Мэри. — Но не думайте, что она чувствует, мыслит или вообще что-то может делать: она просто существует.

— Сущность. Как экзистенциально! — кивает Тони.

Через некоторое время душу снова переставляют наверх. Там она беззвучно продолжает свое кружение.

Немного погодя ее присутствие явно начинает угнетать всех. Тони и Ванда уходят раньше обычного, бормоча извинения. Удручающее зрелище — душа без прикрас. Вот если бы она была с переливающимися всеми цветами радуги крыльями — тогда другое дело. Или бы сладкозвучно пела. Или порхала бабочкой… Но — увы. Это чудо из чудес, это потрясающее явление так мало и примитивно, слишком похоже на головастика. Нет места удивлению и откровению. Где ужасное чувство потери самого сокровенного? И вот почему я теперь абсолютно уверен, что в аквариуме действительно плавает именно моя душа. Совершенно для меня потерянная, настолько окончательно, что меня с ней не связывает ни ниточка благоговения, ни паутинка предсмертного страха.

Такова природа истинной потери. Невосполнимой потери. Без всякой надежды на воссоединение. Значит, верно, что я потерял душу. Вот она передо мной — беспомощно маленькая.

Мэри моет тарелки, а я сижу и с безнадежной терпеливостью наблюдаю, как бесформенная, безглазая, безротая душа совершает бесконечные круги, временами ныряя и поднимаясь к поверхности тепловатой водицы в аквариуме.

О, душа моя, душа моя.