Проза

© D. William Shunn.

From Our Point of View We Had Moved to the Left.

F&SF, February 1993.

Перевод Т. Волковой

Вообще-то я считаю — ничьей тут вины нет, но даже сегодня так и тянет свалить все на кого-нибудь. А ведь как просто самим признаться, что оплошали, до боли просто. Мы были тогда детьми, не спорю, но ведь перечеркнули человеку карьеру, да и саму жизнь. И одновременно подпортили репутацию всей нации. Причастность к событию такого рода оставляет сильнейшее впечатление в юной душе.

Всякий раз, как слышу: этого занесли в «черный список», тот исчез или заключен в тюрьму, чувствую знакомое бремя угрызений совести. Причем то, что оно знакомое, не уменьшает его тяжести. В такие моменты преследует мысль, которая может показаться абсурдной: не произойди тогда тот инцидент с мистером Кеммельманом, первый в цепочке, страна не была бы ввергнута в это безумие.

Я не сомневаюсь — с остальными происходит то же самое. О случившемся мы с однокашниками почти не говорим, но их глаза красноречивее слов.

Всех нас оно преследует, то недоразумение.

Случилось все в тот давний морозный зимний день 2009 года. Высоко в небе, голубом как лед, сияло солнце. Тысячи любопытных, поеживающихся от холода горожан запрудили площадь перед Капитолием, Аллею, растеклись от авеню Конституции на севере до авеню Независимости на юге. Мы стояли слева от президентской трибуны. Перед нами простиралось огромное людское море: на его поверхности вздымались и перекатывались волны, разбиваясь о кордон спецслужб внизу под нами, как прибой разбивается об остров, затерянный в океане. Вдали возвышался мемориал Вашингтона — грандиозный и величественный даже отсюда, с Капитолийского холма. А совсем далеко, у горизонта, сверкали, как ртуть, воды Потомака. В тот день творилась сама История, поток ее захватил и понес нас, как река уносит барки. Но немногие из тех, кто был там, могли предвидеть, какие темные воды ожидают впереди.

Над всей Аллеей из множества динамиков неслись раскаты бравурного марша. Его исполнял духовой оркестр! морской пехоты, расположившийся справа от президентской трибуны. Перед подмостками, где мы все стояли, тяжело топал по снегу руководитель нашего хора мистер Кеммельман. С суровым и насупленным видом он расхаживал взад и вперед, совсем не в такт музыке. Вдоль линии охраняемой зоны застыли агенты спецслужб с непроницаемыми лицами. Иногда они переговаривались по наручным рациям. Сотрудники Белого дома сновали во всех направлениях. В этом организованном хаосе расхаживание мистера Кеммельмана едва ли привлекло чье-либо внимание. Но мы, хористы, следили за ним неотрывно.

Тяжелое раздумье окутывало чело нашего дирижера. Его мрачность, наша тревога за него, уважение и даже любовь к нему — все это заставляло наши нервы звенеть, как натянутые струны рояля.

— Хоть бы он сел, — прошептал я. — Прямо не могу.

Я стоял, втиснутый между приятелями — Хьюи и Чарли. Чарли согласно кивнул и прищурил темные глаза.

— Знаешь, Бен, на кого он похож?

— Нет. На кого?

— На большую оплывшую свечу. С ногами.

Он был прав. На стенах кабинета мистера Кеммельмана мы видели потускневшие от времени фотографии солидного молодого человека с широким и грубоватым, будто высеченным из камня, лицом. Темные, слегка выпуклые глаза с тяжелыми веками придавали ему обманчивое сходство с прикрывшей от усталости глаза гончей, лицо обрамляли густые вьющиеся волосы рыжевато-каштанового цвета. Прошедшее с той поры время подействовало на этого человека так же, как действует огонь на толстую сальную свечу. Подбородок сполз к воротнику, складки у рта напоминали восковые слоистые подтеки. Дряблые щеки свисали, под глазами образовались мешки, а сами глаза, казалось, вот-вот скатятся с лица. Лоб был гладкий и чистый, как валун, отшлифованный ветром и дождями. Весь его вид и эта ходьба туда-сюда создавали впечатление подавленной энергии. Я представил, как он спешно пытается завершить все свои дела до конца дня, перед тем как запузыриться и стечь на пол, превратившись в бесформенную лужицу воска.

— На свечку? Тебе так кажется?

— Ага, — сказал Чарли, расправляя обшлага форменной куртки. — Представь, что у него волосы горят, и поймешь, о чем речь.

Хьюи стал что есть силы царапать лицо и дико закатил глаза.

— Помогите! Я плавлюсь, пла-а-влюсь! А-а-а-а!!!

Наш приятель Блин из следующего ряда захихикал и обернулся. Он был помладше остальных ребят и особо не участвовал в наших разговорах, но посмеяться — только палец покажи. Мы все любили его, считали своим талисманом. Он смеялся сейчас так заразительно, что я и несколько других ребят тоже не могли сдержаться.

Мистер Кеммельман посмотрел на нас недовольно.

— Сосредоточьтесь, джентльмены, — произнес он свистящим шепотом. — Дело серьезное. Не расслабляйтесь.

Он окинул нас холодным взглядом и снова зашагал, предварительно оглянувшись вокруг, будто боялся, не услышал ли кто его замечаний.

Мы замолчали, пристыженные.

Всем нам тогда едва исполнилось десять лет.

Игра духового оркестра завершилась неожиданным мощным взрывом фанфар, и эхо прокатилось по окрестностям — громкое, как от ружейного выстрела. Не успели оркестранты в белых перчатках поставить свои инструменты, как толпа разразилась шквалом аплодисментов — бурных, как порыв зимнего шторма.

Солнце в небе достигло зенита. Я посмотрел на часы: полдень.

Каждая новая администрация стремится как-то по-особенному провести церемонию инаугурации, воплощая во внешних символах свою философию. В 1977 году Джимми Картер предпочел не ехать в президентском лимузине, а прошел пешком всю Пенсильвания-авеню, как бы доказывая, что он не отделяет себя от простого народа. Во время вступления в должность Марио Куомо в 1997 году провели лишь минимум торжественных мероприятий, приличествующих важности и уникальности института президентства. Джон Исайя Уилок, поборник «Новых правых», готовясь к четвергу 20 января 2009 года, не поскупился ни на какие расходы, чтобы продемонстрировать самую большую степень национализма красно-бело-голубых кровей со времен празднования Двухсотлетия.

И концертный хор мужской Академии имени Натаниела Готорна, Северный Анделен, штат Нью-Хемпшир, весьма удачно дополнял картину.

Председатель Верховного суда Дэвид Саутер, облаченный в черную мантию, поднялся на трибуну, чтобы произнести несколько слов в честь Филлис Уитли — кандидата, потерпевшего поражение. Но я пропустил речь Саутера мимо ушей, потому что отвлекся на появившихся в поле нашего зрения агентов спецслужб, таких невозмутимых в своих черных костюмах и темных очках. Их вид воскресил в памяти тот ноябрьский день в академии, когда впервые в жизни я увидел их воочию.

Это произошло на следующее утро после выборов. Мы прогуливали занятия по пению. Четверо балбесов носились по коридорам академии, как взвод малолетних коммандос: Чарли — ведущий, мы с Хьюи — посередине, Блин — замыкающий. Он все время прикрывал рот рукой, чтобы не смеяться. Где-то в глубине сводчатого, тускло освещенного коридора скрипнула дверь, и мы шмыгнули за угол, стараясь не дышать, пока дверь снова не закрылась. Сдерживая смех, Блин надул щеки и весь скорчился. А когда Чарли дал ему разок по макушке, бедный малыш чуть было не сплоховал.

— Молчок! Слышишь? — шепнул Чарли. — Из-за твоего дурацкого смеха нам всем попадет.

Тут я решительно — будто мы были на воскресной службе — пихнул Чарли и велел ему заткнуться:

— Это ты нас подставишь, ты вытащил нас из класса.

Правда, тогда я пошел за ним весьма охотно, но теперь наше поведение предстало в несколько ином свете.

Точно, подставит, поддержал Хьюи, — правда, довольно оригинальным способом.

За несколько минут до этого произошло вот что. Двое мужчин в темных костюмах вошли в комнату для репетиций. Мы разучивали хорал под названием «Реквием». И мистер Кеммельман был явно недоволен, что нас прервали. Однако когда незнакомцы что-то ему сказали, он отдал свою дирижерскую палочку нашему старосте, пообещал скоро вернуться, призвал нас сосредоточиться и продолжать заниматься как обычно, после чего удалился вместе с незнакомцами.

Тотчас же Чарли схватил меня за рукав: «Давай смоемся, Бен!» — и потащил в коридор. Вслед за нами выбежал Хьюи, а за ним, как привязанный, — этот дурачок Блин. В зале для репетиций, где находилась примерно сотня ребят, гам стоял невообразимый. Не надо было большого ума, чтобы догадаться: приходили агенты секретной службы.

После всеобщих выборов мы порядком удивились: стало возможным то, во что еще полгода назад не верилось. Сенатор Джек Уилок, самый известный выпускник Академии имени Готорна, выдвинул свою кандидатуру на пост президента от реакционного движения «Новых правых» и в предвыборной борьбе обскакал как нынешнюю президентшу-демократшу, так и ее соперника от республиканской партии. Несколько лет Уилок состоял членом попечительского совета академии, и в древних запыленных отчетах значилось, что и он, и мистер Кеммельман были выпускниками 1968 года. Эти факты плюс появление людей в черных костюмах позволяли заключить, что, возможно, однокашник нашего педагога заехал к нему на пару минут поболтать.

…Короткая передышка закончилась. Чарли жестом предложил двигаться дальше. Надо было подчиняться.

Мы бросились по коридору, завернули за угол и тут остановились: до нас донесся звук закрываемой парадной двери. По фасаду шли высокие готические окна, и через них далеко вдали были видны Белые горы, покрытые густым заснеженным лесом. Внизу у подъезда на широкой полукруглой подъездной аллее пыхтел с невыключенным мотором шикарный, сверкающий лаком лимузин. По левую сторону от него стоял наш хормейстер со своими двумя сопровождающими. Один из них указывал Кеммельману в направлении машины.

— Видали, какого калибра железка у этого парня? — прошептал Чарли. — По меньшей мере тридцать восьмого. У него под мышкой спрятано. Такая штука может проделать в человеке дырку величиной с грейпфрут.

— А если в Блина попадет, то вообще хоронить будет нечего, — пробубнил Хьюи. — А не послать ли нам его на разведку?

Блин отпрянул назад, мотая головой. Тут уж ему стало не до смеха.

— Гляньте, парни! — воскликнул я. — Гляньте!

Когда мистер Кеммельман приблизился к лимузину, шофер открыл заднюю дверцу, и из машины появился Джон Исайя Уилок.

Мы прильнули к окнам, как ребятня прилипает к витрине кондитерской. Человек, стоящий внизу, не был красивым в классическом смысле, но его выразительные черты приковывали внимание. Пышная корона аккуратно причесанных, серых с проседью волос придавала его облику особую значительность. Отливали синевой выбритые щеки, глубокие морщины залегли у крыльев носа, около глаз обозначились «гусиные лапки». Этот человек был надежен и основателен, как заснеженные горы вдали, явно из тех, кто везде чувствует себя как дома. Уилок показался мне симпатичным. Но когда он пожал руку мистеру Кеммельману и как-то принужденно его обнял, что-то внутри меня екнуло. Он улыбался неестественно. Это была улыбка хищника.

— Ну вот, — сказал Хьюи. — А Кеммельман разбивается в лепешку, чтобы заставить нас петь по-латыни.

Блин хмыкнул, хотя вряд ли он знал о противодействии Уилока законопроекту, по которому испанский стал бы у нас вторым государственным языком. Уилок заявил, что граждане, обратившиеся за пособием, должны будут в обязательном порядке пройти собеседование по английскому языку. Материальную помощь получат лишь те, кто владеет им на достаточном уровне. Все для того, чтобы сохранить в чистоте родную речь.

Наш хоровик и президент-элект несколько минут разговаривали на зябком ветру. На Уилоке было теплое пальто с меховым воротником и кожаные перчатки. На мистере Кеммельмане — лишь поношенный кардиган. Он поежился от холода. Во время беседы у Джона Уилока было оживленное и энергичное выражение лица, у мистера Кеммельмана, напротив, — каменное.

Я смотрел на них и снова чувствовал к Уилоку такое же сильное отвращение, какое испытывал и раньше. Мои родители твердили, что он — враг. Они издавали небольшую газету в штате Мэн, где агитировали против Уилока с самого начала избирательной кампании. Дома я находился в атмосфере антиуилокизма. Но в тот ноябрьский день я остро ощутил, что мое отвращение к этому человеку было скорее инстинктивным, чем внушенным.

Уилок помахал рукой шоферу. Перед тем как направиться к лимузину, он положил руку на плечо мистера Кеммельмана, и вид у него был страшно серьезный. У меня внутри все судорожно сжалось, кулаки впечатались в оконную раму.

Как только Уилок что-нибудь произносил, Хьюи его передразнивал, причем очень по-чудному: так говорят в Новой Англии.

— Теперь я верю, — изрекал он в тот момент, когда рот Уилока открывался и белой полоской вспыхивали зубы, — что вы прекратили отравлять драгоценные телесные флюиды этих прекрасных молодых людей варварской латинской дребеденью. Вы не разочаруете меня.

Блин не выдержал. Его так трясло от смеха, что лоб стучал о стекло. Этот стук, наверное, за милю отсюда было слышно. Тут один агент посмотрел в нашу сторону и потрогал выпуклость под мышкой. Чарли зажал Блину рот рукой, пригнул его к полу. Мы съежились, нас трясло, потом Чарли сосчитал до трех, и мы расслабились.

Город Плимут в Нью-Хемпшире находится совсем недалеко от Северного Анделена. И в городе Плимуте в 1864 году умер Натаниел Готорн. Он ушел в мир иной во сне. Это случилось во время путешествия к Белым горам, куда он отправился с близким другом, нашим четырнадцатым президентом Франклином Пирсом. Такое ощущение, что у подножья Белых гор лучше не общаться с президентами. Натаниел Готорн… Гораций Кеммельман… Теперь подошла моя очередь. Исторические прецеденты не вселяют оптимизма.

Мы примчались в зал для репетиций за несколько минут до мистера Кеммельмана. Он вошел, взял дирижерскую палочку — никаких приветствий, никаких фанфар, никаких объяснений.

— Джентльмены, начало «Реквиема». Первые такты исполняет центральная группа.

Мистер Кеммельман полагал, что его подопечные должны разучивать каждую вещь в многоголосии и быть всегда готовыми к концертному исполнению. В тот день мы хорошо пели свои партии, с чувством, не фальшивя. Но по мере того, как мы одолевали самые сложные пассажи «Реквиема», лицо мистера Кеммельмана выражало все большую озабоченность. И вот он положил дирижерскую палочку. В полной тишине мы ждали его замечаний.

Он поднял голову и взглянул на нас как-то умоляюще. Но не мы его волновали, а что-то там, за стенами класса.

— Джентльмены, — произнес он. Я обратил внимание, как потускнели его волосы, они совсем не такие, как на той старой фотографии. — Вы приглашены выступить двадцатого января в Вашингтоне, округ Колумбия, на церемонии вступления в должность нашего нового президента. — Он сделал глубокий вдох. — От вашего имени я принял приглашение.

Ребята зашушукались, как-то еще не поверив, что все взаправду. Мистер Кеммельман обводил нас медленным, каким-то извиняющимся взглядом. Чуть ли не прощения хотел просить.

— Завтра начинаются репетиции. Мы исполним произведение Ирвинга Берлина, которое вы все хорошо знаете, — «Боже, благослови Америку». Аранжировку я сделаю сам. Так что готовьтесь работать. — Он снова всех нас обвел взглядом. — На сегодня всё.

Никто не проронил ни слова и не двинулся с места. Мистер Кеммельман вышел из-за пюпитра, подошел к нам и раскинул руки.

— Солидарность, джентльмены, солидарность.

Мы все, сто двенадцать мальчишек, вскочили с мест и бросились к нему. Мы собирались вокруг него после репетиций, но всегда это была какая-то обязаловка. А сейчас что-то сплотило нас. Благоговение, трепет, гордость от оказанной чести, но больше всего — необъяснимый страх. В тот день он заставлял нас прижиматься друг к другу, сгрудившись в кучу.

И вот почему наш хор оказался в день инаугурации на этих наскоро сколоченных подмостках рядом с Капитолием. Для исполнителей они явно не подходили. Строителей, видимо, больше заботило, чтобы они соответствовали конфигурации Капитолийского холма. Все стали искать, где бы присесть, и нарушили обычный порядок построения. Мы с Чарли и те, кто обычно стоит по центру, очутились где-то с краю хора. Масса ребят попала не на свои привычные места. В итоге все чувствовали себя не в своей тарелке и нервничали.

А мистер Кеммельман все ходил и ходил, но нам от этого было не легче.

Председатель Верховного суда Саутер произнес вступительное слово и попросил Джона Исайю Уилока встать. Президент — элект направился к трибуне, и огромная толпа внизу тут же потянулась к нему — так луна тянет к себе морские волны во время прилива. «А где же все призывы и плакаты, куда подевались негодующие? Ни одного демонстранта», — вдруг подумал я. Они же присутствовали мощной колонной на инаугурации Филлис Уитли. Почему же сейчас никто не протестует?

Мистер Кеммельман когда-то был бунтарем, об этом поговаривали в академии. Он стал лидером факультетской оппозиции, когда ряд решений Совета попечителей вызвали у педагогов недовольство. Кеммельмана тогда чуть не уволили, а спас его не кто иной, как Джек Уилок. Уилок убедил членов Совета: лучше пойти на уступки, чем производить на свет мученика, — лишние хлопоты.

А теперь Кеммельман — участник представления под названием «Инаугурация Уилока» и должен продемонстрировать всей стране свою горячую поддержку новому президенту. Вот что теперь происходит с бунтарями в этой новой Америке. Найден способ приручить их. Повезло им, что и говорить.

Во время октябрьских выборов Уилок явно не набирал нужного числа голосов. Пресса сообщала, что у него нет шансов на победу. Но потом он все-таки победил, и с большим перевесом. Его поддержали там, где нужно, и в местах, куда другие и не додумались заглянуть. Все это привело меня к следующей еретической мысли: возможно, создатели Конституции преследовали куда более определенную цель, чем мы осмелились бы предположить, когда они учреждали институт коллегии выборщиков, — этой целью было не подпустить народ к власти.

Джон Исайя Уилок стоял перед председателем Верховного суда. Все наше внимание было приковано к нему. Голокамеры ведущих кабельных компаний беспорядочной стаей хищных птиц нависли над президентской трибуной. Кеммельман взял на изготовку дирижерскую палочку, лицо его выражало высшую степень сосредоточенности. Нас охватил трепет. Дирижерская палочка поднимется в тот момент, когда наш новый президент произнесет текст торжественной присяги.

Джек Уилок поднял правую руку.

Надо было смотреть. на Кеммельмана, сосредоточиться, сконцентрироваться, но мой взгляд не мог оторваться от Уило-ка, от его правой руки, согнутой в локте под углом в девяносто градусов — как плотницкий уголок.

Правильный прямой угол. Его правая рука.

Мне было десять лет. Я только начинал постигать значение понятий «правый» и «левый».

Однажды вечером вскоре после выборов мы сидели с ребятами и обсуждали все эти дела. Я, Чарли — мой сосед по комнате в общежитии — и Хьюи готовились к экзамену по основам гражданского общества. Мы повторяли тему «Важные политические события шестидесятых годов», и в тексте все время попадалось выражение «Движение «Новых левых».

— Что за чертовщина — все эти правые и левые дела? — не выдержал Чарли. — Никакого смысла.

— Чего и следовало ожидать. — Я сидел на постели, обложившись со всех сторон подушками. Потом стал поглаживать подбородок — совсем как наш преподаватель обществоведения перед тем, как сказать что-то важное. — Отец говорит, что английский — самый туманный язык на свете.

Хьюи скорчил удивленную физиономию.

— Ну хоть разъясни, что сие означает.

— Посмотри, сколько значений у слова «правый». Правый и неправый. Правильный ответ. Право проезда.

— Прямые углы в геометрии, — добавил Хьюи.

— А еще Билль о правах, — вспомнил Чарли. — И права детей, кстати.

— А еще от-прав-ляют ритуалы вуду, — хмыкнул Хьюи.

Я возвел глаза к потолку — ну что на это скажешь?

— Ладно, проехали, а как там насчет слова «левый»? — спросил Чарли.

— Ну, например, встать с левой ноги, плюнуть через левое плечо, сделать одной левой…

— Быть левым крайним, — вспомнил Хьюи и ухмыльнулся. — Это, правда, не очень здорово.

Тут я вспомнил, что говорили по этому поводу мои родители.

— Знаете, мой отец считает, что либералов не любят только потому, что у людей предубеждение против самого понятия «левый». Не то, что левые — это действительно плохо, просто-напросто мы все правши, и в этом все дело.

— Следовательно, члены левого крыла — либералы, — заметил Хьюи.

— Ну, более или менее.

— А члены правого крыла должны быть консерваторами, — добавил он.

— Либералы, консерваторы… — произнес Чарли. Было видно, как он весь напрягся, чтобы не потерять нить рассуждений. — Ладно, право-лево — с этим ясно, а вот что сказать о людях, которые стоят посередине дороги?

— Мы зовем их разбойниками, — сказал Хьюи.

Я чуть было не покатился со смеху. У Чарли был вид человека, только что державшего в руках дорогую вазу, которая вдруг выскользнула и разбилась.

— Дерьмо собачье, — сказал он зло и как-то устало.

Гадко стало от этой ругани. Мама всегда твердила, что бранными словами пользуются ленивые люди со скудным словарным запасом. Но ведь отец Чарли — офицер, участник той ужасной второй войны в Персидском заливе, и у него есть награды, и его дети учились в нормальных школах.

— Дерьмо что? — спросил Хьюи несколько неуверенно и посмотрел на меня, будто я оракул, толкующий речи Чарли.

— Это ты дерьмо, Хьюберт Розенталь, доводишь меня, — сказал Чарли. — Ты действительно доводишь меня.

Хьюи помрачнел, уголок его рта чуть дрожал.

— Меня зовут не Хьюберт.

— Совершенно верно, — вступил я, чувствуя редкую возможность поразвлечься. — Хьюи — это краткое от «хьюмонгоус винер».

— Это что, из латыни? — спросил Чарли.

А Хьюи смотрел на меня, широко раскрыв глаза, — не ожидал измены. Будто я ему нож в спину всадил.

— По крайней мере, меня не назвали в честь предателя, мистер Бенедикт Арнольд Трепло, — хрипло пробормотал он и выбежал опрометью из комнаты.

Мы просто онемели. В ушах стоял звук резко захлопнутой двери.

— Пулей вылетел, — заметил Чарли.

— Да, действительно… — Я ощущал какое-то саднящее чувство и вину одновременно.

Чарли вытянулся на своей постели.

— Подумаешь, большое событие, — зевнул он. — Просто некоторые люди не воспринимают шуток, согласен?

Слова Чарли всплыли из памяти, когда я смотрел на Джека Уилока и Дэвида Саутера, стоящих на президентской трибуне. Прозрачный холодный воздух будто напрягся от всеобщего ожидания. Толпа липла к этому историческому моменту, как мелкие ракушки облепляют днище гигантского лайнера. Мистер Кеммельман стоял неподвижно, будто одеревенел. Жизнь теплилась только в его глазах, в их суровом, сосредоточенном взгляде.

Некоторые люди не понимают шуток. Я знал это хорошо — слишком хорошо.

Спокойный, отчетливый голос Председателя Верховного суда рассекал воздух:

— Я торжественно клянусь…

При звуках этих слов я затрепетал. Они прокатились по толпе раскатами грома.

— Я торжественно клянусь… — повторил Джон Исайя Уилок.

Я застыл в паническом ужасе, все мышцы напряглись. Мистер Кеммельман как-то грозно набычился, напоминая каменную горгулью. Мы с Чарли и другие ребята были не на своих, привычных местах, на меня со всех сторон давили горячие тела — спрессованные, как в газовой камере. Я всматривался в лица стоящих ребят — казалось, все они впали в какое-то безразличное забытье, оцепенение. Оглядываясь назад, думаю: не случись с нашим хором этой штуки, все равно никто звука не смог бы издать.

— … Что буду добросовестно исполнять…

— … Что буду добросовестно исполнять…

Звучали наводящие ужас голоса близнецов-великанов. Президент-элект всегда пользовался случаем напомнить, что он — прямой потомок Элинора Уилока — конгрегационалиста, основавшего Дартмутский колледж. Джек заявил, что жизнь Уилоков (включая его собственную, разумеется) тесно переплетена с американской историей, а судьба их фамилии есть неотъемлемая часть национальной судьбы. Он забыл лишь упомянуть, что тот же самый Уилок смошенничал, добывая средства для Дартмута. Везде заявлял, что, мол, в новом учебном заведении будут учиться местные индейцы, а на самом деле собирался только готовить побольше священников-конгрегационалистов. Ничто не ново под луной.

— … Должность Президента Соединенных Штатов…

— … Должность Президента Соединенных Штатов…

Наша партия, заявлял Уилок, возродит американскую добродетель и патриотизм, восстановит мировое лидерство Штатов в торговле и промышленности. А что в результате? Полицейское государство, тайно проникающее повсюду, чудовищный спрут, чьи щупальца душат мертвой хваткой любое проявление наших прав. Наша судебная и законодательная власть занимается тем, что мало-помалу сводит на нет Конституцию. Каждая новая сессия Конгресса ограничивает наши свободы — так кухонным ножом при наличии времени можно обстругать четырехдюймовую доску до размеров зубочистки.

— …И в полную меру своих сил буду…

— …И в полную меру своих сил буду…

Политические обозреватели называют реакционным явлением выборы Уилока президентом. Двенадцать лет у власти находились демократы — ив Белом доме и в Конгрессе. Однако заметных улучшений в стране не произошло. Мы все ждали спасителя. Но потом так безрассудно рванули к консерватизму, что нас отбросило вправо гораздо дальше, чем за всю нашу историю.

— … Поддерживать, охранять и защищать…

— … Поддерживать, охранять и защищать…

Мое ли это воспаленное воображение или на самом деле лицо Председателя Верховного суда исказила секундная гримаса отвращения? Не предвидел ли Саутер будущее и не стало ли ему дурно от бессильного сознания, что он запускает в действие этот дьявольский механизм?

— … Конституцию Соединенных Штатов.

Мистер Кеммельман оживился, как внезапно оживает подтаявший ледник.

— Начинает группа справа, — произнес он свистящим шепотом. — Справа. Готовы?

Как звон погребальных колоколов, возвещающий о неотвратимом, звучал голос Джека Уилока:

— … Конституцию Соединенных Штатов.

Мне хотелось завопить.

И вот тогда, в то краткое мгновение тишины, пока не обрушился шквал аплодисментов, сверкнула дирижерская палочка, рассекая воздух, как ледоруб — льдину, чтобы возвестить начало волшебного канона, который мистер Кеммельман искусно сотворил из «Боже, благослови Америку».

И тут же палочка ринулась вниз — с выверенностью хирургического скальпеля.

Одни не шевелились, другие только открыли рты, третьи — прохрипели первую ноту. Потом ребята сконфуженно переглянулись и умолкли.

Наступила гробовая тишина. На нас смотрели миллионы лиц. Ледяные пальцы ужаса сжали мое сердце.

Но все еще было поправимо, если б не произошло то, что произошло потом. Любой другой президент пропустил бы случившееся мимо ушей и простил несчастную сотню ребятишек. Рональд Рейган — детище индустрии развлечений — воспринял бы инцидент нормально. И оба Рузвельта, я уверен, только бы улыбнулись снисходительно, дымя толстой сигарой или посасывая изящный мундштук, и подали знак начать сначала. Мне представляется Авраам Линкольн, в его печально-темных глазах — непостижимая глубина сострадания, он просто потрепал бы каждого по голове. Будь Линкольн сейчас с нами, мы были бы совсем другими людьми.

Но перед нами стоял Джон Исайя Уилок. Для него мы не были мальчишками. Мы были лишь бессловесными рабами в его империи.

Вступивший в должность Президент Соединенных Штатов Уилок в этот исторический момент впился в нас огненным взором разъяренного демона. Толпа, камеры, агенты службы безопасности — все, казалось, исчезло как дым, как сладкие грезы исчезают от холодного прикосновения реальности. В мире существовали только мы и наш президент. Только горстка детей перед лицом современного Голиафа.

Мистер Кеммельман напомнил мне неожиданно хрупкую куклу-марионетку, которую водят за ниточки два врага-кукловода.

Гнетущая тишина продолжалась несколько секунд, казавшихся вечностью, — беззвучное свободное падение в леденящей пустоте.

Кто — то засмеялся, и свободное падение закончилось: мы грохнулись об землю. «Дерьмо», — только и вырвалось у меня.

Смеялся Блин — спаси Господь его душу, — он защищал нас от злобного президентского гнева единственным способом, который знал, и единственным своим оружием. Он отбивался от того, чего не понимал. Не беззаботный смех, не смех ликования или облегчения — то был смех, внушающий ужас, истерический, слишком визгливый, чтобы быть выражением радости или восторга. Этот смех прорывался в неподвижный воздух подобно некоему свирепому детенышу дракона, в муках родившегося и бьющего своими еще влажными крыльями, чтобы взлететь в небо. Глаза у Блина широко раскрылись, будто он был не в силах совладать с этим ужасным звуком.

И мы, его одноклассники, тоже засмеялись. Сначала раздалось несколько нервных смешков, потом они перешли в полнозвучный хохот, и через пару секунд мы уже держались за животы, корчась от смеха, как какие-нибудь придурковатые малолетки, а по нашим щекам ручьями текли слезы.

Но это было совсем не смешно. Ничего забавного во всей дерьмовой ситуации. Нас пригласили в качестве почетных гостей на президентскую инаугурацию, а мы, мы проворонили свою жар-птицу — опростоволосились в присутствии наиболее влиятельных лиц страны, на глазах у иностранных дипломатов, у тысяч собравшихся людей, перед миллионами сограждан — американских телезрителей, не верящих своим глазам и ушам, перед микрофонами и камерами телекомпаний всего мира. Так что же нам оставалось делать, как не смеяться? Вот мы и смеялись — как какие-то психи ненормальные.

Многократно усиленный смех раздавался эхом из громкоговорителей, отражался от беломраморного мавзолея Капитолия, от памятников, что стоят на Аллее, и такой стоял гул, будто город заполнила орда демонов. Мистер Кеммельман стоял окаменевший, так и не опустив рук. У него был слегка удивленный вид человека, только что пронзенного копьем. В глазах его застыло недоумение.

Теперь и толпа хохотала.

Не буду пытаться дальше описывать это происшествие. Вся пресса, все агентства новостей запечатлели его на пленку в объемном изображении. Конечно, надо было видеть событие своими глазами, чтобы его прочувствовать, но запись тоже точно передает впечатление. Я знаю. Я просматривал ее достаточно часто.

Сумятица длилась не более одной-двух минут: Председатель Верховного суда Саутер отдал несколько строгих распоряжений, и порядок был восстановлен. Нам даже предложили спеть-таки канон, и мы очень здорово это сделали. Но настроение все равно было поганое. Мы осрамились, и уже никакое, даже самое замечательное исполнение не могло ничего исправить.

Но мы осрамили и Президента Соединенных Штатов. После того первого жуткого мгновения он сумел затаить эмоции, но мы-то видели, что это притворство. Когда мы пели, он милостиво улыбался, но в его улыбке сквозила самая настоящая злоба — как черное свечение. Мы смеялись над церемонией его вступления в должность, но он-то, я уверен, воспринял это как насмешку лично над собой.

Однако время идет неумолимо, и в урочный час состоялся торжественный прием, который дал Джек Уилок по случаю вступления в должность в своем новом доме на Пенсильвания-авеню. С тех пор прошло двенадцать лет, а он все еще смеется над нами. Над теми из нас, кто остался. Мои родители, бывшие журналисты, еле-еле сводят концы с концами в своем Мэне: почти десять лет назад их либеральную газету закрыли. Семь лет нет вестей от отца Чарли, он одно время критиковал программу перевооружения армии. В Нью-Йорке, во время уличных беспорядков на религиозной почве, убита мать Хьюи. В его семье никогда не соблюдались еврейские обряды, а сейчас, как ни странно, соблюдаются, правда втайне.

Нет в живых и зачинщика. Блин много лет страдал глубочайшей депрессией, а на первом курсе в Гарварде болезнь достигла кульминации. Догадываюсь, что ружье ему продал Чарли — возможно, из отцовской коллекции. Но, уверен, Чарли и не подозревал, для чего оно будет использовано.

… В тот же день мы уехали из Вашингтона в трех специально заказанных автобусах — прямиком в Северный Анделен, штат Нью-Хемпшир. Мистер Кеммельман остался — вроде как для участия в инаугурационном балу, как почетный гость Президента. Никто из нас никогда больше его не видел. До конца семестра занятия вел подменяющий педагог, а после каникул нам представили нового постоянного преподавателя. И никаких объяснений.

Когда я думаю о мистере Кеммельмане, то стараюсь вспомнить взыскательного, великодушного человека, который в тот день в нашей хоровой комнате пытался обнять нас всех, но не смог — ему просто не хватило рук. Стараюсь вспомнить его таким, но то и дело в памяти возникает неподвижное, растерянное лицо, которое постепенно каменеет от ужаса — по мере того как все новые волны жуткого смеха перекатываются через него. И тогда я, в который уже раз, совершенно отчетливо осознаю, что это мы, дети, маленькие мальчики, своим смехом прекратили его существование.

Сегодня — в среду 20 января 2021 года — я снова в Вашингтоне. Причина — инаугурация Джека Уилока, он избран на четвертый срок президентства. Я учусь в Дартмуте и прохожу студенческую педагогическую практику в мужской Академии имени Натаниела Готорна. Так уж распорядилась судьба, что я веду тот же предмет, что и мистер Кеммельман давным-давно — двенадцать лет назад. Мальчики приехали со мной. Они толпятся на подмостках около президентской трибуны. День сегодня холодный и ясный, как и тогда. Все это время президент дожидался, когда хор достигнет прежнего высокого мастерства, и сегодня он настроен решительно, он ждет, чтобы мы показали настоящую преданность ему — как бы смыли позор того далекого дня.

Где-то здесь находятся Чарли и Хьюи: то ли на крыше одного из соседних домов, то ли в толпе зевак, а может, затесались в кордон спецслужб, одевшись как-нибудь попроще. Лучше мне и не знать, где они. И тот и другой ведь твердо убеждены: нельзя разрешать Уилоку оставаться на посту президента четвертый срок. У меня же единственное намерение: вытянуть из моих ребят такое проникновенное и благозвучное пение, какого этот город — бывшая колыбель демократии — и не слыхивал.

Я задался целью продемонстрировать мистеру Кеммельману, где он сейчас ни есть, такой уровень исполнения, до какого мы не дотянули в тот четверг 2009 года.

Все предвкушают еще один грандиозный скандал. Ждут, что мы снова вляпаемся, опозорим нашего президента. Но этого не случится. Мы споем как ангелы, мы покорим умы и сердца всех, до кого долетят звуки наших голосов. Они услышат, увидят и почувствуют только музыку, ничего, кроме музыки. А после орудийного залпа, знаменующего начало новой эпохи, ребята не пропустят взмаха дирижерской палочки, и звуки канона «Боже, благослови Америку» в прекрасном переложении Горация Кеммельмана понесутся вдоль по Аллее, подобно прохладному дуновению, ниспосланному с небес. Пусть это будет последняя песня, которую я когда-либо услышу, но я буду гордиться своими мальчиками. И мне улыбнется счастье.

Мои родители никогда не понимали одной простой вещи относительно Америки. А именно: Америка понимает только самое себя. Она мало что знает о чем-либо еще, а то, что знает, усваивается плохо. Родители дали мне имя Бенедикт, по-латыни это — «хорошее слово», «хорошая речь» и даже «хороший голос». Они надеялись, что придет день, и я напишу или скажу во весь голос слово в защиту всего того хорошего, что есть в нашем народе. Но они ошиблись. В этой стране даже у тех, кто почти не знает американской истории, имя Бенедикт вызывает только одну ассоциацию: предатель.

А возможно, я и есть предатель. Возможно, все мы — предатели. Кто может все же винить нас за то, что мы растерялись в тот прискорбный день двенадцать лет назад? Когда перед нами было скопище народа, и камеры, и сама история зависла над головами дамокловым мечом? Кто может винить нас за один небольшой, коварный промах?

Сказать проще, виной всему рассогласованность. Мы с Чарли и много других ребят привыкли стоять в центре хора. Когда мистер Кеммельман велел начать канон группе справа от него, он не учел, что многие поменяли позиции и что, с нашей точки зрения, мы переместились влево.