Чума обладал чарующим голосом и пел превосходно, но сегодня его искусство было бессильно. Герцог, подавленный и мрачный, насупленный и злой, молчал. Франческо Мария вообще-то был сильным человеком. Его никогда не страшила неизвестность, не пугала неопределенность. Он не только не боялся неизведанного, оно манило его. Он был не подвержен предрассудкам: не цепенел перед черной кошкой, не плевал через плечо, был открыт друзьям в неуверенности и сомнениях. Если завидовал — признавался, что завидует, если раздражался — сознавался, что раздражен и никогда не пытался скрывать свою слабость. Но сейчас чувствовал себя загнанной крысой, а кому это понравится?
Песте было жаль герцога, унизительность положения, в котором тот оказался, унижала и Чуму. Отпущенный доном Франческо Марией, Грациано устроился на старой балюстраде на внутреннем дворе, где задумчиво перебирал гитарные струны. Шуту было тоскливо. Как он и предполагал, таинственный убийца статс-дамы остался безнаказанным. Его болезненное состояние по вечерам усугублялось. Он словно утратил чего-то необретённое, потерял что-то нужное, но понимание, что именно, ускользало. Чума уныло смотрел на ущербную луну, и напевал старинную песенку, что слышал когда-то в Пистое, о разбитых надеждах и горьких утратах.
Как всегда, вспомнил умершего брата, что усугубило скорбь, и голос его потаённо проступал в ночной тиши, то сливаясь с трелями ночных цикад и стрекотанием кузнечиков, то взмывая в ночное небо, звеня горестным и надрывным аккордом.
Грациано импровизировал и не заметил, как на противоположной стене открылось окно, и тёмном проёме мелькнула головка Камиллы Монтеорфано. Она не узнала голоса мессира Грандони. Шут обычно пел, кривляясь в присутствии герцога и нарочито гнусавя, но сейчас его голос изменил звучание, и синьорина, а она любила музыку, слышала голос Неба, проступивший невесть откуда, и силилась разглядеть впотьмах поющего. Но у неё ничего не вышло. Певец терялся во тьме, растворялся в сумерках, проступал только голос, в коем звучали ноты горькие, но колдовские, покаянные, но манящие. Камилла вышла на лестничный пролёт и осторожно спустилась вниз. Здесь голос звучал ниже и глуше.
Грациано вздрогнул и умолк, заметив тень на балюстраде. Он, не откладывая гитару, сжал рукоять левантийской даги, но тут разглядел Камиллу Монтеорфано. Сама фрейлина, видя в руках шута инструмент, была ошеломлена и даже обижена. Так это он?
— Я не знала, что это вы, мессир Грандони, — Камилле было досадно, что она пришла сюда на голос этого человека.
Шут не был отягощён злопамятностью, но сейчас смотрел на девицу без улыбки. Ему было неприятно, что его слышали, он не склонен был открывать душу, но, преодолев недовольство, любезно заметил фрейлине, что на ущербной луне его всегда тянет подрать глотку. Он не разбудил её? Она тоже играет? Кажется, на лютне? Камилле было неловко сразу уйти, что выглядело бы невежливым по отношению к мессиру Грандони, коему она всё же считала себя обязанной. Девица присела на скамью, решив несколько минут посидеть, потом пожаловаться на комаров и уйти. Она по-прежнему злилась на себя: как она могла сразу не уловить тембр его голоса? Но он пел божественно, и можно было подумать, что у него есть душа… Как же это? Этот гордец что-то знает о скорбях?
— Да, я играю, — тихо проговорила она. — А о каких муках вы поёте? — Камилла недоумевала.
Грациано Грандони сел рядом и, перебирая гитарные струны, сказал, что это старые песни, слышанные им когда-то в Пистое. Он заиграл неаполитанскую тарантеллу, но неожиданно резко оборвал игру. Внимательно вгляделся в лицо фрейлины.
— Вы сказали, синьорина, что были плохо знакомы с синьорой Верджилези. Почему же вы плакали в церкви?
Камилла подняла на него удивленные глаза, но тут же и опустила их. Помолчала, потом пожала плечами. Она не ожидала такого вопроса.
— Она была неприкаянна, очень несчастна, одинока. И такая ужасная смерть, внезапная, предательская. Без покаяния, без последнего напутствия. Мне было жаль её.
— Синьора Верджилези была одинока? — шут не смеялся, лишь слегка изогнул левую бровь. Он недоумевал. Неужели малютка настолько дурочка, что не видела очевидного?
Камилла задумчиво смотрела в темноту.
— Вам трудно понять это. Вы сильны и бесчувственны. Когда такой, как вы, встречает слабого и уязвимого, ему кажется, он видит безногого инвалида. Помочь он не может, ему внутренне тягостно с такими людьми. — Камилла спокойно посмотрела на шута, — а она была подлинно несчастна, всегда скрывала свои чувства, боялась показать свою слабость. Она боялась сказать даже самой себе, что переживает на самом деле. Старалась производить впечатление, пускать пыль в глаза, фальшивить, — и боялась оставаться одна, потому что наедине с собой ей было страшно. Она нуждалась в толпе, её любовники — это тоже боязнь оставаться одной, возможность забыть о своей пустоте. — Камилла отвернулась, несколько мгновений следила за игрой лунных лучей на поверхности маленького фонтана, потом продолжила. — Она мечтала о Риме. Ей постоянно казалось, что настоящая жизнь где-то там, далеко, только не рядом с ней, и уж тем более не в ней самой…
Грандони слушал в удивлённом молчании. Нет, девица дурочкой не была. Сказанное было неожиданно глубоко и верно. Если бы синьора Верджилези хоть на волос интересовала Песте, он и сам бы это заметил.
— Ваш брат предположил, что отравление собаки — не попытка отравить дона Франческо Марию, но проверка на борзой яда, который потом использовали уже по назначению. Тогда получается, что в этом убийстве никакой случайности нет. Оно продумано и преднамеренно. Но если она такова, как вы говорите, кому могла понадобиться её смерть?
Камилла по-прежнему смотрела в ночь.
— Аурелиано говорит, что причина любого убийства — властолюбие, алчность, злоба, зависть или мстительность.
— Да, это я от Лелио неоднократно слышал. Но из ваших слов я понял, что убитая была слабой и никчемной, она не могла стоять ни у кого на пути, пробудить алчность или зависть, разозлить или спровоцировать желание отомстить ей…
Синьорина бросила на собеседника быстрый взгляд.
— Вы ошибаетесь, мессир Грандони. Она была знатна и совсем не бедна, а так как была очень слабой… Слабость силы не идет ни в какое сравнение с силой слабости, которая не умеет владеть собой. Она могла сделать любую глупость, не любила признавать глупости, была упряма, и могла спровоцировать кого угодно на что угодно… — Камилла вздохнула, — простите, мессир Грандони, мне нужно идти, уже поздно.
Грациано ди Грандони встал, неожиданно для самого себя отвесил девице низкий вежливый поклон и пожелал спокойной ночи.
Но сам спал этой ночью не очень спокойно. После молитв сначала удивлённо размышлял об услышанном от девицы, потом — о самой девице. Как ни странно, Камилла не показалась ему сегодня глупой, была спокойна, как Дианора ди Бертацци, и суждения её несли печать здравомыслия. Он вспомнил изгиб её шеи, когда она изредка поворачивалась к нему, сияние ярких глаз. Пожалуй, толпа была права, называя девицу красивой. Да, ничего. По его телу прошла странная судорога, словно он замерз, но в комнате было тепло. Грациано с отвращением подумал, что снова начинается приступ.
Бениамино так и не смог разобраться в его болезни, хоть после убийства и поднявшейся суматохи несколько раз заходил к нему, снова осматривал, пытал и поил какой-то дрянью. И ничего. Истома, проступившая минуту назад, расползлась по телу. «Господи, что со мной?» Грациано странно ослабел, трясся в ознобе, тяготило напряжение плоти. Он с трудом поднялся, вынул взятое у Росси Писание. Господи, наставь меня, вразуми, помоги мне понять пути мои…
Грациано раскрыл Вульгату, опустил палец на начало открывшегося абзаца. Глаза его расширились. «Quam pulchrae sunt mammae tuae, soror mea sponsa! Pulchriora sunt ubera tua vino, et odorunguentorum tuorum super omnia aromata. Favus distillans labia tua, sponsa; Mel et lac sub lingua tua: Et odor vestimentorum tuorum sicut odor thurisi…» «О, как любезны ласки твои, родная моя невеста! о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию ливанскому…» «Господи…Ты ли искушаешь меня? Или сам я искушаюсь нечистотой своей?»
Песте откинулся на подушку и веки его смежились. В полусне ему привиделись какие-то неприятнейшие лица придворной челяди, потом над ним зависла ущербная луна, а напоследок проступил тонкий абрис личика Камиллы Монтеорфано.
Сама Камилла вернулась к себе, но попасть в комнату не смогла. В коридоре её ждал мессир Фаттинанти. Уже три недели он не давал ей проходу. Нет, он не позволял себе никаких недостойных выходок, был неизменно галантен и вежлив, но его ухаживания тяготили синьорину.
Гибель сестры заставила Камиллу Монтеорфано возненавидеть мужчин. Ей было всего двенадцать, когда Изабелла стала женой Эдмондо ди Гварчелли, и сама она полюбила его, красивого и обаятельного, как брата, была счастлива счастьем сестры. Предательство, измены, жульничество Эдмондо. когда все открылось, убили в ней что-то сокровенное, и Камилла сама не могла понять, скорбела ли её душа больше от утраты любимой Изабеллы или от предательства Эдмондо. Она доверяла ему, поверяла помыслы и чувства, как родному человеку, как своему, а он… он улыбался и лгал… лгал поминутно. Он убил, довел до гибели сестру, он убил и её, Камиллу. Самоубийство Изабеллы, предсмертная записка сестры, понимание, что душа несчастной погибла в вечности, горе дяди, который, Камилла понимала это, нарушил долг священнослужителя, неиссякаемая скорбь матери, ярость Аурелиано, — всё это отложилось в ней жестким пониманием, что верить в этом мире нельзя никому. Все улыбки были лживы, все уверения — ложны, все обещания — призрачны.
После смерти сестры Эдмондо исчез, Камилла полагала, что он бежал в Рим, прихватив драгоценности и деньги Изабеллы, которые пропали из дома. Она не жалела о них и минуты, ибо они лишь усугубляли ее боль памятью о сестре и предательстве Эдмондо. Но вскоре Портофино принёс шкатулки с украшениями и флорины обратно. Лицо Аурелиано было тогда страшным в ледяном бесстрастии, оно испугало Камиллу. Она только и смогла спросить, откуда они? Брат безмятежно ответил, что их родственник при побеге не успел захватить вещи. Камилла ни минуты не поверила в это, но побоялась переспрашивать, ибо в безмятежности брата ей померещилось что-то жуткое.
Однако теперь она оказалась одной из самых богатых девиц в Урбино. Мать настаивала, чтобы Камилла появилась при дворе и согласилась выйти замуж, благо, её красота и богатство привлекали лучших женихов. Настойчивые же просьбы Камиллы отпустить её в монастырь вызывали слезы донны Донаты. Она потеряла одну дочь, и мысль о том, что ей никогда не доведётся нянчить внуков — убивала её. Под давлением матери, уговорами дяди и троюродного брата Камилла нехотя согласилась.
Но, увы. Пережитый в отрочестве ужас наделил Камиллу необъяснимым пониманием людей: за галантными словами она безошибочно вычленяла мысли, омерзительные, расчетливые, похотливые. Маттео ди Монтальдо оглядывал её, как голодный пёс — мясо, отец Джулио Валерани, она знала это, интересовался у нотариуса их семьи Леандро Чези её приданым, после чего его сын удвоил усилия ей понравиться, Алессандро ди Сантуччи, сын референдария, ухаживал настойчиво и упорно, но она прекрасно знала, что таковы указания отца, сам юноша втайне предпочитал удовольствия низменные и забавы попроще. Главный ловчий Пьетро Альбани, главный лесничий Ладзаро Альмереджи и главный дворецкий Густаво Бальди были ей отвратительны. Она знала, что все они — любовники многих фрейлин и статс-дам, и их слова о любви смешили и злили её. Сенешаль Антонио Фаттинанти был, как ей казалось, человеком порядочным, не путался с девицами, не творил подлостей, но, Боже мой, сколь расчетлив и приземлён был этот человек, не умеющий думать ни о чём, кроме личной выгоды! Даже во время ухаживаний он говорил только о предполагаемой покупке замка возле Пьяндимелето, описывая его достоинства и прекрасное местоположение. У него не было души. Ни у кого в замке не было души. Здесь сновали жуткие призраки и оборотни — и прикидывались людьми.
Сейчас Камилла пожаловалась на головную боль — ей не хотелось ни видеть Фаттинанти, ни говорить с ним. Оставшись одна, задумалась. Этой ночью её поразил мессир Грациано ди Грандони. Его голос не мог лгать. Там были мука и боль. Он умеет чувствовать? Он, хладнокровный, безжалостный, злой и язвительный, чьих колкостей так боялись придворные и от насмешек которого у многих наворачивались слезы на глаза?
Правда, её он никогда не задевал. И дважды спас в трудную минуту. Но даже смерть, прошедшая совсем рядом, не смягчила его жестокость. Камилла опустилась на кровать и вздохнула. Странно, однако, что брат отзывался о мессире Грандони с неизменным уважением. Впрочем, Аурелиано тоже временами пугал её.
Странно все.
…Спустя неделю после убийства несчастной статс-дамы мессир Грациано ди Грандони по обыкновению, заведенному по постным дням, принимал у себя дружка Аурелиано Портофино. Он любил эти вечера с Лелио, любил, как любит человек, привыкший довольствоваться ничем, минуты чистой, ничем не омраченной радости.
Лелио пришёл около пяти пополудни, отсидев заседание Трибунала, и пока Грациано наживлял удочки, опуская их в ров и с улыбкой наблюдая рябь над водой, рассказывал, что Федерико Гонзага, известнейший конезаводчик, предложил герцогу Франческо Марии коней на продажу, герцог Урбинский купил два десятка лошадей, и двух прислал в подарок Трибуналу. Это было кстати.
Песте вдруг задумчиво поинтересовался.
— А что, правду говорят, что отец Федерико Гонзага, Франческо Мантуанский, брат герцогини Елизаветы, умер… от французской заразы?
— Да, Калькаманьини говорил. Да я и сам слышал об этом от одного собрата из Мантуи ещё в монастыре. Франческо подхватил от одной из проституток сифилис и оказался изувечен глубокими язвами, распространявшими такой противный запах, что даже слуги бежали от него. Перед смертью он ослеп и уже не мог видеть, как его «мужская гордость» отвалилась от тела, подобно гнилому плоду… Респектабельные врачи отказались лечить хворь «в одном из самых низменных и постыдных мест тела», да и не знали, что делать, и беднягу врачевали цирюльники да мошенники, которые смешивали ртуть в чугунной ступке со свиным салом, сливочным маслом, уксусом, миррой, скипидаром и серой, как рекомендовал Парацельс. Полученную мазь втирали в язвы, которые разъедали плоть до костей. Как только не мудрили шарлатаны! Но сколько не заклеивали его язвы пластырями из дождевых червей, сколько ни привязывали мертвых цыплят к его гениталиям, через семь лет распутник умер… Да подсекай же! — Инквизитор стукнул дружка по плечу.
Песте, слушавший дружка, закусив губу, опомнился и подсёк крупного сазана. Теперь их было уже четыре.
Через четверть часа рыба была почищена, выпотрошена, посолена и обваляна в муке. Песте налил в сковороду масло.
— Ты посолил?
Чума кивнул, и осторожно положил аппетитные рыбные тушки в озеро кипящего масла. Аурелиано, отпихнув боком дружка, ножом поправил криво лежащего сазана, потом откинулся на стуле, запрокинул руки за голову и, улыбаясь, проронил.
— Господи, какое счастье…
Грациано Грандони искоса бросив взгляд на Портофино, чуть улыбнулся. Да, он понимал его. Лелио был человеком живого божественного дыхания, которому в этом мире было ничего не нужно. Он подчинялся Богу как своей высшей и последней инстанции, не знал эгоистической жизни страстей, не был рабом множества мимолетных благ, приносящих жалкую минутную радость, был вне событий и обстоятельств. Философы тщатся понять, но святые давно постигли, что полнота души есть потеря ее в Боге. Господь один обладает совершенной цельностью и дарует её отдающемуся Ему. Только у святых поистине совершенная душа. Для аскета Аурелиано эта комната была роскошной, жареная рыба — королевской трапезой, он умел быть счастливым этими Божьими дарами. Это и роднило их, но у Лелио было дело, коему он посвящал себя, а что у него, Чумы? Когда-то шутовство спасало его — но теперь стало обременять…
— Переверни рыбу, пережарим.
— Достань рюмки и бальзам, — распорядился Песте. — Ничего не пережарим, я люблю, когда хвостики хрустят.
Портофино извлек из ящика драгоценный бальзам, рюмки и поставил на стол тарелки. В коридоре послышался шорох шагов, и Песте, уже различавший шаги Альдобрандо Даноли, сразу после стука распахнул её. Граф окинул комнату отрешённым взглядом.
— Я не ко времени?
Шут рассмеялся.
— Время — вещь временная, преходящая и непостоянная, и настанет время, когда времени больше не будет, но пока мы подчинены временам и несем тягостное бремя времен, придти не ко времени нельзя, ибо всему есть своё время, а при том, что и сами мы временны, время надо ценить, — шут жестом пригласил Альдобрандо за стол. — Ведь время медленно для ожидающих, быстро для боящихся, длинно для сожалеющих и коротко для любящих. Но для тех, кто пирует, время — вечность. Кстати, сегодня последний день весны… Что с вами, граф?
— Ничего, — Альдобрандо по-прежнему смотрел отсутствующим взглядом. — Ничего…
Он напомнил Грациано Грандони пророка Иеремию — проникнутостью чем-то сокровенным, он, твёрдо ступающий на плиты коридоров и вместе с тем призрачный, сквозил сиянием нездешнего света. Аурелиано тоже смотрел на графа исподлобья, с едва скрываемым удивлением. Даноли зашёл, сам не зная зачем, с утра его снова то морозило, то бросало в жар, ему просто захотелось к людям, одиночество давило, но в замке людей было мало, те же странные сущности, что мелькали повсюду, людьми не казались, Альдобрандо смотрел сквозь них, и это ещё больше пугало его. Эти двое были людьми, живыми и осязаемыми, на них почивал Дух Божий, и сейчас они успокоили его мятущийся и больной дух. Альдобрандо отказался от трапезы, ибо не чувствовал голода, но несколько минут смотрел, как Чума переворачивает рыбу на сковороде, и эти простые движения, треск дров, обтекание пламенем потемневших головешек, легкий ветерок, струившийся из окна, запах рыбы — утешили и расслабили его.
Портофино задумчиво спросил.
— Мессир Грандони рассказал мне о ваших видениях, граф. И вы сказали д'Альвелле, что убийца — живой мертвец, внутри которого ползают смрадные черви и тихо смеется сатана…
Даноли растерянно взглянул на Портофино, заметил лазуритовую синеву пристального взгляда и пожал плечами.
— Мне так показалось. Я болен…
— Не больше, чем я. А не можете ли вы понять, Альдобрандо, что руководит этим исчадьем ада? — после того, как девица Фаттинанти ловко доказала свою непричастность к произошедшему, Лелио не знал, кого и подозревать, ведь явной ненависти к Черубине ди Верджилези никто больше не питал.
— Дьявольские откровения лживы, ваша милость, им нельзя доверять. В них порой проступает отражение истины, но искаженное и перекошенное. Я не вижу причин этого убийства, но это подлинно… не смейтесь, мессир Грандони… — Чума покачал головой, словно говоря, что и не думает смеяться, — это настоящая жертва… в этом меня, кажется, не обманули.
На лбу Чумы залегла морщина.
— То есть… Вы хотите сказать, что жертва… потому и жертва, что ни в чём не повинна? Я правильно понял?
Альдобрандо Даноли опустил глаза.
— Я не говорю, что она была чиста. Но она… жертва. Закланная овца на алтаре хладнокровной подлости. Жертвоприношение…
Портофино и Грандони переглянулись. Альдобрандо же встал и подошёл к окну. Господи, какое было бы счастье в тихом струении вечного дыхания внимать молчаливой тишине монастырских строений, как бы хотел он вечно смотреть на колеблемую ветром рябь залива… Даноли снова сковало холодом.
На поверхности реки вдруг всплыл огромный раздувшийся труп утопленника, на котором, как на плоту, снова сидели омерзительные твари с глазами диких кошек, они гребли воду черными вёслами и распевали все теми же надтреснутыми и визгливыми голосами: «Servi diaboli, servi Satanas…» В голове Альдобрандо помутилось, он со стоном рухнул на пол.
…Очнулся Даноли быстро, ощутив на губах терпкий вкус моденского уксуса, потом проступили лица шута и инквизитора.
— Там утопленник… слуги сатаны, слуги дьявола! Они утопили его.
Аурелиано и Грациано снова переглянулись, инквизитор подошёл к окну и выглянул наружу, скептически обозрев зеркальную гладь водной поверхности, абсолютно ровную, колеблемую только легкими порывами ветра, Чума платком вытирал вспотевшее лицо Даноли. Тот быстро опомнился, встал, и даже обратил внимание шута на рыбу, которую пора было снимать с огня. Ему было стыдно своей слабости, и хотя Грандони ещё раз с любезностью, в которой проступили истинный придворный такт и прекрасное воспитание, пригласил его к столу, Альдобрандо торопливо ушёл.
К удивлению Чумы, Портофино не высказал мысли о безумии их странного гостя, но твердо приказал разложить рыбу по тарелкам, и перевел разговор на предстоящий на Троицу турнир. Чума был рад, что Лелио не позволил себе никакого комментария о графе. Чуме было жаль несчастного.
Они оба с аппетитом закусывали и обсуждали шансы Чумы в поединке с Леричи, которого инквизитор не советовал дружку недооценивать, когда вдруг за окном раздался тяжелый всплеск воды. Оба сотрапезника переглянулись и поднялись: Чума легко и быстро, инквизитор неторопливо и осторожно. Впрочем, мессир Аурелиано вообще никогда и никуда не спешил.
— Бог мой… — Песте побледнел, увидев в воде человека, — сверху, с башни сбросили. Кто это? Надо вытащить.
— Если он мертв — надо подняться наверх…
— С башни спуски на каждом этаже. Там и сейчас уже никого нет. Лучше помоги — я подтяну его к берегу, а ты подхвати с уступа, — и Чума, плававший как рыба, торопливо скинув дублет и рубаху, нырнул в воду.
Аурелиано Портофино злобно посмотрел на тело мужчины, спиной выступившее на поверхности рва, пытаясь понять, жив ли он, потом прошёл по двум коридорам до лестницы, спустился вниз и оказался на гранитном уступе, отделявшем воду от стены. Чума, отплевываясь, тянул тяжёлое тело к берегу. Портофино помог ему извлечь упавшего из воды, и едва увидел утопленника, отказался от намерения вызвать Бертацци. Никакая помощь была невозможна. Он подал руку дружку, Грациано вылез на берег, закованный гранитом, пригладил волосы, с которых стекала вода, и подошёл ближе. Искажённое лицо покойника не помешало Чуме узнать его. Он жестоко и грязно выругался, потом тяжело вздохнул.
Перед ними в струях стекавшей воды лежал постельничий герцога мессир Джезуальдо Белончини.
Несколько минут дружки смотрели друг на друга — молча и мрачно. Чума был до гневного сокрушения и досады огорчен смертью врага, при этом с удивлением поймал себя на том, что сожалеет о хрустящем хвостике сазана, который он не успел доесть, а мессир Портофино, злясь на новое убийство, сокрушался о бальзаме, оставшемся в рюмке, и, поняв по взглядам друг друга о мыслях каждого, оба помрачнели ещё больше и опустили глаза. Но, опустив глаза, снова увидели мокрый труп. Господи, как хотелось бы обоим вернуть те минуты незамутненной радости, что услаждали обоих всего четверть часа назад! Но, увы…
Были спешно отправлены челядинцы — за мессиром Тристано д'Альвеллой и управляющим Салингера-Торелли, и не успели они подойти — набежала толпа придворных, раздался женский визг, истошные крики, дурацкие возгласы и глупые вопросы. У Тристано д'Альвеллы от ярости потемнело в глазах, лицо побагровело. Он разогнал собравшихся, приказал своим людям оцепить уступ и никого не пропускать к трупу, велел медику Бениамино успокоить синьору Бьянку, бьющуюся в истерике, потом осмотреть тело, а сам вместе с Портофино и Чумой прошёл в покои шута.
Те внятно в один голос повторили, что ужинали вместе и услышали звук падающего тела. Грациано Грандони даже показал, как они сидели, при этом шельмец отправил в рот хрустящий хвост сазана, а Аурелиано Портофино, заметив это, кивнул и допил бальзам. Потом, объяснил инквизитор, Чума разделся и прыгнул в воду, а он, Аурелиано Портофино, плавать не умеющий, обошёл лестничный пролёт и помог вытащить тело.
— Значит, упал он сверху… — начальник тайной службы старался говорить спокойно, но сам бесновался. Кстати, ничего не скажешь! — Это уже не бабёнка, мессир Портофино. Такое бабе не под силу… — Тристано вовсе не пререкался с инквизитором, просто злился. — Пойдём, посмотрим, откуда его сбросили.
Песте, сказав, что ему надо переодеться в сухое, остался, инквизитор же и начальник тайной службы поднялись наверх. На террасе башни никого не было. Чума подошёл спустя несколько минут и удовлетворенно кивнул. «Что и требовалось доказать…» Все трое плюхнулись на скамью, д'Альвеллазастонал.
— Мало мне проблем…
— Totum revolutum… — отстранённо и горестно прокомментировал шут.
Грациано ди Грандони злился не менее Тристано д'Альвеллы. Подумать только! Белончини! Кто мог убить этого идиота? Не хватало, чтобы подумали, что это он отомстил Джезуальдо за его дурацкие покушения и решил избавиться от него! Сам Грациано никогда не принимал постельничего всерьёз — даже когда трижды натыкался на свидетельства его мстительности, тот всё равно оставался в его глазах просто глупцом. Грациано задумался. Почему неизвестный убийца выбирает столь странные жертвы? Что общего у статс-дамы Черубины Верджилези и мессира Джезуальдо Белончини? Джезуальдо….
Песте погрузился в воспоминания. Невысокого роста, плотный, лысоватый, с округлым, вечно лоснящимся жиром лицом, небольшими блекло-зелеными глазками, толстым носом и мясистыми губами, — он был неприятен Чуме. Сразу по появлении шута во дворце постельничий герцога невзлюбил его: Грандони, по его мнению, нагло втерся в доверие дона Франческо Мария, строил из себя умника, тогда как был просто нулём и ничтожеством. Узнав, что род Грандони известен в Пистое уже свыше пятисот лет, почему-то взбесился ещё больше, и, придравшись к какому-то пустяку, вызвал шута на дуэль.
К этому времени Джезуальдо успел уже порядком осточертеть Чуме, и постельничему впервые довелось видеть оружие в руках того, кто до этого в течение двадцати лет, с самого детства, не выпускал меча из рук и владел им в совершенстве. Грациано удовольствовался тем, что в присутствии пяти секундантов пятикратно разоружал противника, надменно швырял ему под ноги оружие, и минуту спустя снова выбивал его из рук Белончини. Но не убил, ибо, повторимся, не принимал дурака всерьёз. Чума полагал, что этим поединком сумел показать мессиру Джезуальдо его подлинное место в дворцовой иерархии, и считал инцидент исчерпанным, но тут к нему, как назло, воспылала страстью синьора Белончини…
Этого удара Грандони Белончини наносить не хотел, тем более — что может быть смешнее, чем стать предметом страсти вздорной замужней дурочки? Грациано полагал, что у Джезуальдо хватит мозгов образумить супругу, вместо этого стал натыкаться на наемных убийц, одного из которых разговорил. Тому было приказано уничтожить мерзопакостного кривляку любым способом. И вот теперь кто-то весьма экстравагантно расправился с самим Джезуальдо… Воистину, qui fodit foveam incidet in eam, et qui volvit lapidem revertetur ad eum. Но кто это сделал? Кому был нужен Джезуальдо?
— А у мессира Белончини была любовница? — любезно поинтересовался инквизитор у начальника тайной службы.
— Нет, — резко обронил по-прежнему взбешенный д'Альвелла, — какая там любовница? У него же дрянная болезнь. В смысле, была, — поправился он.
Эти слова произвели на Грандони неожиданное и страшное впечатление. Песте побелел. Он не ослышался? Белончини? Господи! Он не знал этого. Чума вскочил и почти в беспамятстве сделал несколько шагов по террасе, потом остановился, не понимая, куда идёт. Руки его заледенели. Он уставился на Тристано невидящими глазами.
— Почему ты не предупредил? Какого чёрта я его вытаскивал? — Голос Грандони звенел. Он лихорадочно размышлял, и, весь трепеща, спросил, — а от покойника можно заразиться? — Губы шута тряслись, в глазах застыл ужас.
Портофино бросил изумленный взгляд на дружка, не понимая его волнения, а до д'Альвеллы наконец дошло, о чём спрашивает Грациано.
— Тьфу ты, Господи, да не французская зараза у него! Ты, что, идиот? Tigna, чирьи на животе, и шелушился он весь. Но Анджело его осматривал и сказал, что это… — Тристано пощелкал пальцами, но это не помогло подстегнуть память, — эх, забыл…malattia della pelle… Но это не заразно, просто бабы шарахались, потому что страшные они… А, foruncolo!
Чума одарил подеста очумелым взглядом, плюхнулся на скамью и вздохнул. Молчал он долго, не принимая никакого участия в дальнейшей беседе и, кажется, даже не слыша. Аурелиано и Тристано тем временем обсудили дальнейший ход расследования. Было решено восстановить события дня, точно установить, кто ошивался рядом с Белончини, кто враждовал с ним, каким образом и за каким чёртом он оказался здесь, на террасе Южной башни, и кто мог быть с ним?
На площадку поднялся Бениамино ди Бертацци. Вид медика, закусившего губу и смотрящего в землю, был растерянным и несколько ошарашенным.
— Ничего не понимаю. Он отравлен, это видно, но… то ли яд действовал медленно… то ли…
— И его решили утопить?
— Да, его напоили чем-то вроде того же аконита, но он, видимо, не хотел умирать и его поторопили, острием кинжала спихнули вниз, в воду, чтобы избавиться от тела. Под левой лопаткой синьора Белончини — отверстие от клинка, но крови на одежде нет, то ли потому, что он уже был мертв от яда, и кровь успела свернуться, то ли — вода остановила кровь и смыла её следы с рубашки. Он холодный, но вода не теплая. Я не могу сказать, как давно он убит. Ты надел бы колет, Чума, простудишься, — элегично заметил медик шуту.
Инквизитор и шут переглянулись, и кривляка не мог не обронить, правда, к его чести, без всякой злости: «De fer ne venin morir, maus pot l». Сообщив шуту, что тот — наглый гаер, инквизитор никак не прокомментировал сказанное, но тихо поинтересовался у Грациано, где можно найти мессира Даноли? Шут понял и кивнул. Да, видение несчастного снова оказалось пророческим.
Д'Альвеллаже поинтересовался у медика тем, что пока не понимал.
— Странно. А почему он не хотел умирать?
Медик не затруднился.
— Анджело говорил мне, что лечил его от прострела в прошлом году и употреблял аконит для компрессов.
— А у вас есть аконит?
Бертацци покачал головой, сказав, что свой запас израсходовал на подагрика Паоло Кастареллу и астматика Комини. Чума задал дружку-эскулапу ещё один вопрос, спросив, правда ли, что Белончини был болен? Медик бросил на шута быстрый взгляд и опустил глаза.
— От пояса и до пят он покрыт фурункулами, а если к этому добавить подагру, грудную жабу и симптомы застарелого чешуйчатого лишая, — жизнь бедняги приятной я бы не назвал.
Грандони содрогнулся и поспешно предложил Аурелиано Портофино найти Даноли, но его остановил голос Тристано д'Альвеллы.
— А зачем вам Даноли?
Дружки переглянулись, и Песте нехотя рассказал о произошедшем за четверть часа до находки трупа.
— Он сказал, что видел труп?
Грациано мрачно кивнул, и тогда Тристано д'Альвеллатоже выразил желание повидать графа. Втроем они направились на поиски Даноли, по пути к ним присоединился Ладзаро Альмереджи, доложивший подеста, что, по сообщениям челяди, у входа на башню видели только Лавинию делла Ровере, она болтала с Глорией Валерани, которая ждала сына и внука, а мужчины там замечены не были.
Мессир Даноли оказался неподалеку от башни Винченцы. Он сидел на окне коридорного пролета и смотрел на город. Рядом сидел каноник Дженнаро Альбани. До этого они оба тихо беседовали, причем разговор шел о предстоящем паломничестве герцогинь к местным святыням. Дженнаро, человек твердый и праведный, давно заметил графа Даноли, выделил его в толпе и иногда навещал. Даноли тоже с удовольствием беседовал с Ринуччо, удивляясь той разнице душ, что являли братья Альбани, ибо младший, Пьетро, был до дрожи неприятен Альдобрандо. Сейчас он решился спросить о нем Дженнаро.
— А ваш младший брат, мессир Пьетро, он не будет сопровождать герцогинь?
— Пьетро никогда не ездит по святыням… — улыбнулся Дженнаро.
— Он равнодушен к духовным вопросам?
— Напротив. Совсем не равнодушен. Он ненавидит клириков, и говорит, что сама идея загробного наказания и воздаяния — фантазия злобных церковников. — Тон Альбани был ироничен, но глаза его веселы не были.
— Вы не пытались его переубедить?
— Как? Мы расходимся в исходных постулатах. Подлость он называет умом, ум зовет занудством, честность считает ханжеством, а лицемерие — житейской опытностью — мне не определиться в таких дефинициях.
Оба умолкли, заметив подходящих, Альбани откланялся, Даноли же вздохнул. Чувствовалось, что ему тяжело — и вспоминать о случившемся, и думать о кошмарном видении.
— Мне уже лучше. Это просто слабость… Я болен.
— Ваши пророческие видения, граф, являют собой весьма интересную болезнь, — проронил инквизитор, — но мне хотелось бы понять…
— Не нужно смеяться надо мной, — торопливо перебил Даноли, — я не волен над этим, и…
— …и мне хотелось бы понять, граф, — бас Портофино утвердил себя, перебив Альдобрандо, — кого вы видели в воде? Вы узнали этого человека? Четверть часа назад из канала нами был выловлен утопленник.
Даноли замер с полуоткрытым ртом, онемевший и побледневший. Утопленник?
— Вы сказали, что во рве — утопленник. Кто это был? Вы видели лицо?
Даноли стал странно напряжённым, прикрыл глаза и чуть побледнел.
— …Нет. Он всплыл вверх спиной. На нём сидели бесы. Но это был мужчина. Широкая спина, волосы тёмные, на макушке проплешина.
Шут и инквизитор переглянулись. Аурелиано Портофино про себя подумал, что всей этой чертовщине только и не хватало пророчеств, а в голове Грациано Грандони проскользнула мысль, что дружок Лелио, предположив, что убийством Верджилези дело не кончится, оказался прав.
Д'Альвелла же задал только один вопрос:
— И это, по-вашему, граф, тоже подлость?
Альдобрандо Даноли скользнул по начальнику тайной службы прозрачным взглядом светло-голубых глаз и уверенно кивнул. Ладзаро Альмереджи только недоуменно переводил взгляд с подеста на Даноли.
…Все разошлись.
Когда они остались вдвоем с начальником тайной службы, лесничий поинтересовался, что имел в виду этот странный человек? Д'Альвелла не затруднился.
— Он говорит, что убийца — подлец, Ладзарино.
— Подлец? — Альмереджи неприятно царапнуло определение. — А откуда он знает? И почему Портофино верит ему? Да и вы, как я погляжу, тоже…
Подеста посмотрел на подчиненного взглядом тяжелым и задумчивым.
— В ночь, когда нашли Черубину, Даноли сказал, что подлость — деяние чёрной души, явственное в проявлении и загадочное в определении. Чистая душа испытывает ужас перед бездной зла в чужой душе. Оно ужасает. Где-то здесь, говорит, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…
— Сумасшедший…
— Не знаю, — безмятежно проронил д'Альвелла, — может быть. А тебя, Ладзарино, эти убийства не пугают?
Альмереджи оторопело уставился на подеста. Пожал плечами.
— Проделано все, что и говорить, с умом и очень чисто. Комар носа не подточит. Но причём тут сатана?
— А, по-твоему, стало быть, это пустяки? И ничуть тебе не страшно?
Ладзаро снова пронзил начальника изумлённым взглядом.
— Если понять, зачем он это делает — всё станет просто. А бояться? Чего?
Подеста почему-то тяжело вздохнул, чуть сгорбился, вздохнул и ничего не ответил Ладзаро Альмереджи, лишь проронил, что вечером и ночью его услуги ему не понадобятся.
Мессир Аурелиано Портофино был не очень наблюдателен — просто потому, что обычно был погружён в молитву. Но это не означало, что он вообще ничего не замечал. Все, что ему было нужно понять, мессир Портофино умел постигать моментально. Будучи для своего дружка Чумы не только сотрапезником, собеседником и собутыльником, но и духовником, Лелио считал Грациано лучшим из своих духовных детей. Грандони никогда не скрывал от него своих плотских искушений, не склонен был винить в своих согрешениях никого, кроме себя, верил истово.
На первой исповеди, пять лет назад, Грациано Грандони удивил Портофино, оказавшись телесно непорочным. Наблюдая за Песте в последующие годы, отец Аурелиано смутно чувствовал, что целомудрие его исповедника не ложное, но неправедное. Аурелиано сказал ему об этом, Грациано Грандони в ответ окаменел, не опровергнув, но и не подтвердив сказанное.
Теперь Портофино отметил, что его дружок весьма странно отозвался на его рассказ о Франческо Мантуанском, а уж упоминание о возможной блудной болезни Белончини и вовсе привело его в трепет. Чума боялся заразы, понял Портофино, боялся до животного ужаса. Но почему? Однако, вопросов дружку не задал, спросив совсем о другом.
— А что ты, дорогуша Чума, обозначил бы как подлость?
Песте поежился. «Подлость?… Обман доверия. Предательство».
— Обман доверия? — задумчиво повторил инквизитор. — То есть подлость возможна только со стороны того, кто тебе близок? Кому доверяешь?
Грациано Грандони почесал левую бровь.
— Да… Белончини трижды посылал ко мне убийц, но я не считал его подлецом. Но если убийц послал бы мне ты, Лелио, — это было бы подлым. Я тебе доверяю.
— Стало быть, подлость — злой умысел, направленный не против врага, но друга? Врагу, выходит, сделать подлость нельзя? Но разве не каждый злой умысел несёт в себе подлость? Даноли сказал о хладнокровной подлости…
— Я имел злой умысел против Дальбено. Я хотел вывалять его в дерьме и вывалял. Но не только не считаю себя подлецом, но и горжусь содеянным. Он получил за дело. И доверия его я не предавал — он мне ни на грош и не доверял. Другое дело, если я сделал бы это тебе: ты не заслужил такого и веришь мне. Такое деяние с моей стороны было бы подлостью.
— Не заслужил? Как искажается язык… «не заслужил… заслуга…», «не достоин подлости…» Глупо думать, что подлости можно «удостоиться». Скорее, насколько можно понять, разгребая нагромождение путаных эвфемизмов и лживых синонимов, подлость есть не просто злой, но вероломный умысел. Но если тот, на кого он направлен, получает его по делам своим, но это — всё же наказание, возмездие. Приговор — не подлость, а слово закона. Подлость, стало быть, это наказание неповинному. Вот почему Даноли сказал о жертве. Казнь невинного, который не ждал палача и принимал его за гостя…
Грациано Грандони кивнул.
— Ну, и кто этот изверг?
— Увы, дорогуша, впору вопросить об этом говнюка-Дальбено. Однако, хоть в его предсказаниях незначительный выбор возможностей развития событий при ничтожной степени достоверности толкований и высокой степени неопределенности интерпретаций создавал порой впечатление частой осуществимости прорицаний — это желание несбыточно.
— Это почему? — удивился Чума. — Спросить его можно.
— Нельзя. Засранца видели выезжающим из города.
Песте не выразил ни малейших сожалений по этому поводу, но лениво обронил.
— И Черубина, и Джезуальдо считали палачом меня, и, боюсь, подлинного палача могли и просмотреть.
— Да, как выразился недавно мессир д'Альвелла, «no hay opiniones estúpidas, sino estúpidos que opinan…»40 Испанский язык очень емкий. Но Даноли прав. Убийца — подлец. Дружески протянуть бокал с ядом, потом брезгливо спихнуть в воду острием даги? Убийца, похоже, высокомерен…
— Что это дает?
— Иногда и последний плебей может возомнить о себе невесть что, но здесь… это знатный человек, Чума. Умный, коварный, высокопоставленный. При этом… у него очень странный ум. Недаром же я вначале подумал о женщине. Это человек необычного ума…