На следующий день, в среду после обеда, Песте покинул замок. Он заранее попросил герцога отпустить его на вечер и объяснил причину. Дон Франческо Мария не любил садиться за трапезы без шута — ибо без него застольные беседы, увы, теряли половину своего остроумия и интереса, однако, сейчас уступил.

Чума приказал оседлать Стрегоне, Колдуна, привычно закрепив на боку ножны с оружием, выехал из герцогских конюшен и двинулся по центральным кварталам. Вскоре достиг окраины, проехал городскую стену и оказался у монастырского кладбища. Спешившись и ведя коня на поводу, миновал новые захоронения, уныло подивившись, сколь много прибыло покойников. Привычной дорогой дошёл до бенедиктинского монастыря и остановился у ограды возле мраморного надгробия. Здесь покоился его отец, сердце которого не выдержало выпавших на его долю скорбей изгнания и горечи хлеба чужбины. Чума вздохнул. Ровно двадцать лет, как отец ушёл… Впрочем, Грациано полагал, что тот умер вовремя, не увидев того, что последовало.

Могила была ухожена и чисто прибрана, Песте платил за это служителю погоста. Около получаса он просидел молча. Перед ним вставали воспоминания, одно нестерпимее другого, лицо его искажалось и перекашивалось — то мукой, то отвращением. Грациано трясся мелкой дрожью, сжимая зубы, чтобы не разрыдаться. Но вскоре приступ боли миновал. И ещё около получаса Чума сидел молча, закрыв глаза и закусив губу. Тут он очнулся и заметил, что небо потемнело. Собиралась гроза, Стрегоне, всегда боявшийся ненастья, мотал головой и тревожно поводил ушами.

Шут успокоил Колдуна и повел его к выходу. Надо было до грозы вернуться в город. Чума миновал уже больше половины погоста, как вдруг услышал женский крик и недоуменно оглянулся. Через минуту крик повторился снова — истеричный и надрывный. Чума понял, откуда он идёт, оставил коня на тропинке между могил и ринулся вперед в заросли сирени. То, что он увидел, оказалось сущим пустяком: нищий подзаборник, похоже, основательно где-то поддавший, опрокинул на могильную плиту молодую девицу, пытаясь удовлетворить распиравшую его похоть. Бродяга был немолод и слабосилен, и только страх мешал укутанной в тёмный плащ отчаянно кричавшей девице заметить это.

Чума не стал вынимать оружие — дело того не стоило, но ударом кулака по лицу просто отшвырнул подонка, отлетевшего на соседнюю могилу и ошарашено взирающего на кровавое месиво, стекающее ему на ладонь изо рта — вкупе с последними зубами. Девица вскочила, но, споткнувшись, тут же упала на колени, трясясь, как осиновый лист, и что-то ища в траве. Чума оглядел проходимца, размышляя, не добить ли доходягу, но тот, заметив вооружение напавшего на него и его тяжелый оценивающий взгляд, скатился с могилы и, петляя и пригибаясь, побежал к воротам монастырского погоста.

Чума бросил недовольный взгляд на женщину: что за глупышка? Чего её понесло одну на кладбище? Впрочем, этим размышлениям он предавался недолго: мнение Песте о женских мозгах было предельно низким, и любая женская глупость нисколько не удивляла и не огорчала его. Теперь он был озабочен только тем, чтобы выбраться с погоста — его конь боялся молнии, мог понести, а между тем в воздухе были несомненные признаки начинающейся грозы: ветер стал холоднее и резче, тучи совсем сомкнулись над головой. Грациано уже было открыл рот, чтобы спросить, куда проводить женщину, но тут неожиданно замер, заметив на могильном монументе надпись, гласившую, что под ним покоится Изабелла ди Гварчелли, дочь мессира Луиджи Монтеорфано, прожившая двадцать лет, три месяца и девять дней. Девица, судя по дате смерти, почила два года назад.

Грациано вздохнул и приблизился к женщине.

— Синьора, нам надо уходить, сейчас пойдет дождь. Пойдёмте, я выведу вас в город…

Та повернула к нему белое лицо, на котором читались только огромные налитые ужасом сине-зеленые глаза. Губы были настолько белыми, что казались вымазанными известкой. Чума с удивлением узнал Камиллу Монтеорфано. Ну, конечно, это она, здесь похоронена, видимо, её родственница.

Про себя Грандони подумал, что у девицы просто талант попадать в дурацкие передряги.

Он снова настойчиво повторил, что им необходимо уйти, но девица будто не слышала его. Ужас не покидал её застывшее лицо, казалось, она сейчас упадет в обморок. Поняв, что зря теряет время, Чума вернулся к Стрегоне и вывел его к могиле Изабеллы Монтеорфано. Почему-то вид оседланной лошади вывел девицу из состояния полуобморочной летаргии, но на предложение мессира Грандони сесть боком в седло, она ответила только испуганным взглядом, потом кинулась к соседней могиле, где заметила свой нож, выроненный при нападении насильника. Песте, тихо бормоча проклятия, заставил наконец Камиллу схватиться за луку седла и подсадил её, сам торопливо усевшись сзади.

В эту минуту небо вспыхнуло первой молнией, потом прогремели раскаты грома. Грациано, проклиная про себя всех баб на свете, слабо стегнул коня. Он не хотел пугать и без того испуганное животное. Они быстро миновали ворота кладбища и выехали на дорогу в город, но тут на землю упали первые тяжелые капли дождя, вновь сверкнула молния, и Стрегоне задрожал. Песте едва не выругался. Он опоздал. Конь мог испугаться окончательно и понести, и шуту ничего не оставалось, как, свернув с дороги, направить его к видневшемуся вдали старому монастырскому овину, до которого было рукой подать. Они достигли укрытия в ту минуту, когда дождь перешёл в ливень, стекающий с небес сплошной стеной воды, и Песте торопливо спешился, сняв с седла дрожавшую всем телом девицу.

Овин был пуст, Чума поспешно отвёл коня к яслям и привязал его, заботливо оглаживая по бокам, чтобы успокоить, и Стрегоне, обнаружив в кормушке остатки отрубей, и вправду успокоился и вскоре, не видя больше молний, перестал нервничать. Увы, успокоить девицу оказалось куда сложнее. Камилла по-прежнему была бледна до синевы, и её руки на фоне коричневого плаща казались руками покойницы. Она не могла придти в себя, взгляд её был застывшим и почти безумным. В прошлый раз в замке она была испугана куда меньше. Песте подумал, что лучшим способом привести девицу в себя была бы оплеуха, но метод этот по размышлении показался ему излишне радикальным. Грациано попытался вразумить глупышку словами.

— Синьорина… Вам надо успокоиться и придти себя. Нам придётся заночевать здесь, ливень продлится ещё около часа, ворота в городе уже закроют, мы не успеем. Поднимитесь по лестнице наверх, сгребите сено и ложитесь. Постарайтесь согреться и уснуть…

Кажется, что что-то всё же дошло до девицы. Взгляд её утратил напряженность и чуть оттаял. Но глубокое потрясение выразилось в недоуменной фразе:

— Где… я? Кто вы?

Песте вздохнул.

— Мы на дороге в город, я — Грациано Грандони, синьорина Камилла.

Девица удивленно подняла на него глаза и только тут узнала.

— Мессир Грандони? А… вы были при дворе…

Шут облегчённо улыбнулся. Ну, слава Тебе, Господи… Чего это с ней? Не ударил ли её бродяжка чем-то тяжёлым по макушке? Ведь, кажется, из головки красотки выбиты все мозги… если они там, разумеется, когда-нибудь были. В прошлый раз на лестнице в замке она была скорее разозлена, чем напугана.

— Поднимитесь вверх, там сушится сено и ложитесь. — Грациано чуть подтолкнул её к лестнице, и девица, неловко цепляясь за перекладины руками и то и дело соскальзывая ногой со ступеней, всё же взобралась вверх.

Меж тем дождь лил как из ведра. Песте вздохнул, подойдя к Стрегоне, погладил его. Шут не был авантюристом по натуре и не любил подобных приключений, он предпочитал выпивать после вечерних молитв на сон грядущим бокал доброго вина и спать в своей постели, а не возиться с истеричными дурочками, становящимися жертвами то замковых блудников, то кладбищенских побродяжек. Это не соответствовало его представлениям о мировой гармонии. Впрочем, шут был философом и понимал, что мировая гармония — категория сугубо метафизическая. Грациано вздохнул и стал подниматься по лестнице вверх на полати, где сушилось монастырское сено, и тут неожиданно вздрогнул: девица вытащила маленький нож и сжимала его в ходящей ходуном руке.

— Не смейте! Не подходите, я убью себя!

От изумления Чума едва не свалился с лестницы, испуганно озирая обезумевшую глупышку. Девица меж тем потребовала:

— Спуститесь вниз!

Песте почесал в затылке, одновременно яростно хлопая ресницами, пытался сдержаться, но чувствовал, как внутри закипает злость. Почему он сразу не залепил этой глупой курице оплеуху?

— Синьорина… Опомнитесь…

Но идиотка повторяла свое требование и ничего не желала слушать. Песте, зло набрав полные легкие воздуха, разъяренно выдохнул и спустился вниз. Он отвязал коня и вскочил в седло, и тут снова услышал испуганный вопрос Камиллы.

— Вы… куда?

Песте не собирался отвечать истеричке. Вообще-то он намеревался найти подходящую копну и заночевать в ней, а утром забрать с собой полоумную в город. Ничего с ней за ночь не случится, особенно, если у неё хватит ума поднять наверх лестницу. Впрочем, уже сжав поводья, Грандони опомнился. Похоже, мозгов у бабёнки подлинно как у курицы, и едва ли их хватит на подобную мысль. Грациано обернулся, чтобы сообщить ей способ максимально обезопасить себя от посягательств случайных бродяг, но тут его уши заложило от крика.

— Не уходите!!

Чума почувствовал себя усталым. Он хотел есть и спать, а не возиться с тупым бабьём и, не обращая внимания на крики, собирался уже выехать из овина, озирая чуть просветлевшее над городом небо. Но тут же и замер, в ярости закусив губу — девица теперь истошно рыдала, визгливо и судорожно. С него было довольно. Грациано спешился, снова привязал Колдуна к столбу у яслей, взлетел по лестнице вверх, и кончиками пальцев закатил плачущей девице пару оплеух, сразу ожививших её: на щеках Камиллы заиграл хоть и искусственный, но живой румянец. Она испуганно умолкла. Песте, не давая ей времени опомниться, отпихнул её на сено, вытащил два фламберга, зло воткнул их в доски полатей между ней и собой, и сообщил дуре, если только она посмеет побеспокоить его сон — он размозжит ей голову. После чего, расстелил полу плаща на сене, улёгся, завернувшись другой половиной. Грациано был доволен воцарившимся молчанием и, глубоко вздохнув, смежил веки. Омерзительный выдался вечерок, ничего не скажешь, подумал он, а ведь мог бы, вовремя уехав с погоста, сытно поужинать с Лелио, а после подебатировать о вечном. Угораздило же его. Но вот перед его глазами уже начали роиться туманные сновидения, что навевает легкая дрема на утомлённое тело…

…Проснулся Грациано неожиданно и первое время не мог понять, где находится, однако, спустя несколько минут события вечера всплыли в памяти. Светало. Чума замерз и, потянувшись, привстал. Девица лежала рядом, и дыхание её было ровным и тихим, на щеках выступил румянец, но не там, где пришёлся вчера удар его пальцев, а выше на скулах. Густые черные волосы разметались по плечам, и их чернота усугубляла темноту соболиных бровей, полукругом окаймлявших сомкнутые веки. Губы, которые уже обрели первоначальный цвет бледного коралла, были слегка полуоткрыты, обнажая, словно россыпь жемчужин, белоснежные зубки. Песте несколько минут смотрел на губы Камиллы, ощущая странное томление, гнетущее и тягостное.

Женщины… Чувства Грациано при этом слове всегда вспыхивали, но не мужской дрожью сладострастия, а трепетом боли и тоски. Взгляд его скользнул в вырез темного платья к ложбинке круглых грудей, и дыхание Грациано сбилось. Он уже видел грудь Камиллы, когда на ней разорвал платье напавший на неё придворный. И тогда его дыхание тоже сбилось — девица была хороша… Ничего подобного, опомнился он, дура она ужасная, истеричная и вздорная. Сейчас Грациано тихо вздохнул и опасливо поднялся, рывком вытащил фламберги из досок и всунул их в ножны. Осторожно спустился вниз и, потрепав по холке Стрегоне, вышел на воздух. В предрассветном сумраке было странное затишье, взорванное вдруг петушиным криком, ликующим и заливистым. Постепенно проступали птичьи трели и звук колокольчика выгоняемой селянкой коровы. Мир, освеженный ночным дождём, был прекрасен, как в первый день творения. Чума неожиданно закусил губу, ощутив щемящую боль плоти. Как это обронил Флавио? «Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием…»

Он вздохнул.

Между тем Грациано услышал, что Камилла тоже проснулась. Он задумался, стараясь отвлечься от нелепых мыслей. Что делать? Если он привезёт девицу в замок — возникнут тысячи вопросов, молва припишет несчастной глупышке за ночь вне стен замка всё, что угодно. Чума решил было от городских ворот отправить её одну — Стрегоне прекрасно знал дорогу в замок, а сам он, заехав домой, возьмёт жеребца Роано. Чума вошёл в овин, намереваясь поделиться этим планом с девицей, и столкнулся с ней лицом к лицу. Теперь её глаза были осмысленными, а лицо — чуть напряженным и виноватым. Она нервно терла лоб, словно проснулась не от сна, а очнулась от глубокого обморока.

— Я… я, кажется… вчера была не в себе… Простите меня, мессир Грандони. Я просто… испугалась.

Чума, уже приготовившийся к новой порции истерик и бабских глупостей, настороженно глядя на девицу, опасливо поинтересовался:

— Вы, синьорина, чувствуете себя… хорошо?

Камилла жалко улыбнулась.

— Да, все в порядке. Я понимаю, что вела себя, как сумасшедшая, простите меня. Это всё… испуг.

— Вам везет на дурные встречи…

Камилла опустила голову и покраснела. Песте, всё ещё недоверчиво взирая на девицу, рассказал ей о своём плане. Она сможет, накинув капюшон, проехать по городу к замку одна или им всё же лучше ехать вдвоём? Синьорина Монтеорфано ненадолго задумалась и проронила, что лучше будет, если он поможет ей добраться к матери, к палаццо Монтеорфано, а потом мать проводит её в замок. Шут кивнул и, хоть и продолжал настороженно ожидать от барышни новых истерик, пользуясь минутой просветления мозгов девицы, торопливо усадил её боком в седло, сел рядом, и Стрегоне понёсся к городским воротам.

В городе они смешались с чередой поставщиков, влекущих в город телеги с провизией, при этом шут заметил, что синьорина низко опустила капюшон и ещё ниже наклонила голову, опасаясь, чтобы её не узнали даже случайно. Песте порадовался, что девица продолжает проявлять разум и не возвращается к истерии, поторопился подвести её к боковым дверям дома Монтеорфано, и был рад увидеть, как она проскользнула в тёмный прогал арочного пролёта.

Сам Грациано был голоден и утомлён, вдобавок раздражен: девица смутила покой его плоти, и телесное томление раздосадовало его. Чума ненавидел похотливые мужские разговоры об органе любви, сам упомянутый орган звал обычно поленом, и приходил в странное недоумение от его непредсказуемых свойств. Но если большинство мужчин злились, что пенис не подчинялся, когда мужчина хотел, чтобы он возбудился, Песте бесился, что он возбуждался против воли хозяина, причём не только от мыслей, но и вовсе без оных!

Муки плоти были его самым большим кошмаром.

Сейчас Чума откровенно злился, но рассчитывал, что сумеет успокоиться. Но почему он взволновался? Камилла Монтеорфано не нравилась ему — Грациано не любил женщин в принципе, истеричных же не терпел вовсе, а особа явно была истеричкой, как бы не прикидывалась нынче утром благоразумной и рассудительной. Но тогда почему томит плоть? Впрочем, размышления на эту тему носили характер умозрительный, и могли подождать. Песте въехал в замок, оставил лошадь в конюшне и поднявшись к себе в коридоре услышал от управляющего, «скалько», Пьерлуиджи ди Салингера-Торелли, что герцог уже трижды осведомлялся о нём и дважды выражал недовольство его отсутствием.

Вчерашняя ночь порядком вымотала Грациано, он направился в баню, откуда вышел успокоенным, освежённым и бесстрастным, после чего появившись в герцогских покоях, хищным и сладострастным взглядом окинул тарелки с кусками ветчины, языками телятины и с мясом дикого кабана, и, не обращая сугубого внимание на недовольное ворчание герцога: «Тi pòrti via la pèste, Peste? Где тебя носило?», воздал должное большим дымчатым лососям, запеченным со сладким соусом, и лещам, замаринованным в смеси перца, корицы, имбиря, гвоздики, соли, шафрана и уксуса, одновременно забавляя герцога анекдотами и сплетнями. Тот в предыдущий вечер, проведенный Чумой в овине, сумел ещё раз сравнить, что значит трапеза с Грациано и без него — вчера он едва не умер со скуки от пошлых острот Пьетро Альбани и застольных доносов Белончини. Наказанье, ей-Богу! Сегодня, посмеявшись от души и придя в благодушное настроение, его светлость преподнёс в дар своему любимцу бутылку моденского уксуса — подарок, что и говорить, царский.

Вечером Чума, отпущенный господином, решил зайти к Альдобрандо Даноли, но остановился, заметив графа, медленно идущего по наружной галерее внутреннего двора к башне Винченцы. Даноли кутался в плащ, казалось, несмотря на теплый день, его знобило. Чума не пошёл следом, но, миновав боковую лестницу, оказался на пути графа: тот, если действительно шел к башне, не мог миновать решетчатого арочного пролёта, ведущего к башенной лестнице.

И Альдобрандо точно показался в галерее, он, как отметил Песте, то ли бормотал слова молитвы, то ли тихо говорил сам с собой. Казался утомленным и истерзанным. Чума пошёл ему навстречу, но остановился в испуге: Альдобрандо покачнулся и вдруг медленно опустился перед решеткой на колени, невидящими глазами, казалось, высматривал что-то невидимое и внезапно тихо взвыл, сжавшись в комок. Даноли трясло и колотило, как в лихорадке.

Грациано ринулся к решётке, распахнул калитку и оказался около Альдобрандо, сотрясавшегося в рыданиях. Грандони не был испуган или удивлён, истерика человека, «потерявшего всё, кроме Бога», удивить не могла, но в этом пароксизме слёзной боли Грациано снова померещилось что-то необычное. Срывы, что скрывать, случались и с ним, однако, именно поэтому он и понял, что это вовсе не срыв. Шут с силой поднял бьющегося в истерике, расслышал латинское «Sacrifice humanun, sacrifice humanun…»20, повторявшееся Альдобрандо поминутно, подумал, что Даноли говорит это о Винченце, повешенной недалеко отсюда по приказу дона Франческо Марии, и поволок его через боковой проход к себе. Даноли почти не сопротивлялся, полностью обессилев, и Грандони легко удалось уложить несчастного на свою постель. Это комициальная болезнь, пронеслось у него в голове. Грациано хотел было, опасаясь возможного обморока, найти Бениамино ди Бертацци, но вопреки медицине, Альдобрандо неожиданно пришёл в себя, причём настолько, что без труда поднялся и сел на покрывале. Теперь его лицо, хоть и сохраняло следы слёз, снова было спокойным и неотмирным. Глаза его с удивлением скользили по аскетичной обстановке комнаты, напоминавшей монашескую келью. Даноли уже бывал здесь. Это были комнаты Грациано Грандони.

Тут Даноли заметил Песте и напрягся.

— Грандони? Как я здесь оказался? Я же шёл к башне…

Шут понял, что ему предоставляется редкий шанс понять это существо, а так как был дураком весьма умным, то не преминул этим воспользоваться.

— Вы шли к башне повешенной Винченцы, Альдобрандо, но вас остановили роковые слова о человеческом жертвоприношении… — Шут не договорил, заметив, как стремительно отлила кровь от лица Альдобрандо Даноли. Песте понял, что Винченца, умерщвлённая пять лет тому назад, никакого отношения к бледности Даноли не имеет. С чего бы?

Граф застонал.

— Господи, я проклят…

— Вздор это, Альдобрандо. Расскажите мне всё.

Даноли поднял на Грандони больные глаза, но натолкнулся на застывший в ледяной запредельности взгляд святого, чем-то напомнивший ему Микеле из его ночного чумного видения. Но что он мог рассказать?

— В эти бесовские времена, Грациано, — Даноли содрогнулся, — можно поверить во что угодно, только не в то, что есть…

— В эти бесовские времена, Альдобрандо, люди веры всё же есть… упал бы Урбино без семи праведников…

Альдобрандо Даноли, как заметил шут, при этих словах приметно вздрогнул.

— Вы притязаете быть праведником?

Шут усмехнулся.

— Портофино сказал про вас, что вы потеряли всё, кроме Бога, — Чума поморщился. — Это и есть праведность? Что до меня, то я никогда и не имел ничего, кроме Него. Правда, в последние годы мои обстоятельства изменились. Однако едва ли можно уже изменить меня. Но мне кажется, мы теряем время в глупых препирательствах.

Теперь Даноли несколько секунд молча созерцал мессира Грациано Грандони. Тот, не кривляясь и не паясничая, нисколько не строя из себя по обыкновению гаера, спокойно и веско произнёс ключевые слова — те слова, что впечатались в память Альдобрандо после тягостного сновидения. Значит то, что померещилось ему самому, было правдой? Именно эти люди — Портофино и Грандони — ему посланы? Альдобрандо вздохнул и расслабился. Почему нет? Даже если он и ошибается — что изменит его откровенность? Шут сочтёт его помешанным? Ну и что? Он и сам себя таковым считает. Но, значит, в этом изломанном кривляке — есть Истина? Как бы он вообще смог понять…

Но как можно? Неожиданно Альдобрандо вспомнил разговор Фаттинанти и Витино, и, глядя на Песте глазами настороженными и больными, спросил:

— Вы можете мне ответить на мой вопрос? Я хотел бы, чтобы вы были честны, Грациано. Дайте мне слово чести…

Шут вытаращил на него искрящиеся глаза.

— Вы утверждаете, что в эти бесовские времена невозможно поверить в явь, но готовы верить слову чести? Да ещё слову чести дурака? Верить в честь, причудливое смешение стыда, страха позора и самовлюбленности?… — Грандони расхохотался, но, глядя в больные глаза собеседника, быстро затих. — Ладно, спрашивайте. Не солгу. Я не Соларентани.

Теперь растерялся Альдобрандо. Ему казалось, что спросить об этом будет просто, но… Впрочем, Даноли быстро нашёл обтекаемую форму.

— Вы… пережили крах любви? Вас предала женщина?

На белом лбу Песте залегла морщина, левая бровь резко сломалась посередине, но глаза не изменили выражения.

— Нет. — Песте несколько недоумевал, он не ожидал такого вопроса.

— Вы… монашествующий?

— Нет. — Взгляд Чумы стал жестче. Он начал понимать цель расспросов и поморщился. Не иначе до графа дошли глупейшие разговоры придворных, породив в нём тайные подозрения. И Даноли растерянно умолк, повинуясь запрещающему жесту руки собеседника. — Не нужно спрашивать меня, не мужеложник ли я, и высказывать ряд глупейших, циркулирующих при дворе догадок, Альдобрандо. — Лицо шута стало брезгливым и потемнело. — Я обещал не лгать и скажу то, что никому, кроме духовника, не говорил, но тема этим будет исчерпана, помните. Я никогда не делил постель ни с кем. Всё. Вам этого должно быть достаточно. Ну а теперь я хотел бы услышать ответ на свой вопрос и обещаю поверить. Без слова чести.

Альдобрандо некоторое время молчал, потрясённо осмысляя сказанное ему. Он… девственник? Это… что, шутка? Но шут озирал его злыми и раздражёнными глазами, запрещавшими дальнейшие расспросы. Даноли задумался. Ну конечно… как же он не догадался? Бесовские времена принесли с собой фривольность и распущенность, сегодня люди целомудрия выглядели смешными, аскеты звались докучными постниками, девственникам приписывались физическое уродство или мужское бессилие. Да, воистину, de est remedii locus, ubi, quae vitia fuerunt, mores fiunt… Все верно — отсюда и докучные догадки двора.

Альдобрандо поверил и решился ещё только на один вопрос.

— Но почему вы… стали шутом? — Даноли замечал, что отношение к Песте при дворе, если отбросить людей, имевших к нему личные претензии, было совсем не уничижительным. Грациано завидовали, его ревновали и поминутно обсуждали. При этом граф не мог не заметить дороговизну оружия мессира Грандони, изысканность его вкуса и рафинированную роскошь одежды. Жалование у герцога было, видимо, немалым, но неужели ради денег этот аристократ согласился на столь низкое ремесло?

Грандони этот вопрос, судя по скорченной им роже, показался донельзя скучным.

— Потому что нынешние времена не только бесовские, как утверждает наша мать-Церковь в лице моего дружка Лелио, но и дурацкие, Даноли. Я просто соответствую временам.

Альдобрандо понял, что дальнейшие расспросы неуместны и, глядя в каминное пламя и то и дело увлажняя гортань прекрасным вином Грандони, через силу рассказал Грациано всё — от больного сна в замке Даноли до последнего видения, когда омерзительные твари появились на решетке в арочном пролете башни Винченцы с длинными ножами и, оглушительно затачивая их друг о друга, звонко кричали что-то о грядущем человеческом жертвоприношении…

— Я безумен, просто схожу с ума…

Песте не обратил на жалобы Альдобрандо Даноли никакого внимания.

— Вы поэтому, стало быть, спросили у меня про кровь? — хмуро поинтересовался он, — Хм, любопытно. «Наше время…», «Гнилая кровь…», «Человеческое жертвоприношение…» — Он вздохнул. — Движения духовные, их внезапные вспышки, распространение и затухание понятны лишь мудрым… Я говорил вам, что нелепо всё списывать на кровь. Могу добавить, что небесовских времен, наверное, не бывает, ибо мир лежит во зле, и пока миром правит сатана, ждать можно чего угодно. Не думаю, что вы безумны, Альдобрандо, вы не сказали мне ничего такого, чего не знал бы я сам. Я же с ума не могу сойти в принципе. Я — штатный дурак, которому ум не полагается. Таким образом, вы можете счесть нас единомышленниками, хоть честь мыслить, подобно дураку, для вас должна быть сомнительна…

— Бросьте валять дурака, Грациано. Мне тяжело…

Шут сразу сменил тон, голос его зазвучал мягче и задушевнее.

— Допейте бутылку и ложитесь. Вам нужно выспаться, Альдо. Завтра утром приедет мантуанец, будет не до нас. Неделя будет нецеремонная. На досуге всё и обсудим.

Даноли хотел было возразить, что пойдёт к себе, но ощутив телесную слабость и полное душевное изнеможение, проронил.

— А вы куда денетесь?

Глаза Песте сверкнули, но Альдобрандо этого не заметил.

— Заночую у Соларентани. Запритесь изнутри. Утром закройте дверь на ключ, у меня есть другой.

— Хорошо, — у Альдобрандо не было сил спорить. — А… кто такая Винченца? Вы сказали, повешенная? Я не слышал о ней…

— Немудрено, — кивнул Песте. — Пять лет назад, когда наследнику Гвидобальдо исполнилось девятнадцать, он влюбился в сестру аббата Фарса и воспользовался услугами одного дворянина, находившегося у него на службе. Тот был влюблен во фрейлину из свиты герцогини Элеоноры — Винченцу Кьявари, и через нее Гвидобальдо стал передавать своей возлюбленной письма. Девица согласилась сводничать, считая, что может таким образом выслужиться перед будущим наследником.

Герцог же Франческо Мария, с того дня, как вернул себе после смерти папы Льва трон, обрёл покой только на считанные месяцы — ведь папа Адриан быстро умер и на Святом престоле снова оказался ненавистный Медичи — Климент VII, мечтавший включить Урбино в свои владения… Сколько бессонных ночей провёл Франческо Мария, продумывая каждый шаг, ведь любая ошибка была чревата потерей герцогства! Много помог Кастильоне, герцог заручился поддержкой некоторых кардиналов в Ватикане, помогли и феррарцы, и родня в Мантуе, он нашел благоволение у Карла V, а тут кстати не шибко-то умный папа рассорился с императором… Позиции Урбино укрепились и теперь, когда вырос Гвидобальдо, отец рассчитывал продуманным браком окончательно упрочить положение рода. Сотни и тысячи жизней, благополучие и покой Урбино зависели от правильного решения. Герцог вдумчиво перебирал претенденток — с кем выгоднее породниться — с Миланом? С Феррарой? С Камерино? И тут ему доложили о любовной связи сына, коя могла принудить его жениться на безродной урбинке, и о том, что в этом деле замешана фрейлина герцогини, которая передавала письма сына к любовнице. Можете представить себе ярость Франческо Марии? На карте-то — благополучие герцогства!

Фрейлину успели предупредить, она не на шутку перепугалась, прибежала к герцогине, моля отпустить её, чтобы она могла скрыться, пока гнев герцога не успокоится. Герцогиня, зная нрав супруга, сама посоветовала ей отправиться в монастырь, пока гроза не стихнет. Но люди д'Альвеллы не дремали, и герцогу удалось проведать, куда скрылась дерзкая сводня. Он сделал вид, что не собирается причинять мерзавке никакого зла, и попросил жену вернуть её, дабы вокруг её отъезда не поднялась дурная молва. Элеонора знала, какие слухи способны распустить при дворе в случае внезапного исчезновения девицы… Она тотчас же объявила беглянке волю герцога и поклялась, что ей ничего не грозит. Винченца вернулась во дворец. Как только герцог узнал о её возвращении, велел людям д'Альвеллы схватить её. Несчастная герцогиня кинулась перед мужем на колени, но герцог тут же велел повесить сводню. С тех пор башня и получила своё название.

— Герцог крут. А тот дворянин, что был влюблен в неё? Не затаил ли он зла против герцога?

— Андреа Поланти? Если и затаил… — Чума скривил губы, — он вскоре был убит в трактирной потасовке, хотя более осведомленные говорили о его дуэли с Альмереджи. С учетом, чей человек Ладзарино, возможно, тут руку приложил и подеста по приказанию герцога, не знаю. Не интересовался.

— Герцог умеет наживать врагов. А вы… как вы удерживаетесь в фаворе?

Чума невесело рассмеялся.

— Сильные мира сего… Говорить о них хорошо, значит, льстить им, говорить же о них дурно — опасно, пока они живы, и подло, когда мертвы. Но Франческо Мария симпатичен мне. Герцог крут, но…он живой. Сегодня это дорогого стоит. Как-то его светлость обронил, что в его власти творить добро и зло, не задумываясь, и ему весьма важно не утратить понимание, чем они разнятся. Он знает, что гневлив, и имел жестокость добавить, что половину моего жалования я получаю за то, что не даю ему впадать в гнев, смеша. Герцог не умеет злиться, когда хохочет. Но уже то, что он умеет смеяться, обнадеживает.

— Но он нарушил слово, данное жене… Он не предан донне Элеоноре?

Песте улыбнулся, давая понять, что не уполномочен рассуждать о чужих семейных делах, и с улыбкой продолжил, осторожно изменив направление разговора.

— Кстати, говорят, напоследок Винченца под петлей патетично выкрикнула, что самое святое — это брак по любви!! — Шут усмехнулся. — Да-да. Пусть разразится война, пусть в битве с папской гвардией полягут тысячи, пусть полыхают разрушенные дома, пусть сотни оплакивают потерянное имущество, — разве это важно? Главное — блудная похоть, горящая промеж ног какой-то урбинской бабёнки. Вот что самое важное! — Чума покачал головой. — Ох, коротенькие мозги… Герцог даже оторопел, говорят, от такой глупости.

— У людей высоких родов, ответственных за свои земли и подданных, нет права слышать голос сердца, — вздохнул Альдобрандо, — но неужели эта мера была так уж необходима? Вы не могли удержать его?

— Я тогда ездил продавать дом в Пистое. Но если бы я был здесь… — Чума снова усмехнулся, давая понять, что, в принципе, разделял мнение герцога, и Даноли подумал, что Песте, редко удостаивавший женщин добрым словом, мог бы ещё и подлить масла в огонь. — Но в итоге Гвидобальдо женился на Джулии Верано — дочери синьора Камерино, и вполне счастлив. Глупенькую же Винченцу погубили тщеславие и глупость, и поделом: не суйся между молотом и наковальней — расплющит.

— Вы циник, Песте.

— Я? Ничуть не бывало. С каких это пор здравомыслие зовётся цинизмом? Люди утрачивают Бога, теряют понимание истинной Любви, и начинают звать любовью стремление к сношению. Вот это — цинизм и пошлость, трагедия бесовских времен. Но трагедии можно пережить, только смеясь над ними… Вот потому-то я и шут, Альдобрандо. А самый смешной способ шутить — говорить правду. В бесовские времена нет ничего смешнее правды, Даноли.

И кривляка, оставив на столе свечу и пустой стакан, вышел в тёмный коридор. Не торопясь, бесшумно прошмыгнул по каменным плитам, временами попадая в белые лужицы лунного света. Возле бани, вынув из кармана связку ключей, легко отыскал нужный, и ненадолго исчез за темной деревянной дверью, вскоре снова показался в коридоре с двумя ночными горшками, кои поставил в нише за статуей Аполлона, недалеко от дверей фрейлин. Новый вояж шута обогатил подножье статуи ещё двумя горшками. Рядом Песте аккуратно положил моток бечёвки.

Тут на лестнице раздались шаги, и Чума услышал женские голоса, один из которых показался знакомым. Он не ошибся. Это была Камилла Монтеорфано, её сопровождала женщина средних лет, двигавшаяся медленно и тяжело дышавшая. Чума отошёл за колонну. Он понял, что они идут в покои герцогини, и не хотел попадаться им на глаза.

Женщины разговаривали тихо, но эхо разносило их голоса довольно далеко.

— Твои слова — просто боль, моя девочка. Пожалей меня. Если ты это сделаешь — что будет со мной? Я стара и немощна, кому я буду нужна? Пойми же, нельзя, чтобы чужая беда закрыла тебе глаза на мир и милосердие Господне…

Камилла ответила резко и нервно.

— Мой братец Аурелиано сейчас не слышит меня и не обвинит в ереси, мама, но я и вправду не верю в милосердие Господне. Если бы Бог был милосерден — Изабелла была бы жива.

— Она была в отчаянии и сама презрела милосердие Божье. Не кощунствуй, не делай мне больно.

— В отчаяние её ввергла мужская трусость, подлость и измена! — голос Камиллы зазвенел порванной струной.

В ночной тишине едва слышно прошелестел вздох.

— Но не все же мужчины негодяи! Твой отец был образцом чести, твой дядя — человек большой души, и если бы ты смотрела на мир не искаженным болью взглядом, ты бы увидела, что среди мужчин много порядочных людей! Ты должна выйти замуж. Женщина без мужа — муха без головы. Ведь ты сама сказала, что мессир Грандони вчера спас тебя! Разве это поступок негодяя? Он тоже трус, подлец и изменник?

Камилла брезгливо усмехнулась.

— Мессир Грандони не трус, но человек жестокий и безжалостный, ни во что не ставящий женское достоинство, готовый унизить всех, кто не одарён, подобно ему, большим умом. Мне не подобает так говорить, мама, это неблагодарность, но моя благодарность никогда не заставит меня закрыть глаза на его бессердечие и неспособность чувствовать чужую боль. Он не умеет любить.

— День, когда ты похвалишь мужчину, наверное, никогда не настанет. Он не умеет… А ты?

Женщины медленно удалялись в темноту и их голоса вскоре затихли в глухих галереях замка.

Чума, снова оставшись один, задумался. Он не слишком-то был задет услышанным, но слова девицы всё же чуть оцарапали. «Человек жестокий и безжалостный, ни во что не ставящий женское достоинство, готовый унизить…», «неспособность чувствовать чужую боль… Он не умеет любить…» Но что ему мнение пустой неблагодарной глупышки?

Однако, было в разговоре женщин и иное. Они упомянули Аурелиано и ересь. Стало быть, речь шла о Портофино? Почему Камилла назвала его братом? У Портофино нет сестёр — это Грациано знал точно. Что значат слова об отчаянии и милосердии Божьем? Речь шла, очевидно, об Изабелле Монтеорфано. Что с ней произошло?

Песте направился в домовую церковь. Он не знал, там ли Портофино, хоть и ожидал, что перед прибытием гостей он должен быть в храме, однако, ему снова помешали. На сей раз на лестнице столкнулись мессир Альмереджи, страдавший с похмелья, и мессир Пьетро Альбани, злой, как дьявол. Он бесновался.

— Будь я проклят! Который раз приходится довольствоваться мерзостью!

— Что ты орёшь, Петруччо? — Альмереджи слегка шатался. Было заметно, что вопли собеседника вызывают у него тяжелый приступ головной боли и разлитие желчи.

— Ненавижу тощих баб! Подцепил фрейлину Елизаветы Лауру — и как вляпался! Худосочна до такой степени, что ей впору щеголять разве что стройным скелетом, хребет костлявый и зад тощий, как у старого мула. Так мерзавка, чтобы скрыть сей изъян, подложила в нужные места маленькие мягкие подушечки и нацепила пышные атласные панталоны, потискав, я уверился в природной округлости, а штука-то была в том, что под панталонами были надеты ещё одни, со множеством сборок и складок! Этого мало! Целовать её в губы ненамного приятнее, чем в задний проход: изо рта несёт, как из ночного горшка! Зубы гнилые, кожа скверная, в пятнах и разводах, что оленья шкура! Вокруг дыры волос совсем не вьется, но свисает длинной куделью, точно ус сарацина, а промежность столь глубока, что к ней и подступиться-то боязно: метишь в речку, ан, глядь, заплыл в сточную канаву.

— Когда тебя это смущало? — Ладзаро потряс головой, пытаясь прогнать хмель, — начитался, что ли, тонких трактатов Кастильоне? Приволочился бы за Анджелиной Бембо…

— Да пошёл ты с таким советами! У неё ляжки так неуклюжи, что страх берет глядеть, а колени кривы и жирны, будто их нашпиговали. Добавь, что от подмышек смердит так скверно, что мутит. Слушай… может уступишь Черубину-то сегодня?

Ладзаро понял дружка.

— И не мечтай! Моя очередь. Сунься к Франческе.

— Сказала, что регулы… Манзоли занята, у Тибо — Риччи, он никогда не уступит.

— Значит, не судьба тебе…

— А ещё друг называется…

— Волк перуджийский тебе друг, Петруччо, — Альмереджи был неумолим.

— Слушай…Катарина залетела, я подумал… Герцог гневался. Эту епископскую племянницу трогать опасно. Флориана Галли — любимица старой герцогини. Розина Ордаччи страшна, как смертный грех. Ну, эта Фаттинанти… ведьма. Займусь-ка я Илларией Манчини. Что скажешь?

Ладзаро пожал плечами. Он никогда не пытался совращать дурочек-девиц — это было и глупо, и хлопотно, и скучно. Иллария же была неприметной девицей лет тридцати трех, правильнее сказать, старой девой.

— За каким бесом она тебе?

— Свежатинки хочется.

— Да она так же свежа, как сапожная дратва.

Оба потаскуна спустились вниз. Песте сплюнул. Он испытывал к Альбани отвращение, как хорьку, к Ладзаро же относился чуть лучше. Тут Грациано вдруг заметил Иоланду Тассони, чье платье мелькнуло в нише, но быстро забыл и о ней, и о потаскунах, ибо спешил в церковь.

…Мессир Аурелиано Портофино вообще-то квартировал в казенном доме инквизитора за капеллой Сан-Джузеппе, иногда ночевал у Чумы, после же отравления борзой перебрался по просьбе герцога и епископа в замок и сегодня, в преддверии приезда герцога Мантуанского, отправив на хоры Флавио Соларентани, устроился на ночлег в домовой церкви возле ризницы, в закутке, где раньше хранили метлы. Отец Аурелиано был непритязателен: ходил в одной и той же старой латаной на подоле монашеской рясе, мог спать, где придётся, есть, что подадут, и только у дружка Песте иногда позволял себе некоторые невинные излишества, вроде пармской ветчинки. Сейчас, как показалось Чуме, тот молился, но подойдя ближе, шут понял, что ошибся: инквизитор бесновался. Книга в его руках была не молитвенником, но трудом Кальвина.

— Сукин сын, отродье бесовское… — Тут Портофино заметил дружка, подпиравшего косяк двери, — предопределение, пишет этот кретин, совершается на путях Промысла Божия вне зависимости от духовного состояния человека и его образа жизни. При этом Кальвин делает вывод, что Бог есть причина зла, что зло совершается согласно воле Божией. А ведь malum non habet in Deo ideam, neque secundum quod idea est exemplar, neque secundum quod est ratio… И заметь, когда Кальвин настаивает на том, что творцом зла является Бог, производит впечатление бесноватого. Эти страницы написаны со страстным накалом и даже одержимостью…

Песте усмехнулся. По его мнению, дружок при чтении ересиархов тоже несколько терял спокойную благожелательность и благую безмятежность.

— Ты ужинал, Лелио?

— Да, у епископа… Нет, ты послушай! — снова зарычал инквизитор, — «Бог определяет и предписывает в Своем Совете, чтобы некоторые уже от чрева матери несомненно предназначались к вечной смерти, дабы имя Его славилось в их погибели…» «Бог назначает в удел одним жизнь, а другим — вечное осуждение…» «Бог не только предвидел падение первого человека и происшедшее через это разрушение его потомства, но и хотел этого…». Гадина… — прошипел Портофино.

Шут хорошо знал дружка, но если Камилла Монтеорфано и была права, считая, что Грациано склонен был унижать неодарённых большим умом, то к Портофино это не относилось. Чума никогда не считал Лелио глупей самого себя. И сейчас, желая выяснить интересующий его вопрос, Песте тоже не стал прибегать к уловкам или искать тонкие подходы.

— Завтра с герцогом Мантуанским приедет кардинал Лодовико Калькаманьини, и я уверен, Господь даст тебе возможность обсудить тонкости этой доктрины с доктором богословия. Зачем же сегодня их излагать дураку? — Песте развалился на ларе, — брось эту гадость и скажи мне, Лелио, почему Камилла Монтеорфано называет тебя братом? У тебя же нет сестёр.

Портофино ещё несколько минут остывал от своих яростных антикальвинистских инвектив, потом ответил.

— Мой дед имел двух сестёр — старшая была матерью епископа Нардуччи, а младшая — бабкой Камиллы. Мы все — из Падуи, но обе сестры деда вышли замуж — одна в Урбино, другая — в Беневенто. Потом они съехались. Она мне точно сестра, но в третьем колене. А её матери, донне Донате, я внучатым племянником прихожусь… Епископу Джакомо — тоже. А тебе это зачем?

— Да просто интересуюсь. Был у отца на кладбище, видел могилу Изабеллы Монтеорфано. А рядом была Камилла.

Песте видел, как мгновенно тяжело насупилось лицо Аурелиано, и понял, что он невзначай наступил дружку-собутыльнику на больную мозоль. Между тем, несмотря на обвинение в бессердечии, Чума любил Лелио и причинять ему боль нарочито никогда бы ни стал. Он хотел было вывести разговор на пустые предметы, но был прав, оценивая мозги дружка весьма высоко. Аурелиано резко поднялся и вышел в храм. Чума в удивлении последовал за ним. Сев у солеи в игре падающих на него через стекла мозаики лунных лучей и оглядев пустой храм, инквизитор тихо проронил.

— Ты из тех, Грациано, кого глупо просить не совать нос в чужие дела — я только раззадорю твоё бесовское любопытство. Но ты умеешь молчать, и то, что я скажу — пусть утонет в тебе, как в гнилом болоте. Изабелла шестнадцати лет вышла замуж. Не мне решать, насколько мудро. Она влюбилась в молодого повесу… Имя уже не важно. Он согласился на ней жениться — приданое было прекрасным. Она же… она не просто любила, но потеряла голову. Спустя два с половиной года Изабелла узнала, что супруг обрюхатил её подругу, переспал со всеми её служанками, ну и ещё много чего. Она набрала в подвале крысиной отравы и выпила. — Портофино пробормотал ещё что-то сквозь зубы, чего Чума не разобрал. — Епископ Нардуччи… да, это грех… он сделал все, чтобы медики признали эту кончину смертью от лихорадки, проще говоря, купил одного из них, не хотел, чтобы тело племянницы выбросили на дорогу. Он согрешил, но не мне судить его. Молчи об этом.

— А где её супруг? — невинно поинтересовался Чума. Он хорошо знал дружка.

— Супруг? — интонации инквизитора не изменились. Не изменились на слух любого человека, кроме Грациано Грандони, уловившего, что тон голоса Лелио поднялся на треть октавы. — Не знаю. Должно быть, уехал куда-то. В городе его, кажется, нет… — тут взгляд мессира Портофино столкнулся с нежной ухмылкой кривляки Песте.

Тот глядел на него лукаво, с легким упреком. «Уж не хочешь ли ты обмануть меня, своего дружка Чуму?», без слов говорил этот нахальный и нежный взгляд. Тогда мессир Аурелиано тоже усмехнулся и махнул рукой. Голос его утратил принужденность и зазвучал привычно низко, отдаваясь хрипом.

— Трое моих людей ночью догнали его со всем барахлом и тысячей дукатов на дороге в Пезаро, потом, в каземате… Я не мстил, не подумай… — легко махнул рукой Портофино, — вендетта — это всё же не по-христиански. «Богу отмщение…» Надо прощать. Просто в ревностной заботе…

— В ревностной заботе… — сочувственно подхватил Песте. Он уже начал понимать.

— …о спасении души несчастного… — кивнул инквизитор.

— «Горе тому человеку, через которого соблазн приходит…» — трепетно процитировал шут, — и ты…

— Нет-нет, ну, что ты? Кто поставил меня судить над ним? — ангельски улыбнулся Лелио. — Говорю же: «Богу отмщение». Но забота о его заблудшей душе — право и долг клирика. Сказано: «Если рука или нога соблазняет тебя, отсеки их и брось: лучше тебе войти в жизнь без них, нежели с ними быть ввержену в огонь вечный…» Ну, а так как несчастного вводил соблазн его детородный орган, я и решил, что лучше ему войти в рай без оного, нежели с ним попасть в геенну.

— Сам? — ласково поинтересовался Чума.

— Как можно? — брезгливо поморщился Портофино. — Так руки марать сан не позволяет. Церковь ненавидит кровопролитие. Но мой палач Дженуарио был менее привередлив, — глаза инквизитора лучились. — Так несчастный был избавлен от блудных помышлений, но душа человека суетна, подымал я, и всегда найдет себе искус. Из опасения, как бы деньги и драгоценности сестры не ввели заблудшую душу Эдмондо в грех сребролюбия, я конфисковал дукаты и золото, и отнёс тетке Донате. После его выкинули… то есть, — торопливо поправился Портофино, — он ушёл по болонской дороге. Напоследок в моё сердце даже постучалось милосердие, — похвастался инквизитор, — я отдал ему рубище одного сожженного колдуна-сифилитика. Всё-таки бывший родственник.

Их глаза встретились. Песте понял дружка. Лелио вообще-то мстительным и подлинно не был, но Чума ни на минуту не усомнился, что он сочтёт мерзавца, толкнувшего его сестру на безбожное деяние, обязанным разделить эту вину. Все описанное и вправду было не вендеттой, но проявлением профессиональных инстинктов мессира Портофино. Избранный им метод наказания каноничным не был — но в подобных случаях, и Песте знал это, Портофино проявлял широту мышления и свободомыслие почти еретические.

— Это, конечно, не месть, — насмешливо и нежно кивнул Песте.

Взгляд Портофино потемнел. Он уже не смеялся. Сам он помнил, какая чёрная злоба затопила его на похоронах, и каким невероятным усилием воли он сумел удержать себя и не удушить Эдмондо своими руками. Длина ладони отделяла тогда его заледеневшие от холодной ярости пальцы от шеи связанного мерзавца в полутемном каземате. Длина ладони. Он хотел это сделать. Но остановился. Господь был с ним. Злоба, душившая его, медленно растаяла, но преодоленный искус убийства, усиливший Аурелиано, не дал сил простить. Порой он корил себя за это, но прекрасно осознавал: повторись все — он снова забыл бы о жалости.

Чума же задумчиво почесал макушку.

— Ясно. Ладно, я всё забыл. Епископ завтра будет на встрече герцогов?

— Конечно.

— Я завтра не понадоблюсь, проскочу в банк к Пасарди и переночую дома.

— А ты не мог бы вернуться? Я зашел бы после приема, выпили бы.

Чума на миг задумался и кивнул.

— Ладно, управлюсь к пяти и буду ждать тебя. Это вечер пятницы, день постный. Закажу у Бонелло что-нибудь рыбное…

Портофино кинул, но тут же, чуть наморщив нос, заметил:

— Только не тунца по-ливорнийски.

Это вскользь брошенное замечание породило короткое, но темпераментное обсуждение меню, в котором вначале фигурировали только невинная барабулька с мидиями, чесноком и петрушкой да радужная форель с цикорием, зеленью одуванчика и артишоками. Однако после в соперничество с ними вступили сардины, панированные в сухарях с фенхелем и лимоном и маринованная в масле скумбрия. Потом в спор включились шашлык из морского чёрта, хек с тушёным луком-пореем и форель, фаршированная раками и шпинатом. Спор завершился умиротворяюще-кротким замечанием инквизитора, истинного аскета, по-монашески равнодушного к мирским благам.

— Что толку препираться-то, Чума? Что будет у Бонелло — то и бери…

Чума кивнул и отбыл. Вопреки сказанному им Альдобрандо, Песте вовсе не собирался ночевать в церкви.

У него были на эту ночь совсем другие планы…