К тому времени, когда стражники сменили ночной караул у потайных ходов, по внутреннему двору замка уже сновали лакеи, камердинеры, шталмейстеры, оруженосцы, цирюльники, конюхи, повара и кухарки, пажи, кучера, рассыльные, обслуживающие двор ремесленники, мальчики на побегушках, прачки, белошвейки и кастелянши, но тёмная синева ночного неба пока не прояснялась, заставляя предполагать дождливый или пасмурный день.

Четверо мужчин на лошадях появились из центрального портала замка и исчезли в туманном мареве узких улиц. Миссия Тристано д'Альвеллы, Аурелиано Портофино, сенешаля Антонио Фаттинанти и референдария Донато Сантуччи была проста: им предстояло встретить у северных ворот отряд дона Федерико Гонзага, маркграфа и первого герцога Мантуи, и проводить гостей в замок, где их ожидал торжественный приём. Визит был давно оговоренным и родственным — отец нынешнего герцога Мантуи, ныне покойный Франческо Гонзага, был братом вдовствующей герцогини Елизаветы, любимой тетки, усыновившей дона Франческо Марию, а жена Франческо Марии, донна Элеонора, была сестрой нынешнего герцога Федерико Мантуанского.

При этом Тристано д'Альвелла, хоть и вовсе не ложился в эту ночь, заботясь об организации приёма, выглядел бодро, мессир Портофино, хоть спал не больше пяти часов, улыбался, но толстяк Антонио Фаттинанти откровенно зевал, а Донато Сантуччи выразил даже желание, чтобы чёрт унёс всех мантуанцев подальше, если из-за них приходится подниматься ни свет, ни заря.

— А что вы делали ночью, дорогой Донато? — с простодушием истинно монашеским поинтересовался инквизитор. — Легли бы пораньше…

Он и лёг, гневно сообщил референдарий, да в очередной раз стал жертвой чумовых проделок и изуверских шуточек дружка его милости мессира Портофино наглеца Песте! Тот, видимо, откуда-то пронюхал, что синьора Бартолини решила провести минувшую ночь со знатоком законов неба синьором Дальбено. Ради этого выдающегося прорицателя она отодвинула всех любовников и ждала его за легким ужином. Но шельмец Чума нагло перекосил констелляции небесных светил, и когда синьор Дальбено, мудрейший звездочёт, очевидно, обманутый благоприятным прогнозом звёзд, крался в спальню синьоры Франчески, треклятый шут погасил факел на стене в коридоре и подставил под двери синьоры несколько ночных горшков, разумеется, непорожних. В итоге астролог споткнулся об один горшок и тут же упал в другой, тот же оказался привязанным ещё к двум другим, стоявшим в нише наверху. Горшки опрокинулись сверху, астролог выделался в дерьме по самые уши и наделал столько шума воплями и проклятиями, что перебил его, Донато, самый первый и сладкий сон. А после, под крики синьоры Бартолини, выскочившей из спальни, и тоже поскользнувшейся на скользких испражнениях и перепачкавшейся от носа до пяток, о сне и мечтать уже не приходилось! Потом мерзкая вонь распространилась по всем этажам замка, а синьор Джулиано Пальтрони, как назло, ночевал в городе, где собирался договориться с отцом Луиджи в субботу крестить новорожденного племянника, и некому было открыть баню, интендант же Тиберио Комини все запасные ключи унёс с собой, да и канул невесть куда…

— Предупредите, кстати, герцога, Тристано, упаси Бог, он в покои герцогини сунется раньше полудня, задохнётся…

Когда мессир Сантуччи закончил рассказ, трое его слушателей едва держались в седлах. Д'Альвелла истерично хохотал, поминутно вытирая выступавшие на глаза слезы, Антонио Фаттинанти злобно хихикал, мессир Портофино покатывался со смеху.

— Видимо, транзиты Марса умножили в эту ночь опасность шляться в потемках, зловещий же Сатурн в экзальтации, отвечающий за опасность выделаться в дерьме, по силе проявления превзошел Юпитер в изгнании. В итоге аспекты этих светил в пределах орбисов, покрываемых планетной конфигурацией, и привели к столь трагическому событию, — промурлыкал, отсмеявшись, Фаттинанти, подражая изрекаемой обычно Дальбено галиматье. — А возможно, собираясь блудить, наш звездун неверно интерпретировал градус Лунного узла или ошибся в истолковании линий куспидов…

— Да, видимо, светило, которое он принял за Ночной Дом Венеры, оказалось Ночным Домом Дерьма… — уточнил Портофино.

Его собеседники уже не хохотали, но стонали от смеха.

— Это он за гороскоп герцога с ним посчитался, — промурлыкал, смеясь, подеста.

— Ну, Чума, ну, чудовище… — с лукавой улыбкой проронил инквизитор, — но всё же человек он удивительный. Ведь собирался нынче в город, дела у него, но не мог уйти, не напакостив еретику и пройдохе. Какая ответственность и чувство долга! Однако, господа, вот и те, кого мы ждём.

Все теперь с высоты городских стен заметили кавалькаду всадников в роскошных одеяниях, и едва успели успокоиться, как мантуанцы и сопровождающие их два дипломата папской курии уже миновали городские ворота.

…День и вправду оказался пасмурным. Чума и его банкир Джанмарко Пасарди, обсудив текущие дела, зашли в городские конюшни к Альджизо Тренуло. Барышник торговал дивного племенного жеребца Люциано, вороно-муаровой масти с серебристым отливом, сына знаменитого Лабаро и кобылицы Темериты, и Песте, оглядев и ощупав коня от путового сустава и яремного желоба до седалищного бугра и ахиллова сухожилия — нигде не смог найти изъяна.

Узнав цену лошади, банкир перекрестился, а Песте, узнав, что время близится к четырем, заторопился в замок, распорядившись на следующий день привести жеребца в герцогские конюшни, заявив, что, если его одобрит и герцогский конюший Руджеро, он, Песте, купит Люциано. Такая лошадь стоит восемьдесят дукатов.

Мессир Пасарди осторожно спросил, имеет ли мессир Грандони недвижимость за городом? Дом в городе он арендует? Чума удивился. После смерти старшего брата он продал фамильный дом в Пистое, ибо не хотел оставаться в городе. В Урбино купил дом, но жил, в основном, при дворе, изредка навещая своё жилище. Будущее его было смутно и неопределённо, он и сам не знал, что будет с ним завтра — что за смысл был вкладывать деньги в землю Урбино? Хотя мысль о загородном доме, где можно было бы вдали от суеты коротать вечера за трапезами с Лелио, была привлекательной.

— Нет, дом я купил. Но за городом у меня ничего нет.

Мессир Пасарди вежливо заметил, что часто выступает посредником при сделках с недвижимостью и сейчас как раз продаются два прекрасные участка — неподалеку от Пьяндимелето и Монтекальво. Первый, с замком, великолепным садом и виноградником, двумя колодцами, почти сто акров земли. Первый — девятьсот пятьдесят дукатов, второй дешевле, семьсот, но он и похуже. Чума понял, почему банкир расхваливает ему недвижимость — видимо, продавец пообещал недурной процент, а кому же и покупать замки, как не тому, кто выкидывает восемьдесят золотых за кобылу?…

— Я слышал, что вы — любимец герцога, и он весьма шедр к вам…

Жалование шута было около семисот дукатов в год, а частые подарки его светлости, еще и удваивали эту сумму. Семейное состояние, оставшееся теперь одному Грациано, исчислялось четырьмя тысячами золотых.

Грандони обещал подумать.

Чума был в прекрасном настроении. Накануне ночью он выследил-таки мерзопакостного Дальбено в его похотливых вояжах, и сыграл с ним очаровательную шутку. Самым трудным оказалось раздобыть дерьмо, но тут Господь вразумил Песте воспользоваться выгребной ямой на внутреннем дворе. А дальше всё прошло как по нотам. Пожаловаться герцогу глупец не сможет — тот занят с доном Федерико, а и пожалуйся — дон Франческо Мария только расхохочется. Да и как дурак объяснит, что делал в покоях фрейлин в полночь?

Это научит тебя, мерзавца, лживые гороскопы составлять…

В замок Песте прибыл согласно договорённости с Портофино, и первым делом разнюхал, чем закончилась его ночная шалость, причём, особого обоняния для этого не требовалось: вся челядь замка, которая была свободна от забот по размещению и обслуживанию гостей, только и говорила, что о полночном позоре Дальбено. Дело в том, что молва сначала, не разобравшись в исходных причинах происшествия, нарисовала несколько причудливую картину дерьмового афронта звездочёта, уверяя, что тот просто обделался от ужаса перед дверью известной дворцовой потаскушки, опасаясь, что будет не в силах удовлетворить её непомерную похоть.

Но вскоре наличие четырёх пустых горшков и слишком уж значительное количество испражнений заставило придворных несколько изменить первоначальную версию происшествия. Теперь они утверждали, что минувшей ночью синьора Бартолини расстроила себе желудок, заполнила упомянутые горшки и выставила их снаружи своей двери, несчастный же синьор Дальбено споткнулся, случайно проходя мимо, направляясь на Южную башню, желая просто оказаться ближе к звёздам…

Увы, синьор Дальбено оказался не в силах подтвердить это столь лестное для него предположение, ибо в тот момент отмокал в бочке с дождевой водой в конюшне, так как банщик, синьор Джулиано Пальтрони, вернувшись в замок, наотрез отказался пустить засранца в герцогскую баню, мотивируя отказ тем, что запах дерьма, исходящий от звездочёта, может перебить нежный аромат сандала, лимона и лавра, которыми благоухает баня дона Франческо Марии. Отказался он пустить засранца и в парильни — там моются знатные господа и тоже выразят недовольство, если смрадная вонь будет потом ощутима для их нежных носов. К тому же там уже грелась вода для гостей из Мантуи — не хватало им унюхать этакое зловоние! Меж тем синьора Бартолини категорически опровергла унижающий её достоинство домысел о поносе, но указала издевающейся челяди на тот незамеченный ею ранее факт, что все крышки ночных горшков связаны веревкой, конец которой продет через ручки горшков, чего никто бы не стал делать без злого умысла…

Вдумавшись в это обстоятельство, молва теперь уже безошибочно указала на шута Песте как на исходную и основную причину ночного переполоха, без труда восстановив изначальные обстоятельства. Наглый гаер проследил за звездочётом, подстерёг время свидания и подставил в темноте горшки с испражнениями под ноги незадачливого любовника. Теперь всё сходилось. Что ж, haud semper erat fama.

Двор хохотал. Шуту подмигивали и дружески хлопали по плечу, ибо высокомерного Дальбено при дворе не любили, но кривляка категорически отрицал свои заслуги — исключительно из скромности, разумеется. И только Камилла Монтеорфано полагала, что забава Песте была злой и жестокой. Однако, на сей раз подруга Гаэтана не разделила её мнение.

— Поделом. Потаскух, подобных Франческе, нужно вываливать не в дерьме, а в дегте и перьях! Шлюха!

— Почему ты так ненавидишь её, Гаэтана?

— А за что любить шлюх? — Лицо Гаэтаны окаменело. — Они унижают женское достоинство и позволяют мужчинам уничижительно высказываться о женщинах.

— Что нам за дело до мнений мужчин? Они не умеют ценить ни чистоты, ни преданности. Именно шлюх и они заслуживают.

Синьорина Фаттинанти не возразила подруге, но вечером, увидев, что шут появился в замке, преподнесла ему очаровательный подарок — чудесной работы кожаные ножны для рондела с серебряной табличкой, на которой было изящно выгравировано: «Дань восхищения». Чума растерялся, но девица уже растаяла в сумеречном коридоре. Весьма вежливо и даже любезно раскланялся с шутом и недолюбливавший кривляку церемониймейстер, а синьор Мароне, алхимик, встретив шута в тёмном коридоре у Северной Башни, рассыпался в похвалах его остроумию и подарил флакончик благовоний.

Мессир же Ладзаро Альмереджи хохотал до слёз и откликнулся на произошедшее изящной эпиграммой.

  В дерьме оказался милейший Дальбено,   Астролог мудрейший и прорицатель,   Да, звезды капризны, судьба переменна,   и неба невнятны пустые цитаты.   Но будь поумней наш провидец убогий,   измаран по уши в говне он бы не был,   ведь, шляясь по шлюхам, что пялиться в небо?   Гляди, шарлатан, себе прямо под ноги…

Впрочем, выслушивать комплименты, внимать овациям, венчаться лавровым венком и пальмовой ветвью времени у Чумы не было. Песте захватил на кухне полную сковороду барабульки с мидиями и пришёл к себе. Предметы меблировки комнаты Чумы в замке были немногочисленны и аскетичны: кровать, сундук для хранения одежды, пара кресел, стол, касапанка — ларь-скамья со спинкой и подлокотниками, да шкаф с крупными створками и множеством выдвижных ящиков, где шут обычно хранил вина и посуду. Сейчас, сервировав стол, Песте присел у окна дожидаться Аурелиано. За окном накрапывал дождь, небо было сумрачно, казалось, спускается ночь. За дверью сновали служанки и кастелянши, слышалось торопливое шарканье шагов, тихие возгласы челяди, смех. Ночное происшествие всё ещё обсуждалось. Чуме показалось, что он слышит голос Камиллы Монтеорфано, и он поморщился.

Песте подлинно всерьёз не обиделся на глупышку за её резкие слова в свой адрес. Не задела и её неблагодарность, ибо свою услугу ей сам он не ставил и в грош. Теперь же, сопоставив слова Аурелиано с поведением Камиллы, Чума понял, что замашки оскоплённого людьми Портофино мужа своей сестры Изабеллы — крошка считает мужским поведением как таковым. Отсюда и её неприязнь к ухаживаниям придворных холостяков, отсюда и страх изнасилования. Грациано не видел сестры Камиллы, но представив себе смертные муки несчастной от крысиной отравы, содрогнулся. Сердце его смягчилось. Ему стало жаль Камиллу. Бедняжка. Сколько, Господи, человеческих жертвоприношений…

Тут он вспомнил вчерашний разговор с Альдобрандо Даноли. Человек, которого ничто не привязывает к жизни, может стать чудовищем, но не потерявший Бога чудовищем не станет никогда. Альдобрандо казался Песте святым, Грациано верил в подлинность его видений Даноли и не склонен был считать его больным, но не понимал его искушений. Возможно, это просто следствие пережитых потрясений, гибели семьи. Сам Даноли удивительно, неотмирно спокоен, никогда не говорит ни о жене, ни о детях, — но скрытая боль может проступать на грани чувствуемого — безумными вспышками чудовищных видений. Но Чума сомневался и в этом. Даноли изложил фазы своего безумия последовательно и рассудительно, что едва ли было бы под силу сходящему с ума.

Дождь застучал по крыше громче, усыпляя и расслабляя Чуму. Чтобы не заснуть, он взял гитару и начал импровизировать, мурлыкая в такт ливню за окном.

  Дождь сумрачной печали, расшив холстину лужи   подобьем дамских кружев, тоскливыми ночами   лепечет побирушкой, стучит, как прокаженный   по крыше запылённой треклятой колотушкой.   Нытье его упреков на зыбкой слышно грани   оконных переплетов и синих виноградин…   Стеклянных отражений преграда иллюзорна,   расписана узором дождливых углублений,   и заглянуть не хочешь в зеркальные глубины,   там рожи и личины кривляются, хохочут…

Тут, прервав его импровизации, раздался стук в дверь, и на пороге появился Лелио Портофино, который окинул дружка недоумённым взглядом. Удивлённый и несколько раздосадованный заданным накануне вопросом шута об Изабелле Монтеорфано, Аурелиано еще до торжественного приема мантуанцев наведался к сестрице, и только от неё узнал об ужасном инциденте на кладбище.

Теперь Лелио без обиняков обратился к Чуме.

— Почему ты ничего не сказал о происшествии на кладбище? Сможешь найти этого негодяя? — Глаза Портофино метали молнии.

Песте отрицательно покачал головой. Он даже не помнил, как выглядел нищий, да и ничуть не хотел вспоминать этот пустячный эпизод. Зачем?

Надо заметить, что Камилла, несмотря на то, что подлинно ненавидела мужчин, для двоих всё же делала исключение. В её глазах дядя Джакомо Нардуччи и троюродный брат Аурелиано Портофино были, бесспорно, людьми, достойными всяческого уважения, к тому же — монахами. Камилла не сказала Аурелиано о напавшем на неё в замке, а пожаловавшись дяде, и Лелио услышал об этом из разговоров придворных только после угроз герцога. Но теперь Камилла откровенно рассказала братцу о происшествии на кладбище, не скрыв от него, что испугалась смертельно и, видимо, вела себя по-дурацки. Мессир Грациано Грандони поступил благородно, нехотя признала она, заметив напоследок, что, конечно, сглупила, направившись на кладбище одна. Братец потребовал описания напавшего на неё бродяги, но Камилла от испуга не запомнила его. Сестра попросила Аурелиано поблагодарить мессира Грандони от её имени. Если бы не он…

— Что тебе мешает сделать это самой? Грандони не кусается.

Камилла объяснила нежелание самой встречаться с мессиром Грациано неловкостью — она должна была сразу поблагодарить его. На самом деле, она лгала. Ей мешала сказать слова благодарности Грандони с трудом скрываемая неприязнь к этому горделивому красавцу, высокомерному и наглому. Она видела, что при дворе вертелись мужчины ничтожные, пустые, подловатые и похотливые, откровенные развратники и жадные хапуги. Немало было и прямых доносчиков, интриганов и сплетников. Но из всех мужчин при дворе именно Грациано Грандони казался ей самым ужасным. Он был не распутником или стяжателем, но человеком без сердца. Она знала, как боялись фрейлины его злобных выпадов. Однажды ей пришлось целую ночь утешать бедную Лауру Труффо, фрейлину донны Елизаветы, когда Песте зло прошёлся на её счет, помнила она, как рыдала Иоланда Тассони — шут тоже сыграл с ней безжалостную шутку.

Когда Грандони прогнал насильника в замке, она, смертельно испуганная, заметила его взгляд, выражавший подозрение, что она, как какая-то гулящая девка, сама спровоцировала нападение. А это было ложью! Негодяй набросился на неё в потемках, когда Глория Валерани попросила её принести воды, она не могла отказать статс-даме и пошла. А наглый шут презрительно пялился на её разорванное платье, словно считал её виновницей происшествия! Камилла ненавидела его — и подумать только, именно ему снова оказалась обязанной своим спасением! Это было нестерпимо и раздражало. Но признаться в этом брату, который, как она знала, был дружен с Грандони, Камилла не могла. К счастью, брат удовлетворился её объяснением.

Теперь Портофино выполнил просьбу сестрицы и поблагодарил Грациано — от имени Камиллы и от себя. Чума усмехнулся. В отличие от Аурелиано, он понимал, почему девица не пожелала сделать это сама. Грациано отмахнулся от разговора и скорчил рожу, после чего оба основательно продегустировали белое вино, неторопливо заедая его мидиями и рыбой. Песте спокойно ждал. Постепенно напряжение Аурелиано ушло, он расслабился и улыбнулся.

— Донато с утра уже поведал нам о твоём последнем подвиге. Прими моё восхищение. Вывалять в дерьме этого звездочёта — трюк мастерский. Мы с д'Альвеллой и Антонио чуть со смеху животы не надорвали.

Чума поклонился с видом неподдельной скромности, однако, гаерски изломанная посередине левая бровь и тонкая улыбка давали собеседнику понять, что, несмотря на видимое смирение, мессир Песте вполне осознаёт величие свершенного им деяния. Feci quod potui, faciant meliora potentes — без слов говорили красноречивый наглый взгляд и самодовольная улыбка фигляра, являя парафраз формулы, коей римские консулы заключали отчетную речь, передавая полномочия преемнику.

— А как ты узнал, что он потащится к этой шлюшке именно нынешней ночью? Констелляция небесных светил?

Песте снова улыбнулся дружку и кивнул. Потом похвалился новым приобретением. Он покупает Люциано. Хороший конь стоит добрых денег, а это божественное животное. Черно-муаровая масть, отлив — лиловый. Сorsierо. Просто великолепен. Правда, норовист, ну да ничего…

— И сколько? — полюбопытствовал Лелио.

— Восемьдесят дукатов, — вздохнул Чума.

Портофино не был военным, но, в отличие от банкира Пасарди, знал, насколько безопасность воина зависит от его коня, и кивнул. Некоторое время, закусывая, они обсуждали дворцовые сплетни и новости из Рима, но вскоре их внимание целиком захватил подарок герцога шуту, коего тот удостоился по возвращении с кладбища — в минуту щедрости дона Франческо Марии. Это был большой флакон благороднейшего из всех уксусов мира «per gentiluomini» — для благородных господ, производимого из сока винограда Треббьяно. Изготовление его знатоки относили скорее к философии, чем к ремеслу. Франческо Мария получил бочонок в подарок от молодого Эрколе д'Эсте, который считал его надежным средством от любых недугов. Герцог отлил бутыль для Песте, и такой подарок был знаком наивысшей симпатии.

Инквизитор непререкаемым тоном потребовал, чтобы дружок отлил склянку и ему, и пустился в заумные разглагольствования, на которые был мастером.

— Уже Апиций, хлебосол времен Августа и Тиберия, в своем труде «De re Coquinaria» описывает свойства уваренного виноградного муста — defrutumа — и утверждает, что он входил в рацион легионеров как средство обеззараживания воды. Первое упоминание о моденском уксусе связано с 1046 годом, когда Генрих Третий, будущий владыка Священной Римской империи, перед коронацией получил в дар от Бонифаче Каносского небольшой дубовый бочонок этого эликсира.

Чума отлил дружку склянку, закрыл её пробкой, и кивнул. Инквизитор засунул склянку в карман рясы и продолжал щедро делиться с собутыльником своими обширными познаниями.

— Это удивительная вещь, но, увы, не эликсир бессмертия. Его регулярно принимал при любых недомоганиях столетний Полента, утверждая, что уксус поддерживает его здоровье и душевное равновесие, но в итоге всё равно умер. Но этим составом можно даже обрабатывать раны. Неутомимые покорители женских сердец подкрепляют им свои силы перед любовными баталиями, а философы ценят его как драгоценность, возбуждающую божественные мысли. Молодой уксус добавляют в соусы к рыбе, несколько капель выдержанного могут оживить жаркое из говядины или ягнятины, внести совершенно иную ноту в свежую клубнику или малину, придать пикантность блюдам из стручковой фасоли и моркови. Однако истинные ценители пьют бальзамический уксус из крошечных рюмочек как целебный эликсир.

Чума кивнул и достал рюмки. Бальзам разлили по ним и продегустировали. Невинный вкус винной крепости, терпкий и чувственный, аскетичный и сластолюбивый одновременно, усиливался от глотка к глотку.

— Кстати, бальзамическим уксусом приводят в чувство и упавших в обморок дам, — просветил напоследок шута инквизитор.

Чума удивленно поднял брови, словно обещая принять это к сведению, но про себя решил, что скорее тронется умом, чем будет расходовать столь драгоценную жидкость на обморочных глупышек. Но тут их уединение прервали — за инквизитором послал епископ Нардуччи.

За окном совсем стемнело. Песте убрал со стола и решил было навестить Даноли. Он хотел предложить Альдобрандо прогуляться по верхнему ярусу замка, где были просторные террасы. Но никуда не пошёл. Снова почувствовал, как невесть откуда наползает вязкая слабость, сковывает члены, повергает тело в судорожный, нервный трепет. Господи, только не это, только не это… Чума усилием воли поднялся и торопливо пошёл на этаж выше. Постучал в тяжелую дубовую дверь Бениамино ди Бертацци. Ему было до отвращения неловко обременять приятеля своим недомоганием, но приступы повторялись все чаще и пугали его. Медик выслушал его молча, велел снять рубашку и лечь, измерил пульс. Но чем дальше он слушал хмурые жалобы Чумы — тем больше мрачнел.

— А ты не валяешь дурака? — врач оглядывал лежащего перед ним пациента с тяжёлым недоумением. В глазах Бениамино читался легкий испуг, однако губы медика кривились улыбкой недоверия.

— За каким бесом? Валять дурака — мое ремесло, но не перед тобой же выпендриваться?

Врач задумчиво почесал проплешину над высоким лбом. Это было верно. Бениамино снова внимательно оглядел лежащего перед ним молодого мужчину. Тело юного атлета, могучее сложение, широкая грудь, налитые силой мышцы, мощные запястья, размеренный пульс — медику редко доводилось видеть такое воплощение безупречного телесного здоровья.

— И сколько длится приступ?

Чума с отвращением пробормотал:

— Полчаса. Лихорадит всего, трясёт и бьёт о постель.

— Под утро?

— Когда как. Вечером, ночью, под утро.

Бениамино тяжело вздохнул. Он знал историю семьи, знал и душу Грандони — насколько может один человек знать другого, не будучи его духовником. Судьба не баловала Грациано в отрочестве, но медик скорее обеспокоился бы здоровьем изнеженного сибарита, нежели стоика и аскета, вроде Чумы. Но сейчас Бертацци чувствовал себя болезненно уязвленным: если Грандони не шутил и не лгал, то положение было просто непонятным врачу. Медик не постигал причин описанных симптомов, не видел проявлений известных ему недугов. Между тем — Бениамино ди Бертацци не был профаном. Было и ещё одно обстоятельство, добавлявшее Бениамино раздражения: лежавший перед ним человек был его благодетелем. Это он вытащил его, нищего врача из Пистои, в герцогский дворец в Урбино, пристроил ко двору герцогини супругу, определил сына в Урбинский университет, обеспечил семье процветание, о коем сам он и мечтать не смел. Бениамино не хотел быть неблагодарным — но вот впервые Грандони нуждается в его услугах, а он не то, что помочь — и понять-то ничего не в состоянии!

— Что предшествует приступу?

Песте пожал плечами. Он не помнил. Сам он чувствовал себя отвратительно. Страх болезни после смерти брата был его кошмаром — и вот внезапно невесть откуда пришедшая хворь! Недуг раздражал не столько сам по себе, сколько тем, что пробуждал болезненные воспоминания, кои Чума хотел считать похороненными.

— Не знаю. Тело каменеет, начинает кидать то в жар, то в холод…

— Сильно потеешь?

— Нет, горит внутри и всё. Я сухой и трясусь.

— Но у тебя нет лихорадки…

— Может, отравился?

— Не те признаки. Когда это началось?

— Недели две-три назад…. Может, месяц… Да, — внезапно вспомнил он, поморщившись и опустив глаза, — мне снятся… кошмары.

Медик закусил губу и задумался, потом тихо проронил:

— Я подумаю и загляну к тебе.

Шут кивнул, рывком поднялся с постели, натянул рубашку. Медик снова почесал макушку. Он ничего не понимал. Шут же направился к себе.

В силу непростых жизненных обстоятельств, о коих уже вскользь упоминалось, Грациано Грандони с детских лет познал нищету, и до тринадцати лет редко ел вволю. Вследствие этого он привык довольствоваться немногим или же вообще ничем, среди лишений сохранял внутреннее спокойствие, был не избалован и не суетен. Фортуна давно обернулась к нему лицом, заискивающе заглядывала в глаза и приветливо улыбалась, но Чума мало дорожил её улыбками, был отрешён и спокоен. Теперь ему доставляло странное удовольствие уединяться свободными вечерами в башенной комнатке замка и запекать на углях рыбу, что напоминало детство, перелистывать толстые фолианты богатейшего герцогского собрания и смотреть на свечное пламя. Размеренный покой, одиночество, шум дождя за окном, пламя свечи в шандале: ни боли, ни скорби, тихая печаль и ночной сумрак — это и было в понимании Грациано Грандони высшим счастьем.

Он был богат, но знал дешевизну денег и вкус нищеты. Он был красив, но видел, как истлевает красота. Он был умён, но знал, сколь печальна судьба наделенных умом: обречённые страдать от безумия мира, они либо имитировали глупцов, либо обретали черты философов: становились ироничными и безмятежными, скрывая своё умственное превосходство… Но и это было скучно. Человек мудрый будет искать тихого, скромного удела, а поэтому в мире глупцов остановит свой выбор на замкнутой жизни, а при большом уме — на полном одиночестве. Мудрец имеет мир в себе — что могут дать ему другие?

Грациано понимал Лелио, часами вне службы сидевшего за толстыми инкунабулами в библиотеке или с молитвенником в храме: в эти грязные бесовские времена человеку большого ума не с кем было переговорить, кроме книг и Бога. Понимал Грандони и Альдобрандо Даноли, рвущегося в уединение монастыря. Не понимал лишь себя. Воспитанный воином, он грезил о давно миновавших временах войн за Гроб Господень, но что толку мечтать о несбыточном? Но сильная натура диктовала не затворнические, но деятельные пути. Но где они? Вокруг, Даноли был прав, сновала и суетилась только мелкая нечисть, серая бесовщина, распространяя вокруг миазмы разложения, зловоние плесени да мокрой псины.

Герцог любил Песте, и дружба Франческо Марии давно озолотила Грандони, по смерти брата унаследовавшего к тому же семейное состояние. Он имел больше, чем мог потратить за жизнь, даже если был бы мотом. Но мотом Чума не был. Он полагал, что после смерти герцога покинет замок и в уединении проведёт отпущенные ему Богом дни. Но вот внезапно все изменилось, причём больше всего Чуму бесило то, что он не мог понять причин этих ненужных и нежеланных перемен. Ему казалось, он ничем не заслужил недуг, держал дух в чистоте и тело в целомудрии. И вот — болезнь… Он согрешил? Прогневил Господа?

Domine, ne in furore tuo arguas me, neque in ira tua corripias me! Miserere mei, Domine, quoniam in firmus sum…

Грациано помнил жестокие слова Портофино, сказанные когда-то, что каждый хворает по грехам своим. Песте исповедовался Аурелиано ежемесячно, и сейчас начал лихорадочно перебирать свои прегрешения, но причин болезни не постигал. Не был ли горделив? Не отчаивался ли? Не почитал ли лицемерно Господа, без любви и страха Божьего? Сомневался ли в истинах веры? Соблюдал ли дни постные? Не увлекался ли умствованиями еретическими? Не имел ли греховного умысла о самоубийстве? Не воздавал ли злом за зло? Не покушался ли на чужую жизнь? Не был ли сребролюбив? Не лжесвидетельствовал ли? Не завидовал ли? Поддавался ли унынию? Не гневался ли напрасно? Клеветал ли? Лгал ли? Осуждал? Злословил? Принимал ли помыслы блудные, медлил ли в них? Осквернял ли себя блудными прикосновениями?

В итоге Чума признал за собой грех праздного насмешничества и злословия, грех осуждения ближнего и гордыни, и грех томления плоти, извечных блудных помышлений, кои он, сколько хватало сил, давил в себе, но освободиться от которых совсем никогда не мог.

Ладзаро Альмереджи говорил ему, что похоть неодолима, и он не в силах ей противостоять. Чума морщился. Чушь. Когда внутренняя порча разврата грязнит мысли, блудная склонность взвинчивается до непомерной степени. Но богобоязненный никогда не допустит того, чтобы дурные помыслы овладели сердцем. Призвав Имя Божие, Чума усилием воли переводил мысль или к молитве, или же к помыслу неоскверняющему. Распаляться нечистым воображением — губить себя. Грациано хотел жить.

Снова перебрал свои грехи. Что же, на Геенну хватит, не то, что на немощь. Господи, прости мне все прегрешения мои вольные и невольные. Сейчас, когда Грациано, ненавидя себя, всё же смог всё рассказать Бертацци, стало чуть легче. Однако, он солгал Бениамино. Солгал от мучительного стыда и отвращения к самому себе. Ему и в самом деле снились кошмары, но совершенно особого свойства. В снах Грациано видел подобие Дантова ада — на пустом погосте он был окружен мертвецами, они, разряженные как придворные шлюхи, улыбались ему жуткими черепными оскалами. Потом сон менялся, он хоронил брата, и ненавистная греза, воскрешая былой кошмар, была хуже ножевого пореза. Смердело разложившееся заживо тело, на атласной коже возникали гирлянды смертельной болезни. В новом сне обнаженные женщины, возбуждая и ужасая, подбирались к нему, превращались в омерзительных змей, похожих на земляных червей, и впивались в его плоть, сразу начинавшую разлагаться… В полусне мутной истомы Грациано чувствовал смрадный запах гнили. Но хуже всего было то, что он узнавал этих женщин. Чума просыпался с криком, очнувшись, снова дрожал в нервном трепете. Ни одна женщина никогда не прикасалась к его телу. И никогда не прикоснётся!

…В дверь кто-то стукнул — тихо и робко. Потом раздался ещё один удар — чем-то железным, вроде кольца. Это был не Бениамино, тот стучал отрывисто и резко. Но кого ещё принесло за час до полуночи? Чума резко поднялся и, забыв про хворь, схватил кинжал. В замке было немало людей, вроде Дальбено или Белончини, имевших на него зуб, однако, едва ли кто-то мог решиться… Однако осторожность никогда не мешала. Грациано резко распахнул дверь и отскочил, но тут же подался вперёд: лишившись опоры, на порог упала Камилла Монтеорфано.

Губы фрейлины снова были белыми.

Песте зло сплюнул, вставил рондел в ножны, словно куклу, поднял девицу и оттащил на постель. Влезь ему в спальню любая из фрейлин — Чума не стал бы церемониться, но красотка была родней дружка Портофино, к тому же назвала его «бессердечным». Чума, улыбаясь, вместо того, чтобы снова залепить ей оплеуху и привести в чувство, сделал невероятное: вынул подарок герцога, драгоценный бальзам, и, посмеиваясь, влил несколько капель в полуоткрытый рот обморочной девицы. Портофино оказался прав. Бальзамико действовал безотказно. Синьорина пришла в себя, порозовела и пошевелилась. Шут, продолжая глумиться, любезно и заботливо, тоном отеческим и сердечным поинтересовался, что произошло? Неужто она в третий раз стала жертвой насильника? Или случилось что-то еще худшее? Не забралась ли к ней в спальню, упаси Боже, мышь? Или это, что ещё ужаснее, была крыса? Сам он наделен душой мягкой и сердобольной, сострадательным и нежным сердцем и пылкой любовью к женщинам, и ему просто невыносимо видеть её страдания! «Где эта крыса? — ласково мурлыкал он, — я прогоню её…» Синьорина ещё несколько секунд смотрела на него пустыми глазами, потом прижала пальцы к вискам. Теперь взгляд её совсем прояснился и, увидев его, она прошептала: «Там донна Верджилези…»

— Я знаю эту особу, — любезно заметил Чума, — так это на неё напала крыса?

Синьорина снова поглядела на Грациано, но не рассердилась на его издевку. Она, словно ребенок, подняла вдруг бледные руки и вцепилась слабеющей рукой в ворот рубашки шута, и Чума вздрогнул: её пальцы коснулись его груди и заледенили его. Другой рукой она потрясла перед глазами Грандони, хриплым и срывающимся голосом втолковывая ему то, что ей самой казалось ясным, но во что она просто не верила.

— Она… м-м-мертва… Её отра… отравили.