Даже на третий класс денег не хватало и, чтобы и не пришлось просить Корнтуэйта о ночлеге, Донован решил из Лондона поездом доехать только до Ноттингема, а уж оттуда на дилижансе добраться до Шеффилда. Теперь, с трудом взгромоздив на крышу кареты саквояж, Чарльз, прижимая к груди папку с офортами, занял место у окна. Господи, только бы удалось, только бы удалось…
Приглашение епископа Роберта Корнтуэйта, недавно переведенного в Ноттингем из Беверли и ставшего новым главой епархии, было тем счастливым случаем, упустить который Донован не мог. Они встретились в Лондоне, в подземной усыпальнице церкви Святой Этельдреды, где Чарльз реставрировал старые витражи, совершенно случайно, заговорили о живописи, на прощание епископ спросил его имя и адрес. И вот вдруг Корнтуэйт предложил ему, никому не известному художнику и реставратору, работу в Шеффилде, входившем в его церковный округ, и эта работа, сумей Чарльз справиться с ней, позволит ему, как минимум, год прожить безбедно.
Чтобы приехать в Шеффилд, пришлось заложить даже часы.
— Вы, небось, художник, да? — напротив него в тесном салоне дилижанса сидел грузный человек, очертания лица которого повторяли гольбейновский портрет сэра Уильяма Баттса: тот же уверенный взгляд знающего себе цену дельца, те же немного топорные черты.
Чарльз опустил глаза и тоской кивнул. Он знал подобных людей: прямолинейных, бестактных, говорящих, что в голову взбредет, нисколько не задумывающихся о чувствах собеседника. Тот и вправду, оправдывая предчувствие Донована, разразился филиппикой о вертопрахах, которые вместо того, чтобы заняться делом, избирают себе глупейшие занятия, кои и прокормить-то не могут. Донован вздохнул. Это было неправдой: на самом деле он ничего не избирал. Младший сын небогатого баронета он не мог рассчитывать даже на церковный приход, который продали ещё до его рождения. Зная склонность мальчонки к рисованию, брат отца определил его за казённый счёт в Королевскую академию художеств, и за это следовало благодарить Бога. Чарльз окончил Академию, иногда выставлялся, но успехом не пользовался: не умел потворствовать вкусам толстосумов, любил образчики давно забытой церковной живописи, работал, в основном, в католических храмах.
Между тем из дальнейших разглагольствований толстяка Чарльз узнал, что того именуют Томасом Бродбентом, он квакер, у него севернее Хай-стрит в Шеффилде банк.
— В нашей семье цену деньгам знают…
Так как Чарльз не возразил, и никто больше не поддержал разговор, банкир всё же умолк. Донован оглядел своих спутников: бледная девица с невзрачным отечным лицом казалась горничной из небогатого дома, а подремывающий джентльмен лет сорока был явно с похмелья, ибо карета дилижанса быстро наполнилась выдыхаемыми им парами джина. Донован вздохнул и обратил взгляд за окно. Там сгущались сумерки того удивительного графитового цвета, что так очаровывали Чарльза на полотне Ван дер Нера, в его знаменитой «Деревне у реки в лунном свете»: прозрачный полумрак, проступающие кружевные кроны весенних деревьев, темнеющая на фоне бледного неба островерхая крыша колокольни, отражение прибрежных кустов и туч цвета тенаровой сини и шмальты в зеркальных водах залива.
…По приезде Чарльз устроился в , в номере торопливо вынул из саквояжа сюртук. По счастью, тот совсем не помялся, недаром же Донован потратил четверть часа, чтобы аккуратно уложить его. Завтра Чарльз будет выглядеть вполне прилично. Парадная измялась, но тут уж ничего не поделаешь: Донован развесил её, понадеявшись, что к утру она отвисится. Денег на глажку всё равно не было. Он торопился поскорее лечь, ибо порядком умаялся за этот долгий день, но, оказавшись в постели, долго не мог уснуть: молился о завтрашнем дне, потом просто лежал без сна.
Где-то залаяла собака. За переплетом окна, в искаженном свете казавшимся перекошенным, цикада начала резать тишину своим пиццикато. К западу от церковного шпиля в отчистившемся от туч небе засияла луна, похожая на венецианский золотой дукат. Донован, лежа в полутьме, не сводил с неё глаз. Цвет ночного светила напомнил ему хвойный мёд Пьемонта, аурипигмент, но в середине диск затемнялся, сменяясь золотисто-коричневым тоном, цветом сардинского мёда корбеццоло, расплавленным янтарем готовым, казалось, стечь в подставленные ладони. Донован подумал, что если бы он рисовал эту луну, в неаполитанскую желть добавил бы кошенили, чуть церулеума и blanc fixe…
…Утро застало Донована врасплох: ему показалось, он только на минуту смежил веки, но вот в комнату уже лился ровный солнечный свет, отливавший прозрачной голубизной неба Каналетто. К удивлению Чарльза время, как сказала ему горничная, приближалось к одиннадцати — между тем епископ Роберт ждал его в полдень. как была, так и осталась мятой, но Чарльзу было уже не до неё. Торопливо одевшись и взяв офорты, Донован поспешил на улицу.
Корнтуэйт писал, что кафедральный собор Святой Марии он найдет сразу, как выйдет на Норфолк-стрит. И вправду, первый же прохожий ткнул ему рукой в сторону квадратной башни с высоким пирамидальным шпилем и резными контрфорсами. На её верхнем ярусе высилась колокольня. Чарльза удивило скопление людей и карет перед собором, Корнтуэйт говорил ему, что католиков в городе немного, но он, ни на кого не обращая внимания, с безразличием чужеземца окинув глазами толпу, вошёл в тяжёлые дубовые двери.
Внутри храм поразил Донована своим великолепием. Широкий неф с массивными колоннами украшали позолоченные рельефы с изображением святых. Витражи с библейскими сценами, резные боковые алтари, мраморные статуи и расписные изразцы оживали в солнечном свете. Чарльз ощутил восторг, пылкий, как любовь. Его всегда очаровывали те времена пламенной веры, когда храмы облекались золотом, когда гимн Творцу слышался в застывшей музыке готических шпилей и барочных архитравов. А что сегодня? Дух делячества и экономии проник и в архитектуру, современные храмы уподобляются баням или ратушам…
Месса давно закончилась, Донован поискал глазами епископа и вдруг увидел, как в боковой неф внесли дорогой гроб тёмного дерева, в охряных солнечных лучах блестевший франкфуртской чернью. Замелькали люди в трауре, и художник понял, что почивший был совсем не беден: публика на отпевании, судя по , явно принадлежала к высшим слоям общества, в оконных просветах и дверном проеме виднелись дорогие кареты и сновали слуги в ливреях.
Донован решил покинуть неф, но остановился при мысли, что отпевать знатного покойника мог и сам епископ Роберт. Однако он ошибся: из ризницы вскоре появился высокий священник в чёрной сутане с лицом астронома с портрета Габриеля Ревеля: огромный доминирующий нос, глубоко посаженные глаза цвета кассельской коричневой умбры. Кто-то за спиной Донована сказал, что это отец О'Брайен.
Но где же Роберт Корнтуэйт?
Первые ряды церковных скамей медленно занимали члены семьи покойного. Донован видел нескольких женщин под густыми вуалями, мужчины стояли в тени, держали плащи, пальто и шляпы в руках и пока не садились. Распорядитель похорон открыл крышку гроба, ризничий принёс и зачем-то поставил рядом большой подсвечник. Чарльз почувствовал, что ему совсем не место на чужой тризне, и, не желая уподобляться праздношатающимся и любопытным, медленно прошёл позади колонн к выходу. Он вынужден был на мгновение остановиться: навстречу шли две плачущие девушки в почти одинаковых из тёмного вердрагонового шанжана, он уступил им дорогу, и тут неожиданно его взгляд упал на открытый гроб.
Чарльз замер, онемев.
На белых гробовых покровах покоился молодой человек лет двадцати. Волосы цвета газовой сажи оттеняли бледное лицо ангельских очертаний. Особенно удивлял разрез закрытых глаз: длинный, изогнутый у висков, усугубленный тёмными ресницами. Бледный рот с бесцветными губами завораживал классической строгостью, а на впалых щеках тон фарфоровой белизны переходил в голубоватый оттенок лиц мадонн Карло Дольчи, то ли неземной, то ли потусторонний.
Чарльз не мог оторвать взгляда от покойника, забыв обо всём.
Донован не мог сказать, сколько простоял так — неподвижно, зачарованный мёртвым ликом, но вдруг ощутил на плече тяжесть чьей-то руки и обернулся. Рядом стоял Роберт Корнтуэйт: тяжелое удлиненное лицо с большим носом, но, по контрасту, мягкие губы и очень умные глаза.
— Мистер Донован, рад, что вы приехали, — Корнтуэйт окинул Чарльза внимательным взглядом.
Донован растерянно кивнул в ответ, безумно сожалея, что придётся уйти: лицо мертвеца заворожило его и не отпускало. Как ни странно, Корнтуэйт словно понял его. Он тихо спросил:
— Вы были знакомы с мистером Мартином Бреннаном?
Чарльз смутился: мучительно хотелось остаться в храме, но ложь всегда претила ему.
Он покачал головой.
— Я… нет. Я никого в Шеффилде не знаю. Мистер Бреннан, вы сказали? Я не знал его, просто… — он опустил глаза, — это же рафаэлевский лик ангела, — прошептал он и же тихо спросил, — отчего он умер?
Епископ, видимо, подлинно был умён. Он неспешно взял художника под руку, подвёл к боковому алтарю, потом они поднялись на место органиста, откуда открывался совсем иной вид на мертвеца, правда, теперь фарфор лица отливал цинковыми белилами с толикой киновари и сиены, точнее, цветом алавастровых кипрских сосудов. Чарльз снова почувствовал, что не может оторвать от него глаз, пытаясь превратить шероховатую доску памяти в гравюру меццо-тинто, выскабливая и выглаживая фон, достигая постепенных переходов от тени к свету. Не упустить, запомнить глубину и бархатистость тона, богатство светотеневых оттенков этого небесного лика — ни о чём другом Донован сейчас думать не мог.
Между тем епископ, убедившись, что их никто не слышит, тихо ответил на вопрос живописца.
— Мистер Бреннан умер , что перестал жить.
Как ни зачарован был Донован лицом в гробу, тон Корнтуэйта насторожил его: в ледяном спокойствии епископа проступило что-то сумрачное и гневное, словно он догадывался о чём-то весьма дурном, но по непонятной причине не хотел оглашать этого. Сами же слова, несмотря на их явную бессмысленность, вовсе не выглядели издёвкой, нет, в них тоже обозначилась какая-то скрытая тёмная логика. Чарльз отвёл глаза от гроба и внимательно посмотрел в лицо Роберту Корнтуэйту.
В глазах епископа чернела ночь.
— Вы хотите сказать, что он…самоубийца? — прошептал Донован.
Епископ пожал плечами. Его голос снова изменился, напомнив теперь менторский тон судейского крючка.
— Он был найден мёртвым в загородном доме Бреннанов на Дальнем выгоне. Но на шее не было петли, в теле — пулевого отверстия. Шеффилд славится своими ножами, но ничье лезвие его не оцарапало. Ничто не говорило и об отравлении ядом или газом, хотя именно это вначале заподозрили. Близкие противились вскрытию, но полиция в таких случаях умеет быть настойчивой. Но в итоге полицейский врач сказал именно то, что я вам уже сообщил: он умер , что перестал жить. Он обронил, что, возможно, покойник принял чуть больше снотворного, чем нужно… Но и это спорно. Просто остановилось сердце.
Донован смерил епископа внимательным взглядом, потом снова посмотрел на мертвеца во гробе. Над ним склонилась рыдающая женщина, лица которой Чарльз не видел из-за густой вуали. Ее пытался успокоить седоватый джентльмен с благородными чертами, но она оттолкнула его руку с платком и снова зарыдала.
Гроб закрыли. Началась панихида. Донован со сжимающимся сердцем слушал интроит «Requiem aeternam», потом задумался и звуки словно затихли в нём, уступив место томительным и горьким мыслям. Магия мёртвого лица уже отпустила, чары развеялись, теперь живописец даже изумлялся той власти, что обрёл над ним лик покойника. Донован не склонен был корить себя за это: художник — раб красоты, однако он впервые ощутил это рабство как заворожённость, околдованность и подчинённость, раньше это было любованием и услаждением.
Сквозь эти мысли до него донеслась секвенция «Dies irae», и Чарльз с особой горечью прочувствовал распад и тлен той красоты, что овладела им. Откуда-то долетели нежные голоса: «In paradisum deducant te Angeli, in tuo adventu suscipiant te martyres, et perducant te in civitatem sanctam Jerusalem» и под древний антифон гроб вынесли из храма.
— Ему предстоит покоиться в семейной усыпальнице на кладбище Нортон, — голос епископа раздался рядом и снова вывел Донована из задумчивости. — Сойдёмте вниз.