в которой инквизитор Тридентиума впервые употребляет нецензурные выражения, краснеет до корней волос и, наконец, с интересом всматривается в женские ягодицы, что, в общем-то, не приличествует монаху…

На следующее утро, в понедельник, 10 июля, чиновник канцелярии подал инквизитору опущенный накануне в ящик жалоб письменный донос. Написавший его утверждал, что отец Амбросио Стивалоне, священник церкви Сан-Лоренцо, исповедник маленькой обители капуцинок, не только неоднократно искушал исповедниц, но и развратил их, и из семнадцати женщин добился своей цели у тринадцати.

Из доноса следовало, что Стивалоне, будучи руководителем совести и духовником всех женщин этого монастыря, слывя у них за человека святого, внушил им такое доверие к себе, что на него смотрели как на небесного оракула. Он сказал каждой из них, что получил от Бога особенную милость. «Господь наш Иисус Христос, — уверял он монахиню, — возымел благость дать мне узреть Его в освящённой гостии во время её возношения, и сказал: „Почти все души, которыми ты руководишь в этом монастыре, Мне угодны, потому что в них настоящая любовь к добродетели, и они стараются идти вперед к совершенству, но особенно — здесь духовный отец называл ту, с которой он говорил. Душа её совершенна, она уже победила все свои земные страсти, за исключением чувственности, которая очень её мучает, потому что враг плоти силён вследствие её молодости, женственности и естественной прелести, которые сильно влекут её к наслаждению. Чтобы наградить её добродетель и сочетать любовь ко Мне с её службой, требующей спокойствия, которого она не имеет, хотя и заслуживает своими добродетелями, Я поручаю тебе даровать ей Моим Именем разрешение удовлетворить свою страсть, но только с тобой. Во избежание огласки она должна хранить на этот счёт самую строгую тайну, не говорить об этом никому, даже другому духовнику, потому что согрешит лишь с разрешения, которое Я дарую ради святой цели видеть её новые ежедневные успехи на пути к святости“. Были лишь четыре богомолки, которым отец Амбросио не счёл уместным сообщить это откровение: три из них были старухами, а четвертая — очень дурна собой.

Самая молодая из этих обманутых женщин, двадцати пяти лет от роду, смертельно заболев, исповедалась у другого священника — отца Джулиано Ванетти. С разрешения больной и по её желанию Ванетти и писал Святой Инквизиции о происшедшем. Упомянул он и об опасениях умершей, что всё, случившееся с ней, судя по её наблюдениям, произошло и с другими монахинями. Покойная в течение трех лет имела преступную связь с духовником, будучи уверена, что оскорбляет Бога, но делала вид, будто верит тому, что он говорил, и, не краснея, предавалась необузданным страстям под личиной добродетели. Она прибавила, что совесть не позволила ей скрывать правду, когда она почувствовала близость смерти.

Вианданте перекосило. Он не решился консультироваться с Аллоро. Не хватало девственнику подобных искушений. Осведомлённый о деле прокурор-фискал, прочитав донос, от изумления присвистнул. Дело было столь невероятно и омерзительно, что инквизитор, по совету Леваро, счёл нужным поговорить с князем-епископом Клезио, к которому оба немедля и отправились. Кардинал, едва дочитав донос, выронил бумагу из трясущихся рук. Бог мой!

— Можно ли доверять словам Джулиано Ванетти? Кто он?

Клезио вздохнул. „Ванетти — старик, человек большой веры. Но почему он не сказал мне?“

— А что бы сделал глубокоуважаемый князь-епископ? Покрыл бы грех собрата? — невинно поинтересовался Вианданте.

Клезио встал. Руки, опершись на посох, перестали трястись.

— Узнай я об этом от Ванетти, я вызвал бы вас, Империали, но посоветовал бы действовать осмотрительно. Преступления такого рода — мерзость сугубая. — Кардинал тяжело дышал и говорил с трудом. — Святой Бернард Клервоский, ведя речь о духовных лицах, говорит: „Если явный еретик восстает, то он выталкивается и погибает. Но когда на добрых нападают духовные лица, как их изгнать?“ Григорий Великий в своем „Пастыре“ утверждает: „Никто в церкви не вредит так много, как тот, кто, имея священный сан, поступает неправедно“. Но — ab abusu ad usum non valet consequentia. Злоупотребление при пользовании — не довод против самого пользования. Нет ни одного учреждённого Богом ведомства, не имеющего в числе своих членов ренегатов и выродков. Такие люди марают одежды Христовы и — при подтверждении обвинений — извергаются вон. Да, необходимо установить истину, но дело надлежит расследовать тайно, не роняя достоинства Церкви. Толпа глупа, и в провинности немногих склонна видеть грех всеобщий. Вы меня поняли?

Империали подошёл к князю-епископу и, опустившись на колени, поцеловал полу его парчового плувиала.

Инквизиция проверила и установила, что преступная связь действительно имела место с тринадцатью монахинями, — для этого она пошла путем сбора сведений — способ, которым всегда умела владеть более искусно, чем кто-либо. Двенадцать женщин не обнаружили искренности, как умершая, — сначала отрицали факт, затем сознались, но пытались оправдаться, говоря, что поверили в откровение священника. Что касается духовника, ему дали три обычных аудиенции увещания. Он ответил, что совесть не упрекает его ни в каком преступлении касательно инквизиции и что он с изумлением видит себя арестованным. Прокурор обвинил его по уликам процесса. Они ожидали, что обвиняемый ответит, что факты были действительны, а откровение ложно и выдумано для достижения цели. Монах признал улики, но прибавил: если женщины говорили правду, то и он тоже говорит правду, потому что откровение было достоверно.

Ему дали понять: невероятно, чтобы Христос явился ему в освящённой гостии для того, чтобы освободить монаха от одной из главных отрицательных заповедей Десятословия, которое обязывает всех монашествующих и навсегда. Он ответил, что также такова заповедь „Не убий“, а Бог между тем освободил от неё патриарха Авраама, когда ангел повелел ему лишить жизни своего сына; то же нужно сказать о заповеди „не укради“, между тем как евреям было разрешено присвоить вещи египтян. Его внимание обратили, что в обоих этих случаях дело шло о тайнах, благоприятных для религии. Он возразил, что в произошедшем между ним и его исповедницами Бог имел то же намерение, то есть хотел успокоить совесть тринадцати добродетельных душ и повести их к полному единению со Своей божественной сущностью.

Прокурор заметил монаху, что весьма странен факт, что столь большая добродетель оказалась в тринадцати женщинах, молодых и красивых, но отнюдь не в трёх старых и в одной, которая была дурна собой. Обвиняемый, злоупотребляя Священным Писанием, с упорством основывал свою невиновность на мнимом разрешении во время откровения, и не смущаясь, ответил: „Святой Дух дышит, где хочет“.

Настал решительный момент. Его спросили, не имеет ли он что-либо ещё сказать, потому что его предупреждают во имя Бога и Святой Девы Марии сказать правду для успокоения совести. Если он это сделает, Святая Инквизиция с присущими ей состраданием и снисходительностью воспользуется этим по отношению к обвиняемому, который искренне признается в своих проступках; в противном случае с ним поступят согласно с тем, что предписано справедливостью и сообразно с инструкциями и основным законом, так как всё уже готово для окончательного приговора. Обвиняемый ответил, что ему нечего прибавить, потому что он всегда говорил правду и признавал её.

Империали сидел молча, предоставив вести процесс прокурору. До этого лично спустился в каземат и проверил, достаточно ли просторна камера заключенного, поинтересовался у Подснежника, не подвергается ли обвиняемый, упаси Господь, каким-либо притеснениям? При знакомстве с людьми Трибунала Вианданте полагал, что прозвище Подснежник палач мог получить только в насмешку, и ожидал увидеть человека, похожего на встретившегося ему в гостиной Вено Томазо Таволу. Однако Буканеве оказался стройным и щуплым перуджийцем, блондином, отличавшимся весьма смазливой мордашкой, характером незлобивым и добродушным, он был любимцем Гоццано да и вообще всего Трибунала. Леваро, на вопрос инквизитора, справляется ли Буканеве со своими обязанностями, удивлённо пожал плечами. Почему нет? Сейчас Подснежник, которого вообще-то звали Энрико Адальфи, поинтересовался, будет ли применена к еретику пытка? Инквизитор отрицательно покачал головой. Негодяй не извергнут из сана, он — духовное лицо. Да и не запрети этого закон — пытку он не применил бы, ибо Империали… весьма радовали запирательство и горделивая глупость капуцина.

Хвати у дурака ума сказать, что совесть побудила-де его, заглянув в себя с большим старанием, признать, что впал в ошибку, настаивая на своей невиновности, признай глупец свою вину и попроси прощения и епитимьи, заяви, что был ослеплён, считая достоверным явление Христа, ибо должен был признать себя недостойным столь великого благоволения, — идиот уже сошёл с одной ступени эшафота.

Признайся мерзавец, что всё — ложь, и на самом деле он придумал всё это как средство, показавшееся самым удобным для удовлетворения похоти, — и в деле не оказалось бы еретика, а налицо был бы просто лгун, лицемер и соблазнитель, из высокомерия являющийся к тому же гордецом и клятвопреступником, но за это Стивалоне был бы приговорен к заключению на пять лет в монастырь своего ордена, к лишению навсегда полномочий духовника и проповедника, к отбыванию нескольких епитимий со строгим воздержанием от пищи, к занятию последнего места в братстве, где не мог, подобно другим монахам, пользоваться правом голосования по делам общины; кроме этого, он должен был выдержать в монастыре наказание кнутом от руки всех монахов и бельцов, и каждого из них отдельно. Наказание должно было быть исполнено в присутствии секретаря инквизиции после того, как будет прочтен приговор; оно должно быть повторено в монастыре, куда его приведут, при тех же обстоятельствах. И всё.

Правда, если процесс и повернулся бы таким неблагоприятным образом, долго распутнику всё равно было бы не прожить. Джеронимо было известно, какому обхождению среди монахов подвергаются совершившие такое преступление. Многие из тех, кого приговаривали к подобному, ползая на коленях, умоляли о разрешении провести пять лет своего заточения в тюрьмах святой инквизиции вместо отправки в их монастырь. Но теперь он спокойно зачитал приговор нераскаянному еретику, и — secundum normam legis — брезгливо послал развратного подлеца на эшафот, не удостоив аутодафе в каземате своим присутствием.

Блудных духовных дочерей капуцина разослали в двенадцать разных женских монастырей.

Леваро оказался прав в своём циничном пророчестве о сложностях, ожидавших Джеронимо после представления горожанам, вернее, горожанкам. Оглашённый указ дал возможность десяткам похотливых жён, вырядившимся как на бракосочетание, посещать Трибунал и требовать встречи с инквизитором под предлогом денунциации.

Вся эта канитель утомляла Джеронимо, как галеры каторжника. По современной моде вырезы дамских платьев оставляли почти открытыми грудь и плечи, но некоторые жалобщицы были готовы и на большее. Вианданте в конце первого дня приема высказывался резко, но не грубо, но постепенно в его комментариях стали проскакивать и те выражения, которые, по его мнению, высказанному несколькими днями раньше, были недопустимы в речи монаха и патриция. Позволял он себе их, правда, изредка, и только в отсутствие Аллоро, но, когда с целью пожаловаться на сердечные боли, вызванные, вероятно, сглазом завистниц, к нему явилась в сиянии женских прелестей толстая донна Теофрания Рано и, схватив его за руку, приложила её к тому месту, которое, по её мнению, подверглось злодейскому сглазу, а другой рукой попыталась дотянуться до его мужского достоинства, Вианданте, сжав зубы и с трудом выпроводив её за дверь, пренебрегая присутствием друга, выругался так, что Гильельмо от неожиданности и испуга выронил из рук огромный том Аквината и зашиб им себе ногу.

— Che cazzo vuòi? С'è da impazzire!!!

Инквизитор послал слугу за водой и долго, злобно морщась, мыл ладонь, сохранявшую запах пота и резеды, ненавидимый им с детства. Приказал проветрить комнату, в которой от обильного смешения ароматов, выливаемых на себя прелестными жалобщицами, действительно, невозможно было дышать. Ещё больше разнервничался, услышав за спиной странный звук, похожий на сдавленный хохот и хотя, обернувшись, увидел на лице прокурора-фискала отрешённое от мирской суеты выражение глубокой задумчивости, вызванной, видимо, благочестивыми размышлениями над томом „Malleus Maleficarum“, не обманулся в происхождении звука. Сукин хвост ещё и насмехается?

— С завтрашнего дня, Леваро, вы будете сидеть там вместо меня!

Леваро отрицательно покачал головой. Как бы ни так! У него есть свои обязанности по ведению следствия. Он на службе, а не в услужении, и в его задачу не входит защита инквизитора от блудных искушений.

Вианданте закатил глаза к небу. О, Боже!

— Джельмино, мальчик мой, иди, распорядись об обеде, — попросил он.

Как только за Аллоро закрылась дверь, Вианданте веско заявил синьору Леваро, что тот весьма мало понимает в том, что является искушением для монаха. Может быть, согласился Леваро, он ведь не монах. Откуда ему знать? Но долг предписывает именно ему, инквизитору, принимать доносы и жалобы горожан. „Уж не собирается ли он манкировать своими обязанностями?“

Джеронимо обжёг наглого шельмеца взглядом, но промолчал. После памятного им обоим объяснения в доме лесничего инквизитор не позволял себе критических выпадов в адрес подчинённого. Справедливости ради следовало заметить, что Леваро блестяще справлялся со своими обязанностями, ремесло своё любил и вкладывал в него всю душу. При этом полученный от мессира Империали урок имел последствием жесткий вывод, сделанный Леваро: если не хочешь, чтобы об тебя вытирали ноги — нечего и стелиться ковром. Его шутовство не исчезло, ибо было свойственно ему от природы, но если раньше он был в отношении к вышестоящим шутом заискивающим, теперь шутовство проступало дерзостью. Леваро не только отваживался высказывать своё мнение, но и имел наглость нахально отстаивать его. Но обретённое, а, точнее, мучительно обретаемое им чувство собственного достоинства, к его изумлению, не раздражало инквизитора, но поощрялось Вианданте, который относился к Элиа с неизменной мягкостью.

Впрочем, как с удивлением отметил Леваро, присмотревшись к инквизитору, тот вообще редко раздражался, был постоянно кроток и ровен в общении, нрав имел гармоничный и незлобивый, в отношении же к собрату Гильельмо, малышу Джельмино, порой проступала даже ласковая нежность. Экспансивные всплески, вроде описанного выше, происходили нечасто, и, как заметил прокурор, всегда были связаны с дурными искушениями, коих инквизитор не мог избежать, ибо они были, увы, неотъемлемой частью его должностных обязанностей.

Сейчас Леваро закрыл окно и заметил, что, хоть он не может постоянно торчать в Трибунале, но завтра, так и быть, готов сделать одолжение его милости и помешать городским красоткам стащить с него мантию и разорвать штаны в клочья. Вианданте откинулся в кресле и застонал. „Господи, что же это?“

Вопреки пониманию суетного мира сего, искушение монаха инаково соблазну мирскому. Джеронимо были тоскливо неприятны ухищрения женской похоти, в своей отстранённости он отчетливо видел их и раздражался. Он, поставленный перед неизбежным и страшным выбором людей Духа — выбором между Наслаждением и Свободой, и — принужденный выбирать между ними, выбрал Свободу.

Да, именно отказ от внутренней Свободы — и есть подлинная цена Наслаждения. Он не хотел платить эту цену. Но заключенная в отказе от Наслаждения истинная стоимость Свободы Духа тоже по карману немногим. Вианданте постиг наслаждение, краткость, обманчивость, беспорядочность и низость его утех. Его выбор был рассудочен и доброволен. Видя раздираемых похотью людей, Джеронимо искренне недоумевал, жалел их, и ему казалось, что сама зависимость от движений плоти уподобляет их животным. В самом же себе он ненавидел подобные помыслы, как ненавидит человек грязевые пятна, заляпавшие одежду. Поддаваясь им даже ненадолго, Вианданте слабел, исполнялся презрением к себе и тёмной тоской.

…Леваро сдержал своё обещание, и на следующий день, к вящему неудовольствию доносчиц, присутствовал в зале приёма. При этом фискал, некоторое время насмешливо наблюдая за женскими ухищрениями, с легким раздражением заметил, что присутствие Империали полностью упраздняет его мужественность. Леваро не был красив, но обычно выразительные черты его живого и подвижного, хорошо вылепленного лица, внимательные карие глаза и длинный, чуть искаженный горбинкой нос, типичный для уроженца Вероны, хороший рост и мужское обаяние обеспечивали ему изобилие женского внимания. Теперь же, за первый час приёма, он не заметил ни одного заинтересованного женского взгляда в свою сторону, и когда очередная жалобщица покинула залу, пожаловался на это Вианданте.

Империали тоном, лишённым даже тени сострадания, выразил ему своё сочувствие. От запаха восточных ароматических масел инквизитора слегка тошнило. Обиднее же всего было то, что за неделю, последовавшую за его представлением, никто ничего не рассказал о Ликантропе и не донёс на сообщниц Белетты. Сама же она, понимая, что костра ей всё равно не миновать, молчала, как рыба, и под пыткой, перенося её, как заметил Леваро, с терпением, несвойственным не только женщине, а вообще — невообразимым. Впрочем, это никого в Трибунале не удивляло — ведьмы и колдуны, годами втиравшие в кожу дьявольские смеси дурмана и белены, опиумного мака и болиголова, полностью утрачивали обычную чувствительность.

Ничего нового не было и по прочим делам. Более, нежели всегда, бледная и возбуждённая донна Бьянка Гвичелли, явившись, поделилась с мессиром Империали соображениями об окопавшихся в городе пособниках злодея Лютера, но сообщенные ею шёпотом аргументы, подтверждающие её мнение, заставили того сначала усомниться даже в её способности достать пальцем до носа, а потом, когда сквозь поверхностную идиотичность суждений проступил потаённый смысл, инквизитор, как заметил Леваро, впервые покраснел до корней волос и закусил губу. На вопрос Элиа, заданный после того, как синьора покинула Трибунал, что такого сообщила донна Бьянка, Империали снова порозовел и попросил никогда больше об этом прискорбном случае не заговаривать.

Леваро был заинтригован. Всё это время он внимательно приглядывался к отношению нового начальника к женщинам и изумлялся — их чары совершенно не действовали на него. Леваро понимал в любви. Глаза мессира Империали всегда оставались ледяными, дыхание размеренным, лик бесстрастным. Опасения прокурора в храме Сан-Виджилио не оправдались. Леваро недоумевал, но в этом недоумении сквозило нечто восхищавшее его. Это была подлинная свобода духа, коей он сам был лишен, независимость от суетности, небесная неотмирность…

Сам того не замечая, Леваро втайне любовался главой Трибунала.

Общий же улов „дней милосердия“ был незначителен. Несколько вздорных жалоб на сглаз, несколько бездоказательных и не подтвердившихся доносов на вроде бы приверженцев окопавшейся в городе еретической секты лютеран, несколько пустых денунциаций о дурной славе. Пустяки…

…В эти дни, вечерами, на досуге инквизитором был разобраны некоторые дела Трибунала, оставшиеся от Гоццано. Он прошёл в ордене, в школе высшей ступени, теоретическую подготовку по римскому, уголовному и церковному праву, но теперь, начав знакомиться с делами на практике, многое стал понимать иначе.

Все дела, проводимые Трибуналом по вопросам ереси, были сравнительно однообразны, и те, кто следовали за Лютером, вызывали только омерзение Империали. Он был монахом, отрёкшимся от мира, и в тех, кто изменил обетам Христу, данным без принуждения, видел нравственное ничтожество. Он был монахом, давшим обет нищеты, но он отличал дорогие вещи от дешёвых. Он был монахом, отказавшимся от женщин, но он различал женщин порядочных и доступных. Ничтожный Лютер, изменивший монашеским обетам, выступавший за дешёвую и доступную церковь, за удешевление и проституирование святыни, казался ему просто животным.

Но главной причиной отторжения для Империали было тяжёлое недоумение интеллекта. Боже мой! Дивному Аквинату, фанатичному приверженцу абсолютизма истины, с его несгибаемой волей, разумом тончайшим, аристократически-благородным и смиренным, мудрецу с безупречной чистотой души и совершенству логической гармонии его учения — они предпочли Лютера с его нечеловеческой ненавистью к разуму? Воистину, абсурд…

Империали не понимал лютеран. Чего ищут все эти ничтожества, якобы озабоченные возможностью „святой жизни“? Церковь, по слову апостольскому: „извергните развращённого из среды вас“, — отлучала от себя содомита, идолослужителя, злоречивого и хулящего глупым своим умствованием Святое Имя Его. Но когда и где преследовались святые? Гнала ли Церковь кроткого и милосердного, смиренного и целомудренного? Никогда. Что же мешает им быть святыми в Церкви? Но нет, они жаждут какой-то своей, особой святости! Им, видите ли, мозолят глаза подлинные и мнимые грехи священства и клира, прелатов высшего духовенства! Но кто поставил их, якобы алчущих святости, судить? Собственная зависть, алчность да злоба. Не святостью они озабочены, ибо святость не озабочена чужими грехами!

Сам Вианданте всегда досадливо морщился, когда слышал разговоры о греховных деяниях столичных прелатов и ватиканской папской курии, которые, особенно в последние годы, стали как-то сугубо разнузданны. Но никогда не высказывался об услышанном, справедливо полагая, что каждому суждено ответить за своё, и с него, Джеронимо Империали, за грехи кардинала Алессандро Фарнезе никто не спросит. Ни в этом веке, ни в будущем.

С этим всё было просто. Много сложнее казались Вианданте дела, связанные с колдовством. Здесь не обходилось без содействия со стороны сеятеля лжеучений, Прародителя Зла, Духа мерзости, которого за смердящий хвост не схватишь, и это усложняло процесс мышления инквизитора — из-за трудности понимания того, во что надо верить.

„Ведьмы действительно принуждаются к участию в чародействах бесами, но они остаются связанными своим первым свободным обещанием, которым отдают себя демонам“, — освежил Лелло в его памяти определение, данное св. Отцами. Да, как земля была исполнена во времена былые познания Божества, так теперь она, клонясь к своей гибели, переполнена всяческой злобой демонов. Ведь греховность людей растёт, как верно отметили отцы наши Джакомо и Энрико, а любовь меркнет…

— Почитай мне трактат, — попросил Империали Гильельмо, имея в виду книгу, бывшую невероятно популярной — „Malleus Maleficarum“, „Молот ведьм“, знаменитый труд кельнских ученых-инквизиторов Якоба Шпренгера и Генриха Инститориса. Тот послушно открыл лежащую на столе инкунабулу. Лелло знал его почти наизусть. Как раз в это время с очередного обыска приехал Леваро, пожаловавшийся, что его конь потерял почти новую подкову. Элиа опустился на скамью и закрыл глаза.

— „Скажем о деяниях ведьм“, — начал канонист. — „Но сначала необходимо выяснить вопрос, почему так много ведьм среди немощного пола. По этому поводу, кроме свидетельств Священного Писания и людей, заслуживающих доверия, у нас есть и житейский опыт. Когда женщину хулят, то это происходит главным образом из-за её ненасытной страсти к плотским наслаждениям. Поэтому в Писании и сказано: „Я нашёл женщину горче смерти, и даже хорошая женщина предалась блуду“. Из-за этой ненасытности женщин человеческая жизнь подвержена неисчислимому вреду. Поэтому мы можем с полным правом утверждать вместе с Катоном: „Если бы мир мог существовать без женщин, мы общались бы с богами“. И действительно, мир был бы освобожден от многих опасностей, если бы не было женской злобы. Валерий писал Руфину: „Ты не знаешь, что женщина — это чудовище, украшенное превосходным ликом льва, обезображенное телом вонючей козы и вооруженное ядовитым хвостом гадюки“. Это значит: её вид красив, прикосновение противно, сношение с ней приносит смерть“. Они похотливы».

— О да, как верно! Это causa causarum, причина причин, — пробормотал Джеронимо, вспомнив бабёнку, пришедшую жаловаться на сглаз.

«Мыслители приводят и другие основания тому, почему женщины более, чем мужчины, склонны к суеверию. Демон жаждет главным образом испортить веру человека. Этого легче всего достигнуть у легковерных женщин. Они более подвержены воздействию со стороны духов. И, наконец, их язык болтлив. Всё, что они узнают с помощью чар, они передают подругам. Так как их силы невелики, то они жаждут отмщения за обиды с помощью колдовства. Нет ничего удивительного в том, что они совершают больше позорных деяний. Они иначе понимают духовное, чем мужчины. Здесь мы сошлемся на авторитеты. Теренций говорит: „У женщины рассудок легок, как у мальчиков“. Лактанций в „Институции“ утверждает: „Ни одна женщина никогда не понимала философии“».

Вианданте блаженствовал. Леваро счёл нужным испортить ему духовный пир. «Всё, что грех Евы принес злого, то благо Марии подвергло уничтожению».

— Женщины делают мужчин счастливыми и спасают города. Всем известны высокие поступки Юдифи, Деборы и Эсфири. В Книге сына Сирахова читаем: «Блажен муж хорошей жены, и число дней его — сугубое». В Новом Завете их хвалят не менее, упоминая о девственницах и о святых женщинах, привлекших языческие народы к свету христианства. «Цена хорошей жены выше жемчугов». — Впрочем, ещё не договорив, Леваро прикусил себе язык и умолк.

Вианданте бросил на него лукавый взгляд, и мягко согласился. «Конечно, выше жемчугов…» Он без труда прочёл мысли Леваро. «Зачем же было данные тебе жемчуга менять на свиней?» Империали потянулся к прокурору и дружески похлопал по плечу. «Расслабьтесь, Леваро, вы устали сегодня… Продолжай, Лелло, мой мальчик».

«А как она ходит и как себя держит? Это — суета сует. Не найдётся ни одного мужчины, который так старался бы угодить Господу, как старается женщина — будь она не совсем уродом — понравиться мужчине. Примером тому может служить Пелагея, ходившая разряженной по Антиохии. Когда её увидел святой отец по имени Ноний, он начал плакать и сказал своим спутникам, что он за всю свою жизнь не выказывал такого усердия служить Богу, какое показывает Пелагея, чтобы понравиться мужчинам».

— Сама мудрость глаголет устами святых отцов! Но здесь они, боюсь, правы не вполне. — Элиа и Гильельмо обернулись к нему. — «Будь она не совсем уродом!» Как бы ни так! И уродам ничего не мешает выряжаться как павлинам.

— Среди скверных женщин господствуют три главных порока, а именно: неверие, честолюбие и алчность к плотским наслаждениям. Последний из указанных пороков особенно распространен. Согласно Екклесиасту, он ненасытен. Поэтому, чем более честолюбивые женщины одержимы страстью к плотским наслаждениям, тем безудержнее склоняются они к чародеяниям. Таковыми являются прелюбодейки, блудницы и наложницы вельмож. Их колдовство имеет семь видов, как говорится в святой папской булле «Summis desiderantes»: они воспламеняют сердца людей к чрезвычайной любви; они препятствуют способности к деторождению; они удаляют органы, необходимые для этого акта; с помощью волшебства они превращают людей в подобия животных; делают женщин бесплодными; производят преждевременные роды и посвящают детей демонам. Что касается другой силы души — воли, то скажем о женщине следующее: когда она ненавидит того, кого перед тем любила, то она бесится от гнева и нетерпимости. Такая женщина похожа на бушующее море. Разные авторитеты говорят об этом. Вот Екклесиаст: «Нет гнева большего гнева женщины». Сенека: «Ни мощи огня, ни силы бури, ни удара молнии не надо столь бояться, как горящего и полного ненависти дикого гнева покинутой супруги». Вспомним здесь и гнев женщины, которая возвела на Иосифа ложное обвинение и заставила бросить его в темницу вследствие того, что он не хотел впасть с нею в грех прелюбодеяния и блуда. Немаловажное значение для увеличения количества ведьм надо приписать и жалnbsp;С этим всё было просто. Много сложнее казались Вианданте дела, связанные с колдовством. Здесь не обходилось без содействия со стороны сеятеля лжеучений, Прародителя Зла, Духа мерзости, которого за смердящий хвост не схватишь, и это усложняло процесс мышления инквизитора — из-за трудности понимания того, во что надо верить всяким раздорам между замужними и незамужними женщинами и мужчинами. Иероним в своем труде «Против Иовиниана» рассказывает следующее: «У Сократа было две жены, характер которых он выносил с величайшим терпением, но все же не мог освободиться от их криков, укоров и злоречия. Однажды, когда они снова на него напали, он вышел, чтобы избежать раздоров, и сел перед домом. Видя это, женщины вылили на него грязную воду. На это философ, не раздражаясь, сказал: „Я знал, что после грома следует дождь“.

Как из-за недостатка разума женщины скорее, чем мужчины, отступаются от веры, так и из-за своих необычайных аффектов и страстей они более рьяно выдумывают и выполняют свою месть с помощью чар. Нет поэтому ничего удивительного в том, что среди женщин так много ведьм. В их натуре никому не подчиняться, следовать своим собственным внушениям. Поэтому Теофраст говорит: „Если ты предоставишь к её услугам целый дом, а за собой оставишь лишь какое-либо право голоса, то она будет думать, что ей не доверяют. Она начнет вступать в споры. А если не поторопишься ей уступить, приготовит яд, и будет искать помощи у кудесников и ясновидцев“. Отсюда — чародеяния.

Подведем итоги: всё совершается у них из ненасытности к плотским наслаждениям. Притчи Соломона говорят „Троякое ненасытимо…“ и т. д., а четвертое — это то, что никогда не говорит: „Довольно“, и именно — отверстие влагалища». Вот они и прибегают к помощи дьявола, чтобы утишить свои страсти. Можно было бы рассказать об этом подробнее. Но для разумного человека и сказанного довольно, чтобы понять, почему колдовство более распространено среди женщин, чем среди мужчин. Поэтому правильнее называть эту ересь не ересью колдунов, а ересью по преимуществу ведьм, чтобы название получилось от сильнейшего. Да будет прославлен Всевышний, по сие время охранивший мужской род от такой скверны. Ведь в мужском роде Он для нас родился и страдал. Поэтому и отдал нам такое предпочтение.

— Какое знание жизни являют святые отцы наши Джакомо и Энрико! — восхищённо пробормотал Иеронимус, закатив глаза под своды Трибунала. — Просто жуть берёт…

Но этот вечер закончился далеко не так хорошо, как начался. На кладбище денунциантами был найден новый труп — и снова женский. Обнаруживший его толстый стражник по прозвищу Пастиччино, Пирожок, после того, как передал новость прокурору, таинственно исчез, и был обнаружен лишь час спустя в малопристойной позе над выгребной ямой.

Беднягу рвало желчью.

Между тем на погосте в неверном свете чадящего факела открылась картина, заставившая насмешников Трибунала подавиться ироническими замечаниями в адрес Пастиччино. Все с ужасом разглядывали разверстые женские руки и ноги, белеющие на фоне чёрной земли в неглубокой могиле, их покрывал плавающий в телесном месиве окровавленный скелет.

Отодвинувшиеся стражники и денунцианты, которым ещё предстояло возиться с трупом, обсуждали, не лучше ли оставить всё как есть до утра? Хоть и близится полнолуние, но лучше этим заняться по дневному свету. Элиа мысленно сравнивал это убийство с двумя предыдущими, а Джеронимо, отодвинув палкой скелет, во что-то внимательно всматривался и, наконец, заявил Леваро, что, кажется, узнаёт покойницу. Прокурор изумлённо посмотрел на инквизитора, перевёл взгляд на обезображенное лицо убитой. Стражники тоже подошли поближе. После мастерского и молниеносного расследования убийства Фогаццаро Гоццано в Трибунале к любому слову его милости мессира Империали были готовы прислушаться с той же готовностью, с какой евреи внимали Синайским заповедям Моисея, но как…

— Возможно, я и не прав, Леваро, но это вполне может оказаться донна Анна Лотиано.

Прокурор пронзил инквизитора взглядом. Лотиано? Обернулся на труп. Джеронимо тем временем распорядился принести носилки, после чего, велев двум стражникам дежурить до утра, а пока пойти перекусить, отпустил всех остальных и остался наедине с трупом и Леваро.

— Почему вы думаете, что это она?

Вианданте поморщился и, убедившись, что все ушли, неохотно проговорил:

— В тот день, когда мы посетили подеста, донна Анна так старалась, чтобы я обратил внимание на красу её бюста, что я волей-неволей вынужден был сполна насладиться этим волнующим зрелищем. На её груди была такая же странная бородавка — с тремя волосками. А главное, этот непереносимо зловонный запах пота… отдает гвоздичным маслом и чуть розмарином. Слышите? Я и вправду тогда взволновался, опасаясь, чтобы со мной не случилось то же, что ныне с несчастным Пирожком. Но, оказывается, это испытание было промыслительно. — Империали снова брезгливо принюхался. — Запах-то тот же. Это она, ей-богу.

Леваро изумился, ибо никакого иного запаха, кроме запаха земли и крови, не ощущал, но, всмотревшись, был, пожалуй, готов согласиться с Вианданте. Да, это донна Анна. Похожи руки и плечи. Он, правда, никогда внимательно к ней не приглядывался, но, возможно, это и вправду она.

Выпрямившись, инквизитор в мрачном молчании замер над трупом. Наконец апатично проговорил:

— Помните принца Мирандолу, его дурацкую «Речь о достоинстве человека», Леваро? Я еле прочёл этот бред сумасшедшего. Как это он сказал? «Человека по праву называют и считают великим чудом, действительно достойным восхищения…» Д-да… идиот. Тут неглубоко. Давайте перевернем её. — Вианданте взял труп за ноги.

— Зачем, Боже!?

— Вы говорили, что ваш Ликантроп клеймит женщин.

Синьор Элиа Леваро никогда не считал себя ни сентиментальным, ни чувствительным, но сейчас снова изумился этому удивительному человеку, которому, казалось, это ужасающее преступление служило лишь иллюстрацией для изучения недостатков рода человеческого. Вдвоём они с трудом перевернули тяжелый труп, причём инквизитор с досадой пожаловался, что убитая весит, как бычья туша, а затем внимательно рассмотрел клеймо, алевшее на белой коже ягодицы, как рубрика в старинных фолиантах, переписываемых в монастырских скрипториях. Вгляделся и в рогожу, на которой лежало тело. Уточнил: «В предыдущих случаях клеймо было такое же?» Леваро кивнул. Когда они уложили покойницу на прежнее место, Джеронимо приказал пригласить завтра людей из дома Лотиано и утром вызвать к нему донну Лауру Джаннини.

Прокурор побледнел и, немного помедлив, спросил:

— Донну Джаннини?

«Вы не ослышались, Леваро. Донну Джаннини». «Но зачем? Она не была близка с Анной Лотиано». «Зато была дружна с Амандой Леони, и знала всех троих. Дайте ей спокойно позавтракать, и даже — закусите с нею, — и приведите». Леваро вяло возразил, что напрасно мессир Империали намекает, что он… «Намекаю на что?» — деланно изумился Вианданте, причём, даже не дал себе труд скрыть наигранность.

Леваро с досадой махнул рукой.

Встреча с донной Лаурой на этот раз насторожила инквизитора. Узнав о гибели Анны Лотиано ещё от Леваро, она оказалась куда сдержаннее, чем неделю назад. Она не знает, кто мог убить её подругу Аманду, они виделись за неделю до её гибели: «она не говорила ничего, что натолкнуло бы на подозрения». «Имела ли подруга любовника?» «Как можно!» «Что она знает о Джиневре Толиди?» «О, совсем ничего, они никогда не ладили, и не были близки… Анна Лотиано? Мы вместе росли, но плохо знали друг друга, мало общались». Губы её плотно сжимались и то и дело белели, глаза почти зеркально отражали дневной свет.

Джеронимо молча смотрел на неё. Неожиданно приметно вздрогнул всем телом, закрыл глаза, прижав пальцы к вискам. После минутного каменного молчания, отрывисто распорядился: «Можете идти.» Прокурор-фискал, проводив свидетельницу, быстро вернулся в залу. Вианданте всё ещё сидел молча, погружённый в тяжёлые, сумрачные мысли. Застывшая красота этого лица показалась Леваро какой-то щемящей, мраморно-скорбной. Фискал ничего не понимал. Можно было подумать, что мессир Империали просто желает донну Лауру, но Леваро давно понял, что ничего простое к этому человеку неприменимо. Но что с ним? Между тем Вианданте, словно проснувшись, приказал подать лошадь и, накинув капюшон, стремительно вышел, сделав знак не сопровождать его.

Коня Империали остановил у старого палаццо дельи Элизеи в конце Набережной улицы и, бросив поводья конюху, приказал доложить о себе. Служанка, вышедшая на шум, повинуясь его непринужденной властности, спросила лишь, что сказать хозяйке, но тут сама донна Альбина Мирелли, закутанная в чёрную шаль, неожиданно показалась в дверях. Их взгляды встретились, и старуха, храня молчание, посторонилась, пропуская гостя в дом. Оглядев гостиную, Вианданте увидел, что шторы завешены, а комната, напоминающая келью, полупуста. Инквизитор молчал. Донна Альбина тоже не заговаривала. Империали на мгновение вдруг усомнился в том духовном родстве, что прочёл тогда, в ратуше, в её взгляде, и подумал, что мог и ошибиться. Но вот глухой, потаённый голос синьоры Мирелли зазвучал, словно шум крыльев ворона.

— Толпа не лжёт? Стало быть, и потаскушку Лотиано прирезали?

Империали улыбнулся. Нет, он не ошибся. Любая женщина, наделённая большим умом, подумал он, являет собой особый тип ведьмы. Такая, если поклоняется Дьяволу, становится подлинным исчадием ада, если Богу — то превращается в человека, понимающего женщин в такой немыслимой, запредельной глубине, которая выбрасывает обычного мужчину, как океанская толща — бутылочную пробку. Такие неподсудны Трибуналу. Их можно даже заставить служить ему. Пока их самих это забавляет. Донна Альбина откровенно забавлялась. Вианданте опустился на стул и расслабился, но голос его утратил мягкость, зазвучал отрывисто и язвительно.

— Что происходит в этом клоповнике? Чьи это столь милые кладбищенские развлечения?

Старуха глухо рассмеялась — словно шуршали осенние листья, словно терлись друг о друга шелка. «Вы очаровательны, мой мальчик. Не ожидала увидеть здесь ничего подобного». Донна Альбина помолчала, зябко кутаясь в шаль. «В клоповнике — клопиная возня, чего ещё ждать от клопов-то? — наконец задумчиво проговорила она. — Что до развлечений… — Она бросила на него быстрый взгляд. — А как, кстати, вы догадались, что именно „развлечения“?»

Вианданте поморщился.

— Я видел последний труп. Слишком много театра. И тебе скелет, и клеймо, и кладбище… Убийцы вменяемы и даже веселы, хоть и пытаются выглядеть одиноким маньяком. Да только дотащить эту пышнотелую красотку к могиле — труд немалый. Весит она, как справная коровёнка. А убита не на кладбище — крови под ней почти нет. И это не простолюдины. Те просто стукнули бы по голове, обобрали, ну, попользовались бы, конечно. А это аристократические забавы. Но я плохо знаю этих людей. Вы — хорошо.

Донна Альбина кивнула.

— Я не ошиблась в вас, мальчик. Кровь Империали… Но есть одно обстоятельство, которого вы не можете не понимать — как вы почувствовали отторжение от них, так они — отторгают меня. Я не пользуюсь доверием. Знаю лишь, что все три убитые потаскухи состояли в тайном местном обществе, называемом тоже весьма мило… вы посмеётесь. «Giocoso lupetto» — «Игривый волчонок». Место их сборищ — подвал дома Массимо ди Траппано. Причём, бегали эти дурочки туда не скопом, а поодиночке, или я чего-то не понимаю. Я не знаю ничего про Леони, не заметила. А вот перед тем, как нашли эту… Джиневру… Так она точно там побывала. Дом Траппано внизу, через мост, под склоном. У него бывают приёмы. Потом некоторые, званные, так сказать, остаются.

— Даже так… — Джеронимо ничуть не удивился. Он ожидал и предчувствовал нечто подобное. — Ну, и кто там, кроме самого Траппано, забавляется?

— Не знаю. Там все забавники, каждый на свой манер, но кто отличается таким изуверским умом, мне сказать трудно. Все они выродки.

— Прокурор вхож туда?

— Веронец? — удивилась донна Альбина, — нет, он всегда выходил. Помню его серую кобылу. К тому же… Он ведь был человеком Гоццано. Ему не доверяли. Он кривляка и шутник, но становится куда менее сговорчивым, когда доходит до дела. Вы, кстати, доверия тоже не вызвали, — старуха помолчала, потом, словно невзначай, проронила, — а вы, что, видите в происходящем — вызов инквизиции? Себе лично?

Вианданте поднялся и прошёл к просвету окна.

— «Превысший дар Создателя вселенной, — пробормотал он дантовы терцины, — его щедроте больше всех сродни и для него же — самый драгоценный, — свобода воли, коей искони разумные создания причастны…»

Донна Альбина, закрыв глаза, тихо продолжила:

— «Без исключенья все — и лишь они…»

— И когда подумаешь, до чего в этой свободе воли доходят иные из разумных созданий — оторопь берёт, — Империали поморщился. — А что до вашего вопроса… Нет. Это не вызов Трибуналу. Началось всё, когда Гоццано уже был мёртв. Не вижу здесь и вызова мне. И даже вызова Ему — Создателю вселенной — я в этом тоже не вижу. Что они в своём ничтожестве могут сделать Ему? Потрясать детородными органами? Тоже мне — вызов! Это просто мерзость. — Вианданте умолк.

Странно, но он впервые столь явственно осознал это разграничение мерзости — на заурядную и запредельную, о чём раньше не думал. Убийцы, раздевающие умерщвлённого ими и запихивающие его в лупанар, и капуцин-распутник, совративший чертову дюжину монашек, ещё вчера казавшиеся ему пределом падения… но что они по сравнению с Мессалиной-аристократкой, добровольно отдающейся дюжине выродков, и если о чём и сожалеющей, то лишь о том, что их — всего дюжина? И он… Неужели он обречён на постижение этих мерзостных глубин, этих адских кругов, он, который так жаждал Высот, так алкал Неба? Ему стало тошно.

Старуха тоже молчала. В её годы, когда получают дар бескорыстного любования красотой, она не пользовалась им. Её изумляла в щенке именно высота Духа, кровь Властителей и отцов Отечества, безошибочно читаемая ею не столько в чертах, сколько суждениях инквизитора. Неужели они ещё остались в опошлившемся и ничтожном мире — люди истинного благородства, святые? Она молча смерила его странным взглядом. «Значит, предоставите гостям Траппано забавляться и дальше?» В бездонных глазах старухи что-то замерцало. Инквизитор искоса взглянул на неё и усмехнулся.

— «Близок день погибели их, скоро наступит уготованное для них», — тихо процитировал Второзаконие. — Со мной лучше не воевать. Однако, пока есть время, я хочу знать поимённо всех — остающихся там ночами.

Старуха тоже усмехнулась. Её глаза — подобие свинцового неба — смотрели в его глаза — цвета вод Лигурийских.

— Я стара и глаза мои, в скорби потерь моих, потемнели…

— Что из того? «Никто не числи жита, доколе колос в поле не поник. Я видел, как угрюмо и сердито смотрел терновник, за зиму застыв, но миг — и роза на ветвях раскрыта», 

 снова процитировал Империали великого флорентинца.

Оба расхохотались. Старуха проводила инквизитора до порога и долго смотрела ему вслед. Он знал, что теперь эти глаза цвета грозовой тучи стали его глазами.

Хотя ему показалось, что он что-то понял не до конца.

Но было и ещё нечто, тяготящее его. Лаура Джаннини. Это требовало нового откровенного разговора с Леваро. Что связывает прокурора с этой женщиной, которая столь нагло пыталась обмануть его? Почему синьора Джаннини сначала сама же спровоцировала его, а теперь не хочет быть с ним откровенной? Но потом Империали решил, что это бессмысленно. Прокурор уходил от разговоров о донне Лауре, всё отрицал… но почему? Леваро вдовец, не связан никакими обетами и свободен спать с кем вздумается, и если не хочет говорить о своей пассии — это его право. Вианданте покачал головой. Да и что ему, в самом-то деле, до галантных похождений его подчинённого? А то, что ему показалось… могло ведь и померещиться. Он махнул рукой.

«Ниспошли мне, Иисусе претихий, бормотал дорогой, благодать твою, да пребудет со мной до конца. Даруй мне всегда желать, что Тебе угодней. Пусть Твоя воля мне будет волей, и моя воля Твоей воле всегда следует и с нею во всем да согласуется. Даруй мне превыше всякого желания сердце свое умирить в Тебе, Ты — единое моё успокоение. Кроме Тебя, во всем тягота, во всем беспокойство…».

На следующее утро Аллоро предложил пройтись по окрестностям, и Джеронимо охотно откликнулся. После мерзейших ночных кладбищенских впечатлений хотелось глотнуть чистого горного воздуха. Они медленно брели по тропинке, зигзагообразно пересекающей горный склон. Вокруг города поднимались восточные отроги Альп — Виголана, Монте Бондоне, Паганелла.

Гильельмо, остановившись, тихо произнёс несколько дантовых терцин:

Как ниже Тренто видится обвал, Обрушенный на Адидже когда-то Землетрясением или падением скал, И каменная круча так щербата, Что для идущих сверху поселян Как бы тропинкой служат глыбы ската…

Когда Джеронимо говорил с Гильельмо, собратом по духу, их слова были наполнены тем же смыслом, что в первый день творения, когда Божественное Слово было смыслом мира, и оно не было ложью. Ведь всякая изречённость, всякое слово, приобщённое к Логосу, истинно. Но чаще и слова были не нужны. Полувзгляда, полуулыбки хватало для понимания. Каждый, не осознавая этого, постоянно искал в другом отзвук своей души.

Джеронимо временами изумлялся. Он не считал себя человеком легким и приятным, его жестокий, проницательный ум доставлял ему порой немалые скорби — слишком много он видел, слишком многое понимал. Аллоро был для него умиротворением и тишиной, и стоило ему взглянуть в карие глаза друга — он успокаивался, замирал в тихой радости. Сегодня Гильельмо видел, что Джеронимо не столь благодушен, как обычно, но тот, старательно обегая чистоту друга, не хотел рассказывать ему о ночной находке. Несколько минут они молчали, остановившись у куста дикого шиповника, вдыхая аромат розовых цветов, и не глядя друг на друга. Потом глаза их встретились. Гильельмо протянул ему руку, которая тихо легла на ладонь Джеронимо. «Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений и обернув ко мне спокойный лик, он ввёл меня в таинственные сени».

Они сели на траву у речного берега, и некоторое время следили за накипью пены на перекатах. Много лет исповедовавшиеся друг другу, оба знали каждое движение души друг друга, и сейчас, глядя, как ветерок слегка ерошит волосы Аллоро, как кружит над цветком клевера большой чёрный шмель, прислушиваясь к пению хора насекомых, душа Джеронимо успокоилась, обретя всегдашний покой. «Открой Псалтирь», попросил он собрата. Это он иногда делал и в монастыре. В минуты затруднений вопрошал Господа и просил Гильельмо ответить словами Псалма. Так сделал и сегодня. «Господи, я теряю дорогу свою в море открывшейся очам моим мерзости. Это ли путь мой? Скажи мне, Господи, что делать мне?» Аллоро вытащил из холщовой сумы Псалтирь. Наугад открыл. «С раннего утра буду истреблять всех нечестивцев земли, дабы искоренить из града Господня всех, делающих беззаконие». «Это сотый Псалом. Странно. Он никогда тебе раньше не открывался…»

Джеронимо протянул руку и взял книгу, внимательно перечитал.

— Что нашли на кладбище, Джеронимо? — взгляд Аллоро был участлив и спокоен.

Тот поморщился.

— Леваро тебе сказал?

— Нет, Пастиччино. Так что там — труп?

— Да. — Джеронимо снова поморщился, понимая, что Пирожок уже рассказал Гильельмо всё самое худшее. — Убили женщину, аристократку. Я её видел в местном высшем обществе. Omicìdio feróce, viso deturpato… Зверское убийство, лицо изуродовано, — он помолчал и добавил, — stupro, изнасилование.

— Пастиччино говорил, что это уже третья жертва неизвестного убийцы?

— Да. Началось всё сразу после убийства Гоццано.

— Он сказал, что большего ужаса в жизни не видел.

— Ну… — Джеронимо лениво посмотрел в небо, — я бы не сказал, что это ужас, но приятного, что и говорить, мало.

Аллоро чувствовал по односложным ответам Джеронимо, что он не расположен говорить о ночном происшествии. Они поднялись выше по склону. Вианданте, вынув кусок пергамента, принялся тщательно срисовывать расположение улиц города, лежащего перед ним как на ладони, крестиком помечая церкви и административные здания. Он уже неплохо ориентировался на улицах, но хотел знать город досконально.

— Ты уже доверяешь Леваро?

Вопрос Аллоро прозвучал неожиданно.

— Да. Почему ты спрашиваешь?

— Мне казалось, что ты вначале в чём-то подозревал его.

Джеронимо чуть кивнул.

— Это прошло. Он не нравится тебе, Джельмино?

— Нравится. Он порядочный человек. Очень милый. Жаль его, он так одинок и несчастен…

Джеронимо с изумлением посмотрел на собрата. Его всегда удивляло это в друге. Будучи удивительно наивным в житейских вопросах, ничего не понимая в делопроизводстве и не умея зачастую отличить правду от лжи, Аллоро всегда ошеломлял его странно истинными суждениями о человеческих душах, умея заметить нечто запредельно сокровенное в каждой. Его слова не шли вразрез с наблюдениями самого Джеронимо, скорее, дополняли и углубляли их. Он вспомнил, как однажды, ещё в монастыре, случайно услышал разговор Гильельмо со страдавшим от блудных искушений братом Оронзо Беренгардио. Тот спросил, как умудряется Вианданте избегать этого? «Тут дело не в добродетели, — спокойно ответил Аллоро, — иные святые катались на терниях, чтобы побороть похоть, а ему не нужно противоядие, ибо он не ведает силы этой отравы. Похоть просто сгорает в горниле его страшного ума».

Джеронимо долго размышлял тогда над словами друга.

Теперь Вианданте изумили слова Аллоро о Леваро. Он дорого ценил состояние благодати, но человеческое счастье не было сколько бы то ни было важной категорией его мышления. Счастье — это когда неотвратимое умеешь принять с радостью. Вот и всё. Джеронимо недоумевал, слыша некоторых безумцев, считавших счастье некой достижимой величиной. Глупцы даже говорили о счастье всех людей на земле, хотя для половины человечества — злобной, лживой и завистливой — счастье как раз и заключалось в несчастье другой его половины. Кто-то звал счастьем теплое стойло да сытое пойло. Кто-то — жалкие мирские блага. Ничтожества. Но Гильельмо говорил о беде и одиночестве человека, который не принадлежал, по мнению Империали, к этой худшей половине. Инквизитор решил внимательнее присмотреться к Леваро. Неожиданно снова вспомнил о донне Лауре. Неужели дело в ней? Ох, быть беде. Но вскоре эти мысли растаяли в воздухе. Джеронимо смотрел на мягкий профиль Джельмино, на его каштановые кудри, которые после купания всякий раз завивались, словно лепестки гиацинта, на разрез карих глаз и густые ресницы. Аллоро всегда казался ему красивым, и красота эта — зримая только для него — согревала и одухотворяла Вианданте.

Он и сына не мог бы любить сильнее.