Мысли Дибича при новом взгляде на Климентьеву вернулись в прежнее русло. Чем он, собственно рисковал? Ничем. Подсунуть ей записку от имени Нальянова труда не составит: народу вокруг полно, вон шляпка Елены, лежит без присмотра, что стоит засунуть записку за ободок?
Он без труда ненадолго отлучился под предлогом, что решил надеть тёплый свитер, и в доме Нальянова внимательно просчитал количество шагов от чёрного хода до своей спальни на втором этаже. Удачным было и то, что с бокового входа наверх вела лестница, на которой было весьма трудно кого-то встретить, на пути девицы никто не мог появиться.
Он быстро набросал по-французски: «Toute personne qui ne peut pas vous dire au sujet de votre amour pour tous, prêt ce soir pour vous révéler le secret de son cœur. Montez par la porte arrière sous un saule au deuxième étage après minuit. Nous sommes seuls. UN»
В доме Ростоцкого чёрного хода не было, но Дибич счёл нужным приписать, что девица должна пройти под ветвями ивы — это подлинно покажет ей, о каком доме идёт речь и кто автор записки. Андрей Данилович надел свитер, спрятал записку в карман и устремился обратно в Сильвию.
Под деревьями никого не было, кроме Ростоцкого и Левашова с Гейзенбергом, которые что-то все-таки поймали и возились с уловом, остальные играли в мяч на поляне, и оттуда-то и дело доносились смех и крики. Между тем Нальянов продолжал демонстрировать свои низменные вкусы, однако теперь оказывал нежданное предпочтение Мари Тузиковой. Слишком грузная для игры в мяч, девица сидела в одиночестве на парковой скамье под цветущим каштаном, когда Юлиан, усевшись рядом, занял её каким-то смешным разговором. До Дибича долетали только отдельные слова, но, подойдя чуть ближе, он услышал, что девица со смехом возражает Нальянову.
— Никакой он не француз, Арефьев просто преподаватель французского в гимназии.
— А сами вы, Мари, хотели бы побывать в Париже? — голос Нальянова, мурлыкавшего что-то на ухо девицы, звучал сладострастно, почти медово.
— Кто же не хочет-то? А вы там были?
— Да, я часто бываю там по делам. Paris — le meilleur de la ville, la ville de rêves et d'amour
Дибича не интересовала эта пустая болтовня, но он по-настоящему удивился, что Нальянов готов пользоваться столь низкопробными женщинами, почему-то ему казалось, что у Юлиана должен быть изысканный и тонкий вкус. Впрочем, задавался он этими вопросами недолго, озабоченный совсем другим: шляпка Елены по-прежнему лежала на скамье, и Дибич осторожно приблизившись, присел рядом и осторожно засунул записку за внутренний ободок шляпки. Потом поднялся и вышел на поляну, где девицы и молодые люди играли в мяч.
Вскоре к нему присоединился Нальянов: он отчего-то был мрачен и насуплен, глаза метали искры, а губы кривились. Удивительно, но даже такая мимика его не портила: это лицо было красиво и в жестокости. Но это выражение странно не вязалось с только что слышимой Дибичем болтовнёй с Тузиковой, и Дибич даже испугался. Юлиан несколько минут молча озирал поляну и играющих, потом медленно пошёл прочь.
Дибич и Ростоцкий с двух сторон почти одновременно окликнули его, и Нальянов обернулся.
— Вы уже домой, Юлиан Витольдович? — заискивающий тон старика Ростоцкого заставил Юлиана остановиться. — Вы же завтра будете?
Юлиан вежливо кивнул.
— Да, Георгий Феоктистович, непременно, мне просто на почту надо.
— В добрый час, Юлиан Витольдович…
Дибич, оставивший распоряжение Викентию пересылать ему всю почту в Павловск, догнал Нальянова на выходе из парка. Дипломат был уверен, что слова Юлиана про почту просто отговорка, но ему самому было не резон оставаться в Сильвии, и он поторопился уйти с Нальяновым. Если девица захочет прийти — она всё поймёт правильно.
По дороге Дибич полушутя обронил:
— Вы, как я понял, Жюльен, пригласили девицу в Париж?
Нальянов снова проигнорировал его попытку к сближению.
— Я, дорогой Андрей Данилович, никого никуда не приглашал.
Дибич с досадой окинул взглядом Нальянова: Юлиан не только назвал его полным именем, но ещё и в тоне его проступило что-то раздражённое, почти гневное. Впрочем, Нальянов вскоре оттаял, заговорил о посторонних предметах, а возле почты остановился, извинившись, что ему надо отправить телеграмму. Дибич тоже зашёл вслед за Юлианом в небольшое здание в Медвежьем переулке. К сожалению, на его имя ничего не получали, а Юлиан, видимо, ограничившись в телеграмме несколькими словами, вышел на улицу вслед за Дибичем буквально через пару минут.
Часы Дибича показывали уже седьмой час вечера. Андрей видел, что солнце клонилось к закату, потонув в тяжёлых дымно-серых тучах, и выразил сомнение, что завтра будет солнечно. Нальянов сдержанно кивнул. Чтобы просто поддержать разговор, а отчасти потому, что мысли его против его воли кружили вокруг предстоящего ночного свидания, Дибич осторожно спросил Нальянова:
— А вам, как я вижу, нравятся свободные женщины?
— Я вам уже говорил, Андрей Данилович, что мне никакие не нравятся, — в голосе Нальянова проступила усталость. — И, кстати, я уже говорил вам, не делайте глупостей, по крайней мере, сейчас, пока мы в этом гадюшнике. Я сам не ангел, но эти переустроители мира меня немного пугают.
Дибич искренне удивился. Ни его родичи, ни Деветилевич с Левашовым, ни Харитонов с Гейзенбергом никакого страха ему не внушали.
— Что? Вас можно напугать? И кто — эти пустые болтуны? Бонвиваны и сентиментальные дурачки?
— Я не сказал, что испуган, — педантично уточнил Нальянов, — кроме того, не все, кто болтают, болтуны.
— Вы полагаете…
— Я предостерегаю, — утомлённо выделил Нальянов.
Дибич растерялся, ему показалось, что они говорят о разных вещах.
Между тем они уже подходили к нальяновской даче. У дверей их встретил камердинер, сообщивший Юлиану Витольдовичу, что Лидия Витольдовна нарочного прислали сообщить, что завтра утром приедут-с.
Нальянов молча кивнул.
В гостиной он сел к роялю, и пробежал пальцами по клавишам. Чёрная тень головы Нальянова слишком остро легла на белую поверхность рояля, резкий контраст заворожил Дибича и породил в нём странный вопрос.
— Слушайте, а вам никогда не приходило в голову застрелиться? — неожиданно спросил Дибич. К тому же ему всегда казалось, что такой, как Нальянов, обязательно должен думать о суициде.
Но Юлиан удивился до оторопи.
— Даже в голову никогда не входило, — пожал он плечами. — Я же вам говорил, что люблю Бога. Смерть — это совсем не Бог, очевиднейшим образом не Бог.
— И всё же, — теперь удивился Дибич, — неужели ни разу даже с мыслью не поиграли?
— Нет, — отрезал Нальянов. — Я дорого ценю жизнь. Один святой говорил, что душа самоубийцы — чертог сатаны, вместилище одержимости, и неважно, вылетела ли пуля из его револьвера, — его уже не спасти. Самоубийство — смерть во имя дьявола. Имейте мужество жить. Умереть-то любой может.
— Жить — тоже, — усмехнулся Дибич.
— Если бы все могли бы жить — никто не игрался бы с дурным помыслом о смерти, — отрезал Нальянов, и разговор оборвался.
Но Дибич, которому надо было скоротать время до полуночи, предпочёл остаться в гостиной с Нальяновым.
— Вы пока не собираетесь возвращаться в Париж?
— Возможно, в конце месяца уеду, — кивнул Нальянов.
— Вы не любите Россию?
Нальянов так удивился, что даже прервал музыкальный пассаж.
— Почему, Господи, я должен её не любить?
— Россия не имеет ни страстей, ни идей Европы. И не говорите, что мы молоды или что мы отстали…
— Я и не говорю, — пожал плечами Нальянов. Он снова начал играть, однако не спускал теперь взгляда с Дибича.
— Значит, вы патриот? — удивился Дибич. — Мне казалось, что умный русский патриотом быть не может. Большое видится на расстоянии, поэтому многие предпочитают наблюдать за Россией издалека. У нас нет общественного мнения, господствует равнодушие к долгу, презрение к мысли и достоинству человека. Нет привычек, правил, ничего, что пробуждало бы в нас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного. Я не принадлежу к тем горячим умам, что предрекают у нас расцвет искусств под присмотром квартальных надзирателей и кучки подлецов, вылезших из грязи в князи…
Нальянов пожал плечами, перебив его.
— В чём-то вы правы, — он снова пробежал пальцами по клавишам. — Всё протекает и уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри нас. Мы точно странники: в своих домах как будто на постое, в семье как чужестранцы, мы даже не кочевники, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам. Мы чужды самим себе. Но русская душа сложна простотой. Кавардак в головах часто подводит нас к источнику всего и вся. Понятия не имея, что ищем, находим.
Дибич удивился.
— Это вы о себе?
— И о себе тоже, — отрешённо кивнул Нальянов, и неожиданно добавил, — при этом русский человек славится своим умением находить выход из самых дурных ситуаций, Андрей Данилович, но ещё более он славится умением находить туда вход. Впрочем, хватит философствовать, слово «философ» у нас на Руси бранное. Замечали? Я советовал бы вам пораньше лечь спать.
— Вы рано встаёте?
— Нет, с чего бы? Кто рано встаёт, тому весь день спать хочется, — Нальянов доиграл пассаж и поднялся. — Спокойной ночи, Андрей Данилович.
Он исчез на третьем этаже, а Андрей осторожно, крадущимися шагами спустился на лестницу и приник к оконному пролёту. В доме Ростоцкого горел свет, в окнах мелькали бледные длинные тени, звучала музыка. Дибичу показалось, что среди других мелькнул её силуэт, и он взволновался. Пробило одиннадцать. Андрей решил, что ему лучше подождать у себя в спальне, потом, ближе к полуночи, выйти на лестницу.
Но придёт ли она? Нервы его были напряжены до предела. Придёт, если поверит, что записку писал Нальянов. На миг ему стало холодно и совсем уж неуютно. Унизительно, что и говорить, воспользоваться чужой любовью, да и подло к тому же… Может и правы те, кто именовали его подлецом? Но почему чужая любовь значима, а его — нет?
Дибич задумался. Выходит, он подлинно любит эту медноволосую красавицу? Именно любит? Но что с того? Обладание редко придаёт женщине цену, чаще — обесценивает её. Назавтра, когда голод плоти затихнет, он может просто не узнать её. Его память услужливо напомнила ему былые связи, его любовницы замелькали перед ним одна за другой, но часы неожиданно пробили полночь, и он торопливо поднялся.
Дом спал и был погружён в тишину. Где-то тихо пел сверчок, а за окном на слабом ветерке усыпляюще шуршали ветви старой ивы. Окна в генеральском доме уже не горели, фонарь на углу был единственным источником света. Дибич осторожно и зорко вглядывался в ночь, рассчитывая, что заметит Елену на входе. Но не заметил, только услышал, как в ночной тишине скрипнула дверь чёрного хода.
Он торопливо устремился в лестнице, не столько увидел, сколько всем телом ощутил приближение женщины. Её тёмное платье сливалось с ночью, лицо едва проступало во тьме. Она тоже, словно почувствовала его присутствие на ступенях, торопливо бросилась к нему. Обнявшись, они дошли до спальни.
Елена, он слышал это в темноте, отбросила на постель платок. Дибич не стал ждать и молча опрокинул её на кровать, больше всего боясь проронить хоть одно слово, чтобы она не догадалась, что он — вовсе не Нальянов. К его удивлению, а он ждал стыда и сопротивления, это была подлинная ночь страсти, девица любила исступлённо и безумно, всё время упрекала его в том, что он жесток, но была ненасытна и горяча.
Под утро она поднялась и, укутав голову шалью, свалившейся во время страстного поединка на пол, точно призрак, растаяла у дверей. Дибич, измотанный и обессиленный, собрался всё же проводить её до дверей чёрного хода, но просто не успел: когда он, накинув халат, вышел на лестницу, там уже никого не было.
Теперь Андрей Данилович медленно приходил в себя. Елена была вовсе не девицей, но оказалась страстной и опытной женщиной. Это так-то странно охладило его, почему-то в мечтах он всегда ласкал её девственное, прохладное тело, и её ответные ласки не простирались дальше сбившегося дыхания или нежного поглаживания. Ему невольно вспомнились издевательские слова Нальянова: «Что до девиц, то там и трёх не наберётся, хоть я и не считал, конечно. Если и были времена, когда я думал, что юные девушки питаются незабудками, лунным светом и утренней росой, то они давно прошли, Дибич…»
Андрей Данилович, несмотря на то, что ловко одурачил Климентьеву, почувствовал себя усталым и разбитым. И — обманутым в сокровенных ожиданиях. Девица, что и говорить, была ловка, умела строила из себя непорочную недотрогу. Но на гнев у Дибича уже не хватало сил. Сил достало только на то, чтобы опустить голову на подушку и провалиться в мутный сон без кошмаров и сновидений, чёрный, как дно колодца.
Разбудил его бой часов, отбивших десять утра, и прерывающиеся звуки рояля: Нальянов, в дорогом шёлковом халате играл мефистофелевские куплеты Гуно, временами мурлыкал их по-французски, а порой отрывал руки от клавиш и с явным наслаждением прихлёбывал кофе.
— Знаете, что я подумал, — лениво обронил Юлиан вместо приветствия, — не пойду я на этот пикник. Как пить дать дождь будет. Тётя приехала только что и жаловалась, что ей плохо на дождь, и давеча ей нехорошо было.
Дибич с сомнением выглянул в окно и пожал плечами. Солнце сияло в чистом небе, лёгкие облака клубились на востоке, никаких признаков непогоды не было. Потом он перевёл взгляд на Нальянова. Тот выглядел бодрым, выспавшимся, глаза его лучились.
Сам Дибич был мрачен. С утра с ним что-то случилось, он понял это сразу, но суть произошедшего осознавал медленно. Потом осознал: в нём совсем не звучала музыка. Игра Юлиана, мастерская и точная, не отзывалась эхом в душе, как было всегда. Он давно не сочинял ни строчки. В голове и душе не возникало ни единого образа. Он ужаснулся. Медленный упадок дарования может ведь быть и бессознательным: в этом весь ужас. Художник, мало-помалу утрачивающий свои способности, не замечает своей возрастающей слабости, потому что его покидает и критическое чутье, критерий истины. Он больше не замечает недостатков своей работы, не осознаёт, что его творение посредственно, но заблуждается и верит, что его картина, статуя, поэма, подчинены законам искусства, тогда как они вне их. Весь ужас именно в этом. Поражённый в своих умственных способностях, поэт может и не сознавать своей бездарности, как безумный не сознает своего сумасшествия. И что тогда?
Лакей внёс завтрак для Дибича, и Юлиан добродушно попросил принести ещё одну чашку кофе для него. Слуга поклонился и исчез, а в комнату вошла высокая дородная женщина со следами удивительной красоты, и Нальянов представил ей своего гостя. Лидия Чалокаева любезно поприветствовала Дибича, заметив, что в былые времена знавала его батюшку, после чего обернулась к Юлиану.
— Совсем забыла… Валье, когда провожал меня, сказал, что телеграмму твою получил, и, возможно, на пару дней приедет.
Юлиан задумчиво кивнул. Тётка рассказала о приговоре Соловьёву и начала костерить власти. Как понял Дибич, в семейке Нальяновых-Чалокаевых либерализм был словом бранным, Лидия Витольдовна придерживалась взглядов ультраконсервативных и ругательски ругала министра внутренних дел Макова.
— В прошлом году, после убийства Мезенцова, этот идиот напечатал в «Правительственном вестнике» воззвание к обществу о содействии правительству в его борьбе с разрушительными и террористическими учениями. Вы его читали? Большего бреда и вообразить невозможно! Говорят, когда харьковские и черниговские земские собрания пожелали отозваться на призыв правительства, то были сами заподозрены в политической неблагонадёжности. Боже мой… — она покачала головой и вышла.
Нальянов допил кофе и предложил Дибичу собираться.
— Если уж идём, то нам пора. И не забудьте зонт.
— Я вижу, ваша тётушка не любит либералов, — отозвался Андрей Данилович, — Маков и вправду двигает сомнительных выскочек.
— Разве беда в выскочках? — Нальянов бросил на него задумчивый взгляд. — Беда России вовсе не в том, что кучка подлецов вышла из грязи в князи, а в том, что тысячи достойных людей проделали этот путь в обратном направлении.