— Ты к тёте? — с некоторой долей удивления спросил Валериан, ожидавший, что брат поселится с ним и отцом или у себя на Невском.

— Да, она пригласила.

Ландо, мягко покачиваясь на рессорах, выехало на Измайловский проспект. Братья некоторое время молчали, потом младший устало осведомился у старшего: «Ты нашёл их?»

— Каминского видел, затеял свару и публично обозвал мерзавцем, вызвал, — досадливо усмехнулся Юлиан, — увы, сукин сын удрал. Старик Везье говорит, пока в экстрадиции нам откажут. Впрочем, теперь, после покушения Соловьёва, надо запросить, повод есть. А этого иуду Булавина спиши, — он тихо продолжил по-французски, — Je me suis habillé clochard, lui traqué la nuit à la maison de sa maîtresse, assourdi et baissai sa canne dans un trou d'homme près de l'hôtel de Clisson. compte fermé.

Валериан нервно и болезненно вздрогнул, испуганно взглянул на брата, долго молчал, опустив глаза, потом недовольно проронил:

— Жюль, ты сумасшедший, — его дыхание сбилось, — Господи, неужели ты не понимал, чем рисковал?

— Понимал, — лениво отозвался Юлиан, — дорогие туфли от Шовера переодеть поленился, в результате — дерьмом их перепачкал. И простудиться мог. Но что было делать? Чем меньше цена, тем ниже предательство, а он нас даже не продал — выдал даром. — В голосе Юлиана послышалось рычание. — У него были все свойства собаки — за исключением верности.

— Но руки марать…

— Некий шутник правильно заметил, что истина всегда там, на чьей стороне государь и палач. Если я — палач, стало быть, там, где я, там и истина. И не стану мыть руки после казни, я не Пилат. Кто не карает зла, ему способствует.

Он бросил взгляд на лица брата, рассмотрел его в лучах рассвета и озабоченно спросил:

— Что с тобой, Валье? Плохо спал?

Как ни странно, Валериан сейчас казался не моложе, а старше Юлиана, чему немало способствовали поперечная морщина на переносице и заметные следы усталости на лице. В ответ на слова брата черты его озарила бледная улыбка, в ней сквозило что-то нервное, почти юродивое, придававшее лицу выражение не то какой-то затаённой святости, не то — одухотворённой поэтичности. Страх за брата, исказивший его лицо, уже исчез.

— Да нет, спал-то я хорошо, только мало. В кресле в кабинете полчаса под утро, — пояснил Валериан, — но отосплюсь в выходные. А что это там Ливен рассказывает о твоих галантных похождениях? — На лице Валериана промелькнуло что-то болезненное, — какая-то Елизавета Елецкая?

— В русских кругах Парижа толчётся всякое, — объяснил Юлиан, брезгливо отмахнувшись. — Я же, за подонком охотясь, посещал их сборища, надеясь на него натолкнуться. Что до девицы… Je ne l'ai pas pris soin d'elle, mais elle a pris ma cour. — Юлиан в недоумении развёл руками. — Как это у меня получается, не ведаю. Наверное, вежливость стала такой редкостью, что некоторые принимают её за флирт.

— Как всегда, — иронично пробормотал Валериан и снова побледнел, вспомнив признание брата. — Но, Бога ради, Жюль, борясь с сатаной, нельзя сатанеть самому. Ты сатанеешь. Булавин — мразь и предатель, но…

— Tu quoque, брате, tu quoque, — с укором пробормотал Юлиан, — неужели и ты стал либералом?

Валериан усмехнулся и покачал головой.

— Я просто следователь, а быть судьёй и палачом не могу.

— Один из атрибутов либерализма — когда никто не хочет быть палачом. В результате рушатся империи.

Валериан ничего не ответил брату, тем более что тот вовсе и не ждал ответа. Юлиан, помрачнев, серьёзно и сумрачно осведомился:

— Тут-то что происходит?

— Все взволнованы, перепуганы, ошеломлены и удручены. — Тон Валериана Нальянова странно контрастировал с его словами, был спокоен и безучастен, точно он говорил о погоде. — Помимо временного генерал-губернатора учреждено Особое Совещание, хотят выработать сугубые меры борьбы с крамолой. Что до Дрентельна, — Валериан лениво поправил на запястье перчатку, — он задумал учредить новый орган правительственной печати, но это отвергнуто как излишне смелый проект.

Старший Нальянов зло хмыкнул, но ничего не сказал. Валериан же размеренно продолжал:

— Предполагается усиление сети секретных агентов, внедряемых в революционные круги и подотчётных только Третьему отделению. Выделяют четыреста тысяч.

— И то хорошо, — голос Юлиана тоже звучал теперь невозмутимо и спокойно.

— Князь Мещёрский сказал отцу, что видит во всём этом сатанинский план тайного общества с целью обрушить всю империю, и уже поползли упорные слухи, что бомбисты готовят своим противникам Варфоломеевскую ночь.

— Я на их месте тоже распускал бы такие слухи, — чуть вскинув брови, брезгливо кивнул Нальянов-старший. — Но я-то зачем вызван? Не собирается же наш дорогой Александр Романович сделать секретным агентом меня?

Хоть это была явная шутка, Валериан Нальянов не улыбнулся. Они свернули через Гороховую на Садовую и сейчас подъезжали к Невскому.

— Нет, не собирается, какая ломовая лошадь из Пегаса? — пожал плечами Валериан, — это я настоял, ты прости уж, но тут одно странное обстоятельство всплыло. Один наш человек, Штольц, если помнишь, что в Дегтярном, — Юлиан кивнул, — так вот, он говорит, к нему в аптеку Великим постом повадился один блондин. Покупал исключительно кислоты в двадцатифунтовых бутылях. Всё бы ничего, мало ли кому что надо, но тут на Страстной в частную клинику Левицкого в Митавском переулке поступила одна барышня, Варвара Якимова, с анемией, тошнотой и обмороками.

Нальянов брезгливо искривил губы.

— Что вам до гулящих девок? — с недоуменной улыбкой спросил он брата.

Теперь улыбнулся и Валериан, правда, криво.

— А вот то-то и оно, что девица вовсе не брюхата. Кроме тошноты, головных болей и странных припадков, на ладонях Якимовой замечена краснота, на слизистой носа — странные ожоги. Да и глаза… роговица сильно воспалена. А привёл её и оплатил лечение некий блондин, который Левицкому представиться, сам понимаешь, не удосужился.

Улыбка исчезла с лица Юлиана, точно её стёрли.

— Даже так? Левицкий определил, что за ожоги?

— Когда убили Гейкинга, его жене руку изувечило, и дурь либеральная из него сразу выветрилась, он теперь на запах пороха реагирует быстро. Но он только предположил, что такое возможно при смешении некоторых ингредиентов взрывного характера, потому и дал нам знать. Странно и то, что не в неотложку девица-то пришла, а к частнику.

— Надо проследить за ней по выписке и обязательно… — Юлиан умолк, заметив улыбку брата. — Уже сделали?

— Да, этим занимался Лернер. Девица, когда ей полегчало, вещи в клинике оставила, а сама пошла в квартиру на пятом этаже в Басковом переулке, но едва переступив порог, вылетела оттуда пулей. И тут же ринулась на квартиру, где по квартальной ведомости хозяином числится Трофим Игнатьевич Суховеров, а снимает её некий Сергей Осоргин, но его не застала, записку оставила, которую мы изъяли, потом — в клинику вернулась, где в настоящий момент и пребывает.

По лицу Юлиана прошла тень, но он не перебил брата.

Тот же методично продолжил.

— Мы наведались и в Басков переулок. Там нашли два лабораторных прибора для производства нитроглицерина. В сосуд со смесью серной и азотной кислот в холодной ванне они пускали капли глицерина из стеклянной банки с краном. При образовании нитроглицерина жидкость дымится от самонагревания. Для предупреждения взрыва они быстро охлаждали смесь, добавляя в ванну куски льда. Кроме всей этой химии на полу обнаружен труп. Видимо, дело было так: при смешении нитроглицерина с магнезией динамит выходит в виде тестообразной жирной массы, которую они мяли руками. От отравления при вдыхании ядовитых паров у девицы возникла тошнота, и случился продолжительный обморок. Я думаю, блондин отвёл её в клинику, а сам вернулся в квартиру, начал процесс снова и со льдом не успел. Взрыв был, видимо, негромкий, да и если и сильно бабахнуло — из соседей там только глухая старуха. Мы поднимать шум тоже пока не стали. Подождём.

— Труп — блондин? — спокойно поинтересовался Юлиан.

— Блондин, — веско покивал головой Валериан, — Штольц опознал в нём своего покупателя, хоть лицо сильно обожжено. Дворник говорит, зовут его Дмитрий Вергольд.

— Вергольд?.. — изумился Юлиан. — Чёрт возьми, не сынок ли декана химфака? — его брат кивнул. — А Сергей Осоргин… — пробормотал Нальянов-старший. — Это его брат Леонид в канцелярии градоначальника служит?

— Угу.

— Я с ним столкнулся случайно в поезде. Ладно, это терпит. И что хочет Дрентельн? Надо…

— Надо накрыть всех, — кивнул, опережая брата, Валериан, — а так как соловьевский случай здорово высшие сферы перепугал, шеф жандармов решил, что меры нужны экстраординарные. Тут я предложил вызвать тебя. — Валериан повернул голову к брату, глаза их снова встретились. Теперь Валериан улыбнулся, правда, не разжимая губ, улыбка же на лице старшего из братьев сверкнула белизной зубов и погасла. Он уже всё понял. — Дрентельн хочет, чтобы девица Варвара Якимова рассказала бы всё о блондине-покойнике, об их организации и о динамите. Тебе.

Юлиан Нальянов усмехнулся и покачал головой.

— Кем, интересно, вы с Александром Романовичем меня считаете? Жиголо, что ли? Казановой? Почему бы тебе этим не заняться?

— Времени нет, — покачал головой Валериан. — А девицу разговорить надо во что бы то ни стало — и быстро, Бог весть, сколько у них таких лабораторий, — не отвечая на риторический вопрос брата о жиголо, продолжил он. — Так что — придётся тебе. Ну, нет у нас других таких Селадонов, ты уж прости, Юленька, и искать некогда. При этом самого худшего я тебя ещё не сказал.

— О, мой Бог, — помрачнел Юлиан, напряжённо вглядываясь в лицо брата, рука его судорожно вцепилась в подлокотник ландо, — что-то с отцом? Как он? С тётей?

— Нет, — поспешно покачал головой Валериан, — отец здоров, тётушка тоже. Я как сказал ей, что ты приедешь — тут же понеслась в ювелирный к Ружо. Я про девицу. Вот фотокарточка. — Он быстрым, почти неуловимым движением вынул из внутреннего кармана фото, и, казалось, сдерживая смех, обронил: — Я… не знаю, я говорил Дрентельну, но…

Виноватый тон брата заставил Юлиана Нальянова бросить на него ещё один внимательный взгляд, взять снимок и вглядеться в него. С него смотрела светловолосая безбровая девушка с чуть выпученными светлыми глазами и пухлыми губами-варениками. Но, хотя Якимова немного напоминала лягушку, лицо её не пугало, а скорее, вызывало сочувствие и жалость.

Валериан продолжил всё тем же извиняющимся тоном.

— Левицкий свидетельствует, что девица мнительна и возбудима без повода. Нарушен сон, сердечная недостаточность, мелкая дрожь пальцев и рук, повышенный аппетит. — Он умолк, заметив саркастичный взгляд брата. — Чего ты?

— Стул-то, надеюсь, нормальный? — язвительно заметил Юлиан, давая понять братцу, что перечисленные им подробности ему вовсе ни к чему, и, не сводя глаз с фото, спросил: — У неё, что, базедова болезнь?

— Нет, — покачал головой Валериан, — просто глаза от вспышки вытаращила. Но самое главное, девица, видимо, весьма влюбчива: наш Тюфяк, он узнал её по карточке, говорит, что в кругах бомбистов её негласно среди мужчин знают как Варюшу-Круглую попку. У неё там и разведённая сестра крутится. У девицы было несколько визитов к дамским врачам, один из визитов, как я понял, имел фатальные последствия. Впрочем, дети там никому и не нужны. Но, Тюфяк сказал, страстно мечтает о великой любви. Идеал — Вера Павловна и Лопухов. Была гражданской женой Константина Трубникова, Михаила Иванова, Андрея Любатовича. Все они, девицей попользовавшись, исчезали. Ныне двое из них — Трубников и Любатович арестованы и сосланы, а вот Иванов, скорее всего, в Польше. Был ли Вергольд её любовником — неизвестно, но романтика бомбового дела для многих девиц, сам знаешь, как мёд для мух. Мужиков там много крутится, идеалы в этом «стане погибающих за великое дело любви» высокие, и это в немалой мере способствует увлечению пустоголовых девиц бомбизмом.

— Мечтает о великой любви… — тон Юлиана стал вдруг на октаву ниже, в его голосе снова, как на парижском вокзале, проступило что-то злобное и палаческое, он злобно рыкнул, — это надо же! Месит нитроглицерин с магнезией, готовит динамит, разрывающий в клочья ближних, и мечтает о великой любви, о, женщины… — Он недоумённо покачал головой. — А что Соловьёв? Слышал что-нибудь? Он допрошен?

— Да, признал себя виновным уже при дознании, говорит, действовал самостоятельно, но в духе программы своей партии. Ночь со Страстной пятницы на субботу был у проститутки, Пасху провёл у неё же на квартире, ушёл около восьми часов утра второго апреля. Это проверено.

Нальянов брезгливо поморщился, но никакого удивления не выказал, точно он только того и ждал.

— Страстную пятницу провёл на бляди? — Он кивнул, точно доказав что-то самому себе. — И тоже, наверное, мечтал о великой любви или спасении России? — Нальянов вздохнул. — Что в головах у этих людей? Нитроглицерин? Что у них в душах? Магнезия? Серная кислота? Черви?

Нальянов-младший пожал плечами. Лицо его хранило всё то же выражение равнодушия к суетным делам странного века сего, между тем голос Юлиана стал деловым и каким-то плотоядным.

— И где мне встретить эту Варюшу? Кем представиться?

— Ты — молодой врач, приехал к другу, Вениамину Левицкому, по приглашению. Он в курсе, ждёт. Левицкий сказал, что задержит девицу на пару дней, да и ей самой не резон мелькать на улице. Она предпочтёт отлежаться. Ну, а дальше, — Валериан насмешливо взглянул на брата, — тебя ли учить? — Он помолчал, потом продолжил: — Я боюсь одного. Девицы обычно глупы, как пробки, каждая мнит себя красавицей, и всё же… Сможет ли Варюша-Круглая попка поверить, что в неё влюбился такой Селадон, как ты? Я и Дрентельну это говорил, но Андрей Романович уверен, что тебе всё по плечу.

Старший из братьев, всё ещё держа в руках карточку и брезгливо косясь на девицу, уверенно кивнул.

— Сможет ли поверить? Сможет, и дело не во мне. Женщины-бомбистки верят в то, что хаос динамитных взрывов может породить мировую гармонию. Такие поверят во что угодно и тем охотнее, чем невероятнее оно будет. А что не красотка, — он с легкомысленным видом парижского щёголя пожал плечами, — Laissons les jolies femmes aux gens sans imagination. Я уже почти влюблён, — он продолжал смотреть на снимок глазами томного поклонника светской красавицы, и только губы его гадливо кривились. Валериан со странной улыбкой наблюдал брата. Тот нежно промурлыкал девице на снимке: — Mieux vaut mourir dans tes bras, que de vivre sans toi…

— Гаер, — усмехнулся Валериан, покачав головой. Он явно любовался братом, тем более что лицо Юлиана странно преобразилось, промелькнула неподдельная страсть. Валериан понимал, что братец актёрствует, но актёрствует мастерски, и убери из его монолога шутовской тон, проступит что-то совсем иное, не поддающееся определению, гипнотическое, завораживающее, почти колдовское. Сколько раз он наблюдал брата и никогда не мог понять этого поразительного обаяния Юлиана. Впрочем, ещё в гимназии Юлиану, непомерно раздражая его, не раз говорили, что не будь актёрское ремесло низким, его место было бы на подмостках.

Тут Валериан опомнился:

— Ты французским-то в клинике не злоупотребляй. Зовут тебя Антоном Серебряковым, ты — из обедневших дворян Орловской губернии, учился в Москве на медицинском вместе в Левицким. Хорошо бы успеть за пару дней.

В ответ на это Юлиан вяло зевнул, прикрыв рот парой лайковых перчаток. Валериан смерил его странным долгим взглядом и вздохнул. На Шпалерной у четырёхэтажного особняка с входом, окружённым классической колоннадой, ландо остановилось.

Дибич с вокзала приехал к себе на Троицкую. Дом его примыкал к одной из кондитерских Филиппова. В ста шагах от парадного, у ресторана «Квисисана» — дурного тона, с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе, он натолкнулся на смуглую бродяжку-цыганку, коих терпеть не мог. Та настойчиво и нудно клянчила «монетку» и предлагала погадать. Андрей Данилович резко бросил ей «отстань», но тут девка вдруг проговорила, словно прокаркала: «Не к добру ты влюбился, барин, ох, не к добру. Мнишь себя умным, а ведь под носом ничего не видишь…» От визгливого смешка уличной девки Дибича вдруг проморозило. Мерзкая ведьма!

Но швейцар уже распахнул перед ним двери, и чертовка отвязалась.

Дома Андрей Данилович скоро успокоился, принял ванну, перекусил и выслушал от слуги Викентия скупые домашние новости. Их родича, Серафима Павловича, разбил паралич. Даниил Павлович, как услышали-с, сильно расстроились. В каминном зале, где раньше стоял рояль Ларисы Витальевны — крыша протекла и потолок в потёках. Экипаж с ремонта у каретника вернулся, рессоры уже не скрипят, сидения тоже хорошо перетянул. На имя молодого барина пришли три письма. Дибич поднял глаза на лежащие на подносе конверты, просмотрел, увидел почерк и вздохнул.

Из обуревающих человека страстей, пронеслось у него в голове, тяжелее всего лёгкие связи. Но, что делать? Если великая страсть овладевает тобой в десятый раз в жизни, у тебя, к несчастью, нет уже прежней веры, что она будет вечной. Ты сомневаешься и в её величии. Ты уже во всем сомневаешься.

Викентий же поведал хозяину о жалобах Даниила Павловича на холодную весну, они-с на горло жаловались. Дибич кивнул, почти не слушая. За окном накрапывал дождь. Санкт-Петербург — удивительный город, словно созданный для того, чтобы в нём в такой вот сумрачный, дождливый день красиво, с истинным вкусом выпить бокал хорошего коньяку и застрелиться.

Впрочем, эти мысли были праздными.

Дибич отпустил Викентия и снова лёг. Глаза смежились, в ушах поплыл отдалённый перестук колёс, сменившийся убаюкивающим шуршанием дождя. Вспомнилась цыганка. О какой это любви она болтала? Влюбился? Елена? Вздор. Просто приглянулась. Когда это он влюблялся-то? «Мнишь себя умным…» Эка дура…

Проснулся он через несколько часов, ближе к вечеру, освежённый и отдохнувший. Задумался. Странно.

Теперь он понял, что привлекло его в Нальянове. Окружение Дибича, словно проказой, было поражено неврастенией, вокруг не было здоровых людей, повсюду мелькали ядовитые, угрюмые, желчные лица, искажённые какой-то тайной неудовлетворённостью и внутренним беспокойством. Нальянов же был спокоен и силён. От него веяло странной мощью. Но его мнения, что и говорить, были слишком, слишком вызывающими.

Дибич откинулся на спинку дивана и задумался. Юноше в России общественное мнение ещё на пороге жизни указывало высокую и ясную цель, признанную всеми передовыми умами и освящённую бесчисленными жертвами: служение народу. Андрей же рано осознал себя если не свободомыслящим, то уж, во всяком случае, глубоко чуждым этой ясной цели. Сам он всегда хотел исполнения только своих прихотей. Почему он, которому было плевать на самодержавие, должен умирать на эшафоте за его свержение? Ему не нужны были эти святые цели, но мутный тяжёлый стыд мучил его иногда и поныне.

А вот Нальянов явно презирал святые цели. Дибич закусил губу. Его самого часто называли подлецом, но это было мнение тех, кто в глазах Дибича не имел цены. Он просто предпочитал реальные выгоды — абстрактным соображениям чести. Это — здравомыслие, господа. Но Нальянов сказал, что слышал по своему адресу то же самое. Почему? Более того, он согласился с этим определением. Эпатаж?

Дибич вошёл в спальню. В камине тлел можжевельник. Свет смягчался тяжёлыми портьерами с вышитыми на них листьями и цветами. Он нагнулся к камину, взял щипцы, поправил кучу пылающих дров. Поленья рассыпались, разбрасывая искры, пламя разбилось на множество синеватых язычков, головёшки дымились. Дибич огляделся.

Кровать под балдахином. Инкрустированные столики, дорогая мебель. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, были свидетелями и соучастниками его наслаждений. Каждая линия извивов тяжёлого полога, цвета простынь и милые безделушки на каминной доске — все они гармонировали с женскими образами в его памяти, были нотою в созвучии красоты, мазком на картине страсти. Как сосуд долгие годы сохраняет запах хранимой в нём эссенции, так и они сберегали воспоминания былых наслаждений, от них веяло возбуждением, точно от присутствия женщины.

Дибич сел в любимое кресло в стиле росписи дворца Фарнезе, обитое старинной кожей, напоминавшей бронзу с лёгким налётом позолоты, заглянул в зеркало, поправил волосы. Он, в принципе, нравился себе, суетность порочного и изнеженного человека не проступала в строгой мужественности его черт. Снова вспомнил Елену. Закусил губу и поморщился.

Тайна её красоты была неясна ему. Голова её — с низким лбом, прямым носом и впалыми щеками — отличалась таким классическим очерком, что, казалось, выступала из камеи, рот застыл в пароксизме той страсти, какую только самому больному и извращённому воображению удавалось влить в лик Лилит. Откуда это в ней?

Дибич задумался. В пошлости нашего больного века мало-помалу исчезают традиции изящества. Светскость, редкий эстетический вкус, утончённая вежливость — всё гибнет и опошляется. Из мира уходит красота и изысканность.

Он вздохнул. Весенняя истома наводила на него бесконечное уныние, порождала ощущение пустоты и тоски. Он подумал, что этот смутный недуг мог происходить и от перемены климата, ведь душа претворяет неясные ощущения в чувства, как переживания яви — в сновидения.

Без сомнения, он стоял на пороге чего-то нового. Найдёт ли он наконец женщину или дело, которые могли бы овладеть его сердцем? Беда его, как полагал он сам, была в том, что он, человек искусства, ещё не создал ничего мало-мальски прекрасного. Полный жажды наслаждений, он ещё ни разу не любил вполне и ни разу не наслаждался чистосердечно. Давно утратил волю и мораль — они были не нужны. Но люди, воспитанные в культе Красоты, полагал Дибич, даже при крайней извращённости сохраняют известную порядочность. Просто потому, что подлость некрасива.

И потому зовущие его подлецом — просто глупцы.

Мысли его снова вернулись к Елене. Зачем обманывать себя? Это была его женщина, он почувствовал это сразу, всеми фибрами души и тела потянувшись к ней, именно поэтому пренебрежение так задело. Но что он сделал не так, в чём ошибся? Выглядел безупречно, был утончённо вежлив, манеры его всегда отличались отточенностью и филигранностью. Рядом не было мужчины, равного ему. Да и она никого не выделила. В чём же дело?

Почувствовав смутную тоску, прошёл в кабинет. Открыл шкаф. Здесь таились редчайшие издания, предмет его тайных склонностей: книга «Gerwetii de concubitu libri tres» со сладострастными фигурами, вплетёнными в виньетки, издание Петрония, «Erotopaegnon», изданный в Париже в годы Директории, приапеи, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от «Сломанной трубки» Вадэ до «Опасных связей», от «Аретина» Огюстена Карраша до «Горлиц» Зельма, от «Открытий бесстыдного стиля» до «Фобласа».

Руки Дибича гладили дорогие переплёты, словно ласкали. Вот его гордость — первое венецианское издание Винделино ди Спира, in folio, «Эпиграмм» Марциала, а вот книга пресловутых трёхсот восьмидесяти двух непристойностей… А вот книги де Сада, «Философский роман», «Философия в будуаре», «Преступления любви», «Злоключения добродетели». Напечатано Гериссеем всего в ста двадцати пяти экземплярах на японской бумаге.

Он рассматривал ряды похабных страниц, затейливые переплёты с фаллическими символами, чудовищные рисунки одного английского безумца — видение терзаемого эротоманией могильщика, пляску смерти и Приапа. Комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь руки рисовальщика и овладевшее его мозгом безумие. Грубый порыв чувственности встревожил Дибича, в душе мелькнул туманный образ ложбинки между лопаток, взволновала какая-то кровожадная похоть.

Дибич ненавидел такие вечера. Ему казалось, что время почти зримо протекает меж пальцев. Простаивала спальня, напряжение плоти причиняло лишь неудобство и боль. Он откинулся на диване и нервно вспоминал своих женщин. Худенькую француженку Катрин с гордой золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, головою мальчика, похожую на Цирцею кисти Досси, итальянку Рочетту с вероломными и изменчивыми, как осеннее море, глазами, англичанку Джоан, леди из роз и молока, какие встречаются на полотнах Рейнолдса и Гейнсборо, снова француженку — Жюли — копию Рекамье, с чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, итальянку Лучию Чилези с медленной величавостью королевы, вспомнилась и пылкая испаночка Кончита, над нежностью очертаний лица которой открывались хищные глаза пантеры.

В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота вплеталась в группы распутных виньеток, принимала сладострастные позы, выгибалась, отдавалась животному разврату, но он не узнавал эту воображаемую наготу, поняв, что раздевает ту, которую не знал. Элен…

Тут, однако, ему помешали. Раздались тихие шаги Викентия, он постучал в дверь кабинета.

— Простите, барин, совсем запамятовал. Даниил Павлович очень просили вас, как вернётесь, завезти его карточку и поздравление с юбилеем Георгию Феоктистовичу Ростоцкому, на Фонтанку-с.

Дибич вздохнул и, проклиная про себя всех юбиляров, обречённо кивнул.