Клиника Вениамина Левицкого, медика в четвёртом поколении, располагалась на первых двух нижних этажах построенного тридцать лет назад неподалёку от брандтовского дома в Митавском переулке крепенького трёхэтажного особнячка, на верхнем этаже которого проживал сам Вениамин Мартынович с семьёй. Доктор считался специалистом по кожным болезням, и клиника редко пустовала. Левицкий никогда не принимал бесплатно, но за конфиденциальность можно было ручаться, и потому клиентами доктора чаще всего становились люди уважаемые, никоим образом огласки не желающие, чаще всего, что скрывать, сифилитики.
Впрочем, не только. Врачевали тут и красную волчанку, и малярию, и грибки, залечивали псориаз и лишай, избавляли больных от чесотки, экзем и угревой сыпи. Жителей окрестных домов никогда особенно не волновало, что пациенты клиники чаще всего заходили туда с лицами, скрытыми шарфами или полями немодных широкополых шляп. И мало кто склонен был удивляться, что прогуливались пациенты Левицкого только в сумерках, днём предпочитая отсиживаться в уютном дворике клиники, с трёх сторон закрытом стенами соседних домов, а с четвёртой — ограждённом кованой оградой, плотно увитой густолистым хмелем и разлапистым плющом.
Никого не удивило и появление здесь рослого господина, глаза которого тонули в серой тени от козырька чёрного немецкого картуза, а нижняя часть лица была закрыта клетчатым шарфом. Мужчина появился, едва свечерело, и растаял у парадного входа клиники.
Ещё через час доктор Левицкий, тридцатипятилетний дородный мужчина с коротко остриженными рыжевато-каштановыми волосами, тонкими усиками с эспаньолкой и зоркими глазами под круглыми стёклами пенсне, уже начал привычный вечерний обход. Правда, сопровождала его не медсестра, а молодой коллега-медик в белоснежном халате, удивительно оттенявшем его блестящие, чёрные, как смоль, волосы и бледное лицо с большими зелёными глазами. Всех пациентов беспокоить не стали — медики навестили только женское отделение, где вниманию молодого специалиста был представлен довольно сложный случай патологического повреждения склеры глаз и дыхательных путей. Пострадавшей, Варваре Якимовой, были прописаны растворы гидрокарбоната и хлорида натрия. Внутрь давали жаропонижающее и обезболивающее.
Девушка, когда пришли врачи, не спала, но напряжённо смотрела в окно, хоть там, в тумане весенних сумерек, едва ли можно было что-то разглядеть. Мысли Варвары были печальны. Вспомнилось что-то давнее, полузабытое, в памяти то и дело всплывали события далёкого прошлого. С чего всё началось?
О, она хорошо помнила это. Ей было всего пятнадцать…
Той осенью из деревень и дач все снова съехались в свои насиженные петербургские гнезда, и необыкновенное оживление воцарилось в интеллигентских кружках, всюду шли толки о романе Чернышевского «Что делать?». Все просто не могли наговориться о нём. Иные указывали на недостатки: герои — люди без заблуждений и увлечений, без ошибок и страстей, без потрясений и драм, одномерные и плоские, с их уст никогда не срываются проклятия судьбе, их сердца не разрываются от боли и муки, их души не омрачаются ненавистью, завистью и отчаянием. Другие считали, что написан роман, в общем-то, бездарно, но то была эпоха отмирания эстетики: художественные красоты никого не интересовали, все жаждали указаний, как должен жить «новый человек».
Варвара читала роман с замиранием сердца, запоем. Какую веру в знания и науки пробуждал роман, как настойчиво звал он к общественной борьбе, какую блестящую победу сулил каждому, кто отдавался ей! Автор укреплял в юном сердце Вареньки пламенную надежду на счастье: каждая строка красноречиво говорила, что оно достижимо даже для обыкновенных смертных, если только они всеми силами будут работать для его завоевания. В семейной жизни автор стоял за свободу любви, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения между супругами. Вот эти-то идеи, подтверждаемые примерами героев, покорили её.
Вывод из сказанного был таков, что женщина должна разорвать все путы, тормозящие её жизнь, сделаться вполне самостоятельной в делах сердца и, не ограничиваясь этим, сбросив моральный гнёт предрассудков, зажить общественной жизнью. Она должна трудиться так же, как и мужчина, иметь свой собственный заработок и быть полезной обществу.
Варенька видела, как среди знакомых ей женщин началась погоня за заработком: искали уроков, поступали на телеграф, в переплётные мастерские, продавщицами в книжные магазины, устраивались переводчицами, чтицами, акушерками, переписчицами, стенографистками. На тех, кто продолжал вести пустую светскую жизнь, смотрели с презрением. Её сестра Нина, жена служащего в банке, тоже стала давать уроки, и Варя страшно гордилась сестрой.
Однако муж Нины до пяти был на службе, она — на уроке, бросить детей на руки кухарки, едва справлявшейся на кухне, было немыслимо. Чтобы заменить себя, Нина на время своего отсутствия наняла приходящую девушку, вознаграждение которой оказалось больше того, что получала она сама. Муж возмущался: заработок матери семейства, кроме сумбура, ничего не вносил в семью, но боязнь, что кто-нибудь назовёт её «законной содержанкой» и «наседкой», — эпитеты, которые были в большом ходу, — мешали сестре оставить работу. В итоге случилось что-то совсем ужасное, никаким романом не описанное. Василий Андреевич, муж сестры, влюбился в няню своих детей и оставил Нину.
Сама Варя, повзрослев, стала мечтать о швейной мастерской на новых началах. Она собрала подруг. Усевшись за стол, они раскрыли роман с описанием мастерской, и начали подробно обсуждать, как её устроить. Решено было нанять отдельную квартиру, но где найти необходимую сумму? Тогда условились снять меблированную комнату рублей в двадцать пять, стали собирать деньги на новое предприятие и, в конце концов, собрали. Девицы наняли четырёх портних и получили несколько заказов от своих знакомых. Распорядительницею мастерской пришлось назначить Машуню Воронину, обучавшуюся кройке в продолжение нескольких недель. Все благоразумно рассудили, что ей ещё опасно выступать в качестве закройщицы, и наняли специалистку. Машуня же должна была присматривать за порядком, а когда присмотрится — кроить простые платья.
Хозяйка-распорядительница не умела обращаться со своими служащими с бесцеремонной грубостью заправских хозяек, и портнихи начали обращаться с ней чересчур фамильярно и недоверчиво, то и дело спрашивали её, получат ли они своё жалованье вовремя? Бедная Машуня созвала экстренное собрание всех устроительниц и просила совета, как держаться с портнихами, чтобы возбудить к себе доверие? Те посоветовали объяснить швеям, какая выгода для них получится впоследствии, а также указать на то, что в конце месяца кроме жалованья между ними будет поделена и вся прибыль. Увы, это окончательно подорвало авторитет хозяйки-распорядительницы, портнихи в ответ со смехом закричали: «Отдайте нам только жалованье, а прибыль оставьте себе!..»
За несколько дней до конца первого месяца оказалось, что, за вычетом суммы на покупку приклада, а также материи на платья, валовой доход новой мастерской за первый месяц составил сумму, необходимую на уплату месячного жалованья одной закройщице, а чтобы рассчитаться с остальными швеями, пришлось снова прибегать к сбору денег.
Но все эти неудачи ничуть не обескуражили Варю: она понимала, что просто ещё не встретила «новых людей», тех — без заблуждений и ошибок, без грязных страстей и себялюбия, чистых и светлых. И они появились в её жизни, Нина, после развода с мужем ушедшая в революционную работу «Рахметовых», познакомила её с ними.
Наконец-то Варя окунулась в романтику революционной борьбы. Конспиративная квартира находилась на Гороховой улице между Садовой и Екатерининским каналом, она помещалась во дворе, в третьем этаже, и состояла из трёх небольших, скромно, но прилично обставленных комнат. Они жили — кто по бумагам отставного чиновника, а кто — по паспорту мещанина. Один из них — бледный и русоволосый Константин Трубников — часто приходил с портфелем под мышкой, где были двадцать-тридцать фунтов бумаги для типографии, типографские краски, бутыли азотной или серной кислоты. За кислотами заходил обыкновенно некий Дмитрий Вергольд, за бумагой для типографии — Авдотья Иванова, скромно одетая чахоточная девушка, и приносила прокламации, завёрнутые в чёрный коленкор, как портнихи носят куски материи или исполненный заказ. Вечера Варенька с сестрой проводили дома, брошюровали прокламации, попадавшие к ним на квартиру из типографии, и складывали их для передачи представителям кружков в письмах и посылках. Для рассылки в конвертах имелись экземпляры, напечатанные на тонкой папиросной бумаге. Квартира служила также для хранения взрывчатых веществ и местом, где временно могли укрыться разыскиваемые лица.
Константин Трубников быстро стал засматриваться на неё, и Варенька поняла, что пришла любовь. Правда Константин прямо сказал, что не может связывать себя семейными узами — для революционера они не существуют, однако это не испугало Варю, ведь и Кирсанов, и Лопухов тоже были за свободную любовь, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения!
Правда, тут тоже не все заладилось. Вера Павловна у Чернышевского была свободна в любви, свободна она была от последствий любви, а вот Варенька почему-то забеременела. Трубников отвёл её к знакомому доктору, объяснив, что революционная борьба и пелёнки — две вещи несовместные, а вскоре пояснил, что лучше им выбрать новую любовь, после чего стал любить её через задний проход, а после — просто исчез и на конспиративной квартире больше не появлялся. Его вскоре сменил брат Авдотьи Ивановой, Михаил, и история повторилась, потом течение революционной работы унесло Михаила Иванова в неизвестном направлении. Михаила Иванова сменил Андрей Любатович, последнему наследовал Дмитрий Вергольд. Все они, укладывая её в постель, говорили высокие слова о чистых отношениях, но все практиковали то же, что и Трубников.
Сестра Нина к тому времени стала апатичней и злей, говорила, что все мужчины — одинаковы. Вообще-то Варенька так не считала: Трубников, раздвигая ей ноги, сильно стонал, Иванов же хрипел, Любатович молчал, только тяжело дышал, всё время мял её груди и долго не слезал с неё, между тем, его ждали в типографии. От него она снова понесла, но аборт был неудачен, Варе сказали, что детей у неё больше не будет.
Порой у Вари мелькала мысль: те ли это идеально откровенные, деликатно-чистые отношения, описанные её кумиром? Но так как у неё было много забот с изготовлением взрывчатых веществ и типографией, то времени задумываться об этом особо не было.
Вергольд, в общем-то, был человеком серьёзным и знающим. Разве что выдержки ему не хватало. Вот и в последний раз, когда надо было добавить порцию нитроглицерина в сосуд, он задрал ей юбки и приказал держаться за край ванны. Опомнился он, только когда она упала в обморок от вонючего смрада, поднимавшегося от кислот. Он отвёл её в частную клинику, заплатил сам. Что случилось на квартире после — Варенька только гадать могла: видимо, снова Вергольд на что-то отвлёкся.
Глаза Вари мучительно болели, словно туда сыпанули песку, нос точно кто опалил изнутри, глотать тоже было больно. Но она выполнила свой долг: передала Осоргину, что с Вергольдом беда.
— Головные боли у вас прошли? — неожиданно услышала она совсем рядом и обернулась.
Перед ней стоял, чуть склоняясь, молодой человек с огромными глазами, похожий на кого-то, виденного так давно, что воспоминание терялось в глубинах памяти. Впрочем, нет, она вспомнила. Архангел Гавриил в белых ризах с иконостаса маленькой церквушки напротив ворот их старого дома… Няня говорила «благовестник», у него в руках была зелёная ветвь. Почему? В воспалённых глазах Вари это лицо двоилось и чуть расплывалось, но она, вцепившись в одеяло, упорно пыталась сфокусировать взгляд. «Как красив», пронеслась в ней какая-то чужеродная, не революционная мысль, «как красив…»
Неожиданно до неё дошло, что он спрашивает её о чем-то.
— Что? Вы что-то спросили? — Варя все ещё не могла отвести глаза от лица врача.
Юлиан Нальянов внимательно вгляделся в лицо и опухшие веки девицы, смерил взглядом губы и заглянул в покрасневшие глаза. Не сожгла ли дурочка роговицу? «Je Mieux vaut mourir dans vos mains que vivre sans toi?» Нет, мгновенно решил он, не пойдёт. Антон Серебряков? Не стоит. Он кивнул Левицкому на дверь, прося оставить их наедине. Тот исчез.
Нальянов сел на кровать к девице, опершись спиной о металлические прутья. Теперь его и Варвару Якимову разделяли всего пол сажени. От брата он услышал вполне достаточно, остальное — понял интуитивно.
— Вообще-то мне вас спрашивать не о чем. Но вот вам время спросить себя, — он не сводил глаз с девицы, поняв, что на время заворожил её. — Не пора ли начать думать своими мозгами, а не книжными схемами, Варвара?
Она растерялась. Кто это? Он же продолжал, не сводя с неё какого-то жуткого взгляда, пугающего и словно гипнотизирующего.
— Ты так и не заметила, что начав с книжной проповеди равенства, братства и чистой любви, превратилась в рабыню и подстилку похотливых мерзавцев, сливающих в тебя сперму, но убивающих твоих детей, а в итоге и вовсе превративших тебя в пособницу убийц?
Она замерла, оторопевшая и оскорблённая. Никто и никогда не говорил ей таких дерзких слов, никто так не оскорблял. Она выпрямилась.
— Они не убийцы! Мы социалисты. Цель наша — уничтожение неравенства, в чём корень всех страданий человечества, — она задохнулась, на миг замерев: больное горло перехватило болью. Но она яростно сглотнула и продолжила, — само правительство нас, посвятивших себя делу освобождения страждущих, довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств! Вот факт, известный всей России! Многострадальные долгушинцы: Папин, Плотников, Дмоховский! За распространение нескольких книжек по приказанию Третьего отделения, они приговорены к самым бесчеловечным наказаниям. А Чернышевский? Кто не знает, что уже много лет, как кончился срок его наказания, а его продолжают держать в той же тундре, окружённого жандармами!
Она остановилась — снова перехватило горло, но не только. Иконописный ангел смотрел на неё презрительно и иронично.
— У тебя хорошая память, Варенька, — насмешливо отозвался он, и её обдало жаром от этого сардоничного тона, — на конспиративной квартире ты набрала множество текстов прокламаций и мне отрадно видеть, что ты запомнила, что в них написано. Бесчеловечные наказания за распространение нескольких книжек, говоришь? — Он на миг опустил глаза, — думаешь, пустяк? Так ведь книжка — всё того же Чернышевского — сломала жизнь тебе, девочка. Не Третье отделение, а именно она. Она заразила твою, тогда ещё неокрепшую душу праздными мечтаниями и одурачила, потому что манила пустыми утопиями и неосуществимыми прожектами. Ты могла бы быть женой честного человека, рожать и воспитывать детей. Но она толкнула тебя в бездну. Каждый день ты ходишь по лезвию бритвы. У тебя уже не будет детей. Те, кто пользуются тобой, дали тебе унизительную кличку, как бордельной потаскухе. Чем всё кончится? Ты многие годы проведёшь в тюрьме. Не будет ни свободы, ни любви. И ведь не правительство виновато, Варюша, в том, что ты стала доступной, никем не ценимой женщиной, виноваты в том твои же дурные мечтания, порождённые лживой книжкой. Мёртвые и лживые книжки ломают живые жизни, Варенька, и за распространение иных из них — задушить мало.
Варя замерла. Мысль, откуда он всё это знает и кто он, как-то неприметно померкла в ней. Он говорил страшное. Нет, страшное не об ожидавшем её, ибо она полагала, что готова, подобно Рахметову, на пытки и казни, но страшное по сути. Он назвал понятные ей вещи какими-то другими, жуткими и оскорбительными именами, которые и повторить-то нельзя было, но что было возразить ему?
— Я не подстилка и не рабыня! — вскричала она.
— Вот как? — изуверски удивился он. — И можешь уйти оттуда? — он не дал ей ответить, и голос его стал голосом палача, — нет, малышка, ты слишком много знаешь. Тебя не отпустят. Оттуда не отпускают. Там все рабы. Правда, ты можешь отказаться от «чистых» революционных отношений, но сомневаюсь, что твою попку оставят в покое, ведь революционеры — бескорыстные аскеты только в прокламациях, а так, ты уж извини мне эту откровенность, Варюша, такие же похотливые козлы, как и всё остальные, если ещё и не похуже прочих.
Он умолк, не спуская с неё взгляда, теперь — спокойного, даже немного унылого, почти дремотного. Варя тоже молчала. Навалились усталость и какое-то мрачное отупение. Она не хотела думать о сказанном им, но его голос, казалось, проник в голову и свистел там змеиным шёпотом: «Ты и не заметила, что начав с книжной проповеди равенства, братства и чистой любви, превратилась в рабыню и подстилку похотливых мерзавцев, сливающих в тебя сперму, но убивающих твоих детей, а в итоге и вовсе превративших тебя в пособницу убийц?…»
Его голос вдруг зазвучал снова — отчётливо и властно.
— Кто руководит всей этой мерзкой швалью?
Она растерялась.
— Я не знаю, никогда не видела его, — это вырвалось у неё помимо воли.
— Сколько лабораторий, подобной той, что в Басковом переулке?
— Я… я не знаю, — она опешила, — разве есть? Только там…
— Кто, кроме Вергольда, готовил динамит?
— Любатович… но он уехал.
— Кто такой Сергей Осоргин?
— Он… я не знаю, но велено, если что с квартирой случится — ему сообщить, адрес мне дали.
— По каким паспортам вы жили в городе? Где их доставали?
— Списывали копии с настоящих, — она тяжело сглотнула. — Вергольд занимал номер в гостинице, как приезжий, и помещал объявление в газете, что ищет служащих для своего дела. У приходивших, которым выдавали аванс, отбирали паспорта, снимали с них копии, подписи и печать и потом возвращали владельцам с выражением сожаления, что дело расстроилось.
— И у вас ни разу не было обыска?
— Нет, — покачала она головой, — каждую неделю приходила Ванда с написанным мелким почерком списком лиц, у которых должен быть в ближайшие дни обыск. Мы переписывали фамилии и адреса, чтобы предупредить их. Подлинный список тут же сжигался.
— Откуда приходил список? — голос его зазвенел, а глаза сверкнули.
— Я не знаю, но Вергольд как-то сказал, что непосредственно от служащего в Третьем отделении. Тот какому-то французу список передавал, а тот Ванде. Они его ангелом-охранителем называли.
— Что за француз?
— Не знаю, но Ванда его Французом называла.
Красивое лицо ангела исказилось в лик дьявольский, но тут же обрело прежние очертания.
— Кто такая Ванда?
— Полька, Галчинская, она с подругой в Дегтярном переулке живёт, стенографию учат.
Он ещё некоторое время расспрашивал её, потом поднялся с кровати, вынул откуда-то из-под халата бумажник и раскрыл его.
— Слушай меня внимательно, Варвара, и не говори, что не слышала. — Он протянул ей две ассигнации по двести рублей, — спрячь туда, где никакой товарищ по революционной работе не найдёт. Левицкий залечит тебе глаза и носоглотку и отправит к своему коллеге, тот даст медицинское заключение, что у тебя начинается чахотка. Сообщишь об этом товарищам и отправишься в Крым, и постарайся не глупить там. Найди нормальную работу. Правды не говори никому, даже сестре, если хочешь жить, конечно. Твои товарищи горазды на расправу. Затаись и, даст Бог, спасёшься. — Он повернулся и направился к двери, но уже почти от порога вернулся, — и на прощание, Варвара. Запомни, даже если не поймёшь. Любовь — это не мужик на тебе, любовь есть Бог, но Бог — это ещё и Путь, и Истина и Жизнь. Разрушающий чужие жизни динамитами никогда не обретёт любви. Он лишь утратит свой путь, перестанет различать истину и ложь, и рискует к тому же лишиться жизни. Помни это, Варюша.
Он растаял в сгустившихся сумерках палаты. Ей на миг показалось, что всё это было просто сном, пустым мороком, видением, ничего не было, но дверь распахнулась, появилась медсестра, внесла лампу, и Варвара в ужасе вскрикнула: в её судорожно сжатых руках захрустели две серые ассигнации.