Случайный визит Дибича к Шевандиным в поисках Ростоцкого оказался весьма полезен молодому дипломату. Свидетельство старика было, что и говорить, любопытным. То, что Нальянов умён, и умён бесовски — это Дибич понял и сам, едва увидел Юлиана, но то, что этот ум проступил столь рано — было новостью для него. Не менее интересными были и слова Нирода, переданные генералом. «Холодный идол морали»? И это о человеке, который называет себя подлецом? Всё это и занимало, и интриговало Андрея Даниловича.

Дни в Питере, на которые он рассчитывал как на дни беззаботного отдыха, текли вяло и по большей части бессмысленно. Он мечтал о великих стихах, точнее, совершенных, безусловных, неизменных, бессмертных, что замыкают мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, уже существует в темной глубине языка. Извлечённая поэтом, она оживает. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо. Но после той встречи с Еленой в Варшаве, он больше не чувствовал вдохновения.

На следующий день в зале особняка на Троицкой, когда Дибич просматривал утренние газеты, раздался звонок. Андрей Данилович скривился. Кого это чёрт принёс? Оказалось, чёрт принёс Павлушу Левашова, его бывшего сокурсника по университету.

— О, Андрэ, — с порога пробасил Павлуша, — не появись ты вчера у Шевандиных, я подумал бы, что ты ещё в Варшаве.

— Рад тебя видеть, Поль, — проинформировал Дибич Левашова и тут же, поняв по едва сдерживаемому Павлушей дыханию, что что-то случилось, спросил, — есть новости?

— Представь себе, — томно скосил вбок глаза Левашов, падая в кресло и кривя губы распутной улыбкой. — Помнишь Митеньку Вергольда? Химика?

— Помню, — разговаривая с Левашовым, Дибич старался не тратить лишних слов.

— Завтра похороны, — сообщил Павлуша и, судя по голосу, он отнюдь не был преисполнен скорби. — Представь, ставил какой-то дурацкий опыт — ну и взорвался. Причём, что взорвалось — непонятно! Ростоцкий, старая полицейская крыса, сказал, что что-то там нечисто, а Элен Климентьева, племянница Белецкого, от сестры Митькиной узнала, что лицо покойничка опалено до черноты, пытались отмыть — какое там! Да и нашли его, почитай, на третий день. Короче, отпевание в соборе на Преображенской завтра в одиннадцать. Похоронят на Волковом, за Лиговским. Придёшь?

— Не знаю, — Дибич достаточно убедительно изобразил скуку и равнодушие.

— Ну, смотри, дело, конечно, твоё. Я-то вынужден, в родстве мы с ним, — и Павлуша, торопясь обежать знакомых с интересной новостью, исчез.

Имя Елены, как с неудовольствием убедился Дибич, снова взволновало его. Он, подумав, решил пойти на отпевание, благо, делать всё равно было нечего, и тут же отдал распоряжение Викентию приготовить на завтра уместные для похорон тёмный сюртук и шляпу.

Самого Дмитрия Вергольда Дибич помнил, в студенческие времена тот часто что-то горланил на сходках. Но Дибич не любил сходки стадной и нетерпимой студенческой толпы. Студенты-радикалы жили в замкнутом мирке мелких интриг, и полагали всех мыслящих иначе тупицами и подлецами.

Сам Дибич всегда без слов открывал портмоне, когда товарищи собирали деньги на какие-то «вспомоществования», но в остальном предпочитал держаться в стороне и не вступать в споры, тем более что о большинстве спорных предметов имел весьма смутное представление, ибо так и не смог прочитать переводных немцев с их «политэкономией», засыпая уже на второй странице. Окончив университет, он вздохнул с облегчением и быстро забыл студенческую пору.

Вергольд, однако, не забывал его, и временами Дибич, возвращаясь с отцом из Варшавы или Страсбурга, Парижа или Рима, находил в почте насколько писем — как всегда, с просьбой о пожертвованиях. Теперь Дибич с омерзением выбрасывал их, ничего не посылая. Принесённое Павлушей Левашовым известие о смерти их бывшего товарища нисколько не задело Андрея Даниловича. Сообщённые странные подробности тоже не показались интересными. Единственно, что взволновало его — будет ли на отпевании Елена?

И, надеясь на это, одевался на следующий день, что скрывать, с особой тщательностью.

Вышел загодя, ибо хотел прогуляться. Пытаясь унять волнение, он немного прошёлся по набережной Фонтанки, свернул на Пантелеймоновскую и вскоре вышел к собору. Служба уже закончилась. Издали были видны у ограды храма несколько карет, катафалк и довольно значительная толпа.

Минуя цветочные прилавки маленького рынка близ собора, Дибич остановился, ощутив аромат роз. Ему понравились красные и белые розы, приведшие на память Провен и войну Ланкастеров и Йорков, и он некоторое время колебался в выборе, рассматривая их. Алые были с густыми лепестками, заставляя вспомнить о прославленном великолепии тирского пурпура, а белые, чувственные, как формы женского тела, возбуждали странное желание приникнуть к ним губами. Их неуловимые оттенки, — от белизны девственного снега до цвета разбавленного молока, мякоти тростника, алебастра и опала, — чуть возбудили его. Сверху, с колокольни, раздался мерный звон. Дибич очнулся и взял несколько белых роз, вдохнув их пьянящий запах, аромат любви и неги, странно изумившись тому, что придётся положить их в гроб мертвеца.

Дибич не торопясь направился к храму и сразу увидел в центре толпы высокого лысеющего блондина лет пятидесяти в тёмном пальто с глазами, окружёнными бурой тенью. С двух сторон его поддерживали молодые белокурые женщины — бледные и заплаканные, с какими-то стёртыми, помутневшими лицами. Дибич предположил, что это отец и сестры Вергольда, и, как выяснилось, ничуть не ошибся.

Гроб напугал его — тёмного дерева, крупный, помпезный, он подавлял тяжестью и угнетал душу. Дибич, не любивший похоронные церемонии и боявшийся покойников, поспешно отошёл к пустому пока катафалку.

Рядом с катафалком стояли две странные, сразу бросившиеся ему в глаза женщины.

Одна была похожа на маленького порочного мальчика-гимназиста: бледная, худая, с оживлёнными лихорадкой глазами, слишком красным ртом и короткими, слегка курчавыми волосами. Она носила круглый монокль в левом глазу, высокий накрахмаленный воротничок, белый галстук, чёрную жакетку мужского покроя, гардению в петлице, обнаруживала манеры денди и говорила хриплым голосом. Оттенок порока, извращённости и гнусности, лежавший на её внешности, движениях, словах, сильно шокировал собравшуюся на отпевание публику.

Другая, наоборот, была полновата, у неё было щедро и неуместно открытое тело глубокой непрозрачной белизны, одно из тех сладострастных рубенсовских тел, над которым утомился бы и Геркулес. Её постоянно полуоткрытый рот обнаруживал в розовой тени расплывчатый перламутровый блеск, как внутренность раковины. Девица притягивала мужские взоры, и понимала это. Сама она, как заметил Дибич, отметила взглядом дороговизну его пальто и долгое время не сводила глаз с трости с тяжёлым набалдашником в виде головы дракона, купленной в Лондоне.

Сновавший то там, то тут Павлуша Левашов с белым полотенцем на рукаве подскочил к нему и на тихий вопрос Дибича, кто эти особы, ответил, что девица в пенсне — Ванда Галчинская, эмансипе, а толстушка — Мари Тузикова, её подружка. Девицы были знакомыми Вергольда по курсам стенографии, где тот некоторое время преподавал начатки химии. Дибич спросил себя, зачем стенографисткам начатки химии, но тут же и забыл об этом, заметив возле храма, почти у стены своих родичей — братьев Осоргиных, Леонида и Сергея. Андрей Данилович, понимая, что здороваться всё равно придётся, поймав взгляд Леонида, вежливо кивнул, надеясь этим и ограничиться.

В толпе не смолкали тихие сожаления и вздохи, сетования на печальную и, увы, невосполнимую утрату. «Какой молодой, боже мой, какие надежды подавал…» Но тут Дибич перестал слушать и совсем смешался, различив в толпе князя Белецкого, его супругу и племянницу. Элен, в лёгком вишнёвом пальто с пелериной и серой шляпке с вишнёвым пёрышком, казалось, сошла с картинки модного журнала. В её движениях, плавных и неторопливых, ему снова померещился ровный прибой Адриатики и колеблющиеся в лазурных венецианских волнах вершины округлых куполов, а несравненные, нежные, белые руки, на розоватых ладонях которых хиромант открыл бы тёмные сплетения потаённых чувств и неведомых порывов, заворожили.

Дибич вздохнул. Очертания её лица напоминали женские профили на рисунках Моро и в виньетках Гравело. Он видел стройную фигуру, крошечную ногу на ступенях храма. В глубине его души зашевелилось страдание: её голос и лицо дышали чрезмерным очарованием. Время от времени в ней проступало движение, которое возбудило бы в алькове любовника. Он оглянулся: ему казалось, что при взгляде на неё все мужчины должны были невольно окружить её нечистыми мечтами, фантомами возбуждённого желания. Но толпа сновала вокруг, казалось, ничего не замечая.

Дипломат поклонился, вежливо и сдержанно, Белецкому и его супруге, потом — Елене. На лбу девицы, чистом, как паросский мрамор, пролегла едва заметная складка. Елена явно вспоминала, кто он такой, но потом, склонив голову, всё же признала знакомство.

К Елене подошли ещё три девушки: бледная, со стеклянно-ртутными глазами, и две покрасивей, русоволосые, с одинаковыми серыми глазками и розовыми губками. Он вспомнил, что мельком уже видел их, когда приходил поздравить Ростоцкого. Его представили сёстрам Шевандиным: старшей Елизавете, и младшим — Анастасии и Анне. Все они посмотрели на него с небрежным любопытством.

На башне собора английские куранты отбили одиннадцать, и тут откуда-то с Моховой появилась карета, из которой вышли трое мужчин. К немалому удивлению Дибича, один из них оказался Юлианом Нальяновым, второй — его братом Валерианом, а старший из них — тоже с тяжёлыми веждами и осанкой камергера — явно был Витольдом Нальяновым: фамильное сходство всех троих проступало слишком отчётливо. Последний устремился к шатающемуся блондину со словами соболезнования, назвав его «дорогим Аркадием», за ним подошли и сыновья, тоже проговорившие короткие слова соболезнований.

Дибич отошёл в сторону и прикрыл лицо букетом, внимательно разглядывая семейство. Деветилевич, приблизившись, раскланялся с Нальяновым вежливо и даже чопорно. Левашов, удивляя Дибича, тоже был учтив и скромен. Юлиан признал знакомство с ними: наклонил голову на треть дюйма. Дибич осторожно миновал толпу и постарался оказаться ближе к храмовому входу. С катафалка сняли гроб и понесли мимо центральных ионических колонн в глубину собора. Туда же устремилась и толпа со двора. Одна из девушек, окружавших Аркадия Вергольда, надрывно и горестно всхлипнула, обвиснув на руке отца, к ней кто-то бросился с платком и нашатырной солью.

— О, Андрей Данилович, приветствую, — услышал Дибич за спиной мягкий голос Нальянова и обернулся, сделав вид, что только сейчас заметил его. Ему было приятно, что Нальянов узнал его и поздоровался первым, и он в ответ с улыбкой протянул Юлиану руку. Тот пожал её, опустив глаза к плитам пола.

— Вы были знакомы с Дмитрием? — вежливо спросил Дибич.

Нальянов не ответил, но торопливо посторонился: сзади пронесли несколько букетов живых роз. Андрей Данилович заметил, что лицо Нальянова чуть исказилось: казалось, его гложет мигрень. Дибич подумал, что у него, видимо, розовая лихорадка, тем более что тот ещё в поезде говорил о своей ненависти к запаху роз, и, поспешно метнувшись к гробу, положил свой букет в ногах покойника, лицо которого было закрыто белым, почти непрозрачным отрезом органзы, потом вернулся к Нальянову и снова спросил о знакомстве с покойным.

— Нет, отец знаком с Аркадием Афиногеновичем многие годы и пришёл выразить ему соболезнование, — шёпотом пояснил Нальянов, когда Дибич наклонился к нему, — я помню, как он бывал у нас в доме, когда я был совсем мальчишкой, — скорбно дополнил он. — А с молодым Вергольдом я никогда не встречался. А вы его знали?

Дибич ответил, что вместе с ним учился, на разных факультетах, но на одном курсе.

Началась служба. Высокий бородатый священник нараспев читал «Живый в помощи Вышнего», потом — «Святых лик обрете источник жизни».

Дибич редко бывал в храме и сейчас странно томился, точно в преддверии простуды. Он механически крестился, когда замечал, что Нальянов поднимал троеперстие ко лбу, и тут вдруг увидел, что в правом притворе, там, где громоздилось множество знамён, бунчуков и крепостных ключей Преображенского полка, стоит в желтоватом свечном пламени двух лампад Елена. Её овальное лицо, отличающееся той аристократической удлинённостью, которою злоупотребляли живописцы Квинченто в поисках идеала изящества, было бледно. В нежных чертах проступало то выражение страдания и усталости, которое придаёт неземное очарование флорентийским картинам медичейского века. Дибич заметил, что она, не отрываясь, смотрит туда, где стояли они с Нальяновым. Точнее, тут же понял Дибич, смотрит она на Юлиана Нальянова, смотрит взором воспалённым и больным, рабски-покорным и страстным.

Дибич почувствовал, как в душе зашевелилась гадюка, при этом неожиданно поймал себя на смутном пока ощущении чего-то неотвратимого, а так как чувствителен отродясь не был, изумился. Он мог прочувствовать смысл, но осмыслять чувство ему приходилось впервые.

Андрей Данилович скосил глаза на Юлиана, но Нальянов молча крестился и повторял за хором псалом «Помилуй мя, Боже, по велицей милости своей», клал поклоны и ничего не замечал, глядя на гроб и окутанное непрозрачной тканью лицо умершего. Правда, после возгласа иерея «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имущую вида…» Дибич мог бы поклясться, что по лицу Юлиана промелькнула судорожная нервная усмешка, тут же и пропавшая.

Он явно не видел Климентьевой.

Когда отпевание закончилось и гроб заколачивали, Дибич тихо обратился к Нальянову с вопросом, поедет ли тот на кладбище? Юлиан покачал головой и неожиданно проронил с какой-то ласковой задушевностью:

— Вы хотели поговорить со мной, не так ли, Андрей Данилович? — Дибич бросил на Нальянова быстрый взгляд, решив выразить удивление, но тяжесть, всё ещё ощущаемая в душе от замеченного им взгляда Елены, помешала привычному лицемерию. Он странно растерялся и почти кивнул, и Юлиан продолжил, — сейчас это затруднительно, у меня ещё пара дел, но после семи заходите. Я квартирую не с отцом, а в доме тёти, вечером буду свободен, — он, сердечно улыбнувшись, протянул Дибичу визитку, в двух словах пояснив, как найти чалокаевский особняк на Шпалерной.

Потом все трое Нальяновых прошли к своему экипажу и, едва гроб вывезли за ворота, быстро уехали. Дибич, оставшись на улице с Левашовым и Деветилевичем, непринуждённым тоном, лишённым и тени интереса, спросил у Павлуши, давно ли тот знает Нальянова.

Тот ответил, что последние пару лет тот то и дело мелькает в свете.

— Представь, где ни появляется — там паскудит, как кот. Только вчера из Парижа вернулся Маковский, такого наговорил о похождениях подлеца — уши вянут, — Павлуша, как всегда, лгал: уши его отнюдь не казались увядшими, — закрутил голову Лизке Елецкой, у жениха отбил, а после, когда стала без надобности, кинул. Та — репутацию загубила, за Нальяновым бегая, ей теперь — хоть в омут. — Павлуша трунил напропалую, — а в феврале он тут, в Питере, такое отмочил! Девица, ну, сам понимаешь, имени не назову, влюбилась в него на вечере у графини Долгушиной да и заехала к нему, от чувств обезумев. Так он, представь, вывел её из дому за полночь чёрным ходом, а на следующий день, встретив, — не узнал! Вся эта история всплыла благодаря Савелию, денщику Андрея Липранди, что у чёрного хода тогда господина ожидал — на Стрельню ехать.

Из-за спины Левашова высунулся Деветилевич и с лёгким недоумением проронил:

— Помнишь Аронова-Донченко, красавца-содомита из «Квисисаны»? — Дибич кивнул, — этот такой же. На женщин — ноль внимания.

— Так может, сходство сие все и объясняет? — вкрадчиво поинтересовался Дибич, хоть сам ни на минуту не допустил подобного: в Нальянове проступали почти осязаемая воля и сила духа, а ни в одном из педерастов он её никогда не видел. Всё это не очень-то заинтересовало его: сплетни Левашова и злословие Деветилевича были привычны.

— Как бы не так, — Аристарх склонил голову набок и поджал губы, — не содомит он, уже бы просочилось откуда-нибудь. Такое шило в мешке не утаишь. А дуэли? Подставляет голову под пули, знаешь, в духе гвардии двадцатых годов. За косо брошенный взгляд. И стреляет, как бог, тут ничего не скажешь. Девицы же просто с ума сходят. Но чем он берёт — понять не могу. — На лице его проступило выражение скрытой досады, если не злобы. Деветилевич подлинно заметил: чем больше Нальянов отталкивал женщин, чем высокомернее держался, тем одержимее те влюблялись в него. Дурное колдовство, ей-богу…

Тем временем Белецкий с женой и племянницей уже вышли из храма и подходили к ним. Деветилевич и Левашов бросились к Елене, предлагая проводить её к карете, но она лишь покачала головой и прошла к экипажу с дядей. На душу Дибича снова навалилась какая-то странная тяжесть, он бездумно смотрел на следы ног Елены на посыпанной песком аллее, на её замшевую перчатку, нервно зажатую в руке, вспоминая остановившийся, рабский и тоскливый взгляд на Нальянова в церковном притворе. Может, ему померещилось?

Неожиданно Левашов высунулся из соседней кареты и спросил его, едет ли он на кладбище? Дибич, успев заметить, что экипаж Белецких следует за катафалком, торопливо кивнул и протиснулся в полуоткрытую Павлушей дверь. Минуту спустя он пожалел о своём необдуманном порыве, но потом подумал, что погост в этот погожий апрельский день успокоит его взбудораженные нервы.

Однако погребальный обряд, свершённый тихо и при весьма небольшом уже скоплении народа, ничуть не успокоил его. К нему, стоящему особняком у отдалённой могилы, незаметно отдаляясь от родни, подошла Елена Климентьева, и некоторое время молча стояла рядом. Губы её были полуоткрыты и словно задыхались, глаза же казались сонными. Дибич подумал, что есть женские губы, точно зажигающие страстью раскрывающее их дыхание. Наслаждение ли озаряет их или искривляет страдание, — они всегда смущают рассудочных мужчин, влекут их и пленяют. Постоянный разлад формы губ и выражения глаз таинственен, двойственная душа проступает двоящейся красотой, аморфной и страстной, изуверски-жестокой и сострадательной, и двойственность эта возбуждает душу, любящую изгибы альковных пологов. Леонардо, беспрерывно погруженный в изучение сокровенных тайн, он единственный воспроизвёл неуловимое очарование подобных уст, уст Джоконды.

— Андрей Данилович, — услышал Дибич и слегка повернул голову к девице, несколько удивившись, что она запомнила его имя, — а господин Нальянов ваш друг? — голос Елены звучал равнодушно, но Дибича не обмануло это деланое безразличие: он видел стиснутые перчатки и дрожь сжимавших их пальцев. Сердце его заныло. Если уж девица решилась спросить такое у него…

Мужчина в нём был оскорблён, но дипломат ответил любезно и искренне, что, впрочем, совершенно не исключало абсолютной лживости сказанного.

— Да, мы знакомы ещё по Парижу.

Девица больше ничего не спросила, потому что в эту минуту гроб опустили в землю, и её подозвал к себе дядя, князь Белецкий. Дибич тоже подошёл к могиле, бросил на крышку гроба горсть земли и отошёл в сторону, пропуская к гробовой яме Деветилевича и Левашова. Вскоре могильщики стали зарывать гроб, Аркадий Вергольд утробно завыл, сестры покойника зарыдали в голос. Дибич нервно поморщился: плач родных новопреставленного царапал душу, хоть сам Андрей Данилович поймал себя на том, что за всю церемонию отпевания и похорон Вергольда ни разу не подумал о нём самом.

— У вас есть сигареты? — Дибич вздрогнул.

Пред ним теперь стояла та самая девица-гимназист, что обратила на себя его внимание ещё у собора — похожая не то на гермафродита, не то на гавроша. Голос её был странно низок, с хрипотцой. Инстинкт дипломата, наделённого правом открыто говорить то, чего не думает, никогда не подводивший Дибича, помог ему и тут. Он склонил голову в галантном поклоне и ответил, что, к сожалению, не взял с собой ни табака, ни сигарет.

— Здесь немного не место для этого, — пояснил он.

— Мне на это плевать. Женщина фатально осуждена делать то, что ей не хочется: молчать, когда хочет говорить, и говорить, когда она не имеет к тому ни малейшего желания. Она осуждена соблюдать приличия, то есть кривляться. Я не из таких, — ответила она и пошла к толпе.

Дибич оглядел её сзади и поморщился. Он хорошо знал таких поклонниц Жорж Санд, пару раз в Париже опрокидывал их на постель и всегда вставал разочарованным: мужеподобие маскировало бесчувственность, но это полбеды, оно прятало ещё и отсутствие груди и выпуклой попки, а порой — скрывало и откровенное уродство, вроде кривых ног. Дибич не понимал эмансипе: свобода выбора избранников превращалась у них в свободу иметь любовников, но зачем таким амёбам любовники?

Он вздохнул, пошёл к экипажу, стоящему поодаль, и тут услышал негромкий оклик княгини Белецкой. Дибич остановился и с удивлением услышал, что Надежда Андреевна приглашает его в среду к ним на чай. Он выдержал лёгкую паузу, пытаясь смирить волнение, и обещал быть непременно.

Это нежданное приглашение внезапно изменило его планы: он уже не хотел возвращаться с Левашовым и Деветилевичем, захотелось прогуляться и поразмыслить. Дибич распрощался с дружками, сказав, что заболела голова, и он хочет пройтись, и пошёл по одной из кладбищенский аллей, то пропадая в тенях едва распустившихся кустов, то выходя в лужицы солнечного света, и размышляя о приглашении Белецкой. Она сделала это по просьбе Елены, или тому была другая причина? Если он прав в своих наблюдениях, то Елена видит Нальянова далеко не первый раз и явно влюблена в него. Уж не хочет ли она, улучив минуту, поговорить с ним на чаепитии о Юлиане?

Дибич прикрыл глаза и перед ним промелькнули одна за другой чёткие, точно фотографические картинки: Нальянов в купе варшавского поезда, его насмешливые слова за завтраком о женщинах, удивительно легкомысленное признание в нелюбви к ним, его же лицо в церкви, отстранённое и спокойное, язвительные сплетни Павлуши Левашова — «где ни появляется — там паскудит, как кот…» «Холодный идол морали».

…В трёх десятках шагов от ворот кладбища Дибич вдруг замедлил шаг. Случилось что-то, чего он не понял, но инстинкт дипломата, не любящего резких движений, заставил его остановиться и сделать несколько шагов назад. Нет, не померещилось. Он брёл мимо мраморных надгробий и гранитных монументов, не читая, а скорее, разглядывая надписи, и заметил это имя, точнее, споткнулся об него, точно о камень. Это был чёрный невысокий квадрат мрамора, похожий на Каабу, окружённый закреплёнными на четырёх столбах чёрными цепями, через которые легко было переступить. Не было ни калитки, ни скамьи, ни венка, ни портрета, ни надгробной статуи с рыдающими ангелами, как на соседних могилах, ни эпитафии, — только имя и дата смерти под ним. И именно это имя подсознательно отметила его душа, замерев на миг и тут же оттаяв. На чёрном мраморе когда-то белыми, а ныне потемневшими от времени буквами значилось: «Лилия Нальянова 1832 — 1864».

Мысли Дибича теперь потекли по совсем иному руслу. Это мать Юлиана и Валериана? Женщина умерла пятнадцать лет назад в тридцать два года. Что с ней случилось? Роковая болезнь? Чахотка? Или несчастный случай? Тут он снова отметил странность захоронения: в мрамор было заковано не только надгробие, но и, чем-то напоминая причал набережной, пространство до цепей. Здесь не росла трава, и негде было посадить цветка, и сама могила, хоть и не казалась заброшенной, ибо её не заглушили сорные травы, несла на себе какую-то страшную печать забвения. Забвения не вынужденного, а продуманного и взвешенного, точно нарочито запланированного, и потому — сугубо леденящего душу.

   «Миг застыл — и тянется, не плачем, не молитвою,    не раскаяньем, не отчаяньем. Плитою могильною.    Ни лжи, ни истины. Бессонница не церемонится.    Сомкни пустые очи, истлей, покойница…»

Почему-то строки проступили точно под стук вагонных колёс. Потом Дибич подумал, что ему всё это просто показалось. Нервы расшатались, вот и всё. От ворот погоста он снова обернулся на памятник Нальяновой, надеясь, что теперь он сольётся с рядом других, и все эти дурные впечатления рассеются.

Но нет. Своей лаконичной строгостью и каким-то изуверским аскетизмом надгробие всё равно выделялось. Мистика, покачал головой Дибич. Он нащупал в кармане визитную карточку Нальянова. Юлиану сейчас около тридцати. Мать его, если это именно она, умерла, когда он был ещё отроком. Однако Дибич, несмотря на то, что был весьма заинтересован, и мысли не допускал о том, чтобы спросить Юлиана о матери.

Поинтересоваться этим придётся в других местах, подумал он и, выйдя за кладбищенские ворота, крикнул извозчика.